|
КИЛИНСКИЙ, ЯНЗAПИСКИбашмачника Яна Килинского o варшавских событиях 1794 года и o своей неволе.
Предлагаемый вниманию читателей памятник живописует события, совершившиеся в Варшаве сто лет тому назад. События эти — революция 5 (17) апреля 1794 года. Автор памятника — один из главных руководителей этой революции. Столетие, протекшее со времени варшавских событий, надеемся, даст нам возможность и прaво, — удовлетворяя исторической правде, — audiatur et altera pars. При этом мы находим необходимым предпослать нашему переводу настоящих «Записок» несколько слов об их авторе. как лице, известном у нас едва-ли только не по наслышке. ____________________ В книге Актов гражданского состояния города Варшавы за 1819 год, под № 57, на листе 16, находим акт нижеследующего содержания: «К чиновнику (ведущему книги) гражданского состояния прихода св. Яна явились: Матеуш Шамборский, мастер сапожничьего искусства, зять умершего и Николай Гаворкевич, также мастер того же [93] искусства, сосед, и объявили, что 28-го января 1819 года, в 10 час. утра, окончил жизнь в квартире, которую занимал в собственном доме, под № 145 в улице Дунай, св. памяти Ян Килинский, мастер сапожничьего искусства и обыватель города Варшавы, 59 лет, происходивший из города Стржемешна, в Великой Польше находящегося, от родителей уже давно умерших, оставив после себя вторую жену Анастасию, урожденную Ясинскую, 34 лет, и семерых детей, именно: от перваго брака — Франциска, Ваврженда (Лаврентия) — сыновей свыше 30 лет, Марианну, Агнетку, — имеющих менее 30 лет; от второго брака — Антония, 5 лет, Игнатия, 3 лет — сыновей и дочь Юзефу, одного года и шести месяцев, на чей акт присутствующимими и чиновником (ведущим книги) гражданского состояния подписан января 29-го дня 1819 года в Варшаве». Упоминаемый в настоящем документе Ян Килинский, сын каменщика (architekt mularski) (Считаем необходимым пояснить, что слово каменщик надо понимать нe в одном узком, общеупотребительном его значении: так, называемые architetktor'ы mularski'e только рабочие, они в состоянии и сами возвести строение, не обращаясь к руководству профессионального архитектора,.— это, так, сказать, доморощенные архитекторы), по имени Августина, родился в 1760 г. В приведенном акте местом родины Килинского значится город Стржемешна в Великой Польше, но сам Килинский говорит в своих «Записках», что он родился в городе Познани, a в Стржемешне, вероятво, воспитывался и научился башмачному ремеслу. С 1780 г. мы уже видим Килинского в Варшаве. В то время, варшавянки-модницы носили короткие платья, a потому обращалось особенвое внимание на изящно обутую ногу, и немалые требования в этом отношении предъявлялись к мастеру. Килинский сумел угодить своими работами, скоро приобрел большую известность, так что знатнейшие аристократки сделались его клиентками. Но, вращаясь в кругу аристократов, Килинский успел понравиться им не одним артистическим исполнением заказов, но и своею сметливостью. И в этом отношении популярность Килинского росла даже в среде простого народа. В короткое сравнительно время, он скопил деньги и купил в улице Широкий Дунай (между площадью Старе Място и улицею Подвале) два каменные домика (Один из этих домов №№: ипотечный — 145, а полицейский — 5 — сохранился въ неприкосновенном виде до настоящего времени, еще недавно (1891 г.) oн принадлежал Иосифу Шахматинскому). Затем, как человек, отличавшийся способностями и честностию, Килинский был выбран членом совета (радным) магистрата. Между тем, для Польши наступали тяжелые времена. [94] Могущественные соседи делили ее на части. Но в ней оставались еще люди которые верили в возможность восстановления ее в прежних пределах. С этою целию в Варшаве образовалось патриотическое общество. Выдающимися членами его были: камергер Венгерский, генерал Дзялынский и венгерец, купец Каиостас. К ним примкнул и Килинский. Заговорщики вошли в сношения с эмитрантами: Игнатием Потоцким, Коллонтаем и Косцюшко. Последнего приглашали принять начальство над войском. Косцюшко принял предложение. В Варшаве готовилось восстание. Подъем народного духа после победы Косцюшки под Рославицами — с одной стороны, a с другой — бестактный образ действий русского уполномоченного, генерала O. А. Игельстрома, содействовали ускорению революции. (Шлоссер. "Всем. ист.", XVII, 1869, 236, 237, 233. — Игельстром, по возвращении из Польши, был лишен команды) 5 (17) апреля 1794 года, в великий четверг, вспыхнуло в Варшаве кровавое восстание. Произошли сцены, во многом напоминавшие ужасы современной французской революции. В варшавском восстании 5 (17) апреля Килинский принимал деятельное участие. По удалении из Варшавы русских, он был назначен членом, сперва временного совета (Rady Zastepszej), a после народного совета (Rady Narodowej). Bo время волнений 5 (17) и 6 (18) июня он много сделал для успокоения народа. Немалые также услуги своему отечеству оказал он во время блокады Варшавы пруссаками, летом 1794 года. Назначенный начальником 20-го полка, составленного из охотников, Килинский содействовал совершенному отражению прусских войск от столицы (6 сентября). По взятии предместья Праги Суворовым, Килинский был взят в плен и, одновременно с Косцюшкою, Немцевичем идр., отвезен в Петербург. Здесь, в заключении, он слагал стихи, a потом, по совету Немцевича, стал писать записки o пережитом. Записки эти здесь и предлагаются в переводе. Они, между прочим, наглядным образом доказывают, насколько несправедливо свидетельство Ант. Магиера (ум. 1837, «Estetyka czyli historyczny obraz maista stolecznego Warszawy, od roku 1794»), будто Килинский даже писать не умел. Записки Килинского изданы: с неполной копии графом Т. Дзялынским (Познань, 1829 г.), затем, с автографа Килинского К. В. Войцицким (Варш., 1830) с этого же издания их перепечатал г. Жупанский в сборнике "Pamietniki z ХVIII w.». (Позн., 1860, [95] с обширною биографиею автора, написанною г. Войцицким); затем, были позднейшие издания, между прочим, в Познани же в 1872 и 1882 гг. Настоящий перевод «Записок» Килинского сделан нами с познанского издания 1882 г. («Pamietniki Jana Kilinskiego, szewca, a rasem pulkownika 20 regimentu. Nakladem ksiegarni I. K. Zupanskiego», в мал. 8-ку, с эпиграфом: «Читайте собственныя деяния и учитесь любить родину». Записки Килинского обнимают собою время с апреля 1794 по февраль 1795 г. Слагаются они собственно из трех частей, из коих каждая носит свое особое заглавие, и имеющего тесное к ним отношение — особенно к последней части — «допроса». Написаны простонародным языком, сбивчиво; автор, по временам, повторяется, нередко не досказывает своих мыслей, иногда не стесняется в выражениях и т. п., за что, конечно, никто не решится сделать ему упрека, приняв во внимание скромное образование автора и обстоятельства, при которых он писал. Поэтому переложение «Записок» Килинского на другой язык требует упорного труда и осмотрительности. Мы, со своей стороны, старались наиближе стоять к подлиннику, желая, таким образом, по возможности, сохранить его особенности и, лишь в интересах читателей, позволили себе, в начале каждой части, после заглавия, поместить ее краткое содержание, да, по местам, где требовалось,. сделать, в подстрочных примечаниях, необходимые оговорки и разъяснения. Но эти недостатки внешнего изложения у Килинского и обусловливаемые ими трудности для переводчика искупаются внутренним содержанием «Записок». О значении «Записок» Килинского, как материала для русской истории, разумеется, нет надобности распространяться; наша наука в лице одного из лучших своих представителей уже давно обратила на них внимание (см. "Рус. ист.".-, К. П. Бестужева-Рюмина, т. I, Спб., 1872. 204), во лишь до cero времени не было их перевода. Кроме «записок» o событиях 1794 г. Килинский оставил еще «Pamietnik», (до сих пор не напечатанный). описывающий царствовавие Станислава-Августа. Освобожденный из плена, Килинский покинул Петербург, провел весколько времени в г. Вильне, a затем снова поселился в Варшаве, где продолжал свое ремесло и где умер в 1819 году. По словам Немцевича, при Павле I его снова арестовали и отвезли в Петербург, но вскоре освободили. На погребение Килинского собралось до 30.000 варшавян, которые и провожали его до могилы. Килинский похоронен на Повонзковском кладбище, о-бок могили Яна Маиоркевича и гробниц фамилии Ласки и Френкль, в земляной могиле, без надписи. [96] Знаменитый польский поэт Викентий Поль (1807 — 1872) почтил память Килинского в поэме.Из приведенного в начале настоящего биографического очерка акта о смерти Килинского мы видели, что он оставил после себя большое семейство — жену и семерых детей, из коих два сына (Франц и Лаврентий) и две дочери (Марианна и Агнешка) были от первого брака с Марианною, урожденною Рутинскою (ум. 25 апреля 1811 г) и два сына (Антоний и Игнатий) и дочь (Юзефа) от второго брака с Анастасиею, урожденною Ясинскою. Старший сын Килинского — Франц поступил в военную службу, дослужился до чина поручика гвардии Наполеона и умер в Варшаве, в 1820 г. Второй сын — Лаврентий, умерший в 1843 году, был таксатором (sekretarz taksowy), а Игнатий чиновником. Таким образом, из сыновей Килинского ни один не явился продолжателем ремесла своего отца. Мало того: семья польского патриота как будто стыдилась, что её родоначальник был башмачником, стараясь стереть след этого и выставляя, при всяком удобном случае, на вид, что сам Ян Килинский был полковник войск польских, а дети его чиновники (Доказательства сказанного можно найти в почтенном труде К. В. Войницкого, “Cmentarz Powazkowski pod Warszawa", Т. II. W. 1856, 32, 33). I. Зарождение моего замысла о варшавской революции 1794 года. — Краковская прокламация в варшавском магистрате. — Совещание в Иезуитском коллегиуме — Приглашение к Игельстрому. — Обвинительный рапорт. — Оправдание. — Клятва. — Приготовление к восстанию — Причины недовольства жителей Варшавы русскими. — Проекты гетмана Ожаровского и епископа Коссаковского. — Совещания в доме Килинского. — Тайна, открытая Килинскому русским офицером. — Килинский, по необходимости, становится во главе простого народа. — Донос. . — Килинский начинает восстание. — Смерть первых русских. — Стычки инсургентов с русскими войсками в разных частях Варшавы. — Провозглашение Закржевского президентом Варшавы. — Установление временного правления и избрание Килинского членом оного. — Охрана короля. — Переговоры с Игельстромом о капитуляции. — Бегство Игельстрома. — Появление прусских войск под Варшавой. — Отступление пруссаков. Возникновение моего замысла относится к тому времени, когда началось восстание в Кракове (Восстание Костюшко) и когда уже появился акт союза народной конфедерации, благодаря которому началась война с Москвою, цесарем н пруссаком, с той единственно целью, что они несправедливо разобрали нашу страну, или — вернее сказать — [97] неправильно ее отняли от нас. Этот акт краковского союза был прислан к нам, в варшавский магистрат, тайно от москалей. Когда мы получили его в магистрате, тотчас велели людям удалиться, и лишь мы одни, радные, остались в судебной палате. Прочитав его вместе с письмом, которое к нему было приложено и которое касалось более всего нас, радных, побуждая нас к революции в Варшаве, мы посмотрели друг на друга и замолчали, опасаясь один другого — быть выданным Игельстрому, который в то время более имел значения, чем сам король. Но я собрался с духом и тотчас предложил президенту и своим товарищам придумать — дать какое-нибудь подкрепление Костюшке в начатой им войне. За это и от президента и от своих товарищей я имел большие неприятности, так что, видя их всех объятых трусостью, вынужден был извиниться перед ними, чтобы не выдали меня Игельстрому, ибо я в таком случае рисковал отсидеть некоторое время в тюрьме и, по всей вероятности, был бы удален из магистрата за преданность своей родине. Таким образом мне тогда удалось удержать эту тайну в магистрате. Но я следил: кто что думает и, заметив, что все от этого дела были далеки, принужден был молчать и выжидать для себя удобного времени. Неделями двумя позже представился такой случай: пришел ко мне ксендз Мейер и просил меня пойти с ним к его приятелям, которые хотели познакомиться со мною. Случилось, что я не был занять, пошел с ним, и он привел меня в коллегиум, называемый Иезуитским, не предупредив о том, что там замышляют о революции; все это были офицеры. Приняли они меня очень радушно. После приветствия они тотчас просили меня, чтобы я пристал к их замыслам. На это я им ответил, что если к хорошим, то я - со всею душою, но пусть прежде я их услышу. Тут они стали рассказывать о своих замыслах. Я выслушал, весь их разговор, и мне это совсем не понравилось, но я им ответил, что у меня одна душа и ту я жертвую на защиту родины. Услышав от меня это, спросили моего мнения о революции, чтобы я открыл им свои мысли. По я предварительно спросил их: сколько найдется лиц подобного образа мыслей, на что они мне обстоятельно ответить не сумели. Еще спрашивал: не имеют ли кого из простого народа, который встал бы во главе этого люда? Ответили мне на это, что только теперь будут просить г. Закржевского, как лицо популярное в городе, встать во главе народа, но что еще ничего положительного для революции не имеют. Я высказал им свое мнение. Есть у меня дядя на Праге (Предместие Варшавы), он комиссар при мосте, и я у него выпрошу, [98] чтобы все перевозы он велел отвезти на середину Вислы, к острову (Dokepy. Думаем, что здесь разумеется остров, так называемая Сасская Кемпа), и тогда уже москали не будут в состоянии получить никакой помощи с Праги, равно как ни один из них не может убежать на Прагу (Разумеется: из Варшавы, отделяемой от предместья Праги Вислой). Затем, чтобы все заставы были хорошо охраняемы народом, дабы ни один москаль не убежал из Варшавы. В третьих, сказал им, что я, сколько будет сил моих, приложу свое старание придти на помощь жителям, а вы, господа, соберите все войска и в средине города начните революцию. Пусть будет назначен для неё определенный день, о котором должны быть оповещены жители, дабы каждый был настороже. Слова мои понравились им, и все меня целовали. Но Бог меня спас, что я большего не высказал им, ибо они выдали меня. А как я еще немного времени у них оставался — начали они рассказывать: кто у какой женщины бывает, вместо того, чтобы рассуждать о том решении, которое предполагали предпринять. Видя, что это лишь патриоты на час (tymczasowi), я весьма жалел о том, что им высказал; мне пришло даже на ум, что это могли быть шпионы Игельстрома, в чем я, как выяснилось на следующий день, совсем не ошибся. Я простился с ними и при прощании просил их к себе: что если пожелают иметь заседание — пусть придут ко мне и даже сказал, на какой улице и под каким нумером я живу; а затем отправился домой. На другой день, утром, в 6 часов, прислал за мною Игельстром, официально, офицера звать меня к себе. Зов его очень меня поразил, так как можно было надеяться просидеть с месяц в тюрьме, а то и в погребе, — где уже не один сидел. Офицер велел мне быстро одеваться, если не хочу быть веденным публично по улице. Когда я услышал это, то незаметно взял с собою кинжал и вложил его за голенище. Это было для него (т.е. для Игельстрома) и для меня, на случай, если бы он приказал заключить меня в кутузку, в коей я положительно не желал сидеть, предпочитая лишить жизни и его и себя. Оделся я и пошел с офицером к Игельстрому. Сознаюсь, что когда пришел к дворцу (т.е. к дому, где жил Игельстром. Это было на Медовой улице, против кастела капуцинов), от великого страха дрожали у ног поджилки, но должен был пойти, не дожидаясь, чтобы он [99] приказал солдатам силою привести меня к себе. Едва я вошел в комнату Игельстрома, как встретил недружелюбный прием. Игельстром прежде всего спросил меня: ты Килинский? Отвечал ему: я. Вторично спросил меня: ты радный? Отвечал: я. Тут он сказал: ты — бестия, бунтовщик. Я пытался спросить его, каким образом я бунтовщик, но он приказал мне молчать, а лишь сам ругал меня, сколько ему хотелось — словами: бестия, шельма, изменник, негодяй, каналья, вор, или лучше: злодей; наконец, сказал мне, что велит меня повесить на новой виселице перед Капуцинами (Т. е. перед капуцинским костелом). Я вторично просил его позволить мне объясниться, но он опять приказал мне молчать и только сам тешился руганью. И так он меня рассердил, что я уже стал подумывать о жизни его превосходительства, если бы он — по третьем разе — не дал мне объясниться. Ибо хотя я смирился — пускай выльет на меня до дна всю свою злобу, — однако держал в голове: что, если он прикажет меня арестовать, так я тогда прежде об нем, а потом о себе подумаю и тотчас начну революцию, если бы мне удалось уйти от него живым, а если бы нельзя было, то сам бы себя убил, так как предпочитал принять смерть, нежели сидеть у него в погребе в заключении. Наругавшись вдоволь, обратился ко мне и сказал: что же ты, дурак, думаешь? Я просил его о терпении, пока изъяснюсь. Когда он позволил мне говорить, я прежде всего попросил его сказать мне, за что он меня бранит, так как я до сих пор не слышу ни о каком со своей стороны проступке, — в чем я виноват перед ним? Тогда он пошел в кабинет и принес мне тот рапорт, в котором я был обвинен перед ним, и стал мне его читать. В рапорте этом заключалось нижеследующее: Ян Килинский, радный города Варшавы, вчерашняго дня, в 8 часов вечера, пришел в по-иезуитский дом, где нашел польских офицеров, отъявленных бунтовщиков, и был принять ими с распростертыми объятиями. 1) Спрошенный ими: не мог ли бы пристать к ним, Килинский отвечал: имею одну душу и ту пожертвую на защиту моей родины. 2) Ян Килинский, спрошенный ими: достаточно ли имеет друзей, ответил, что одних только сапожников имеет 6.000, которые тотчас, по его желанно, все поднимутся, а кроме этих — объявил им — других ремесленников доставить им вдвое более. 3) Тот же Килинский прошен был ими, дабы им высказал свое мнение, каким образом начать восстание в Варшаве? На что он и ответил им: я имею на Праге дядю, коммиссара при мосте, и устрою, [100] что все перевозы он велит отвезти к острову, чтобы никто не мог ни уйти на Прагу, ни с Праги придти в Варшаву на помощь; при остальных заставах поставить достаточное число вооруженных жителей, чтобы никого из москалей не выпускали, а внутри Варшавы начать бунт или восстание и прежде всего неожиданно на войско, находящееся на карауле у Игельстрома, и обезоружить его. Таково было мнение Яна Килинского, данное бунтовщикам, касательно начала бунта. Все поблагодарили его за такой прекрасный план. 4) Тот же Килинский, при прощании с бунтовщиками, просил их к себе и сказал им, что живет на улице Дунай, под № 145. О, друг читатель! Обрати внимание, как хорошо обвинил меня шпион! Он все так верно, дословно донес, что я не мог ничего ответить на это обвинение и, если бы я разыскал его по окончании революции, то дал бы ему за то в награду самую первую виселицу, дабы он больше не выдавал своих благомыслящих собратий. Обвинение это, должен я признаться, такой нагнало на меня страх, что у меня, когда я читал рапорт, ноги дрожали и волосы на голове становились дыбом. Но что же было делать? Должен был скрыть свою боязнь и приготовиться к обстоятельному ответу, чтобы не высидеть с какой-нибудь русский месяц в тюрьме за столь прекрасный совет к возбуждению бунта. Когда уже он все прочитал, обратился ко мне со словами: — Видишь, что наделал, бестия, каналья, я велю поставить виселицу и тебя на ней повесить. Уж очень было неприятно, что я, такой честный башмачник, буду повешен за то, что желаю помочь своей отчизне. Но я терпеливо ожидал, когда он угомонится, ибо он необыкновенно поносил меня. А когда он немного успокоился, я просил его разрешить мне отвечать. Он позволил, и я объяснил ему так: — Ваше превосходительство, милостивый государь мой! Хотя, правда, я стою перед тобою с качестве виновного, но кто же из нас причиною сего, как не вы сами? И вот почему: намедни был президент у вас, и был он вами прошен, чтобы нас всех радных попросил от вашего имени — ходить по всем кофейням, погребам и бильярдным, и подслушивать, что игроки и другие болтают о бунте, о котором уже толкуют вслух и даже подговаривают людей начать его, — и если кто из нас что узнает, — сказал бы президенту, а он уже немедленно или вам доложит, или сам прикажет арестовать болтунов. Президент, воротясь от вас к нам, в ратушу, тотчас вашим именем просил всех радных исполнить ваше желание Я, узнав о вашем желании, тотчас стал разыскивать болтающих о бунте, и вчера вечером отправился туда, [101] где были такие, и когда пришел к ним, то они и меня подговаривали к бунту. Что же я мог им ответить, чтобы скрыться перед ними, как лишь то, что я хочу принадлежать с ними к бунту, ибо в противном случае, ничего бы от них не узнал. И вот а сказал то, за что обвинен перед вами вашим доносчиком, ибо, если бы я ответил, что не желаю принадлежать к их сообществу, то они немедленно бы меня от себя прогнали, и могли бы, из боязни, чтобы я не обвинил их перед вами, убить где-нибудь в углу; ведь и доносчик, специально предназначенный для шпионства, желая что-либо разузнать, должен прикидываться величайшим патриотом, так должен был поступить и я. Желая выведать от них, что они замышляют, я говорил им все то, что вы мне прочитали. Если бы шпион еще не донес вам об них, то я уже у себя начал их переписывать, и затем их имена и фамилии сообщил бы президенту, чтобы он передал вам для арестования их, ибо мы не можем арестовать офицеров. А так как я не знал тех офицеров всех, то и просил их к себе, а потом послал бы за городской стражей и всех их, как бунтовщиков, задержал бы в ратуше, а затем донес бы об них президенту, и ежели они придут ко мне, то я, конечно, так и сделаю. А как вы уже об них знаете, то доносить я не стану. Теперь рассудите: кто виноват, не вы ли сами? Если бы вы нас об этом не просили, то уже, разумеется, я бы среди них не находился. Если же вы не верите мне, то пошлите за президентом, пусть он сам расскажет, что всех нас, радных, просил от вашего имени; а затем, вы не меня одного из магистрата будете иметь в подозрении, но и других, которые вслед за мною начнут разыскивать болтунов по всей Варшаве, а ваши шпионы, не будучи предуведомлены об этом, будут постоянно на нас жаловаться. Когда я это сказал ему, он тотчас послал за другим рапортом, в коем уже были обвинены перед ним шпионами гг. Тыкель, Лалевич и Бальферс — из магистрата. Он сейчас же спросил: что, они также были прошены президентом? Я ответил, что были прошены и, таким образом, и их освободил от подобного же обвинения. И на самом деле нам говорил президент, но мы и слушать не хотели, чтобы вдаваться в такую низость. В виду такого моего объяснения, он тотчас перестал сердиться и стал деликатно говорить со мною. Я ему сказал: — Магистрат уже обещал вам, что опасаться нечего, что жители все спокойны, что лишь только игроки проявляют беспокойство за картами. Видя его уже в хорошем расположении духа, начал я говорить [102] смелее, что если, дескать, вы не примете моего оправдания, то я, с товарищами, буду иметь претензии к президенту, что он подвел нас своими словами, что вы, быть может, и не просили его, а он, желая вам подслужиться, сам это выдумал. Как он услышал это от меня, сейчас мне сказал, что сам просил президента, чтобы тот заботился о спокойствии вообще, объявил мне, что оправдание мое принимает; извинился, что так меня обидел, приказал принести ликеру, угощал меня и уже более не кричал, а говорил мне wielmozny pan (Вельможный пан), c даже мне обещал, что если мы будем доставлять ему верные сведения о бунтовщиках и не будем позволять в Варшаве говорить о бунтах, то каждый из нас получит награду. Но какую, — я того не знаю; ежели русскую, то мы, поляки, уже хорошо ее узнали, ибо она для нас едва не стала костью в горле, и я каждому желал бы, чтобы ни один не домогался её от москалей. Потом спросил меня, имею ли я столько друзей, сколько обещал достать для бунтовщиков? Но этот вопрос был уже сделан в хорошем расположении. Я сейчас же ему ответил, что если бы он велел объявить, что я арестован, то тотчас бы узнал, сколько у меня друзей, ибо их сейчас увидал бы от себя из окна, чего бы я ему совсем не желал! Но я, удовлетворяя его любопытство, старался, чтобы он скоро их увидел налицо. Вторично он спрашивал меня: сколько может встать народа по моему желанию? Я ему ответил, что если он разрешит, то я в течение одного часа выставлю 30.000 одних только ремесленников, которые выбрали меня радным. Этими словами я немало наделал и смеху, и страху, ибо он велел мне, как можно скорее, уходить от себя, чтобы к нему не пришли за мною, приказывая мне сидеть спокойно. Итак, я благополучно вернулся домой. О, друг читатель! Скажу тебе по правде, я так был доволен, как бы на свет родился, что так ловко вывернулся. Конечно, если бы не это приглашение, то не было бы никакой возможности оправдаться перед ним, и я, разумеется, и его и себя пронзил бы кинжалом, как решился на то. Но Бог и его и меня защитил от смерти. Бог для того еще меня сохранил, чтобы дать ему возможность узнать моих друзей, которых он желал видеть, а также и для того, чтобы я дал ему добрый урок, дабы он памятовал, что в состоянии сделать один польский башмачник, который, конечно, и телом и душою может иметь одинаковое с ним значение. Сколько есть гордых деспотов, кои остаются в своем ослеплении и надменности! Такой никогда не представляет себе того, что его может самый ничтожный [103] человек так победить, что он должен будет бежать даже за Черное море. Почему? А потому, что, оставаясь равным телом и душою ни один деспот не допускает возможности быть побежденным слабым; но увидим ниже — как он передо мною, башмачником, должен был бежать из Варшавы. И хотя ему уже самое положение не позволяло бежать, а однако он об нем забыл и один, без свиты, так от меня убежал, что за ним даже пыль поднималась столбом. Разумеется, он должен был дрожать передо мною и перед моей честностью. Но об этом довольно. Перейдем к дальнейшему приготовлению к моему восстанию. Вот как оно было подготовлено мною против москалей. Когда вернулся я от Игельстрома домой, пришел ко мне ксендз Мейер, тот самый, который водил меня к тем показным патриотам, коими я был обвинен. Сейчас же мы с ним сложили присягу, — дабы все сношения наши совершались под клятвою. Сделали мы это для того, чтобы не было измены, как это случалось до сих пор, ибо Игельстром в то время располагал слишком 500 шпионов. ”Я, такой-то, присягаю пред Богом и целым светом народу, а также и главному начальнику вооруженной народной силы Костюшко, в том, что буду верным защитником моей родины и в каждый момента встану на защиту, буду покорным его слугою и все приказания стану исполнять с величайшею точностью; несправедливости в этом восстании сам никому не сделаю и другого сделать не допущу; тайны сего союза, поверенной мне, никому не выдам и перед правительством не открою; друзей своих стану привлекать к этому союзу и буду изыскивать лучшие способы к поднятию восстания; а если бы кто из нашего общества был арестован правительством, начну неприятелю мстить; при начале революции со всем мужеством своим встану и до последнего её момента не перестану быть защитником моей отчизны; а если бы я вздумал кого-либо из этого союза выдать, то подлежал бы на всяком месте самой позорной смерти. Так мне Господь Бог, в Троице Единый и невинные святые страсти Сына Его да помогут. Аминь”. Присяга сия была для одних военных, для штатских же она не заключала тех условий, кои в ней содержатся. Каждый приносил нам присягу прежде, чем узнавал о нашем намерении, причем должен был имя и прозвание свое занести в список. Наши приготовления происходили за три с половиною недели до начала революции. Таким образом, мы с ксендзом Мейером, призвав Бога на помощь, старались разыскать друзей для распространения наших [104] замыслов. Я действовал среди ремесленников, а ксендз Мейер в среди лиц интеллигентных, почтенный сердца коих мы уловили в самое непродолжительное время; причем почти ни один нам не отказал, но каждый с полною готовностью изъявил согласие. Когда я привлек сердца старших цеховых, в коих был уверен, что они вполне сохранят тайну, то пригласил их к себе на открытие нашего заседания. А как они пришли, мы посоветовались, дали честное слово и присягнули, что каждый станет всеми силами стараться привлекать к заговору своих собратий, а также, что мы будем защищаться до конца. Каждый из жителей в величайшей степени был обременен податями, кои на нас наложила квартирная комиссия на уплату за военный постой москалей, так что сносить такого великого притеснения долее мы не могли, ибо все, что только мы заработали трудами рук своих, того едва могло хватить на одних лишь москалей, кон постоянно мучили нас взыскавшими (exekucyami). Такое притиснете обязывало каждого жителя к скорейшему началу революции, тем более, что мы были напуганы угрозами москалей, что, когда поляки одержат над ними победу, то им нельзя уже будет оставаться в Варшаве, почему они и решили прежде нас поработить, потом сжечь Варшаву от края до края и, наконец, чтобы поляки не имели чем защищаться, забрать весь наш арсенал (Нет надобности говорить, что все, сказанное ниже Килинским о плане Игельстрома, — совершенно нелепый вымысел, выдуманный заговорщиками, чтобы обмануть народ и чем-нибудь оправдать собственное вероломство). Позднее же еще более нам угрожали. Когда жители приготовляли ветчину на Пасху, москали предупреждали, чтобы мы не покупали ее, говоря нам, что из нас самих они наделают на Пасху ветчины. Тут спрошу я всякого — пусть мне ответит, что разве такие угрозы для нас, обывателей, не были достаточно страшны, разве они не были для нас, невинных людей, столь великой насмешкой, коей мы от москалей не заслужили? Но это еще не конец издевательству над нами. Ниже увидим, какое наказание предназначалось нам, неповинным людям, кои готовились стать невинною жертвою в великую субботу, при выходе из костелов после заутрени (porezurekcyi), а именно: в Варшаве было отдано приказание, чтобы с 7 часов вечера все дворцы, дома и домишки были заперты, и чтобы никто, под страхом быть арестованным, не отваживался ходить по улицам, и хотя еще был день — на это совсем не обратили внимания. По улицам расхаживали московские и польские отряды и задерживали встречных. И [105] все это делалось для того, чтобы удобнее было отнять у нас арсенал ибо нечего и говорить, что наши войска, находившиеся в Варшаве не могли никоим образом оказать москалям сопротивления. Однако же, москали опасались простого народа и на пробу устроили ложную тревогу, испытывая, не появится ли народ на улице — вопреки приказам хотя бы даже где горело. Случилось, что в то время, когда такой опыт сделан был москалями, т. е. был пущен слух, будто бы на конце Варшавы горел пивоваренный завод, чего на самом деле не было, простой народ не обратил внимания на распоряжение полициймейстера. Затем москали постарались подкупить гетмана Ожаровского, дабы он отдал приказы командирам полков не отпускать солдат из своих команд, желая таким путем ослабить и уменьшить все команды, дабы они не были в состоянии защищать варшавский арсенал. И вот, гетман Ожаровский — верный слуга московский, а родины своей изменник, подкупленный москалями, велел распустить две части солдат, — хотя их и без того было немного, и лишь одну часть оставил для охраны арсенала. Но это еще не все. Гетман Ожаровский, верный слуга московский, а своей отчизны изменник, отдал командирам приказы, чтобы, когда поднимется в Варшаве тревога, вместе с москалями, перебили невинных жителей. Ниже будет видно, кто нас об этом предостерег. Вот-то прекрасный защитник отечества! Мало того, что согласился на растерзание государства, но еще жаждал пролития невинной крови. В таких защитниках или — вернее — изменниках, в то время в Варшаве недостатка не было. Солдатам, отпущенным из наших полков, он не позволял оставаться в Варшаве, угрожая в противном случае посадить их под арест. И это ради того, что москали заняли вcе пути и этих бедных отпускных, шедших по дорогам, хватали и отсылали в свои полки. Одним словом, можно сказать, что был он добрым гетманом для москалей, а не для поляков, ибо первым дал сердечные доказательства своей должности. Тем не менее мы, обыватели и офицеры, насколько было возможно, потихоньку держали отпускных солдат. Они были для нас большою помощью и даже пригодились самому гетману для свиты... Но довольно об этом изменнике, я даже и писать не хочу об его прекрасном примере. Теперь перейдем к другому изменнику, подобному же по заслугам для нашего любезного отечества. Приближались пасхальные праздники. Полторы недели оставалось до них, когда епископ Коссаковский предложил Игельстрому такой проект народного избиения. Пусть он пришлет к епископу, заведывающему варшавским духовенством, чтобы последний сделал распоряжение духовенству, начать богослужение в костелах в одно время, а именно в 8 часов [106] вечера. Это для того, чтобы во время богослужения москали, сделавши внезапное нападение, отняли у нас арсенал, а потом немедленно окружили бы пушками все наши костелы вместе с находившимися в них людьми. И в тот час, как началась бы тревога, люди, понятно, перепуганные, устремились бы все разом вон из костелов, москали могли бы превосходно перебить всех. Игельстром принял этот проект епископа Коссаковского с особенным благоговением и даже не сделал против него ни одного возражения, а велел немедленно отдать приказание духовенству оповестить народ, что пасхальное богослужение начнется во всех костелах вместе, в 8 часов вечера, в чем ошиблись Игельстром и сей разумный епископ Коссаковский. Но Бог не хотел такой огульной хвалы, которая, без сомнения, была бы насыщена кровью. Пусть каждый посмотрит — какую этот епископ-изменник хотел оставить прекрасную память в Польше. Если бы коронная гвардия почти вся пошла для парада (do assystencyi) в приходский костел (Так назывался в простонародии костел св. Яна (ныне кафедральный)), москали могли бы тогда очень легко забрать арсенал, потому что кто же бы его тогда защищал? Даже и солдат, которые были в приходском костеле, москалям очень удобно будет не только перебить, но даже обезоружить, а затем уже с народом сделать что угодно. Этот проект епископа Коссаковского, когда мы узнали об нем, изранил наши сердца тем, что хотя духовное лицо, а даже и внимания не обратил на такую страшную резню, которая, благодаря его совету нашим врагам, могла бы иметь место в храме Божием. Это тот епископ-изменник, который только тогда прибыл в Польшу, когда должен был согласиться на раздел страны, это тот самый епископ, который уже сам учинил убийство, приказав невинных бернардинов умертвить в храме Божием; кровь их и без того уже взывала к Богу о мщении, а он еще дополнил свою меру проектом относительно варшавских жителей. А вот я касательно самого его никакого проекта не сочинял, а однако же в состоянии был велеть его послать в верх (В подлиннике: poslac do gуory (повесить)) за интриги — за то, что он обманул престол, сенат и духовенство, а не знал о том, что один варшавский башмачник его победить, и даже в то время, когда он приказал перебить его собратий. Ниже увидим — какою погиб он смертью. Но будет уже об этом прекрасном прелате. Посмотрим теперь, как мы готовились к восстанию. Когда я склонил всех старших цеховых, то сейчас же [107] их обязал, чтобы каждый из них старался привлечь ремесленных старшин защищать нас, а мы с кс. Мейером и с Нецким отправились на заседание одних только офицеров, из которых каждый должен был выполнить нам присягу, ибо я боялся быть выданным вторично. Но Бог помог нам, тайна наша не была выдана. Хотя у меня во втором этаже стоял московский поручик, а даже и он совсем ни о чем не знал. Заседания наши происходили у меня на четвертом этаже, ежедневно, в продолжение трех с половиною недель, и хотя, правда, что мы постоянно собирались по ночам, тем не менее было чего опасаться, особливо мне чтобы кто-нибудь не выдал. Приближалось время начинать, а у нас, как на зло, не было ни одного генерала, ни даже полковника, который бы встал во главе войск. Мы имели у себя только двух штаб-офицеров; на стороне революции были лишь одни субалтерн-офицеры. Равным образом и из обывателей у меня не было такого, который бы встал во главе последних. Так мы выслали ротмистра Пенговского, пользовавшегося доверием среди варшавян, ибо он уже бывал президентом, — встать во главе граждан. Но он не хотел принять этой сомнительной должности, опасаясь быть выданным Игельстрому. И действительно, было чего бояться, хотя мы и знали о его мужестве, а равно и о том, что и сам он только и ожидал случая к началу восстания. Еще отправили мы из своей среды майора Зайглица и капитана Метельского к полковнику полка Дзялынского Гайману, прося его встать во главе военных. Но наш полковник только ответил уверением, что, как начнется восстание, он станет бить не своих, а лишь москалей; более ничего не сказал, боясь быть выданным, ибо, в таком случав, без сомнения, был бы отослан к своему генералу Дзялынскому, который уже был взят москалями в плен и отправлен в Киев, а вообще он был патриотом, — и так было чего бояться. То обстоятельство, что мы не могли найти военных и гражданских начальников, очень нас беспокоило, ибо откладывать долее мы уже не могли, не желая, чтобы москали нас предупредили. Шла уже последняя неделя перед Пасхою, которой москали ожидали с великим нетерпением, желая как можно скорее выполнить свой замысел. Тут я должен прежде открыть ту тайну, которую я узнал и благодаря которой начало нашей революции предупредило москалей. Я был знаком с московским офицером, служившим в канцелярии Игельстрома, часто выпивал с ним, когда мы сходились. Пришел ко мне этот офицер утром во вторник (В 1794 г. Великий вторник падал на 3 (15) апреля) покупать башмаки для своей любовницы и, купив их, посоветовал мне забрать [108] с собою жену, детей и из вещей что получше и выехать из Варшавы, хотя бы недели на две. Я спросил его из любопытства — зачем он велит мне выехать? Тут он начал мне передавать рассказы, что в Великую субботу в Варшаве произойдет великая резня; на что я ответил ему, что слышу об этом в первый раз. Тогда этот офицер начал мне обстоятельно рассказывать, каким путем предполагают москали отнять у нас арсенал, перебить его защитников и обезоружить находящееся в Варшаве войско, а если бы им это не удалось, — они не могли бы добыть арсенала, — то имели намерение приказать поджечь Варшаву и, что будет, возможно прежде разграбить, а потом выйти из неё (Очевидно, что этот фантастический офицер существовал только в воображении Килинского, буквально повторяя басню, выдуманную заговорщиками для народа. Ред). Прежде всего офицер этот спросил меня: знаю ли я о том, что пасхальная заутреня будет во всех костелах одновременно? Я ответил, что слышал, но для чего — не знаю. Он мне сказал: для того, что в то время, когда весь народ пойдет в костелы, а гвардия, по обычаю, соберется в приходском костеле, москали с пушками окружат все костелы и никого оттуда не выпустят, пока не отберут от нас, или не разграбят, арсенала, а для убеждения меня советовал пойти осмотреть орудия, которые были спрятаны вблизи костелов, и указал, в каких именно домах они были скрыты; чему я весьма удивился. Желая узнать от него еще более и за ту великую тайну, которую он мне раскрыл, я послал для него за ликером, и когда мы выпили по нескольку рюмок, от открыл мне всю правду, какие только средства предложены нашими поляками для истребления нас в Варшаве, при чем сказал мне, что такой проект предложил Игельстрому епископ Коссаковский относительно костелов; еще рассказал мне, что гетман Ожаровский отдал приказание польским командирам вместе с москалями бить народ, — о чем мы узнали только от этого офицера; также сообщил мне, что солдаты на Праге готовят и натачивают на нас шесть сундуков ножей; еще передал мне что Игельстром велел заготовить деревянные табакерки, величиною в полторы копейки, кои должны были иметь в средине сургучные печати; их предполагали раздать некоторым польским особам в Варшаве, дабы последние, предъявив их, не потерпели никакого вреда; кроме того мне рассказал, что в Варшаве в то время было скрыто 8.000 москалей. В последствии мы узнали, что все, что только он сообщил, была совершенная правда. И я этого офицера не только поблагодарил тогда [109] за эту тайну, но даже вечно буду ему благодарен, ибо через свое любезное предостережение он сохранил мне жизнь и ускорил начало нашего восстания. Как только я с ним простился, тотчас дал знать своим собратьям, которые принадлежали к нашему обществу, и просил их сейчас же на последнее заседание, которое мы предполагали собрать в артиллерийских казармах, ибо у меня для столь обширного собрания не было места. С 8 офицерами мы поехали по Варшаве осматривать московские орудия, скрытые у костелов, о которых мне рассказал московский офицер. Мы нашли их, как говорил он, спрятанными в домах вблизи костелов. Это послужило для нас первым доказательством справедливости его слов. Далее я просил наших офицеров, чтобы они постарались разузнать о том распоряжении, если это правда, которое ожидалось относительно нас от гетмана, о чем еще наши офицеры не знали. Они тотчас пошли к коменданту и так усиленно его просили, что он никак не мог им отказать и должен был дать им прочитать распоряжение гетмана. Комендант делал это по секрету, но мы вынуждены были рассказать об этом каждому, дабы тем возбудить всех. И действительно, когда мы сообщили всем содержание этого приказа, то к нам пристало очень много народа, ибо каждый, будучи перепуган, видел, что это не шутки. Таким путем мы узнали всю правду, убедились в справедливости того, что передал нам тот московский офицер; даже и те шесть сундуков ножей, кои были приготовлены на нас на Праге, мы позднее достали (Как это правдоподобно: вооруженные войска для чего-то запасаются еще ножами!!! Ред). С наступлением вечера, сошлись офицеры в казармы на последнее заседание. Я также с собою привел мастеров главнейших цехов. Отправляясь на заседание, мы не шли разом и шли не одной, а несколькими улицами, дабы нельзя было нас узнать. Это последнее заседание состоялось у поручика Кубицкого. Мы удачно сговорились и далее поклялись, что, даст Бог, начнем непременно в четверг, и тогда же назначили определенный час, именно — 4 утра, которого и должны были ожидать все, вооружившись. На этом заседании мы составили инструкцию для цеховых мастеров, на каких улицах они должны были встать с оружием. А так как порох еще не был перенесен из порохового магазина в ямы, то мы выбрали капитанов Роппа и Линовского, чтобы они, посредством своих солдат, ночью спрятали порох, дабы его не подожгли у нас москали. И так, по окончании заседания, мы простились и разошлись по своим [110] домам. И уже каждый думал о наилучшем вооружении для восстания. Но не было у нас еще начальников. Офицеры в каждом полку выбрали старшего в чине офицера, но из тех, которые принадлежали к нашему сообществу, так как ни один из больших офицеров не хотел принимать участия в этой революции. Одни так поступали страха ради, чтобы не были выданными, другие боялись понюхать московского пороху, ибо им гадко воняло, а у нас нет недостатка в трусах, кои за большими чинами тянутся, а во время войны или сказываются больными, или бегут от неё. Офицеры, которых от каждого полка присутствовало на заседаниях по три человека, — и каждый раз разные, так как, по причине небольшого у меня помещения, более бывать не могло, — возвратясь в свои полки, немедля рассказали товарищам о том, что мы окончательно порешили между собою. Эти офицеры получили на последнем заседании указания, какими улицами идти на москалей, ибо мы, хотя понемногу, но однако по всем улицам их распределили, дабы народ был при них смелее. Так вот эти-то офицеры, вернувшись из заседания, тотчас рассказали другим, выбрали из своей среды командиров и принесли присягу; таким образом, в течение среды, они сделали все приготовления к битве на четверг. Только я, бедный, не имел никого, кто бы встал во главе простого народа. Дошло до того, что офицеры принудили меня; я должен был согласиться и таким образом сделаться виновником всей революции. Очень было мне трудно решиться на это, и что я мог делать, не зная никакой тактики? Тогда я думал, что только одна тактика может победить врагов, но после увидел, что это неправда, ибо те и с тактикою от нас спрятались, а мы и без тактики, — да остались. И вот я принужден был последовать тактике того собрата, сапожника-римлянина, который, без сомнения, так же, как и я, не знал другой тактики, кроме колодки, а разгромил врагов. Когда дал мне Бог дождаться среды, я прежде всего пошел к исповеди, дабы Бог помог нам благополучно начать и окончить. Великая истина, что Бог не велел убивать ближнего, но что же оставалось делать, когда враги так хорошо думали о нашей шкуре, что, вероятно, она не осталась бы на нас целою. И так, я должен был решиться, ибо, если без всякой совести враг может драть с меня шкуру, то почему же я не могу бить нападающих? По окончании богослужения, я, вместе с офицерами, обошел всех старших цеховых, давая каждому из них наставление, на какой улице встать, объявляя им определенный час и приказывая, чтобы каждый слушал выстрела из пушки, который должен был служить сигналом [111] к началу, и в то время грянуть на врага, что и случилось, ибо каждый даже не спал, ожидая выстрела. Мы едва окончили наше приготовление к 11-ти часам ночи, ибо каждому надо было рассказывать самым подробным образом, чтобы он знал, что делать, а кого мы не застали дома, к тем должны были по несколько раз ездить, дабы каждый был непременно уведомлен о том, когда мы начинаем. Когда, по возвращении в казармы, мы объявили другим офицерам, которые там нас ожидали, чтобы узнать, насколько охотно приняли граждане наши наставления, что приняты они хорошо и даже без всякой отговорки, то положительно они воспрянули духом от великого удовольствия. Но мы еще не имели никакого согласия с королевскими уланами, которые только что пришли в Варшаву и принесли присягу на верность королю. Правда, мы боялись поверить им наш секрет, чтобы они его не выдали. Однако, Бог дал мне столько смелости, что я их в тот же самый вечер, в 12 часов, уговорил перейти на нашу сторону. Ниже увидим, как мне это удалось. Еще будучи с офицерами в казармах, я припомнил, что у нас недоставало лошадей для перевозки орудий, и присоветовал им, что обозных лошадей свободных у начальника обоза (intendanta karowego) мы всегда можем взять, а было их 60 пар. При расставании с офицерами, я просил их дать мне достаточное количество зарядов для жителей. Они тотчас послали со мною 2-х офицеров в цейхгауз, где уже находился офицер, который имел от нас распоряжение выдавать простому народу оружие и амуницию. Эти два офицера принесли мне из цейхгауза 6.000 зарядов и кремней для ружей. Те и другие были завязаны в платках, и я взял их с собою в карету. Везя это к себе, на дороге, у костела св. Троицы, встретил я караул конных королевских улан и, увидя, наконец, ехавшего с солдатами офицера, закричал ему. что имею весьма важное дело, и попросил распить бутылку вина. Офицер начал отказываться, что он в карауле, но я упросил его, и он согласился: солдат отослал назад, а сам пошел со мною, коня же дал подержать моему извозчику. Когда мы пришли, то я, налив себе в стакан вина и чокнувшись с ним, выпил, затем налил ему и тотчас начал говорить: — Милостивый государь мой! Я знаю, что ты защитник нашей отчизны, ибо ты польский солдат, но скажи мне, знаешь ли о том, что завтра москали предполагают отнять у нас арсенал и солдат наших или обезоружить, или перебить, или, наконец, сжечь вместе с ними Варшаву. Я говорю это потому, что мы, простой народ, порешили защищать всеми средствами наш арсенал и наших солдат. А потому обращаюсь с просьбою, скажи мне — предуведомлены ли вы [112] об этом, или еще нет? Мы уже в согласии с варшавским гарнизоном и только нам вас еще недостает, чтобы и вы встали на защиту нашего арсенала, а между тем завтра уже день, избранный москалями. Посему я от имени граждан прошу вас, милостивых государей, придти к нам на помощь против наших врагов, не допустить до такого великого позора в Европе, чтобы мы потеряли драгоценную вещь — арсенал. Когда услышал это поручик королевских улан, то прежде спросил меня, кто я такой, чтобы знать, как со мною говорить и где я живу? Я ему ответил, что я — мещанин и живу на рынки, напротив мостика (kladki). Вторично меня спросил: как я называюсь? Я ему ответил, что называюсь я Игнатий Заблоцкий. Как то, так и другое я ему солгал, ибо я жил на Дунае, а прозвание мое не Заблоцкий, а Ян Килинский, опасаясь, чтобы он, зная мое имя и прозвание, не выдал меня. После этого он сейчас же подал мне руку в знак своего расположения и сказал, что cию же минуту поедет в свой полк и уведомит всех своих офицеров, чтобы они были готовы к революции, и тотчас поклялся перед Богом, положив палец на палец, что станет нам от души помогать, ибо это в такой же степени касалось их, как и нас, так как, если бы они не были предупреждены, то легко бы попали в руки неприятелей. Вот с какими словами обратился ко мне этот офицер. — Гражданин! будь уверен относительно нас, ибо хотя мы принесли королю присягу на верность, но вижу, что король для того нас сюда препроводила, чтобы мы сложили свое оружие пред неприятелями, каковой несправедливости никто из нас не позволить себе сделать; предпочитая лучше рисковать смертью, чем быть обезоруженными публично в столице — мы станем с вами на защиту своей родины, — довольно мы уже терпим от москалей унижения, а затем, раз родился, раз и умру для моей отчизны. Теперь прошу тебя, объяснить мне: куда мы должны отправиться, когда и в каком часу начнется восстание? Я, видя его говорящего с такою ревностью, подробно ему рассказал, чтобы, как только начнется день, лошади были готовы и чтобы они, если не хотят быть обезоруженными москалями, примкнули к солдатам полка Мировского, которые были к ним наиближе и которые готовы уже к битве; о часе же, однако, боялся ему сказать. Этот честный офицер за то предупреждение, которое я ему сделал, заявил, что будет по гроб мне благодарен и явится ко мне как можно раньше, Я был очень поражен его заявлением быть у меня, боясь... чтобы он меня не выдал. Выпивши вино, мы простились, при чем он обещал мне [113] немедленно рассказать обо всем другим и с этого момента готовиться к революции. Я сел в карету и поехал домой в час ночи. Как только, выбрал из кареты и перенес к себе заряды, тотчас взял бумаги и написал духовное завещание для жены и детей, желая сделать распоряжение касательно своего имущества, дабы после моей смерти не было между ними ссоры. И так, сделавши раздел между женою и детьми, положил завещание к жене на постель, чтобы она, проснувшись, прочитала. Когда пробило три часа, я немедленно разбудил спавших у меня, человек 200 слишком, чтобы они ожидали выстрела из пушки. Я же, взяв в одну салфетку заряды, а в другую кремни, отправился наперед к городским солдатам и роздал их им, дабы имели чем обороняться, ибо у них кремней совсем не было, а пороху у себя они даже и не видели. Я тотчас распределил этих солдат по местам, а потом пошел к их вахмистру. Ему я также дал зарядов и кремней, приказав, под страхом смерти, чтобы, как только начнется тревога, он велел на ратуше трубить и звонить. Распорядившись там, я отправился к маршалковской страже (Маршалковская стража — полицейская стража), чтобы и ей также сообщить о революции, так как их начальник строго запрещал об ней говорить; но я настолько был дружен с его солдатами, что ареста не боялся совсем; но, желая возмутить их, чтобы они строгих приказании своего начальника не слушали, роздал им кремни и заряды и даже не по секрету, а явно им объявил, что революция уже начинается, и что этому и сам маршалок не в состоянии воспрепятствовать. Солдат я нашел более податливыми, нежели их начальника, ибо они со мною даже не спорили, но с радостью приняли от меня заряды, коих совсем при себе не имели. Затем, я распорядился, чтобы тотчас, лишь только начнется тревога, не выпускали бы москалей, если бы они захотели пройти Новомейскими воротами (Пункт, образуемый соединением теперешних улиц Подвале с Новомейскою), но чтобы вдали от ворот дали им отпор. Эти достопочтенные солдаты немедленно собрались заряжать оружие, ожидая моих, приказаний. Таким образом и этих солдат, которых более всего следовало остерегаться, если не хочешь посидеть под стражею, я втянул в дело. Сделав распоряжение маршалковской страже, я немедленно послал своих людей обеспечить за собой набатный звон в костелах доминиканов (Св. Яцка, на углу улиц Мостовой и Фрета), паулинов (На Длугой улице, ныне православный собор), приходском и бернардинов (На Краковском предместье, вблизи Замковой площади), чтобы сразу [114] перепугать врагов. Пока я распоряжался, стало рассветать, но оставалось еще немного времени до назначенного часа, и я снова пошел к вахмистру, в ратушу, рассказать ему еще подробнее, чтобы он, как только начнется тревога, взял в свои руки московскую канцелярию, которая находилась на рынке. Но, пришедши к нему, я не застал его дома. Он пошел к президенту жаловаться на меня, будто я устраиваю в Варшаве бунт и что приносил к нему заряды и кремни. Вот-то добрый солдат! Я приносил ему, чтобы он сам защитился от смерти, если нас не станет защищать, а он пошел еще за то жаловаться на меня... Президент сейчас же отправился с докладом к королю, а его королевское величество немедленно послал генерала Бышевского с рапортом к Игельстрому. Я, как только об этом узнал, вернулся к себе за орудием и, будучи в великом возбуждении, взял кортик ксендза Мейера. В это-то время пришел ко мне московский офицер, и я тем кортиком положил на нем начало. Успокоив его, сейчас же крикнул людям, чтобы последовали моему примеру и не жалели наших врагов. Тогда же тот самый улан, который меня уверил, что будет у меня возможно раньше, донес мне, что все королевские уланы соединились с солдатами полка Мировского и выезжают в атаку; только велели дать мне знать, чтобы я начинал. Я, будучи доволен тем, что Бог дал им привлечь и сердца тех, за которых мы боялись, не имея их за собою, сердечно обнял его за эту утешительную новость. Я ему сказал как можно скорее дать знать, что мы уже начали революцию. И вот я поднял крик, чтобы люди слышали, и дал Бог, что как начал народ со всех сторон бить москалей, так тотчас и в набат ударили (Первый удар в набат раздался с колокольни костела бернардинов, славившегося во всей Варшаве своим звоном; за ним отозвались и остальные костелы). Против Игельстрома я приготовил лучшее средство — выставил против него сапожников и портных, а относительно Баура, который стоял на Нове-място (Местность и площадь вблизи Вислы, соприкасающаяся с улицею Фрета), отдал распоряжение старшему мяснику Сераковскому, чтобы он взял его в свои руки (Килннский разместил в окнах домов и на колокольнях умеющих метко стрелять люден из обывателей, так что батальон русских. двигаясь от Нове-място, прежде, нежели дошел до костела францисканов, потерял всех офицеров. На Свентоюрской улице встретили этот батальон варшавские мясники, под предводительством помянутого Сераковского, имея при себе орудие. При приближении русских, по знаку Сераковского, был открыть огонь, и, когда первые ряды пали от картечи, инсургенты бросились с топорами и изрубили весь батальон). Тут снова вылез мне мешать [115] московский капитан, которого я сейчас же убрал, чтобы он не вывел своей роты против нас... Жена моя увидела, как я убил его тотчас упала на землю и обмерла. Я видел это, но не имел времени приводить ее в чувство и помогать, хотя мне было необыкновенно жалко ее, ибо она была беременна и от этого перепуга могла и себя, и невинного ребенка погубить. Бросился я также на казака, который тоже вылез из дыры и так ударил его по загривку, что он уже больше мужчин и женщин своею пикою не клевал! Тут моя жена схватила меня за руки со словами: ”что ты делаешь, дражайший супруг? на то ли тебя наговаривали эти приятели, чтобы ты убивал, дабы и самому быть убитым кем-нибудь? Вспомни только о наших детях, что ты, оставляя нас, и их, и меня хочешь сделать сиротами”. Я ответил жене, что теперь уже не время об этом говорить, что нам нужно защищаться. Просил её пойти домой и молиться Господу Богу. Но слова мои не помогли, и она никоим образом пустить меня, не хотела, говоря мне: ”ты, муж, рискуешь погибнуть ради отчизны, а я вместе с тобою погибну ради твоей любви и потому не расстанусь с тобою до тех пор, пока или ты сам не вернешься домой, или пока я не буду убита вместе с тобой”. Такое заявление жены почти возбудило во мне слепую злобу. Разумеется, должно было произойти столкновение с милейшею женою, если бы я не был в состоянии от неё отделаться, но я позволил себя убедить, вспомнив о шестерых своих детях, что, если нас обоих убьют, кто их станет кормить? И вот я должен был взять жену и отвести домой. Когда я ввел ее в горницу, добродетельнейшая моя жена опустилась передо мною на колени и заклинала меня не выходить никуда из дому. Я, поднявши ее от двери, чтобы удобнее было выскользнуть из комнаты, обещал ей никуда не выходить, а сам тем временем вынул ключ из двери отодвинул от неё немного жену и удачно выскользнул, а жену с детьми запер на замок, так что она уже никуда не могла выйти. А я, вышедши из дому в 4 часа утра, назад пришел только в 5 вечера. Выбравшись из дому, я сейчас же побежал к Игельстрому — нельзя ли захватить его каким-либо способом... Но добраться до него не было возможности, ибо он уже быль предуведомлен королем. В этом пункте наши дали залп из орудий по войскам. А я немедленно взял с собою несколько сотен людей и бросился с ними на Муранов (Муранов - одна из с.-зап. окраин Варшавы), где находилось пять московских пушек. Мы их так удачно отобрали от москалей, что последнее и сами не знали, что это значит, так как в то время не имели еще никакого приказания бить нас; мы же, со своей стороны, [116] также не умертвили ни одного москаля, а лишь обезоружили их: пушки и амуницию забрали, а их взяли в плен. Людей этих, вместе с орудиями, я завел к нашей артиллерии, а с нею мы разошлись по всем улицам, и уже шел безостановочный огонь как от нас, так и от москалей. Мы с капитаном Линовскнм взяли два орудия и завели их на Красинскую площадь, ибо Медовая улица в то время была переполнена москалями, и, как дали по ним картечью только четыре раза, то много их пало, ибо они не ожидали от нас такого скорого приветствия (Из этого можно заключать, что польские пушки были обращены жерлами к Медовой улице и выстрелы из них направлялись вдоль всей последней). А как они сделали в нас залп из пушек, то из нас — 15 человек и 6 солдат, которые находились для пальбы при двух орудиях — остался лишь один солдат и 8 людей, коими мы тащили орудия, кроме того убили у нас капитана. Впрочем, нам защищаться там не пришлось, ибо на нас напала московская кавалерия, и мы убежали с одним орудием, а другое должны были оставить, за, неимением, кто бы его тащил. Улица была покрыта трупами, и надо было прежде ее освободить от них, а потом взять пушки, но мы положительно не имели для этого времени. Скоро к нам пришла на помощь более сильная артиллерия, и мы снова прогнали москалей и отняли свои пушки. Когда же москали нас прогнали вторично, то я, захватив с собою четыре пушки и нисколько канониров, хотел попасть на Нове-Място; но на Козьей улице (Kozia ulica — очень узенькая и длинная уличка, соединяющая Краковское предместье с Сенаторскою улицею) мы напали на москалей и счастливо их победили. Целая улица была покрыта трупами, так как москали не могли нигде укрыться. Там мы забрали у них две пушки и более 500 ружей. Оттуда я взял два большие орудия и перевез их к Новомейским воротам. Москалей же мы снова выгнали на Подвале. Отсюда я пошел к цехам обрадовать их, что мы отняли у москалей 7 орудий и очень много амуниции. Возбудивши их дух, я взял с собою несколько сот человек и добрался с ними до арсенала. И там те, которые не имели с собою оружия, взяли его столько, сколько надо было. А Игельстрома добыть мы не могли, ибо вся Медовая улица была занята войском. Тем не менее мы очень ему помешали. Из многочисленных адъютантов, которых он посылал с приказаниями к войску, мы не пропустили ни одного, — всех убили. Благодаря этому, москали совершенно смешались, не зная, что делать, так как не могли дождаться [117] никакого приказания. Мы так благоразумно поступили, что прежде прогнали москалей от их зарядов. Когда мы на них нагрянули, у них уже не было зарядов даже и для ружей, и они просили пардону. Мы велели им наперед сложить оружие, а потом от него отойти. А так как офицеры их не позволяли этого солдатам, то мы сделали несколько выстрелов. Солдаты, видя, что защищаться им нечем, тотчас сложили оружие, а сами встали на колени, прося у нас пардону. Бросившись на них, мы отняли оружие и пушки, а солдат отвели в цейхгауз. Что же касается офицеров, то так как они не хотели ни просить пардону, ни идти с солдатами, мы сейчас же перебили их на месте. Потом уже народ неимоверно сделался смел, хотя ни тактики, ни практики совсем не знал, на брюхе подползал к москалям и в них, как в уток, стрелял. Затем я направился с народом через Саксонскую площадь в тыл москалям, которые дрались с солдатами полка Дзялынского у Свептокржижского костела. И если бы я не пришел с людьми на помощь дзялынцам, то москали непременно бы одержали над ними победу. Но мы, как только вошли в тыл, так и убили у москалей кн. Гагарина. Вот уж можно сказать, что кто не видел чуда, тот там, перед св. Крестом (Разумеется костел св. Креста на Краковском предместье), мог его узреть: москалей было слишком 4.000, а поляков — один лишь полк Дзялынского, в коем не было более 600 солдат, да и то разделенных на три части, по 200 человек. Из них одни шли через Новый Свевть (Улица — продолжение Краковского предместья), другие через Тамку, а третьи шли около Трех Крестов (Площадка перед костелом св. Александра) на Саксонскую площадь. Но мы заняли необходимую для нас местность раньше. Они думали, что дзялынцы придут только одной улицей — Новым Светом, на которой москали очень хорошо приготовились, но не ожидали, чтобы те могли идти тремя улицами. И когда солдаты полка Дзялынского наперед пришли Новым Светом, москали так метко стреляли в них картечью, что отбросили дзялынцев к Трем Крестам и убили их довольно. Когда приблизились эти две колонны, то более 5.000 черни соединилось с ними и с величайшею поспешностью пошли через Конский Торг к св. Кресту. Но чтобы они не попали на Краковское предместье, преградили им дорогу через Саксонскую площадь. Позднее подтянулась через Тамку еще третья колонна дзялынцев. Тогда начали мы бить москалей в три огня. Было тут чего посмотреть! [118] Устроили они карре и после трехчасовой перестрелки с нами истратили все свои заряды. Тогда мы бросились на москалей и удачно побили их, а тех, которые остались, взяли в плен. Тут не могу не вспомнить с благодарностью двух граждан, которые своею храбростью многих защитили от смерти в этом бою. Вот, как это было. Один гражданин хорошо вооруженный, взошел на колокольню св. Креста, а другой взлез в учебный дом (szulerhaus), находившийся против дворца Тышкевича. Они исключительно обратили внимание на московскую артиллерию, и когда какой-либо из бывших при орудиях канониров хотел зажечь фитилем порох, то они оба таких убивали, и так метко, что тот еще не доходил, как следует, до пушки, а уже был убиваем, причем и фитили гасли. Вследствие этого москали не могли стрелять из своих пушек. Пушек же у них было шесть, и немало бы из них была перебито людей, если бы не мужество этих двоих граждан, которых я видел своими глазами, но имен которых не называю, так как не знаю их. Одержав победу над москалями, полк Дзялынского отмаршировал и выстроился перед королем Сигизмундом (То есть перед памятником-колонной королю Сигизмунду III на ныне называемой Замковой площади), ожидая дальнейших приказаний. Из 600 дзялынцев едва осталась половина, много из них было убитых и раненых. Немало также было убитых и раненых москалями граждан. Уже после 3-х часов москали были вытеснены из всей Варшавы. Удержались они только в четырех местах: у Красинских — во дворце, на площади и в саду, у капуцинов — в костеле, монастыре и в саду, на Медовой улице, против капуцинов, там, где жил Игельстром, и в Данцигском (Gdanskim) саду. Во всех этих местах наши войска с пушками окружили москалей и поделали в стенах отверстия для орудий. Видя, что нам уже не угрожает никакой опасности, я, оставив при нашем войске десять тысяч человек простого люда для наблюдения за москалями, поспешил на рынок взглянуть, что там делается. Найдя и там полную безопасность, я немедленно отправил г. Кригера с другими гражданами к г. Закржевскому просить его от имени граждан, придти в ратушу. Когда граждане пришли с ним, мы тотчас все отправились на Королевскую площадь и провозгласили Закржевского президентом Варшавы. Затем мы с президентом пошли в ратушу. Тем временем туда собралось множество граждан вместе с офицерами для избрания, до дальнейшего устройства [119] народа, совета временного правления (Rady zastepczej tymczasowej), ?леном коего тогда же выбрали и меня. Тотчас по избрании, я был назначен на дежурство при короле, причем мне было поручено озаботиться об его безопасности, так как солдат тогда в замке при король не было. Они вместе с народом стерегли москалей, чтобы те каким-нибудь образом не ушли, хотя по всем улицам Варшавы пылали огни, дабы это видели москали, если бы захотели ночью пробиться. Получив помянутое распоряжение, я взял с собою знатнейших граждан, и мы отправились в замок. Здесь я расставил повсюду караулы и оставался при них всю ночь. В пятницу, как только стало рассветать, я взял всех граждан из замка и пошел с ними разыскивать остальных москалей. Король и совет, видя, что москали уже не могут держаться, тотчас прислали трубача трубить сдачу, а затем были отправлены Игельстрому Закржевский и генерал Мокрановский с предложением сдаться на капитуляцию. Игельстром сначала объявил, что сдается нам, а затем ответил, что если королю, то сдается, а если временному правительству, то не сдастся. Король же наш не хотел и вмешиваться в это дело, а лишь говорил, что он о революции не слыхал и слышать не хочет. Снова, во второй и третий раз Закржевский, и Мокрановский ездили к Игельстрому с предложением сдаться. Это в продолжение нескольких часов занимало народ: ожидали ответа Игельстрома — захочет он сдаться или нет. И немало мы на этом потеряли: народ, будучи обнадежен, что капитуляция состоится, встречаясь с москалями, уже в них не стрелял, между тем москали открыли огонь и убили у нас нисколько десятков неповинного люда. А когда Игельстром, после третьего раза, ответил, что на капитуляцию не сдастся, то мы, услышавши такой ответ, вдруг ударили на все пункты (Разумеется, где держались русские). Игельстром же в великом страхе убежал на нескольких лошадях и то лишь благодаря тому, что нас обманул, будто сдается на капитуляцию, а сам тем временем переоделся в другое платье для побега, и в столь великом замешательстве народ не узнал его (Рассказывают, что Игельстром бежал, ловко переодетый в женское платье своею любовницею-полькой). В пятницу, в 3 часа пополудни, мы окончили революцию совсем. Тем москалям, которые просили нас о пощаде и сложили оружие перед нами, мы давали пощаду и без всякого вреда отводили их в назначенное место. Игельстром убежал к пруссакам, которые [120] пришли в тот же вечер на помощь москалям и находились в 4-х милях от Варшавы. Но пока они пришли помогать, мы уже успокоили москалей. Пруссаки тоже получили от нашей артиллерии несколько недурных лозанов: выстрелами из пушек был убит не один десяток пруссаков. Пруссаки, как узнали, что поляки недурно подвозят под нос, немедленно отступили от Варшавы и не беспокоили нас несколько недель. И так удачно окончилась наша революция. Текст воспроизведен по изданию: Записки башмачника Яна Килинского о варшавских событиях 1794 г. и о своей неволе // Русская старина, № 2. 1895 |
|