|
НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В. ИЗРАИЛЬ ВОИНСТВУЮЩИЙ (Неделя у дагестанских евреев.) I. Ночь в горах. — Трагический злодей Магомад-оглы. С утра сегодня пахнет жасминами. Кажется, дышишь не воздухом, а ароматом горных цветов. Глаз устает следить за извивами ущелий, за гребнями гор, за их вершинами, то выступающими серебряными куполами на яркой синеве чистого неба, то пропадающими вдали, чтобы минуту спустя опять замерещиться едва различаемыми контурами. Грохот ручьев справа и слева... Ручьи впереди, позади... Точно попал в заколдованное царство текучей воды. Поневоле, забудешь и неудобный ночлег в горах, и недавнюю усталь, и неудачи на охоте за каменными баранами, турами. Или во мне совершенно нет инстинктов охотника, или я просто еще не усвоил себе всей прелести этой беспощадной травли — не знаю. Только как в Лапландии мне жаль было наверняка бить диких оленей, так и здесь рука не подымалась целить в эти красивые силуэты гордых животных, словно наслаждающихся с высоты своих неприступных скал громадною панорамою долин и ущелий, раскидывающихся под ними внизу. Говорят, что тур по ветру не подпустит к себе никакого охотника, говорят, что застигнутый врасплох, он «головою вниз бросается в пропасть и, ударившись лбом о камень, становится на ноги», — не знаю. Охотники — лгуны по [142] принципу, натуралисты имеют слабость верить им, ну и Господь с ними... Ведь рассказывал-же мне мой милейший спутник, Аду-Ника-Магомад-оглы, что жил у них в ауле некто Ходжал-Махи, умевший привораживать туров. От одного взгляда этого дагестанского Нимврода каменные бараны делались неподвижными или подставляли грудь под пулю его ружья. Да и ружье у него было тоже заколдованное. Оно само поворачивалось дулом в ту сторону, где находился тур. Ходжал-Махи только и делал, что спускал курок. — Ну а теперь у вас таких охотников нет? — Нет... как русские пришли, ни одного не осталось. Перевелись все. Теперь только Юнус-оглы и ходит на туров из нашего аула. Остальным и дела нет... Молодежь — та тоже портиться начинает... Недалеко время, когда горные орлы домашними курами станут, а мужья вместо женщин детей рожать начнут. А все урус!.. И Магомад печально покачал головою. — Прежде, горячо заговорил он, — у нас судился народ по адату или шариату. Теперь русские своих судов понаделали... Тут недавно какое дело было. Мальчик Курбан-оглы застал мать свою в поле с Сулейманом, соседом ихним. Разумеется, не добрым делом занимались они. Ну, а мальчик хорошей крови был, не вытерпел бесчестия и убил Сулеймана кинжалом. Что-ж-бы ты думал, вместо того, чтобы оправдать его, как было у нас прежде, русский суд запер его в тюрьму. — А сколько лет убийце? — Тринадцатый только. Совсем напрасно пострадал, бедный. — Неужели-же прежде у вас так-бы и оставили это дело? — Зачем так! Родные Сулеймана стали-бы мстить. Правильно дело было-бы — кровь за кровь; молодежь-бы смелость и удальство показать могла... А теперь?.. Прежде народ честь знал, за обиду кинжалом расправлялся. Мужи были, а теперь бабами стали. Чуть что — к начальству бегут. Какого еще позора ждать? У нас здесь есть один такой, жену свою поймал в кунацкой с гостем. Что-ж-бы ты думал? с ужасом обратился ко мне Магома. — Убил он их?.. Нет — жене развод дал и на обольстителя ее, собачий сын, пошел [143] жаловаться в суд. Просто и жить не стоить нынче... Кто говорит, все мы в молодости на эти дела ходили. Бровь играет, поневоле к соседу залезешь жену воровать. А только мы знали, что голову свою за это несем, знали, что если оплошаешь, так и совсем домой не вернемся!.. А ночь действительно выпала на нашу долю плохая. Черною пастью лежала еще ввечеру перед нами пещера. Мы забрались туда часа на два, пока не взойдет луна. В потемках нечего было и думать пускаться на удачу. На первом-же повороте тропинки и мы, и лошади свернули-бы себе головы. Кое-как в глубине грота удалось развести костер. У входа темнела холодная мгла. Злобно шипя, колыхалось пламя, с тихим свистом пробегало оно вверх по ветвям сухого орешника, и когда между ними попадался корень узловатый и толстый — снопы золотых искр падали на черные плиты. Вверху то клубился дым, то багровый отблеск играл на сталактитах. Костер погас скоро, только, тускло отгорая, еще шипели смолистые сучья. Около пещеры фыркали лошади. — Теперь пора! поедем! Мы встали и вышли. Высоко горели звезды в ночных небесах, разливая серебряный свет. Из мрака выступали утесы; вон один прямо перед нами, точно матово-белая глыба. Внизу, объятая туманом, долина как пропасть легла. Только какой-то огонек на самом дне ее то вспыхнет, то замрет... — Костер тоже, пояснил Магома. — Тоже луны ждут. Вон бьется и плещет горное озеро, дробится в огнистые искры. Точно призраки, из расщелин ползет, растет и клубится мглистая тьма. И вдруг... Точно багровым заревом разом облило застывавшую в голубом блеске окрестность. Месяц показался за Шайтан-горою. Далеко впереди показались змеистые извивы тропинки, массы гор определились. Где прежде был однообразный фон, теперь легли оттенки ущелий и выступов. За пропастью налево, на склоне горы, засверкало несколько огоньков. Это горный аул, еще незаснувший... Лунный блеск красным заревом лег на его плоских кровлях, обдал багровым отсветом круглую, суживающуюся кверху башню минарета. [144] Новой поворот дороги — и опять перед нами пустынная местность. И мы тронулись вперед... В убогих ущельях нас охватывала со всех сторон влажная тьма, теплым и несколько душным воздухом обдавало на скалистых гребнях. Приходилось лепиться почти по отвесным скалам, ползти вдоль пропасти, так-что кони сплошь наседали на левые ноги, чуть дотрагиваясь до обрывистого края тропинки правыми. Словно черные пятна на серых утесах выделялись гроты. Некоторые из них искусственные. Одни высечены троглодитами в незапамятную старь, другие — в позднейшие времена жителями окрестных аулов, спасавшимися сюда от набегов осетин валаджарских. Какую эффектную картину должна были представлять эти отвесные стены, когда временное население их пещер раскладывало по ночам костры, когда на высоте воздушной сверкали эти адские щели, как пламенные жерла, среди окружающего мрака и безмолвия, над обезлюдевшими аулами мирных долин. А на вершинах гор одни за другими вспыхивали зловещие костры, разнося далеко, за десятки верст, смутный слух об опасностях осетинского набега. Встал и зашел месяц. Побледнели яркие звезды. Вершины заалели под зарею... А мы все еще были на конях. Все доступное оку сверкало под заревыми лучами. На изломах утесов, в серебряном дожде небольших водопадов, в водах спокойного горного озера блистали алмазы, рубины, изумруды и сапфиры. Огнистая вершина Халта-горы казалась алтарем, а вокруг, как цари этого пустынного мира, сияли под зарею своими горящими венцами утесы и скалы в бесконечную даль уходившего нагорья. Огневыми морями раскинулись на нем ледники. А серые туманы под блеском весеннего дня еще клубились в глубоких долинах. Сквозь их разорванный покров кое-где зеленели сады. В одном месте над тучей, точно бирюзовая, голубела верхушка минарета, словно она плавала в волнах этой медленно зыблющейся мглы. Прелестно начался этот веселый день, приветствуя нас, одиноких странников, запахом жасминов и веселым говором в алмазную пыль дробившихся ручьев. [145] Тут-то мой кунак и благоприятель Магома печаловался на растление современных нравов в Дагестане. — Все-таки прежде хуже жилось, рискнул заметить я. — Почему хуже? Магома даже приостановился. — Убийств было много. — Может быть, ты и хороший человек, да урус. У вас у всех руки сильные, да души воробьиные. Разве подобает мужу крови бояться? Разве не весело, когда кругом звенят шашки и порохом пахнет? Эх, было время!.. Для храбрых людей не нужно было и повода, чтобы поработать кинжалом. Вот тут недалеко случай был: из-за плети триста человек зарезано. — Это-же как? невольно удивился я. — А так, что прежде люди были, а не бабы. Сосед у соседа плеть взял, да забыл воротить ее. Хозяин обругал его, он схватился за кинжал. А в это время народ из мечети шел. Весь аул на две партии разделился. Одни пристали к хозяину плети, другие к его соседу, и пошла «веселая игра». Триста мертвых к вечеру и подобрали... Было время!.. Я невольно приостановил лошадь, чтобы на случай быть подалее от этого любителя «веселой игры». Магома был человек совершенно искренний. Старик, некогда непримиримый враг русских, один из самых неукротимых узденей Хаджи Мурата, а теперь старшина своего аула, он вырос при такой обстановке, где кровь не считалась ни во что, а жизнь человеческая ценилась дешевле цыпленка. Представьте себе худое и длинное лицо, с длинным, клювообразным носом. Седые космы усов и бороды совершенно скрывают рот, из-под далеко выдавшихся щетинистых бровей неотступно смотрят на вас грозные очи недавнего мюрида, сотни раз встречавшие смерть и наверное неопускавшиеся перед нею. Лоб и щеки в морщинах и каждая врезана глубоко, точно острием кинжала. Сухая грудь, сухие, узловатые руки. На коне сидит — точно прирос к нему. Как будто в противоречие самому себе, тот-же мюрид Магома, повествующий о прелестях «веселой игры» и предпочитающий запах пороха и крови благоуханию жасминов, — страстный любитель котят. Даже смешно было [146] видеть эту сумрачную, грозную фигуру, этого «трагического злодея», по-детски забавляющимся с котятами, которых он себе укладывал и за пазуху, и на шею. Того-же Магома, несмотря на все его величие, ничуть не боялась вся аульная детвора. Все это голое, толстобрюхое, но неизменно выбритое потомство при каждой встрече с Магомою непременно потребует от него сказки или лаб-лабы — местного лакомства. И трагический злодей возится с ними, как с котятами! Судите после того о человеке. Тот-же Магома, ради моего, например, спокойствия, готов был сложить голову и искренно обиделся, когда я ему предложил вознаграждение. А что я ему, спрашивается? Магома отличался мягкосердечием и в других случаях. Так, например, если по дороге ползет какой-нибудь жук, трагический злодей непременно объедет его, чтобы не раздавить под копытами лошади. Если где-нибудь на проулочке аула воет паршивая, голодная собачонка, Магома ее подымет, принесет домой и накормит. Тот-же трагический злодей Магома славится своею игрою на чугуре (род балалайки с стальными струнами), на котором играют посредством гибкой корочки черешневого дерева. Магома сочинял сантиментальные песенки и зачастую плакал под звуки своей чугуры. А про того-же сердобольного Магому рассказывают, например, такой случай. Давно как-то случилось ему быть на одной сходке вне его аула. Несколько человек позволили себе подсмеяться над ним и между прочим намекнули на то, что жену его Айшу-Мамаат-Кизы видели как-то с его двоюродным братом в том-же положении, в каком исторический рогоносец Менелай застал прекрасную Елену с Парисом. Магома затаил злобу. Он на сходке никому не ответил ни слова, но, выехав из аула, притаился за первою попавшеюся по дороге скалою. Ждать пришлось ему недолго. Одного за другим — он убил неосторожных шутников, вернувшись домой, зарезал Айшу и в ту-же ночь покончил с своим легкомысленным кузеном. Десять лет после того он скитался до Кайтагу, забирался и в елисуйское султанство, — скитался больше по обычаю, чем избегая мести родственников своих жертв. Наконец, во время «замирения» ему удалось покончить с «канлы» и вернуться домой. Тем не менее понятно, что жизнь его висит на волоске. Старые обиды не забыты, и хотя Магома [147] прочитал убитым молитву «фатижа» и уплатил их близким деньги, ему все-таки добром не кончить! Магома был «тоува- дакивти», т. е. принял присягу не пить опьяняющих напитков. Вот еще случай для характеристики Магомы — трагического злодея. К нему, как к аульному старшине, приехал «нукер» от окружного начальника для взыскания штрафных денег. Собрали наскоро всех властей, другого старшину Юсупа, аульного «крикуна» (глашатая) Мухаммеда. Явился и аульный писарь — тоже горец. При этом, как и следует властям, заспорили, откуда начинать, с южного или северного конца аула. Старики Магома и Юсуп спорили истово, важно. Со стороны можно было подумать, что дело идет о судьбах целого населения, о чьей-нибудь жизни; наконец, писарь решил перебрать горцев, подлежавших штрафу, с середины. По узенькому переулочку, змеившемуся вокруг беспорядочно разбросанных сакель, сборщики поднялись к небольшой площадке, на которой, у самой мечети с круглым, суживающимся кверху минаретом, стояла жалкая, убогая сакля первого должника Курбан-оглы. Самого его не было. К нам вышла жена его, голодная, истощенная женщина. — С твоего мужа следует три рубля. Та только широко раскрыла глаза. — Спаси вас Аллах!.. Да у моего Курбан-оглы и денег таких никогда не было!.. За что?.. Что он сделал? Мотивы своих решений окружные начальники не объявляют и оправданий никаких не принимают вовсе. — Женщина, не говори лишнего!.. — Да сжальтесь-же над нами бедными, посмотрите, как мы живем. Жили, действительно, ужасно. Сакля вся состояла из мазаного глиной плетневого короба. В одном отделении его стоял вол и корова, в другом жил несчастный Курбан-оглы. На его жене были лохмотья. Голый ребенок, какой-то жалкий, напуганный, словно дикий зверек выглядывал из-за дверей и поминутно прятался в душную тьму своего жилья. — Что тут время терять! вступился нукер. — Гоните корову. Коли через три дня не внесет штрафу, продадим в городе. [148] Несчастная даже не протестовала. Она только опустила руки, как-то разом поникла и помертвела вся, точно все внутри у нее осело, упало. Пока голодную коровенку выгоняли из хлева, слезы медленно струились по этому закостеневшему лицу. Только когда корову выгнали, она разом рванулась к ней, схватила ее за шею и точно повисла на ней. — Убить вы нас хотите? Что вон те малютки есть будут, они ведь только и живут молоком. Больше у нас ничего нет... Маци, Ахмед!.. Из сакли робко показался уже виденный нами мальчуган, за ним едва переступала на маленьких ножонках крошечная девочка. — У нас корову отнять хотите... рыдала мать. — За одно и их схороните, все равно с голоду умрут. Магома по привычке, совершенно бессознательно, достал из кармана лаб-лабы и протянул горсть мальчику. А на лице сохранялось все то-же начальственное выражение и сумрачные очи так-же грозно смотрели из под-седых, нависших бровей. — Вола можно взять! заикнулся нукер. — Вол не ее. Вол братнин! заметил аульный крикун. — Не хорошо!.. вдруг вырвалось у Магомада. Все в изумлении оглянулись на него. — Не хорошо!.. В самом деле умрут... Ишь какие маленькие. И жилистая рука легла на голову крохотной девочки. Та даже присела от этой ласки. — Нам рассуждать нельзя, объяснял нукер, — мы посланы... велено... — Что такое говорите вы там! разгорячился Магома. — Кто вас послал? Грабить хотите вы, что-ли? У бедных детей кормилицу отнимаете. Что, они виноваты в том, что отец их Юсупу дерзость сказал? Виновата она, что-ли? И Магомад подхватил девочку, поднес ее к самому носу ни в чем неповинного и до сих пор молчавшего аульного крикуна — парня необычайно глупого вида. Букашка в сильных руках Магомы раскричалась. [149] — Что-же, ты за нее заплатишь, что-ли? насмешливо спросил нукер. — И заплачу. Гони корову назад. — Плати, если богат! Но роли благодетельного Провидения Магомад не мог выдержать до конца. Точно желая ослабить впечатление, он разорался на бедную женщину. Та, впрочем, обрадовалась и стояла перед ним, опустя голову, но уже с просветлевшим лицом. — Чего ты тут! кричал Магомад. — Что ты за хозяйка... Дети голые... Не бьет тебя муж, верно!.. Ишь ты, тоже плакать умеет. Приведи детей вечером — платье им дам да хлеба велю своей Заза отсыпать вам! И он опять заорал и затопал на нее ногами. Когда я справился, оказалось, что трагический злодей является постоянно плательщиком за свой обедневший аул. Все ему должны. Недостача хлеба, другая какая необходимость — сейчас к Магоме, и он, сохраняя то-же суровое выражение лица, поможет в действительной нужде. Да не так поможет, как помогает, например, наш деревенский мироед, заставляя должника работать на себя, идти к себе в кабалу. Нет, Магомад именно давал так, чтобы правая рука не знала, что делает левая. Вот вам и трагический злодей Магомад-оглы! II. Кай-булагская щель. — Фея духана. — Баба-яга — костяная нога. Горный пейзаж как-то разом померк. Стало все сумрачно, даже, пожалуй, грозно. Представьте себе гору, которая треснула пополам. Щель, со стороны незаметная, блестит как острие ножа, когда тропинка поворачивает прямо к ней. Это даже не коридор, а просто трещина. — Неужели дорога туда идет? — Кай-булагская щель называется. Сказывают, давно тому назад, когда еще по всему Дагестану и уруса небывало, когда [150] «наши» жили как черные орлы, на всей своей вольной воле, один богатырь проезжал здесь. Десять дней и десять ночей на коне оставался, устал страшно, а тут вдруг крутая гора перед ним. Ему-то ничего, коня ему жаль стало. Вынул он шашку и рубнул; с тех пор и явилась щель эта. Теперь таких богатырей нет. По мере приближения к трещине слышался грохот воды, точно сворачивавшей с места громадные скалы. — Что там, поток? — Хорошо, что дождя нет, а то не проехать-бы. — Почему? — А по всей щели, точно облако, вспененная вода бежит. Вниз с откосов ручьи стекают, ну и вздуется, шалит. Раз тут целый джамант наш снесло, ни один жив не вышел. На середине горы дождь их захватил, ну до выхода они и не успели добраться. Тела ужасно избило водой о скалы. Трудно узнать их было. Сюда вот, в эту долину, снесло. С тех пор так и называем мы ее «мертвой". Прямо у входа в щель был духан. Плоская кровля его далеко выдавалась вперед, образуя открытую галерею. По столбикам, поддерживавшим выступ крыши, ползли вверх виноградные лозы, переплетаясь в тысячи причудливых арабесок. Сквозь эту зеленую сеть ничего не было видно, за то когда, сойдя с лошадей, мы вошли туда, каким чудным уголком показался нам этот жалкий дагестанский духан! Сквозь виноградные сети солнце играло на стенах дома изумрудным блеском. На полу, везде, куда ни уходил взгляд, колыхались и вздрагивали тени от этой поэтической арабески. Солнечные блики ложились и на наши лица, и на темный ковер, и на длинные цилиндрические подушки. Даже на бурдюках играло оно зеленоватым блеском. Не хотелось сдвинуться с места, — так хорошо и приятно показалось здесь. Тем более, что вокруг духана ложилась сумрачная окрестность бесплодных гор и каменных скал. — Чей это духан? Должно быть какой-нибудь армянин выселился сюда из Темир-Хан-Шуры или Кизляра? — Еврей держит... Горский еврей... Бениогу называется... Я сейчас-же вспомнил целый ряд интересных [151] этнографических данных, приведенных тифлисским ученым Иудою-Черным об этой оригинальной отрасли семитского племени, заброшенной на Кавказ еще во время первого существования храма Иерусалимского. Полагают, что это — потомки евреев, выселенных сюда Салманасаром. Названный мною путешественник находил между ними имена, употреблявшиеся израилем еще во время странствования в аравийской пустыне, при судиях и царях, и несуществующие уже у других евреев. Таковы, например, мужские: Мамра, Гамлиил, Аминодав, Нахшон, Эльдод, и женские: Авигаил, Тунамит, Иемима, Иоэл, Авишаг и т. д. Вообще, только в последнее время кавказские исследователи пришли к убеждению, что главный хребет, Карталиния и Кахетия некогда, еще ранее Салманасара, были обитаемы каким-то семитским племенем, неоставившим по себе никаких памятников. В обычаях кавказских горцев до сих пор хранятся следы этих аборигенов. Следуя свидетельству Пфафа, по коренному осетинскому праву брат еще недавно был обязан жениться на вдове умершего брата; кроме законной жены, достаточные осетины держали наложниц, дети от которых назывались «кавдасардами», от того, что они рождались в яслях — все это учреждения чисто-семитские. Наружность, жесты, говор осетин напоминают евреев, обряды погребения и жертвоприношений во многом сходились с древнееврейскими. У коренных осетин, по тому-же указанию г. Пфафа, сын, как и у семитов, остается всю жизнь при отце и беспрекословно подчиняется как ему, так и всем старшим в роде. У осетин встречаются еврейские имена местностей. Что семиты были аборигенами Кавказа и поселились здесь ранее XV века до Р. X., доказывается тем, что племена горцев, смешавшиеся с ними и усвоившие себе их обычаи, вовсе не знают закона Моисеева. Против теории заселения древнего Кавказа евреями приводят обыкновенно неимение в существующих ныне языках местных племен еврейских слов. Но кому неизвестно, что семиты, поселяясь в данной стране, тотчас-же почти утрачивают свой народный язык, почему и «лингвистика к этнографии семитов трудно приложима». Ведь по исследованию того-же Иуды-Черного оказывается, что позднейшие, переселившиеся уже при Салманасаре сюда евреи утратили совершенно свой [152] отечественный язык. Еще во времена пребывания св. Нины в городе Урбнисе, в Карталинии, она беседовала с местными евреями на их древнем языке. Точно так-же она говорила и с мцхатскими семитами. Но во время персидского владычества в Закавказье здешние евреи усвоили себе древне-персидский говор, называемый ими фарсидским и татским. В смешанном жаргоне горских евреев так мало древних отечественных слов, что, например, в отрывке, приводимом Иудою-Черным, на шестнадцать строк их оказывается только два. Евреи, несмотря на последующее мусульманское владычество на Кавказе, остались и до сих пор верны древне-персидскому языку, хотя во всем остальном, разумеется кроме религии, они совершенно отатарились. Даже самое имя хозяина духана, куда мы пристали, — Бениогу, дышало чем-то патриархальным, семито-арабским, и вовсе не напоминало нынешних Ицек и Срулей, также как кавказские горные евреи вовсе не напоминают своих цивилизованных собратий в Европе, являясь племенем в высшей степени привлекательным... Мы привольно расположились на тахте. Магомад без церемонии собрал несколько ковров, уложил их один на другой и пригласил меня улечься поудобнее. Сам он отправился поить лошадей. Солнце сквозь виноградные сети светило так ярко, откуда-то наносило такой нежный аромат незнакомых мне цветов, у самого уха так задорно и громко щебетали птицы, что я было стал забывать и оригинальное племя, среди которого находился, и исторические изыскания архивариусов науки. Благодатный весенний сон на воздухе уже смыкал веки, здоровое спокойствие, полное лени и неги, охватывало меня всего, как вдруг я приподнялся и буквально остолбенел от восторга и изумления. Из дверей сакли вышла девушка, которую, право, можно было принять за фею. Будь здесь Гейне, попадись ему на глаза это очаровательное видение — мы имели-бы прелестную горную легенду. Мне самому стало совестно, что я разинул рот перед красивой дикаркой. Представьте узкий овал лица, тонкого и изящного. Крупные черные глаза миндалинами смотрят на вас как-то робко и покорно. Это взгляд восточной женщины. Черные брови словно чуть-чуть наведены кисточкой — так правилен их изгиб; [153] изящный носик с тонкими розовыми ноздрями, слегка раздувающимися даже и от обыкновенного дыхания, и маленький рот; несколько припухшие ярко-алые губки, верхняя чуть-чуть вздернута, не безобразно, а ровно настолько, чтобы показать мелкий жемчуг зубов. А волосы хоть и скрывал уродливый шелковый мешок позади, но пряди их выбивались над небольшим лбом и назойливыми, мелкими локонами обрамливали тонкие розовые, сквозившие уши. Распустите по матовой, страстной смуглине этого лица капли две-три крови, настолько, чтобы слегка окрасить лишь щеки, проведите по готовому очерку его также едва заметные голубые линии жилок — и вы поймете, как поражен я был в первую минуту. Желтая шелковая рубаха с широкими рукавами, перехваченная в поясе, позволяла рассмотреть покатые плечи и талию стрекозы, разом почти переходившую в широкие, роскошные линии сильно развитых бедр. Узенькая, красивая кисть руки была так идеально хороша, что становилось поневоле досадно на голубые бородавки персидской бирюзы, в виде перстней сидевшие на длинноватых пальцах еврейки... Она заговорила что-то, гортанным, приятным голосом. Я, разумеется, покачал головою. Насмешливая улыбка на одно мгновение скользнула по ее лицу и пропала... И снова робко и покорно смотрят эти выразительные глаза. Увы! Встреченная нами фея кайбулагского ущелья была первой и последней красавицей среди еврейского населения Дагестана. Может быть, другие мне не попадались, но по долгу добросовестного туриста я должен поведать, что все остальные дамы воинствующего Израиля были очень непривлекательны. Между ними, сверх того, попадаются настоящие татуированные дикарки. И без того грубые лица еще разрисованы разными фигурами, линиями, кругами, трехугольниками. Всего отвратительнее, когда эти знаки наведены ярко-красною краской. Точно кровью расписаны. Мне привелось даже встретить старуху, неотказывавшую себе в удовольствии провести по лицу несколько черных черточек, придававших ей, по ею разумению, особенное благородство и изящество. Щеголихи с крашеными бровями и волосами очень не редки. В последнее время, по персидскому обычаю, местные дамы в некоторых аулах [154] наводят багровые колера на старательно отрощенные ногти. Точно концы пальцев в крови вымочены. Все эти легкомысленные Евы в будни одеты очень скверно; не говоря о бедных, и богатые щеголяют лохмотьями... Сверх того, они весьма грязны. Англичанин, измерявший степень цивилизации количеством потребляемого данною страною мыла, пришел-бы в ужас от горских евреев. — Махлас, Махлас! послышалось извнутри сакли. Красавица опять заговорила что-то на своем гортанном языке, обращаясь к дверям, и прошла мимо меня, потупив глаза. Потом оказалось, что Махлас было ее имя. Выкрикивала его очень безобразная старушонка с слезившимися глазами, вся сморщенная, точно всю ее выжимали и свертывали, как свертывают и выжимают только-что вымытое белье. Старуха что-то очень долго говорила мне на том-же непонятном языке, я сочувственно кивал ей головою, ничего не понимая. Потому, что она взмахивала рукою на двор и произносила имя Бениогу, я догадался, что хозяина дома нет... Наконец выкрикивания старухи мне надоели, тем более, что с каждым словом она подходила все ближе и ближе, обдавая меня обильным запахом чесноку. Надо было положить предел ее красноречию, и я вдруг с апломбом разразился столь-же продолжительною речью на русском языке. Вежливость за вежливость. Старуха столь-же внимательно выслушала меня до конца и не менее сочувственно покачивала головою. — Шашлык?.. Гох шашлык? задал я ей вопрос в заключение моей речи. Она быстро забормотала что-то и опять стала выкрикивать «Махлас, Махлас!» Фея показалась, но с выражением большого неудовольствия. Я все-таки понял, что дело идет о заказанном мною шашлыке, и было успокоился, как вдруг старуха налетела на девушку и давай орать ей прямо в лицо. Та тоже не осталась в долгу. Брань посыпалась обоюдная. И та, и другая отчаянно размахивали руками, то налетая, то расходясь. Замечательно, что, бранясь, они почему-то выгибались телом во все стороны. Гвалт был страшный. Наконец старуха схватилась за мешок, в который была упрятана коса красавицы, и, вопя, как зарезанная, [155] кинулась из сакли, увлекая за собой не менее крикливую фею. Через минуту девушка вышла вся разгоревшаяся, меча молниями точно округлившихся глаз и не умолкая ни на одну минуту. Я решился не обращать внимания на ее крики и вынул записную книжку, чтобы внести туда несколько заметок. Только-что я взял карандаш в руки, девушка разом смолкла и с выражением крайнего любопытства уставилась на меня. Я стал писать — подошла, наклонилась. Верно, и этого ей мало показалось — просунула голову между моей головой и книжкой. Положение было не из завидных. Розовое сквозное ухо дразнило меня, а тут еще от головы пахнет какими-то цветами, раздражающе пахнет. Стал я ей показывать рисунки — уселась рядом, глаза так и разгораются. Бинокль увидела — показывает на него; дал я ей — возилась, возилась, чуть не заплакала, добиваясь, к чему он служит. Я ей показал — захлопала в ладоши и захохотала. Потом пенсне с носу стащила, себе надела, да видно глаза заболели, как-то особенно уморительно заморгала и бросила прочь... — Урус якши!.. повторяла она, бесцеремонно роясь в моей дорожной сумке. Добралась до какой-то фотографической карточки... вдруг отбросила ее прочь, точно та обожгла ей пальцы. На лице страх, и такой искренний, что я засмеялся опять. Обиженно заболтала что-то по-своему, но рыться все-таки не оставила. Будь это в другом месте и при других условиях, я, право-бы, заподозрил ее в желании сыграть со мною сценку из старой библейской комедии жены Пентефрия и Иосифа-целомудренного. Щека ее так соблазнительно приблизилась к моим губам, глаза так задорно заглядывают в мои! Мне нужно было все самообладание, чтобы остаться спокойным и равнодушным. А тут еще чуть не на колени села ко мне и красивая нога, из-под шальвар видна. Что, это наивность или «цивилизация»? Скорей первое, потому уж очень оно непринужденно и безыскусственно делалось. Ребенок сказывался в этом. Потом действительно оказалось, что Махлас было только двенадцать лет. Как тут не стать в тупик, глядя на вполне развившийся стан и задорные алые губы! Двенадцать [156] лет! Но у нее был уже свой жених и со дня на день ожидалась свадьба. Помолвлена она двух лет от рождения и с тех пор, по местному еврейскому обычаю, каждую субботу посылала своему жениху фрукты или лакомство. Жених ее отдаривал тем-же. Несколько раз в год Махлас дарила ему арагчин — изящно расшитая золотом и блестками ермолки, за что тот посылал ей серебряные серьги или такие-же пуговицы к бешмету, канаусу на платье и т. д. Все отношения их между собою только этим и ограничивались. Аруса (невеста), встретив жениха или его родных, должна сейчас-же присесть на корточки и закрыть лицо платком, а за неимением его — широким рукавом рубахи. Арас (жених) должен играть ту-же комедию и, увидя невесту, «застыдиться». — Знаешь-ли ты своего жениха? спрашивал я потом Махлас через Магомад-оглы. — А зачем мне его знать? Я не хочу «быть маслом в воде». Зачем знать своего араса, когда другие невесты тоже не знают своих? У нас обычай такой. — Да как-же вы жить-то будете? — У него триста баранов есть! Каждый день — плов есть, суп с курдючьим салом... Жирный такой суп... Каждый праздник зурначи (музыкант на дудке) будет, дамрука (барабанщика) позовет... Танцуй хоть всю ночь... Хинкал у него и в будни бывает? — Что это за хинкал? — Вкусная вещь! Лучше сахару! Вай-вай, неужели ты не знаешь хинкал? У вас разве не умеют делать его? Да, впрочем, что-же вы, русские, понимаете, если хинкалу не едите... Вай- вай, какие вы бедные... Куда-же вам, впрочем, и кушать такие вещи!.. И она с искренним сожалением качала головою, гладя меня по лицу, точно утешая в великом несчастии незнакомства с хинкалом. В тот-же день я узнал, что хинкал для смертельно голодного человека действительно недурное блюдо. Это род похлебки. В мясном бульоне варят четырехугольные клецки вместе с уксусом и чесноком. Истинные гастрономы [157] прибавляют курдючье сало, но это уж роскошь. Другие довольствуются взваром из чесноку и мяса. — А ты кутум любишь? так-же наивно обратилась она ко мне. Кутум — копченая, густо просоленная рыба. — А что? — Вай-вай, вкусная вещь. Что лучше кутума! — И она задумалась. — Нет, шелковый бешмет с серебряными пуговками лучше! совершенно неожиданно заключил свои признания этот двенадцатилетний ребенок — невеста. Как я досадовал на свое неуменье рисовать! Девочка сама просилась в картину. Каждое движение так грациозно и изящно, — тем более грациозно, что об этом не старались. Ленивые, чисто-кошачьи потягивания, приемы, если можно так выразиться, округленные, и вдруг — целым каскадом сыплется детский хохот и из недавней полной неги женщины разом делается попрыгунья-стрекоза, незнающая удержу своим шалостям. III. Еврей-охотник, еврей-абрек. — Битва с леопардом. — Бениогу!.. И Магомад приветливо поднялся на-встречу пришедшему. Махлас точно чем-то смело. За секунду была здесь и вдруг ее не стало. Будто провалилась, только в воздухе еще пахло цветами, украшавшими ее голову, и последние отзвучия серебристого смеха полуребенка-полуженщины дрожали в ушах. Я поднялся в свою очередь и, признаюсь, был удивлен типом вошедшего хозяина духана. Несомненно — еврей, но какие благородные черты, какое выражение силы и мужества в лице, какие спокойные, полные сознания собственного достоинства движения! Если хотите, он даже был красив, несмотря на крупные черты и седые волосы, — красив именно юношеской красотой. Ни одной морщины на лице, ни малейшей слабости во всем. Держится прямо, глаза сверкают весело, задорно... Разумеется, особенному впечатлению содействовал и костюм Бениогу. [158] Ловко сшитая черкеска из верблюжьего сукна плотно охватывала его стройную фигуру. Большой кинжал в сафьянных ножнах у пояса, без малейших серебряных блях и украшений. За спиной — винтовка. На голове — папаха. Длинный шелк козлиной шерсти от нее двумя прядями обрамливал лицо. Он с достоинством поклонился мне и, проговорив что-то, подал руку. — Благословляет твой приход в его дом, пояснил Магомад-оглы — Призывает милость Аллаха на твою голову!.. Будь здесь хозяином... Шалом-алейхем! (будь здоров). Да исполнятся желания твоей души. Это в духане-то! Представляю себе, как-бы отдал все в мое распоряжение хозяин еврейской корчмы где-нибудь на проселках могилевской губернии... — Тебя без меня принять не умели, продолжал Бениогу. — Старуха моя из ума выжила, а Махлас молода еще. Прости их за невежество!.. Барух-габо! И Бениогу, несмотря на усталость, взял сам все мои вещи и отнес их в саклю. Оттуда-же он вытащил несколько еще более мягких подушек и пушистый кубанский ковер. — Так тебе лучше отдыхать будет. Не нужно-ли обмыть ноги? Я-было не понял, в чем дело. Оказалось очень просто. По словам Магомада-оглы, Бениогу принял меня за ученого — хахама, которые пользуются здесь громадным уважением, доходящим до изумления, тем более, что масса горских евреев совершенно безграмотна. Потом уже из указаний Иуды-Черного я узнал, что церемониял приема хахама на Кавказе, в еврейских аулах, очень сложен. Израиль воинствующий чрезвычайно гостеприимен, и гостеприимен без корыстного расчета. Впоследствии случалось, что хозяева искренно обижались, когда я сам предлагал в пешкеш деньги за ночлег в их сакле. Но когда случайно заберется сюда хахам, то самые богатые хозяева аула и равин спорят о чести принять его у себя. Хахама вводят в саклю под руки, в пока для его отдыха приготовляют лучший и удобнейший угол, хозяин, а в других местах и хозяйка обмывают ему ноги. [159] Вслед затем в саклю собираются старшие и почетнейшие люди аула. Каждый подает гостю руки, приветствуя его по библейски: — Шалом-алейхем, или барух-габо. Гость так-же церемонно отвечает: — Алейхем-шалом. Беседа идет очень живо. Заставить гостя молчать — верх неприличия. Посетители сменяются поминутно, и пока хозяин подает угощение, остальные болтают, как сороки, выспрашивая у приезжего новости и, в свою очередь, рассказывая ему всю подноготную аульных дел. По свидетельству Иуды Черного, этим не ограничивается приветливость хозяев и аула. Если гость беден и нуждается в помощи, общество помогает ему денежным пособием, наделяет его съестными припасами и несколько человек неизменно провожают его до следующей деревни. Не успели мы устроиться поудобнее, как в дверях показались двое юношей, поразительно похожих на Махлас. Только лица серьезнее, сдержаннее приемы и в глазах какое-то печальное выражение, повсеместно свойственное семитам. Это скорее, впрочем, сосредоточенность, чем печаль. Юноши более похожи на арабов, чем на наших евреев. Они остались у порога, пока их не позвали. Бениогу был на охоте с детьми. В одном из самых сырых логов кай-булагской щели они застрелили джайрана и выследили леопарда. Хищник только ушел от них в трущобы окрестного чернолесья, где за чащей преследование его становилось невозможным. Джайрана охотники привезли с собою и я долго любовался на красивые формы изящного животного, без дыхания лежавшего на плотно убитой земле веранды. — Трудно встретить джайрана внизу, еще труднее убить его! заметил Магомад. — Это уж четвертый в эту весну. И Бениогу толкнул ногою джайрана. — Опять показались значит? — Да. Из Аварии их совсем выгнали. — Кабанов не встречали-ли? [160] — Много тут, в сырых местах. Да нам не с руки бить их. — Русские дорого платят... Бениогу слегка поморщился, но, взглянув на меня, сдержался и лицо разом стало бесстрастным. Из гостеприимства горский еврей вынесет все. Между русскими «ташкентцами»-чиновниками случались и такие, что возили с собою ветчину и колбасы, ели их на посуде хозяев и жарили в их печках. Евреи терпели и ни словом не протестовали против этого посягательства на их религиозную совесть. Молчание их вызывалось не раболепством. Городской еврей еще будет принижаться, но еврей горский сумел-бы отстоять свое достоинство. Горский еврей молчал, чтобы «не оскорбить гостя», и решался терпеть из-за этого поношение. Восхвалявшие наше русское гостеприимство допустят-ли возможность такого-же отношения, например, нашего старообрядца к гостю, который наполнит «мерзостным» куревом всю горницу? Едва-ли!.. — Откуда сюда леопард забрался? — Из Кабарды, верно. — А разве там их много? — Немного, но встречаются. Леопарды водятся по северному и южному склону Кавказских гор; они наносят большой вред местным хозяевам, забираясь в их конюшни и хлева, похищая овец и коз. Они до того обыкновенны здесь, что в местечке Чилмас, верстах в четырех от р. Улу-Кама, в Карачае, убили раз леопарда просто палкой. Привожу об этом случае рассказ одного местного уроженца, помещенный в «Сборнике сведений о кавказских горцах», изданном местным горским управлением. У входа в глубокое и узкое ущелье жил карачаевец Исмаил-Бегеюл-Улу. Сакля его, по здешнему обычаю, построена была из цельных брусьев, составляющих сруб, выведенный под земляную крышу. Карачаевцы — скотоводы, поэтому конюшни их, находясь под одной кровлей с саклей, отделены от жилой горницы только стеной, в которой прорублена дверь. В конюшне у Исмаила-Бегеюл-Улу, сверх того, было двое ворот, [161] одни выходили на р. Улу-Кам, другие находились в заднем конце. Вокруг шла каменная стена, образовывавшая дворик, с воротами также. В саклях двери запираются деревянным клином, вставляемым извнутри в дверной порог, для ворот-же употребляется не клин, а деревянный засов, для которого по обеим сторонам двери стоят столбы. Между столбами и стеною и ходит засов, делаемый из крепкого и гибкого дерева. Как-то ночью, когда в сакле уже спали, жене Исмаила послышался крик козленка. Она встревожилась и разбудила мужа. — Вставай, скорее! В конюшне зверь ходит. — Спи! Шайтан тебя задави! Какой еще зверь пройдет сюда!.. Крик повторился и Исмаил поневоле встал. Но опять все смолкло. Хозяин, обругавшись, улегся. — Конюшня точно крепость, а ты тревожишься по-пусту. Жена его тем не менее вышла. Более ста штук коз лежало подле задних ворот конюшни. Засов-же оказался задвинутым не вполне, а только на половину. Ворота показались ей подавшимися внутрь. Луна светила ярко. Серебряный блеск ее точно курился над массою стада и белыми стенами сакли. Женщина подошла ближе к воротам и только тогда увидела пеструю лапу, которая, высунувшись из-под порога, держала козленка. Толкнув ворота в наружу, хозяйка прижала лапу, но она тотчас-же с силою была выдернута вон. Тотчас же отворив ворота, жена Измаила увидела, что какой-то пестрый зверь идет прочь. Воротясь обратно, она почти не задвинула засова. — Тебе, должно быть, привиделось! заключил Исмаил, когда она рассказала ему обо всем. — Леопарды сюда еще не заходили. Через два часа в конюшне опять раздался крик. На этот раз встревожился и Исмаил. Взяв винтовку, он вошел в конюшню, сопровождаемый женою, у которой в руках был пучок горящих лучин. На этот раз все козы сбились в кучу к передним воротам и, дрожа, посматривали на задний конец конюшни. [162] Исмаил заметил там пестрое тело зверя, лежавшего над полузадавленным козленком. Свет от лучины, блеснув в глаза леопарду, заставил его бросить добычу и отойти к стене. По ней он сталь цепляться, ища выхода. Только-что Исмаил приложился, чтобы выстрелить, леопард бросился ему прямо на грудь. Завязалась безмолвная борьба; ни человек, ни зверь не уступали. Винтовка нечаянно выстрелила на воздух. У горца другого оружия не оставалось. Ему, наконец, с большими усилиями удалось сбросить с себя зверя, готового опять на него кинуться. Не зная что делать, Исмаил направил дуло на хищника, который захватил его в рот. Горец несколько раз ткнул его изо всей силы в горло и зверь сталь заметно смирнее, выпустив совершенно винтовку. Маневр этот повторялся несколько раз. Исмаил поднесет винтовку к леопарду, тот схватит дуло в рот, горец и давай заталкивать его в горло. Наконец, леопард стал ловить зубами не конец ружья, а старался поймать его сбоку. — Жаль ружья, совсем испортишь! сообразил Исмаил и, бросив его, отыскал в углу сакли деревянные вилы, которые от первых двух-трех ударов разлетелись в куски. — Принеси дубину скорей! крикнул он жене, безмолвно смотревшей на эту сцену. Та притащила первую попавшуюся палку, но и она сломалась также. Наконец, Исмаил увидел положенный поперек конюшни дрюк, которым и начал кротить леопарда. Скоро зверь был убить, а на утро сняли с него шкуру, которую потом показывали по всему Карачаю. Как оказалось, леопард, вторично подойдя к воротам и стараясь вытащить из-под них козленка, все сильнее нажимал их, вследствие чего засов выгибался, а между двумя половинами ворот образовалось пространство, в которое леопарду удалось понемногу протиснуться в конюшню. Тотчас после этого засов своею упругостью заставил ворота захлопнуться, так-что зверь очутился в западне. «Шкура этого леопарда, говорить г. Петрусевич, — прекрасного, светло-желтого цвета с черными кольцеобразными пятнами. От головы до конца хвоста он длиной в три аршина с четвертью; на кончике-же хвоста роговой нарост, отличающий леопарда от других особей из рода кошек». [163] — Всегда-ли так безопасна встреча с леопардом? спрашивал я у Бениогу. Тот только покачал головою. — Леопард — страшный зверь, пояснил Магомад. — Редко удастся выйти целым, если встретишься с ним. Это самый сильный из всех горных шайтанов. — Охотятся здесь за ним? — Бениогу охотился. А другие нет. Опасно. Случится, что и выстрелить можно, а все-таки обойдешь его мимо. Не вяжись с шайтаном — голова на плечах целей будет... — А Бениогу случалось уложить хоть одного! — Бывалое дело. Раз ему только зверь руку помял да плечо исцарапал. Он у нас великий охотник, бесстрашный человек. Если это и исключение, то все-таки замечательное. Еврей — великий охотник, еврей — бесстрашный человек! Бениогу оказался тоже непримиримым врагом и кавказских медведей, которых он бьет здесь десятками. Во все последующее время мне уже не удавалось встречать таких закоренелых Нимвродов между горскими евреями, но, по словам лиц, близко знакомых с делом, Бениогу далеко не исключение. Наш хозяин и не одним этим был славен в окрестном населении. Давно уже тому назад отец его убил какого-то табасаранца, задумавшего похитить его дочь, красавицу, судя по ее брату. Вор был пойман «с поличным», т. е. когда он перекидывал через седло связанную девушку. Долго не думая, Уфтах (отец Бениогу) убил на месте обидчика. Собрался джамант и Уфтах был объявлен канлы. Спасаясь от кровомщения, еврей ушел в другой округ, где и сделался абреком. Изолированное положение абрека, человека вне покровительства законов, ежеминутно преследуемого и поэтому преследующего, в свою очередь, создавало удивительные типы. Абрек объявлял весь мир на военном положении. Для него уже не существовало уз дружбы или родства. Он не щадил никого и сам ни от кого не ждал пощады. Как шакал он всю свою жизнь [164] прятался по засадам, выглядывая оттуда жертву, чтобы самому не стать добычею других. Обладая безумным мужеством, он быстро дичал и часто становился ужасом на громадных пространствах. Были абреки, десятки лет заставлявшие трепетать окрестное население. Казалось, что в них запирали все человеческие чувства. Он убивал ради наслаждения убивать. Для него не было женщины — и он поэтому не щадил женщин. На ребенка он смотрел, как на будущего врага. Изгнанный своею родиной, он нигде не находил ее. Один из путешественников по Аравии описывает встречу в степи с бедуином, над которым тяготело изгнание и кровомщение, но тот бедуин был-бы агнцем в сравнении с дагестанским абреком. На лице абрека не видали улыбки. Холодный блеск глаз, блеск хорошо отточенной стали, выражение спокойного равнодушия к чужому и своему страданию, изможденные черты и вечная жажда крови, прорывавшаяся в те минуты, когда под влиянием какого-нибудь волнения это напускное бесстрастие сбегало прочь, открывая постороннему тайники глубоко-оскорбленной и до конца измучившейся души. Нужно было пережить целые годы отчуждения, по месяцам не слышать человеческого голоса, предполагать везде убийц, чтобы дойти до такого холодного зверства. Во время войны с русскими абреки обращались и против нас, и против своих. Для них были единственными союзникам такие-же изгнанники, как и они. Человек, над которым не висит меч, человек, знающий, что его жизни не грозит ничего, на совести не лежит никакого черного пятна — был врагом абрека. Абрек был волком между людьми и человеком среди волков! Абрек и умирал, убивая... И в то-же время, несмотря на установившийся тип абрека, какие великодушные порывы, какие чистые побуждения прорывались в этой ожесточенной природе! Тот-же Уфтах, убивавший, чтобы не быть убитым, помогал каждому, кто, в правом деле, обращался к содействию его сильной руки. Он воровал сам девушек для молодых людей, которым отцы отказывали или которые не могли внести калыма. Он мстил за несправедливость, подставляя свою голову под нож или под пулю. Он раз, безоружный, приехал в аул к отцу убитого [165] им человека и потребовал гостеприимства в его сакле. Зачем? Чтобы помочь старику, о нищете которого дошли до него слухи. Абрек чувствовал себя виновным в беспомощности его и, рискуя жизнью, отдал тому все, что имел сам. Бениогу был сыном абрека, абрека-еврея. Понятно, что впечатления детства создали и в нем то-же мужество, ту-же горделивую смелость. Он-бы не задумался сцепиться грудь с грудью с обидчиком, не отступил-бы перед чужою угрозой. В нем жили такие порывы страсти, такая жажда сильных ощущений, какие были-бы по плечу разве средневековому рыцарю. __________________________ Откуда-то сильно пахло гиацинтами. За саклей звонко распевала Махлас, перекликаясь с братьями. Обед, к которому была изжарена часть джайрана, приправляемый хорошим вином, пришел к концу. — Что-ж, пора? обратился ко мне Магомад-оглы. — Куда-ж торопиться? Разве тебе здесь нехорошо? Старик прищурился на солнце, сверкавшее сквозь виноградные сети. Зевнул. — Вечером можем выехать. — Тогда придется заночевать в пустом ауле. — В каком это? — Да тут по дороге. Все, кто жил в нем, выселились в Турцию. — Переночуем и там. Серая ящерица быстро пробежала по земляному полу галерейки, оставляя за собою извилистый след и как-то широко расставляя лапки. Еще быстрей мелькнуло мимо красивое лицо Махлас, обдав меня на бегу целым водопадом огневых взглядов. Вон ее голос замирает уже где-то далеко-далеко. Точно какие-то музыкальные ноты относит ветер в сторону. А солнце еще ярче пронизывает колеблющуюся стену виноградных лоз, еще изумруднее... Сильнее пахнет жасминами и гиацинтами. Чувствуешь, как кровь приливает к вискам от этого одуряющего запаха. — Куда ты едешь теперь? обратилась ко мне Махлас. [166] — Далеко! — В большие аулы? А там, должно быть, весело, в больших аулах. Сказывают, дома там до неба, а башни так и выше неба. — А тебе тоже хотелось-бы туда? — Еще-бы. Здесь скучно. Братья все уезжают. Одна старуха тетка, да и та больше ругается да дерется. — Вот замуж пойдешь, тогда попроси мужа в Тифлис тебя свезти. — А что такое Тифлис? — Большой аул. — Оттуда к нам шелковые платья возят? И кольца оттуда? Вот хорошо, должно быть, там. Только в больших аулах, говорят, и большие начальники есть. Впрочем, бояться нечего. У меня муж будет богатый. Двести баранов у него. Вскоре жара спала. Я простился с гостеприимными хозяевами и пустился в путь. Махлас долго провожала меня глазами. — Как здешние евреи ладят с русскими? спросил я Магому. — Они горцев больше держутся. Русские хуже их. Русские и деньги больше их любят. Русские «расхаживают теперь на нашей голове». — Да разве вам при русских хуже, чем прежде, что вы проклинаете нас? — Как тебе сказать? Прежде, положим, и не так безопасно было. Ни шамхалы тарковские, ни уцмии кайтагские, ни ханы казикумухские не обращались с нами так. Но те были орлы между орлами. Хоть и заклевывали, да все-же свои. А теперь вот солдат правит у нас всем. В курятник сесть коршуна ведь не загонишь, хоть там и проса вдоволь! Опять-же Аллах знает, что у вас на уме. Слыханное-ли это дело, чтоб победители так обращались с покоренными? Вы нас не грабите, не уводите детей и жен наших в плен — значить еще что-нибудь более страшное задумали. Значить тут есть хитрость какая-то. Не дураки-же мы, чтобы не понять этого. В ауле всякий мальчишка знает, что русские задумали какое-то дурное дело и хотят усыпить нас теперь, чтобы в расплох забрать! Теперь [167] в одном ауле хлеба не хватило — русские хлеба дали. Разве враги так делают спроста? Прежде аул рассеялся-бы по всему Дагестану подаяния сбирать, а тут на местах остались. Нет, нас этим не обманешь. Вы вон и «сихру» (Сихра — наука, дающая средства все узнавать и все делать.) знаете. Вы, как древние пираваны (фараоны), чудеса колдовством делаете. Неужели-же такие «величайшие грешники» на добро способны? Мы, разумеется, будем жить мирно, пока вы своего хвоста не покажете. Оставьте нам оружие и не берите нас только в солдаты. — А если и вас станут в войска записывать? — Все уйдем в Турцию. Мы любим свои аулы. На несколько дней уедешь — и то тоска берет, но если на нас шинель наденут, мы уйдем от вас. Это я знал и без Магомада-оглы. Еще Гаджи-Мурад-Амиров в 1873 году рассказывал, что только одни слухи о запрещении носить оружие и о рекрутском наборе заставляют горцев массами переселяться в Турцию, несмотря на их редкую привязанность к родине. «В их глазах перед солдатской службой самый ад — ничто, хотя мухамеданское пекло похуже дантовского». Вот как, например, плакался один переселявшийся в Турцию: — Меня не ждут там богатство и радость, но если-бы и ждали, то и тогда я не был-бы счастлив. Да и можно-ли быть счастливым, когда человек покинул родной аул, своих соотечественников, друзей и родных; когда не имеешь возможности посещать могилы своих отцов в пятницы и в день великого байрама и сидеть в кумае на досуге!.. И, зная, что их встретит там нищета, они все-таки уходят сотнями и тысячами. В. Немирович-Данченко. (Продолжение будет.) Текст воспроизведен по изданию: Израиль воинствующий. (Неделя у дагестанских евреев) // Дело, № 8. 1876 |
|