|
Из архива князя Л. А. Ухтомского 1853 г. Накануне Троицы, (Крейсерство). "Как ни говорите, а в войне и ее ожидании есть своего рода увлекательность — когда еще молод, когда силы еще свежи, и особенно при моих наклонностях — вдаваться в опасности и приключения. И заметьте, в какое чудное время мы живем, как обширна перспектива моряка! Там — возрождение Сибири и ее портов под управлением Муравьева. (Странно, к некоторым людям, не зная их, чувствуешь доверенность. К таким именам принадлежат: Муравьев, Воронцов, Долгорукий, Раевский, Перовский и еще немногие). Дальше, на Аральском море, — описи, судоходство и в виду — Индия. На Волге и на других реках пароходство усиливается с каждым годом. Тут наш фрегат в крейсерстве у берегов Турции, от которой мы, кажется, не мало требуем. Между славянскими племенами мы увеличиваем свое влияние и заранее приучаем их к своему владычеству. И как явно наше стремление к осуществлению всемирной славянской империи!.. Чувствуешь особенную гордость, участвуя в этих великих событиях и своими трудами хоть сколько-нибудь содействуя великой цели. Но пора бы сказать что-нибудь о нашем крейсерстве, о нашей жизни на море, о команде и в особенности о командире. "Теперь мы в крейсерстве и караулим появление неприятеля. Время идет очень однообразно. Известий — никаких. Объявлена ли война? Кончен ли разрыв? Никого не встречаем, кроме иностранных купцов, идущих за хлебом в Одессу или Таганрог. Каждый день — ученье, играет наша музыка; вечером юнкера иногда танцуют, из матросов наряжаются в какие-нибудь уродливые костюмы. Но мне и всем уже это надоело. В самом деле, в продолжение 50 дней ничего не видеть, кроме воды и неба. Ходишь без цели: наскучит. И ежели бы не наш капитан, то жизнь была бы невыносима, хуже тюрьмы. Да, надобно сказать правду, что такого опытного и дельного командира и в то же время такого прекрасного человека, не скоро найдешь, как наш Николай Максимович Гувениус. Он достоин уважения уже потому, что смотрит на матросов, как на людей, с которыми можно сделать много хорошего без палки. Вследствие этого [409] наша команда уже переменилась во многом; люди сделались веселее, развязнее против прежнего. По отношению к офицерам, надо сказать, самый взыскательный из нас не нашел бы причин жаловаться на Николая Максимовича: столько деликатности в его обращении, такое уменье держать себя, что, право, я его уважаю и люблю. Только под его командою я испытал удовольствие — стоять вахту (которая для меня до сих пор была наказанием), потому, что в нем столько еще жизни, что он беспрестанно делает разные полезный применения: всегда чему-нибудь научишься. Это очень редко между капитанами. Впрочем, на бриге им кажется, были недовольны. Конечно, нельзя хвалить человека, с которым служил только три месяца; но ежели он и носит маску, то все-таки человек удивительный, потому что до сих пор очень мало изменил своей роли”. 12 июня. "С некоторого времени я замечаю в себе значительную перемену: чувства, которые так долго мучили, волновали меня, история которых наполняет 17-ю тетрадь моего журнала, начинают улегаться, или, вернее, рассудок подавил их. Чем же я успокоил их? Занятиями, службою. Мне даже кажется, что чувства мои волновались единственно от праздности. Уже давно я думал о своем переводе из флота, где служба мне не нравится (такой, какою она есть) и к которой я не нахожу в себе способностей. Но куда же? В отставку. Деревенская жизнь, праздная и с моей наклонностью к лени убьет меня в короткое время... Конечно, во флоте я не из лучших офицеров"... 10 июля. "Вчера мы сменились с крейсерства и легли на Севастополь. Попутный ветер. Всевозможные паруса. Все ожило; лица улыбаются. Уже не будет вокруг только одна вода. Берег. Письма. Разнообразие. Чудо что такое!!.. После обеда я лег спать; но сон, против обыкновения, бежал от глаз. Меня мучила мысль — описать наше плавание, дать понятие о нашей морской жизни, где люди совершенно отделены от остального мира. И мне стало досадно на себя, зачем я не вел ежедневного журнала, чтобы последовательно изобразить учения, занятия офицеров вечером, взгляды их на команду, их способности, увеселения, маскарад; музыка; приход парохода; встреча с другим крейсером; новости; предположения; красота морских видов; мысли, которые родятся при этом; тихая поэзия, [410] мечты и проч.; ожидание писем из России; воспоминания о родине; политическая известия, мнения. Мне стало досадно, что я не обладаю способностями художника, чтобы верно и легко схватить эти черты и передать их на бумагу. Если бы послать статью в какой-нибудь журнал, я думаю, что многие прочли бы ее с интересом, особенно, когда флот делается известен, а у нас, в России, имеют о нем почти отрицательное понятие. К тому же чем мое письмо будет хуже "письма с острова Мадеры”, где описание берега слишком бесцветно и незанимательно, а самое описание морской жизни во многих местах даже жалко!”... 9 октября. "Сегодня, в 8 час. утра, при ровном и попутном ветре, мы снялись (На купеческом судне "Св. Николай") и до 6 ч. вечера — увы! — не дошли далее до Новороссийска. Около него по берегу горы идут волнообразными холмами; на них видны обработанный поля горцев, их сакли, окруженный садами, и стада. Мы были против ущелья Дюрзгое. — "Вот здесь — сказал наш шкипер — живет какой-то князь и сюда, года два тому назад, зашел наш донской казак, сочтя это место за Геленджик. Лодка его была небольшая, с грузом 400 четв. овса. К несчастью, наши купцы так мало знают берег, что хозяин совершенно спокойно съехал. Но его заблуждение продолжалось недолго: горцы схватили его, судно взяли, вытащили на берег, овес выгрузили; людей взяли в плен, а лодку сожгли. "Это нам Бог подарок”, говорили они. — И они не заступились? — спросил я. — "Да где же! — ответил он — их было всего четверо человек, вооружения никакого. Известно, что они и на Кавказе, около неприятельского берега, также беспечны, как около Дона”. — "Из них спасся — продолжал он — один только жид. Когда горцы стали делить железо, то он развешивал им поровну на контаре. Они за это не только отпустили его на волю, но даже проводили до Анапы; а остальных выкинули после”. "Другой, тоже наш донец, шел из Сухума в Керчь. У него было 27 человек плотников. Ветер был противный и желая спуститься в Геленджик, он попал в фальшивый Геленджик. Ну, сильный прибой, открытое место: его выкинуло на берег. А тут уж горцы не зевают: всех забрали. Потом уже некоторых выкупили". — "Что же они там делали?” [411] — "Да что делали! Дрова рубили, воду носили. Куда-нибудь пошлют на работу и дадут в провожатые мальчишек, чтобы кто не убежал”. — "И много пропало их — прибавил он, махнув рукою — о, да лет 20 тому назад эти разбойники далеко заходили в море, на вооруженных галерах, человек по 60-ти или 70-ти, и нападали на наши суда, так что за доставление провианта в редуты брали по 12 р. с четверти, а в Николаев — по 15 р. Покойный граф Ланжерон и предложил Государю купить 16 купеческих судов, посадить на них матросов, и таким образом доставляли уже провиант из Керчи. И то, на первых порах, горцы захватили три из них: одно около Новороссийска, другое в Вардане, а третье пропало неизвестно где”. Идя в море, я сделал большую ошибку, что не запасся провизией, и потом раскаивался, что понадеялся на шкипера, а он, как оказалось, был человек неприхотливый. Со мной был самовар, чашка; сахар и чай были у него, но чайника не было, и мы принуждены были пить чай, кладя его прямо в самовар! просто — хохот! Наш обед в первые четыре дня состоял из щей и каши. Как то, так и другое было самого негастрономического приготовления и даже недоваренное. Со мною было несколько бутылок вина, и те, по неосторожности, разбили. Остались всего две бутылки, которые я берег, как редкость. Обыкновенно около полдня, на широкой и низенькой скамье, накрывали вместо скатерти кусок грязной парусины; мы садились втроем за стол и начинали свою скромную трапезу. По средам и пятницам щи варились с постным маслом, а каша — с салом. Сначала я не мог привыкнуть к этой грязной обстановке, но потом морской воздух и аппетит выздоравливающего взяли свое. Завтрак состоял из вяленой тарани, жесткой и крепкой, как подошва. Во время перехода много рассказывал наш старик (шкипер), говорил о том, как населился Новороссийский край беглыми из России; особенно много бежало в двенадцатом году к Дунаю. Все камыши были полны ими. От одного помещика бежало шесть тысяч крепостных и в числе их две горничные, которые унесли с собою 7 тысяч червонцев и много дорогих вещей. Они явились в Измаиле. Помещик обратился к военному генерал-губернатору и, получив от него открытый лист, отправил 6 человек надежных, для арестования их. Люди его, после долгого розыска, нашли этих девок в Измаиле и посадили их в полицию. Те отдавали все деньги, чтобы отпустили их; но посланные отказались и, взяв их с собою, отправились. [412] Секретарь же подослал людей, которые за городом напали на них, переломали им руки и ноги, а женщин освободили. На другой день несчастных мужиков нашли на дороге, привезли в госпиталь. "Теперь будете знать, как брать у меня людей!" сказал секретарь, увидев их". Вечер, 13 октября. "Увы! мы напрасно думали, что довольно будет нескольких часов для окончания нашего плаванья. Теперь мы еще дальше от редута, чем были. Стремительная боковая качка, противный ветер и сильное течение не дали нам покоя ни днем, ни ночью. Удары в корму, недостаток воды принудили нас спуститься в какое-нибудь укрепление. От Пицунды нас отнесло еще дальше, и мы, пройдя Гагры, бросили якорь в Адлере. С утра, как нарочно, сделался штиль — и мы едва-едва дошли до якорного места ко второму часу. Досадно, что стих тот ветер, от которого мы уходили. Наконец, часа в три, мы съехали на берег и, разговорясь с воинским начальником, я узнал, что военные действия уже начались, и что турки, изменнически, до объявления войны, напали на наш пост (Приморский пост св. Николая, в Грузии, близ турецких границ) и вырезали казаков. — "А у вас покойно?" — "Не совсем. Вчера была перестрелка и сегодня целое утро". — "Вы не туда пристали” продолжал он: "и ежели бы это было утром, вы бы как раз попали в средину неприятеля, и мы не в состоянии были бы спасти вас, потому что горцев было человек 150, и все конные". Погуляв в крепости и около огорода, я зашел в лавку имеретина, купил фруктов и спрашивал цену оружия. Но за пару обыкновенных пистолетов и шашку просили 50 целковых. По правую сторону крепости живут мирные джигиты. Они, окружив меня, с любопытством осматривали мое двухличное пальто, удивляясь этому изобретению, его цене, расспрашивали о войне с турками. — "А вы боитесь войны?" спросил я. — "С убитыми — нет, а с турками боимся". — "А мы-то на что?" возразил я: "Будьте спокойны!.. Наш флот защитит вас". И они, сознавая справедливость моих слов, с гордостью смотрели на одного из своих защитников. Пока наши люди наливали воду, я сел около двух [413] солдат, рубивших дрова. Лица их были бледны и зелены. Я расспрашивал их, куда они возят лес, весело ли им здесь, бывают ли стычки, много ли у них больных? — "Мы лес рубим у мирного князя Гич; он нам предан душою. И умный какой! Ежели бы не он, то негде было бы и дров взять. Пришлось бы драться за каждое полено. Теперь хуже. Вот при З. (Слово неразобрано) было лучше. Он из ихних. Умел ладить. А теперь что ни день, то стычка. Нельзя без оружия выйти за крепость. Больных у нас лихорадкой много, а в июле и августе были смертные случаи. Уж тут такое место: чуть оцарапаешь палец, сейчас прикинется гнить, ничем не залечишь. Бывает и цинга. У нас весною умерло 50 чел. Да и в другое время умирает довольно". Это ужасно! Из 250 человек каждый год здесь умирает 1/4 жителей. И никто не кричит об этом, между тем как в России 2, 3 человека больных холерою, и все газеты уже говорят об этом. Во время нашего разговора в воротах крепости показалась толпа горцев. Впереди шел князь Гич, человек средних лет, небольшого роста, худой, смуглый. Походка его была медленна, важная, глаза опущены вниз. Остальные горцы, составляя свиту князя, шли сзади, подражая ему в манерах. — "Что это они? Верно пришли просить о чем-нибудь?” — "Нет! Должно быть посоветоваться с комендантом. Его (Гича) брат в прошлом году был убит в деле против убыхов, и он остался единственным владетелем огромного племени джигитов”. — "Это самая древняя и знатная фамилия”, прибавил здешний священник. Через полчаса после этого я уже был на судне и в раздумья смотрел на Адлер. Крепость — красива, каменная, с четырьмя башнями; окружена тополями. Окрестности прекрасны, богаты растительностью, источниками. И все это может исчезнуть в один день при нападении горцев: камня на камне не останется от этих красивых зданий и роскошных тополей. И мне стало грустно... Однако, досадно, если война уже объявлена, а я не участвую... Дорого бы я дал, чтобы быть теперь на фрегате Коварна. Может быть я еще поспею во время. То-то будет славно!.." [414] 22 октября. "Боже мой! Боже мой! Подумаешь, каким разнообразиям не подвергается человек! Чего не случается с ним! А ежели он — военный, да еще моряк, то невольно удивишься. Например, я вчера и третьего дня гулял в абхазском лесу, за Кадором, где рвал виноград и грецкие орехи; сегодня в Сухуме пишу рапорты и к армейскому ведомству, нахожу участие и гостеприимство у людей, мне незнакомых, с гнусного купеческого судна переезжаю на военную шкуну — обедать, где встречаю людей, родных по службе и воспитании. На днях чуть не попался в плен к туркам и был сегодня зрителем горестного и бедственного возвращения парохода "Колхида”! Где взять слов, чтобы выразить мою горесть при этом виде!.. Где найти красок, для изображения несчастной и печальной картины постыдного дела под Никольским! Куда отвратить глаза от посрамленного флотского мундира! Чем закрыть уши, чтобы не слыхать справедливых укоров посторонних людей!.. И так, слушай и плачь: третьего дня пароход "Колхида" с десантом в 250 человек солдат вышел из Сухума, чтобы осмотреть и, ежели можно, взять обратно наш пограничный пост св. Николая. Вечером того же дня, запеленговав редуты, они подошли ночью к неприятелю. На их опрос, им отвечали ядрами. Боясь ошибиться, на пароходе проиграли три сигнала, на которые с берега — на первый отвечали как следует, второй проиграли хуже, в третьем горнист сбился совсем, что было живым доказательством, что здесь — неприятель. Желая еще более удостовериться, послан был казачий баркас, чтобы переговорить с ними или услыхать перекличку часовых. Но он был прогнан картечью. Оставя дальнейшая действия, провели ночь в море и к утру опять поворотили к берегу. В расстоянии одной мили видели лагерь и красные фески турецких войск, но командир пошел еще ближе, желая рассмотреть знамена, и в 30 саженях, во время поворота. Пароход стал на мель. Дали задний ход: стоит на месте. Еще флаг не был поднять, и турки несколько минут не открывали огня. Мы как раз попали затем под неприятельский огонь двух батарей. Кормовое бомбическое орудие не могло действовать, а главное было снято по случаю перевозки войск из Севастополя. Выждав немного, неприятель дал залп из 12 орудий, который положил много убитых и раненых. На пароходе все легли на палубу, чтобы скрыться от меткого ружейного огня, которым осыпали всякого, кто показывался выше борта. В это время мы [415] только что открыли крюйт-камеру и зарядили орудие; наши штуцерные расположились на баке и юте, чтобы отвечать неприятелю. В это время на пароходе был беспорядок ужасный, в особенности между солдатами и армейскими офицерами, которые, при этом случае, отрекомендовали себя дурно. Во все это время лейтенант Степанов распоряжался везде, и молодцем. Для облегчения парохода пришлось бросить якоря, выбросить уголь, завозить верп (Верп — маленький якорь) — и все это под беспрерывным огнем. Капитан ходил по площадке, ища смерти, и, тяжело раненый, был унесен назад. К их несчастию они забыли свой верп в Сухуме. Срубили фок-мачту — и пароход немедленно тронулся в часу двенадцатому Уже на берегу были спущены две лодки с десантом, чтобы завладеть пароходом; но наши удачные выстрелы разбили их. В это время лейтенант Степанов был сильно контужен. Ему мы обязаны спасением парохода и тем, что несколько поправили дела, разбив приготовленный десант неприятеля, и другими, значительными для него, уронами. Наша потеря простиралась до 50 человек убитыми и ранеными. Удивляешься, как еще остались живы другие! Меня радует, что наши матросы действовали прекрасно, и офицеры тоже. Решено было, в случае крайности, взорваться. В это время, около Николаева должна была крейсировать эскадра Синицина (состоящая из двух фрегатов и двух пароходов). И — о позор! — ее не было. Наши суда были так далеко, что даже не слыхали выстрелов. Говорят, что они были тогда около Пицунды. Нашего адмирала обвиняют в нерешительности и трусости. Так погибают наши силы, наша честь, так начались действия нашего флота, на который еще далеко не обращено должного внимания! Долго ли мы будем осуждать в этом наше правительство? Или мы сами виноваты в этом упадке? Или все то, что не вылилось из жизни народа и только привито другими, так твердо пускает корни? Пускай другие решают эти вопросы, а нам остается повесить голову и сожалеть о том, что нами управляют такие люди... После этого известия грусть все время страшно давила и мучила меня. Мне было так больно и стыдно, как будто бы я сам это сделал. В это же время, спрашивал я себя, сделал ли бы я лучше, будучи на его месте? К несчастью, не могу дать положительная ответа — так мало моих знаний и так велика моя нерешительность... Может быть, я наделал бы других глупостей. [416] Теперь остается одно утешенье, как древним римлянам: это — смерть, потому что жизнь при такой обстановке невыносима. P. S. Пароход потерпел значительный повреждения: признают приблизительно до 120 или 200 пробоин. Три раза тушили пожар. К счастию, что машина осталась дела, что пароход был деревянный, и что неприятельские ядра были малого калибра (12 фунт.), а, главное, что там (на нашем пароходе) был Степанов, молодец, право, молодец и бесспорно герой этого дня. Я его видел с подвязанным лицом, израненого, утомленного. Все-таки мне приятно было посмотреть на него. Это первый виденный мною человек, осененный славою". 1854 г., 26 января. "Но судьба как будто готовила мне утешете, за мои прежние страдания. Возвратясь в Севастополь (15-го декабря), мне пришлось видеть еще другого героя этой войны, лидо, конечно, более заметное, как по прежним заслугам, так и по положенно в свете, человека, которого я всегда уважал, чувствуя к нему особое расположение. Это был П. С. Нахимов. Едва мы вошли в Севастопольскую бухту, как весть об истреблении турецкого флота на Синопском рейде (18 ноября 1853 г.) немедленно дошла до нас". Апреля 27. "Все это время наш флот стоит на рейде. Война с Англией и Францией объявлена (15 марта 1854 г.). Соединенные флоты, после неудачных опытов в Одессе, около месяца крейсируют перед Севастополем. Я думаю, что они наверное не войдут; но трудно угадать, на что они решатся. Наша армия в марте перешла Дунай, но далеко ли подвинулась — не знаю. Говорят, что Австрия, Пруссия и Швеция тоже объявили нам войну. Если это — правда, то нам будет тяжело". Нельзя не согласиться, что мы живем в интересное время. Жаль, что мы не можем иметь верных сведений; было бы любопытно. В это время, по большей части, я скучал; но были и приятные дни, например, наши встречи с К. Да больше, кажется, не было. Я удивляюсь своей слабости. В это время я проиграл довольно денег, и все еще не могу бросить карт. Все мои предположения на счет будущего едва ли когда-нибудь сбудутся, и что со мною будет — я сам не знаю. Месяц тому назад, я бросился на брандер, ища хотя временной свободы, а потом — смерти. Текст воспроизведен по изданию: Из архива князя Л. А. Ухтомского // Русская старина, № 9. 1911 |
|