|
МОЩАНСКИЙ А. ВОЕННО-СУХУМСКАЯ ДОРОГА (Окончание. “Исторический Вестник”, т. CXLVI, стр. 474.) VII. От Тебердинских дач до перевала. Лесная дорога и ее красоты. — Карачаевский кош. — Гоначхирское ущелье — Горы у ветеринарной будки. — Мучительный от голода, холода и беспокойств вечер. — Опять пугают спинетами. Утром 3-го августа, оставив дам, багаж и провизию на попечение Измаила, отправившегося в какой-то кош (кошем называется выстроенное где-нибудь в лесу или в горах летнее жилье пастухов, стерегущих овец, лошадей или другой какой-либо скот.) за лошадьми, мы пустились в дальнейший путь. Старый дремучий лес покрыл нас своим высоким и тенистым шатром. Огромные и стройные пихты, как точеные колонны в 3 — 4 обхвата толщиной, поднимаются ввысь и там ведут между собою какой-то шумный, но непонятный нам разговор. На некоторое время они совсем скрыли от нас и реку, и горы, и ущелье. Лес, один только лес кругом, и больше ничего. Но вот дорога красивым и смелым зигзагом взбегает немного вверх и выбирается на открытую поляну... Здесь сосна и пихты как будто нарочно расступились, чтобы открыть путнику один из самых дивных горных ландшафтов. Глубоко внизу сверкает на солнце изумрудная красавица Теберда. К ней жмется и льнет зеленый, тенистый лес. А по бокам, уходя в голубую высь, [729] тяжело поднимаются угрюмые, облысевшие сверху горы. Тоненькие, едва заметные струйки воды кое-где серебрятся в их старых морщинах и ртутью скатываются вниз, к Теберде. Несколько шагов дальше, — и мы снова в дремучем лесу, сквозь верхушки которого видна только бездонная лазурь небесного свода. Тихо. Даже ветви перестали шептаться и замерли в неподвижной дремоте. Но вот к этой тишине мало-помалу начинает примешиваться какой-то шум, сначала слабый и невнятный, но потом с каждым нашим шагом все более громкий и отчетливый. Это горный поток Муруджу бешено мчится откуда-то сверху, прокладывая себе дорогу сквозь скалы и лес. Каменные глыбы и древесные стволы загромождают его русло; но он с яростью прыгает через них, пенится, клубится и оглашает воздух своим сердитым грохотом. Перекинутый через поток деревянный мостик весь покрыт его брызгами и постоянно дрожит мелкой дрожью. Скоро полдень. Мы прошли верст 15. Чувствуется небольшая усталость и сильный голод. Пора бы закусить. Но Измаила с дамами, багажом и провизией (главное — с провизией) все нет и нет. Или запоздал выехать, или слишком медленно тащится по скверной лесной дороге. Вот откуда-то потянуло дымком; залаяла собака, заржала лошадь. Мы вглядываемся в лесную чащу и скоро замечаем недалеко от дороги карачаевский кош. Молча, не сговариваясь и повинуясь лишь чувству голода, мы сворачиваем в сторону и подходим к кошу. Из низкой неуклюжей избы, похожей скорее на хлев, чем на человеческое жилье, вылезают несколько полуголых ребятишек и грязная оборванная старуха-татарка. Мы просим чего-нибудь поесть. Она ни слова не понимает. Приходится обратиться к международному языку мимики и жестов. Мы жуем пустым ртом, похлопываем себя по столь же пустому животу и пальцами показываем на вымя у пасущейся тут же коровы. Этот воляпюк понятен и татарке, и через несколько минут перед нами появляется горшок молока, теплый кукурузный чурек и чашка только что набранной ребятишками лесной малины. Червячок заморен, можно идти дальше. Двигаемся медленно, поджидая Измаила и дам; но их все нет. Присаживаемся у дороги и опять ждем; но их нет и нет. Смутная тревога заползает в душу. Является мысль — вернуться назад, чтобы отыскать пропавших спутниц. Но добрая половина пути до ветеринарной будки еще впереди, а день уже клонится к вечеру. Времени терять нельзя, и мы продолжаем путь. Дорога делает поворот к реке, и мы уже на самом берегу Теберды, в которую с шумом вливается бурный Гоначхир. [730] Мы — у входа в Гоначхирское ущелье, один из самых живописных уголков Кавказа. Красивыми легкими зигзагами взбегает дорога все выше и выше по крутому склону горы. Все глубже и глубже проваливается в свою трещину бушующий Гоначхир. Сжатый с обеих сторон, заваленный обломками скал, он бьется о прибрежные скалы, плещет на них сердитой волной и с глухим рокотом перекатывает по дну тяжелые камни. Целый лабиринт гор толпится за ущельем. Их могучие склоны грозно ощетинились густым хвойным лесом, а голые зазубренные вершины точно хотят пронзить небо. Длинными серебристыми нитями ползут по ним вниз набитые снегом трещины, а далее, на самом горизонте, сверкают вечно белые папахи горных великанов. Но вот зигзаги окончились, дорога свернула в лес, и шум Гоначхира замолк. Голод и усталость опять дают себя знать. Мы еле передвигаем ноги, и как только вышли из леса, пристально всматриваемся вперед, не видна ли ветеринарная будка. Но ее и признаков нет. Дорога вьется все дальше и дальше в ущелье, направляясь к подножию громадного голого пика, острие которого высоко поднимается над соседними горами. Это гора Чотча-Мингель, названная так по имени одного смельчака-карачаевца, которому удалось взобраться на эту кажущуюся неприступной вершину. В семь часов вечера мы наконец у будки, в трех верстах (по прямому направлению) от перевала и в центре какого-то дикого, хаотического нагромождения горных великанов. Жутко смотреть на эту сплошную толпу исполинов, чрез которую, кажется, ни прохода, ни проезда, и даже птице не пролететь. Какие силы нужны были для того, чтобы так чудовищно изломать каменную толщу земной коры и подбросить ее на эту недосягаемую высоту!... И каким ничтожным, жалким и в то же время безумно-дерзким кажется человек, отваживающийся проникнуть в эти горные дебри, подняться на кручи, спуститься в пропасти, стать на самом краю горного утеса, над головокружительной бездной, и спокойно заглянуть туда, откуда веет ужасом и холодом неминуемой гибели !... Солнце село за горы, ущелье потонуло в черной, густой, непроницаемой тьме, и в этом мраке, не освещая ни земли, ни неба, засверкали звездные точки. Кое-где по ущелью на невидимых теперь горных кручах загорелись костры, еще более сгущая вокруг себя тьму. Там — баранта, огромные стада овец, пасущихся на высоких горных лугах, среди почти недоступных скал. Пастухи зажгли кучи хвороста, овцы придвинулись к огню сплошной массой и, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее, спокойно спят в ночной прохладе. [731] Нам тоже холодно; нас мучает голод, хочется чаю. Но и теплые вещи, и чай, и баранина, — все это у Измаила, а его еще нет. Мы сидим в холодном домике и угрюмо молчим, не зная, что предпринять. А тут еще хозяин будки, красивый молодой карачаевец, подсаживается к столу и начинает занимать нас “приятными” разговорами: — Куда идете? На перевал? Там — сванеты; грабят, режут, убивают. Беда!.. Ах, думаем мы, отстань ты со своими сванетами. Нам теперь не до того. Мы голодны и дрожим от ночной стужи. Нас беспокоит участь наших дам, а он о сванетах. Решаем переночевать здесь, а рано утром отправиться назад, на розыски своих спутниц. Дверь отворяется, и в комнату входит огромного роста, плечистый мужчина в широкополой войлочной шляпе. Мы смотрим на него с недоумением, спрашиваем, кто он, откуда. Через минуту все разъясняется. Это — Нанаш, товарищ Измаила и наш проводник. Они поздно выехали из Теберды, так как долго искали на пастбище лошадей. Теперь Измаил кормит их, измученных худой дорогой, в 6 — 8 верстах от будки, а его послал на верховой лошади вперед, чтобы нас успокоить. Через полчаса он должен приехать. Нанаш также подсаживается к столу и, мрачно выглядывая из-под шляпы, говорит в тон хозяину на ломаном русском языке: [732] — Завтра стражных бэри! — Зачем? — спрашиваем мы. — Сванэти рэзаль будет, карабчить (грабить) будет. Хозяин поддакивает и кстати сообщает, что не дальше, как два дня назад, сванеты угнали 14 лошадей, и что теперь, по слухам, за ними отправлена погоня. — Ну, насчет сванетов мы теперь совершенно спокойны, — возражаем мы; — ведь, не каждый же день они грабят, да и погоня их, вероятно, уже успела напугать. Выходит, что стражников нам брать незачем. Да и что могут сделать один или два стражника с толпой вооруженных, скрывающихся за скалами разбойников? А вот плохо, что Измаила все нет, хотя прошло не полчаса, а более часа. Уж не случилось ли с ним и нашими спутницами несчастье? Не свалились ли они в темноте с какого-нибудь обрыва? Нанаш уверяет, что этого быть не может, так как Измаил скорее заночует на дороге, чем станет подвергать опасности своих пассажиром, и лошадей. Нас это мало успокаивает, и мы требуем, чтобы Нанаш ехал назад, навстречу Измаилу. Он охотно соглашается, но в этот момент около дома послышались человеческие голоса и собачий лай. Мы выбегаем на крыльцо и здесь, в темноте, буквально сталкиваемся со своими спутницами. Наконец-то мы можем успокоиться и утолить свой голод. Хозяин будки приготовил самовар, а Измаил изжарил такой шашлык, какого мы в жизнь свою не едали, — вероятно, потому, что никогда не были так голодны. Через час мы крепко спали все в одной комнате: дамы на широкой хозяйской постели, а мы на полу у печки. VIII. На Клухорском перевале. Проводники обеспечивают свой заработок на случаи нападения сванетов. — Ужасный подъем на перевал. — Волшебное озеро и тропа вкруг него. — В области вечного снега. — Вид с перевала на юг. 4-е августа, день перехода нашего через Клухор, я никогда не забуду: столько новых и сильных впечатлений пришлось нам пережить в этот тяжелый и памятный день. Но буду рассказывать по порядку. В пять часов утра мы все уже на ногах. Солнце еще не выкатилось из-за гор, но уже осветило все небо, позолотило горные вершины и разогнало мрак в нашем ущелье. Небольшая кучка облаков медленно ползет на наш горизонт вместе с солнечными лучами. В воздухе свежо. Наскоро пьем утренний чай [733] и деятельно принимаемся за укладку и навьючивание вещей. В шесть часов все готово, и можно тронуться в путь. Ко мне подходит Измаил и просит, чтобы все причитающиеся ему деньги я отдал на сохранение хозяину будки. — Это зачем? И как я отдам все деньги, когда самая трудная и длинная часть пути еще впереди? — Не беспокойся, — говорит Измаил: — я свое дело сделаю. Но я боюсь возвращаться с деньгами. Ведь если на обратном пути на нас нападут сванеты, то они отнимут у меня и деньги, и лошадей. Так пусть хоть деньги здесь уцелеют. — Ну, а если они теперь на нас нападут и угонят твоих лошадей? Что тогда? На чем мы дальше двинемся? — Да ведь лошади для вещей, а вещи тоже сванеты возьмут. Значит, лошади вам больше не понадобятся. — Ну, деньги... — И деньги возьмут. Ничего не оставят ни мне, ни вам. Так пусть хоть мои 60 рублей уцелеют. Подходит хозяин будки и советует исполнить просьбу Измаила. — Так все делают, — говорит он: — а мне ехать назад с деньгами опасно. Я рассчитываюсь с Измаилом. Он при всех кладет деньги в кошелек хозяина будки, и мы отправляемся в путь. Впереди всех идет Измаил с вьючной лошадью. За ним я веду верховую. Шествие замыкает Нанаш с другой вьючной лошадью. Перед нами по очень крутому склону горы взбегает зигзагами вверх инженерная тропа. По ней до перевала 12 верст. Но мы забираем от нее вправо и идем без всякой тропы то по сырой болотистой почве, то среди каменных глыб. Сначала подъем не очень велик, но через полчаса он делается страшно крутым и тяжелым. Приходится иногда цепляться руками за камни и тощую траву. При каждом почти шаге необходимо выбирать ступеньку, на которую можно было бы поставить ногу. Медленно лезем наверх, постоянно останавливаясь, чтобы перевести дух. Ноги от напряжения дрожат, в висках начинает стучать. Все глубже и глубже уходить от нас дно ущелья. Вот мы уже почти на одной высоте с вершинами соседних гор. И отсюда в прозрачном, чистом воздухе они кажутся такими близкими и такими влекущими. Сел бы на этот камень и просидел бы здесь целый день, любуясь до самозабвения чудной горной панорамой. Но Измаил торопит: путь тяжел, а до ночлега далеко. Вдруг он останавливается и показывает пальцем вверх. — Смотри, смотри! Мы поднимаем головы и высоко, высоко над собою, на [734] самом гребне горы видим несколько всадников. Их темные фигуры отчетливо выделяются на фоне ясного, безоблачного неба. — Кто это? Уж не сванеты ли, которые поджидают нас на перевале? — спрашиваю я Измаила. — Нет, это — наши карачаевцы, провожали студентов и идут назад. Скоро мы встречаемся с ними, обмениваемся приветствиями и расходимся в разные стороны. Подъем становится почти вертикальным. Вниз, на пройденный путь страшно взглянуть. Вверху, над головой, виден последний зигзаг инженерной тропы. Только бы добраться до него, и тогда уже будет легко. Мы употребляем последние усилия, ползем, карабкаемся, и в страшном напряжении, совершенно задыхаясь, выходим наконец на этот зигзаг. Теперь можно хоть немного перевести дух и спокойно посмотреть на ущелье, на дне которого были полтора часа назад. Впрочем, нельзя спокойно смотреть в пропасть глубиною в несколько сот сажень с площадки в полтора или два аршина ширины. Невольно чувствуется острая жуть, и какая-то сила толкает в бездну, от которой человек не может оторвать глаз. “Есть наслажденья и в бою, И страшной бездны на краю”. Да, недаром же и правила горных обществ обыкновенно включается требование, чтобы туристы не скатывали в пропасти камней, потому что это нередко вызывает головокружение и до такой степени увеличивает влекущую силу бездны, что она наконец становится опасной для человека. Я иду по тропе и противоположную от перевала сторону, чтобы в последний раз взглянуть на ущелье. Теперь оно все у моих ног, а перед глазами на одном уровне со мною тянется длинная гряда острых и тупых вершин. Небольшие разрозненные кучки облаков кое-где уже заползли в ущелье и тихо плывут надо мною, среди скал и утесов, как будто ласкаясь к этим угрюмым великанам. Кругом поразительно тихо, и только тоненькие струйки воды, сбегающие откуда-то сверху прямо на тропу, слегка нарушают тишину своим едва слышным журчанием. Солнце взошло и осветило верхние зигзаги тропы; но там, внизу, на дне ущелья еще все покрыто легкой прозрачной тенью. Бросив последний прощальный взгляд на эту ни с чем несравнимую картину, я спешу догнать своих спутников и через 10 — 15 минут вместе с ними останавливаюсь в изумлении перед новой волшебной картиной совсем в другом роде, чем только что виденная. Мы — у входа в очень тесное ущелье овальной формы, почти со всех сторон закрытое сплошным кольцом [735] отвесных скал. Их острые зазубренные вершины уходят далеко ввысь, и над нашими головами виден лишь небольшой кусочек темно-лазурного неба. А снизу, со дна ущелья пристально смотрится в него не моргающим взглядом огромный таинственный глаз. Это — знаменитое Тебердинское озеро, дающее начало реке Теберде. Она родится здесь небольшим водопадом и резвым каскадом сбегает вниз. Пловучая льдина, не успевающая растаять за лето, прикрывает место ее рождения. Узенькая, высеченная в скалах тропа вьется почти вокруг всего озера довольно высоко над его поверхностью. Длинной вереницей мы идем по ней и останавливаемся почти на каждом шагу, пораженные видом этого необыкновенного озера в области вечных снегов, среди горных вершин, на дне воронкообразной впадины, напоминающей своей формой кратер потухшего вулкана. И, может быть, это действительно кратер, стенки которого [736] разорваны вытекавшей лавой лишь в двух местах: у истока Теберды на севере и при спуске с перевала к югу. Слева от нас — голые отвесные скалы, изборожденные временем и стихиями, покрытые трещинами и со множеством нависших над ними каменных глыб; а внизу под карнизом, но которому вьется наша тропа, — неподвижно-мертвая, лазурная гладь таинственного озера. Не знаю, есть ли какие-нибудь легенды и сказки, связанные с этим чудом природы. Но мне кажется, они непременно должны быть. Человеческая фантазия не в силах пройти мимо этого места, не наполнив его волшебными чарами, не заселив множеством таинственных существ. На самой высокой и дикой вершине должен жить какой-нибудь гордый и могучий демон, в трещинах скал и среди острых утесов — рой легких и резвых гномов, а в глубине бездонного озера — очаровательные русалки и нимфы... Медленно двигаемся мы по тропе, прихотливыми зигзагами огибающей озеро. Кое-где оно обледенело или подмыто низвергающимися сверху водопадами. Необходимо соблюдать осторожность, чтобы не соскользнуть в подводное царство русалок. Измаил набирает в подол песку и посыпает им обледеневшие места, чтобы лошади не поскользнулись и не упали. Через час мы обходим все озеро, длина которого не превышает, 3 — 4 верст, и вступаем на твердый снег, толстым пластом покрывающий неширокую долину со скатом к югу. Это и есть Клухорский перевал, граница Кубанской области и Кутаисской губернии. Внизу — глубокое ущелье Клыча, а впереди на необозримое пространство — огромная толпа гор, на которых, там и сям виднеются ледниковые массы, то застрявшие в боках узких каменистых расщелин, то сползающие по скалам в верхних впадинах скатов. Оттуда свергаются вниз блестящие, как серебро, потоки, и шум их только один нарушает глубокую торжественную тишину, которая царит в этой пустынной обстановке. Я уже видел два перевала через главный Кавказский хребет, — Крестовый и Мамиссонский. Оба они, особенно последний, производят на путешественника чрезвычайно сильное впечатление. Но что человек испытывает на Клухорском перевале, не может идти ни в какое сравнение с этим впечатлением. Непередаваемая, чисто сказочная прелесть Тебердинского озера, дикое величие горных пиков и мрачная красота ущелья в конце концов совершенно подавляют даже сильную, чуждую нервозности психику. Чувствуется душевное утомление, разбитость и неспособность разобраться в этих волшебных и грандиозных картинах. Хочется закрыть глаза и хоть минуту ничего не видеть. Но это — невозможно, потому что тем ярче встает в воображении все только что виденное. [737] IX. Спуск с перевала. Необычайные трудности спуска. — Отдых на горном склоне. — Спуск в Нахарское ущелье. — Встреча с туристами и их рассказ о ночевке в свином хлеве. — Переправа через р. Нахарку. — По тропе над р. Клычем. — Мосты из снега. — Буковый лес и неуместное memento mori. — Прибытие в Клычскую казарму. — Вшивая богомолка, дамская истерика и ночевка в необитаемом доме. Около 9 ч. утра, миновав снеговую поляну, мы подошли к спуску с перевала. Инженерная трона осталась значительно влево, Здесь за ней уже нисколько лет никто не смотрит, и потому в одних местах ее занесло снегом, в других завалило каменными осыпями. Идут без всякой тропы то по снеговым завалам, то среди сплошных каменных нагромождений, с трудом выбирая место, где можно поставить ногу. Подавленный необычайными и сильными впечатлениями, я тихо и как-то полусознательно подвигаюсь за Измаилом, ведя к поводу верховую лошадь. Вдруг он останавливается и с беспокойством начинает смотреть вперед. Вот он прошел вправо, потом немного влево и опять остановился. — В чем дело, Измаил? — спрашиваю я его. — Ищу дорогу. Перед нами — крутой, в нисколько сажен высоты обрыв, загроможденный камнями, и ни малейших признаков тропы или дороги. Решиться на спуск с этой кручи, да еще с вьючными лошадьми кажется просто безумиом. — Что ты, Измаил, — возражаю я: — разве здесь можно спуститься? — Нужно здесь, больше негде, — коротко отвечал он. У меня мелькает мысль, что если более негде, то придется, пожалуй, вернуться назад; но тотчас вспоминаю, что не мы первые идем этим путем, и недавно встретившиеся с нами карачаевцы, несомненно, шли тут же. Значит, как ни кажется невозможным спуск, но спускаются все-таки именно здесь. Измаил оставляет лошадь и осторожно, придерживаясь руками за камни, сползает вниз. Чрез несколько минут его голова снова показывается над обрывом. Он решительным жестом берет лошадь за повод и начинается спуск. Умное животное сначала упирается, как будто не решаясь на явно опасный шаг. Но потом осторожно ступает вниз, пристально осматривая каждый камень. Вытянутая спина ее представляет почти вертикальную линию, и, кажется, оступись она хоть немного, как тотчас же кубарем полетит вниз. Я не решаюсь спускаться с лошадью, опасаясь, что она упадет и придавит меня собою; [738] поэтому сползаю за Измаилом один. Он снова поднимается вверх и сводит мою лошадь. Медленно, осторожно, по одиночке спускаются с кручи мои спутники и спутницы. У всех заметно огромное физическое и нервное напряжение. Благополучно пройден первый обрыв. Мы немного переводим дух и несколько шагов делаем по сравнительно сносной поверхности. Но затем — новая круча, еще опаснее первой. На этот раз Измаил развьючивает лошадей и осторожно сводит их вниз порожнем. Вещи мы перетаскиваем на себе. Далее трудности уже не так велики, и я снова решаюсь вести верховую лошадь. Только теперь я узнал, какое это умное, осторожное и ловкое животное. Иногда она останавливается, упирается передними ногами в камни и как будто не хочет идти дальше. Я понукаю ее, дергаю за повод, думая, что лошадь устала или ленится, но она ни с места. Я оборачиваюсь назад и вижу, что она внимательно разглядывает камни и глазами выбирает наиболее надежный из них. Вот она выбрала, решилась и готовится прыгнуть вниз, Я отодвигаюсь в сторону и плотно прижимаюсь к камням, чтобы дать место лошади. Она стоить у меня над головой, туго натянув повод, который я держу за самый конец. Вдруг — прыжок, и лошадь, вздрагивая всем телом, стоить всеми четырьмя ногами на небольшом плоском камне рядом со мной. Кругом только камни, утесы и скалы. Кое-где среди них журчат небольшие ручейки, вытекающие из соседних ледников. Вот в небольшой горной впадине — остатки снегового завала, по которому нам нужно идти. Странную окраску имеет этот снег: он не белого, а кирпично-красного цвета. Микроскопические альпийские растеньица рассыпались по снеговой поверхности, как мелкая-мелкая красноватая крупа, и окрасили ее в свой цвет. Более трех часов мы почти ползем с горных круч, цепляясь за камни, и только к полудню выбираемся на покрытую сочной и густой травой полянку, на которой и нам, и лошадям можно отдохнуть и подкрепить свои силы. Лошадей развьючиваем и пускаем пастись, а сами ложимся на траву и с жадностью принимаемся за баранину, изжаренную Измаилом еще накануне. Он вынимает ее из сквернейшего, грязного мешка, купленного в Теберде для сырого мяса, разрывает ее грязными пальцами на части и каждому дает по куску. Поддавшись невольному чувству брезгливости, я сначала отказываюсь от мяса; но Измаил с трогательной заботливостью сует его мне почти в самый рот и говорит: — Бери, нужно есть, а не то сил не будет идти; самый хороший кусок тебе достался. Покорно беру большой кусок и ем, как дикарь, без ножа и вилки, разрывая мясо пальцами и зубами. [739] Острое чувство усталости немного прошло; голод утолен и теперь можно оглядеться вокруг. Мы сидим на половине спуска в какую-то глубокую воронку, дна которой не видно, так как далеко впереди нас наклонные бока этой воронки круто обрываются вниз. Там кажется темно и сумрачно. Зигзаги инженерной тропы, высеченные в противоположной от нас, совершенно отвесной стене воронки, сбегают куда-то в преисподнюю и теряются во мраке. Там — Пахарское ущелье и начало Клыча. Неужели и нам предстоит [740] спускаться в эту мрачную бездну? Да, но только не по инженерной тропе, которая без поддержки и ремонта во многих местах обрушилась и сделалась непроходимой. Сплошным кольцом обступили нас могучие горы. Угрюмо хмурятся серые скалы. Холодом веет от соседних ледников и снеговых завалов. Дикое, суровое и неуютное место, в своеобразной красоте которого слишком много мрачного элемента, подавляющего человеческую психику и поселяющего в ней какую-то безотчетную робость и пришибленность. После часового отдыха мы снова начинаем спускаться на дно воронки. Небольшие участки сносной дороги чередуются то с снеговыми завалами, то с каменистыми осыпями, по которым мы иногда в буквальном смысле сползаем вниз. Кое-где идем по густой и высокой траве, от которой с трудом оттаскиваем своих голодных лошадей. Кругом поразительная тишь и безлюдье. Да и кому тут быть, в этих глухих дебрях, в этом мрачном горном лабиринте? И, однако, мы здесь не одни. Навстречу нам медленно подвигаются три человеческих фигуры — двое мужчин и одна женщина. В руках у них — длинные альпийские палки, за плечами — небольшие дорожные мешки. В диких и пустынных местах, где люди так редки, нельзя пройти мимо человека, не обменявшись с ним приветствиями и не поговорив хоть немного о той части пути, которую один уже прошел, а другому еще предстоит пройти. Мы также останавливаемся и знакомимся с встречными туристами. Они — природные кавказцы, но живут в Харькове; один приват-доцент, а другой лаборант тамошнего университета с женой. Идут из Сухуми без проводника, так как мужчины уже былина Клухоре два раза и хорошо его знают. Насчет сванетов спокойно, так как молва слишком преувеличила их разбойничьи подвиги. Да и чем грабители могли бы поживиться от них? Молодая путешественница имеет очень утомленный вид, а между тем самая трудная часть пути еще впереди. — Вам, должно быть, очень тяжело? Вы устали? — спрашиваю я ее. — Да, правда, устала; к тому же эту ночь мы почти не спали. — Почему? — Мы предполагали остановиться на ночлег в так называемой белой будке, у сторожа. Но повстречали одного студента, который только что провел там ночь. Он сообщил нам, что в этой будке, кроме свиней, никого нет. Он-то, впрочем, и свиньям был рад, так как ночь была очень холодная, а теплым платьем он не запасся. Чтобы хоть немного согреться, прогонял то одну свинью, то другую и укладывался спать на нагретое ей место. [741] — Ну, а где же вы ночевали? — Мы прошли дальше и добрались до красной будки или, лучше сказать, до того места, где она стояла. Будка, оказалось, сгорела еще в прошлом году, и от ней остался лишь небольшой дощатый хлевушек, битком набитый свиньями, которых окрестные жители-сванеты выпускают пастись без всякого надзора ранней весной и вплоть до глубокой осени, когда свиньи сами возвращаются в селения со всем своим приплодом. Свиней мы из хлева выгнали и расположились ночевать на их месте. Но сами посудите, какое это могло быть спанье в душном, тесном и невероятно грязном хлеве, да еще под беспрестанное свиное хрюканье и поросячий визг? Спать же на открытом воздухе — холодно. — Итак, нам предстоит решить, какой из двух свиных хлевов выбрать для ночлега. Спросим мнения дам. — По если у ваших дам хватит сил, — возразили наши новые знакомые, — то мы бы посоветовали вам идти до Клычской казармы. По путеводителю Москвича, там должен быть сторож или дорожный мастер, у которого можно даже добыть кое-что из съестного. Недели полторы спустя, мы снова встретились с этими туристами в Батуми и только тогда узнали, что во время первой встречи с нами они были голодны и сильно нуждались в хлебе, но постеснялись попросить у нас. К тому же они рассчитывали скоро добраться до ветеринарной будки за перевалом, но сбились с дороги и пришли туда лишь поздно вечером, страшно утомленные и обессилевшие от голода. Наконец-то мы спустились на самое дно Нахарского ущелья. Перед нами — не широкая, но бурная речка Нахарка, с шумом выбивающаяся из-под большого снегового завала. Узенькая, едва заметная тропинка ведет к этому завалу, который, очевидно, и служил мостом через реку. Но нижний конец завала подтаял и обрушился вместе с пролегавшей но нему тропинкой и стал невозможен для перехода; пробраться жена верхнюю, уцелевшую часть завала мешают высокие отвесные скалы. Несколько минут мы стоим на берегу Нахарки в недоумении, но потом решаем, что перебраться на другую сторону ее можно только вброд на верховой лошади. И вот один из нас садится на лошадь и, переехав на тот берег, гонит ее ударами кнута назад. Здесь взбирается на нее новый всадник и проделывает то же самое. С барынями, которые боятся переезжать чрез бурный поток на лошади, проводники поступают проще: одну берег в охапку Измаил, другую Нанаш и переносят их вброд пешком. Мы поворачиваем вправо и вступаем в ущелье Клыча. [742] Теперь мы идем по крутому откосу, то спускаясь вниз к реке, то вновь взбираясь на кручу. Голые, дикие скалы перевала сменились высокими горными склонами, густо покрытыми растительностью. Вверху стройными колоннами поднимаются громадные темно-золеные ели и сосны, а внизу по обрывам раскинулись заросли высокого рододендрона с крупными блестящими листьями. Еще немного дальше и ниже идут буки, ясени, вязы, столетние пихты в 3 — 4 обхвата. Но близость горных вершин, покрытых вечными снегами, и здесь даст о себе знать могучими снеговыми завалами, остатки которых еще лежать кое-где на нашем пути. Скатываясь вниз, они широкой полосой прошли по дремучему лесу, опрокинули вековые деревья, уничтожили почти всякую растительность и теперь лежать толстыми пластами на дне ущелья, над бушующей горной речкой и нередко служат нам мостами. Жутко идти по такому мосту очень сомнительной прочности. Он подтаял и сверху и снизу. Кое-где образовались провалы, сквозь которые видно, как внизу бурлит и клокочет река. Но сомневаться, раздумывать и высказывать опасения бесцельно, так как другого пути нет. Все, однако, обходится благополучно, и только один раз верховая лошадь поскользнулась и упала в щель между берегом реки и снеговым завалом. Подбежавшие карачаевцы успели схватить ее один за морду, другой за хвост и вытащили из щели. Зигзагами вьется над Клычем наша тропинка, то теряясь в густой лесной заросли, то выбегая на открытую полянку, с которой мы видим — вверху уходящие в небо утесы, а внизу — клокочущий Клыч. Кое-где, шумя и сверкая, низвергаются на тропу водопады. Есть особенная прелесть в этих серебристых потоках, в их стремительном падении с неведомых круч, в их ровном и смелом рокоте среди угрюмых и безмолвных скал. По местам тропа обрывается: или осыпался каменный карниз, по которому она была проложена, или сгнил и обрушился деревянный мостик, перекинутый над пропастью с одной скалы на другую. Приходится идти без тропы, круто спускаясь вниз, наперерез проторенным зигзагам, среди лесной чащи или беспорядочных каменных глыб. Мы все глубже и глубже уходим в ущелье. Все выше и выше громоздятся над нами горные пики. Ели, сосны, пихты исчезли с дороги, и их место заняли вечно зеленый падуб, лавровишня, горный клен, бук и плющ. Во многих местах положительно все деревья обвиты им от земли до самого верху и превратились в высокие колонны, обвитые гирляндами зелени. Красиво, но... в этих нежных объятиях легкого грациозного плюща задыхаются могучие клены, сохнут гигантские буки и гибнут во цвете лет... [743] Скоро вечер. От голода и усталости мы едва передвигаем ноги. Целый день мы не шли, а лезли, спускались, карабкались и наконец выбились из сил. Тем не менее, проходим, не останавливаясь красную и белую будки и сладко мечтаем о Клычской казарме, как о земле обетованной. Там у гостеприимного сторожа мы утолим свой голод чем-нибудь горячим, отлично выспимся и отдохнем. [744] Вечерние сумерки спускаются на землю, сердито хмурится темный буковый лес, и какая-то безотчетная жуть заползает в душу. А что если сванеты нападут на нас в этой глуши? Крики, борьба бесполезны. Кругом — ни души, и никто не придет к нам на помощь. Вот у самой дороги стоит трехобхватное дерево. На высоте человеческой груди с него снята кора, и “черным по белому” написано: “1908 года июля 25 здесь убит такой-то”. Молча читаем мы это неуместное memento mori и молча идем дальше. — Измаил, скоро ли Клычская казарма? — спрашиваем мы его. — Скоро, но лучше пройти еще 8 верст до Генсвижа. — Почему? — Здесь худо: сванеты... а там хорошо, и спать будем спокойно. — Нет, Измаил, мы так устали, что дальше идти не в состояли и готовы заночевать хоть здесь, в лесу, на дороге. В сыром вечернем воздухе откуда-то потянуло дымком. Это, несомненно, Клычская казарма; гостеприимный сторож варит себе ужин, у которого и нам местечко найдется. Еще сотня шагов, и мы, действительно, у казармы — довольно просторного каменного дома, построенного на самом берегу Клыча. На лужайке перед ним пасется стадо коров, а у ворот три пастуха греются у костра и жарят шашлык. Мы бежим в казарму, чтобы поскорее устроиться в ней, “как у себя дома”, и здесь в маленькой, невероятно грязной комнате, служившей когда-то кухней, находим совсем не то, чего ожидали. На полу сидит почти голая, грязная, с растрепанными волосами и во всех смыслах отвратительная баба, а вокруг нее — груда мокрого, вонючего тряпья, снята го для просушки и собирания в нем насекомых. — Ты кто такая? — Я богомолка из Пашинхи (т.е. Баталпашинске.), иду в Драндский монастырь (в 19-ти верстах от Сухуми). Одной страшно, так я к пастухам пристала. Они гонят скот на продажу в Сухуми. — А где же хозяин этого дома? — Никого здесь нет. — Как так? А сторож? а дорожный мастер? — Давно уж нет, — три года. Так вот почему не расчищена инженерная тропа! Вот почему во многих местах она обрушилась и сделалась непроходимой! Огромное сооружение, стоившее больших трудов и затрат, совершенно брошено и быстро разрушается, Рабочие рассчитаны, дорожные здания покинуты, и путешественники предоставлены [745] самим себе: пусть идут где угодно, преодолевая невероятные трудности и подвергаясь серьезным опасностям. Мы стоим разочарованные в самых сладких мечтах истекшего дня. Однако долго думать не над чем: волей-неволей придется заночевать в этом необитаемом доме. Но все другие комнаты заперты, туристам оставлена только эта тесная и грязная кухня, окончательно загаженная вшивой бабой. — Вот что, тетка, — говорю я ей: — здесь будем ночевать мы, а ты убирай свое тряпье и иди в сарай на двор. Тебе и там будет хорошо. Баба безропотно повинуется, а я иду на берег Клыча, чтобы из древесных ветвей сделать веник и вымести кухню. Но на дворе встречаюсь с новой неожиданностью: среди положенных на землю вьюков сидит одна из наших спутниц и горько плачет. — Что с вами? Вы больны? Вас кто-нибудь обидел? — забрасываю я ее вопросами. — Нет, не больна, и никто меня не обижал. — Так о чем же вы плачете? — И сама не знаю. Устала... и потом эти горы... горы... они меня раздавят... — Значит, нервы не выдержали!.. Ну, это пустяки. У нас есть валерианка и бром, которые вас мигом успокоят. В первый раз пришлось обратиться к дорожной аптеки. Пока мели комнату и разбирали вещи, Измаил вскипятил воду для чая. В мешке у него оказались остатки шашлыка, а у меня в корзине небольшая бутылочка коньяку и роскошный домашний кулич, которые мы везли неприкосновенными от самого Симбирска, чтобы ими отпраздновать благополучный переход через горы. Сидя за ужином на каменных ступеньках крыльца, мы подвели итог последнего дня: вышли из ветеринарной будки в 6 ч. утра, пришли на ночлег в 7.30 вечера, час употребили на обед; следовательно, были на ногах 12.30 часов и за это время прошли лишь 25 верст. Спали по необходимости все вместе, почти не раздаваясь. Но впечатления тяжелого дня, громкий шум Клыча и оставшаяся после богомолки насекомые всю ночь не давали заснуть как следует. [746] X. Над р. Нодором. Сванетские хижины. — Прощание с карачаевцами. — Тропа над Кодором и ее дикая прелесть. — Придорожная растительность. — Чхалты — район лесных промыслов. — Тропа на 120-саженной высоте над Кодором (Бочадская скала). Несмотря на плохо проведенную ночь, мы утром 5-го августа бодрой весело отправились в дальнейший путь. Трудности спуска, опасности переправ через реки по снеговым завалам, риск подвернуться нападению со стороны сванетов, — все это миновало, и теперь можно было вздохнуть свободно. Юркий и узенький, но не в меру кипучий Клыч как-то незаметно для нас вдруг исчез: он влился в широкий Кодор, который степенно и важно катит свои белогривые волны среди зеленых берегов. Кругом на необъятное пространство — густой лиственный лес. Он заполнил собой все дно ущелья и пробует подняться на горные кручи. Там чем выше, тем больше к нему примешивается хвойная растительность, и мягкая кудрявая шевелюра горных склонов мало-помалу совсем заменяется колючей щетиной; Она смело лепится по скалам и утесам, поднимаясь туда, где плывут тяжелые тучи. Но вот и хвоя редеет; среди лея все чаще и чаще мелькают голые каменные лысины; вот она совсем исчезла, и в темную лазурь неба дерзко вонзается острый, зазубренный пик, лишенный всякой растительности. Мы идем среди густого, зеленого леса, от которого веет свежей утренней сыростью. В воздухе тепло и влажно. Иногда набегает небольшая тучка и брызжет в нас крупными, тяжелыми каплями. Кое-где в стороне от дороги начинают попадаться небольшие полянки, засеянные кукурузой, а около них — маленькие “избушки на курьих ножках”: это — сванетские хижины, построенные на невысоких сваях. К нам на дорогу сначала выбегают с громким лаем сванетские собаки, а вслед за ними — целой гурьбой оборванные, чумазые ребятишки, которым мы бросаем несколько карамелек. Девять или десять верст до Геневижа промелькнули как-то незаметно. Здесь необходимо было остановиться, чтобы отпустить Измаила с Нанашем и нанять повозку для дальнейшего пути, уже до Сухуми. Всего два дня провели мы с этими карачаевцами, но сделали с ними самую трудную и опасную часть пути. И за это небольшое время мы так успели привыкнуть к своим проводникам, к их трогательной заботливости о нас, к постоянному вниманию и предупредительности, которыми они окружали нас каждый шаг, что расставаться с ними было грустно. Да и карачаевцам было [747] не по себе, когда на прощанье мы жали их грубые, мозолистые руки. Нанаш, это большое наивное дитя, как-то нервно вскочил на лошадь и, повернувшись в последний раз в нашу сторону, взмахнул своей широкополой белой шляпой, сердито ударил лошадь и, грустно сгорбившись, скрылся за деревьями. Теперь при нас вместо трех лошадей только одна, запряженная в небольшую, на узеньком ходу тележку. На ней сидят и трясутся по каменистой дороге наши дамы, а мы составляем около них пеший конвой. Лошадью правит худенький, тщедушный мужичонка, выходец из Белоруссии. Он сидит на передней перекладине телеги, свесив ноги к лошадиному хвосту, и тычет в него кривым кнутовищем. Лошаденка, не прибавляя шагу, взмахивает своим грязным хвостом под самым носом у Николая (имя возницы) и тем дает знать, что тычок кнутом принять ею к сведению. Дорога вьется по карнизу над Кодором. Это даже не дорога, а тропа, ширина которой не превышает, трех аршин. Очень часто она суживается до двух аршин и даже, менее. Левые колеса телеги идут в таких местах у самого обрыва. Еще 1 — 2 вершка влево, и телега полетела бы вниз с высоты 10 — 30 сажен. А там, внизу ее ждали бы пли серые каменные глыбы, или голубоватые волны Кодера. Кое-где барыни вынуждены сойти с телеги, и Николай осторожно проводить ее над обрывом. В одном самом узком месте с большим наклоном к реке пришлось [748] даже распрячь лошадь, вынуть из телеги вещи и перенести их несколько сажен на руках, а затем протащить на себя и телегу, так как проехать она уже не могла. — Николай, — спрашиваем мы: — а как же ты назад проедешь этим местом? Ведь, одному телеги не перетащить, а попутчиков и встречных здесь немного. — Э, переберусь; лошадь выпрягу, колеса сниму, оси — прочь, все по частям и перетащу. — А как же здесь разъезжаются встречные? — Очень просто: лошадей выпрягают, повозки, которые потяжелее, стоят на месте, а которые полегче, переносятся над ними на руках общими силами. Ежели есть кладь, ее, конечно, переносят отдельно. И на такой узкой дороге с таким крутым обрывом в глубокую пропасть хотя бы какое-нибудь ограждение или парапет!.. Впрочем, эта узенькая тропа, бегущая капризными изгибами по карнизам гор над бурной многоводной рекой, имеет свою особенную прелесть, какой не было бы у широкой, удобной дороги в тех же самых местах. Шире дорога, — значит, больше культуры и меньше тех первобытных красот, которых жаждет человек, уставший от культуры, бегущий от нее хоть на месяц в дикую горную глушь. Будь здесь шоссе в роде Военно-Грузинского, и загрохочут по нему неуклюжие почтовые дилижансы, помчатся, как одурелые, автомобили, пыля колесами и дымя бензином, нахлынуть толпы туристов и покроют все скалы глупыми надписями и своими фамилиями, появятся духаны и почтовые станции, Горный Дух с своими волшебными чарами отлетит в другое место, и вместе с ним исчезнет первобытная красота и дикая роскошь ущелья. Пышная, густая растительность сбегает к самой реке, жмется к дороге и свешивается над ней тенистым шатром. Лианы и плющи иногда перекидываются с одной стороны дороги на другую и образуют естественную арку, по сравнению с которой наши так называемые “триумфальные” арки ни к чёрту не годны. Грабь, лещина, самшит (иначе — кавказская пальма, но на обычную пальму нисколько не похожая), граб-хмель, бук, алыча, кизиль, колючее держи-дерево, — все перемешалось между собою и с неудержимой силой преть из скаль и камней, — отовсюду, где есть хоть горсточка перегноя. Рука невольно тянется за висящими над дорогой орехами, а осыпавшиеся с веток спелые ягоды алычи (по культурному — мирабель) манят немного в сторону от дорог и как будто просятся в рот. Скоро мы наедаемся этой благодатью до пресыщения и только тогда (т. е. уже несколько поздно) начинаем побаиваться за выносливость своих желудков. При “культурному образе жизни это удовольствие, действительно, [749] даром не пришло бы; но с нас все “как с гуся вода”, и взятая в дорогу касторка пошла на смазку обуви, а опий остался в неприкосновенности. То спускаясь почти к самой реке, то взбегая на десятки сажень над нею, навивается Кодорская тропа и с дикой, необузданной роскошью дарит путника бесконечным разнообразием чудных паутин, перед которыми бледнеют красоты Дарьяла. Нет сил хоть на минуту оторвать глаза от этой многоводной реки, в ровном шуме которой чувствуется не судорожное, порывистое бешенство Терека, а спокойная, величавая мощь; нет сил не залюбоваться на эти гигантские зеленые горы с обрывками туч и облаков, застрявших в ложбинах и лениво отдыхающих или “на груди утеса великана”, или над девственным хвойным лесом: нельзя равнодушно пройти мимо горных водопадов, которые издали кажутся потоками ртути, скатывающейся по скалистым желобам с неведомых таинственных высот; нельзя, наконец, не прийти в восторг от темной небесной лазури, в бездне которой тонут и горы, и леса. Незаметно для себя мы подходим к урочищу Чхалты. Отсюда к югу местность вдруг сильно оживляется. Навстречу нам тянутся порожнем, в сопровождении погонщиков-турок, длинные караваны рослых лошадей с вьючными седлами на спинах; а в одном направлении с нами, к югу, идут такие же караваны, нагруженные дранью и тесом. Каждая лошадь несет на себе 12 пудов. И все это направляется с лесопильных заводов Максимова в Цебельду и другие селения, где тес и дрань идут на разные постройки, преимущественно на саран для провяливания и сушки табака. На ночлег пришли в селение Латы и остановились в домике путейского ведомства. Хозяин домика, старый дорожный мастер, ветеран русско-турецкой войны 1877 — 1878 г., принял нас очень радушно и новел бесконечные рассказы о происходивших где-то в окрестностях военных стычках, в которых, однако, сам он участия не принимал. О том же безмолвно рассказывают и заросшие плющем развалины солдатских казарм против окон путейского домика. Ни казармы, ни ветеран не нюхали турецкого пороха и, мирно прожив весь свой век, так же мирно доживают свои последние дни в виде красивых и почтенных развалин. На утро перед нами — снова Кодор в огромной чудной раме из гор и лесов. Сегодня мы с ним расстанемся, и на прощанье он удивил нас такими картинами, каких не увидишь в самом фантастическом сне. Ущелье мало-помалу суживается и превращается в тесную горную щель, сквозь которую пробилась река. За ней [750] чудовищноогромными волнами убегают в синюю дали, зеленые горы, а по правую сторону, где проложена тропа, высятся совершенно отвесные скалы. Верхушки их теряются где-то в высоте, и с тропы их не видно, а там, внизу, как раз под нами, на глубине 100 — 120 сажень, сердито плещутся волны бурной реки. Они лижут подножие нашей скалы, подтачивают ее основание и стремительно мчатся дальше. Не без страха мы свешиваемся немного над пропастью, бросаем туда камень и считаем секунды его полета. Проходит шесть, семь, восемь секунд, и мы едва-едва видим, как камень достиг наконец поверхности реки, шум которой заглушает звук его падения. Целых три версты идем мы над бездной по узенькой двухаршинной тропе, огибая так называемую Бочадскую скалу. Беспредельный восторг пред неисчерпаемыми красотами Божьего мира, открывающимися с этой высоты, смешивается с невольным ужасом бездны, от которой нас отделяет один только шаг ничем не огороженного пространства. — Николай, — спрашиваем мы своего возницу: — неужели здешние жители не боятся ездить над этой пропастью? И неужели здесь не бывает несчастных случаев, о которых подумать даже страшно? Ну, вот, хорошо, что мы едем днем. А если застанут человека сумерки или темная ночь? Ведь, один неверный шаг, — и поминай, как звали!... — Нет, ночью тут ездить нельзя, — отвечает Николай, — а где застала темь, там и стой да жди рассвету. А уж сорвешься вниз, так и костей не соберешь. В позапрошлом году одна женщина из Чхалт упала в Кодор с парой лошадей и с телегой. Ни от нее, ни от лошадей ничего не осталось. XI. Конец пути. Река Амтхель-Ачадара и начало культурной области. — Цебельда и ее население. — “Благорастворение воздухов и изобилие плодов земных”. — Ущелье р. Маджарки. — Дворянин Р.Д. Хварцкиа и импровизированная пирушка с ним в духане. — Черное море и прибытие в Сухуми. Кончилась ужасная и дивная Бочадская скала. Дорога повертывает вправо, и Кодор исчезает из наших глаз. Теперь мы идем по берегу его притока Амтхель-Ачадары среди старого букового леса. Огромные деревья свешивают над дорогой свои зеленые ветви, и получается красивая тенистая аллея, в которой так приятно укрыться от дневного зноя. Иногда дорога выбегает к берегу Амтхель-Ачадары и несколько десятков сажен вьется по высокому обрыву над рекой, давая нам возможность полюбоваться горами на другой стороне ее. Кажется, сколько мы их видели, и все-таки продолжаем с жадностью вглядываться [751] в их причудливые формы, бесконечно разнообразные линии и волшебно-изменчивые комбинации света и тени. По хорошему железному мосту переходим мы Амтхель-Ачадару и тотчас же, как будто по мановению волшебной палочки, оказываемся в совершенно иной обстановка, чем были до сих пор. Кругом — сады, хутора, табачные плантации, кукурузные поля. Горная глушь кончилась и уступила место культуре. Самы горы изменили свой характер. Нет более острых, лишенных растительности пиков. Повсюду закругленные линии, отлогие скаты и волнообразные холмы. Вот на юго-западном горизонте цепь невысоких гор в одном месте как будто разорвалась, и в образовавшиеся ворота мы видим, что там, дальше, вместо гор — бесконечное ровное пространство, сливающееся с небом и окрашенное с ним в один лазурный цвет. Что это? Уж не море ли? [752] Прикладываем к глазам бинокль и пристально вглядываемся в открывшуюся за горными воротами беспредельность. Да, это — море. Там, в 40 верстах отсюда конец нашего тяжелого и продолжительного, но вместе с тем невыразимо дивного, полного сказочных красот пути. Завтра мы будем там, на берегу Черного моря, а теперь так хочется поскорее прийти на ночлег в Цебельду, спять с натрудненных ног обувь и отдохнуть. Грязная армянская кофейня в Цебельде, без коек и отдельных “номеров для проезжающих”, не обещает нам никаких удобств на ночь. Но мы и ей рады. Ничего, что нет ни постелей, ни кроватей: поспим и на полу. Впрочем, барыням любезный хозяин уступил свой супружеский двухспальный катафалк под балдахином с мягким матрасом и чистым бельем, а сам с дражайшей половиной расположился тут же на полу. Ночь провели отлично и выспались как следует. А главное, — впервые за всю Военно-Сухумскую дорогу у нас на столе было горячее блюдо — чихиртма, на второе — отличный бараний шашлык и вместо сладкого — по чашке черного турецкого кофе. Для приготовления этого вкусного напитка берут две чайных ложки чистого кофе (без цикория), столько же сахару, заваривают кипятком в миниатюрной медной кастрюльке с длинной ручкой и, прокипятивши слегка над углями, выливают в маленькую фарфоровую чашечку вместе с гущей, которая, впрочем, быстро осаживается на дно чашки. Так как в Цебельду мы пришли довольно рано, то у нас было достаточно времени, чтобы ознакомиться с этим любопытным селением. Цебельда — это очень оживленный торговый пункт, главное место сбыта теса и драни, идущих с лесных промыслов Максимова, и бойкая биржа торгового и рабочего люда, занятого перевозкой и продажей лесных материалов. На улице — толпы турок, армян, греков, абхазцев и изредка — русских, ведущих между собою деловые разговоры. Подъезжают из Сухуми и отправляются обратно пароконные дилижансы, извозчичьи фаэтоны и простые телеги. У столбов привязаны вьючные лошади, прибывшие в Цебельду с дранью и только что освобожденные от клади. Кофейни и духаны битком набиты посетителями, которые за чашкой горячего кофе или за стаканом вина заканчивают сделки или просто коротают время. Оттуда несутся неистовые звуки граммофона, поющего пронзительную и уши раздирающую армянскую песню. Какому-то толстому флегматичному турку не хочется сидеть в душной кофейне; ему выносят на улицу небольшой столик, на который он и усаживается с ногами, по-турецки. Сам хозяин кофейни подает ему чашечку кофе, и турок целый [753] час сосет ее по капле, безучастно поглядывая по сторонам и выкуривая трубку за трубкой. Тут же на улице, у окон кофейни местный парикмахера открыл свою мастерскую и едва успевает удовлетворить всех желающих привести в порядок свою физиономию. Он стрижет, бреет и причесывает и все эти операции заканчивает тем, что наливает себе в руки какой-то жидкости из пузырька (может быть, одеколон), быстро трет ее между ладонями и затем так же быстро растирает этими ладонями все лицо своего клиента. Тот понимает, что дело окончено, улыбается во всю ширину своей раскрасневшейся и лоснящейся от массажа физиономии, осторожно надевает на затылок феску, чтобы не помять взбитого над лбом хохолка, и даст парикмахеру гривенник. Небольшая группа армян уселась в кружок на земле и с увлечением играет в засаленные карты, а два турка устроились на низеньких табуретиках, положили между собой на каком-то ящике. доску турецкого прибора для игры в кости, называема го “нарт”, и серьезно, меланхолически, без улыбки, как будто занимаются важным делом, катают по доске небольшие костяные шарики. — Что же, это азартная игра? Много проигрывают? — спрашиваю я хозяина кофейни. — О, нэт, — один чашэчка кофэ, стакан вина на пять копэк. Последний день пути. Погода жаркая. В воздухе чувствуется влажность, как в теплой, сырой оранжерее. Близость моря дает себя знать. Обилие солнечных лучей, тепло и влага создают здесь чрезвычайно выгодные условия для земледелия и садоводства. Поэтому куда ни посмотришь, — всюду роскошная, сочная зелень садов и полей. А среди них — хутора, дачи, усадьбы и небольшие поселки. Жизнь бьет ключом. По дороге — масса проезжих и пешеходов. Медленно двигаются тяжелые телеги, нагруженные арбузами, персиками, кукурузой; громыхая железом и стуча колесами, трусят не спеша дилижансы; быстро проносятся легкие фаэтоны, шурша по гребню шоссе своими резиновыми шинами. И тихо-тихо плетутся пешком усталые туристы, едва передвигая натруженные ноги и постоянно отирая с лица пот. “Благорастворение воздухов и изобилие плодов земных”, зеленые невысокие горы с мягкими закругленными линиями и кипучая жизнь людского муравейника, все это создает дивную картину благодатного уголка, щедро одаренна го красотой и богатством. Особенно живописно начинающееся за селением Ольгинским узкое ущелье р. Маджарки. Небольшая речка, текущая по дну ущелья, едва видна из-под буйной растительности, густо покрывающей прибрежные скалы и свешивающейся [754] над ней тенистым шатром. Мелкие кусты и крупные деревья лепятся по обрывам и укореняются почти на голых камнях. Дня два спустя, при осмотре сухумского акклиматизационного сада, в котором масса нежных тропических растений отлично идет на сухой каменистой почве, я выразил по этому поводу свое удивление заведующему садом В. В. Марковичу. — Да, почва у нас плохая, — ответил он: — живем одним климатом, как говорят крестьяне. Очевидно, этим самым “климатом” живут и те сочные деревья, которые с отвесных скал свешивают над нашей дорогой и над рекой Маджаркой свои темно-зеленые, здоровые ветви. Щедрая, благодатная природа, веселое, яркое солнце и мягкая, ласковая красота ландшафта располагают людей к [755] общительности, веселью и радушию. Поэтому, вместо суровых и угрюмых обитателей горных высот, мы повсюду здесь видим ласковые и приветливые лица. Встречные с улыбкой кивают нам головой и желают счастливого пути, попутчики охотно вступают в разговор, а про любезность духанщиков и говорить нечего. В одном из духанов, где мы остановились, чтобы утолить чаем жажду, к нашему столику на веранде подошел молодой красивый кавказец и отрекомендовался местным дворянином Григорием Дмитриевичем Хварцкиа. В самых любезных выражениях и с просьбой извинить его назойливость он сказал, что, узнав в нас туристов из России, позволяет себе осведомиться о наших дорожных впечатлениях на Кавказе вообще и в его родной Абхазии в частности. Завязался очень [756] оживленный разговор, в самом начале которого Хварцкиа попросил нас, по случаю приятного знакомства, выпить с ним вместе по стакану вина. Отказаться, конечно, было нельзя, и спрошенная Хварцкиа бутылка мигом была осушена. За нею последовала вторая, ужо наша, так как мы непременно хотели отплатить г. Хварцкиа за его любезность и угощение. Прежде, чем мы успели с нею покончить, наш радушный знакомый потребовал еще бутылку, так как считал себя здесь хозяином, а нас своими гостями. Гости, в свою очередь, не хотели оставаться в долгу пред любезным хозяином и спросили четвертую бутылку. Так, обмениваясь угощением и любезностями, мы просидели в духане часа два. Не помню уже, кто кого превзошел по этой части, и чья была последняя бутылка вина. Но только идти после этого было хотя и весело, но довольно тяжело, так как приходилось употреблять усилия, чтобы не удлинять дорогу излишними зигзагами. Горячее южное солнце печет немилосердно. Воздух — как в хорошо натопленной бане, в которой не пожалели воды на каменку. Идешь и буквально обливаешься потом. Поскорей бы Сухуми, где можно отдохнуть по-человечески, а главное — смыть с себя дорожную грязь. Ведь, мы уже несколько дней, с Сентинского монастыря, ни разу не снимали с себя даже верхнего платья и спали не раздеваясь. Пристально вглядываемся вперед, не увидим ли город или море, которое вчера днем издали мелькнуло перед нами. Вдруг откуда-то слева донесся глухой, неясный шум. С каждым нашим шагом он делается громче и явственнее. Еще четверть версты, и сквозь зелень прибрежных морских сосен пред нами развернулся необъятный простор Черного моря. Небольшие волны, сверкая солнечными лучами, покрывали его поверхность мелкой рябью и осторожно, с нежным шепотом ласкались к низкому берегу... Вот, наконец, и Сухуми. Он тесным полукольцом охватил небольшую бухту, прижался к самому морю и как будто глядит, не наглядится в его лазурную даль... XII. Сухуми. Кое-что из истории Сухума. — Уличная жизнь в Сухуми. — Сухуми, как климатическая станция. — Сухумский ботанический сад. — Опыты акклиматизации в Сухуми цитрусов, маслин, чая, бамбука и гуттаперчевого дерева. — Заключение. По возрасту Сухуми — очень древний город. Тридцать два века назад на его месте стоял греческий город, называвшийся у милетцев Диоскуром, а позднее, при римском владычестве, [757] Севастополисом. Последний процветал еще во времена генуэзского господства на Черном море. Память о древнем Диоскуре и до настоящего времени сохранилась в названии лежащей немного южнее Сухуми маленькой бухты Схурча, в которую впадает река того же имени. Судя по большому количеству фрагментов от греческих сосудов, найденных в нынешнем Сухуми, можно думать, что в античные времена это был довольно многолюдный и оживленный город. Но в середине века он пришел в полное запустение, и над слоем, хранящим следы античной жизни, успел образоваться толстый слой наносной земли. В позднейшие времена город перешел во власть сначала турок (в 1755 г.), потом абхазцев и, наконец (с 1810 г.), русских. Остатки турецкой крепости и теперь еще сохраняются в северной части Сухуми. В настоящее время это — небольшой, но очень красивый городок, во внешности которого нет никаких следов его многовекового существования. Главная прелесть его — дивное лазурное море, на берегу которого устроен очень хороший бульвар. Здесь сухумцы и коротают значительную часть своих досугов, любуясь на беспредельный морской простор, среди которого кое-где, как гигантские белокрылые чайки, скользят парусные лодки и суда. Тут же, на набережной, расположились рестораны и кофейни, имеющие для сухумцев значение общественных клубов. На широкие тротуары вынесены столы, стулья, цветы, и в такой обстановке, совсем на улице, сухумцы едят, пьют кофе и вино, играют в карты или в нарт, ведут деловые и всякие другие разговоры. Через день или два нас уже знают во всех кофейнях и ресторанах, вы также знаете почти всех и чувствуете себя как дома. В климатическом отношении, о котором я уже помянул вскользь, Сухуми обратил на себя серьезное внимание со стороны, главным образом, врачей и ботаников. На XII международном съезде врачей в Москве (1898 г.) Сухуми был признан лучшей климатической станцией для слабогрудых. В настоящее время там имеются хорошо оборудованные санатории Смецкого, Кошко и Мееровича. Нужно думать, что лечебное значение Сухуми благодаря в высшей степени благоприятным климатическим условиям и близости очень хороших серных источников (2,5 версты от города), будет с каждым годом возрастать и вместо того, чтобы тратить деньги на французские и итальянские ривьеры, русские поедут на собственную ривьеру, не менее живописную и более полезную для здоровья. До настоящего времени этому мешало отсутствие железнодорожного сообщения с Сухумом, морское же путешествие переносят далеко не все. Но теперь постройка железной дороге от Новороссийска до Поти [758] через Сухум — дело, кажется, уже решенное, и года через 3 — 4 наша черноморская Ривьера будет опоясана рельсовым путем. Ботаники обратили свое внимание на Сухуми много раньше медиков!.. Пользующийся широкой и вполне заслуженной известностью сухумский акклиматизационный сад был основан еще в 1840 году с практической целью доставлении плодовых и декоративных растений крепостям, расположенным вдоль берегов Черного моря. В соответствии с этим сад находился в распоряжении военного ведомства, и им заведовал военный лекарь Баграновский, большой любитель и знаток растений. На протяжении своей более чем 70-летней истории сад не один раз подвергался опустошению то со стороны абхазцев, то турок, которые в 1877 году, взяв Сухуми, разгромили сад и почти все деревья в нем вырубили. В настоящее время задачи сада — чисто научные опыты по акклиматизации множества иностранных растений. Но за этим стоит и практическая цель, так как в ряду акклиматизируемых растений немало таких, которые имеют большое коммерческое значение. Так, например, чрезвычайно удачные опыты разведения цитрусов (апельсины и лимоны), которых теперь насчитывается в саду до 100 сортов, окончательно установили факт, что мандарины, и притом очень высокого качества, могут быть культивируемы на побережье с промышленной целью. То же нужно сказать о маслинах и чае, которые отлично переносят сухумский климат и дают хорошие урожаи. Немного севернее Сухуми, в Новоафонском монастыре, ведется правильное масличное хозяйство, и там есть целая масличная роща. Что же касается чая, то убедительным доказательством возможности культивирования его в Сухуми служит старый чайный куст в сухумском ботаническом саду, существующий более 60 лет, и удачные опыты разведения чая на трех опытных полях при этом саде. Впрочем, по мнению заведующего садом В. В. Марковича, окончательное решение вопроса о коммерческом значении чая для сухумского побережья еще преждевременно, так как пока не все сорта его испробованы и не вполне изучены условия культуры и свойства самого чая. Но зато с несомненностью можно утверждать, что большое коммерческое значение будут иметь такие новые для Сухуми растения, как бамбук и гуттаперчевое дерево. Бамбук употребляется для самых разнообразных надобностей, начиная от плетения корзин и шляп и кончая применением его на водопроводные трубы. Бамбук отличается замечательной прочностью, почему его и употребляют на колья, мебель, водопроводные трубы и пр. В сухумском ботаническом саду имеется до 40 сортов бамбука, из которых некоторые [759] достигают 6 сантиметром, толщины, а в Чакве — уже до 15 сантиметров. В Сухуми, Батуми и Тифлисе, особенно в последнем, и видел много столярных мастерских, занятых приготовлением очень изящной, легкой и прочной мебели из местного, преимущественно чаквинского бамбука. Опыты акклиматизации гуттаперчевого дерева хотя и производятся лишь с очень недавнего времени (если не ошибаюсь, с 1907 — 1908 г.), но дали в высшей степени хорошие результаты: двухлетнее деревцо, зимующее в Сухуми без всякого прикрытия, достигло высоты 6 аршин и толщины в комле 1,5 вершка. Выносливость — полная. И если анализ установит достаточный % и хорошее качество гуттаперчи в этом деревце, то оно, несомненно, может быть разводимо с коммерческой целью. Я пробовал разрывать лист гуттаперчевого дерева и убедился, что при этом он не разделяется совсем на две части, а растягивается, как резина. Судя по этому, в древесине должно заключаться много гуттаперчи. Чтобы судить о коммерческом значении каучука, достаточно привести следующие цифры: Мировое производство этого продукта в 1908 г. было 70 тыс. тонн, а потребление около 68 тыс тонн. Оставался еще запас. Но в 1909 г., благодаря громадному росту автомобильного движения и все увеличивающемуся употреблении каучука в электротехнике (кабели), потребление превысило производство, и цены поднялись, на 500%: с 2,5 шиллингом, до 12 шиллингов за фунт; между тем, самому плантатору, имеющему взрослые деревья, фунт каучука обходится не более шиллинга. Естественно, что капиталисты не замедлили наброситься на операцию с каучуком, и только за один 1909 год в одном лишь Лондоне образовалось до 80 акционерных обществ с капиталом более 45 миллионов рублей. Некоторые государства и страны, можно сказать, живут почти одним каучуком. На нем зиждется благополучие Бразильских Соединенных Штатов, из которых в 1909 г. вывезено каучука на 340 миллионов фр. В последующие же годы вывоз его значительно увеличился. Нам, русским, стоит только вспомнить, какие бешеные деньги платим мы за выделываемые из чужого каучука резиновые галоши, чтобы от души пожелать скорейшего и возможно широкого развития каучукового дела в России. Здесь нет возможности, да и незачем давать подробное описание в высшей степени интересного акклиматизационного сада в Сухуме. Замечу только, что, кроме субтропических плодовых и декоративных растений, разводится садом масса технических, имеющих самое разнообразное применение. Между ними можно встретить растения, из которых добывают краску, [760] дубильные вещества, эфирные масла, лак, воск, сахар, корицу, волокно, бумагу, разные смолы и масла, лекарственные алколоиды (хинин, кокаин, пилокарпин), каучук, гуттарперчу, суррогат молока и пр. Заведующий садом В. В. Маркович был так любезен, что сам провел нас по всему саду и по устроенному в особом помещении музею, везде давая самые подробные объяснения. Кроме основательных знаний, в этом человеке видна большая любовь к своему делу и огромная энергия. Все эти качества дали ему возможность за 9 лет заведования садом (с февраля 1903 г.) достигнуть крупных и весьма поучительных результатов. Будучи хорошим знатоком всего Черноморского побережья и в особенности Сухуми, В. В. Маркович в своей статье: “В стране солнца и вечно голубого неба” (журнал “Любитель природы” за 1910 г.) пишет: “Черноморское побережье Кавказа, имеющее среднюю температуру, доходящую на юге до 15°, осадков, достигающих на юге до 3000 мм., много солнечного снега и голубого неба, является как бы большой оранжереей, где под открытым небом могут расти виноград, смоквы и гранат, чай, маслины и (эвкалипты, апельсины, лимоны и табак, хлопок и персик, пальмы, бананы и драцены, а в лесах дико растут лавры благородные, кавказская пальма, тис, хурма и много других плодовых растений, как каштаны, яблони, груши, алыча и пр. Такого богатства света, тепла и влаги нет не только во всей обширной России с ее Кавказом и Туркестаном, но и во всей Европе. Это делает Черноморское побережье совершенно особенным уголком России, на который нужно обратить особое внимание. И понятно теперь, почему северянина так тянет на берег Черного моря, где он встречает ласковое солнышко, тепло и богатую растительность, а море дает ему ряд дивных картин, заставивших покойного писателя назвать Черноморское побережье “краем гордой красоты” (Это выражение, несомненно, заимствовано у Пушкина из его знаменитого стихотворения “К морю”. – прим. А. М.). Один немецкий ученый, побывавший на Черноморском побережье, пишет мне, что все виденное им на побережье было как бы сном: “Es war rin Traum”. По выражению другого, также уже покойного писателя (Е. Маркова) — “Сухумская долина — это кусочек Испании или Сицилии, оброненный у подножия старика Кавказа”. Осмотрев этот дивный уголок (на пространстве от Нова го Афона до Батуми) и теперь вспоминая о нем среди выжженных солнцем, а потом занесенных снегом унылых полей Среднего Поволжья, я вместе с ученым немцем говорю: “Ja, es war ein Traum!...” A. Мощанский. Текст воспроизведен по изданию: Военно-Сухумская дорога // Исторический вестник, № 12. 1916
|
|