Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ВЕНЮКОВ М. И.

КАВКАЗСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ

(1861-1863)

I.

Осенью 1861 г. мне предстояло отправиться на службу на Кавказ. Погода в то время во всей России была отвратительная, сухая, но холодная, с пасмурным небом, но без снега, с пронзительными северными ветрами и с редкими дождями, которые выпадали как будто лишь затем, чтобы сделать дороги вполне непроезжими. Замерзшая комками грязь делала всякое движение в экипаже, даже по шоссе, в высшей степени неприятным. Я тащился из Москвы до Рязани целых два дня, Оку переехал по льду, но, благодаря безснежью, должен был брать на станциях телеги, а не сани. За Рязанью, на 10-й версте у одной из таких телег сломалась ось, и пока ямщик возился, чтобы достать и прикрепить новую, я просидел добрых три часа на холодном ветру и простудился. Дальнейшее путешествие, ночью, только усилило эту простуду, и я, volens-nolens, должен был остановиться в деревне у матери, вместо предположенных прежде четырех дней, на четыре слишком недели.

Попасть в деревню осенью 1861 года могло быть любопытно для всякого сколько-нибудь наблюдательного человека, особенно если он лично не был замешан в те нескончаемые мелкие «вопросы», которые вытекали из положения 19 Февраля и волновали тогда весь сельский люд. Повсюду слышались толки об «эманципации» и почти всюду толки неблагоприятные. Один грамотный старик-крестьянин на вопрос мой: доволен ли он волею, отвечал, почмокавши прежде губами и слегка почесав за ухом: «Вот видите ли, ваша милость, как не быть довольным волею; только она не про нас писана, а разве про ребятишек, что теперь нарождаются. Я вот три раза прочел Положение от доски до доски, а все в толк не могу его взять. Думается так, что мы теперь ни павы, ни вороны, как в басне, что вы бывало читали, как были махоньким». — Ну, Семен, это ты, хоть и на старости лет, а сгоряча так говоришь. Чего ж вам надо? Воля вам дана, Земля тоже; живите себе помаленьку, поправляйтесь, учите детей. — «То-то вот, сударь, поправляться - то не из чего. Мы вот думали, что землю-то отдадут нам всю... по крайности ту, что искони веков была за нами; ан нет, шалишь! Тут-те небольшие наделы, а то и самые малые, даровые, курам на смех, потому что и кур-то на таких [401] наделах не прокормишь. От земли ты уйдти не волен, а сидеть на ней не стоить, потому — очень мала. Ремеслов мы никаких не знаем, в городах, окромя извоза, ничем заниматься не можем, а поди-ка сунься теперь в Москву или хоть в Рязань: там и без нас извощиков-то целая уйма! Да еще вот многих господа переселяют со старых месть на новые, где ни воды, ни огородов, ни выгона нет: живи на голом юру!» — Ну, ведь переселяют лишь немногих, которых дворы под самыми барскими усадьбами, а большая часть останется на старых местах. — «Останется-то, останется, да совсем уж будет не то. Прежде вот я, бывало, об осени съезжу разов десять в барский лес за дровами, — оно на зиму-то и тепло; а нынче сунулся было, так ишею накостылял, да еще к спосредственнику хотел отвести. На силу отделался: четвертак дал да и дрова нарубленные свалил с воза. Вот ребятишки-то теперь зябнут, сидя по избам, а бабы и не выходят из шушунов, сидя за донцами. Прежде бывало войдешь с надворья-то в избу, так тебя теплом и охватить, а теперь в избе-то пар стоить у рта, как дышешь»... — Но что ж бы тебе хотелось, чтоб было? Ведь это только глупцы говорят, что нужно переселить помещиков в города, а вам отдать все, и земли, и даже усадьбы барские... — «Помилуйте, сударь, разве я это говорю? Это как-бы там урядить лучше, — так не нашего ума дело. В Питере, стало быть, умные головы писали целых три года; должно думать, лучше ничего и не могли изобрести... Только вот мне сдается так, что ни нам, ни вам хорошо не сделали. Вот у маменьки-то вашей теперь остается земля: что она с ней станет делать? Скота рабочего у ней нет, струменту (сох, борон и пр.) тоже, вольных рабочих, поди, нанимать не на что, свои на барщине только на смех будут руками размахивать, — ну, и порешит она отдать землю за полцены в наем; а сама, чай, переедет в Рязань да и будет там маяться из-за оброков. А там, сударь, без чистых денежек ни шагу. Тоже и наш брать: уедут господа — никакого тебе уряду не будет. Спосредственник (мировой посредник) у нас хоть человек хороший, да поди ты к нему ходи всякий раз за 12 верст, и еще не застанешь дома! Опять же чужой человек разбирает твое дело или свой — разница. Тому лишь бы отвязаться от тебя поскорее, а там право ли он решил или не право — иди, коли хочешь, разбираться с ним на съезд, а то и в губернию, а там тебя пожалуй и в острог упекут, а не то спину всполосуют, потому что нынче время строгое. Чуть не так понял закон, говорят: ты подстрекатель, читаешь Положение не так, как следует, и других в сумление вводишь. Что у нас народу перепороли из-за эвтого самого: страсть! Никогда столько не драли нашего брата, как за прошлое лето, да и о cию пору дерут... Какая это, сударь, воля?»

— Что ж, вернуться к старому что ли, Семен? [402]

— Нет, зачем к старому, а только бы вот земли наши отдал нам все, а господ бы посадили на жалованье. И им было бы спокойнее, и нам...

В помещичьей среде тоже недовольство и, что всего замечательнее, почти на ту же тему. «Ну уж эта эманципация! придумали вы там, господа Петербургские теоретики, а мы здесь расхлебывай заваренную вами кашу! Не знаешь, что мое, что чужое. Десять коров держал во дворе: шесть продал за полцены, потому что не кому за ними ухаживать, да и есть самому нечего; деньги нужны, а оброка мужики не платят. Бьешься, бьешься со старостою, никакого толку: у мира говорит, денег нет. К посреднику поедешь, тот все просит переждать трудное время; а когда этому будет конец, — ни он, ни я сказать не можем. Последнюю рощу хотел было продать, — нет покупателей, а между тем крестьяне воруют лес напропалую.

— Странно, говорю я, что реформа вас застала как будто врасплох; ведь крестьянское Положение писалось не один год: могли бы вы и приготовиться к его результатам.

— Да кто же знал его содержание? У вас в Петербурге все держали под замком, в секрете; хоть бы слово в газетах напечатали о принятых общих основаниях, хоть бы позволили нам самим сталковываться промеж себя по губерниям; а то ничего подобного. Государственная, дескать, тайна. А я так думаю, что если дело, по существу, для кого было тайною, то есть вещью непонятною, так это для членов редакционной комиссии.

— Ну уж эта злополучная редакционная комиссия! Все на нее, как на грешного Макара. Помилуйте, ведь в редакционной комиссии, в главном комитете и в государственном совете разве не помещики все сидели?

— Kaкиe это помещики! Пять, десять, двадцать тысяч рублей у каждого казенного жалованья, да впереди карьера на службе, а из деревни в год пятьсот-семьсот рублей да несколько банок с грибами — вот ваши помещики, писавшие Положение. Им, разумеется, было не жаль чужого добра, лишь бы сделать карьеру...

— Но чего же вы бы хотели?

— Как чего? Что вы сами не дворянин что ли? Это просто удивительно, как отчужденность от практической жизни развивает в вас, господа студенты и академики, какое-то отвлеченное равнодушие к живым, насущным интересам страны, какое-то непонимание даже собственных выгод!..

Видя дурное расположение моего собеседника, я не продолжаю разговора и спрашиваю его: А что вот мужики говорят, что от малоземелья им хоть на Кавказ переселяться, лишь бы пустили; правда ли это?

— Разумеется, правда; только не от одного малоземелья, а на настоящую волю хочется...

— Вот тебе и раз! думаю я, и встретив через несколько дней одного старого корпусного однокашника, У-ва, передаю ему мои недоумения. [403]

— Все это, брать, вздор! А вот у меня мужики как шелковые: и навоз возить, и молотить, и двор караулить — на все являются аккуратно, потому что я их так воспитал. Даром не бил, не разорял, а и спуску не было; так они теперь по инерции так работают, что лихо. Избы обещал им перечинить за два года, а там через два года хоть все ступай на сторону, мне еще лучше будет: дешевле найму вольных. Нынче ведь мужики охотно идут в наймы к чужим, лишь бы не работать на своих, за меньшую плату идут, лишь бы на чистые деньги расчет. Ну, а я взял из ломбарда шесть тысяч, да и плачу... Только уж ни полушки даром: пусть чувствуют, что такое свобода.

— Ну и лес? Как же ты его караулишь? Ведь, я думаю, в нем беспрерывные порубки, а стало быть и убыток тебе, да еще неприятные хлопоты.

— Лес? Да у меня его свои же мужики и караулят. Я сказал им, что избы всем поправлю и дрова всем будут, лишь бы порубок не было, ну и сторожат; да еще как! Недавно наехавших было Н-ских соседей так исколотили за порубку, что и я бы никогда так не расправился при пособии станового.

— Ну, исполать тебе! Но что же ты видишь в результате, когда шесть тысяч, взятые из ломбарда, израсходуются?

— А вот что. На пять-то тысяч я настрою своих изб для рабочих, да заведу своих лошадей: сохи, бороны, молотилку и пр.; вот через два года у меня и фольварковое хозяйство, как говорить в Польше; а тысяча пойдет в подспорье на домашние расходы. Я и теперь жалованье положил дворовым, которые стоют, чтобы их оставить у себя. Эти, стало быть, не уйдут, да и мужики не уйдут, потому что ведь они на девять лет крепки к земле.

— А много ты им даешь ее?

— Ровно столько, чтобы они не разбежались с голоду.

И заметив на моем лице легкую гримасу, У-в прибавил: «А тебе, брат, служить, да и служить! Хотя и знаю сам, по опыту, что при этом легко лишиться образа и подобия Божьего и стать дантистом или чернильницею, в которую будут макать перья писцы, не говоря никогда спаспбо; но другого исхода нет: небогатому дворянству теперь мат!

Появление большого подноса с ерофеичем, наливкой, груздями, икрой, колбасой и балыком, прерывает беседу. Зная, что я не пью водки, У-в обращается к лакею, почтительно поставившему поднос на стол, с упреком, что тот не принес виноградного вина. «Надо, брать, быть догадливым, объясняет он слуге: ведь пойдешь наниматься в услужение в Москве или Питере, там недогадливого вахлака не станут держать».

Я, Петр Матвеич, и не собираюсь в Питер; авось и за вами проживу, отвечает слуга, уходя за вином. [404]

«А ведь еще года нет, как он побывал у меня на конюшне!» прибавляет вполголоса, подмигивая мне, У-в.

Вот тут и верьте в «человеческое достоинство» и в »психологическую последовательность».

Дома та же юридическая я психологическая галиматья, в которой с трудом удавалось иногда поймать руководящую мысль. Время было перед Филиповками, по старинному обыкновению это пора крестьянских свадеб. Докладывают раз утром, что пришли «молодые» на поклон. Какое бы, казалось, дело «вольным» ходить к прежней помещице по делу чисто-семейному, не имеющему никакого отношения к земле и Положению 19 Февраля, а пришли! Мало того, что пришли, а кланяются в пояс и подарка подносят, даже просят «ручку». Мне, вероятно, как лицу, собирающемуся на Кавказ, достается желтый бумажный платок, у которого по углам отпечатан портрет Шамиля в огромной чалме и с красно-бурой бородой: отдариваю за него желтою же бумажкою, отдергивая в тоже «время руку, которую «молодая» непременно хочет поцеловать. Несколько рюмок водки выпиваются молодыми, сватами и прочею свитою; затем, отдав поклоны на все стороны, поздравители уходят, и я слышу в передней стук об пол новых, подбитых гвоздями, котов, в которые обута молодка.....

Ее дядя или сват, встретив меня потом на дворе, спрашивает: «А что, ваша милость, вот вы едете на Кавказ; там говорят, теперь земли раздают и еще деньги платят, коли пойдешь в казаки; не можете ли вы, то есть на счет нас»....

И, сколько мне известно, в следующем 1862 г. Рязанская губерния доставила немало переселенцев в Закубанье....

Скука в деревне была страшная. Зная, что соседям-дворянам теперь не до гостей, я сидел почти исключительно дома. Но как на Кавказ с пустым карманом ехать было невозможно, то необходимость продать небольшой кусочек земли, чтобы выручить несколько сот рублей, заставила сделать одну иди две поездки в окрестности. Покупателем явился кулак, содержатель постоялого двора на большой Астраханской дороге, весьма вероятно из близких родственников Дерунова или Антона Валерьянова, так превосходно очерченных М. Е. Салтыковым в «Благонамеренных Речах». Кулак требовал не только указания границ покупаемой земли, но и ее плана: приходилось, поэтому, ходить со шнуром и буссолью по мерзлой пашне и наносить ее изображение на бумагу. Покупатель ходил о бок и был очень доволен, что «плант как есть походил на землю.... Ты, Митька, смотри, как геометрию делают, говорил он при этом сынишке лет девяти, который ходил за нами в толпе и жадно присматривался к буссоли: учись, чтобы тебя потом не обманывали».... И видя, что мальчишка довольно равнодушен к родительским поучениям, дал ему подзатыльника, прибавив: «А еще в купцы метишь! Нет, брат, эдак на [405] тебя в Рязани, в гимназии, целый лес розгачей изведут»... Мальчик плакал, не смея громко рыдать.

«Старая история», думал я про себя, когда операция купли - продажи кончилась: и у нас, как во Франции после 1789 года, на место дворянства скоро всплывет на верх буржуазия, которой передовые представителя в то время уже успели наговорить с три короба о миллиярдах «в тумане», забыв прибавить, что если у кого эти миллиярды и будуть, то разве у них.

В начале Декабря снег выпал, и можно, наконец, было двинуться к Югу. На станциях в Рязанской, Тамбовской и Воронежской губерниях не раз случалось при этом слышать толки о переселении на Кавказ или даже на Амур. Странным казались эти толки на другой день после получения земли и воли, а раздавались они почти повсеместно. Даже в Земле войска Донского, которой обширные пустыри, покрытые снегом, резко напоминали об изобилии в Европейской Poccии незанятых и необработанных земель, говорилось не мало о переселении за Кубань. Меня это радовало, потому что обещало опять поставить зрителем чуть не целого переселения народов, к которому я уже привык в последние годы (1857-1860), на Амуре, в Сибири и Семиречье. Это народное движение доказывало высокое поднятие исторического пульса в России и увлекало меня, как вероятно и многих других. Вероятно также, что все мы одинаково веровали в блистательную будущность возникавших Русских колоний.

За Новочеркасском потянулись почти безлюдные степи, с часто налетавшими буранами. На первой же станции, т. е. не доезжая Аксая, пришлось ночевать, потому что метель стала дуть не на шутку. В маленьком станционном домике набралась куча проезжих, и все уселись за чай. Духота в сильно натопленных комнатах была страшная; поделать нечего: пришлось «отдыхать» и даже, от нечего делать, перезнакомиться чуть ли не со всеми невольными спутниками. Самыми заметными из них были какой-то офицер в дубленом полушубке и длинных сапогах, да ехавший с ним вместе Армянин. У офицера была казенная подорожная, и он из забираемой тройки платил за одну лошадь, а Армянин за двух остальных. Дело в то время, да кажется и теперь, обычное у нас; только на этот раз мне показалось, что Армянин слишком уж ухаживает за офицером. Оказалось в последствии, что носитель полушубка и офицерской фуражки был квартермистром одного из полков, действовавших на Кубани, а Армянин чем-то в роде его фактора. Они ездили на нижний Дон закупать разные запасы для полкового хозяйства, а теперь пробирались в Черноморию за приемом закупленного овса. Сидя за самоваром, офицер предложил мне в чай коньяку, и хотя я отказался, но разговор возник, и из него я узнал, что справочные цены на овес были даны в тот год Закубанским полкам «хорошие» или, по крайней мере, «безобидные»: у полкового командира должно было остаться рубля по полтора [406] с четверти овса, за удовлетворением всех расходов на доставку его в штаб-квартиру, на плату комиссионерам, к числу которых принадлежали квартермистр и Армянин, да и эскадронные командиры не должны были оставаться в обиде.

Это было первое, собственно Кавказское, или пожалуй, пред кавказское впечатление. На Егорлыке или на какой-то другой соседней ему станции опять встретился офицер в дубленке, только уж другой, князь … — кий, веселый шалун, который, кажется, и в Чечню-то попал за какие-то слишком веселые похождения. «Счастливый вы человек, говорил он мне: в Ставрополь попадете как раз к Рождеству. Там теперь Александровская делает чудеса в балете». Александровская, как я потом убедился, была очень посредственная балетчица; но на безрыбьи и рак рыба, на безлюдьи и Фома дворянин, и мой ссыльный аристократа, прожив несколько лет где-то в Хасав-юрте или Грозной, считал лакомством даже Ставропольские спектакли, к которым я потом никак не мог привыкнуть: так от них тошнило меня. Князь, очевидно окавказился, и потому доставил мне второе Кавказское впечатление. С первым оно имело общего, кроме дубленого полушубка, еще и большую фляжку с ромом, повешенную на ремне через плечо путешественника.

Подъезжая к Ставрополю, ямщик, со станции «Русской», спросил меня, в какой гостинице я хочу остановиться: в Варшаве или в Орле? Первая, дескать, на верху, а вторая внизу, так и дороги к ним разные. Я выбрал Орел, и скоро мы бултыхнули в овраг, которым город Ставрополь отделяется от станции «Русской» и через который собственно нет почтовой дороги, по крутизне подъемов. Говорю нет, потому что и в 1874 году дело оставалось в прежнем виде, хотя через объезд оврага дорога удлиняется слишком вдвое противу хорды, связывающей «Русскую» с городом.

В Ставрополе я был прекрасно принять начальником штаба войск Кубанской области, генералом Забудским. Это, без сомнения, был один из способнейших офицеров генерального штаба, особенно по канцелярской части. Слишком 20,000 бумаг проходило ежегодно через его руки, и он не забывал ни одной, не забывал даже положенных на них отметок и резолюций. Граф Евдокимов, сам человек чрезвычайно деятельный, не мог избрать лучшего для себя помощника. Но что придавало особую привлекательность Ник. Ник. Забудскому, это его почти всегда веселое настроение, хотя он работал до того, что уже тогда харкал кровью, а в последствие умер от чахотки. Этот веселый, общительный нрав и способность к сарказмам сильно повредили ему в глазах тогдашнего начальника главного штаба на Кавказе, вечно надутого, хотя и склонявшегося перед кем следовало, генерала К....ва. Но я уверен, что если бы последний пожил еще, то признал бы наконец публично заслуги Забудского по управлению слишком 70,000 армиею в Закубаньи, как признал, [407] на Кавказском вечере 1873 г., заслуги графа Евдокимова, с которым постоянно враждовал на Кавказ. — Я имел к Забудскому рекомендательное письмо от одного моего товарища из Петербурга, и потому с первого же дня был принят как близкий знакомый. Ничего генеральского, начальнического, наставительного, даже никаких «дружеских советов», которые в устах начальников чуть ли не хуже поучений и выговоров. Он тотчас же после официального представления пригласил меня обедать и тогда представил своей семье совершенно по-товарищески. Очень дороги были для меня и его указания как на род службы, мне предстоявшей, так и на лица, с которыми предстояло служить. Забудский провел перед тем лет 12 на Кавказе, почти все время в Ставрополе и постоянно в штабе, стало быть, в центре всякого рода сведений. Он в совершенстве знал северный Кавказ и всех его деятелей в 1850 — 60-х годах, и, вероятно, поэтому был призван, в последние годы жизни, к составлению истории этого времени, которой за нездоровьем не кончил. Сверх огромной текущей переписки, всегда точной и ясной, ему принадлежали еще многие проекты и записки, между прочим, и проэкт заселения западного Кавказа, утвержденный в 1861 году и обративший эту страну в чисто Русскую область, единственную, где не было никаких волнений напр. в 1877 г., когда в прочих местностях Кавказского края либо кипели вооруженные восстания, либо подготовлялись. Когда, по упразднении Евдокимовского штаба и, должно быть, «за бесполезностью» на действительной службе, Забудский вынужден был, без всякого серьезного дела, жить в Петербурге: тогда он сумел стать центром небольшого круга знакомых, которые собирались на его Середы очень охотно. Наш известный военный историк, М. И. Богданович, часто посещавший эти Середы, написал потом сочувственный некролог умершего в одной из газет. Мне Забудский не раз помогал своими указаниями и сведениями о Закубанском крае, о котором я, по заведенной уже раз привычке, начал, с самого приезда, составлять хоть небольшой, но систематически свод научных данных, особенно военно-географических. От него мне довелось узнать много и из того, что помещается в этих воспоминаниях.

Дом Н. Н. Забудского в Ставрополе был центром всего военного общества, а как гражданское почти не существовало, потому что губернские чиновники жили большею частью в одиночку или тесными кружками, то, стало быть, он и вообще в городе был первым, так как ни граф Евдокимов, ни губернатора Пащенко не блистали гостеприимством. Я не раз спрашивал потом Ставропольцев, всегда ли это было так, или подобный образ жизни зависел именно от характера двух последне-названных лиц. Ответ был тот, что Ставрополь никогда не блистал общественною жизнью, да и не мог блистать: дворянства в Ставропольской губернии почти нет, а чиновники либо сидели по домам на скудном жалованье, либо копили побочные доходы и след. тоже прикидывались [408] бедняками. Даже губернаторами там обыкновенно бывали люди скромные, без средств, выслужившиеся из министерских начальников отделений или старых вице-губернаторов, люди честные, но не далекие. Про одного из них, некоего В-го, в Ставрополе, я думаю, и доселе сохранилось следующее предание, рассказанное мне Забудским. Проезжал через город, на пути из Тегерана в Петербург, Персидский посол. Его приказано было чествовать по возможности, и потому местные Азияты в минуту его пpиезда, на пороге отведенного ему дома, зарезали барана, через кровь которого посол и вошел в сени. Это ему очень понравилось. На возвратном пути опять была в Ставрополе почетная встреча, но о баране забыли. Посол с улыбкою упомянул о прошлом разе в разговоре с полицеймейстером, и тот, будучи нерасположен к губернатору В-му, решился воспользоваться этим случаем, чтобы поднять его на смех. На утро, явясь к его п-ву с обычным рапортом, он доложил, между прочим, что посол недоволен Ставропольским гостеприимством, потому что забыли такую простую вещь, как баран. Губернатор бросился извиняться, а полицеймейстер распустил по городу следующее четверостишие, будто бы произнесенное Ставропольским сановником перед Тегеранским:

Для дружбы двух держав, России и Ирана,
И из почтенья к вам, cтепеннейший посол,
Готов бы я себя разрезать, как барана;
Но как же быть тут? Я осел!

Про губернатора, бывшего в Ставрополе во время моего проезда туда, конечно, никто бы не смел сочинить подобных стихов; однако и он не был умственным или каким иным центром местного общества; ближайший же помощник его, вице-губернатор Вл., сделавшийся потом крупным деятелем на Кавказе, был одним из самых обычных и приятных посетителей дома Н. Н. Забудского.

Что касается до лиц, приезжавших в Ставрополь на время, главным образом, из отрядов, то люди эти обыкновенно кутили, иногда напр. до того, что ночью отправлялись по городу с музыкою давать серенады под окнами некоторых знакомых. Но они быстро исчезали с горизонта, особенно при графе Евдокимове, который не жаловал кутежей и иногда высылал из Ставрополя разгулявшихся представителей de la jeunesse doree с жандармами. Я застал почти лишь остатки этой золотой молодежи, и потому помню только один случай ее похождений, выходивший из ряда простых попоек. Именно, раз подкутившая молодежь отправилась вечерком в слободку, к одной гостеприимной вдовице; там неожиданно был встречен какой-то мещанин, и за такую продерзость ему отрублено было ухо. Полиция переполошилась. Губернатор велел отправить мещанина в больницу, где ему приставили отрубленное ухо и окрутили голову повязками. На утро его превосходительство отправился к графу с жалобою, но там [409] уже все было улажено. С пострадавшим мещанином открыты были негоциации, и виновным приказано было, во что бы ни стало, помириться с ним, заплатив ему пеню. Последний торговался, просил 1000 рублей, а золотые джентльмены не хотели давать более пяти сот. Вероятно, дело кончилось бы уступкою настояниям обиженного; но день пребывания в больнице, на овсянке и в особенно- многочисленном обществе клопов, убедил его, что лучше взять пятьсот рублей и сейчас получить свободу, чем голодать на госпитальной провизии в течение следствия, которое, еще Бог знает, чем бы кончилось. По уплате пени, «проказники» были высланы в отряды.

Впрочем, случай этот был не в 1861 г., а позднее, через год или более. Поэтому, возвращаясь к хронологическому порядку событий, замечу, что собственно в первое мое пребывание в Ставрополе все обстояло благополучно, и скандалов не было. Говорили, правда, что кто-то выпустил в театре, во время представления, на сцену воробья; но эта старинная шалость никого не занимала, и публика даже не доискивалась, кто бы это сделал? В следующем году, осенью, на фонарных столбах, в разных частях города, появился было список его наиболее заметных обитателей обоих полов с сопоставлением мужчин и женщин не по их легальным соотношениям, а по действительным симпатиям; но об этом тоже лишь потолковали, да и замолкли. Провинция являлась обыкновенной Русской провинцией того времени.

Для меня Ставрополь был только воротами Кавказа, а потому, проведя в нем четыре-пять дней, я спешил отправиться к себе в Псебай, где была штаб-квартира Севастопольского полка. Забудский предупредил меня, чтобы я не дивился местоположение Псебайского укрепления, потому что оно было выбрано генералом К — м после сытного завтрака, обильно политого Марсалою и Кахетинским. Но как ни был я таким образом подготовлен, все же не мог не удивиться, когда прибыль на место. Крепостца была примкнута к высокой и крутой горе так близко, что, стоя на последней, можно было камнями выбивать стекла в жилых постройках внутри форта, что горцы и делали. Наблюдать за всем происходившим на улицах, дворах и даже внутри домов было чрезвычайно легко, а потому не могло быть сомнения, что Кахетинское и Марсала в самом деле играли главную роль в деле основания Псебая. Впрочем, одного ли Псебая? По дороге, в 10 верстах от него, я встретил другое подобное же укрепление, Шедок, и оно тоже было построено у подошвы горы, только на высоте последней стоял сторожевой блокгауз, чего в Псебае не было. Шедок представлял любопытную особенность: в стратегическом отношении он, в 1861 году, был совершенно не нужен, а между темь отнимал для гарнизона роту солдат. Уверяли, что он прикрывает мост через Лабу, но это был вздор, потому что мост находился от него в четырех верстах. За чем же он оставался, когда горцы из окрестностей были выгнаны, и передовая линия наша была перенесена на Ходзь и Губс? - А за тем, [410] во 1-х, что штатные укрепления всегда требовали отпуска ремонтных денег инженерам, которые чинить их и не думали, а во 2-х, что Шедок прикрывал домашнее хозяйство командира Севастопольского полка. Тут у него солдатики сеяли овес для лошадей, пшеницу для приготовления муки на лазаретный белый хлеб, садили овощи, косили сено на окрестных лугах и даже ухаживали за пчельником, доставлявшим мед для больных в полковом лазарете и для торгашей в станице Лабинской, главном соседнем рынке.

Упомянув о Шедоке и Псебае, не могу вообще не остановиться на системе тогдашних укреплений за Кубанью. Их было, не мало, и, смотря на карту, какой-нибудь иностранец должен был думать: как Русские обдуманно, систематически и не жалея средств, идут вперед, расчищая поле для цивилизации!... Увы! Это была фикция, которая обманывала, конечно, и большинство наших соотечественников. Огромное число укреплений в инженерном смысле никуда не годилось, кроме вывода на них ремонта. Недалекие от Псебая и Шедока Хамкеты явили тому, в 1862 году, пример. Земляная ограда этого укрепления была так плоха, что одна из 2-х бывших в нем пушек была ограждена плетнем, чтобы горцы ее не украли ночью, и такое состояние крепостцы было именно причиною дерзости, с которою Черкесы ее атаковали и отчасти сожгли, доставив почтенному коменданту, полковнику Г....цу, Георгиевский крест на шею «за отбитие штурма превосходного в силах неприятеля». Укрепление Ахметовское, существовавшее на Лабе, еще более знаменито не в официальных, конечно, а в действительных летописях покорения Кавказа. В 1851 году оно было в столь печальном состоянии, что его не решались показать одному, путешествовавшему в то время по Закубанью, важному лицу; а между тем по маршруту следовало показать, хотя бы ради великолепного соседнего Ахметовского ущелья. Важная особа провела ночь в станице Лабинской и на утро должна была выехать по направлению к Ахметовскому. Но тут получено было, как раз кстати, уведомление от лазутчиков и с расположенных по Лабе казачьих постов, что огромная пария горцев переправилась с левого берега реки на правый и заняла лесистые балки, пересекавшие дорогу. Предстояли кровопролитные дела, а местные власти получили свыше инструкцию не подвергать опасности жизнь особы, да и вообще не затевать, во время ее пребывания за Кубанью, бесполезных кровопролитий. Ну, и решили, подумавши, отложить поездку в Ахметовское; et pour mieux garder les apparences, выдвинули на юг от Лабинской отряд, под начальством остроумного подполковника И...ского, который был тертый Кавказец и человек близкий чуть ли не к графу Воронцову, тогдашнему главнокомандующему. Подполковник дождался, когда особа проснулась, напилась кофею и села в экипаж, чтобы ехать в Прочный Окоп, т. е. совсем в сторону от Ахметовского. Тогда он открыл огонь, и не только ружейный, а пушечный. Послали узнать, зачем это он делает? — «А преследую [411] атаковавшую меня партию, которая, вероятно, думала пробраться на дорогу из Лабинской в Прочный Окоп, чтобы напасть на знатных проезжих; теперь она опрокинута и спасается»... Стреляли по пустой опушке кустарника; но это не помешало И-скому получить Станислава на шею.

Кстати о И-м, одном из известнейших Кавказских офицеров. Я не имел чести знать его лично; но слава его на всем пространстве от Тамани до Баку и от Тифлиса до Ставрополя была так велика, что множество рассказов о нем навсегда сохранились в моей памяти. Приведу два-три, наиболее характеристических для самого героя их и для Кавказской жизни. Князь Барятинский, давно знавший и любивший И-го, по приезде своей в Владикавказ, в 1856 г., в звании наместника и главнокомандующего, делал официальный прием начальников частей, т. е. полковых и других командиров. Он знал, что в прежнее время И-й не раз терпел нужду в деньгах, а потому, естественно, спросил его, поправились ли наконец его дела теперь, когда он стал командиром одного из казачьих полков? — «Покорнейше благодарю, ваше сиятельство, отвечал И-й: справки на овес утверждены хорошие, и у меня остается иногда полтинник с четверти, а иногда и больше»... Можно себе представить физиономии всех присутствовавших, из которых каждый, получая, может быть, и более полтинника с четверти, никогда не дерзнул бы признаться в этом главнокомандующему на официальном приеме. — В другой раз И-й отличился еще большею самостоятельностью, чтоб не сказать оригинальностью. Назначили его командовать одним из полков, поселенных на Лабе. Явясь к атаману в Ставрополе, он, между другими указаниями, получил настойчивое требование покончить множество следственных дел, бывших в полковой канцелярии и остававшихся без движения». — Пожалуйста, говорил атаман, порешите вы со всеми этими кляузами, который развелись до того, что некому поручать следствие; потому что каждый офицер сам состоит под двумя-тремя, и все из-за вздора, из-за каких нибудь перебранок и драк, или из-за потрав, из-за баб, и т. п. Вы очень меня обяжете». — «Слушаю, ваше пр-во», отвечал И-й. И, прибыв в полковую квартиру, он потребовал немедленно к себе все следственные дела, отобрал из них те, который были поважнее (вероятно одни арестантские), а прочие все бросил в печку и донес атаману об успешном их окончании... Я не припоминаю известного анекдота о штанах, которые будто бы служили главным отличием для некоторых лиц, долженствовавших отличаться преимущественно головами: этот анекдот, героем которого также был И-й, известен, я полагаю, целой России.

Возвращаюсь от И-го и его причуд к делу серьезному, к службе. Я приехал в Псебай 31 Декабря вечером, когда уже смерклось, и от крепостных ворот был прямо приведен в дом полкового штаба, где жили адъютант и казначей и где имелась еще комната именно для приезжих. Едва я успел присмотреть за переносом вещей из саней в эту комнату, [412] как адъютант передал мне приглашение полкового командира Вас. А-ча Геймана, не откладывать моего представления к нему до завтра, а явиться сегодня же в 9 часов прямо на бал, который полк давал сам себе по случаю наступавшего нового года и завтрашних имянин самого Геймана. Таким образом, я, при вступлении в полковую жизнь, увидел ее в таком блеске, в каком уже более потом никогда не видал. В. А. Гейман принял меня очень любезно, тут же представил прочим штаб-офицерам и некоторым полковым дамам, а через полчаса пряно объявил мне, что он очень рад, что наконец у него будет батальонный командир человек молодой, что со стариками служба теряет, что и солдаты больше любят молодых начальников и охотнее за ними всюду идут... откровенность, которая едва ли могла понравиться прочим батальонным командирам, из которых ни одному не было менее сорока лет, а иным и за пятьдесят.

На другой день, по случаю имянин В. А. Геймана, у него был обед и, конечно, опять шампанское, при чем имянинник охотно подливал в бокал своему пятилетнему сыну, говоря, что «Егорка у меня молодец, настоящей Кабардинец (Гейман долго служил в Кабардинское полку и всегда хвалился, что принадлежал этой славной боевой семье): умеет убить муху», т. е. пить и не напиваться до потери сознания. «Мне, прибавлял он, до сих пор не дали Георгия, ну так вот я распорядился своего прибрести». Мальчик, по-видимому, так был и веден, чтобы впоследствии стать полководцем. Молодой человек теперь подвизается на юридическом поприще и получил образование не на биваках, даже не в военной гимназии, а в Училище правоведения. Tempore mutantur!

В первых числах Января я уехал в отряд, который стоял лагерем верстах в 45 от Псебая, на Фюнфте. Вечер, когда мы прибыли туда (разумеется, под прикрытием особой колонны) был холодный, хотя и тихий; костры ярко горели, и из разных мест довольно беспорядочного лагеря доносились то песни, то звуки кларнетов, металлических тарелок, бубнов и других инструментов собственной солдатской музы. В. А. Гейман, к которому я явился, как к начальнику отряда и полковому командиру, сейчас послал за моим батальонным адъютантом и поручил ему, немедленно озаботиться приготовлением моей палатки, а меня самого попросил отужинать «по-солдатски, чем Бог послал». Тут я впервые увидел довольно многочисленных чинов его отрядного штаба: дежурного штаб-офицера, офицера генерального штаба, старших и иных адъютантов, отрядного доктора, разных ординарцев и даже нескольких, как выражался сам Гейман, фазанов, т. е. светских джентльменов из Тифлиса, Владикавказа, Шуры и т. п., которые приезжали в боевые отряды для получения отличий, без всякого уважения к правам лиц [413] действительно служивших, для которых вероятность служебных наград таким образом сильно уменьшалась, потому что ведь число всех возможных наград определялось заранее нормою, из которой ни отрядные начальники, ни даже командующий войсками выходить не могли, в противоположность тому, что было напр. в 1863 году в Польше. Вся эта многочисленная свита отрядного начальника, разумеется, получала особые рационы; служба же ся, за исключением двух-трех лиц, состояла лишь в том, чтобы в случае общих движений отряда сопровождать начальника для развоза его приказаний, а в обыкновенное время ходить по гостям, лежать у себя в палатках с папироскою в зубах и с каким-нибудь старым журналом в руках, да сытно обедать и ужинать в столовой командира. Нравственной связи между этими лицами не было никакой, что и обнаружилось во время ужина. Разговор был довольно шумен, но необщ, неискренен и вертелся на предметах совершенно ничтожных. Кое-кто, для развлечения, кормил Гейманову собаку, другие подносили ей стаканы с чихирем, от которого она упорно отворачивалась... Когда я после ужина отправился в свою палатку и остался в ней один, мне стало не по себе. Холодный воздух походного жилища заставлял жаться и уходить глубже под одеяло: еще более действовало на нервы закравшееся в душу убеждение, что я, собственно говоря, здесь один, не в палатке только, а может быть в целом лагере...

С удовольствием вспоминаю теперь, что чувство это на другой день рассеялось и что этим я был обязан, прежде всего, новым своим сослуживцам, т. е. 4-му батальону Севастопольского полка, полученному мною в командование. Когда, знакомясь с ротами, я обходил их лагерные линейки, где они были выстроены, и здоровался с солдатами, в их громких, бодрых приветствиях слышалось столько беззаботности, самоуверенности и, готов сказать, безропотного довольства каждого своим нравственным состоянием, что временно набежавшая хандра отлетела. И когда на вопрос мой стрелковой роте: «от чего это у вас, братцы, мало Георгиевских кавалеров?» солдаты отвечали: «постараемся заслужить», а в полголоса, из задней шеренги, прибавили: «некому нас было водить в дела-то», — то нравственная связь с подкомандными людьми зародилась, как искра огонька, который должен был светить в будущем. А ведь в этой связи кроется такой источник внутренней мощи, что, я думаю, ею, главным образом, были сильны Леонид и Кортец, Наполеон и Суворов.

Вечером пошел я по кухням пробовать солдатскую пищу. Разумеется, кашевары и артельщики подсовывали пробные порции и, разумеется, что я их отвергал. Солдатам это понравилось, особенно после того, как я, подсев к одной кучке из 5 — 6 человек, съел у них обыкновенной солдатскою ложкою немного щей и тут же дал им несколько мелочи, советуя пополнить съеденное мною водкою из духана (трактира). Мой [414] батальонный адъютант, Н. И. Д-ов, также много содействовал возвращению ко мне хорошего расположению духа. Это был один из тех симпатических юношей, которых много привлекала на Кавказ отчасти поэтическая натура, отталкивавшая их от прозаической службы, в России, отчасти желание сделать хоть какую-нибудь карьеру, а отчасти, и едва ли не больше всего, стремление честно исполнить свой идеальный долг перед родиною. Люди «без страха и укоризны», они служили так, как не служат в «высших» административных сферах: бескорыстно, в стороне от интриг, всего ожидая от признания их заслуг непосредственным их начальством и хорошо зная притом, что не этот путь ведет к земному величию. Ни заграничные командировки «по делам службы» в департамент Ландов во время сбора и продажи там винограда, ни поездки в Курские деревни для осмотра стоянок войск во время жатвы хлеба, — не входили, даже в отдаленном будущем, в их рассчеты. И много, много, если вдали перед их воображением рисовалась теплая квартирка в три-четыре комнаты и толстопузый мальчишка лет трех, который мешает маме отбирать ягоды на варенье... Прошу Н. И. Д-ова, если ему попадутся на глаза эти строки, извинить меня за такую неделикатность: мы ведь с ним были искренно-хороши, и он снисходительно позволял мне называть себя «начальством» и даже откликался на это слово.

«Начальство» в первый же день моей лагерной жизни познакомило меня с одною из важных закулисных ее сторон. Обходя роты, я заметил, что они малолюдны и, думая, что это происходит от большего числа больных и раненых, спросил подробную ведомость расхода людей, которая должна была всегда иметься в батальонной канцелярии. Ведомость эта и теперь у меня перед глазами, так как я сохранил ее как исторический документ. Из нее я вижу, что на 982 человека по спискам батальона, больных было всего 28, а на лицо все-таки оставалось не более 452-х. Где же были остальные 502 человека? А вот где: по 4 человека из роты при полковом штабе в учебной команде; по 5 человек из роты на ротных дворах в станице Переправной (Эти люди переменялись от временя до времени и назначались для присмотра за ротным хозяйством, т. е. огородами, скотом, солдатским имуществом их. Это была синекура для старослуживных и слабых здоровьем. Живя на ротных дворах, они чинили платье, садили картофель, квасили капусту, выделывали овчины для полушубков и папах и т. п.); по 3-4 человека с роты при полковом обозе; по 1-2 человека с роты на известном уже Шедоке, для охраны полковых пчельника, овса, сена и пр., для чего нестроевой роты (250 чел.) недоставало; на послугах у разных лиц полкового штаба было от батальона человек 10, на послугах при полковом лазарете человек 5; в станице Тифлисской, на постройке моста через Кубань, числилось человек 20, но было известно, что они находятся отчасти в имении г. Е., для постройки домов на недавно пожалованной ему земле; на [415] «линии», т. е. в разных казачьих станицах по Кубани, числилось «для закупки скота» человека по 2-3 от роты: это были, в сущности, люди, отпускавшиеся на заработки разными властями, иногда даже просто фельдфебелями, разумеется, за небольшой оброк... Впрочем, переписывать всю ведомость, да еще с пояснениями, было бы долго. Довольно повторить, что из 982 человек, которых казна кормила и одевала, на действительной службе находилось лишь 452, т. е. не более 48%, остальные были «в расходе». Это подобных-то расхожих людей отыскал 40.000. Н. Н. Муравьев Карский, когда вступил, в 1854 г., в командование Кавказским корпусом; они, действительно, находились большею частью «на огородах», как он кому-то писал об этом.

Мы стояли на Фюнфте недолго и, покончив с устройством спуска и дороги, направлявшейся к р. Белой, перешли на Фарс, в то место, где теперь стоит станица Царская, ограждением которой и занимались добрых полтора месяца. В это же время производилась, от времени до времени, рубка просеки, долженствовавшей привести нас в Дахо, тогдашний центр враждебной нам части Абадзехов. Говорю части, потому что ближайшие к лагерю Абадзехи, из леса Тхачок, т. е. с Фарса и Губса, относились к нам дружелюбно и постоянно привозили на продажу сено, кур, яйца и т. п. Я нередко покупал эти предметы и, признаюсь, не знаю, как бы мог прокормить, без участия Черкесов, до весны свою верховую лошадь и пару упряжных, которые возили мой походный скарб. Тем не менее, участь этих временных друзей в ту пору была уже решена: тотчас по стаянии снега и прежде, чем леса успеют одеться листьями, они должны были убираться за реку Белую, оставляя свои родные земли нашим переселенцам, которые, в числе многих тысяч, готовились при первом подножном корме двинуться за Кубань из губерний Воронежской, Тамбовской, Рязанской, Курской, с Дона и пр. Знали ли горцы об этой участи? — не могу сказать, но догадываться были должны, потому что ведь если мы строили Русские станицы, то конечно не для того, чтобы оставлять среди их Черкесские аулы. Это присутствие станиц, а не одних укреплений, всегда было роковым для горцев, и от того-то они так настойчиво ходатайствовали о прекращении колонизации перед Государем Императором, когда Его Величество посетил западный Кавказ в Августе 1861 года.

Не могу, по поводу этого ходатайства, не рассказать одного важного исторического факта, известного очень немногим. Когда Государь прибыл на Кавказ, то охотно изъявил согласие на прием горских старшин, которые должны были заявить свои пожелания. Кажется, что в то время в высших правительственных сферах не было решено, вытеснять ли горцев с их земель или оставить их там, ограничась проведением через эти земли дорог и постройкою укреплений? Следующие слова официального «Обзора царствования императора Александра II», изд. в 1871 г., заставляют думать, что правительство было склоннее на последнюю меру. Именно, [416] в «Обзоре» говорится: «Огромность жертв, которых требовал план изгнания горцев из их убежищ и жестокость такой меры смущали энергию исполнения... Его Величество, принимая горских депутатов, предложил им сохранение их обычаев и имуществ, льготу от повинностей, щедрый замен тех земель, которые отошли бы под наши военные линии, и требовал только выдачи всех Русских пленных и беглых. Что же отвечали гopcкиe старшины? На другой день они представили челобитную, в которой требовали немедленно вывести Русские войска за Кубань и Лабу и срыть наши крепости». — Факт этот верен, да только в рассказе не договорено кое-что, что, может быть, было и неизвестно рассказчику и что именно я хочу здесь сообщить. После милостивого приема Государем депутатов, граф Евдокимов сильно опасался, что горцы примут императорское предложение и останутся на своих землях, под «покровительством» России, чего он никак не хотел допустить, порешив в своем уме выгнать их из гор всех до последнего. Зная легковерность Азиятов, он командировал к ним ночью своего приближенного, полковника Абдеррахмана, и приказал ему внушить горцам, что они могут требовать теперь всего, даже удаления наших войск за Лабу и Кубань и срытия укреплений. Те поддались на коварный совет, и участь их была решена (Рассказано мне Н. Н. Забудским). Кажется, это было именно на Фарсе, немного повыше того места, где расположена теперь станица Царская. И если когда-нибудь будет поставлен графу Евдокимову памятник на Кавказе (Как советовал на Кавказском вечере 1873 года генерал Б-ов), то, я думаю, что лучшего места для него нельзя выбрать, как высоты, прилегающие к этой станице с Востока, где совершилось достопамятное событие.

В двадцатых числах Февраля большая часть нашего отряда, с Гейманом во главе, ушла на Ханский Брод, в район действий Майкопского или Абадзеховского отряда. Здесь вообще стоить сказать, что завоевание Залабинского края совершалось четырьмя большими отрядами: Натухайским, Шапсугским, Абадзехским и Фарсским, переименованным потом в Даховский. Каждый отряд заключал, с включением гарнизонов укреплений и постов, до 20.000 человек (по спискам) и имел свой район действий. Наша задача была очищать и подготовлять для колонизации страну по верховьям Фарса и Белой, т. е. в самой трудной, гористой и лесистой части Залабинскаго края; Абадзехский отряд полк. Горшкова действовал па среднем течении Белой, а потом на Пшехе и далее на Пшиш; Шапсугский отряд полк. Левашова имел район действий во второстепенных, но крайне лесистых горах земли Шапсугов, на Юге от Екатеринодара; а Натухайский, известного Черноморского «батьки» (атамана) Бабича — в земле Натухайцев, около Новороссийска и укр. Крымского. Это полукружие, которого хорда приблизительно равнялась 300 верстам, граф Евдокимов постепенно суживал и подвигал к Юго-западу, т. е. к Черному морю. С [417] необыкновенной точностью рассчитывал он вперед на 2-3 месяца все движения войск, все работы, которые они должны были произвести, и все боевые действия, которые им предстояло исполнить. Обыкновенно за месяц и более было известно, когда граф явится в такой отряд для предпринятия чего-нибудь решительного, и никогда войска не ошибались в ожидании. Это казалось почти колдовством, и не одним солдатам, которые вследствиe этого глубоко верили, что если что сказал Евдокимов, то, значить, будет сделано, день в день, час в час. Иногда, если обстоятельства требовали, граф притягивал на время несколько батальонов из одного отряда в другой, соседний, и все это по строгому, математическому расчету, чтобы не терять лишнего дня в передвижениях без дела. Это случилось и в настоящем случае, когда для устройства постоянной переправы за р. Белую, cевернее Майкопа, потребовалось стянуть массу войск батальонов в 20. Устройство моста и началось немедленно по прибытии графа из Ставрополя; но тут судьба подшутила над его расчетами, если не над железною волею. Огромная прибыль воды, вследствие дождей и ранних оттепелей, снесла устроенную настилку, и часть войск, переправившаяся на левый берег реки, осталась там без продовольствия, в лужах, под выстрелами с соседних лесистых высот, занятых горцами. Абадзехи воспользовались нашими затруднениями, сделали сильное нападение и причинили нам немало вреда. Между ранеными в то время офицерами находился и командир одного из батальонов, полковник Момбели, один из Петрашевцев 1849 года, который за Итальянским именем скрывал чисто Русскую душу и всегда оставался человеком гуманным. Почти одновременно с этою неудачею, скоро конечно исправленною, была и другая, на Белой же, но выше Майкопа. Колонна, ходившая из этого укрепления для снабжения продовольствием постов, лежавших к стороне Дахо, была порядком пощипана горцами, и нам с Фарса приходилось ходить на место неудачной битвы, чтобы подобрать тела убитых, которых сами участники в бою не успели унести с собою. Тут я в первый раз увидел, как Горцы «обезчещивали тела гяуров, отрезывая некоторые органы и кладя их в рот убитым. Наша военная прогулка была впрочем недолга; за то Гейман с большею частью отряда долго пробыл у Ханского Брода. Когда же наконец эти батальоны вернулись, то ругательствам не было конца. «Скажите пожалуйста, - говорили одни — на какого черта понадобилось Евдокимову строить мост у Ханского Брода? Река там очень быстра, противоположный берег командует нашим, дорогу от моста к Пшехе пришлось устраивать через лесистые горы, тогда как у самой станицы Белореченской, т. е. противу устья Пшехи, река тиха, а противоположная сторона представляет низменную равнину? И что мы выиграли? По прямой линии от Белореченской, где сложено 70.000 четвертей провианта для предстоящего похода в долину Пшехи, до будущей Пшехской станицы, всего восемь верст, а теперь этот провиант должен будет делать двадцать восемь и из них [418] половину по скверной и небезопасной дороге. С Кубани на Пшеху все движение непременно будет идти через Белореченскую; к Ставрополю этот путь тоже короче; на верхнюю Пшеху будет устроен путь южнее Майкопа»... — «И какое время выбрал для устройства моста: когда река в разливе!» замечали другие. — «Да, уж стратег!» прибавляли третьи.... Но был один скептик, который с улыбкою возражал: «Нет, господа, все распоряжения по устройству переправы именно у Ханского Брода вполне рациональны. Во 1-х, мост потребуется часто чинить, а это ведь инженерам хлеб, да пожалуй и не одним инженерам. Во 2-х, провиант будет перевозиться de jure не на 8, а на 28 верст, да еще по опасной дороге, следовательно с подрядчика, который de facto станет возить по прямой линии, можно будет взять интендантам хороший магарыч, уплатив из казны и ему сумму для него безобидную. В 3-х, впрочем зачем третья причина, когда и двух довольно?»... Слушатели улыбались и поддакивали, но в одном они ошибались. Подрядчики на торгах действительно выпросили за перевозку крупную сумму, по 1 р. 80 коп. с четверти за 28 верст; да граф Евдокимов не утвердил торгов, а, сбавив цену до 1 р. 50 к., поручил перевозку одному индендантскому чиновнику, вероятно считавшемуся вполне благонадежным и носившему фамилию Д-го. Говорили, что он в родстве с какою-то пожилою дамою в Ставрополе, которую граф очень уважал; да подите, разбирайте все эти сплетни! А что г. Д-й возил целый год хлеб из Белореченской в Пшехскую по прямой линии, т. е. минуя мост у Ханского Брода, так я потом видел сам; и плата возчикам была с четверти по 10 копеек, а не по 1 р. 50 к.

По возвращении Геймана мы скоро перешли с Фарса на Губс и занялись устройством Хамкетинской станицы. Впрочем, еще прежде того было сделано движение к стороне Дахо, где просека в лесу была еще продолжена на несколько верст и расширена. Во время этого движения быль убит командир стрелковой роты моего батальона, 18-летний поручик Энгельгардт. Паж по воспитанию, но человек небогатый, он предпочел боевую армейскую службу гвардейской и пламенно желал участвовать «в деле». Уступая его просьбе, Гейман двинул его роту первою в огонь, как только появились горцы, мешавшие нашим работам. Юноша шел впереди и пал пораженный пулею в самое сердце. Эта потеря вызвала общее сожаление; Гейман был сердит сам на себя, «зачем послушался мальчика», и просил меня уведомить о случившемся мать убитого...

Лермонтов был, в свое время, без сомнения, прав, когда говорил, что «плохи наши лекаря». Через двадцать лет после него дело было не лучше. Из роты Энгельгардта было несколько человек раненых, которых принесли в лагерь. Нужно было переменить повязки, сделанный на скорую руку под выстрелами, за дело взялся батальонный лекарь, которого солдаты не без основания не любили. Раздевая раненых на морозе, в холодной палатке, он грубо отдирал прежние повязки от вспухнувшей кожи, с [419] которой он склеились посредством запекшейся крови, отдирал, не смочив даже теплою водою. Раненые кричали в исступлении. Я решился употребить власть и, подойдя к этому живодёру, сказал ему пару слов, совершенно официальных, но таким тоном, что он не пикнул и спешил исправиться... по крайней мере на этот раз. Геймана я просил отправить этого эскулапа в Псебай лечить лихорадочных или вообще обыкновенных больных. Тот согласился, но прибавил: «да ведь там он будет еще вреднее, потому что во внутренних болезнях не понимает ничего»... Не помню уж, ходил ли он потом с батальоном или нет; но подобных эскулапов, к сожалению, на Кавказе было немало.

Март месяц был роковым для Абадзехов правого берега Белой, т. е. тех самых друзей, у которых мы в Январе и Феврале покупали сено и кур. Отряд двинулся в горы по едва проложенным лесным тропинкам, чтобы жечь аулы. Это была самая видная, самая, «поэтическая» часть Кавказской войны. Мы старались подойдти к аулу по возможности внезапно и тотчас зажечь его. Жителям предоставлялось спасаться, как они знали. Если они открывали стрельбу, мы отвечали тем же, и как наша цивилизация, т. е. огнестрельное оружие, была лучше и наши бойцы многочисленнее, то победа не заставляла себя долго ждать. Но обыкновенно Черкесы не сопротивлялись, а заслышав пронзительные крики своих сторожевых, быстро уходили в лесные трущобы. Сколько раз, входя в какую-нибудь только-что оставленную саклю, видал я горячее еще кушанье на столе не доеденным, женскую работу с воткнутою в нее иголкою, игрушки какого-нибудь ребенка брошенными на полу в том самом виде, как они были расположены забавлявшимся! За исключением, кажется, одного значительная аула, которого население предпочло сдаться и перейти в равнинную полосу, отведенную для покорных горцев, мы везде находили жилища покинутыми и жгли их до тла. Думаю, что в три дня похода мы сожгли аулов семьдесят, впрочем преимущественно небольших, так что совокупное их население едва ли превосходило тысяч пять душ. Для солдата это была потеха, особенно любопытная в том отношении, что, неохотно забирая пленных, если таковые и попадались, они со страстным увлечением ловили баранов, рогатый скот и даже кур. Этот захват покинутого горцами или отбитого у них имущества был приведен в систему. Куры могли становиться частного собственностью поймавших их; но быки и бараны делались общим достоянием отряда и шли в раздел между всеми участвовавшими в набеге. Помню один из случаев такого раздела. На небольшую лужайку перед палаткою Геймана был согнан весь скот и распределен на разряды: бараны отдельно, телята и мелкие бычки отдельно и наконец крупный скот отдельно. Сосчитали число животных, сделали небольшую арифметическую выкладку, почем дать на батальон, и, кажется, даже на роту, и стали передавать выборным от этих рот, считая двух телят или молодых бычков за одного взрослого. Крупный [420] скот предпочтительно пошел «в пользу полновато лазарета», т. е. угнан был на Шедок, для обработки полковых пашен; весь прочий был роздан частям войск, находившимся налицо. Все делалось чинно, в порядке; но вот одному солдату крайне понравился какой-то баран, с особенно длинною шерстью, годною на папаху. Он успел увести его «не в счет»; но тут же был пойман и подвергся свирепому наказанию. Гейман приказал держать его стоя и дал триста не розог, а конечно палок, тут же вырезанных в лесу. Несчастный сначала кричал, потом замолк, и только слышалось хлестанье лоз, наведшее на всех ужас. Гейман стоял хладнокровно, с раздувшимися ноздрями, с налитыми кровью глазами и только изредка приговаривал: хорошенько!... Непроходимая бездна легла с этой минуты между мною и им, как человеком, хотя мы все продолжали оставаться в наилучших отношениях, как сослуживцы.

Здесь вообще я позволю себе сказать несколько слов об этом известном Кавказском воине, которого боевая репутация была так значительна, что в 1870-х годах в Петербурге думали сделать его начальником войск в Закаспийском крае, где бы он мог проявить свои способности самостоятельного полководца, на что впрочем Кавказское начальство не согласилось. Герой Ардагана и Деве-Бойну, но и виновник Зивинского поражения, В. А. Гейман, не смотря на Нвмецкую фамилию, был Русский, православный, вовсе не знавший Немецкого языка и даже не любивший Немцев. Он был человек, по происхождению, очень бедный, не получивший почти никакого образования, мало читавший, но мало-по-малу приобретавший в военных науках кое-какие практически познания, которые хорошо умел применять к делу: обстоятельство едва ли не боле важное для практического военного человека, чем изучение обширных трактатов стратегии, тактики, военной администрации и пр. Начав службу на Кавказе юнкером, он в совершенстве изучил всю технику Кавказской войны, т. е. уменья употреблять небольшие силы на тесном театре действий. Природа наградила его превосходным качеством для начальника при таких условиях: блестящею храбростью и презрением опасностей, доходивший до того, что он намеренно выставлялся сам со спутниками, которых мужество хотел испытать, на самых опасных местах; при этом сознание опасности не только не заставляло его терять голову, т. е. страшиться или слепо лезть вперед, а напротив, делало его более чем когда-нибудь распорядительным и даже находчивым. Это была натура, напоминавшая Французского маршала Массену, с тою разностью, что Массена вне боя был молчалив, а Гейман скорее болтлив. Две простреленные руки, которые он по очереди носил на повязке и это истинно-боевое мужество привязывали к нему во время боя солдат, которые вне боя не любили его за жестокость, часто проявлявшуюся по самому пустому поводу, как я уже привел пример выше. В офицерском обществе он был довольно приятный собеседник, знавший немало холостых анекдотов; но его резкость, [421] особенно когда он сердился, что случалось нередко, выходила нередко из всяких пределов приличия. Многие подчиненные и даже люди равные с ним по положению ненавидели его от души за нанесенные обиды, в которых он далеко не всегда извинялся. Отличный боевой офицер, он был плохим хозяином и вечно страдал безденежьем, даже когда командовал полком и отрядом, при чем доходы его могли простираться от 20 до 25 тысяч рублей в год. Одно время в Севастопольском полку была распространена карикатура, где Гейман был изображен открывающим полковой денежный ящик, из которого вылетают воробьи. Для контраста рядом изображен был ящик соседнего К-го полка, туго набитый деньгами.

Я сейчас сказал, что доходы Геймана могли простираться от 20 до 25 тысяч рублей в год, хотя казенное его содержание, с рационами, едва ли доходило и до 4-х тысяч. Это требует объяснения, потому что походит на упрек в хищничестве, на желание замарать репутацию «честного служаки», которою сам Гейман очень дорожил. Мне нет никакой надобности бросать камнем в человека умершего и притом оказавшего России немало услуг; но я беру его как пример Кавказских полковых командиров начала шестидесятых годов, которые ведь почти все действовали в хозяйственном отношении одинаково и отчасти даже вызывались к тому многими недостатками тогдашних законоположений о войсковом хозяйстве, положений, которые оставляли полковым командирам значительный произвол в распоряжении казенными суммами и даже налагали на них «обязательные» расходы из «экономий». И так, отнюдь не утверждая, что В. А. Гейман действительно получал, я только говорю, что он мог получать следующее доходы независимо от лично присвоенного ему содержания. Во 1-х остатки от фуражных денег на лошадей полкового обоза. Таких лошадей в пятибатальонном полку было около 250; они на деле кормились одним сеном или даже подножным кормом; овес перепадал им очень редко, в случае крайнего изнурения. А между тем казна отпускала, разумеется, деньгами, сухой фураж, т. е. сено и овес, почти круглый год. Ежели бы даже полковой командир хотел кормить лошадей по положению зерном, то он достать бы его не мог ближе как на низовьях Дона; потому что окрестные театру войны казачьи станицы сами нуждались во всякого рода зерне для своих лошадей, да и для себя лично. Ergo, из 60-70 р., отпускавшихся в год на каждую обозную лошадь, наверное 50 оставалось в «экономии», что дает в год 12 1/2 тысяч рублей. — Во 2-х, по закону комиссариат должен был переменять войскам, находившимся в непрерывном походе, палатки каждые полгода; но в действительности летом солдаты живали в шалашах или домах, построенных при возведении станиц; зимою тоже иногда они квартировали по разным постройкам: от того лагерь выживал вместо шести месяцев полтора года. А как полковые командиры имели право получать стоимость его из комиссариата деньгами, то у них в каждые три года оставалась в кармане стоимость [422] четырех лагерей. Один такой лагерь на 5-батальонный полк состояk из 270 палаток (не считая больших, лазаретных), а каждая палатка стоила 18 и более рублей; ergo годовой доход с лагеря был 7300 рублей. — В 3-х, на содержание больных в походных лазаретах казна давала иногда по 15-17 и даже болеt копеек; а, принимая во внимание Шедокское хозяйство, в действительности на больного расходовалось в день много-много 3 копейки. А как летом, в лихорадочную пору, лазареты были переполнены больными, то это давало «экономий» в 8-10 т. рублей, особенно если полковой лазарет, по благосклонности командующего войсками, обращался в отрядный, куда обязательно доставлялись больные из чужих частей. Вот, следовательно, сумма в 27-28,000 рублей, которая, так сказать, сама давалась в руки полкового командира и отрядного начальника, отнюдь не нарушая интересов офицеров или солдат, которые могли бы принести жалобу. Представлять эти «экономий» в казну никому не приходило в голову; во 1-х, потому, что это было не в обычае, т. е. зависело от нравственного уровня целого общества; во 2-х, потому, что впереди предстояла сдача полка, при которой обыкновенно приплачивалось, на недостатки хозяйства, принимавшему 10-15,000 рублей, смотря по степени придирчивости приема. Наконец, время командования полком было единственным в целой жизни военнослужащего, когда он мог вознаградить себя за массу лишений, перенесенных в 20-30 лет предыдущей службы и хоть несколько обеспечить на старость себя и семью.

И так, я думаю, что не преувеличил, а скорее уменьшил вероятную сумму доходов Кавказского полкового командира начала шестидесятых годов, определив ее в 20-25,000 р. ежегодно. Но это разумеется про людей, не искавших наживаться вполне противузаконными средствами; что же до командиров неразборчивых, жадных, то их доходы могли быть гораздо больше. Примером таких хищников можно выставить одного современника Геймана, у которого наконец полк и был отнят за излишнюю заботливость о личных интересах в ущерб казенным. Я не назову этого господина, но расскажу некоторые из его штук. Во 1-х, у него в полку было до 600 человек женатых солдат, и эти люди состояли на совершенно барщинном положении. Они три дня в неделю работали на полковника, а три дня на себя; на службу же вовсе не ходили, кроме времени больших военных движений, когда наезжал из Ставрополя граф Евдокимов. Рано утром их поднимали и отправляли кого рубить бревна, кого пилить доски, кого строить дома, кого сеять, кого жать, кого молотить, кого шить и т. д. Многие отпускались на линию для заработков, т. е. на оброк, особенно в летнюю рабочую пору. А как эта пора совпадала с сезоном лихорадок, то бывали случаи, что роты в сказанном полку высылали на службу не более 25 человек, иногда даже 18, что наконец и обратило внимание главнокомандующего. За то, прокомандовав три с половиною года полком, хозяин-полковник вывез с Кавказа, как [423] говорили, 120,000 рублей. К доходам от солдатских работ он умел присоединять экономии от сокращения числа подъемных лошадей, так что роты в походе у него постоянно возили продовольствие на собственных артельных тройках. Были «экономы» и от сделок с коммиссар1атом на солдатском сукне, сапожном товаре и пр. и пр.

Но этот скопидом еще не являл всех хищнических доблестей свойственных современным ему отцам командирам. Я позволю себе привести, опять таки не называя имен, двух других артистов, которых подвиги выходить из ряда вон. Один из них, получив в Ставрополе все годовые вещи на 5-ти батальонный полк, остановил их, не довезя до полковой штаб-квартиры верст 50, в одной станице, и в Ставрополь послал извещение, что вещи прибыли. Вслед за тем он сжег свой полковой цейхгауз и послал эстафету, что вследствие приключившегося пожара, сопровождаемая сильным ветром, все полученное сгорело прежде, чем успело быть употреблено в дело и даже официально принято. Назначено было из Ставрополя следствие, которое .....ну, разумеется, ничего не открыло, хотя вся окрестность знала, в чем дело. Казне пришлось отпустить вторично обмундировку на целые 5,000 человек. Вероятно подражая той же смелой идее, но в тоже время желая уразнообразить ее, другой полковник-хозяин, позднее, в 1862 г., утопил свои годовые вещи в Кубани, предварительно испросив у начальства позволение доставить их водным путем, и под предлогом, что сухопутная перевозка за 200 верст дорога. Граф Евдокимов, получив известие о казусе, только улыбнулся и сказал: «ну, наконец — ий полк получит сукно моченое!», а выдать новую обмундировку на полк все-таки пришлось.

Тяжело, удушливо одно воспоминание об этих вещах, из которых последняя имела место как раз в то время, когда я приезжал на короткое время в Ставрополь летом 1862 г. Каково было стоять свидетелем подобных «предприятий», да ещё знать, что без сочувствия к ним, более или менее деятельного, всякая служебная дорога была заперта, — это пусть судят другие. Я же с величайшею охотою оставляю эту позорную летопись фактов, составлявших изнанку Кавказской войны, и возвращаюсь к лицевой ее стороне.

В Апреле наш отряд, усиленный частью Абадзехского, двинулся в Дахо. Так как предыдущими движениями и работами дорога по большей части пути была расчищена, то особого труда военная сторона дела не представляла, тем более, что Даховцы были очень немногочисленны. Но занятие Дахо, т. е. последнего клочка земли на Белой, еще не принадлежавшая Poccии, все же представлялось делом видным, успех которого должен был «увенчать» нашу зимнюю кампанию 1861-62 г. Соответственно этому наехало в отряд множество «фазанов», между которыми был и один ученый полковник генерального штаба из Тифлиса, очень известный своими серьезными трудами по изучению Кавказских языков, [424] барон У-р. Ученые работы его, доставившие ему Европейскую известность, очевидно не настолько ценились в Тифлисе, чтобы его можно было произвести в генералы; а потому и был он отправлен к нам на две недели для пожатия лавров, которые бы могли быть преобразованы в генеральские эполеты. Был и еще наехавший, кажется, за золотою саблею, если не за Георгием, полковник Z., которого права на боевые отличия главным образом состояли в том, что он был сыном когда-то важного в военном министерстве чиновника, умевшего обогатиться на отдаче казенных подрядов. Граф Евдокимов знал боевые способности подобных джентльменов, а потому, поручая им номинально, в писаном приказе по войскам, командование напр. авангардом, в тоже время делал частное распоряжение, чтобы действительным распорядителем действий был какой нибудь опытный штаб-офицер из отряда, в данном случае напр. командир блистательного батальона Ширванских стрелков, подполковник П. — Если теперь кто-нибудь вздумает отыскать ну хоть газету «Кавказ» и в ней прочесть реляцию о занятии Дахо, то, кажется, кроме имен У-ра и финансового джентльмена, он не найдет там других в числе «особенно отличившихся». Гейман, со своей стороны, озаботился, чтобы реляция не забыла и нас, Севастопольцев, если не поименно, то хотя собирательно. Полк был поставлен в голове колонны в «решительный» момент спуска в глубокую долину Дахо, при чем я имел честь, со своим батальоном, прикрывать движение с левого фланга... против несуществовавшего уже неприятеля!... Во все время военных действий против Даховцев выбыло из отряда в 20 батальонов человек семьдесят убитых и раненых; но и этого было достаточно, чтобы расписать дело как следует. Я даже думаю, что «расход людей» мог быть экономнее. В числе раненых находился, между прочим, один юнкер, которому пуля, выпущенная с очень близкого расстояния, попала в затылок и осталась в мозгу. Он возвращался вечером в лагерь пешком, только с повязанной головой. На другой день, лежа в лазарете, он тоже не жаловался на особую боль и разговаривал с навещавшими его знакомыми. Публика дивилась такой страшной ране и таким странным последствиям ее. Говорили, что будет чудом, если молодой человек выздоровеет и будет потом во всю жизнь носить пулю там, откуда ее вынуть нельзя. Но чуда не совершилось: юноша умер на третий день, и опять при странных условиях. Он был в довольно нормальном состоянии и разговаривал с окружавшими. Вдруг вдали раздались звуки похоронного марша по случаю погребения одного убитого офицера; раненый побледнел, умолк, впал в забвение и скончался. Предоставляю физиологам решить, в какой части большего мозга пуля должна была засесть, чтобы все описанное могло совершиться. А описанное, кажется, верно. Разумеется, анатомирование «интересного субъекта» произведено не было. [425] С водворением нашим в долине Белой, где теперь Даховская станица, предвиделась длинная мирная стоянка, без особых кровавых представлена и с одним вечным проведением дорог и ограждением станиц и постов. Страшная скука от отсутствия умственной деятельности съедала меня. Я попросил Геймана доложить графу Евдокимову, не позволить ли он мне воспользоваться некоторыми материалами из Ставропольского штаба, чтобы составить описание всего пространства между Кубанью и Белой, которое теперь бесповоротно и сполна входило в состав России. Я. Е. Забудский поддержал меня, и граф дал согласие. Мало того: ему видимо понравилось, что я не хочу быть праздным и, получив одобрительный отзыв в чисто-служебном отношении, он приказал представить меня к чину, хоти вся моя служба на Кавказе продолжалась еще не более четырех месяцев. Пользуясь разрешением получить из штаба разные бумаги, я отправился на несколько дней в Ставрополь и тут опять был очень любезно принять Н. Н. Забудским и другими бывшими товарищами по генеральному штабу. При возвращении в Дахо, благодаря прекрасной погоде, я впервые наслаждался великолепным видом Кавказа между Эльборусом и Оштеном, т.-е. между истоками Кубани и Белой; до того времени я был знаком лишь с отдельными частями этого грандиозного пейзажа. Приехавший одновременно со мною в отряд майор нашего полка Трузсон, перешедший к нам из гвардии, был просто в восторге, когда с гребня Даховских высот передним раскрылась картина «диких красот» страны по верховьям Белой. Madame de Stael когда-то говорила, что человек не жил полною жизнью, если не наслаждался горной природой: я готовь с нею согласиться, и думаю, что если А. Гумбольдта умел привлекать умы к изучению естествознания, то это потому, что в молодости, двадцатилетним юношею, видел Пиренеи и Тенерифский Пик, высокие волканы Мексики и Анды Южной Америки. Я сам теперь, уже человеком пожилым, испытываю тоже влияние горной природы и притом, так сказать, постоянно и правильно. Когда с моего балкона виднеется совершенно ясно Мон-Блан, особенно освещенный розовыми лучами заходящего солнца, я чувствую себя лучше настроенным, чем в обыкновенное время, когда перед глазами стелется только озеро и соседние ему прибрежья, тоже впрочем очень красивые. От чего это так?.. Не будем спрашивать у психологов и эстетиков, которые нагородить три короба метафизического вздору; но останемся в уверенности, что когда-нибудь, лета через пятьсот, какой-нибудь математик-физиолог, наследник Гельмгольца и Фехнера, выразит нам зависимость между конфигурациею и освещением пейзажа и влиянием горного воздуха на легкие с одной стороны и деятельностью частиц мозга с другой, более или менее хорошо подготовленною для интегрирования, дифференциальною формулою.

В конце Мая стадо известно, что назначенные к водворению на Дахо переселенцы прибыли в станицу Царскую. Мой батальон был назначен [426] идти им на встречу и привести в Дахо. Следуя по только что проложенной дороге в Царскую с небольшим и притом пустым войсковым обозом, я убедился, что на возвратном пути буду поставлен в безисходное положение, если хоть небольшая партия горцев вздумает атаковать меня. В самом деле, дорога была покрыта пеньками от вырубленных деревьев, делавшими движение даже пустых телег чрезвычайно затруднительным; ограничиваемая с боков просеку опушки леса тянулись большею частью в расстоянии от дороги на 80-100 шагов, след. горцы засевшиe в лесу могли бить людей и лошадей на выбор; поворот повозок назад, по узкости дороги был возможен лишь в немногих местах; постройка вагенбурга, т. е. каре из телег, положительно невозможна нигде, кроме одной местности на полупути, т. е. верстах в 12-ти от Даховской и от Царской. Подумав немножко, но не сказав никому моего мнения, я решился на возвратном пути выбрать свою дорогу, более безопасную. Расчет мой основывался на том, что вероятно горцы, если они хотят напасть на переселенцев, станут ждать меня на прежней дороге, а я между тем приду на вид Даховской станицы и отряда по другой. Придя, вечером в день выхода из Царской с огромным обозом переселенцев на площадку, где можно было устроить вагенбург, я провел тут ночь, а на следующее утро, до свету, выступил по другой дороге, которую тем временем обследовал очень расторопный и смелый офицер, прапорщик Тараткевич, не убоявшийся пуститься в глубь леса и в сумерках, по сухим горским арбяным дорогам, про существование которых мы слышали, но по которым сами никогда не ходили. Успех увенчал смелое начинание, да еще в придачу горская арбяная дорога оказалась лучше нашей экипажной. Перед вечером я явился со своею огромною колонною на высотах, ограничивающихся Даховскую котловину с Севера. Удивление в отряде было всеобщим, потому что меня ждали совсем с другой стороны, а подполковник Дове, командир 1-го Севастопольского батальона, сказать мне, что едва ли даже Гейман будет доволен моею смелостью, хотя я и привел в полной сохранности переселенцев. «Знаете, говорил он, что Гейман сам строить дорогу, следовать по которой вы отказались: это его заденет за живое». Я отмалчивался, предоставляя судьбе оправдать меня и довольный, что Гейман отсутствовал в Псебае. Судьба поторопилась за меня заступиться: на другой день по утру по Геймановской дороге потянулась новая колонна в Царскую, за провиантом; но, не отойдя и двух верст, была атакована большою партиею горцев, при чем много пострадала блестящая команда охотников Кабардинского полка, а один из ее офицеров, (Щербачов или Липинский) получил 17 ран сабельными ударами. Если бы я последовал накануне официальным указаниям пути, то должен бы был принять этот удар на себя и притом в обстоятельствах крайне неблагоприятных, имея в обозе множество воловых подвод, нагруженных женщинами и детьми. Гейман, по приезде из Псебая, узнал о [427] моих действиях, но не сказал мне ни малейшего спасиба: я должен был довольствоваться тем, что избег неприятностей с его стороны.

Узнав по предыдущему опыту сметливость и отвагу г. Тараткевича, решился я, по возвращении на позицию, употребить его для руководства действиями небольшой команды стрелков, которые бы рекогносцировали местность вокруг всего лагеря и в совершенстве приучились ко всем случайностям малой войны. И Тараткевич, и солдаты были этим чрезвычайно довольны. Такие рекогносцировки были ими рассматриваемы, как самые приятные прогулки, где можно было поохотиться, а, главное, раздобыться съестными припасами из равных складов, деланных горцами по окрестным пещерам, довольно многочисленным в известковых горах. Каждое утро, если служба не мешала, стрелки мои, в числе 20-25 человек отправлялись на поиски и к вечеру возвращались с добычею, обыкновенно с несколькими мешками проса, а за недостатком его хоть с несколькими досками из разобранных горских саклей, которые стояли пустыми. Доски эти шли на продажу нашим колонистам, нуждавшимся в них при постройке домов, и таким образом все были довольны: и переселенцы, дешево добывавшие строевой материал, и солдаты, выручавшие за то деньги, и я, добивавшийся создать команду молодцов. Но всем этим самовольством могло быть недовольно начальство, ибо я рисковал жизнью целой команды людей, если бы она где-нибудь попалась в засаду. Приходилось все держать в секрете, и не смотря на то, что наше предприятие было известно всему батальону, никто не выдал на сторону. Но мало-по-малу секрет сам вышел наружу, и вот каким образом. Палатка Геймана была как раз на левом фланге лагеря 4-го батальона. Сидя по вечерам на небольшом дерновом диванчике с сигарою во рту, неоднократно замечал он, что мои солдаты все толкут просо в ямках, вырытых просто в земле, и потом отсевают полученное пшено «Откуда бы у них такое изобилие, так как в набеги отряд не ходил уже более месяца?» Завидя раз меня на линейке разговаривавшего с солдатом, который именно приготовлял пшено, он подозвал меня и просил сказать о секрете солдатского богатства «нештатным продовольствием». Скрывать далее секрет было бы глупо, потому что ведь Гейман мог узнать истину и помимо меня, и я ему рассказал все наше предприятие. Он покачал сомнительно головою и сказал, что дело опасное и за него можно дорого поплатиться, а в частности я могу попасть под суд. Но, с тою порывистостью, которая свойственна людям горячо преданным профессии, он тут же переменил тон и, крепко пожав мне руку, сказал: «как жаль, М. П., что война вероятно кончится прежде, чем вы будете полковым командиром: полк у вас был бы отличный».

С этой минуты Гейман почти баловал меня и мой батальон, с солдатами которого, пользуясь соседством лагеря, он вступал не раз в разговор и называл их, шутя, боровами, разъевшимися от Черкесского [428] проса. В самом деле, если не разъесться, то поправиться было от чего: в течение месяца было добыто по крайней мере по 50, а может быть и более, пудов пшена на роту. Баловство же со стороны Геймана, вообще строго соблюдавшего очередь батальонов на службе, выразилось напр. в том, что при движении вверх по Белой, он сам с отрядом стал на левом ее берегу и занялся разработкою дороги, а меня с батальоном поставить на высоту, находившуюся на правом берегу и командовавшую лагерем: там мы считались в качестве охранителей лагеря и, соорудив засеку в виде редута, благодушествовали, т. е. ничего не делали. Этот отдых, впрочем, продолжался недолго. Однажды вечером, часу в четвертому т. е. в совершенно необычное для получения приказаний время, казак, переправившийся через Белую в брод, принес мне конверт с надписью: «экстренно-нужное». В конверте заключалось предписание: «немедленно выступить с батальоном в станицу Псеменскую и следовать туда безостановочно, день и ночь». Казак на словах прибавил, чтобы я не трудился ездить в большой лагерь откланиваться, а прямо отправлялся бы в поход. Дело было в том, что Убыхи, из за хребта, проникли на верховья Большой Лабы и разгромили станицу Псеменскую да и вообще тревожили Верхнелабинскую линию. Начальник ее, полк. Нолькен, просил о подкреплении, и Гейман назначил мой батальон, очевидно, чтобы дать ему время отдохнуть от работ до осени. Это было действительное благодеяние для людей, ибо они, сближались с своими ротными дворами, могли в течении Июля и Августа порядком починить одежду и обувь, отдохнуть от лагерной жизни и даже поволочиться за казачками. Кроме того пребывание в Псеменской, имеющей довольно возвышенное положение, должно было оградить нас от лихорадок, столь свирепых в конце лета на жарких низменностях и в узких долинах.

Жизнь в Псеменской и Андрюковской станицах, между которыми разделили мой батальон, была действительным удовольствием для солдат; но мне было скучно от совершенного недостатка деятельности. Я начал в это время составлять задуманное уже прежде описание пространства между Кубанью и Бедой и сопровождавшую его карту, который и были скоро отосланы в Петербург, в Географическое Общество, напечатавшее их в своих Записках. Раз мы ходили с начальником линии, полковником Нолькеном, в горы; но это была прогулка, которой цели я, признаться, не понимал. Сделали мы какую-то съемку, но примкнуть ее к долине Малой Лабы почему-то не пожелали: кажется, помешал туман. Между тем соседство Псебая, т. е. полкового штаба, дурно отразилось на нравственном состоянии офицеров: штабные сплетни стали проникать в их среду, и они перессорились, так что один или два вышли в следствие этого явь полка. Поэтому я был очень рад, когда, в половине Августа, получить, совершенно, правда, неожиданное и, далеко непривлекательное, предписание: [429] отправиться в «Ставрополь для занят должности председателя полевого уголовного суда над капитаном Тверского драгунского полка фон-Бахом.

Женева, Октябрь 1879.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказские воспоминания // Русский архив, Книга 1. 1880

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.