|
ВЕНЮКОВ М. И. КАВКАЗСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ (1861-1863) II Дело капитана фон-Баха возбуждало в свое время не мало шума как вообще в Кубанской области и ее войсках, так и в частности на месте его производства, в Ставрополе; а потому стоит сказать о нем несколько слов, тем более, что многие подробности его характеристичны для определения быта войск, покорявших Закубанье. Тайною причиною его возникновения, т. е. действительною подкладкою, по- видимому служили личные отношения к Тверским драгунам начальника Белореченской кордонной линии, подполковника Е-ва, который напр. был однажды очень обижен тем, что Тверцы не пожелали конвоировать из стц. Нижне-Фарской в Майкоп одну даму, ехавшую к г-ну Е-ову. Были, кажется, и другие, еще более интимные поводы нерасположения Е-ва к драгунам; но они остались официально неизвестными ни суду, ни даже следователю. Официально же вот что было известно. 1-го июня 1862, при движении отряда генерала Тихоцкого по Майкопскому ущелью, подполковник Е-в, увидя в стороне от дороги, на опушке леса, партию горцев, послал дивизион капитана Баха, в конном строю, атаковать неприятеля.« Атака, собственно, имела успех, потому что неприятель быль прогнан; но Е-в был недоволен быстротою и порядком движения драгун и позволил себе выразиться так: «Тьфу! дрянь Тверцы: испортили мне атаку. Если бы у меня были под рукою молодцы-Нижегородцы, я бы показал, какую окрошку сделал бы из горцев». В том же роде дал он отзыв о Тверцах подъехавшему после атаки начальнику отряда, Тихоцкому. Генерал, который сам прежде командовал Тверским полком и был известен в этом звании, как один из отличнейших кавалерийских начальников, обиделся этим докладом и сказал Еву, что «ему должно быть стыдно делать донесения неосновательные». И отзыв Е-ва о том, что Тверцы — дрянь, и слова Тихоцкого, разумеется, дошли до офицеров оскорбленного дивизиона, и они решились принудить Е-ва к извинению, притом сначала чисто легальным образом, именно пригласив его поблагодарить дивизион за службу. Но Е-в был человек вспыльчивый и честолюбивый. Оскорбленный публично сказанным замечанием Тихоцкого и питая, как уже было замечено, некоторое нерасположение [430] к Тверцам, он, вместо заключения дела почетным миром, сказал Баху, что «сам он — отличный офицер, но дивизион его — дрянь, и он дает слово никогда не брать его с собою в поход или же водить в хвост в колонны». Это новое оскорбление чести драгун переполнило чашу их терпения, и они решились проучить Е-ва. Но как этого было нельзя сделать во время похода, в виду неприятеля, то они дождались возвращения отряда в Майкоп, где жил постоянно Е-в, и тогда вот что последовало. Дивизион был приведен к квартире Е-ва и выстроен противу дверей (Частные слухи гласили, что у драгун при этом были приготовлены розги, чтобы высечь публично того, кого они считали клеветником; но это, разумеется, осталось неизвестным ни следователю, ни суду). Затем офицеры, оставив одного из товарищей для командования солдатами, вошли в дом Е-ва «нагайки через плечо». Последовало горячее объяснение, во время которого Е-в обнажил саблю, а Бах дал ему понюхать свою нагайку. До свалки однако дело не дошло, потому что в объяснение вмешались гости Е-ва. Вследствие этого офицеры оставили квартиру, заметив, что «что же делать с подлецом, который, наклеветав, не хочет извиниться». Когда Е-в, оправясь от первого взрыва бешенства, послал своего адъютанта Голяховского, арестовать Баха: то последний, вместо исполнения приказания, обратился к солдатам со словами: «подполковник Е-в солгал на нас, ребята, не правда ли»? и те отвечали: «точно так, в. бл. солгал». А офицеры сказали Голяховскому, что «если арестовывать, то пусть арестуют всех нас: мы все одинаково виноваты». Вот какой крупный скандал приходилось разбирать мне в звании председателя военного суда в Ставрополе. Нужно еще заметить, что дело было осложнено многими побочными обстоятельствами. Е-в хотя и подал по команде, Тихоцкому, рапорт о назначении формального следствия; но, не доверяя беспристрастию этого генерала, отправил эстафету в Ставрополь, к графу Евдокимову. Эта эстафета, впрочем, привезла не рапорт, а только письмо, в котором, разумеется, жаловавшийся изложил дело с возможно выгодной для себя стороны. Граф немедленно назначил следователем довольно важное лицо, казачьего бригадного командира полк. Атарщикова; а сам, не дожидаясь официального донесения от Тихоцкого, вошел с представлением к главнокомандующему о том, чтобы преступление Баха, по исключительной важности его, было судимо по полевым законам. Разумеется, он был прав, потому что ни в одной армии не может быть пропущено без самой строгой кары такое резкое нарушение военного чинопочитания, какое было сделано Бахом с товарищами; но торопиться отправлением рапорта, на основании письма и не произведя следствия, очевидно не следовало, и защитник подсудимого потом сильно настаивал на важности этого обстоятельства, говоря, что самое предание Баха [431] полевому суду незаконно. А нужно заметить, что разница в результатах суда по обыкновенным военным и по полевым законам часто бывает огромна и что предание тому или другому суду было для обвиняемого делом первостепенного интереса. Другое немаловажное осложнение дела последовало от направления, данного ему следователем. Именно, прошнурованная тетрадь, представленная полк. Атарщиковым командующему войсками, была озаглавлена так: «Дело о неисполнении 2-м дивизионом Тверского драгунского полка команды к атаке на неприятеля и о последовавших затем противозаконных действиях командира дивизиона, ф. Баха». Если бы так взглянуть на изложенные выше события, то пришлось бы расстрелять не только Баха и всех офицеров дивизиона, но 10-го из солдат, предварительно проведя всю команду перед войсками с позорным церемониалом, именно с черною доскою вместо штандарта, где должна была стоять надпись: «трусы». Это усердие не по разуму следователя объяснялось публикою личными отношениями его к Е-ву и вообще нерасположением казачьих начальств к войскам регулярным. Оно, разумеется, очень стесняло суд, потому что нужно было убедить высшие власти, от которых зависела конфирмация приговора, что никакого неисполнения команды к атаке на неприятеля не было. Наконец, к этим осложнениям присоединилось еще одно: генерал Тихоцкий, так рыцарски вступившийся за Тверцов при ответе Е-ву, в беседах с другими лицами сам не скрывал своего дурного мнения о 2-м дивизионе, назвав его «паршивым», кажется потому, что лошади в нем были истомлены и дурно кормлены. Я был совершенно неопытен в юридической казуистике и процессуальных формальностях, когда пришлось сесть на председательское кресло с тем, чтобы не сходить с него в течение нескольких месяцев. Вероятно в силу этого назначенный в судную комиссию дело - производителем аудитор думал, что он, по исконному обычаю, будет боевою пружиною всего механизма, и потому без церемонии, до начала еще суда, позволял себе разные незаконности, напр. увозил следственное дело к подсудимому на гаубтвахту. Я однако же дал сразу почувствовать этому «дельцу», что он ошибается в своих приемах и что ни в каком случае я не допущу себя быть нулем, приписанным к нему, как к единице, для придания ему значения десятка, и что противоположное отношение мне представляется более нормальным, а главное — законным. Аудитор хитрил, но дело кончилось тем, что в половине процесса, его, по моей просьбе, выслали из Ставрополя на какое-то следствие, а мне дали другого делопроизводителя, более добросовестного. Впрочем, при гласном суде, каков полевой, закулисным канцелярским дрязгам было негде особенно развиться; а гласность была полнейшая. Иногда на заседаниях присутствовало человек по 400 зрителей, так что зала Ставропольской думы едва вмещала толпу. Нужно заметить, что в начале осени 1862 г. последовало утверждение «главных оснований» нового судоустройства и судопроизводства, и публика думала, [432] что наш процесс проделывается для пробы новых порядков. Я не стану его рассказывать, потому что это было бы утомительно. Довольно сказать, что пришлось выслушать несколько десятков свидетелей, от генералов до простых казаков, делать очные ставки между начальниками и подчиненными и т. п. Был даже случай, что один штаб - офицер позволил себе на суде громко подсказывать свидетелю-казаку, что должен был тот говорить, и разумеется за это попал в протокол заседания с описанием подвига. Когда состоялось последнее заседание, то дело было столь ясно, что весь приговор был составлен в самое короткое время и без всякого разномыслия между членами суда. Приговор этот определял Баху разжалование в солдаты до выслуги, без лишения дворянства, так как его преступное поведение обусловливалось защитою чести полка. О множестве других лиц суд постановил «заключения», не назначая за обнаруженные преступления и проступки кары; в числе этих заключений одно обвиняло «командующего войска генерал-адъютанта графа Евдокимова и начальника штаба его ген.-м. Забудского в составлении донесения главнокомандующему со слухов, в преувеличенных выражениях». Общественное мнение было довольно приговором, но многие жители Ставрополя предупреждали меня, что последняя «дерзость» мне даром не пройдет; однако они ошиблись: граф, встретив меня вскоре после постановления приговора, благодарил за службу, пригласил к себе обедать, что было делаемо им довольно редко по отношению к подчиненным, приказал Гейману сделать новое представление о награде меня и представил к назначению командиром особого, самостоятельного, т. е. не входившего в состав полка, сводного стрелкового батальона, что давало мне больше самостоятельности в действиях и случаев к отличиям, оставляя совершенно в стороне от хозяйственных дрязг. Таких батальонов было всего четыре: первым командовал князь Суворов, вторым я, остальными тоже штаб-офицеры, бывшие на виду у начальства. Таким образом из щекотливого дела Баха мне удалось выйти «с честью»; но в Ставрополе ему был не конец. Оно пошло в Тифлис, на рассмотрение главнокомандующего, и тот взглянул на поступки Баха иначе, гораздо строже, чем суд, и постановил разжаловать виновного в солдаты без выслуги, с лишением дворянства. По счастью, подобные приговоры должны были восходить на высочайшее утверждение, и в Петербурге переделали приговор опять по-нашему. Мало того, там найдено, что определенное главнокомандующим взыскание с Е-ва (арест в течение двух недель) было мало и потому повелено его уволить от должности командира полка, «в том внимании, как гласила конфирмеция, что штаб-офицер этот не впервые уже обнаружил свой дурной, неуживчивый характер». Последние слова, внесенный конечно в формуляр г. Е-ва, были основаны на заключении нашего же суда, которое гласило, что Е-в своим поведением много способствовал возникновению преступления Баха и что [433] этот раздражительный образ действий был и прежде свойствен ему и приводил уже его под суд за привязание напр. к коновязи одного артиллерийского офицера... Процесс Баха, как я уже сказал, тянулся несколько месяцев. Происходило это от того, что многих свидетелей приходилось вызывать за несколько сот верст и в ожидании их прибытия приостанавливать заседания. Промежутки между этими заседаниями я проводил, во первых, в изучении XII тома Св.-В.-Пост, (о военных суде и наказаниях), который и выучил было в совершенстве, и во вторых, в научных работах по исследовании истории, этнографии и статистики Закубанья. Не могу по этому поводу не вспомнить беседы с графом Евдокимовым об этих предметах. При удивительной памяти, граф был живою летописью покорения северного Кавказа, начиная с 1830-х годов, и потому делал кое-какие поправки в моих записках и картах. Между прочим он поставил мне в упрек, что я на этнографической карте Закубанья в 1862 г. изобразил отдельною краскою Бжедухов. «Когда думаете вы напечатать эту карту?» спросил он меня. — Не знаю; это будет зависеть от Географического Общества; вероятно в конце будущего (1863) года. — «Ну, так знаете ли что, почтеннейший (это был обычный эпитет графа в разговоре с подчиненными): если вы хотите придать вашей карте интерес современности, то сотрите Бжедухов. Это там, в Петербурге, трактуют о гуманности, ложно толкуя ее. Я под гуманностью разумею любовь к своей родине, к России, избавление ее от врагов; а в таком случае на что же нам Бжедухи?... Я их выгоню, как и всех остальных горцев, в Турцию». Я однако не стер на своей карте Бжедуховского округа и хорошо сделал: Бжедухи остались на своей земле, и Евдокимову не удалось выгнать их за море. Здесь было бы уместно войти в подробности постепенного вытеснения горцев из Закубанья и замены их Русскими поселенцами. Но, поместив об этом предмете ряд статей в Трудах Географического Общества, я не вижу надобности повторять их содержание, тем более, что это повлекло бы за собою изложение таких событий, который случились задолго до моего пребывания на Кавказе. И так, ограничиваясь лично виденным, скажу лишь о колонизации 1861-63 годов. Я застал в конце 1861 г. на Верхней Лабе, Ходзе, Губсе, Фарсе и Белой целый ряд станиц только что водворенных. Превосходные поземельные угодья, их окружавшие, отличный климат, обилие воды, довольно хорошие дороги, соединявшие их между собою и с прежде существовавшими населенными пунктами, помощь войск при возведении построек — все обещало, что эти станицы скоро разбогатеют; и однако этого не случилось. От чего? — А на это нельзя отвечать двумя словами, потому что причины были сложны. Официально выставлялась, конечно, как главная из таких причин, близость горцев, которая [434] делала полевые работы небезопасными и вынуждала нередко отрывать казаков от этих работ на боевую службу. Но это лишь официально. На самом деле главный враг благосостояния переселенцев был у них не спереди, а в тылу и даже посреди их. Враг этот был — казачья администрация. Говоря на страницах Русск. Старины о заселении Амура, я уже упомянул, как эта администрация отличалась там и к каким последствиям привела своих подчиненных. На Кавказ не могло быть лучше и не было, потому что ведь одинаковые причины везде производят одинаковые явления. Правда, Закубанские казаки были лучше снабжены всем от казны, чем Aмypcкиe; они, например, получали казенный хлеб целые три года по водворении, тогда как Амурские только на 14 месяцев; но за то и начальство у них было попечительное... о собственных выгодах. Казна напр. отпускала казакам на передовых линиях овес на продовольствие лошадей; он и поступал в казачьи закрома, но лишь в количестве шести четвериков вместо четверти: 25% оставались в амбарах или, точнее, в карманах начальств. Денежные пособия переселенцам, очень значительные на Кавказе, оставляли в тех же начальственных карманах еще большее число процентов, напр. 40%, и горе было тому дерзкому, который бы вздумал напоминать о недочете: нагайки или более мирные притеснения скоро приводили его к смирению. В 1861 году казаки одной станицы на Лабе хотели заявить на то жалобу... но полковой командир так настращал их последними, что они отказались от своего намерения. Мало того; тот же полковой командир (и он не был исключением) завел у себя мельницу и требовал, чтобы казаки свой хлеб мололи у него; а для вернейшего достижения этой цели не позволял самим казакам строить мельницы под предлогом, что этого не дозволяют военные обстоятельства. Захотелось тому же полковому командиру приобрести пчел; он собрал по тревоге несколько сотен подчиненных переселенцев и, под предлогом рассеяния появившейся парии горцев, сделал набег в один отдаленный, только что оставленный Черкесами аул, где существовал хороший пчельник, который горцы не успели еще увезти. Предусмотрительность отца-командира была так велика, что он заранее приказал захватить с собою как можно более войлоков, чтобы было чем обернуть ульи во время перевозки. А что казакам досталось не только от пчел, их покусавших порядком, но немного и от горских пуль, так это в счет не ставилось. И когда начальство соседних регулярных войск замечало в частном разговоре, что оно ни о какой горской партии в данное время не слыхало, то ему отвечали, что действительно слух о ней оказался ложным, но что раз посадив людей на коня, нужно было доставить им «боевую» практику, так как среди их было немало «простых мужиков», которых нужно приучать к «военной» службе. Все эти проделки совершались настолько гласно, что о них свободно говорилось в офицерском кругу и даже с самими героями пчелособирательных набегов и недодачи овса. [435] Последние обыкновенно говорили: да как же быть иначе? мы не одни... «Я вот часто езжу в Ставрополь, прибавлял один отец-командир, и всякий раз меня там стригут»... При этом он показывал на свою, действительно, под гребенку остриженную, голову, забывая, разумеется, пояснить, что, не смотря на стрижку, у него оставалось в год 15 — 20,000 р. В 1862 году нами было заселено западнее Лабы все пространство до р. Белой и даже две станицы водворены за этой рекой: Пшехская и Бжедуховская. В это же время начал приводиться в исполнение систематически план водворения на Прикубанской низменности тех горцев, которые прекращали сопротивление и изъявляли покорность нам. Длинная полоса земель, вдоль левого берега Кубани, от самого ее истока, где жили издавна уже покорные Карачаевцы, до начала дельты, предназначена была в исключительное их пользование. Таким образом, выходя из родных гор, они оставались в виду их, в отношении производительности почвы ничего не теряли, а в отношении удобства сбыта своих произведений даже выигрывали. Одно могло не нравиться им: близость надзора Русских, которых селения окружали их земли со всех сторон. Но это было условие неизбежное и притом способное тяготить только первое поколение выходцев, живо помнившее приволье в горах. Чтобы привлечь возможно более мирных горских переселенцев на Кубань, был основан «вольный аул» где-то недалеко от стц. Баталпашинской: там могли селиться беглые горские ясыри (рабы), и правительство уже ручалось, что они никогда не вернутся под власть господь. В других местах Прикубанской низменности отводились участки земли тем из почетных горцев, которые служили Poccии, и таким образом шло «процеживание» одного населения другим, Русским Черкесского: первое шло в горы, второе спускалось в равнины. Факта подобного этому я не знаю в истории никакого государства, кроме Poccии. Янки Соединенных Штатов выгоняют Индейцев из гор, но лишь за тем, чтобы их истреблять. Англичане в Австралии, в Новой Зеландии истребляют туземцев и в горах, и на равнинах, иногда с ружьем и собакою, как зверей. Мы же долго боролись с Черкесами как с равными противниками, и когда одолели их, то честно уступили им земли, которые могут служить предметом зависти для самых цивилизованных племен. Немецкие колонисты, водворившиеся позднее в той же Прикубанской низменности, могут это засвидетельствовать в качестве «третьих лиц». Должно однако заметить, что граф Евдокимов, который был непосредственным исполнителем официального «проекта заселения западного Кавказа», не слишком заботился об участи горцев, выселявшихся на Прикубанскую низменность. Его твердым убеждением было, что самое лучшее последствие многолетней, дорого стоившей для Poccии войны, есть изгнание всех горцев за море. Поэтому на остававшихся за Кубанью, хотя бы и в качестве мирных подданных, он смотрел лишь как на неизбежное зло [436] и делал что мог, чтобы уменьшить их число и стеснить для них удобства жизни. В силу последнего взгляда он не затруднился напр. водворить на низовье Пшиша большую станицу Габукаевскую в полосе, отведенной для горцев. Начальник главного штаба в Тифлисе, генерал К-ов, охотно искавший случая сделать графу неприятность, воспользовался этим случаем, чтобы напомнить ему «Положение о колонизации», утвержденное свыше; но Евдокимов на это отвечал, что он работает не для исполнения канцелярских проэктов, основанных на неполном знании дела, а для блага Росси; что станица Габукаевская необходима для связи Закубанских линий с Кубанскою; что, наконец, если хотят ее уничтожить или перенести на другое место, то пусть переносят, но в таком случае он просит уволить его от должности командующего войсками Кубанской области. К-ов уступил; но, желая сделать новую шпильку, прислал графу записку «одного известного знатока Кавказа», в которой доказывалось, что никакой надобности в изгнании горцев вообще нет, что они и в горах могут остаться мирными подданными и т. п. Евдокимов немедленно отгадал безимянного автора записки «по ушам» и, зная его довольно видное положение в Петербурге, написал едкое возражение, в котором говорил, что «составитель записки кажется ему одним из тех знатоков западного Кавказа, которые напр. составляли описание Черноморской береговой линии, не сходя с парохода», чем, как говорится, попал кому следовало не в бровь, а в самый глаз. На этом кажется, пререкания и кончились, по крайней мере на данную тему. А тема была богатая, и не для одних пререканий. Работая осенью 1862 года над историею завоевания Закубанья, я имел случай познакомиться со многим, что до нее относилось и что осталось неизвестным напр. почтенному составителю истории Кавказа, Дубровину, не смотря на то, что он приложил все старания, чтобы исчерпать сполна свой предмет. Небольшою группою исторических документов, сюда относящихся, именно рядом официальных бумаг, касающихся волнений между Черноморскими и Хоперскими казаками, назначавшимися на переселение в 1861 году, я имел честь служить читателям Русской Старины; но это далеко не все, что мне удалось извлечь из Ставропольских военных архивов, обязательно открытый, мне Н. Н. Забудским с разрешения графа Евдокимова. Последний видимо хотел, чтобы я познакомился и с тем проэктом покорения Кавказа, который он в действительности старался осуществить, не стесняясь иными распоряжениями. Проэкт этот принадлежал «учителю» не только самого Евдокимова, но и князя Барятинского, известному любимцу Ермолова, генералу Вельяминову. В половине 1830-х годов из Петербурга чуть не каждогодно получались в Тифлисе предписания военного министра, гр. Чернышева, с изложением повелений: «завершить покорение Кавказа непременно в текущем году, напр. к 15-му или к 25-му Октября». Главнокомандующие Кавказским корпусом были затруднены такими предписаниями [437] и, не имея мужества отвечать в Петербург, что тамошняя канцелярия пишет вздор, сваливали трудность ответа на командующих Кавказскою линии, т. е. войсками северного Кавказа, где главным образом велась война с горцами. Вельяминов, который именно в это время начальствовал над Кавказскою линией, понимал, чего от него добиваются, и, будучи человеком столь же независимым и твердым, как напр. Евдокимов, не слишком торопился ответами на Тифлиские строгие предписания и любезные письма, поочередно сыпавшиеся на него, а занялся подробным разбором способов ведения Кавказской войны, чтобы доказать кому следовало, что окончить ее в несколько месяцев или даже небольшое число лет нельзя. Он указывал на один верный, но медленный путь присоединения Кавказа к России: идти вперед понемногу, но бесповоротно, заселяя завоеванные пространства Русскими. Эта мысль и приводилась потом в исполнение не раз, но все как-то урывками, не довольно систематично. При кн. Воронцове, например (я уже не говорю про других) в пространстве между верхней Кубанью и Лабою вовсе почти не было водворения Русских колоний; за то существовал ряд укреплений в роде Ахметовского, о котором я уже упомянул, говоря о комических подвигах 1-го. Обширная собственноручная записка Вельяминова, которая была одним из любимых предметов чтения Евдокимова и, конечно, принадлежала к числу «секретнейших» документов Ставропольского штабного архива, была мне сообщена с разрешения самого графа, который потом, увидев меня, кажется, в клубе, спросил: «прочитал ли я ее всю?» и на мой ответь, что конечно да, — заметил: -«я велел вам ее выдать потому, что вижу, что вы смотрите на дело широко и занимаетесь им серьезно». Последнее замечание, вероятно, основывалось на том, что я в это время составил небольшой «стратегически очерк Закубанья», где объяснял в общих, крупных чертах ход и вероятный исход войны, тянувшейся в этой стране, почти совершенно так, как понимал их и сам Евдокимов. Очерк этот им был послан в Тифлис, одобрен и там, даже разрешен к печатанию в Военном Сборнике. Но в Петербурге нашли мою статью не то опасною, не то не своевременною, и редактор В. Сб. генерал Меньков, возвращая мне тетрадку при очень любезном письме, заявил, что не может ее напечатать «по причинамь от редакции независящим» (Тоже повторил мне П. К. Меньков и осенью 1863 г., когда я приехал в Петербургу указав даже и лицо, которое наложило на мою записку свое veto. К удивлении моему, это было совсем не то лицо, на которое я думал. Мне на Кавказе казалось, что суровым цензором моей работы был г-н С., наделавший мне немало зла в 1860-61 годах, но потом, в 1869 г., по возвращении моем из Японии, развязно желавший любезничать со мною в Географическом Обществе. Однако я ошибался. Veto было наложено другим лицом, независимым от С — а и устроившим со мною еще лучшую штуку. Именно, считая его человеком компетентным по вопросам о Кавказе, я дал ему осенью 1863 г. большую рукопись, “о ходе завоевания и заселения западного Кавказа" и никогда назад не получал ее, а требовать не мог). [438] Оставляю, впрочем, военно-литературную сферу в стороне, и возвращаюсь к войне на Кавказе. Граф Евдокимов, по просьбе Забудского, разрешил мне, после окончания процесса Баха, остаться в Ставрополе до конца Святок; но я в последних числах Декабря уехал в отряд. Так как 2-й сводно-стрелковый батальон был сформирован из стрелковых рот разных батальонов Кавказской резервной дивизии, то я, разумеется, перед отъездом явился к начальнику последней, М. Я. Ольшевскому и был им очень любезно принять. Старый холостяк этот жил в Ставрополе настоящим холостяком, отчасти даже эпикурейцом, по крайней мере в том смысле, что любил хорошо, со вкусом пообедать. О дивизии своей он очень заботился и привел ее в очень хорошее состояние, тогда как прежде она была знаменита тем, что в ней требовалось содержание от казны на мертвых людей, совершались засекания солдат на смерть, при чем во время истязания их держали на весу и т. п. Мелетий Яковлевич был не совсем доволен, что батальоны его, через отделение от них стрелковых рот, окончательно обратятся в линейные, назначенные для охранения станицы и укреплений на задних линиях; но желая и из этого обстоятельства извлечь пользу для своих подчиненных, он приказал командирам батальонов назначить в стрелковые роты самых лучших офицеров, чтобы награды, которые естественно ожидали действующих на передовых линиях, достались достойнейшим. Мне он передал свои интимные отзывы о будущих моих подчиненных, и я потом удивлялся, как он отлично знал этих молодых офицеров с главными их достоинствами и недостатками, хотя рот у него в дивизии было 80, а субалтерн-офицеров вероятно не менее 160-ти. М. Я. Ольшевский последнее время своей жизни провел в Петербурге и здесь, на досуге, составляя свои Записки, часть которых уже и напечатана, а потому мне и нечего здесь распространяться о его служебной деятельности, всегда очень почтенной; но не могу не вспомнить его холостых обедов, всегда приправленных пряностями совершенно особого рода, которые доказывали существование в поседелом хозяине живого, юношеского воображения и резко отличали его столовую от несколько скучной графа Евдокимова. Память у него тоже была богатая, и вероятно его Записки содержат много любопытных данных о бытовой стороне Кавказских войск и их деятельности... если, разумеется, соображения особого рода не заставили его ограничиться сферою официальною. Мелетий Яковлевич, подтрунивая над нашей участью в отрядах, жалел напр., что у нас нет в соседстве таких великолепных казачек, как на Тереке, где эти красавицы в свое время были поставлены так, что мужья им ставили в упрем, если у них не было «подручников».....Впрочем, «интересный сюжет» этот едва ли не исчерпан в существующих уже записках и воспоминаниях о Кавказе. В самом начале Января 1863 года, заехав в станицу Переправную проститься с 4-м батальоном Севастопольского полка, я прибыл на [439] Пшеху, где уже собирался мой новый батальон. Первое, что меня поразило при знакомстве с ротами, это был многочисленный их наличный состав. Видно было, что И. Я. Ольшевский не допустил существования Шедоков и т. под. учреждений в подчиненных ему частях войск. Больных было мало, наличные люди имели здоровый вид, были хорошо обуты и одеты, обоз и палатки были в исправности. С офицерами я быстро перезнакомился и нашел в них усердных служак. Они заботились о репутации своих рот и даже всего батальона, который собственно им был чужой. Скоро у нас возникло то, чего не было ни в одном батальоне отряда, — общий стол. Трудности зимних походов, работ и военных действий переносились легко ими, по крайней мере, без малейшего ропота. Мы некоторое время стояли в ограде ненаселенной еще станицы Пшехской, потом перешли на Юг, верст за 20, чтобы строить станицу Апшеронскую. С горцами столкновений было мало, хотя не проходило ни одной рекогносцировки их пустых уже аулов, чтобы не было обменено с обеих сторон по нескольку пуль. Однажды, при движении вдоль по Пшехе, лагерь отряда в ее долине был поставлен так дурно, что из леса, находившегося за рекою, пули Черкесов стали залетать в палатки, и одна из них убила офицера соседнего с моим батальона в ту самую минуту, когда молодой человек протянул руку за взяткою, так как товарищи играли в карты. Здесь я позволю себе вообще сказать несколько слов о препровождении офицерами времени в Кавказских парадах, вне службы. В мое время о гомерических кутежах, хранившихся в Кавказских преданиях, не было и речи. Жили скромно, тихо, развлекались чтением, товарищескими беседами, иногда, но очень редко картами. В 4-м Севастопольском батальоне у меня вовсе не было игроков, во 2-м сводно-стрелковом два или офицера постарше играли, но отнюдь не в азартные игры. Отсюда порядок в хозяйничанье ротными суммами, который я впрочем велел запереть в общий ящик. Ящик хранился в палатке младшего штаб-офицера, тогда как ключ от него был у меня, а каждый из пакетов, содержавших деньги, запечатан был печатью той роты, которой принадлежал. Ни я, ни офицеры не вмешивались в дело продовольствия солдат, они сами, через выборных артельщиков, покупали что было нужно, и я только ходил по временам на кухни пробовать пищу и каждый месяц приказывал прочитывать перед ротами отчетность об издержках и спрашивал солдат, все ли верно. Иногда при этом мы все сознательно обманывали самих себя, напр. следующим образом. Роты пожелали отличаться разноцветными верхами папах. Это не была форма, но допускалось на Кавказе для лучшего опознавания частей. Нужно было купить достаточно нанки красной, синей, белой и желтой; но откуда взять денег? Солдат вотировали из съестных сумм известное количество рублей, и ротные каптенармусы расписали их по книгам под именем расхода на перец, лук, пшено и т. п. Этим очевидно устранялась придирчивость высших [440] властей, соблюдалась форма, потому что нельзя же было в съестные ведомости заносить расходы на предметы, которые нельзя есть; но обмана настоящих хозяев денег, т. е. самих солдат, не допускалось. В Феврале 1863 г., когда стало известным скорое прибытие нового главнокомандующего, роты порешили сделать новые значки и вообще завести некоторые предметы скромного солдатского щегольства; для этого они опять сделали экономии на съестных припасах, которая впрочем была мнимою, потому что на самом деле мы в это время раздобылись горскими просом и кукурузою из покинутых аулов; поймано было даже несколько штук горского скота. Офицеры в моем новом батальоне не участвовали в дележах отбитого у горцев скота, как это отчасти бывало в Севастопольском полку; но за то была у них всегда возможность дешево покупать кур и вообще мясо у солдат. Все это мелочи, скажет всякий невоенный или даже военный, небывавший в походах; но без знания их нельзя себе составить понятия о походной жизни и способах облегчать ее трудности. Если бы мы вздумали все получать через маркитантов, то конечно скромного нашего жалованья недоставало бы на наше содержание. Ведь мы находились в стране опустошенной, без населения или с населением открыто-враждебным, и маркитанты должны были привозить с линии, т. е. из-за нескольких десятков верст. Не могу опять не вернуться к печальному предмету, о котором уже приходилось говорить не раз, это об эксплуатации войск и казны некоторыми из начальствовавших лиц. В станице Пшехской, как самой передовой, инженеры придумали строить дом для командующего войсками, который преспокойно себе жил в Ставрополе, а когда наезжал в отряд, то поселялся в палатке или в какой-нибудь избе. Сказано — сделано, но как? Батальоны должны были нарубить и вывезти огромное число дубовых бревен и дать рабочих на постройку дома. Из бревен множество браковалось, и тогда их разбирали себе саперы, заведывавшие работами, и строили из них избы на продажу переселенцам. Доски шли на потребу людей починовнее, а солдатский труд, совершенно даровой, наполнял карманы высших распорядителей работами, за который официально была положена плата. Что могли сделать противу этого зла мы, частные начальники? Ничего, потому что нам и не говорили, зачем нас «гоняют» в лес на рубку и зачем берут у нас плотников. Предполагалось, что это на постройку моста через Пшеху... Впрочем, некоторые плутни были слишком уж наглы, и тогда мы составляли оппозиции. Раз было напр. замечено, что в сухарях, принятых от интендантского чиновника, который частенько играл и проигрывал в отрядном штабе, — примешано не мало сженой глины и кирпичей. Я надел шапку и пошел доложить начальнику отряда, полковнику О., а кули с сухарями велел выставить на всеобщее рассмотрение. Интендантские вахтера засуетились, стали предлагать немедленный обмен дурной провизии на хорошую, но я не сдавался и [441] грозил рапортом. Это испортило немало крови интенданту, потому что кроме удовлетворена моих рот хорошими сухарями ему вероятно пришлось в этот вечер проигрывать далеко за полночь. Впрочем, провиантские чиновники были артисты в своем деле и умели наверстывать случайный потери. Вот напр. случай из практики их еще в 1862 году. Доставлялась из Ростова на Лабу казенная мука, на подводах подрядчика. Мука была перевешана, и на раструску положен известный процент. Привезли ее на место назначения, стали весить: недовес огромный, не смотря на то, что кули были двойные, и подрядчику пришлось поплатиться. Но за что? А вот за что. Кули перед нагрузкою на воза в Ростове порядком облили водою; они, разумеется, потяжелели; а когда от дороги в жару высохли, то утратили этот искусственный вес. Затем между ст. Лабинскою и Майкопом повторена была подобная же операция, и конечно она покрыла издержки не одного дня карточных проигрышей. Я уже говорил, как к нам в Пшехскую провиант доставлялся из Белореченской за плату 10 коп. с четверти, тогда как казна платила комиссионеру по полтора рубля: это тоже было явлением постоянным во всей Кубанской области. Зимняя кампания Пшехского (т. е. бывшего Абадзехского) отряда была особенно тяжела, потому что, как я уже заметил, мы действовали в опустелой стране. Но зима в подгорных долинах Кавказа непродолжительна, и потому уже в половине Февраля снега не стало, и мы двигались по большей части в глубокой весенней грязи. Когда прибыл в страну новый наместник, тогда нам объявили, что будет небольшой поход отряда, навстречу наместнику, которая должна была состояться на Псекупсе, так как 4 он прибыл сначала на крайний Запад Кавказа и оттуда постепенно подвигался к Востоку, переезжая из отряда в отряд. В авангарде у нового главнокомандующего, разумеется, следовали слухи, которым все жадно внимали. Говорили напр., что он довольно строго отнесся к начальнику морской станции в Анапе или Новороссийске за недовольно бдительное крейсерство у восточного берега Черного моря. Уверяли, что он упрекал моряков, что они много выводят угля на содержание пароходов под парами, но мало плавают. Это заставляло предполагать аналогичные, весьма возможные, упреки и в сухопутном ведомстве. Некоторые готовы были уверять, что конечно и участь графа Евдокимова решена именно вследствие множества хозяйственных непорядков в войсках Кубанской области. Но вот наместник прибыл, и граф с ним в свите: ничего похожего на натянутые отношения между ними заметно не было. Когда же, посвятив объезду Кубанской области более трех недель, наместник издал в станице Суворовской великолепный приказ по войскам с изъявлением графу Евдокимову самой теплой признательности за все им сделанное, тогда графские порицатели присмирели. Перестали даже рассказывать общераспространенную легенду о том, что еще прежде, в первый, случайный приезд на Кавказ наместника, граф Евдокимов не был им удостоен особенного внимания. Как быть! [442] Люди везде люди, т. е. мелкие, недальновидные эгоисты, которым чужая известность всегда завидна и которые охотно делают вольтфасы, когда видят, что не они одолели.... После проезда наместника прозаическая служба отряда возобновилась. Только отрядное начальство у нас стало новое. Сначала приехал новый начальник штаба, молодой блестящий подполковник генерального штаба, П. Е. Скобельцин, уже знакомый прежде войскам по некоторым примерам распорядительности и беззаветной храбрости. Потом дошла очередь и до начальника отряда, на место которого поступил бывший генерал-квартирмейстер Кавказской армии, генерал Зотов. Район наших действий был не велик, именно — низовья Пшехи и Пшиша, на верховьях которых действовал Гейман; неприятелей мы почти не видали, а потому служба была скучноватою. Перевалив с Пшехи на Пшиш у урочища Хадыжей, мы было начали строить там укрепление; но граф Евдокимов не одобрил этой работы, и она была оставлена. Вследствиe этого мы подвинулись к Северу по долине Пшиша и стали строить станицу Тверскую. Так как движение в Тверской казалось горцам как бы отступлением, да и совершалось оно по плохой дороге, в лесу, то мы были атакованы, и в происшедшей перестрелке у меня в батальоне был ранен один ротный командир. Эти бесполезные или казавшиеся таковыми движения и потери утомляли войска, и мы, бывавшие в отряде Геймана, жалели, что не состоим у него под командою. Он, правда, часто форсировал и движения, и действия войск, да за то все бывало со смыслом: нигде не случалось бросать начатые работы или двигаться взад и вперед понапрасну. Конечно, и генерал Зотов сумел бы распоряжаться не хуже Геймана, да вероятно под ним почва в Ставрополе была не крепка, так как он был прислан в Кубанскую область из Тифлиса. От этого, командование продолжаюсь лишь 8 — 10 недель, и в половине лета 1863 года к нам поступил на его место командир знаменитого Нижегородская драгунского полка, молодой флигель-адъютант Н. П. Граббе, сын известная рыцаря П. X. Граббе, бывшего около того времени атаманом Донских казаков. Граббе оставался начальником отряда до конца войны весною следующего года, при чем успел получить драгоценную саблю за троекратный переход через Кавказский хребет. За время же командования отрядом П. Д. Зотова у меня сохранилось только одно выдающееся воспоминание: получен был приказ об уничтожении или, точнее, о сокращении телесных наказаний в армии. Мы в это время стояли биваком между Пшехою и Пшишем; палаток у солдата не было, а жили они в шалашах, устроенных из свежих ветвей. Бивак был очень тесен, а потому многие солдатcкиe шалаши непосредственно прилегали к моей палатке, и мне явственно были слышны солдатские разговоры. Прочтя приказ и не желая в жару тревожить роты вызовом их на линейку, чтобы выслушать публичное чтениe, я передал печатный листок вестовому и велел ему передать [443] грамотеям, под условием, чтобы не изорвали и не испачкали. Я ожидал громких изъявлений восторга, но, к удивленно, их не было. Впрочем, появление приказа в шалашах произвело заметное движение. Те, которые спали, были разбужены, и я скоро услышал чтение документа, несколько нескладное, но внятное. Когда оно окончилось в одном из ближайших шалашей, тогда последовало минутное молчание. Наконец, один солдат сказал: «ну, слава тебе Господи, прошла палочная пора!» "Но на это немедленно послышалось замечение: «только, брат, не для тебя; потому что про тебя еще много лозы в лесу, и как бы на вашего брата ее там не было, так с вами бы и жить было не вмоготу» (хвалитель, случайно, принадлежал к числу людей очень порочных). Все расхохотались. Потом прошла еще минута, и один философ, полушутя, полусерьезно сказал: «оно, конечно, хорошо, что офицеры перестанут драться; ну, а чтобы фельдфебель когда не дал зуботычины, — так этого быть не может». — Я с намерением заношу в мои воспоминания эти первые, неподдельные впечатления великого по своему благодетельному значению указа 17 Апреля 1863 года: но ним можно отчасти судить об уровне нравственного развития если не всего Русского простонародья того времени, то хоть армейских солдат. Тем не менее довольство приказом было общее. Из моего батальона он попал в соседние, и вечером во всем лагере можно было заметить особое одушевление. Ни малейшими нарушениями дисциплины ослабление наказаний не обнаружилось. Здесь, я думаю, нелишним будет сказать два слова о распространении в войсках Кавказской армии или хоть Кубанской области телесных наказаний перед временем их уничтожения. Оно было незначительно, как впрочем вообще бывает на войне, когда служебный педантизм начальников сменяется уважением к трудам и подвигам подчиненных, да и является oпасениe такого рода: «сегодня я солдата высеку; а завтра ведь он может, пользуясь случаем, незаметно всадить мне пулю в лоб». Но бывали обстоятельства, когда и по закону, и по обычаю, розги прилагались к делу; случалось, что обычай обходил закон. Вот напр. что paссказывал мне Гейман, который впрочем был поклонник розог и часто жестоких. Раз проштрафился Георгиевский кавалер, отличный солдат, но немного авантюрист. Оставить его без наказания было нельзя, сечь по распоряжение начальства — тоже; а предавать суду, который бы лишил его креста, нашивки, права на отпуск и пр. — жаль. Гейман собрал Георгиевских кавалеров с целого батальона (д. б. Кабардинских стрелков) и, изложив им вину их товарища, отдал им его на их собственный суд и расправу, обещав, что что бы они ни решили — будет исполнено. Кавалеры нашли, что поступок товарища скверный, но что и лишать молодца «голосового» креста (Т. е. такого, который дан по приговору роты, а не по воле командиров) не следует, а потому просили позволения [444] расправиться с ним «по-домашнему»... И расправились, не придавая делу ни малейшей огласки даже между своими сослуживцами не кавалерами. Я не знаю только, какое психологическое последствие имело это на наказанного: принял ли он его добродушно, как заслуженную кару, или стал негодяем? Гейман мне этого не сказал. Молодое поколение офицеров в войсках Кубанской области, хотя большею частью вышедшее из юнкеров, было почти поголовно в пользу уничтожения розог и живо сочувствовало тем своим Петербургским товарищам, которые подписали известный в свое время протест на статью князя Эм. Витгенштейна в Военном Сборнике; но старички, батальонные и ротные командиры, увлечений молодежи не разделяли. Дело понятное и совершенно естественное для людей, проведших жизнь в казармах и на биваках; но одни ли армейские майоры были того же мнения? Я помню в восточной Сибири одного художника, работавшего для ученого общества, который сам говорил мне, что «освобождать гимназистов от розог — вредная химера: я де знаю это по опыту. Бывало, меня разложут и хлещут, хлещут, — вот и человек вышел»... Прошу еще раз вспомнить, что это был артист и человек настолько образованный, что по временам управлял делами ученого общества, редактировал ученые протоколы и записки и пр. А генерале Лауниц, просивший об отводе гарнизонным батальонам лесов на розги не далее 1860 года ? А министр юстиции, граф В. Н. Панин, которого замечания на записку князя Н. А. Орлова об отмене телесных наказаний у меня теперь перед глазами? А Московский митрополит Филарет, которого мнение о данном предмете я нахожу в той же печатной тетрадке 1862-63 годов? (“Об отмене телесных наказаний", редкая нын. брошюра, изд. II Отд. Соб. Б. И. В. Канцелярии). Ведь граф Панин не хотел освобождать от розог даже женщин, а митрополит Филарет уверял, что «сам Господь Бог узаконил телесные наказания, повелев, устами Моисея, наносить провинившемуся до сорока ран!»... Да что приводить отзывы членов прежнего Русского общества, во всяком случае очень отсталого: вот в 1879 году Английский министр, аристократ, сын графа Дерби, Станлей, требует у Парламента сохранения в армии плетей, и Парламент, собрание «просвещеннейших» законодателей к Европе, утверждает предложенный закон. Будем ли после этого удивляться, что какой-нибудь Гейман, не умевший написать правильно нескольких строк и живший постоянно на биваках, так что в 40 лет от роду законно считал 42 года службы — (Год боевой службы считается за два обыкновенной), что он и ему подобные жалели о розгах? Вот еще один любопытный факт, относится к тому же предмету и доказывающий, что закон иногда может обгонять жизнь, не согласоваться с нравами. Между казаками, как известно, по прежним законам, розги и палки заменялись нагайками. Раз на одном посту около станицы Переправной [445] сторожевой Донской казак заснул на вышке и не мог дать отчета, куда бежало несколько хищников, пытавшихся, кажется, отогнать скот и спасшихся в направлении к посту. Воинский начальник или комендант, из линейных офицеров, приказал дать ему 20 розог. Казак, сознавая вину, не противился наказание, но возражал противу розог, говоря, что «у нас, в. бл., розгами стегают баб да малых ребят, а казаку в законе полагаются нагайки»... Я уверен, что три четверти читателей сочтут это за сказку, и однако это был факт, засвидетельствованный людьми достойными веры. Я лично готов был думать, что казак хитрил, надеясь что, отделавшись «по закону» от розог, он не получить «из сострадания» и нагаек; но верна ли была моя гипотеза — не знаю; готов думать, что нет. Оставляю в стороне этот предмет и перехожу снова к занятиям войск Пшехского отряда летом 1863 года. Время это было почти совершенно мирным, так как граф Евдокимов, приехавший в отряд Гетмана, успел заключить с Абадзехами перемирие, выгодное для обеих сторон; потому что каждая могла предаться полевым работам — косьбе, жатве и пр. В деле этом нам славно помогла саранча, которая поела у Абадзехов почти весь хлеб, так что им приходилось покупать его в наших станицах. Случай такого рода был не первый. В 1860 году та же саранча, да еще недостаток соли, заставили Абадзехов изъявить полную покорность России, ими однако вскоре потом нарушенную. Шутники говорили, что эта саранча доставила князю Барятинскому фельдмаршальский жезл; но, разумеется, это был парадокс. Недостаток же соли всегда был одною из причин, заставлявших горцев быть с нами не в непрерывной вражде. Так называвшиеся прежде мирные аулы, ближайшие к нашим линиям, вели значительную торговлю солью, покупая ее у нас и продавая своим единоплеменникам в горах. Не помню уж, какой командующий войсками, кажется ген. Филипсон, пользовался этою потребностью горцев в соли, чтобы запрещением провоза ее за линию достигать хоть временного умиротворения хищников. Упомянув о горцах и их отношениях к нам, позволю себе, в заключение этих отрывочных воспоминаний, сказать несколько слов и об этих людях, в 1861-63 годах постепенно исчезавших с лица западного Кавказа. Если бы теперь кто-либо из лиц, не видавших Кавказских гор в эпоху предшествовавшую их занятию Русскими, вздумал очертить быт тогдашнего их населения, то он ничего бы не мог лучше сделать, как перевести Тацитову «Германию» или даже те места из «Комментариево Цезаря, который относятся до Германцев: до того сходство было велико. Разбросанные среди лесистых гор, по долинам и косогорам, небольшими аулами, а то и отдельными саклями из плетня, обмазанного глиною или из досок и бревен, жилища горцев самым расположением своим доказывали, что тут сильно развита индивидуальная и семейная жизнь, но нет [446] общественной, а тем более государственной. Ставленник Шамиля, Магомет-Амин, пробовал было водворить зачатки государственности у Абадзехов, но не имел успеха. Последний памятник этой государственности я видел в 1862 году у Каменного моста на р. Белой, верстах в четырех ниже Дахо. То был домик, в котором помещалось мегкеме или судилище, устроенное Магомет-Амином. Мы нашли в нем даже деревянные колодки, который надевались преступникам на ноги, чтобы они не могли бежать из предварительного заключения. Говорю предварительного, потому что карательного, кажется, не было. Горцы, находившиеся при нашем отряде, уверяли, что обыкновенно обвиняемых или оправдывали, если у них была влиятельная родня, или осуждали, и тогда расправа была коротка: преступника ставили на Каменный мост и свергали оттуда в кипевшую под ним бездну. А значение этой бездны понять легко, если сказать, что бросаемые в нее бревна разносились в щепки, потому что вся масса вод Белой тут сжата в русло шириною от 2 до 4 аршин и несется между совершенно отвесными утесами. Вот была юстиция Магомет-Амина; где же были другие элементы горской гражданственности? Их не было. Читайте панегириста горцев, Лапинского, и там не найдете доказательству чтобы горцы в 1860-х годах были способны одни, сами по себе, образовать правильные гражданские общества. Они соединялись в партии для набегов или для отражения наших войск; но даже и тут не умели организоваться. У них не было постоянных вождей; по крайней мере после Магомет-Амина их не было у Абадзехов. Оттого-то граф Евдокимов, отдавая справедливость их храбрости, их рыцарской честности в некоторых случаях, называл их все-таки баранами, да еще такими, с которыми пастуху было бы много хлопот. Поэтому-то он и выгонял их в Турцию. Я сейчас упомянул о горском рыцарстве. Оно проявлялось во многом, хотя бы напр. в честном держании условий о перемириях, не говоря уже о прославленном их гостеприимстве. Они напр. были сконфужены, что при выдаче за выкуп одного пленного Русского семейства забыли спавшего ребенка и не знали, как без стыда для себя передать его родителям. Нужен был советь «просвещенного» Европейца Лапинского, чтобы они решились на наглость: просить дополнительного выкупа. К Англичанам они чувствовали неодолимое отвращение и презрение, потому что те в 1854 — 55 годах покупали у них кое-какие предметы за фальшивую золотую монету. От того-то они никогда и не прибегали к ним за помощью, даже отвергали ту, которая предлагалась напр. Английскими консулами из Требизонда. Турки им были более по душе, во 1-х, как единоверцы, во 2-х, нередко как родственники, потому что многие Черкесские семейства имели дочерей в Константинопольских гаремах, а самое главное, в 3-х, потому что и Турок как горец был натурою простою, честною, неиспорченною цивилизациею. Армяне, без которых горцы во многих случаях не могли [447] обходиться, были вполне презираемы ими, как гнусные торгаши. С нами они дрались, но уважали нас и, переходя в Русское подданство, всегда охотнее повиновались нашим начальникам, чем лицам одного с ними происхождения. Граф Евдокимов умел пользоваться влиянием, которое оказывали некоторые почетные Черкесы, Pyccкиe подданные, на их соотечественников в горах; но он никогда не допускал, чтобы эти люди становились начальниками вновь покорившихся горцев: те не стали бы их слушаться. В виду этого ясно, что при покорении западного Кавказа борьба шла не столько с могущественным врагом, сколько с трудноодолимою местностью. Как только был придуман верный способ одолевать эту местность, — борьба обратилась в ряд непрерывных успехов для нас, и притом с гораздо меньшим чем прежде пролитием крови. «Всмотритесь поближе в эти лопаты, мотыги и топоры», говорил Евдокимов горцам, — «ими я вас покорю». И покорил. Для борьбы с топором, который прорубал просеку в вековых лесах, с киркою и лопатою, который пролегали полотно проезжих, экипажных дорог, у горца не было средств. А тут еще введение в наших войсках дальнобойного нарезного оружия, которое и простую войну делало слишком нерасчетливою для самых храбрых горских джигитов, и вот они наконец склонились пред нами, после слишком полувекового сопротивления, не пытаясь искать побочных средств для продолжения его. Впрочем, виноват, в самый последний период борьбы с нами, у Закубанских горцев появилось одно из этих побочных средств, именно четыре нарезные орудия, присланные им Англичанами из Требизонда. Консул наш в Батуме или в самом Требизонде уведомил об этом генерала К-ова, а тот поспешил сообщить графу Евдокимову, как нечто зловещее. «Ну, слава Богу, сказал граф: наконец Закубанские войска получат хоть дивизион нарезной артиллерии»... Из России ее в 1863 году доставлено еще не было, а две отправленные пушки утонули на Волге... К этим кратким заметкам о горцах Закубанья и их отношениях к нам, мне остается еще присовокупить, что часть тех из них, которые изъявили полную покорность Poccии, состояла даже на государственной и именно военной службе, в силу того же принципа, который доставил Англичанам целую армию сипаев в Индии и осуществляется у нас доселе в Дагестанской области. Из мирных горцев Закубанья, как поселяемых по левому берегу Кубани, так и живших на Лабе, на Ходзе и пр., был сформирован особый Лабинский конно-мусульманский дивизион, которой главное назначение было доставлять нашим войскам проводников во время их движений в горах. Но.... В Сентябре месяце 1863 года Кавказская резервная дивизия начала преобразовываться в три новые. Сводно-стрелковые батальоны были [448] расформированы. Не имя ни малейшего желания, при описанных порядках, получить в командование штатную часть, т. е. батальон с собственным хозяйством, я поспешил оставить Кавказ и отправился в Петербург, где имел случай носильные мои отчеты о тогдашнем состоянии покинутого края представить Русскому Географическому Обществу, которое их напечатало. То, что изложено здесь, может служить дополнением к этим отчетам. И. Венюков Текст воспроизведен по изданию: Кавказские воспоминания // Русский архив, Книга 1. 1880 |
|