|
ЕВГЕНИЙ МАРКОВ РУССКАЯ АРМЕНИЯ Зимнее путешествие по горам Кавказа. I. Через снеговой перевал. Опять приходится прорезать насквозь нашу необъятную южную равнину, — эту новооткрытую русскую Америку, в которой земля с каждым годом поднимается в цене словно на каком-нибудь соблазнительном аукционе, и которой бесплодные глины и пески распродаются теперь чуть не по квадратным саженям, как почва Берлина или Лондона, потому что всякий хозяин, всякий покупатель и предприниматель ждет здесь на всяком шагу неистощимых залежей железа, или угля, а то, пожалуй, чего-нибудь и поценнее, в роде меди или ртути... Эти минеральные богатства, это обращение недавно еще пустынных, степных пастбищ, облегающих на необозримое пространство Азовское море и низовья Донца и Дона, — в деятельную и густонаселенную горнозаводскую страну, прорванную густою сетью железных дорог, день и ночь дымящую своими черными трубами и залитую электрическими огнями, будто улица большого города, — резко перевернули экономическое положение не только местного населения, но и целой южной половины России; переместились центры торговой и промышленной жизни, установились могучие течения рабочей силы в новых направлениях: оделенные полубесплодными наделами мужички, продав под заводы и шахты своя неудобья, обратились в зажиточных собственников купленных на стороне обширных и плодородных земельных участков, а иные прямо в подрядчиков и [108] капиталистов, — а попутно развилось сильное переселенческое движение из страны недоступно дорогих земель — в губернии, где гораздо лучшую землю можно еще покупать за цену втрое и вчетверо дешевле... От века излюбленная пшеничка, подсолнух или лен, перестали уже быть центром вращения всех хозяйственных помыслов и забот степного жителя, и он на опыте убедился в справедливости своеобразно понятого им евангельского изречения: «не о хлебе едином будет жив человек», ибо камень стал его кормить гораздо сытнее и надежнее, чем кормил прежде хлеб. Но, однако, в этой «новой России», так мало похожей на старую соломенную Русь, и гораздо более сходной с Америкой или Бельгией, — до русского рта доходят сравнительно скудные струйки от тех молочных рек, которые потекли в последнее время из каменных недр ее. Я с любопытством остановился на поучительных статистических цифрах, который как нарочно попались мне при самой поездке моей через этот край будущего в одной из местных газет («Приазовский Край»). Просвещенные европейцы, как оказывается, до того облюбили нашу невежественную страну снегов и медведей, что переносят сюда мало-по-малу главную массу своих иноземных промышленных предприятий. Одни бельгийцы, напр., к 1 января 1899 г. основали на Руси 113 различных предприятий, ценностью в 350 миллионов франков, между тем как во всей остальной Европе у них только 45 предприятий на 324 миллиона. Из числа 113 бельгийских предприятий — на юге России 71, а собственно в Приазовском крае — 23 с 82 миллионами франков. Особенно сильно стала развиваться у нас бельгийская промышленность с 1895 г., когда в один год основалось 20 различных предприятий, в том числе 8 крупнейших на юге: донецкие, прохоровские, луганские и варваро-польские каменноугольные копи, донецкое общество металлических изделий, екатеринославский и франко-русский литейные заводы и сантуриновское стеклянное производство, с капиталом в сложности 37.700.000 франков; в 1896 г. возникли еще 7 таких же ценных бельгийских предприятий: успенские доменные печи, луганские финифтяные изделия, железопрокатный завод в Константиновке, гончарное общество «Керамика» в Григорьевке, донецкий стеклоделательный завод, горловский завод строительных материалов и фабрика инструментов в Луганске. В 1897 г. прибавилось еще 4 предприятия на 10 [109] миллионов; в 1898 г. по всей России основалось 35 новых промышленных предприятий бельгийцев, и из них на долю юга пришлось 17 миллионов франков, размещенных также в 4 предприятия. Насколько выгоден для иностранцев этот дружный поход их на богатства, сокрытая в недрах беспечной земли русской, — могут показать те же статистические цифры. Так, в 1898 г. только с 14 предприятий, ценностью в 53 миллиона, получилось чистой прибыли 3 миллиона франков; вообще же барыш предпринимателей доходит до 8—25%. У нас до сих пор в повременной печати и различных экономических обществах ведется горячий спор о том, полезно или вредно допускать к разработке наших природных богатств иностранные капиталы. Судьба нашего юга доказывает до очевидности, что без иностранных капиталов, иностранного знания, иностранной предприимчивости, — новороссийские степи наши до сих пор оставались бы пустырями, на которых бродили бы овцы да гнездились овражки. Конечно, они оставались бы, вместе с тем, и непочатым источником будущего богатства, которое, без сомнения, попало бы когда-нибудь и в чисто-русские руки, как дедовская кубышка, запрятанная в потайной ящик и не приносящая дохода, но зато и совсем не растраченная. Пока кубышка не разыскана, ее неприкосновенность имеет свое оправдание. Но раз она на виду, раз нам указали ее, — странно было бы оставлять ее лежать бездеятельно еще на многие годы, в то время как столько настоятельных народных нужд требуют своего удовлетворения. Если же сами мы не хотели или не в силах рискнуть миллионами для добычи новых миллионов, то было бы безумно отгонять от этого риска тех, у кого больше смелости, сил и уменья, — иначе сказать, лежа на сене, не давать его есть ни себе, ни другим... Какие бы себялюбивые расчеты ни руководили иностранными предпринимателями, все-таки они не в состоянии поглотить одни все выгоды своих предприятий; все-таки вокруг них, рядом с ними, неизбежно создадутся местные интересы всякого рода, которые потянут в свою сторону все, что будет можно; возрастут вокруг цены имуществ, поднимется заработная плата, проведутся всем нужные железные дороги, телеграфы и телефоны, откроется поблизости сбыт и покупка множества необходимых предметов и широкий рынок для помещения труда, укоренятся в местности полезные знания и привычки, [110] ощутится усиленный прилив денег в местности, умножится и обогатится население... Конечно, если бы это могло достигнуться своими собственными русскими капиталами и своими собственными русскими руками, то было бы еще для нас выгоднее, так как доходы этих предприятий оставались бы всецело в родной стране. Но ведь нам приходится большею частью выбирать не между русским и иностранным капиталом, а между иностранным капиталом и — ничем. Не делать ничего — во всяком случай предприятие наименее выгодное из всех. Нельзя не сознаться, что если русские капиталы и стали обнаруживать в последнее время какую-нибудь живучесть и наклонность к движению, то в значительной мере подстегнутые опасным для них соперничеством иностранцев, жадно захватывающих все лакомые кусочки, которые лежат сколько-нибудь плохо. Да и научились русские капиталисты искусству устраивать выгодные предприятия у тех же иностранцев, без которых вряд ли так скоро сумели бы они усовершенствовать свои производства и состязаться с ними же на одном поле. Если, с одной стороны, не следует слишком расширять опасного для нравственного чувства человека смысла поговорки: «деньги запаха не имеют», то, с другой стороны, несправедливо было бы и излишне преувеличивать преимущества своих родных предприятий над иностранными. Страсть к наживе, стремление продать дорого и купить дешево, — свойственны почти в одинаковой степени всем людям, к какой бы народности ни принадлежали они, — и, как показывает долговременный опыт, русский заводчик, фабрикант и торговец, охраняемые таможенною политикою и высокими тарифами от иностранного соперничества, — весьма мало руководствуются сознанием того, что они работают для своего родного народа, а стараются, как и все, воспользоваться удобствами своего исключительного положения единственно для собственных выгод. Поэтому вопрос о допущении иностранных капиталов в нашу промышленность, — по мнению моему, должен быть сведен только к тем мерам осторожности, которые необходимо должны быть приняты правительством, чтобы по возможности ослабить невыгодные стороны денежного участия иностранцев в экономической жизни России и увеличить выгоды этого участия для русского населения. Иначе сказать, требуется разумная законодательная разработка тех условий, при которых может разрешаться иностранцу основание тех или других [111] промышленных предприятий в нашем отечестве, и которые обеспечивали бы одинаково как местных жителей, ищущих выгодного заработка, так и интересы казны... ______ В Владикавказ приехали мы глубокою ночью. Заехали в почтовую гостиницу, чтобы быть ближе к дилижансу и раньше выехать по военно-грузинской дороге, но там — ни одного свободного уголка. Извозчик повез нас в гостиницу «Империал», и, воспользовавшись полуночным часом, стянул с нас за доставку с вокзала целых два рубля. Гостиница чистенькая, и за 3 р. 50 к. нам с женою отвели весьма приличный номер. Дорогою, в вагоне, мы познакомились с полковником генерального штаба Б., по проекту которого недавно происходили весьма поучительные манёвры войск на Гунибе, Гунзахе и других местах былых боевых подвигов русской армии; маневры эти произведены были теми именно частями войск, теми славными полками, ширванским, апшеронским и другими, которых геройскою храбростью были покорены, десятки лет тому назад, неприступные горы и неукротимые племена Дагестана. Молодые солдатики, — наследники кавказских ветеранов, — должны были проделать те же самые переходы и те же приемы осады и приступа, какими был взят в старое время Гуниб и другие твердыни лезгин и чеченцев, так что они собственным опытом и воочию изучили историю знаменитых кампаний Кавказа, ощупав своими руками и излазав своими ногами скалы, обагренные геройскою кровью русских и горцев. Идея таких манёвров в высшей степени счастливая и заслуживает подражания. Полковник Б. познакомил нас и с составленным им подробным описанием этого характерного похода, тщательно изданным и снабженным множеством интересных фототипий, снятых с натуры и изображающих много исторических местностей и бытовых сцен. Нельзя не отнестись с искренним сочувствием к тому просвещенному и разумному направлению, которое вообще отличает наше военное ведомство со времен замечательного руководителя его, Д. А. Милютина, и которое было бы еще приятнее встретить в специальном ведомстве, заведующем просвещением нашего народа. Тот же полковник Б. основал в Владикавказе очень полезное «Общество физического развития детей», которое устроило при городском саде особый сад для гимнастики и игр всякого рода. Заинтересовавшись этим [112] воспитательным учреждением по рассказу его главного руководителя, мы с женою рано утром пошли осмотреть его, благо городской сад — на той же улице, как и гостиница «Империал», и всего в нескольких шагах от нее. Пройдя тенистые аллеи городского сада, мы очутились над низменною поляною, среди которой катил свои очень смирные теперь воды прославленный поэтами Терек. Почти вся эта местность отвоевана у ложа капризной реки, воды которой катят целые груды нагрызенных ими в горах камней и гальки, и мало-по-малу, сами заваливая ими свое собственное русло, перебираются потом в другое, там в третье и так дальше, так что вокруг узенькой тесемочки летних вод Терека всегда лежит целая широкая равнина сухого щебня, заливаемая во время дождей и таянии снегов. Вот эту-то каменную низину и обратил с помощью плотин предприимчивый председатель «детского общества» — в роскошный сад с прудками, мостиками, цветниками, оранжереями, аллеями, террасами и павильонами в арабско-персидском стиле; гигантские шаги, гимнастические приборы всякого рода, крокеты, кегли, lawn-tennis, готовы здесь к услугам детей и взрослых. На хорошеньком скалистом островке, среди озерка, сделанном из глыб дикого камня и туфа, всевозможные местные звери и птицы: туры, медведи, шакалы, лани, олени, орлы... Лебеди свободно плавают по глади прудков, отененных деревьями. Весь город собирается сюда по вечерам на музыку и присутствует при упражнении своих детей, в которых принимают участие и многие взрослые. Общество считает в своем составе значительное число членов и обладает уже изрядными средствами, которые помогают ему постоянно расширять и совершенствовать свое симпатичное предприятие. Этот утешительный результат достигнут, главным образом, энергиею и любовным отношением к делу одного просвещенного и практичного человека, и в высшей степени желательно, чтобы его пример нашел у нас подражателей в других городах. Город Владикавказ — чистенький и красивый и не имеет общего шаблона наших губернских городов. Характерную физиономию придает ему чудная перспектива кавказских гор, на глубоком фоне которых живописно вырезаются все его постройки и поросли. Зеленый, тенистый бульвар тянется по середине главной улицы и украшает город гораздо лучше всех палат и храмов. Все улицы вымощены, тротуары превосходные, извозчики все в колясках и гораздо приличнее [113] московских и петербургских. Какое, вообще, сравнение с тем жалким Владикавказом, который я видел в 1868 году, посетив его в первый раз! ______ Бумага начальника почтового округа, любезно присланная из Тифлиса, сильно ускорила наш отъезд и заранее обеспечила нам удобную четырехместную коляску, которую не всегда можно найти здесь, если не заказать вперед за несколько дней. Впрочем, теперь сезон кавказских поездок давно закончен, и уже не встречается тех затруднений, на которые нередко жалуются путешественники, попадающие сюда в горячее время. Громоздкий багаж наш с трудом поместился в просторный экипаж, хорошо приноровленный к русским путевым обычаям. Выезжаем мы очень торжественно, с нанятым для сего случая величественным седоусым кондуктором, георгиевским кавалером из терских казаков. У него все почтовые документы, у него на перевязи медная труба иерихонская, в которую он немилосердно трубит при всякой встрече повозок и верховых. Его строгий казенный вид и оглушительные трубные звуки производят, по-видимому, подобающее впечатление на едущих по дороге туземцев, потому что, заслышав их, они торопливо сворачивают с шоссе свои грузные арбы, иногда прямо в обрыв или в ров, и проворно раздвигают в обе стороны свои верховые кавалькады, — предполагая, вероятно, что с кондуктором и трубами могут ездить только большие начальники, которым нельзя не дать дороги... Удобно тем, что никто не мешает вам проехать, что вы не знаете никаких хлопот на станциях и с ямщиками, и в случае каких-нибудь неприятных встреч — все-таки имеете около себя надежного вооруженного человека. А кроме того, такие люди — очень полезные путеводители, хорошо знающие все, что встречается вам на дороге. Да и едете вы с кондуктором несравненно быстрее, без всяких задержек. Нам, правда, помогал в этом безостановочном движении со станции на станцию, главным образом, приказ почтового начальства, разосланный по станциям, и бумага от того же начальства, предъявляемая прежде всего кондуктором каждому станционному смотрителю. От того мы едва успевали войти на станцию, как уже новый четверик стоял впряженный в коляску. Приняв все это во внимание, не следует жалеть нескольких лишних рублей, которые вы прибавите почте за кондуктора и израсходуете [114] на его пропитание и на неизбежную «на водку» ему по окончании пути. Всего от Владикавказа до Тифлиса взяли с нас за коляску четвериком и «проводника» — 62 р. 50 к. Если прибавить к этому шоссейный сбор, да рублей семь на содержание кондуктора и на водку ему, ямщикам и старостам, то почтовые расходы военно-грузинской дороги, не считая, разумеется, ночлегов и еды, обойдутся немного более семидесяти рублей. ______ Я уже лет семь не был на Кавказе, и давно не испытанные впечатления горного юга вспыхнули в моем сердце со свежестью новизны. Кавказ не похож ни на какую другую страну, и это чувствуется сразу, когда вас охватывает подлинный кавказский пейзаж. Настоящие всадники, сроднившиеся и словно сросшиеся с своим конем, — удалые, ловкие, живописные, в характерно накинутых бурках, в лохматых папахах, с лохматыми чехлами ружей за спиною; и коньки под стать их молодецкой посадке, их воинственным фигурам, горячие и быстрые как птицы, с задернутой поводьями горбоносой головкой, с шеею, выпертой кадыком, мерно и часто отчеканивают, сплошь подкованными копытами, покачивая всадника — словно в детской люльке — своею мягкою «ходою». Семилетние детишки скачут мимо смело и ловко, как джигиты, загоняя длинными палками стада, не заботясь ни о камнях, ни о кручах, чувствуя себя в этой отчаянной скачке среди этих круч — как рыба в воде. На скалах стоят в картинных позах, опершись на горлыги, обвязанные с художественною небрежностью башлыками, — сурово живописные пастухи. Такие же характерные двухколесные арбы с сухощавыми горцами, спокойно усевшимися на дышле, набитые народом, мешками, деревом; ослики, навьюченные возами колючего хвороста, который закрывает самые ноги их, так что кажется, будто куча ветвей сама собою ползет по дороге. А кругом, куда ни поглядишь, — горы, горы и горы! Мы попали в своего рода переселение народов: сотни тысяч, а может быть и миллионы овец, цвета жженых сливок, с тяжелыми рыжими бурдюками, словно нарочно подвязанными им сзади, — все одна в одну, как волны моря, громадными отарами текут с зеленых холмов, рассыпаются по влажным низинам, беспечно карабкаются по утесам и обрывам. Впереди их, сзади, вокруг, — пастухи пешком и верхами гонят их с летних пастбищ, уже захваченных [115] снегами, на зимние пастбища и равнины Кизляра. Все время, пока наша тяжелая коляска поднималась и спускалась по крутым петлям военно-грузинской дороги, один день за другим, вплоть до самого Тифлиса, мы встречали эти сплошные палевые пятна овечьих стад на зелени лугов и горных скатов, неспешно двигавшиеся все в том же направлении. Какая искренняя детская радость на душе! У нас дома уже снег, мерзлая грязь, шубы, двойные окна, ежедневная топка, все почернело, облетело, обледенело; а тут везде еще трава, деревья зелены и только красоты ради пробрызнули легонько румянцем и золотом, отчего горные леса стали еще очаровательнее. Опять эти давно знакомые, но всегда поражающие и радующие художественное чувство — старинные массивные башни в виде тупых пирамид над слепыми саклями аулов, что висят будто гнезда ласточек на карнизах скал, на макушках холмов. Опять эти грозные голые громады с обнаженным скелетом земли, с гранитными ребрами, перевернутыми совсем отвесно непобедимым внутренним напором чрева земного. До Балты только одна радостная картина глядящего из-за гряды лесных гор снегового хребта, протянувшего поперек всего перешейка кавказского непрерывную цепь своих каменных пирамид, словно титанический дракон мифологических легенд свои колоссальные позвонки... Но за Ларсом, за Казбеком уже один суровый разрез безнадежных голых громад, который все теснее и глубже втягивает вас, словно перед вами медленно раздвигаются недра земли и вас поглощает ее черная утроба. Немая гигантская могила и вместе колыбель всего сущего, откуда все вышло, и куда все возвращается, и которая никому не открывает своих грозных тайн. И однако, дерзкий дух крошечного двуногого червяка осмеливается бороться с нею и, погибая в ней, одно поколение за другим, все-таки прорезывает сквозь ее толщи свои каменные и железные тропы, проводит говорящую нитку телеграфа, устраивает свои жилища у самых ног ее беспощадных громад, обрушивающих шутя утесы, камни и снеговые обвалы на голову смельчака. От Коби к Гудауру теснина делается особенно тесною и мрачною, чуть ли не мрачнее, чем Дарьял у скалы Тамары. Каменные колоссы совсем почти сдвинулись над узкою трещиною, на дне которой пробирается словно живой зверь ревущий поток. Здесь уже все покрыто теперь снегом. [116] Тысячелетние кавказские титаны оделись в белые саваны смерти. В этом виде своем они еще оригинальнее, еще, пожалуй, поразительнее, чем в своем обычном летнем уборе. Теперь они — воплощенное отрицание человека и всего человеческого, всякой жизни; бесстрастные, безжалостные стражи вечной могилы бытия. Я был во всяком случае очень доволен, что увидел старца-Кавказ в его одеждах смерти. Холод в ущельях ужасный; ветер сбивает с ног, снег не только на горах, но и на шоссе, и на земле. Коляска скользит и визжит по замерзшему снегу. Солнце никогда не заглядывает, в такую пору года, в эту гигантскую расщелину и не топит ее снегов даже в полдень. Ночь упала тут рано и быстро, и солнце, побаловав нас золото-розовым фейерверком далеких снеговых вершин, которые оно зажгло на несколько минут огнями своего заката, провалилось куда-то за горы, в невидимые нам пропасти. В то же мгновение небо, сейчас только сиявшее лазурью, позеленело и похолодело, как труп замерзлого. Мы двигаемся своим тяжелым шестериком в снеговом хаосе беспрерывных спусков, поворотов, подъемов, словно по льдам Гренландии, не зная, как дождаться нетерпеливо желаемого перевала. Мрачная теснина держит нас как в железных оковах темницы, в своих белых мертвых стенах, со всех сторон загораживающих небо и звезды. Бедняга осетин, сидящий форейтором на уносных лошадях, подпряженных к четверику по случаю очень трудного многочасового подъема, — хотя и закутан в шубу, папаху и башлык, — совсем смерз и замотался, стараясь вовремя подхватывать унос на крутых местах своими обессилевшими коньками. Перестали встречаться даже арбы горцев и неизбежные молоканские фургоны четвериком, на которых торчат целые вавилонские башни сундуков, бочек, ящиков, узлов и людей. Наконец мы очутились где-то на высоте, откуда неистово срывал нас ветер, бушевавший здесь на полном просторе, уже без всякого заслона горных стен. Ямщик наш радостно вздохнул и соскочил с козел. Около нас стоял каменный столб с надписью: «9.684 фута». Мы были на вершине перевала, и впереди нас начинался спуск. Ямщик проворно отпряг обеих пристяжных и, бесцеремонно шлепнув их концом ременной постромки, пугнул их назад в темную ночь, в туманы снегового ущелья. Они, [117] конечно, не ошибутся дорогою и не застоятся на пути среди снеговой пустыни, а верно и скоро найдут дорогу, к яслям, наполненным овсом. Мальчишка осетин еще раньше отстегнул своих уносных, и, получив от нас хорошую «на водку», вскарабкался опять на седло и нырнул вслед за пристяжными в черную тьму. Теперь пошло совсем не то, — какое-то сумасшедшее, но вместе радостное скатыванье с английской горки по бесчисленным петлям и спиралям титанической винтовой лестницы. Воздух уже совсем другой; мороз и буря стихли, стало тепло во всех жилках; лошади будто окрылились и неслись как угорелые; ямщик в смутной полутьме, скорее чутьем и автоматическою привычкой, чем глазами, угадывал повороты, и над самым краем невидимой во тьме пропасти с удивительной ловкостью поворачивал разогнавшуюся пару почти прямо назад, в следующее колено бесконечной спирали. Как ни жутко, а приходится волей-неволей положиться на туземное искусство и туземных зверей и верить, что мы несемся не куда-нибудь кувырком в чернеющие у ног пропасти, а по законной шоссейной дороге на ночлег в Млеты. Страшнее всего — это огни аулов, мерцающие Бог знает на какой глубине черной бездны, охватывающей нас со всех сторон и словно поджидающей к себе желанных гостей, совсем как огоньки рудокопов на дне глубочайшей шахты. Снега мало-по-малу уходят вдаль и ввысь, смутно белеют издали, а вокруг нас, внизу нас, уже все теперь черно. Слава Богу, эта дьявольская английская горка наконец кончилась. Мы проехали Гуд-гору и слетели во весь дух под крыльцо освещенного фонарями двухэтажного дома. Благодаря любезности почтового начальства, нам уже приготовили здесь удобную комнату для ночлега, и нас ждал горячий ужин. В отлично отделанной столовой отлично накормили и напоили нас. С нами ужинал и какой-то проезжий генерал, приехавший несколько раньше. Почтовая станция в Млетах — гораздо более похожа на приличную гостиницу, чем на станцию. Тут несколько чистых номеров с покойными постелями и хороший буфет. Хотя вообще на всех станциях военно-грузинской дороги теперь есть буфеты с разными закусками, чаем, вином и теплыми кушаньями, но для обеда, ужина и ночлега главным образом приспособлены две главные станции — Млеты и Казбек. Вообще, порядок на этой шоссейной дороге образцовый: [118] лошади прекрасные, запрягают быстро, везут отлично, шоссе на всем пространстве в безукоризненном состоянии, отчего только и возможны здесь поездки в темную ночь. ______ На станции Ананур мы залюбовались старинными башнями, храмами и зубчатыми стенами романтического ананурского кремля, — этого прекрасно сохранившегося характерного образчика средневековых замков Грузии, придающего какую-то особенную поэтичность и картинность прелестному горному пейзажу, окружающему хорошенький городок. Совсем иная красота — великолепных лесных ущелий Пасанаура, под зеленую сень которых спасаются на лето от сухого зноя тифлисских улиц — тамошние горожане. К Душету панорама расширяется в зеленую равнину, полную холмов, охваченную далекими горами. Круглое озеро освежает и разнообразит местность тихою гладью своих вод. Душет — красивый городок; на первом плане его — целый поселок огромных красных казарм квартирующей здесь милиции, подавляющих собою низенькие туземные домики города. Напротив города, через речку — старинный рыцарский замок князя Чиляева, мусульманина по вере, с многочисленными службами, садами и всякими угодьями. Тут уже мы на берегах Арагвы, которая провожает нас по всей равнине, широкая и бурливая. Мцхет смотрит настоящим ветхозаветным старцем; не живой город, а скорее уцелевшая мумия когда-то живого города — до того полиняли от древности, потускнели и стерлись все его дома, башни и храмы; издали кажется, что он весь вылеплен из той самой зеленовато-серой глины, на которой он стоит, и которая окружает его со всех сторон. Но во всем Кавказе нет более выразительного и типичного представителя древней истории Грузии, как этот архаический город. Так и хотелось бы прикрыть стеклянным футляром все его острокрышие граненые соборы, с старинными украшениями и надписями, его разрушающийся кремль, его доисторические могилы в отвесных скалах, сложенные из каменных плит, — и обратить этот омертвевший городок библейских времен в глубоко интересный археологический музей. Но самый характерный памятник Мцхета, по которому вы узнаете его, когда бы и откуда ни подъезжали к нему, — это древнейшая из всех местных древностей — монастырь [119] Степан-Цминда, воздвигнутый на высоком, со всех сторон открытом мысу противоположного берега Куры, над самым впаденьем в нее бурной Арагвы, на том именно месте, где стоял некогда самый чтимый огнепоклонниками Грузии «пирей», — храм священного огня и солнца. Теперь там православный Покровский монастырь, в котором живет несколько монахов, поддерживающих древние стены одинокого храма; он удивительно эффектно вырезается своею одиноко торчащею, белою массивною башнею, без деревца и кустика вблизи, на синем фоне неба, торжественно поднятый к нему колоссальным пьедесталом каменной скалы, и видный всем из далекой дали, словно маяк, указывающий путь в сердце страны. И так странно проезжать среди этого глухо дремлющего ветхозаветного пейзажа, еще полного темными легендами и верованиями библейских времен, через «реку Кира», мимо храмов св. Нины, на многошумном, дышащем огнем и дымом железном чудовище XIX-го века, дерзко вторгнувшемся в неподвижную азиатчину грузин и персов. ______ Тифлис и подавно узнать нельзя — так он расстроился, похорошел, цивилизовался. Мы отдохнули в нем досыта, и только дней через восемь двинулись в путь. Выехали в девять часов ночи; на вокзале — страшная теснота и давка, в вагонах — тоже. В поезде всего один вагон первого, один вагон второго класса; армяне с своими армянками и детишками, с целым обозом узлов и чемоданов, толстые, грубые, крикливые и неповоротливые, заполонили все двери и проходы, — нельзя двинуться ни туда, ни сюда. Курят как в казарме, толкаются как на базаре. Тифлис виден нам сверху, с полотна дороги, как море рассыпанных огней; горные скаты, по которым лепится он, помогают видеть весь его обхват; электрические солнца яркими очагами сверкают среди красноватых огней керосина.
II. Долина Акстафы и озеро Гокча. Уже глубокою ночью вышли мы на станции Акстафа, откуда идет почтовая дорога мимо озера Гокчи в Эривань и Эчмиадзин. Вокзал просторный и удобный, так что оказалось возможным не только хорошо поужинать гокчинскою форелью и [120] другими приличными яствами, но и отлично выспаться в отдельных комнатах, мужской и дамской, на широких, мягких диванах. Почтовый староста сам является на вокзал в ожидании проезжих, так что мы без всякого затруднения наняли поместительную четырехместную коляску четвериком за 20 руб., вместе с прогонами, до станции Семеновки, в 92 верстах от Акстафы. От Семеновки держит почту уже другой содержатель. В семь часов утра, напившись кофе, двинулись мы в путь. Облачное утро было довольно прохладно, но когда ободнялось, и южное солнце выкатилось на расчистившееся небо, стало совсем тепло, так что пришлось снять осенние пальто. Я не воображал, что долина Акстафы — сплошной альбом прекрасных видов. Широкие лесные пазухи, таинственно выглядывающие темные ущелья, скалистые пики, купающиеся в горячей синеве неба, живописные обрывы. Удивительно ласкает глаз перспектива лесных гор, уходящих вдаль чередующимися грядами разнообразных тонов, постепенно ослабевающих и замирающих наконец чуть видным туманным гребнем. Особенно прелестна лесная долина за станцией Караван-Сарай до станции Чарсатайской. Вообще, дорогу эту нельзя назвать совсем пустынной: в девяти верстах от Акстафы городок Казах с несколькими магазинами, с людным базаром, с домами хотя и бескрышими, но уже с большими, светлыми окнами, а не с щелочками, как в обыкновенных татарских домах. Караван-Сарай — преживописное местечко, все в зелени и в скалах; много армянских лавок и очевидно изрядная торговля. Тут управление лесничества, сберегательная касса, почтовое отделение, — тоже, стало быть, городок своего рода, где во всяком случае живется удобнее, чем в наших русских деревнях. По дороге, нам навстречу, впереди нас и вслед за нами, двигаются во множестве огромные молоканские фуры, запряженные четвериками лошадей на железных цепях, все раскрашенные в красно-зеленый цвет, полные тюков, сундуков, бочек, перин, колес, мешков, корзин, мужчин, баб и детей. Правят арбами хозяева, молокане, — все народ здоровый, одетый в обычные русские тулупы. Целыми обозами, по пяти, по шести, тянутся они одни за другими, но нет возможности объехать их. Такие же фуры двигаются без конца и счета, как мы только что видели, между Владикавказом и Тифлисом. Молоканин берет по 6 р. 25 к. с седока от [121] Владикавказа до Тифлиса и столько же — от Акстафы до Эривани. С товаров же он берет 25 к. за пуд, наваливая в свою крепко кованную арбу от 150 до 200 пудов. Молокане и духоборы — почти единственный элемент кавказского населения, который берется за перевозку товаров и поставляет на базары закавказских городов необходимые сельскохозяйственные продукты. Без этих трудолюбивых и предприимчивых людей в Закавказье цивилизованному человеку было бы очень трудно удовлетворять самым скромным привычкам жизни. Один из ученых управляющих удельного ведомства, балтийский немец, г. В-к, под главным ведением которого находится обширное удельное именье в 30.000 десятин, с лесами, конским заводом и большим скотоводством, в 150 верстах от Тифлиса, уверял меня, будто молокане, его соседи и обычные арендаторы земли, — большие мошенники и далеко уступают в честности и нравственности духоборам, хотя и духоборы, по его отзыву, в последнее время становятся пьяницами. Армяне — тоже большие плуты, грузины — лентяи и пустяшники; татары, по отзыву г. В-ка, всех честнее, всегда твердо держат слово и отдают в срок то, что должны. Признаюсь, если такая аттестация имеет под собою действительное основание, то она не в особенно выгодном свете рисует благодеяния христианской цивилизации варварской Азии. Впрочем, от всех здешних русских слышал о молоканах отзывы гораздо более благоприятные, как о добросовестных и полезных людях. Между Акстафою и Эриванью ходят и казенные почтовые дилижансы, не совсем, однако, удобные для непривычного человека. Седоки размещены в них по боковым лавочкам, лицом друг против друга, боком к лошадям, и прикрыты кожею с обеих сторон. В долине Акстафы нас поражали своею величиною громадные красавцы-дубы, растущие здесь обыкновенно одним могучим букетом, чинары-великаны с голым, серо-белым, как кость, стволом в два обхвата, исполинские грецкие орехи и смоковницы и много других южных деревьев, с которыми нас давно ознакомил наш маленький Крым. Даже плющ, как в Крыму, обвивает, оклеивает, будто обоями, и душит здесь деревья. Земля здесь — род светло-коричневого леса, мягкая, распахивается как пух первобытным деревянным плугом-крюком, без кусочка железа, запряженным двумя буйволами или волами. Но камни начиняют эту почву, как горох — [122] пирог, и без такого плуга-клина их не было бы возможности выпахать: всякий иной плуг разлетелся бы вдребезги. К полянам везде проведены оросительные канавки. Живут здесь все армяне, черные, носатые, черноглазые, в рыжих лохматых шапках грибом, в какой-то оригинальной вязаной обуви, с шнуровкою вверху, с буйволовою кожею внизу. Деревенские жилища их совсем не важны и нисколько не живописны: сложенные из сырого кирпича мазанки с земляными плоскими крышами, с галерейкой на столбиках впереди. Те же татарские сакли. Везде только черные буйволы да ослики, быки очень редки, лошадей почти не видно. Долина производит вообще впечатление обилия и настоящего юга. Осенний румянец в своих разнообразных переливах, от червонного золота до темно-малинового цвета, еще больше усиливает очарование горных лесов и вместе с беспорочною лазурью неба сообщает пейзажу какую-то особенную ласкающую душу мягкость. Я уверен, что летом леса эти не так красивы, как теперь, когда еще немногие деревья стали терять свой лист, а большая часть их внизу гор еще густы и зелены, между тем как выше их курчавые шапки уже горят желто-красными огнями. Поразительно красивые местности встречаются за Караван-Сараем: острые пирамиды лесных гор слева, а справа — чудовищной величины волшебные природные замки из разноцветных скал и утесов, с башнями, стенами, голыми обрывами, уходящие из глубины лесной долины высоко к небу; а из-за них, над ними, другие, еще более грозные твердыни титанов тяжко поднимаются своими изгрызенными каменными зубцами. А то из-за курчавых горбов и шапок, из-за величественной, широкой пирамиды, обросшей золотисто-бурыми лесами, к груди которой прильнули, будто детки к матери, другие, меньшие пирамиды в том же багряном уборе, — выплывает, будто выдвижная декорация феерии, ярко освещенная солнцем каменная стена какого-то бело-розового мрамора, задвигающая собою четверть горизонта и ярко вырезающаяся на синем небе. Я не знаю, добывается ли из этих красиво глядящих скал какой-нибудь ценный строительный материал, но в разных местах акстафинской долины мы встречали пещерки и туннели, проделанные в подножье каменных громад, и доморощенные попытки копать медную руду из каких-то синевато-зеленых глин; а судя по ярко-красному цвету многих [123] мест — в этой долине может оказаться и железная руда. Известный ученый Дюбуа де-Монпере, путешествовавший по Кавказу в конце 20-х годов нашего столетия, сообщает даже сведения из древних писателей о Кавказе, что в долине Акстафы находили когда-то и золото. Редкая местность нравилась мне так своими свежими красотами, своим разнообразием и прелестью, как эта ничем не расхваленная, почти не посещаемая путешественниками, стоверстная долина Акстафы. Будь она в западной Европе, о ней давно бы протрубили уши туристам всякие путеводители, фотографии и альбомы, ею бы ездили любоваться, как прославленными долинами Швейцарии и Тироля. Шоссе тут везде бежит широко и полого, без крутых подъемов, без опасных обрывов. Везде на первом плане чудные, редкостные деревья огромного роста. На голых скалах и стенах торчат отвесно характерные, словно свитые из стальных канатов, узловатые туйи с такою же серою хвоею, по виду совсем каменные деревья, естественная поросль этой каменной почвы, с которою они, кажется, сделаны из одного материала. Здесь, впрочем, все вообще деревья чрезвычайно узловаты, с огромными бородавчатыми наплывами, все извиты и перекручены, словно их ссучивала в жгут чья-нибудь богатырская рука. Деревни становятся очень редки. Кое-где рассеяны грибками стожки сена, уставленные на деревянных помостах аршина 2 и 2 1/2 от земли, чаще всего между трех, четырех высоких дубов, чтобы не щипал их скот, свободно бродящий по горным лесам, и не сносили со скатов потоки дождевых вод. Река Акстафа, вся в камнях и порогах, красиво вьется у подножия этих живописных лесных стен... Юг дает себя знать: уже самый конец октября, мы забрались теперь изрядно высоко, а все-таки совсем тепло, и снежок белеет только на очень высоких горах, выглядывающих своими макушками из-за лесных гор. Местечко Дилижан — в роде маленького городка; ряды армянских лавок, мельницы, почта, телеграф, сберегательная касса, много очень своеобразных и красивых деревянных домов с разными галерейками в два яруса, совсем новая церковь и, вдобавок ко всему, внизу, у речки — целый отдельный городок каменных корпусов — казармы ардаганского полка. Оттого, верно, и такое обилие капустников по речной [124] низине. Дилижан — весь в садах, в купах деревьев, весь на скалах и обрывах; он напоминает живописные немецкие городки, спрятанные в лесных ущельях. Отсюда дорога уже идет по гораздо более тенистому и суровому дилижанскому ущелью. Горы надвигаются ближе, кажутся выше и грознее; дорога забирается со дна долины, где до сих пор она метала справа налево и слева направо свои длинные, пологие петли, высоко наверх, через чудные леса, над глухими зелеными пропастями. Везде превосходные мосты и превосходное широкое шоссе, так что все время, до самого перевала, на высоте 7.124 футов, коляска наша поднимается рысью. Впрочем, и сам Дилижан лежит уже довольно высоко — 4.200 футов над морем. Одно жаль, что, несмотря на паровые катки, которые я видел в разных местах, свеже-насыпанный щебень укатывается, главным образом, не этими катками, а колесами злополучных проезжих, что немало затрудняет подъем и раздражает нервы. Мы выехали из Дилижана в четыре часа дня, но солнце почти мгновенно провалилось за горы, как это обыкновенно бывает в горных странах, и нас сразу охватили сумерки. Рог молодой луны, по счастью, поэтически глядел на нас с потускневшего свода неба, высоко над горами, и хотя немного освещал нам путь с шести часов, однако, стало совсем смутно, и резкие завороты на всем разбеге тяжелой коляски над зияющими кругом многоярусными безднами, края которых скорее чуялись, чем виднелись в облачных туманах наступавшей ночи, — вызывали несколько жуткое чувство, тем больше, что далеко не над всеми обрывами поставлены ряды каменных столбов, оберегающих экипаж от падения в пропасть. Красный огонек в далекой лесной чаще преследовал нас, как подозрительный глаз таинственного сторожа этих диких дебрей, мигая нам то высоко сверху, то вровень с нами, то глубоко внизу, смотря по тому, спускалась ли или карабкалась вверх наша дорога. Снега тоже видны нам сначала высоко и далеко над нашими головами, чуть не в самых небесах, потом глядят наравне с нами глаза-в-глаза, отделенные только темными провалами бездны, потом уже около нас самих, а там, смотришь, и гораздо ниже нас, где-то на дне пропасти... Петли шоссе здесь так часты и остры, что идут почти параллельно самим себе, чтобы смягчить и сделать мало заметным крутой подъем; кажется, будто по десяти раз [125] проделываешь все одну и ту же дорогу и поминутно идешь навстречу самому себе. — Как же вы тут зимою ездите, почту возите? — спросил я ямщика. — Зимою тут дюже плохо! — отвечал бородач. — Снегу столько, что столбов не видно; в метель или в темную ночь того и гляди, в овраг свалишься, особливо в тяжелом экипаже. Бывает, что и опрокидываются, и дорогу теряют; да и летом, в темные ночи, тоже несчастья случаются. — А насчет шалостей тоже, небось, частенько бывает?.. — Это вы про воров или разбойников!?.. Нет, Бог миловал, насчет этого у нас спокойно... Ездим же вот мы каждоденно в одиночку, на обратных, и в ночи темные, и в непогоду; лежишь себе, спишь, — а ничего, никто не трогает... Баловаться тут не балуются... Спуск с перевала в Семеновку очень короткий. Не успели оглянуться — очутились внизу. Почему-то здесь стало гораздо холоднее, чем наверху, так что пришлось укутаться, сверх пальто, еще в пледы. Вероятно, это объясняется более открытою местностью и близким соседством громадной водной чаши озера Гокчи. ______ Комнату почтовой станции, где отвели нам ночлег, хотя она была и с двойными окнами, пришлось, по нашему требованию, порядочно протопить, но филёнчатая дверь ее так слабо охраняла нас от надворного холода, свободно проходившего в открытые настежь сени, что к середине ночи спальня наша совсем остыла, и мы ничем не могли достаточно укрыться от холода, ворочаясь до рассвета на не особенно покойных деревянных диванах; к тому же, вся эта просторная комната представляла из себя целую сеть правильных мышиных трактов из одной широко выгрызенной щели в другую; эти официально признанные ворота в подпольное царство мышей и крыс раскрывались не только в углах комнат и в плинтусах, но и за печью, и посередине комнаты, и посередине стен, на самых разнообразных высотах, так что можно было ожидать многолюднейшего посещения этими невинными тварями постелей наших не только со всех сторон снизу, но еще и сверху... Поэтому, прежде чем лечь спать, мне пришлось изощрять свою изобретательность в устройстве всевозможных баррикад в каждом из этих откровенных отверстий для мышиного набега, вследствие чего мы прослушали [126] ночью только непрерывную грызню и скребню в стенах и под полом, но были, к счастью, избавлены от непосредственных сношений этих милых зверьков с нашими телесами, простынями и одеялами... Поднялись утром, — снег везде кругом; на всех горах, во всех впадинах, рвах и ямах. Облако, густое и туманное, сидело на Семеновке, закрывая дали. Мы боялись, что не увидим по дороге ровно ничего. В Семеновке казацкий пост, оберегающий перевал и сдерживающий весьма обычные в этой стране разбои татар, — пост земской стражи, почтовое отделение, сберегательная касса; живут тут частью армяне, но больше молокане. — Каков этот народ молокане? — спросил я сторожа-армянина, подававшего нам утром самовар. — Народ честный, живут хорошо, обиды от них — никакой, — отвечал сторож. — Вот татары, — те воруют, когда приходят в горы, на летние кочевья. От них и караулы ставятся. Казацкие разъезды по дороге разъезжают. Между Дилижаном и Семеновкой ночами небезопасно тогда бывает; почту не иначе как с конвоем казацким отправляют, тоже и экипажи срочные, а на всех горах посты расставляют. Нижние-Ахты есть местечко неподалеку, так там 200 пластунов постоянно живут, пока глубокие снега не впадут, и ворам станет неудобно в горах жить, в лесах прятаться. Тоже и в других местах есть команды пластунские. А теперь ничего, безопасно по дороге, татары давно ушли, в лесах никого нет. Так что наше зимнее путешествие, в сущности, вышло безопаснее летнего, хотя почту на наших глазах еще продолжают провожать верховые казаки. Какой-то торговец-армянин из ближайшего местечка попросился у нас подвезти его до следующей станции. Посадили его на козлы и стали с ним беседовать. По его словам, молокане — люди честные и с армянами живут ладно. Татары тоже с ними не ссорятся, но из них бывают воры и разбойники. Все почти местные товары перевозят в своих фургонах молокане; у них хорошие лошади и вся нужная справа. Фургон стоит немало — от 350 до 400 рублей; от Эривани до Акстафы берут они 30 коп. с пуда. Армяне же здешние живут бедно; почти все — одним земледелием занимаются. Торговля служит подспорьем только для немногих. Земля здешняя холодна, мало плодородна; [127] сеют больше пшеницу и ячмень, но родится не очень хорошо; зима долгая, целых пять месяцев; овец приходится перегонять далеко, на южные скаты гор, где зима всего два месяца. Сено им дают только в продолжение двух месяцев, в остальные — питаются подножным кормом, на пастбищах, оттого падает их много. Откупают еще рыбу в Гокче; платят 600—700 рублей за лиман (т.е. один из заливов озера); продают рыбу в мае и июне по 1 р. 40 к., 1 р. 20 к. и даже 80 коп. за пуд; тогда ее ловится много, до 60-ти пудов в день, — зато мелкая; а теперь она стоит по 4 руб. и по 4 р. 50 к. за пуд, потому что она крупная, и ее немного. Мы ехали, окруженные белым облаком, не видя ничего, кроме своей коляски. Вдруг пахнул откуда-то ветер, облако сдуло с дороги, как метлой паутину, и кругом засиял ясный голубой день, проливший в мою душу неожиданную радость и надежду. Перед нами, глубоко внизу, засверкала, приподнятая краями к горизонту, синяя гладь громадного озера-моря с широко расплесканным по ней расплавленным серебром солнечного отражения... Сдутое ветром, облако лениво тянулось по его поверхности, курясь дымками тумана, к тесному ущелью гор. С первого взгляда озеро Гокча смахивает на Мертвое море; кругом его — такие же бесплодные, мало живописные горы, в роде Моавийских, окружающие цепью водную чашу Гокчи, словно застывшие бурые волны; только здесь горы придвинулись ближе, не так уж пустынны и присыпаны белым снежком, о котором, разумеется, не имеет понятия раскаленная страна Содома и Гоморры... У самого берега озера прячется бедная армянская деревня Чубухлы, из которой и был наш случайный спутник. Не дома, а какие-то пещеры из дикого камня, без окон, с одною дверью; земляные крыши плоскою горбушкою или пологим курганчиком; скот эагоняется в такие же темные хлева, как и люди; работать там нельзя, видеть ничего нельзя, — настоящая звериная нора от дождя и холода. Тут же на крышах и гумно: свалены беспорядочною кучею ячмень, пшеница, в роде неопрятных стожков сена; у хаты оригинальные пирамиды кизяку, обмазанные снаружи засохшим пометом с грязью, чтобы это вонючее топливо не портилось от дождей и не рассыпалось от жара. Эти черные пирамиды придают очень своеобразный и, вмести, унылый вид всем здешним армянским деревушкам. Внутри хаты — та же грязь, то же отсутствие [128] всяких удобств, всякой человеческой потребности: вместо печи — громадный глиняный кувшин в земле, который хорошенько растопят и нагреют, потом хозяйка ловко обмажет размешанным пшеничным тестом его горячие стенки, и через секунду с этих стенок стягивается огромный мягкий блин, тонкий как лист бумаги, — ловаш, который у жителей Кавказа служит не только хлебом, но и тарелкою, и салфеткою, и оберточною бумагою. На хатах никаких труб, а только черные дырья в крыше, да редко окраек из той же земли, среди которого зияет пасть печи. Кругом жилья — ни кустика, ни деревца, ни дворов, ни огородов. Безотрадное и жалкое впечатление человеческого бессилия и унижения! Здесь армяне и армянки ходят как татары: женщины обвязывают платками нижнюю часть лица и головы, а иные покрывают и все лицо; одеваются в те же пестрые бешметы, фартуки, шаровары, с головы спускают множество заплетенных косичек и также оборваны и грязны, как татарки или цыганки. Прекрасное шоссе, с столбиками по краям, вьется вверх по обрывистому берегу на очень изрядную высоту. Приученные почтовые лошади взбирались, однако, вверх не только скорою рысью, но даже и во весь дух, так что, казалось, мы взлетаем на гору на крыльях птицы. Но такой удобный въезд на горный берег Гокчи явился только недавно, с проведением шоссе. До того же времени в обрывах Гокчи частенько ломали себе шеи и люди, и лошади. Особенно в зимнее время было опасно ехать этим крутым берегом: вьюги наносили обыкновенно на берег страшные снеговые сугробы, и они смерзались, образуя скат к озеру, куда и летели нередко закатившиеся возы и сани с товарами. Уверяют, будто и молокане соседней Еленовки, с своей стороны, помогали иногда в ненастные зимние ночи этим неожиданным путешествиям армянских «черводаров» (товарных извозчиков) в пучины «Синего озера», после того как возы их облегчались от самых ценных товаров. Мы теперь на 7.124 фута выше поверхности моря. С высоты берега еще лучше виден нам весь пустынный простор горного озера с его темно-синею зыбью и ровною, будто по линейке отрезанною чертою противоположного берега, обрывающегося в волны озера неприступными, безлюдными кручами, без малейшего жилья и кустика. А на первом плане, у ног наших, — мощные выступы [129] тяжелой пятой в то же озеро других, еще более отвесных круч, по которым бежит наша дорога. Чувствуешь себя словно на какой-то радостной и беззаботной прогулке, катясь свежим утром в покойной коляске над этими живописными водными безднами. На одиннадцатой версте панорама озера вдруг разом сильно расширяется. Уже конца его теперь не видно, будто настоящее море. Боковые горы тоже вдруг отступают в туманы дали; справа вырисовывается отчетливо и ярко на синем небе снеговая цепь Котах-Кая, и залитая огнями солнца скатерть вод колышется везде, куда хватает глаз, мириадами своих трепещущих влажных чешуй... У ног наших, посередине освещенного озера, вырезаются темные силуэты романтически-живописного скалистого островка Севанги, с типическими островерхими башнями его древних церквей, словно списанных с храмов Мцхета. Этот «Сев-ванк», или черный монастырь — один из древнейших исторических и археологических памятников Армении. Он построен, по преданию, еще св. Григорием, просветителем Армении, и по его имени самое озеро Гокча (Гёк-чай, «синяя вода» — по-татарски) называлось в древности, да зовется часто и теперь, озером Севанга. В этом когда-то неприступном крепости-монастыре спасались от опасности армянские цари и патриархи, сохранялись подолгу царские и церковные сокровища и даже эчмиадзинские святыни. Сюда же обыкновенно ссылали на покаяние и исправление и заточали в темницы впавших в немилость духовных лиц; потому севангский монастырь всегда славился строгим пустынножительством и великими подвижниками иночества. В эту минуту исторически «черный монастырь», загораживающий собою солнечную сторону, смотрит, действительно, черным и мрачным, как схима, как темница, как самое подобающее место покаяния и кары... На нем в настоящее время два монастыря: один — на темени скалы, типический, живописный, дышащий сединою веков и сливающийся цветом своих камней с цветом скал, на которых он стоит, — теперь почти упразднен по ветхости своей. Другой — внизу, значительно новее, уже в зелени садов, у самой пристани острова. — Монастырь очень богатый и старинный, — объяснил нам спутник-армянин. — На праздники сходится столько народу, что деться некуда. А монахов — всего семь. Скота у них много, рыбы, сад есть большой яблочный, виноградник, [130] огороды... Только не здесь, не на острове, ведь монастырю принадлежат и на берегу, в разных местах, земли и дома. Он сейчас же указал нам, с версту за монастырем, далеко выступающий в море мыс, с несколькими домиками и деревьями на перешейке. — Вот это их место и пристань рыбная, — говорил армянин. — Вон, видите, деревня маленькая, сейчас около мыса — Цама-Коперт; это тоже на их земле, деньги им платят. Парусная монастырская лодка, поддерживающая постоянное сообщение с островом, причалила в эту минуту к пристани маленькой бухты и высадила кучку народа. Мы повернули резко направо, мимо Цама-Коперт, с ее черными пирамидами кизяка и слепыми земляными норами, уставленными наверху стожками, вдоль большого залива озера Гокчи. Тут уже местность гораздо оживленнее и разнообразнее: множество бухточек, кос и полуостровов, рыбацкие лодки на воде, селения по берегам. Мы подъезжаем к селу Еленовке, сплошь заселенному сектантами разных толков. Тут же почтовая станция и шоссейная застава, тут почтовое отделение и пост земской стражи. Местечко большое, хорошие дома из тесанных камней, с светлыми городскими окнами, богатые хозяйства. Буфет на станции оказался изрядный: свежая гокчинская форель, которою это озеро славится по всему Кавказу, яйца, сыр, местное вино. За все угощение с нас обоих взяли только 1 р. 10 к. Форель и вообще рыбная ловля — главное богатство этих мест. Все здешнее крестьянство — сплошные рыбаки. Гокча не только поит их, но и кормит. Эта громадная водная чаша, поднятая на высоту 7.124 футов, залившая собою полторы тысячи квадратных верст, имеющая 66 верст длины, 30 — ширины и 220 верст в окружности, — в то же время драгоценный рыбный садок, обилие которого не успели вконец истощить десятки веков самого неблагоразумного людского хищничества. Этим озеро, быть может, обязано необыкновенной глубине многих своих мест, недоступной никаким неводам. В середине его попадаются иногда глубины в 100 и даже 250 сажен. В Гокче водится главным образом форель различных видов и гораздо более дешевая и менее вкусная рыба-храмуля. Ловля рыбы сдается казною в откуп за несколько [131] десятков тысяч рублей ежегодно, для чего все озеро разбито на участки по отдельным лиманам. В последнее время, как и везде, количество рыбы в Гокче значительно уменьшилось; старики еще помнят время, когда нельзя было зачерпнуть кувшина воды в озере без того, чтобы в него не попала маленькая рыбешка, а теперь случается, что и не попадается ничего в целую тоню. Быть может, это уменьшение рыбы зависит не только от хищнических приемов рыбаков, но и от постоянного уменьшения воды в озере, уровень которого понижается очень заметно. Некоторые местности, недавно еще лежавшие у самой воды, теперь удалились от нее на порядочное расстояние, а мысы противоположных берегов от этого понижения уровня вод все более сближаются между собою, и в самом узком месте озера грозят даже, с течением времени, переделить его на два озера. При завоевании армянской области Россиею, в Гокчу впадало, по исчислению Шопена, 36 речек, а уже в 1879 году специальная комиссия, расследовавшая состояние рыболовства в Гокче, насчитала только 25 речек, да и те, по показанию жителей, сильно обмелели. Река Занга, составляющая собою единственный исток озера Гокчи в реку Аракс, точно также стала значительно мельче, так что в 1875 г. жители вынуждены были прорыть глубже ее верховье, чтобы воды озера могли по прежнему протекать в русло реки. Так как, по убеждению геологов, озеро Гокча наливает собою кратер громадного потухшего вулкана, и вся окрестная страна носит несомненные признаки вулканического происхождения, то помимо истребления горных лесов по берегам озера, служащего везде обычною причиною обмеления вод, его можно еще объяснить существованием подземных пустот и проходов в недрах старого вулкана. Вероятно, от вулканического характера почвы зависит и прекрасный вкус гокчинской воды, вполне заменяющей хорошую ключевую воду, и ее необыкновенная прозрачность, дозволяющая рассмотреть каждый камешек дна ее на глубине 7 и 8 сажен. ______ Суровые окрестности Гокчи, целые полгода покрытые снегом, издавна служат местом ссылки из внутренней России так называемых «вредных сект». Семеновка, Еленовка, Никитино, Константиновка, с. Ахты, Сухой-Фонтан — вот [132] главные гнезда здешнего молоканства, прыгунства и субботничества. Молокан стали ссылать сюда лет пятьдесят тому назад; они сами выбрали себе эти холодные горные равнины, климатом своим напоминавшие им родную Русь, и в то же время богатые водами, пастбищами, лесами и тучною почвою, способною родить пшеницу, коноплю, лен и всякие хлеба. Сектантам не пришлось, как другим переселенцам с севера на юг, расставаться здесь с валенками, полушубками и теплыми шапками, не пришлось забывать саней-розвальней, приучаться к непривычной поливке полей или к аршинной перекопке земли под виноградники. Они предпочли неведомому для них рису и винограду южных низин давно знакомое обыкновенное полевое и луговое хозяйство, тем более, что их закон, все равно, запрещал им пить вино, а родимая гречневая каша казалась им много вкуснее татарского плова. Сектанты переселили таким образом на далекое армянское плоскогорье Севанги непочатую и неподдельную матушку-Русь со всеми ее привычками домовитого хозяйства, непокладного труда, непобедимого терпения и выносливости. Среди сплошного моря татарщины и армянщины появились многолюдные оазисы самобытной и крепкой русской силы, которая скоро внесла в местную жизнь, в хозяйство и обычаи страны, много своего, русского. Сила эта развернулась здесь шире, чем на родине, потому что здесь никто уже не стеснял свободных проявлений духовной жизни народа; «публичное оказательство раскола», строго преследовавшееся на родине, в воронежской, тамбовской или саратовской губернии, здесь, среди иноверцев, не представлялось уже опасным ни правительству, ни духовенству, и хотя формально было запрещено и на новых местах переселения, но уже налицо не было тут ни ближайше заинтересованного в деле приходского священника, ни станового пристава, призванного уставом благочиния охранять чистоту православия в народе. Предоставленные сами себе, сплоченные в многолюдное общество распоряжениями правительства, молокане, и без того наклонные к мистицизму и внутренней жизни духа, продолжали все глубже и дальше вдаваться в умствования, непосильные для их непросвещенного ума, и мало-по-малу выделили из себя новый толк «прыгунов», особенно усердных «ревнителей вставной и чистой веры», постившихся и молившихся в своих ночных радениях до тех пор, пока на них не «сходил дух», по их убеждению, отчего они начинали судорожно двигать руками и ногами, раскачиваться, ёрзать по [133] лавке, притоптывать ногами, подпрыгивать сначала сидя, а потом стоя, и наконец скакать в неистовой пляске до измора, до обморока, грохаясь со всех ног на пол... В эти минуты призванники, «удостоенные духа», начинали пророчествовать и импровизировать стихами, при благоговейном внимании слушателей. Максим Рудометкин, житель с. Никитина, сосланный потом в Соловецкий монастырь, был одним из родоначальников и самых уважаемых пророков здешнего прыгунства. Его духовные песни поются до сих пор на собраниях прыгунов гокчинского плоскогорья, и слава его стоит высоко среди сектантов, несмотря на то, что на их глазах не осуществилось ни одно из трех пророчеств Максима о наступлении в такой-то и такой-то определенный им день страстно ожидаемого прыгунами «тысячелетнего царствования», когда прыгуны станут господами, а прочие люди — рабами их. В свою очередь, прыгунство не остановилось на выработанных им формах богомоления, а мало-по-малу стало переходить в субботничество; прыгуны стали давать своим новорожденным младенцам древне-еврейские имена, праздновать еврейские праздники, уклоняясь от празднования воскресенья; стали считать «жертвоприношением» — всякое резанье быка, теленка или барана. Несмотря, однако, на полное отрицание православия, молокане, прыгуны и субботники вовсе не проповедуют вражды против властей или неповиновения им. Они не думают отрицать государственную власть, а напротив того, стараются как можно исправнее выполнять все свои мирские обязанности, отбывать повинности, платить подати и проч. В последнюю войну от них поступило много пожертвований разного рода, а в 1871 г., при посещении императором Александром II Тифлиса, прыгуны даже хлопотали о поднесении государю своего верноподданнического приветствия в стихотворной форме, сочиненного одним из их начетчиков, Василием Шубиным: «Бог святославен и велик Песня эта распевается, говорят, и теперь в собраниях прыгунов. В прыгунском кодексе веры, наэываемом «обряд», также есть глава о царе, в которой выражены те же верноподданнические чувства, как сообщают исследователи этого толка. Это не мешало, впрочем, хитрому вождю прыгунов, Максиму Рудометкину, объявлять себя «духовным царем» своего «духовного царства», которым он управлял самым деспотическим и в то же время грубо-корыстным образом. Он прогнал свою старую жену и взял вместо нее двух красивых девушек под титулом «духовных жен», а когда одна из них надоела ему, то переменил ее на другую, молоденькую «отогревательницу», уверяя своих наивных последователей, будто он ни в какой плотский союз с ними не вступает, а во время торжественных путешествий по своему царству в сопутствии своих приближенных и духовных цариц, — причем всегда носилось расшитое мистическими надписями «духовное царское знамя», — Рудометкин и свита его не стеснялись сообщать свою «духовную благодать» женам своих последователей, в уповании, что от какой-нибудь из них родится «семя богородное». Этот самодельный «духовный царь» обложил своих слепотствующих подданных такою же «десятиною», какою облагали когда-то мирян средневековые католические аббаты, заставлял своих верных обильно угощать себя и свиту свою, беспощадно таскал их за волосы, внушая покаяние, и раздавал награды разных степеней в виде недорого стоивших ему круглых и трехугольных «печатей», ситцевых платков с мистическою меткою и мишурных поясов. Немудрено, что, при таких повадках этого лукавого прыгунского вождя, он обратил на себя внимание властей и дал им повод хлопотать о его ссылке в Соловецкий монастырь. В глазах прыгунов ссылка эта еще больше подняла [135] без того огромный авторитет Максима Рудометкина, и из простого никитинского мужика он мало-по-малу превратился в «батюшку соловецкого мученика Максима Гаврилыча». В 1867 г., никитинцы отправили к нему тайного посланца Василия Федорова с письмом, в котором просили у Рудометкина духовных наставлений всякого рода и разрешения возникших между ними обрядных недоумений. Посланцу собрали 300 рублей и еще особенную сумму для подкупа властей. Полиция задержала Федорова уже в Архангельске, куда он успел пробраться с фальшивым паспортом из г. Ленкорана через всю Российскую империю. Под свиткою на нем оказалась голубая лента через плечо с вышитою надписью: «проповедник мира града восточной страны России»; у него нашли также указ 1805 г. о разрешении молоканам свободного исповедания их учета, «грамоту на проповедничество» и письмо никитинцев к Максиму. И долго, говорят, на прыгунских собраниях поминали Максима Гавриловича и даже пели ему многолетие. Молокане и прыгуны, населяющие плоскогорье Гокчи по дороги в Эривань, то есть, так называемую «Долину цветов», вообще держат себя тихо, покорно и большею частью довольны своею участью. Но великое им горе и глубокая обида наступает в летнее время, когда в один из самых крепких центров сектантства, с. Константиновку, лежащую в ущелье недалеко от почтовой дороги, переселяется весь официальный город Эривань, положительно необитаемый в летние месяцы по причине невыносимой жары и неисчислимых мириад комаров. В Константиновку, величаемую местными армянами Дара-чичаг, ежегодно перекочевывают на лето губернатор и все губернские власти со своими канцеляриями, окружной суд, почта, банки и проч. Под квартиры их отводятся дома сектантов; на перевозку властей и вещей их требуются во множестве сектантские фургоны. В глазах прыгунов и молокан это неотвратимое никакими молитвами ежегодное нашествие «идолопоклонников» и «иконников» надолго оскверняет их жилища. Начнут они у них курить «мерзкую траву табаку», пить вино, поминать за каждым словом черта, или, по ихнему «черного», жрать зайчину, свинину и всякую нечисть, воспрещенную заповедью Божьею. Приходится старательно прятать от нечистых уст и нечистых рук кадушки, кувшины, горшки, приходится уходить Бог знает в какие потаенные места, чтобы скрыть от них [136] свои молитвенный сборища. А то «иконники» — большие охотники подглядывать в окна их молелен и заводить с ними непутящие разговоры об их вере и обрядах. ______ Странная эта «Долина цветов»! В насмешку что ли назвали ее так? Уверяют, однако, не в шутку, будто весною она обращается в сплошное ковер самых ярких и разнообразных цветов. Не смею спорить, но по крайней мере в теперешнем своем виде это скорее какая-то «Юдоль плачевная», безотрадная «равнина камней», а уж никак не «долина цветов». Как только мы отодвинулись от озера, нас охватила кругом сухая, бурая степь с побитыми морозом и потравленными скотом скудными зеленями, с взбуравленною черною пахотою, с хаосом везде разбросанных камней, упрямо выпирающих из земли. В стороне — такие же голые, такие же бурые горы поднимаются словно окаменевшие волны. В этой своеобразной местности, сухой и горячей, чувствуется еще недавно остывшая лава вулкана. Земля везде тут вспучилась холмами, волнами, каменными волдырями. На каждом шагу курганчики в виде сопок, — так называемые здесь «каменники», — из которых, как беспорядочно скученные гвозди, торчат во все стороны то черные, то зеленоватые камни, словно внутренние силы земли тяжко пробиваются сквозь эти опухоли почвы осколками своих раздробленных костей. Все эти камни ноздреваты как туф, и, глядя на них, никто не усомнится, что это действительно шлаки потухшего вулкана. Могучие вздохи горячего ядра земного, поднявшие некогда справа от нас снеговой Алагёз, прямо перед нами громаду Арарата, и провалившее сзади нас неохватную воронку озера Гокчи, в 97 сажен глубины, — отозвались и на целой окрестности. Замечательно, что в этой мрачной равнине все черно. Черен щебень, которым мостят шоссе, черны холмы и горы, черна как щигровский чернозем распаханная земля, черны все без исключения и пасущиеся здесь овцы, точно также как нам попадались исключительно белые овцы в местах, где шоссе были засыпаны белым щебнем, и скалы были белые. За Еленовкою в первый раз перед нами встало в знойных туманах дали бесплотное видение священной горы Ноевой. Но из такой дали Арарат скорее чуется, чем видится. Везут нас, однако, так хорошо, что версты мелькают [137] за верстами, и по мере движения нашего вперед все осязательнее, все плотнее, все ярче и величественнее начинают вырезаться в кружеве далеких облаков маститые пирамиды Арарата... Дорога здесь очень оживлена. Поминутно встречаются арбы и фургоны, нагруженные товарами, дилижансы и почтовые тройки, провожаемые верховыми земскими стражниками. Вот и станция Нижние-Ахты, — тоже одно из гнезд молоканства. Все это уезд Нового-Баязета, который лежит верстах в 35 от дороги, недалеко от берега Гокчи. В Нижних-Ахтах — мировой судья, участковый начальник, тюрьма и разные другие правительственные учреждения. Сначала тянутся каменные безглазые конуры армян, а потом больше красно-крышие дома молокан с уютными хозяйственными дворами. В них квартируют и все местные чиновники. Я разговорился с молодым чиновником, заведующим на станции почтовым отделением. — Здешние молокане очень трезвы, — сообщил он мне, — найдется, может быть, на все население 2—3 пьющих, а вот в Еленовке, как я слышал, пьянствуют. Тридцать лет назад пришли сюда совсем голые, в кибитках жили, а теперь у всякого фургоны, лошади, скот, дома, деньги. Хозяйничают отлично, навоз покупают у татар и армян, дают сначала скоту и птице, потом делают из него кизяк для топлива, остальной на поле. Оттого их земли дают вдвое против армянских. К тому же здешние поля без камней, сплошь удобные. Воздух Ахты считается самым здоровым во всей эриванской губернии. Дара-чичаг всего ведь в семи верстах отсюда; тот на горе, в лесках; там еще прохладнее и здоровее. Оттого и переселяются туда каждое лето все эриванские власти. Евгений Марков Текст воспроизведен по изданию: Русская Армения. Зимнее путешествие по горам Кавказа // Вестник Европы, № 5. 1901
|
|