|
ШПАКОВСКИЙ А. ЗАПИСКИ СТАРОГО КАЗАКА XXX. (См. «Военный Сборник» 1871 г. №№ 4, 8 и 11 и 1872 г. № 3.) БЫЛОЕ. Начало заселения Лабинской линии окончательно вынудило закубанских горцев уничтожить аулы по протяжению большой части течения реки Лабы, до ее впадения в Кубань, что составляет около двухсот верст; вместе с тем, и низовья ее притоков, рек Кунакстау, Дженока, Фарза, Ходза, Чифграга, Уля, Псефира и других были оставлены горцами. Еще с первым появлением постов и укреплений в пределах между Кубанью и Лабою, аулы, расположенные в низовьях рек Урупа, Чамлыка и Окарта, переселились частью к отрогам Черных гор, и частью заняли долины, прилегавшие к Длинному, Псеменскому и Черному лесам; то же самое сделали горцы, поселясь по верховьям лабинских притоков и по реке Белой. В числе племен, оставивших свои пепелища, частью занятые казачьими станицами, было довольно сильное Махошевское племя. Старшим и более влиятельным махошевским князем в то время был Магомед Багарсуков — личность замечательная во многих отношениях и щедро одаренная природой, как в физическом, так и в умственном развитии. Он прежде других понял всю невыгоду борьбы с закубанскими пришлецами; он очень хорошо предвидел последствия по тем распоряжениям, какими сопровождалось заселение станиц, одновременно с сооружением укреплений и постов. С целью обусловить, насколько возможно, мирным путем взаимные отношения, он старался всеми силами сблизиться с [404] основателем и начальником линии. Частые приезды Багарсукова для переговоров в станицу Вознесенскую (При первоначальном занятии линии, штаб Лабинского полка и управление линии были в станице Вознесенской и уже по сформировании, по новому войсковому положению, в 1846 году 2-й войсковой лабинской бригады, перемещены в станицу Лабинскую, построенную близ бывшего махошевского укрепления, с водворением станицы упраздненного.) сблизили его с П.А. Волковым. Он успел уже заслужить доверие, как дельный и толковый человек, нужный не для одной роли верного лазутчика; со своей стороны, сам безусловно подчинился обаятельному влиянию благородного характера, непреклонной воли и львиной храбрости — неотъемлемых достояний личности Волкова. Чтобы нагляднее выяснить первые сношения наши с закубанскими горцами, с начала занятия Лабы станицами, постами и укреплениями до появления среди них эмира Шейх-Магомед-Амина, считаю долгом очертить здесь эту личность. Магомед-Амин имел средний рост при плотном и стройном телосложении; его бледное, рябоватое от оспы лицо с орлиным носом, обрамленное темно-русой небольшой бородой, хитрые, сверкавшие умом глаза сильно запечатлевались в памяти у всякого, кто даже раз его видел. А встреч с ним за долгую пластунскую службу выпадало мне немало. Голос его был тих и мелодичен, но речь лилась бурным потоком; он обладал замечательным даром убеждения, чему и был непосредственно обязан своим сильным влиянием на горцев. Появление Магомед-Амина среди полудиких закубанских племен было для них обаятельно и по новизне, и по цели (Горцы с правого крыла, с усилением заселения линии, почувствовали всю тяжесть своей неурядицы, и утомились в постоянных неудачах своих набегов на линию. Страх разгрома их пепелищ вынудил большинство влиятельных лиц, из числа недовольных Магомед Багарсуковым, послать к имаму Шамилю просьбу прислать к ним сына своего Кази-Магомеда, в качестве наместника. Шамиль, не полагаясь в столь важном деле еще почти на мальчика Кази, послал своего томаду (доверенное лицо), истого мюрида — Магомед-Амина.). Проповедуемый им «мюридизм» и «казават» (религиозная война с неверными), обещанные рай и гурии за гробом, увеличивали в них страсть к грабежам и к добыче при жизни, для чего необходимо было единение власти. Эти подстрекательства, и без того разбойничьей натуры горца, еще более разжигали их, тем более, что такая наклонность присуща горцу с самой его колыбели и, постепенно развиваемая аталыками (воспитатели), глубоко укоренилась в нравы и обычаи. Умно и ловко составленные речи шейха Магомеда, [405] проповедовавшего полную свободу и равноправие, увлекли умы не только слабых, но и благоразумных, следствием чего было общее увлечение племен. Но он, желая утвердить прочно свою власть, не ограничился этим, и, как человек дела, начал с того, что прибрал к рукам большую часть народных представителей: т.е. влиятельных князей, старшин, и узденей; тех же, которые вздумали протестовать против его деспотизма, он, с чисто-азиатским расчетом и хитростью, старался истребить один другим, ссоря их на всевозможные лады. Но встречались личности, на которых и эта тактика не влияла, а потому он прибегал к обману: заполучив их к себе открыто, в глазах народа, изменнически убивал. Так случилось и с князем Магомед Багарсуковым. Этот небольшой пролог находится в тесной связи с настоящим рассказом. ______ Глубокой ненастной осенью, часу в девятом вечера, в окнах небольшого красивого домика, на углу площади в станице Вознесенской, виднелся яркий свет, ложившийся длинными полосами на грязной площади и поперек улицы, отражаясь в лужах. В рабочем кабинете этого домика, убранного с изящной простотой боевого сибарита, огонь нескольких свеч, на письменном столе, покрытом зеленым сукном, ярко освещал кругом развешанные по стенам красивые группы военной арматуры древнего и нового ручного оружия, среди которого панцыри, шишаки, луки, колчаны и окованные серебром седла, драпировались простреленными в разных местах разноцветными значками на длинных куртинских пиках. Камин пылал, озаряя лежавшую перед ним огромную черную собаку из породы водолазов, гревшую умную свою морду и по временам оборачивавшую ее к хозяину, как бы вслушиваясь в звук его голоса. Это был кабинет начальника линии П.А. Волкова. Здесь он сидел в глубоком мягком кресле, облокотясь рукой на стол; против него на стуле сидел князь Магомед Багарсуков. По его встревоженному, красивому лицу, как молнии, пробегали, по-видимому, не радостные думы; по временам, умные, задумчивые глаза князя вспыхивали ярким блеском, но, скоро опущенные, грустно меркли. Он тяжело дышал. Так я застал их, войдя вместе с нашим словесным переводчиком, урядником Нариком Гадзевым, приходившим за мной. [406] — «Аполлон! Тебе надо будет часа через два отправиться за Лабу с Багарсуковым. Ты возьмешь с собой урядников Фомичева, Еремкина и Ермолаева, да человек пять-шесть доброконных пластунов. Приготовься поскорее и приходи сюда», сказал Волков, обращаясь ко мне. На вопрос: «зачем?» он отвечал: «за делом, и делом серьезным». Зная коротко моего обожаемого начальника, на подобное объяснение нечего было и отвечать. Менее чем через час, я подъехал к крыльцу, вооруженный с ног до головы, со своей командой. Войдя в кабинет, я молча ждал приказаний. — «Дорогой, Багарсуков расскажет тебе о цели поездки: она должна быть секретна; он посоветует, что нужно будет делать. Работа будет нелегкая. Смотри не рискуй; ты еще, пока, мало-опытен, но я надеюсь на тебя. Взяли ли вы собак?.. Они, пожалуй, понадобятся. С Богом, Господь с вами». Этот твердый и храбрейший человек обнял меня, крепко поцеловал, и непривычная слеза блеснула в его ясном взор. Невольно как-то сжалось сердце — «Значит, работы будет вволю; опасности еще больше», мелькнуло у меня в голове. Как бы отвечая, на мои мысли, Волков добавил: — «Помни кабардинскую поговорку: «хет-уана жего, тратха ар-уж ке-коне», т.е. «кто рано седлает, поздно выезжает»... Смотри, чтоб на тебе она не оправдалась. Вот тебе моя памятная заметка: я ее сейчас набросал; из нее ты увидишь, что надо делать, но она не должна стеснять тебя. Соображайся благоразумно с обстоятельствами и с теми случайностями, какие могут встретиться. Ну до свиданья — храни тебя Бог!» Волков вышел на крыльцо вместе со мной и Багарсуковым, поздоровался с командой, отдал всем нам последние приказания и дружески пожал руки мне и князю. По-видимому крайне встревоженный, он долго оставался на крыльце. смотря вдаль, пока мы не скрылись в темной мгле. Едва мы выбрались за станицу, как темная ночь охватила нас: мгла была так велика, что мы едва могли видеть головы коней; Плотно завернувшись в бурки и башлыки, мы ехали без дороги, прямиком к Лабе. Мысли роились в моей голове; мне хотелось скорее узнать о цели таинственной поездки. Я несколько раз обращался с расспросами к князю. Он, казалось, был погружен в тяжелую думу, и раз только ответил, да и то как бы нехотя: — [407] «Дагошипсе, иги Лябе дешекижм, бесуча мезли-бже чанос, вскорык» («подожди, друг, вот, переправясь Лабу и укрывшись в лесу от погоды, я тебе все скажу»). Лаба, страшно вздувшаяся от продолжительных дождей, бурно катила мутные волны и, пенясь белыми валунами, мчала стрелой карчи и целые деревья, вырванные с корнями. Густой туман стоял над водой; вдали, к горам, слышались слабые раскаты грома; молния, как зарница, загоралась то там, то сям, и на миг освещала вершины гор. Воздух, насыщенный электричеством и пропитанный влажными испарениями, был густ и удушлив. Сквозь редевшие стаи облаков, по временам выяснялась вся окрестность, облитая грязным, матовым светом. Как-то особенно трудно дышалось. Казаки, с четырьмя махошевцами князя Багарсукова, отыскали на берегу реки огромный рогатый и суковатый карч и столкнули его в воду; завернув в бурки оружие, одежду и седла, мы разместили все это на карче и, привязав вьючками и заарканя его, сели на коней... Холодные волны охватили нас. Мы спускались по течению; казаки и горцы плавили карч, сдерживая арканами от напора массы воды, уносившей его далеко вперед... Вот мы обогнули косу; кони, фыркая, храпели, сносимые быстрым течением, и, натужа грудь, напрягали все силы разрезать волны; подвязанные бурдюки (Бурдюки, сделанные из шкур небольших козлов, шерстью вверх, и пропитанные нефтью, надувались мехом, а то и запросто ртом, и на двух ремнях подвязывались посредством пряжки на холке, под грудь коня, как пузыри для плава. Они обыкновенно хранились у нас на всех почти переправах в секретных складах, близ быстрых и глубоких рек. Тут же сохранялась на случай и запасная пища; все это зарывалось в яму, тщательно закрывалось и ставилась близ склада особая примета: камень, заруб на пне или на дереве, обруб ветвей на кустах и проч. и проч. Переправа, здесь описанная есть переправа без помехи, т.е. не под неприятельскими выстрелами; тогда же дело другое: прямо бух с конем в воду, как пришлось, хоть бы и с кручи, бурку на голову коня, удар плети и на лету открыть голову коня — было делом мига. Для всего этого необходима особая сноровка, также и для того, чтобы не замочить у оружия дул и замков.) мало приносили пользы, образуя большую площадь для напора течения, почему мы их и отстегнули на плаву; держась, кто за гриву, кто за хвост мы медленно подавались вперед. Наконец мы на берегу. Кто не видал наших переправ в полую воду на таких реках, как Лаба, Белая, Терек, Кубань, и притом в бурную ночь, тот с трудом может себе представить то, что нам приходилось преодолевать; между тем, в подобных делах мы не [408] признавали за собой ни малейшего подвига, а привыкли считать это делом обыкновенным. Одевшись, вооружась, оседлав коней и спрятав в кусты бурдюки, мы выпили с истинным наслаждением по доброй чарке горилки. Окруженные со всех сторон густым лесом, мы, потянулись в один конь по хорошо знакомой тропинке к глубокой котловине, притаившейся словно разбойник в засаде. Здесь мы остановились и развели небольшой огонек; люди окружили его, а коней держали в поводу, навесив им торбы с овсом. Багарсуков, переговорив со своими узденями, двух послал вперед; но зачем — я не расслышал, да и не интересовался, зная, что Багарсуков зря ничего не сделает. Сон начал меня одолевать; я попросил Багарсукова дать мне соснуть час-другой, если это не помешает цели нашей поездки, а после рассказать мне, свежему и бодрому, зачем и куда мы пробираемся. На это князь сказал, что мы оба лучшего ничего сделать не можем, пока возвратятся его посланные, которые не могут вернуться ранее двух-трех часов. Казаки сами назначили очередь для караула, и, намотав поводья на руку, тоже улеглись кружком. Вполне довольный этой обстановкой, я, подозвал своего «Соколку», верного и доброго пса, не раз выручавшего меня из беды своим дивным чутьем, уложив его, вместо подушки, поближе к огню, и заснул как убитый, нимало, не заботясь о том, что будет и как будет. Молодость, беспечность и привычка к опасностям взяли свое... Часа за три или за четыре до рассвета, я был пробужден осторожным движением и ворчанием «Соколки». Относя это к грезам, я уже собирался перевернуться на другой бок, но вдруг лицо мое очутилось на влажной земле вместо мягкой шерсти «Соколки», который так быстро вскочил на ноги, что башлык и папаха слетели с моей головы; «Соколка» же с лаем, вместе с собаками Багарсукова и Фомичева, бросились вперед на дорогу. Мы все живо поднялись, схватясь за оружие. Караульный казак тотчас успокоил нас, сказав: «Не тревожьтесь; я давно прислушиваюсь, и хотя земля так промокла, что плохо передает топот, но мое ухо не обманется. Это наверно посланные князя. Их двое и у одного проездный конь (Проезд, особая хода горских и степовых коней, нечто вроде иноходи, но не утомляющая коней, как хода иноходца. Проездные кони чрезвычайно покойны для езды и бывают некоторые так быстры, что нужно доброго скакуна, чтобы опередить. Проездные кони ценятся дорого.), а если я ошибаюсь, то с двумя [409] легко будет справиться... Цукур-Долгов («Цукур» по-горски значит кривой. Урядник Долгов был кривой на левый глаз. У нас нередко называли, вместо имени, по какой-нибудь особой примете.) с Евсеевым стерегут их на дороге». Через несколько минут, собаки наши воротились, махая хвостами, а вместе за ними, вместе с пластунами, приехали и посланные Багарсуковым. Сойдя с коней, они отвели князя в сторону и между ними завязался тихий, но жаркий разговор, что можно было заключить по жестам. Разговор продолжался минут десять. Багарсуков подошел ко мне и сказал: «Паллон! ми-эи-охур гух хунос, са козганонос Мурзук-Салай кагарейгуа, кахояр арс нах магар си гугар» (буквальный перевод: «Паллон (Я уже говорил прежде, что горцы меня перекрестили из Аполлона в «Паллона».)! дело будет трудное; я тебе оставлю Мурзук-Салая проводником; случилось то, чего я менее всего ожидал». Он продолжал: «Если мы успеем занять дорогу от Теректли-Мектепа к нашим аулам, то можем захватить живьем треклятого бездельника Магомед-Амина, а нет, так мне, пожалуй, придется поплатиться головой. Если мне его придется убить, то мы многого не узнаем. Я поеду устроить встречу, а тебя Салай проведет на засаду, в скрытное место на дороге к Мектепу, откуда Магомед-Амин, около полудня, поедет в аул к моему брату, с которым они большие друзья. Ты оставайся здесь с час времени, и пока прочитай что тебе записал Волков. В случае неудачи, Салай знает место, где вы скроетесь от преследования наших; а как возвратиться на линию — твои пластуны дорогу знают лучше горцев». Багарсуков тяжело вздохнул и добавил: «Да, действительно, наши сами губят себя не изучая местности, как ваши пластуны: вследствие этого-то, их много, много пропало от неведения своей и вашей местности. У нас нет ни благоразумия, ни предосторожности, а, главное, нет единства; есть только какое-то безобразное соревнование, скорее вредное, чем полезное. Магомед-Амин этим пользуется, и увидишь, что, если он достигнет цели, то много будет бед нашим от вас, и вам от него на линии. Я поеду теперь в аул к брату, и если тебе не посчастливится захватить или убить Амина, то я там нужнее для общей нашей пользы, где могу узнать многое, не взирая на то, что Магомед-Амин ненавидит меня и страшится так же, как султана Ерынова... Брат [410] глуп и упрям, но любит меня; князья упали духом; горцы наши находятся под обаянием, но, несмотря на все это, я не отступлю: выдержу до последней крайности, не иначе покину мою цель, мои права, как истощив все мои усилия, все мои силы и средства, и если мне придется покинуть их, возвращусь, во что бы то ни стало, чтоб страшно мстить»! Багарсуков вдруг замолчал: глаза его горели; он принял грозную величавую позу и был дьявольски хорош и ужасен в эту минуту. — Я не желал бы, — отвечал я, — принадлежать к числу тех, которые отчаиваются или сомневаются в успехе нашей теперешней поездки, или в успехе в будущем; но так как ты желаешь, чтобы я высказал свое мнение откровенно, то не могу не заявить тебе сомнения в успехе нашего предположения... — Понимаю тебя, Паллон, и соглашаюсь с тобой. Да, я сам сомневаюсь в успехе... Но, клянусь тебе, я не оставлю своего намерения... Придется только подождать... И притом, ведь поразить Магомед-Амина, где бы-то ни было, все-таки значить поразить его... Да и как не повести этого дела при таких важных обстоятельствах?.. Лучше откажусь от всех благ в мире... Знаю, пройдоха Амин пронюхал что именно ему грозит, тем более, что мне раз уже не удалось его убить; он это подозревает и, конечно, охранит себя. Значит, опять препятствие... Нет, видно, ничего не выйдет из проклятой борьбы... Именно «проклятой» хотя ее и одобрил сам Волков... Беспрестанные помехи... Не то, так другое... Ну, да ты, Паллон, что ты думаешь о моей цели? Скажи мне, прошу тебя, откровенно. Не будет успеха?.. А?.. — Я уже начал тебе высказывать свое мнение, но ты перебил меня, князь. Итак слушай: цель твоя, цель благая ты мирным путем хочешь достигнуть благоденствия своих горцев, не ссорясь с нашими, и на этом основать родовую свои власть, подорванную в основании Магомед-Амином; но ты ее вряд ли достигнешь этим. Князья, ты сам говоришь, упали духом, притом они никогда власти действительной не имели; народ за Магомед-Амина; он хитрый и умный проходимец; с ним бороться тебе не по силам, когда все и всё на его стороне, а наша помощь тут неуместна... У нас есть оружие, есть начальник линии, и мы не убийством Магомед-Амина, а силой и умом покорим не только Амина, а и всех горцев. Ты хорошо это понимаешь... У нашего Царя слова «победить и успокоить народ от [411] набегов горцев» составляют закон для его войск. Они не отступят ни перед каким препятствием. — Пожалуй, ты по своему и прав, но я не так думаю. Слушай: если мне удастся убить Амина, то князья и старшины увидят во мне могучую силу и слепо будут повиноваться ей, а за ними и все горцы. Ты знаешь наших не совсем: это взрослые дети, для которых нужна нянька, и чем нянька больше будет их понукать, тем ее власть будет крепче и сильнее. Амин хитростью овладел их умами, я же овладею ими своею непреклонной волей. Ведь я подчинился безусловно воле Волкова для того, чтобы повести своих куда захочу. Соединясь с вами, мы составим твердый оплот на границах от Черного до Каспийского моря, и власть Шамиля разрушится в силу этого обстоятельства, чему способствовать еще будет его невыносимый деспотизм. Он останется один, а «один в поле не воин», как говорится у вас. Вот что я хочу сделать — и сделаю. Это не пустая мечта страдающего самолюбия, а будущность всех горцев. — Положим, цель твоя хороша, да исполнить ее не так легко, как ты предполагаешь. Я знаю настолько горца, чтобы тебе сказать прямо: ты затеял реформу не только пересоздать нравы и обычаи, укоренившиеся веками вместе с фанатизмом мюридизма, но и историю горского народа. Казават, друг Магомед, был и не у таких дикарей, как горцы: он истребил сотни тысяч людей... Ты говоришь, что подчинился Волкову, и на этом влиянии хочешь основать свою власть на народ: но сравни себя с ним, твои средства с его средствами, и ты увидишь, что это дается не всем и каждому. Говоря по-дружески, скажу тебе: узнай горцев и то, что они говорят и думают о тебе, также и то, что говорят наши о Волкове». Несколько минут Магомед стоял молча; казалось, новая мысль озарила его ум, но глубоко засевшая идея осилила и натура горца взяла свое, Он, махнув рукой, сказал: «Что будет, то будет, а я потягаюсь с Амином. Пока прощай или, лучше, до свиданья; мы и так заговорились, а время не ждет. Я надеюсь, что будет удача, и ты сделаешь все, что только будешь в силах сделать. Я не знаю что тебе Волков записал, но знаю, что он мне худого сделать, не захочет: это не по нем. Если же мне не удастся, то у меня явилась новая мысль: не знаю только, которая из них лучше... скажу только, что цель все одна и та же. До свиданья». Легко вскочил на седло Багарсуков; нагайка свистнула в [412] воздухе, и сильный конь, вздрогнув от удара, вынес его птицей из котловины. Вскоре затих мирный топот удалявшихся всадников: один только ветер гулял по верхушкам могучих деревьев, ударяя одну о другую, да вдали выли шакалы, как бы напевая похоронную песнь... По отъезде Багарсукова, я подошел к огню; мысли роились в голове, цепляясь одна за другую и не выдвигая вперед ни одной. Магомед Багарсуков еще первый раз так откровенно высказался мне, не взирая на то, что, пользуясь полным доверием Волкова, я знал большую часть намерений князя; но здесь он явил себя в новом свете. Чтобы уяснить себе цель моей настоящей поездки, я достал, данную мне Волковым, секретную записку. В ней я прочел, на сколько припомню, следующее: «Багарсуков — горячая голова с сердцем горца, он мне всегда пригоден; но помни, что он честолюбивый горец, а волк всегда волк. Будь осторожен, замыслы его дики, но нам они полезны: пусть собаки грызутся — это их дело; но мне жаль будет его как человека, если он погибнет, и погибнет без пользы: тогда Амин еще более повлияет на горцев, а это надо отвратить. Не рискуй, однако, без верного расчета на учаду: это мое желание, помни его; ведь ты хорошо понимаешь мои действия и образ мыслей: где служба, там я только начальник, а не П.А. Волков». Теперь мне стало ясно все. Я решился не ждать, а стараться воспользоваться всеми случайностями... Костер был затушен, мы сели на коней, и Салай повел нас. Путь был неблизок, тем более, что нам, с наступлением рассвета, нужно было скрываться и проезжать по таким трущобам, куда сам шайтан не сунется без оглядки, а пока, под кровом тумана, нужно было проскочить тенями равнину и пробраться прогалиной между Длинным и Псеменским лесами до ущелий в отрогах высот, прилегающих к Черным горам. Я сказал об этом Салаю; мы взяли наших собак на своры и понеслись на полных рысях, следуя на хвостах друг друга. Под такт конского бега, мои мысли опережали одна другую; не оставляя главной темы намерений Багарсукова. Соображая их с письменно-данной мне инструкцией Волкова, мне в первый раз приходилось быть в неопределенном, двусмысленном положении; но этого требовала двойная обязанность: к исполнению службы пластуна и по чувству к человеку. Багарсуков, в самом деле, был один из тех людей, которые способны действовать, [413] но не направлять действия. Его энергия была удивительная и полезна, когда при нем были сильные двигатели, или даже один необыкновенный человек. Но он ни по происхождению, ни по натуре не был способен без постороннего участия совершить необыкновенный подвиг... Ему не доставало на то силы. Под влиянием своей мысли и П.А. Волкова, он готов был на решительный подвиг; но теперь, как он намекал мне о том, его роль значительно изменилась: ему теперь приходилось не открыто сражаться с врагом, а строить новые ковы, а в таком опасном деле трудно приискать помощников. Но, как видно, он надеялся на тех самых людей, в силе которых убедился на опыте: на атлета султана Ерыкова и Магомед-султана Урупского. Но он, по-видимому, не рассчитал, что у них у всех трех одна цель, и что Магомед-Амин зорко следил за этим триумвиратом. Стлавшийся густыми слоями туман начал подниматься; на востоке стало светлей; моросивший дождь, как бы слившись в одну массу с туманом, уносился свежим восточным ветром. Кони, ободренные появлением утренней зари, прибавили ходу, и, весело фыркая, попрашивали поводья, как бы спеша навстречу грядущему ясному дню. Мы давно уже миновали равнину между Длинным и Псеменским лесами. Впереди, верстах в двух, по временам декоративно выступали из-за туманного крова, облитые розовым отливом, гигантские массы шиферных скал с уступами предгорий Черного хребта, и с их мрачными ущельями зиявшими черными пастьми, среди которых валил седой туман. Восток все более алел, переходя в огненный пурпур. Поднявшийся туман дружно примкнул к валунам туч, гонимых и разрываемых порывистым ветром, мчал их к снежному хребту, оставляя задевавшиеся за вершины гор облака, как будто закрывая их шапкой, или они, стелясь длинной лентой, бежали по уступам скал. Мы начали зигзагом взбираться на крутую, поросшую зарослями отрогу, чтобы обогнуть аул Кубати Батыева, и достигли уже до полгоры. Собаки наши давно были спущены со свор и шныряли по сухим кустам, то впереди, то сзади нас. Вдруг мой «Соколка» подал голос и бросился стремглав под гору, а за ним все псы, заливаясь как «по-зрячему». Это заставило нас остановиться. Левее нашего подъема, выехали на только что оставленную нами долину четыре всадника. Они, по-видимому, еще не замечали нас, но собаки обратили их внимание, и они остановились в раздумье, полагая, [414] вероятно, что то аульные псы, начали кликать их по-горски. Я послал Салая и Фомичева (которого и самый опытный глаз не отличил бы от шапсуга или убыха, как по одежде, вооружений, так по лицу и выговору), отвлечь горцев, пока мы спустимся с высоты и угомоним их. Салай с Фомичевым должны были разыграть роль охотников. Это нам вполне удалось. Горцы, видя спускавшихся прямо на них двух всадников, стали их поджидать. Они съехались. Наши ловко завязали разговор. Немного погодя, они все вместе потянули по дороге мимо кладбища, что нам давало полную возможность спуститься незамеченными и отрезать путь к аулу. Салай и Фомичев мастерки их задерживали, пока мы имели время засесть на засаду в балке, поросшей кустами близ самого кладбища. Оставив коней с тремя пластунами, мы взобрались на окраину и притаились в кустах. Ермолаев три раза крикнул фазаном. Фомичев понял условный сигнал и, подозвав собак, отделился с ними вперед, как бы посылая их поднять птицу. Он выхватил из чехла винтовку и, миновав нас, остановился, оборотив коня навстречу едущим. Сверкнули выстрелы, и трое горцев грянули оземь без жизни и движения. Четвертый остался невредим, и его легко раненый конь, взвившись на дыбы, бросился стрелой прямо к аулу; но Фомичев был начеку и бросился наперерез. Горец, повернув коня к небольшому леску прилегавшему к аулу, летел птицей... И Фомичев, с собаками, погнался, однако не далее выстрела близился, выигрывая, на каждый конский скок своего чубарого кабардинца. Наконец, оба исчезли за леском. Ермолаев понесся следом за ними. Салай, по-видимому не ожидавший такой разделки за неосторожную встречу, совершенно растерялся; но я его скоро утешил, отдав ему свой пистолет и пять монет, т.е. целковых, взамен чего взял лучшее оружие с убитых, которых мы сбросили в балку. Коней и оружие получше пластуны взяли себе. — Салай! ведь ты знаешь зачем мы едем? — спросил я, — «так жалеть этих дураков нечего; кто они такие? ты их знаешь? — Знаю, — отвечал он, — это баракай-касаевцы из аула Кенды, и тот, что ускакал — мой кунак. Беда, если он останется жив: у него два брата и канлы (кровомщенья) мне не миновать. Пропал, я, пропала моя семья». — Не бойся; ты знаешь Фомича и Ермолая: они и у шайтана в когтях вырвут твоего кунака. [415] Как бы в подтверждение моих слов, вдали раздался одиночный выстрел и затем все притихло кругом. Мы насторожили уши. Так прошло около часа. Лучи веселого осеннего солнца все выше, да выше взбирались наверх и заглянули через горы в долину, осветили камни на могилах кладбища, играя в блестевших каплях оставшейся росы. В ауле появилась жизнь; несколько сакельных труб задымились; скот потянул к водопою на речку... — «Слышите», сказал Цукур, и припал ухом к земле: «это наши, но их только двое едут, вот с этой стороны; знать горским конем они не поживились». И, действительно, минут через десять или двенадцать показались из-за угла в конце балки сперва собаки, а за ними оба урядника: у Ермолаева были две винтовки за плечами, ясно свидетельствовавшие, что горцу не удалось уйти. Когда они подъехали, мы сели на коней без дальнейших расспросов, чего у нас и не водилось, коль скоро дело обходилось удачно. Уходили — так уходили: вечная память! Это была отличительная черта характера истого пластуна. — По какой же мы дороге поедем? — спросил Ермолаев, — нужно ли спуститься к аулу брата Багарсукова? Салай отвечал: — «Нет, Ермолай, вскарабкаемся прежде наверх и потом поедем в обход: если нас увидят в низовьях долины наши махош или бесленей, то тотчас догадаются о цели нашего появления, и мы можем потерпеть неудачу. Отправимся обходным путем и потом спустимся к аулу князя Измаила Багарсукова; это хотя дальше, но зато безопаснее». — Дьявол! — воскликнул Ермолаев, — это адский подъем! Бедный мой конь до того утомился в гоньбе за горцем, что едва передвигает ноги. Черт!.. Но делать было нечего. Невзирая на все неудовольствие, пришлось Ермолаеву подниматься вместе с нами действительно на адский подъем. За час до полудня мы уже были на месте, назначенном для засады; но, чтобы добраться до него, нам надо было то подниматься, то спускаться почти по отвесным кручам, проезжать ущелья, мрачные и закрытые до того густым и влажным туманом, что одежда наша совершенно промокла. Мы миновали не один горный поток, до того глубокий и быстрый, что вода перекидывалась через [416] седло, или приходилось лепиться по едва заметной тропе над обрывом, огибая исполинский гигант, выступавший вперед из общей гряды и как будто стороживший товарищей. Сколько дивных каскадов свергалось с высот над нашими головами! Все эти дикие, но дивные картины озаряло веселое осеннее солнце. Одни лишь горные беркуты, гнездясь в расселинах, пронзительно перекликались, да порой появлялся горный тур и, испуганный нами, то прядал через страшные пропасти, то свергался в них, падая на свои железные рога. Мы все притаились за высокими каменьями, среди густых зарослей Аларадыгского ущелья, лежащего на середине пути между Теректли-мектепом и Махошевским аулом князя Измаила Багарсукова. Кони и собаки наши были помещены, под надзором пластунов Алемельева и Хорошеньского, в глубокой огромной пещере, прикрытой пожелтевшей, но еще густой листвой ползучих лиан, вьющихся между высоких зарослей, за которыми стоял густой камыш, замыкая собой вход в пещеру. Фомичев, Евсеев, Коротков и Цукур пошли осмотреть дорогу и ознакомиться с местностью. Мандруйко вымерял шагами расстояние, на которое нам приходилось стрелять наверняка. Все было подготовлено, все было между нами обусловлено и неудача не должна была иметь места. Возвратившись с обзора, старые пластуны сказали, что со вчерашнего вечера еще никто не проезжал по этой дороге, и мы стали терпеливо поджидать лакомую добычу. Давно прошел полдень; солнце склонилось за горы, бросая вверх прощальные лучи, а кроме одного проехавшего бай-гуша (Бай-гуш — бедняк, оборванец.) на кляче, никого не появлялось на дороге; но мы надеялись дождаться проезда запоздавшего Магомед-Амина, имея в виду слова Багарсукова, или если не Амина, то Багарсукова, или же посланного им по нашему делу. Наступила холодная и ясная ночь, а ожидаемых не было... Месяц украдкой выглядывал из-за высившихся уступов впереди нас, порой и совершенно скрывался от нас за набегавшие тучки. К свету нужно было ждать мороза; Оставив двоих на засаде, мы развели огонь в глубине пещеры, в верху которой трещина служила нам трубой, и принялись за стряпню, причем главную роль разыгрывали: «накульт, шиказы, кой-нет чирем, ливжа и кой» («Накульт», копченая колбаса с чесноком, перцем, солью и всякой всячиной; «ши-козы», конина завяленная полосками на солнце; «кой-нет чирем» так же приготовленное мясо, только не конское; «ливжа», сушеное мясо дичи высушенное в печи вместе с костями и столченное в порошок; «ливжа» заменяла бульон и была приправой ко всему, что только готовилось на воде. «Кой», или по-ногайски и кумыкски «бышлек», соленый овечий сыр с пряностями. При этом калмыцкий чай играл не последнюю роль.). Эти походные наши запасы, после [417] долгого поста и после доброй чарки горилки, казались превосходными. Крепко и здорово нам спалось в сырой и душной пещере, и только появление первых лучей солнца морозного утра вызвали нас на воздух. Всю ночь, посменно, очередовались хлопцы, карауля на засаде, но все было тихо и спокойно. Как только смерклось, я послал Салая к Багарсукову узнать что-нибудь положительно о настоящем положении дел и что значит его молчание. Перед рассветом Салай возвратился. — Ну что, Салай, привез нового? — спросил я его. — Много, да мало хорошего. — Ну, говори скорее, да говори дело; ты знаешь, я не люблю попусту болтать и не люблю тратить попусту время, когда дело на носу. — Я и сам не краснобай-сказочник... Слушай: князя Магомеда нет в ауле; его вызвал Мамомед-Амин в Мектеп, куда пригласил также много князей, старшин и узденей. Мулла Качук-Ирбанов и хаджи (Хаджи — богомолец, бывал сам в Мекке и Медине, или нанимавший за себя поклониться Каабе, священному камню в мечети Мекки. Отличительная принадлежность хаджи есть чалма ила белый завив из кисеи, бязи или полотна. Зеленый же завив обозначает потомка пророка Магомеда. Они носятся горцами на папахах.) Керам Наврузов, да Балай Адды-хан поехали тоже. Дело будет большое, верно опять шариат, опять «адагосса», т.е. совет старшин; но о чем — никто у нас в ауле не знает. Прежде я заезжал в аул князя Измаила; там был наш князь, но пробыл недолго и, вместе с братом, уехал в свой аул, а оттуда они поехали к эмиру. Дома Магомед долго спорил и ругался с хаджи Керимом и братом, а о чем — мой брат Изукой не понял; только видно, что о Магомед-Амине была речь (они говорили по-кабардински, а Изукой не понимает хорошо этого языка). Уезжая, князь сказал Изукою: «если увидишь Салая, то скажи, чтобы он до послезавтра т.е. нынешнего утра, оставался там, где был, и ждал до полудня, и даже до вечера, а если не дождется, то пусть приедет в Мектеп». — Ну все это хорошо, да немного же ты узнал; впрочем, спасибо и за то. Подождем до вечера, а там ты опять ступай, и [418] если сам не вернешься к свету, то скажи князю Магомеду, что я вернулся на линию. — Хорошо, я возвращусь до рассвета, а теперь дай поесть и немного соснуть: крепко устал, да и невесело на сердце. Не будет тут добра, где сам шайтан думает надвое. — Иди, Салай, ешь и спи, я тебя разбужу, когда будет время ехать. Обманутое ожидание и неопределенность положения тягостно повлияли не только на меня, но и на мою испытанную команду, и притом настолько, что Фомичев, Еремкин и Ермолаев предлагали мне свои услуги: отправиться разведать, что такое творится в Мектепе. Фомичев, которому первому пришла эта отчасти благоразумная мысль, добавил: «Все пойдет хорошо для нас и дурно для них; мы отложим свое предприятие до более удобного времени, откроем, во что бы то ни стало, предателей, а они должны быть у Магомеда... Князь Магомед умен, это правда, да не умеет похитрить, там где следует, и легко попадает в западню, считая себя крепко разумным и проницательным, а, главное, сильно рассчитывает на преданность к нему его махошевцев, из которых и десятка не наберется, на кого бы он мог вполне положиться. Если мы сами примемся за дело уходить Амина, так будет вернее... мы выследим зверя в его норе». — «Так-то так, я согласен с тобой, да это несогласно с приказанием Волкова, а потому будем теперь делать все то, что только возможно, чтобы исполнить данное приказание, а после увидим, что и как надо сделать». Едва мы перестали говорить, как по дороге от аула Измаила послышался конский топот. Мы притаились, заняв каждый свой пост. Через несколько минут показались два всадника и в одном из них мы узнали нашего давнишнего кунака, махошевского узденя Магомед-Билея: другая личность, на сильном и статном коне, была не видна из-за наброшенного на лицо башлыка, из-под которого виднелись только одни глаза. Конь и оружие соблазнили моих товарищей-пластунов, и я не успел распорядиться — остановить их, как сверкнули два выстрела по всадникам, поравнявшимся с нами... Неизвестный горец тихо, без стона, скатился с седла и повис на стремени: он так крепко стиснул пальцы руки державшей поводья, что конь его начал крутиться на месте, затянутый поводом. Магомедка ошалел было на миг, но вслед затем взвилась в воздухе плеть, и конь, задержанный на поводах, [419] взвился в дыбы и бросился широким скачком вперед... Было уже поздно. Два пластуна точно из земли выросли перед удивленным Билеем спереди и двое тоже с винтовками наголо позади его. «Слезай, Магомедка, с коня, ведь не по тебе стреляли; ты не бойся, кунак, мы тебя сами бережем». Слова эти заставили Билея, волей неволей, повиноваться, и он, как истый горец, попавшийся врасплох и крепко струсивший, чего ему никак не хотелось выказать, быстро соскочил с коня и сказал: «Благодарю, что бережете меня, видно Магомед нужен. Эк вас шайтан угодил куда забраться; да на этой дороге вы пожалуй перестреляете как фазанов встречного и поперечного». — Ну, здорово, кунак; «ни хабар» — что нового? — Не знаю, Паллон, что будешь спрашивать, а нового у нас много; дня через три-четыре я хотел ехать в Вознесенскую, и рассказать Волкову, что творится в горах с новыми порядками и распорядками Магомед-Амина. Но здесь говорить не место: нас могут увидать, и тогда ни мне, и, пожалуй, ни вам несдобровать. Веди лучше сесть на коней и поедем в ущелье Адагир; оно в нескольких шагах; мы там будем ровно в крепости. — Не беспокойся; я говорить с тобой буду не на дороге, которую мы, как ты видишь, стережем, и потому ее не оставим; об этом разговаривать нечего, а в Адагир ехать незачем. Пойдем со мной и веди коня; у нас, дружище, есть где принять и угостить дорогого гостя. — «Да, спасибо! ловко твои меня встретили и вкусно бы угостили, если бы я так же закутался как мой спутник. Мои кунаки ровно «шайтан пхуз, ана сектым», добавил он, ругнув, по обычаю горцев, скоромным словом. — Кто он! — Мюрид, хаджи Агассы-оглы — Чамбу, присланный имамом Шамилем к шейху Магомед-Амину по важному делу, и он ехал с «кагатом» (пропуск) в Мектеп. Слушая его рассказ, мы достигли пещеры, куда вошли сами и куда введены были кони убитого мюрида и Билея. На засаде за старшего я велел оставаться Фомичеву, строго приказав не увлекаться вперед ни конем, ни оружием едущих и помнить наказ Волкова — «осторожность». Если же заметят что-нибудь особенного, то в ту же минуту давать мне знать. Ермолаеву я приказал прийти в пещеру. Я знал, что от этого опытного пластуна, умного, расторопного и отлично знавшего не только все горные наречия [420] правого крыла, но и до самых сокровенных тайников натуру горца, не ускользнет ни малейшее обстоятельство из того, что мог сообщить Билей. Он всегда как-то особенно мастерски умел выведать нужное. — Ну, кунак! видишь, какая у нас кунакская (Кунакская сакля, кунакская приемная комната, тоже, что наши приемные парадные комнаты. Вообще азиатцы, даже бедняки, ни за что не примут стороннего на семейной половине; исключения чрезвычайно редки, особенно не для единоверца.), не хуже ханского дворца. Молча озирался Билей; по всему было видно, что он не только не знал, но и не подозревал существования этого вертепа. — Эк, Паллон, куда ты забрался! я здесь давно не был и забыл про эту «богождаг», пещеру. Как ты ее отыскал, когда наши горцы и не подозревают ее существования? — Э, любезный, мало ли что мы знаем лучше, чем вы в своих горах. Ты видишь, мы здесь, а ты не ври, что попал сюда не в первый раз. Хочешь араки (т.е. водки) и закусить, а потом поговорим? — «Кодго-вишь, сигнапсальта зы зангапсох зыбенангижи гус, нахавш мажальтам нахора-са дугоссальтандра си схагам, а мюридир кзепсальташ са, ар схаосуго-кичас («Хорошо, дай развязать язык и освежить голову; сытый лучше голодного, а я со вчерашнего дня еще не ел ничего: этот мюрид проговорил мне на животе дыру»). Привожу здесь эти несколько слов, как образец манеры и оборота кабардинской речи моего кунака, славившегося даром и игрою слов между своими; по-русски я перевел слово в слово. — Откуда ты его взял? — Меня посылал Магомед-Амин за Кубань, для встречи его в Карачае, недалеко от вашего поста Яман-Джами, в ауле Джембота; знаешь?.. — Знаю, а у кого он там останавливался? — У хаджи Кубати Адасарова; а тебе на что это знать, Паллон? — Да так, к слову пришлось. — Биллях! большой руки плут этот хаджи! — Ну, теперь больше плутовать не станет. — Теперь он, пожалуй, думает надуть самого шайтана, которому достался на шашлык... Так, перекидывая словами, мой кунак исправно оказывал [421] честь нашей походной трапезе, и выпитые им две-три лишние чарки араки совсем развязали его язык. В настоящем моем рассказе я передам кратко самую сущность сообщенного мне Билеем о ходе событий относительно преднамерений Магомед-Амина, которые впоследствии в скором времени, большей частью, подтвердились, и потому сведения эти были фактичными и заслуживающими своего рода внимания. Нелишним считаю заметить, что личность Магомед-Билея рельефно выступает из ряда его земляков того времени. Он вырос в Стамбуле, куда был продан еще ребенком, и, попав к анатолийскому сардарю, выучился арабской грамоте, вообще образовал себя настолько, что впоследствии занимал довольно видное место при покойном султане, и только страсть к прекрасному полу остановила его блестящую карьеру. Он, после неудачного посещения султанского гарема, чтобы спасти свою голову, должен был бежать на родину. Светлый и хитрый ум его, уменье ловко пользоваться всякими средствами для достижения цели, делали его самым деятельным и лучшим нашим лазутчиком. Он вел так хорошо свои делишки, что был в большом уважении и полной доверенности не только у всех влиятельных народных личностей, но пользовался и особой внимательностью самого Магомед-Амина, считавшего его за слепое свое орудие. Магомед-Билей рассказал мне почти все подробности борьбы между князьями, народом и Магомед-Амином с изумительно верным и с точным описанием всех предшествовавших событий, частью уже изложенных в моем рассказе — ссоры Амина с Багарсуковым, Ерыковым и Магомед-Султаном. Он, кажется, проник в самые сокровенные мысли этих соискателей на народную власть и, зная каждого, ловко и верно обрисовывал личность каждого, и только, по-видимому, боялся одного султана Ерыкова, а потому более других его ненавидел. Багарсукова он, быть может, любил и уважал по-своему, но не поздоровилось бы ему, если бы князь подслушал речь его о нем. Магомед-Султана он презирал, а Магомет-Амин, как видно, был его любимый конек и на нем он рассчитывал проехаться в мутной водице. Кажется, только одна была у него личность, которой он не мог постичь — личность Волкова, всегда щедрого, всегда скрытного и всегда умевшего выпытать у Билея что нужно, который не смел соврать «ни на абасс» (Абасс, грузинская серебряная монета в 20 копеек серебром.). [422] Наконец, Билей перешел к событию недавно случившемуся, именно, что Багарсуков, задетый за живое резким отзывом о нем при собрании старшин и народа, решился убить Магомед-Амина, для чего подговорил человек более десятка махошевцев, и они засели в засаде. Но Магомед-Амин, вероятно предупрежденный, в этот день не поехал, а на утро собрал себе нечто вроде почетного конвоя, числом с полсотни людей, и, окруженный ими, отправился, как видно нарочно, по дороге, где была засада. Багарсуков не выдержал, рассчитывая, что его соучастники сделают то же, выстрелил, но пуля задела только папаху Амина. Произошла «тамаша»; все конвойные бросились по зарослям на выстрел, но Багарсуков успел скрыться и ускакал в отчаянии домой. Узнав это, Амин не сказал ни слова бывшим на засаде, но, обратясь к своему конвою, выставил поступок Багарсукова, объявив что он будет требовать народного суда, пренебрегая личной местью. Таким образом для него объяснилась причина поездки Багарсукова в Теректли-Мектеп, где собрался «адагосса». Об убитом пластунами мюриде, Билей сумел выведать, что он послан был имамом с решительным поручением принять его именем народную власть, рассчитывая на преданность своего наиба, т.е. наместника, но Магомед-Амин хлопотал не для своего патрона, а хотел власти собственно для себя. Шамиль предназначил с открытием весны поднять весь Дагестан, взволновать обе Чечни и обе Кабарды, действуя одновременно от Качкалыковских высот на обе стороны, чем думал заставить наши войска разъединиться. При этом он сильно рассчитывал на содействие Магомед-Амина на правом крыле, которому советовал обольстить всеми мерами мирных и вызвать с их стороны враждебные действия заодно с немирными, а также поднять и нагайцев, живущих аулами по Кубани. В Карачаев от имама был послан также доверенный мюрид. Этих последних известий Магомед-Амин еще не знал, а нам они дались как клад в руку. Весна была еще, далека, и планы не могли частью осуществиться, так как рано наступившая зима была крепко неблагоприятна для замыслов горцев и по своей суровости, и от беспрерывных наших набегов. Ко всему этому, Амин крепко хлопотал о своей народной власти, в чем его поддерживали в Константинополе, для чего нужно было уничтожение влияния племенных князей и старшин. Но обратимся к Багарсукову. [423] До времени отправления Салая к князю, Фомичев несколько раз давал мне знать о проезжающих по дороге к Мектепу горцах. Они ехали, большей частью, партиями от 2-5 человек, и только раз проехало их человек более двадцати. При всей заманчивости поживы, пластуны, как было приказано, терпеливо выжидали, и это терпение спасло не одну жизнь. Салай был разбужен и отправлен, причем произошла не многоречивая, но до крайности комическая сцена между им и Билеем, не знавшим о близости опасного свидетеля его рассказа, свидетеля по-видимому спящего, но также могшего и не спать. Ермолаев выручил Билея из неловкого положения, сказав Салаю: «Что ты вылупил глаза на Билея, или не узнал его: он, любезный, попал к нам из-под пули с засады, на которой убит его товарищ, а ты все это время дрыхнул; ну, да и тебя пора отпустить к твоей марушке, ты тоже попал к нам неволей. Смотри: если словом, делом или даже взглядом выдашь нас, так помни меня — от моей канлы, милый, не спрячешься и в утробе самого сатаны. Пойдем, я выпровожу тебя на дорогу к твоему аулу». С этим словом, сметливый урядник вышел с Салаем, взявшим своего коня. Речь Ермолаева и самое изумление Салая достаточно успокоили Билея. Он убедился, что Салай, действительно, спал и попался тоже случайно к нам в гости, как и сам он, и что жизнью обязан верно только старому куначеству с Фомичевым и Ермолаевым. При этом Билей вспомнил о себе и придумал сыграть комедию с Магомед-Амином. — Ты, Паллон, как будешь уезжать отсюда, уведи коня и возьми мое оружие, я за ними приду к тебе скоро, а меня привяжи с завязанным ртом к дереву, что на дороге из ущелья к Мектепу. Я скажу Амину, что мы на троих конных пластунов нечаянно наткнулись, и они, убив мюрида, меня обобрав только, благодаря знакомству не убили, а привязали. Ну, да я уже знаю как лучше сказать. — Хорошо, это твое дело; я тебя велю не только привязать, а, если хочешь, пожалуй и повесить хоть за ноги на любом суку. — Нет, кунак, так пожалуйста даже в шутку не говори; ты знаешь, что вернее меня у вас нет лазутчика. И затем, выпив на грядущий сон добрую чарку араки, наш кунак заснул мертвым сном, как видно совершенно успокоенный, в полной уверенности, что получит хорошее вознаграждение от Волкова за все сообщенное мне. [424] Далеко до рассвета возвратился Салай; его встретили на месте засады, окликнув условным сигналом, чтобы опять не дать ему встретиться с Билеем. — Ну, что же ты сделал Салай? — Сделал-то я ничего не сделал, а слышать и видеть довелось многое. Нашего князя будут судить и непременно изведут эти мошенники «адагосса», которые боятся Магомед-Амина больше чем попасть в джегенем (ад). — О! это еще не так легко! — Легко, Паллон, — возразил Салай. — Я видел и слышал, о всех хитростях Магомед-Амина и его друзей, может быть так же ясно, как они сами их видят, и если бы я не был так ничтожен, если бы у меня всегда доставало смелости, я бы сказал судьям... — Посмотрим, что бы ты сказал? говори. — Что бы я сказал им? — проговорил в раздумье Салай. — Ну, да очень просто, Паллон, слушай! Тут Салай принялся комментировать и опровергать слышанную речь Магомед-Амина, говоренную им старшинам при народе. Из слов Салая видно было, что Магомед-Амин имел в нем небессильного обвинителя перед народом. На все мои возражения у Салая был готовый ответ. В заключение своей речи Салай добавил. что князь Магомед надеется оправдать себя в глазах всех; но как теперь пока еще не время, да и невозможно исполнить его намерение относительно Амина, то Багарсуков советует мне втихомолку возвратиться на линию, чтобы и не подозревали его в сношении с нами относительно засады. Затем Салай поехал обратно. «Адагосса» должен был собраться в Мектепе на утро. Было еще около двух часов до рассвета и я велел собираться в путь. С Билеем мы поступили, как он просил, т.е. связали и оставили привязанным к дереву близ Теректли-Мектепа, куда переволокли на коне тело убитого мюрида, чтобы еще удачнее разыграть затеянную Билеем комедию с Амином. Салая более он не страшился потому, что они оба знали друг за другом разные темные делишки, а потому должны были полагаться на взаимную скромность. К вечеру того же дня мы были уже в Вознесенской. Я отдал полный и подробный отчет начальнику линии о нашей неудавшейся поездке. [425] Через пять-шесть дней, почти одновременно, приехали в Вознесенскую станицу Магомед-Билей, явившийся прямо к Волкову, и Мурзук-Салай, остановившийся у меня. Они оба рассказали почти одни и те же подробности бывшего «адагосса» и затем о внезапной смерти Магомед-Багарсукова. По их словам, около полудня, на майдане (Майдан, по-горски, площадь.), в ауле Теректли-Мектепе собралось до полусотни князей, старшин, мулл, кади, хаджи и узденей; простых горцев было более трехсот из среды всех племен, и по преимуществу все «асакаллы» (Асакал — большая борода. Франты окрашивали ее хной в красный цвет. У азиатцев нередко ум и опытность меряются длиной и сединой бороды.). Магомед-Амин в длинной речи изложил настоящее положение горцев, теснимых русскими в их вековых владениях, ярко выставил и осветил картины разорений и указал на ничтожное вознаграждение от грабежей на линии и за Кубанью; сказал, что причиной всего этому их неурядицы; долго говорил о силе и могуществе Шамиля в Дагестане и в Чечнях, соединившего в себе власть, но и тут ввернул словцо о его деспотизме, как бы ненароком сравнивая себя и выставляя свою личность в лучшем свете. Проповедуя единение власти, он ловко перешел к казавату. Высказал много примеров из прошлого, до занятия Лабы казаками, еще свежего в памяти стариков времени, когда сборища, и даже мелкие партии, безнаказанно грабили за Кубанью и возвращались с богатой добычей скота и пленных, и все это приписывал известным влиятельным личностям, которые жили между собой, как одна душа в разных телах. Одним словом, явил себя в полном блеске великим оратором-краснобаем, сильно повлиявшим на умы слушателей. Видя произведенное впечатление, он указал на князя Багарсукова, как на виновника настоящей неурядицы властей, как на «туарека», т.е. вероотступника и друга русских, который добивается единовластия с тем, чтобы предать всех горцев русским; прибавил, что тогда их поодиночке перешлют в Сибирь и будут брать в солдаты. Доказательством всего он приводил домогательства князя о старшинстве среди князей, его дружбу с Волковым, и, наконец, излил всю злобу за посягательство на него, Амина, убить из засады, причем сослался, как на очевидцев, на свою охранную дружину и на узденя Магомед-Махоша. Он просил рассудить его с [426] Багарсуковым и, кого признают виновным, пусть определят примерное наказание. Если обвинят его, то он смиренно покорится решению такого сильного и славного по составу «адагосса». Он замолк... Все оставались немы под влиянием витийства хитрого, умного и бойкого на слово шейха. Магомед Багарсуков, разъяренный, униженный как изменник, начал свою защиту но слова его не нашли и тени сочувствия у земляков. За ним выступил с речью Салай, но и его преданная, умная и дельная защита была заглушена криком со стороны лиц преданных Магомед-Амину. Багарсуков и Салай были поставлены между двумя страшными крайностями... Видя все это, Магомед-Амин обратился к собранию и сказал: «Я думаю, вам известно теперь, зачем я вас призвал? Выбирайте между мной и Багарсуковым... Да, это печальная и ужасная крайность, но она необходима для блага всех нас правоверных». Поднялся шумный спор и крик. Всякий желал заявить себя; хаос был во всем разгаре, так что не один уже мелькнул кинжал, как более убедительный аргумент в споре. В это время уздень Магомед-Махош подошел к Багарсукову и принуждал его сдаться, на что князь отвечал ударом Махоша в лицо кулаком. В то же мгновение кто-то выстрелил из пистолета: пуля впилась в бок князя, и он упал смертельно раненый, увидев перед собой лицо Магомед-Амина. Князь Магомед Багарсуков умер на следующий день... Шейх-эмир Магомед-Амин не замедлял ударов против своих прямых врагов; непобедимый и неотразимый, он, со смертью Багарсукова, достиг своей цели — единовластия в горах правого крыла, и из наиба имама Шамиля сам стал народным предводителем. Аполлон Шпаковский. Текст воспроизведен по изданию: Записки старого казака // Военный сборник, № 6. 1872
|
|