|
САВИНОВ В. И. ТРИ МЕСЯЦА В ПЛЕНУ У ГОРЦЕВ I. НОЧНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ. — ВСТРЕЧА С АБАЗИНАМИ. — ПОГОНЯ. — ПЕРВАЯ БЕДА. .... Ночь была черна... ветер свистел неистово, Черное море стонало и ревело, волнуемое его порывами; раскатившись, могучие волны со стоном взбегали на крутой берег, обдавая брызгами прибрежный камыш... Небольшой отряд наш молча подвигался вперед... Мы шли уж более часу, а непогода не смолкала, и ни одна звездочка еще не загоралась на Кавказском небе. Берег изредка освещался огнем пушечных выстрелов, которыми погибавший в виду [120] берегов Русский военный транспорт просил помощи... Мы шли на его призыв... С транспорта, терпевшего крушение в нашем виду, изредка долетал до нас бестрепетный голос лейтенанта, раздавался дружный ободрительный крик работавших матросов... В виду нашем гибли Русские. Тяжело было смотреть на ужас их положения и не иметь средств помочь им! Страшно было за них... Молча мы ждали развязки ужасной драмы, и при каждом порыве ветра сердца наши обливались кровью. Вдруг знакомые звуки барабана рассыпались мелкою дробью в ущельи прибрежных скал. На цепи загудели ружейные выстрелы. Дерзкие Абазины в превосходном числе напали на наш отряд. Вот и светает. Хорошо Кавказское утро! но теперь нам не до природы... Дело в том, что двести человек должны были выстаивать напор чуть ли не тысячи врагов.... Расстреляв в ночной перестрелке все патроны, мы увидели впереди почти неминуемую гибель; поручик, командовавший отрядом, предложил вызвать двух охотников, которые, ускользнув от внимания хищников, дали бы знать в укреплении о бедственном положении отряда... Совет был принят единодушно, тем более, что поручик В… слыл между товарищами [121] и подчиненными за отличного офицера, столько же знакомого с войною, сколько и храброго... На вызов в охотники явился я и задушевный мои приятель прапорщик Д… с которым не один раз случалось дружески делить и радость и горе. — Благодарю душевно и радуюсь за вас, говорил добрый поручик, пожимая нам руки: — с Богом! Положено было, с наступлением ночи приступить к делу. Между тем неприятель, прекратив на время перестрелку, казалось, отдыхал, приготовляясь с новыми силами дружно и быстро ударить на нас... В ожидании ночи, Д.... и я, прикрывшись одною буркой, лежали на влажной земле; но сон, разумеется, не смыкал глаз наших. Мысли наши были одинаковы: удачу и неудачу предстоявшего покушения предстояло нам делить поровну. — Не снится... прошептал Д...., сбросив с лица ящерицу, которая уже добиралась до его носа. — Ты знаешь, я не трус: несколько шрамов на теле, кажется, ясно доказывают, что я не бегал с поля. Но с той минуты, как вызвался я в охотники, невыразимая тоска давит мою грудь... Предчувствие говорит мне, что я не вернусь... Я старался разогнать черные мысли товарища. Так шло время... [122] Наконец наступила ночь, непогодливая и мрачная, одна из тех, которых у нас на юге зовут воробьиными. Среди глубокой темноты изредка, прорезав черное облако, сверкнет зарница, осветит на миг громадные скалы, а там снова все темно и черно... Простившись с товарищами, я и Д.... молча вышли за цепь. Затаив дыхание, поползли мы к стенам древнего, разрушенного временем монастыря; чрез развалины его пролегали первые шаги нашего опасного пути. За тем, выбравшись из развалин обители, положили мы взять направо по косогору, и поднявшись на вершины скал, миновать пропасти, а наконец спуститься на береговую дорогу, уже обойдя завалы и ущелья, в которых засели горцы. План нашего пути почти можно было назван возможным; вся трудность его исполнения состояла в том, чтобы до рассвета быть на высоте скал. Опасные тропинки над пропастями не пугали нас: мы оба были привычны к горным дорогам и проворны как белки... — Боже мой! прошептал Д…. — Кажется, мы ошиблись, приняв в темноте другое направление. — Да, отвечал я: — вот ужь с полчаса, как мы быстро подвигаемся вперед, а монастырь словно уходит от нас. — Чтож нам делать? [123] Вдруг зарница, ярко сверкнув на полуночном небе, указала нам в двух шагах мрачные, поросшие мхом развалины монастыря... — Вот он!... вскричал я с восторгом. — Тс... что ты?... шепнул Д…., усердно толкнув меня под бок. — Вспомни, что если мы будем говорить громко, так, пожалуй, нас заставят прикусить язык навсегда. Не желая лишиться языка, который доставлял мне в жизни иногда приятные минуты, я замолчал. Вскинув на плечи ружья и ощупывая одною рукою сырую монастырскую стену, мы подвигались вперед осторожно и в глубоком молчании. Чрез полчаса трудного пути по неровному и ветхому полу достигли мы, без всякого приключения, амбразуры окна, которое, по нашим расчетам, выходило на косогор. Д…. взглянул туда и тотчас же быстро отскочил. — Что там? спросил я. — Тс!... Он приложил указательный палец к губам, а другого рукою указал мне на окно. С величайшею осторожностию просунул я голову в отверстие окна, и глазам моим представилась картина не слишком отрадная: около костра горящих головней сидело человек восемь горцев. Затаив дыхание, мы взвели на всякий случай [124] курки ваших ружей и осторожно опустились на пол, поросший мхом и травою... — Удивляюсь, прошептал я: — как шелест наших шагов не обратил внимания чутких Абазинов! — Тсс!... отвечал мой товарищ: — будем ждать удобной минуты... ведь не приросли же они к земле... уйдут когда нибудь... а до тех пор молчание! Кивнув в знак согласия головою, я прислонился к сырой стене и стал зевать, по временам сбрасывая с своего платья неучтивых жаб и ящериц. Около часа прошло в томительном и напрасном ожидании: говор не умолкал под окном, и струя табачного дыма, доносимая до нас ветром, свидетельствовала о присутствии Абазинов. — Спишь?... едва внятным шопотом окликнул меня товарищ. — Нет. — Ну, брат!.. Вообрази, что я подслушал из разговора наших соседей... Нужно заметить, что Д…. почти пять лет прожил в Анапе и понимал несколько по Абазински. — Что такое? спросил я быстро. — Эти отчаянные разбойники решились сегодня ночью, прокравшись монастырем, ударить [125] в расплох на наш тыл, который, по их расчетам, очень справедливым, будучи защищаем развалинами, должен быть слабее флангов и фаса. — Что же нам делать?.. — Спешить к товарищам и предупредить их об угрожающей опасности... Д.... договаривал еще последние слова, как один из Абазинов с проворством дикой кошки, прыгнув в окно, прямо сел мне на шею — и, потеряв равновесие, полетел на взничь... Падение на меня его тяжелого тела было так неожиданно и жестоко, что я, вскрикнув от боли, судорожно сжал руки и невольно спустил курок ружья... выстрел грянул, осветив местность, и пуля с визгом врезалась в грудь горца. Дикий, пронзительный крик раздался под окном... и одиннадцать выстрелов один за другим грянули над нашими головами... Но ни одна пуля нас не коснулась, благодаря стене, к которой мы плотно прижались, присев на корточки... Наступила минута решительная... Силы были далеко не равны: самое отчаянное сопротивление не обещало ничего доброго... Оставалось искать спасения в бегстве... Будто сговорившись мы разом пустили две пули в толпу врагов, столпившихся у окна, и, быстро прыгнув чрез тело убитого горца, стали пробираться вперед. Но враги наши не зевали... Месть за убитых [126] товарищей, досада на неудачу предположенной ночной экспедиции, жажда добычи и крови, — все призывало их к погоне... И скоро услышали мы, как озлобленные наши преследователи спотыкались и падали, вероятно при неудачных усилиях прыгнуть в окно... и вот шаги многих людей, громкий говор, ругательства и проклятия зазвучали под сводом монастыря. — Прислонимся к стене: может быть они пройдут мимо нас, шепнул мне товарищ: — а на случай обнажим и шашки... Но в ту самую минуту грянул выстрел, свиснула пуля, товарищ мой покатился, раненый в лоб на вылет... Я чувствовал как брызнули мне в лицо мозг и кровь его... Голова моя кружилась и пылала… ... Мгновение — и я очнулся. Обнажив шашку, над трупом несчастного Д...., я решился дорого продать жизнь. Ожесточение мое было так велико, что я безрассудно выстрелил в толпу на удачу и огнем выстрела показал неприятелям свое место... Страшные крики и проклятия загремели в ответ на мою пулю... курки брякнули... и я с раздробленною коленкою покатился на холодный труп товарища... О, после я завидовал ему!... [127] II. РАЗГОВОР С АБАЗИНОМ. — КНЯЗЬ АСЛАН-САДЕК. — ПОПЫТКА К БЕГСТВУ. Не знаю, скоро ли я очнулся... Но пробуждение мое было не радостно: сумрачный свет сакли, закопченной снизу до верху, в которой я лежал на грязном войлоке, показывал, что уже наступил вечер. Дождь, просачивая ветхую крышу, грязными потоками бежал по стене, наводняя глинистый пол и капая мне налицо... Старая безобразная Абазинка перевязала мне рану, над которою только что окончил операцию горский хирург, употребив, быть может, при этом случае вместо всех инструментов свой неизменный кинжал 1. Жажда мучила меня ужасно... я выразил знаками мое желание, и ветхая мумия тотчас подала мне в солдатской манерке воды отвратительного вкуса. Поблагодарив старуху и закашлявшись всею грудью, я потянул раненую ногу, и к великому моему изумлению решительно не ощутил никакой боли. Это меня несколько обрадовало и ободрило. Успокоившись несколько и хорошо уяснив себе [128] незавидное свое положение, я стал придумывать средства к побегу... В ту минуту на пороге сакли показался рослый Абазин… Стряхнув с бурки крупные капли дождя и отерев ею же ствол винтовки, горец закурил свою коротенькую трубку и сел против меня на мокрый пол... — А, Иван... глядишь!! 2 сказал он. — Да, приятель, отвечал я, стараясь казаться равнодушным: — гляжу, гляжу больше часа, а все-таки кроме дряхлой старухи ничего не вижу съестного... нет ли у тебя чего нибудь посвежее... хоть проса или чурека... не откажусь, пожалуй, и от шашлыка... за что преславная дочь Магомета — Фатима, да подаст тебе конец своего пояса и проведет тебя чрез Эль-Сырат к достославным предкам... В заключение моей витиеватой речи, чтоб Абазин понял в ней главное, я указал на раскрытый рот и сильно щелкнул зубами. Пока жевал я жесткий чурек, с опасностью изломать свои зубы. Абазин рассказал мне, нещадно коверкая Русский язык, о том, как я был захвачен в плен его приятелем, каким-то князем из соседнего аула; князь [129] оставил меня здесь, пока я поправлюсь, и обещал побывать на днях у своего кунака. Замечание, что со мною обходятся миролюбиво и снисходительно, несколько порассеяло мои черные мысли, от чего чурек исчезал довольно быстро к немалому удовольствию моего хозяина, который по моему аппетиту заключил, что скоро от меня отделается. В этот день со мною ничего не случилось замечательного, а ночь я проспал как убитый. На утро с восходом солнца топот лошадей возвестил о приезде князя с его нукерами. Двое усатых молодцов вошли следом за моим владельцем в саклю; князь был рослый детина, с смуглым и загорелым, но довольно приятным лицом. Опрятность наряда и богатство вооружения резко отличали его от оборванных нукеров. Он молча осмотрел мою рану и потом начал ощупывать все мои члены, будто желая узнать мое достоинство по качеству мяса. Долго пропировав у своего кунака, князь перед вечером выехал из аула со мною и нукерами. По всему было заметно, что мои спутники, не исключая и князя, на этот раз сильно преступили заповедь Магомета и порядочно подгуляли... особенно нукера, ехавшие у стремян моих, кланялись каждому встречному кусту и пригорку. Мы подвигались вперед не торопясь... [130] Я молчал, задумавшись; князь, играя звонкою уздечкою, напевал какую-то заунывную Татарскую мелодию; слуги, опустив поводья и повесив носы, время от времени, повторяли сквозь, зубы: якши иол! предполагая быть может, что они и теперь еще сидят на ковре пиршества, а не на хребте лошади. Солнце давно уже скрылось за горы, и сырой туман, поднявшийся с моря, пронял меня до костей. Прикрытый одним «кителем», я сильно продрог и громко стучал зубами. Спустившись е кремнистого косогора, мы пустились рысью вдоль узкой и мрачной балки, впрочем довольно ровной. Тряска несколько развлекла моих спутников и прогнала их дремоту. Чрез час довольно быстрой езды князь остановился; сделав знак рукою, он соскочил с коня; мы последовали его примеру. Я и на этот раз не лишен был счастия отведать черствого чурека... Проклиная незатейливый вкус и жалкую кухню горцев, я ел так усердно, что не заметил даже, что князь давно уже храпел, растянувшись на шелковой бурке... Нукера еще бодрствовали... Должно быть им приказано было стеречь меня... Но пророк, вероятно в наказание за нарушение его заповеди, минут чрез десять сомкнул глаза пьяных нукеров. Нукера спали мертвецки, князь храпел как разгоряченный конь; я один бодрствовал... [131] Мысль о побеге молнией сверкнула в голове моей, сердце сильно забилось... Мешкать было нечего; случай, соблазнительный случай, так и протягивал руку. Но вот вопрос: куда бежать?.. я не знаю ни одной тропинки!... и что будет со мною, если проснутся враги мои в самую решительную минуту?... Не перерезать ли их? Рука моя уже невольно потянулась за кинжалом, висевшим на животе у одного из нукеров; но рассудок скоро остановил дикое побуждение... Я встал, осмотрелся на все четыре стороны и с величайшею осторожностию, едва переводя дыхание, начал распутывать лошадей. Абазины спали. Обозрев снова окрестность, я заметил невдалеке узкое ущелье, которое, как трещина в скале, вилось пестрою змейкою между двух возвышенностей... Руки мои дрожали, сердце громко стучало в груди... Прыгнув на коня и сильно ударив его ногами в бока, я вихрем понесся в ущелье, застилая свой след пылью и дождем мелких кремней... Звук копыт скоро разбудил врагов моих... Я несся на удачу, рискуя сломать себе шею... За мною гнались по пятам. Между тем ночь заволокла небо черными тучами, ветер свиснул в ущельях и запел свою обычную, заунывную песню... Лошадь моя беспрестанно спотыкалась; но я неутомимо бил [132] ее по крутым ребрам. Враги были близко... я слышал ясно их неистовые крики и ругательства; эхо ущелья громко отвечало на их: гяур! гяур! Одно мгновение — и они меня настигнут... Вдруг усталый конь, фыркнув, быстро отскочил в сторону и стал как вкопаный всею силою передних ног в гранит. Я взглянул вниз: почти под ногами моими бежал широкий ручей с неистовым шумом и завываньем; его мутные волны бешено прыгали через камни и обдавали берег белою пеной. Думать было нечего, выбирать не из чего: я слышал, как враги мои взводили курки! С воплем, в котором отозвались все страшные ощущения, раздиравшие мою душу, гикнул я на измученную лошадь. Она взвилась на дыбы, метнулась вправо, потом влево, вытянулась, — и вода с ревом раступилась, возмущенная нашим падением... Вслед за тем два выстрела зарокотали над моею головою. Пуля, свиснув мимо моего уха, перелетела в лес на противоположный берег; другая сорвала с головы моей фуражку. Храпя всею грудью и собирая последние силы, лошадь быстро выносила меня вперед и вперед, пробираясь между острых камней, мелькавших в кипящей воде. С минуты на минуту ждал я смерти... смерть была кругом меня... выстрелы не умолкали... Не понимаю, каким образом миновала меня меткая Черкесская [133] пуля... Но вот и берег: я спасен! Князь не решился последовать за мною... Спрыгнув с измученного коня, я с любовью и благодарностию потрепал его крутую шею... ІII. ВТОРАЯ БЕДА. — ИСТОРИЯ НЕЙФТАЛИ. — МЕСТЬ ГОРЦА. ... Но в ту минуту ствол винтовки уперся в грудь мою... Пораженный, я с силою ударил по стволу и метнулся в сторону. — Ни с места! закричал кто-то дурным Русским языком. В ту же минуту кинжал был у моего горла. — Русский, ты мой пленник, продолжал неизвестный голос. — Я мог бы убить тебя, но я поклялся щадить Русских! — Хорош гусь! подумал я: — держит клятву, а ночи проводит в лесу! Повинуясь в молчании своему року, измученный до последней крайности, я опустился в изнеможении на землю... Рана моя открылась, и кровь обильно просачивалась через нижнее платье; при помощи моего нового владельца, я перебинтовал раненую ногу, уняв течение крови. Опершись на винтовку, горец стоял передо [134] мной в каком-то раздумья. Это был человек среднего роста, лет тридцати пяти; широкие плечи его прикрывал поношенный кафтан, на котором только местами уцелели галуны, украшавшие его в старину; вообще наряд моего нового господина представлял довольно странную смесь Лезгинского с Абазинским. Но не успел я кончить моих наблюдений, как задумчивый горец обратился ко мне с вопросом: — Ты пленник князя Аслан-Садека? спросил он: — и, кажется, сейчас бежал от него?... Я утвердительно кивнул головою. — О, князь! продолжал горец в полголоса, обернувшись к ручью и устремив проницательный взор в темную даль. — Пришла пора поплатиться за кровную обиду... Стой, князь!... руками твоего же пленника я передушу твоих нукеров, а с тобой переведаюсь сам... Вот твой гостинец! Горец с злобною усмешкой потрепал рукоять Дагестанского кинжала. — До рассвета еще не близко, продолжал он: — а раньше утренней зари не взойти и моей заре, которую жду я так долго... Я знаю, князь прежде рассвета не решится переправиться. Горец замолчал. Через минуту он сел подле меня и заговорил так, обращаясь ко мне: [135] — Русский! окажи мне одну услугу — и ты свободен; я укажу тебе дорогу к друзьям твоим... даже сам пойду к ним с тобою. — Что за странность? думал я: — какую могу я оказать ему услугу? Он продолжал: — До рассвета еще далеко... Слушай: я расскажу тебе начало моей истории, конец ты, может быть, сам увидишь... И новый повелитель мой начал свою повесть. Я передаю ее, разумеется, с некоторыми изменениями, потому что ни память моя, ни дурной выговор горца не позволяют сообщить ее слово в слово. «Я родился, здесь, в горах Абазии. Отец мой был лихой наездник, его слава гремела из конца в конец Черноморского берега. Первый в схватке, первый за родину, он постоянно был в наездах. Более сорока нукеров служили ему, считая за честь и счастие быть «слугою и товарищем в битве храброго Меджи-Али; целые сотни баранов паслись на лугах его. Дом его был как полная чаша, — всего вдоволь. Каждый странник переступал чрез порог его с лицом веселым и довольным, благословляя имя Меджи-Али. Я был любимый и единственный сын его. Природа будто наречено олицетворила во мне все черты, весь характер отца. Удалее, ловче, красивее и счастливее Нейфтали (так называюсь я) не было, [136] кажется, в целой Абазии... О, юность!... счастливая блаженная юность! где ты?... Князь Аслан «Садек перерезал золотую нить моего счастия...» Рыдание слышалось в голосе горца, который видимо расчувствовался. Он склонил голову, и черные волосы выбившись из под бараньей шапки, закрыли его лицо. Понятно, что я слушал моего повелителя с глубочайшим вниманием. После минутного молчания он продолжал: «Бывало, как горели завистью глаза молодых горцев, когда я, молод, удал и красив, мчался на лихом скакуне, среди наездников и джигитов. Казалось, тогда сердца наших красавиц бились только для меня под чадрою. Отец мои умер. Я наследовал его славное имя и его богатство. Нас осталось двое: сестра и я. Зюльма слыла красавицею. Славные наездники Абазии искали сердца сестры моей... в числе их был и... будь он проклят! князь Аслан-Садек. Князь очень любил Зюльму, но она его ненавидела. Раз, ночью слышу ужасный шум в моем доме; меня будят... Что за тревога? спросил я. Князь Аслан-Садек похитил твою Зюльму! сказал мне любимый мой слуга. Как безумный бросился я к окну. Точно: пыль вилась из-под копыт княжеского скакуна; бесчувственную сестру, перекинутую на седле, [137] поддерживала рука вора. Коня! винтовку! крикнул я и кинулся в погоню за князем. Лихой конь мой, казалось, на этот раз получил крылья: Князь был от меня на выстрел! я обнажил кинжал. Злодей оглянулся. Если не мне, так никому! крикнул он и швырнул с седла обезглавленный труп Зюльмы... Долго рыдал я над прахом любимой сестры и тут же появлялся: не знать покоя и счастия, не вкушать «радостей жизни, пока не источу кровь по капле из сердца убийцы, пока не смою позора и тоски моей его кровью. Князь пропал без вести. «Потеряв надежду утолить месть свою, я стал непохож на прежнего Нейфтали, которым гордился аул наш... Я исхудал, нрав мой сделался уныл и суров. Я возненавидел долины и горы моей родины, видевшие славу отца моего и мой позор... Так прошел год. Наконец «наскучила мне бесславная, праздная жизнь! я созвал молодцов джигитов, обещал им богатую добычу, пленников, разгул свободы — и ринулся с ними в наезды на Русских. В схватке под укреплением С. К., где я свирепо резался, окруженный телами погибших товарищей, Русский казак полоснул меня шашкой и сбил с коня. Раненый, я взят был в плен и жил между Русскими семь лет, присягнув на Русское подданство. Видит Бог! я верно исполнял свою присягу... я не хотел [138] изменять ей! Недавно случай привел меня в крепость А. Я взглянул на мои родные горы, вспомнил мою молодость, мой неотмщенный позор, и кровь заговорила во мне. Под рукою разведав о князе Аслан-Садеке, я узнал от мирных абазинов, что враг мой уже более шести лет как опять явился в своем ауле. Я не выдержал и бежал в горы. И вот уж целый месяц, как дикий зверь скитаюсь я в окрестностях родного аула, выжидая минуту мщения. Наконец она настала. Сегодня я заарканю красного зверька; увидим, так ли храбр кровный враг мой с мужчинами как с женщинами!» Нейфтали презрительно улыбнулся и пристально посмотрел за ручей, — Догадываешься, спросил он: — чего хочу я от тебя и какой требую услуги? — Нет, отвечал я. — Не догадываешься? хорошо, я научу тебя, что надо делать и как услужить мне. Слушай: теперь скоро князь покажется на противоположном берегу, чтобы переправиться сюда за ручей. Он будет не один: ты знаешь, с ним два нукера. Его я буду выжидать за кустами черешни, видишь? А ты... вот тебе винтовка, ты должен во время переправы угомонить слуг его. Дело не трудное! Ты качаешь головой? но не забудь, что тебя ждет хорошая награда: свобода [139] и родина! Да и что мешает тебе исполнить мое желание? Князь и его слуги разве не враги твоей родины и твои собственные? Разве они не хотели убить тебя несколько часов назад? Я молчал. — Раздумывает!... Полно... это решено!... вот тебе винтовка... я из нее не давал промаха. В эту минуту князь и один из его нукеров показались на крутом обрыве противоположного берега. Нейфтали кинул мне винтовку и скрылся за черешню. Я оглянулся: он взводил курок пистолета, нацелив дуло его прямо мне в затылок. Убеждение было так красноречиво, что судьба нукера тотчас решилась: я прицелился в него. Лихой конь Аслан-Садека быстро нес его; за ним, отстав на несколько шагов, следовал слуга. — Цель!... шептал Нейфтали: — вернее... Бей!... Курок брякнул; выстрел зарокотал над ручьем, и вслед за тем протяжный стон несчастного, с проклятием, вырвался из простреленной груди его. Испуганный конь, сбросив с себя окровавленного всадника, фыркая, отпрянул в сторону и пронзительным ржанием предсказывал свою гибель в страшном водовороте. Между тем князь приблизился к нам, выправляя оружие... Свершив кровавое дело, я [140] взглянул на Нейфтали, желая сказать ему взором: «я сделал свое». Потом я сел за куст черешни, приготовясь смотреть развязку начатой драмы. Нейфтали был весь ожидание; глаза его горели огнем дикого зверства; рука его дрожала, сжимая рукоять кинжала. Наконец он пронзительно гикнул и в один прыжок очутился перед князем, вышедшим в ту минуту на берег... Князь отступил шаг назад и, обнажив шашку, бросился на своего врага: но ловкий Нейфтали удачно увернулся от удара; голыми руками вырвал он шашку из рук князя и швырнул ее далеко в сторону. Вслед за тем сверкнули кинжалы... Злобный хохот сопровождал каждый удачный удар Нейфтали; тяжелые стоны вырывались из груди князя, израненной меткими ударами противника. Аслак-Садек простонал и рухнулся на землю; дорогой клинок его кинжала выпал из ослабленных рук и звеня о камни, покатился в воду... Обезображенное местью лицо Нейфтали было ужасно: наступив ногою на грудь, он скрестил руки и несколько минут, в молчании, с упоением любовался предсмертными его судорогами... Глаза торжествующего горца сверкали как угодья и, казалось, хотели сжечь посинелое лицо мертвеца, на которое еще струилась горячая кровь с кинжала мстителя. [141] Конец! прошептал Нейфтали. Он отер полою княжеского кафтана свой кинжал и подошел ко мне. — Теперь я снова слуга Русских, сказал он: — идем к ним! Через полчаса медленной ходьбы, горец остановился. — Отдохнем, сказал он: — я измучен и чувствую большую усталость! Выбрав овраг, поросший по краям густою травою, которая могла защищать даже от палящего солнца, мы позавтракали несколькими горстями проса и, утомленные, скоро заснули. ІV. ТРЕТЬЯ БЕДА. Солнце стояло довольно высоко на горизонте, когда я проснулся. Товарищ мой еще крепко спал... Проклятия вместе с именем Аслан-Садека слышались на устах его; он весь вздрагивал, и рука его судорожно искала кинжала... Желая прекратить тяжелый сон Нейфтали, я осторожно толкнул его. — Уф!... какой страшный сон! сказал горец пробуждаясь: — мне грезилось, будто Аслан-Садек режет сестру мою: кровь потоками льется из ее груди, она просит моей помощи, [142] протягивает ко мне окровавленные руки, зовет меня по имени, а я не могу двинуться с места; какая-то невидимая сила меня удерживает... Я стал просить князя за сестру: он отвечал мне хохотом... Вдруг свобода ко мне возвратилась, с проклятием кинулся я на моего врага... но тут ты разбудил меня... Ну, а ты... хорошо уснул? — Хорошо. Только жажда мучит меня; кажется, вся грудь высохла .. Еслиб хоть каплю воды, я воскрес бы и, без устали, шел бы вперед, до завтра. — Так сходи, напейся, сказал Нейфтали. — Куда? — Вот тропинка (он указал налево): иди прямо по ней; за полверсты отсюда течет ручей, чрез который ты вчера переправился... иди скорей, я буду ждать тебя здесь. Едва передвигая ноги, доплелся я до ручья и, спустившись по крутому берегу, жадно припал к холодной воде. Вдруг громкий говор раздался над моею головою... Я оглянулся: человек пять абазинов, между которыми можно было тотчас же узнать одного из нукеров убитого князя, быстро приближались ко мне; последний, указывая на меня, что-то с жаром рассказывал своим товарищам. Признаюсь, в первую минуту я совершенно растерялся. Но скоро оправившись и [143] измерив расстояние, отделявшее меня от недругов, я стал карабкаться по крутизне, с намерением перерезать им дорогу и укрыться в лесу. Абазины с криком и угрозами погнались за мною. Но вот и лес; собираю последний остаток сил и быстрым бегом кидаюсь в чащу... Но верно не пришел еще конец моим бедственным приключениям! Сделав несколько скачков вперед через рвы и пни, я запнулся, упал и покатился в крутой овраг. В ту же минуту подоспели горцы и крепко связали меня… Напрасно я призывал Нейфтали: только эхо, да веселый смех горцев были ответом на мои вопли; а несколько ударов нагайкою по голове совершенно лишили меня чувств, и я уже не помню как был привезен в аул. Была глухая полночь, когда я открыл глаза… Я чувствовал невыносимую боль и шум в голове, дрожь пробегала по всем моим членам... Мало-помалу боль в голове утихла, а озноб перешел в сильный жар; желая отереть крупные горячие капли поту, выступившие на моем лбу, я с ужасом заметил, что руки мои связаны за спиною. Припомнив прошедшее и сообразив, что нукер убитого князя видел весь поединок своего господина с Нейфтали и мое участие в нем, я пришел в неописанный ужас: нет сомнения, муки невыносимые ожидают меня за смерть нукера и Аслан-Садека! [144] Голая и сырая земля служила теперь мне постелью; я лежал, брошенный в какую-то яму или погреб. Надо мною чернел свод неба, усеянный звездами... Ночь была спокойна и тиха, изредка лай собак нарушал ее тишину... Но вот чьи-то осторожные шаги зазвучали надо мною, и скоро земля, надавленная ногою незнакомца, посыпалась мне на лицо с закраин ямы. — Иван, спишь? послышалось сверху. — Нейфтали... это ты? — Тс... тише!... я. И несколько кусков чурека полетели мне в голову. — Подкрепись, приятель!... Поколотить тебя не забыли, а поесть-то уж верно не дали!... — Спасибо, добрый Нейфтали... — Ну, приятель, дело очень плохое: убийство князя и своего товарища уцелевший нукер свалил на тебя; брат Аслан-Садека, Астан-Гари, приехал сюда вечером и завтра увезет тебя в свой аул. Если не спасешься от рук его, беды не миновать!... Тебя хотят казнить в первый осенний праздник, который будет ровно через два месяца. — Боже мой, Боже мой! простонал я: — неужели, Нейфтали, нет никаких средств к моему спасению? — По-крайней-мере теперь, отвечал горец: — [145] я, право, не вижу никаких. Я в платьи абазинца еще могу бродить по аулу, да и то за мною примечают... А тебе-то как? Зная, как жестоко мстят горцы своим пленникам, я решил, что гораздо выгоднее, умереть теперь, чем дожидаться их мучительной казни. — Послушай, Нейфтали! сказал я: — за услугу услугу!... Возьми камень и швырни мне в голову.... Ради Бога! прошу тебя!... — Вздор, приятель!... Не забывай, что еще целых два месяца до твоей казни; время не малое; еще множество средств найдем к твоему побегу. Прощай... надейся на меня... сторож близко, боюсь: заметит... Не унывай, Иван! Нейфтали исчез... я задумался; долго я думал и наконец принялся подкреплять свои силы чуреком... V. СТРАШНЫЙ СОН И СТРАШНАЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ. — БЕГСТВО. — ЧЕТВЕРТАЯ БЕДА. По переселении моем в аул Дазари, где жил Астан-Гари, настала для меня жизнь мученика. Ночи проводил я скованный ржавою цепью, в сырой и грязной яме, которая была нарочно для меня выкопана подле сакли моего [146] владельца, не слишком роскошной. Цепь была тяжела и так коротка, что я должен был даже спать сидя... С выходом солнца, за мною приходил молодой пастух Юзев, которому определили меня помощником. Но положение мое не улучшалось, когда выходя на работу, я освобождался от тяжелой цепи, оставаясь только в наручниках 3; напротив, оно становилось хуже: пастух обходился со мною жестоко, беспрестанно приводя в движения то язык свой, вооруженный ругательствами, то длинный арапник... Такие «ласки» он щедро расточал мне за то, что родной брат его когда-то был убит казаками... Здесь я терпел столько, сколько может вынести человеческое терпение. Пищу я получал с того же блюда, с которого лакомилась и моя соседка — огромная борзая собака — шайтан; она была единственным моим товарищем... С первых же дней моего пребывания здесь, шайтан, будто понимая мою горькую участь и сожалея о ней, удивительно привязался ко мне... Его наивные ласки, особенно после ударов пастуха, глубоко меня трогали... Поверить трудно, как был великодушен мой четвероногий товарищ... Случалось даже, что он отказывал себе в законной половине попортившегося шашлыка, который [147] кидала нам благотворительная рука нашего общего владельца... В сырые и холодные ночи шайтан приходил ко мне в яму и согревал мне грудь и ноги, ложась на них. Так шло время моей неволи. Ничего не было утешительного в настоящем, а будущее грозило мучительною, ужасною смертью... И близился быстро час бесславной моей погибели... Кровь застывала в жилах моих, при мысли о страшных муках, которые ожидали меня... В одну ночь тяжелые мысли с особенною неотвязчивостью налегли на мою душу. Лаская единственного товарища моей неволи — неразлучного шайтана, я не мог сомкнуть глаз. Воспоминания о родине, родных и друзьях упорно волновали мое воображение. Была минута, когда я чуть не принялся грызть цепь свою, в безумной жажде свободы... потом, обессиленный измученный душевным волнением, с рыданьем и воплями отчаяния, опускал я горячую голову на косматую шерсть шайтана. Будто отвечая на мои стоны, добрый пес ласкался ко мне и, с тихим унылым визжаньем, лизал мои руки... Право, иногда я начинал думать, что шайтан смотрит на меня глазами, выражающими сострадание... По немногу я успокоился, и снова мысль о беге овладела мною безраздельно. Хладнокровнее обсуживая свое положение и перебирая все средства к побегу, [148] казавшиеся сколько-нибудь возможными, я наконец остановился на одном... И оно показалось мне до того сбыточным, что я в восторге сильно сжал голову моего товарища; шайтан завизжал довольно громко; но, к счастию, горцы, утомленные в тот вечер каким то предпраздничным обрядом, спали глубоким сном. В ауле и кругом его продолжалась прежняя тишина. Ночь проходила, восток начинал уже румяниться; но тут как нарочно меня стало смертельно клонить ко сиу... Зная, что скоро явится грозный пастух, я всячески старался превозмочь дремоту; но усилия мои были напрасны: пригретый горячим дыханием собаки, я заснул, прислонив голову в сырой угол ямы... Тогда привиделся мне страшный сон, который я передаю здесь, чтоб дать вам понятие о картине беспрестанных ужасов, наполнявших мое больное воображение. Я видел, будто бы Астан-Гари собрал у моей ямы весь аул... Горцы свирепо смотрели на меня, опустив руки на рукоять своих кинжалов. — Вот, сказал Астан Гари, указывая на меня: — этот гяур с другим злодеем зарезал брата моего, храброго Аслан-Садека, джигита из джигитов славной Абазии... Братья!... Кровь вашего соплеменника вопиет о мщении!... — «Растерзать его!... разорвать!... искрошить шайтану на шатлык!» крикнула кровожадная толпа .. Так, да погибнет [149] он! громко сказал Астан-Гари. — «Гибни, гяур, гибни! — заревели горцы... кинжалы сверкнули; и толпа с гиком и воплями кинулась ко мне... Но вдруг, каким-то чудом, цепи спали с меня. Свободный, я в один миг далеко оставил за собою изумленную толпу... Чрез минуту я очутился в каком-то подземелье; мрак и сырость царствовали там; мне слышались отдаленные голоса, рев и свист... Я шел машинально, потеряв рассудок и память. Вдруг знакомые предметы мелькнули вдали... наконец я узнал окно моего дома... у окна мелькнула знакомая тень... я вскрикнул от радости... и в ту же минуту арапник, свиснув под моим ухом, змеею обвился около моего тела... шайтан с визгом выскочил из ямы, я застонал и проснулся... предо мною стоял Юзеф... Мы погнали стадо... Обдумав ночью мой план и твердо решась привесть его в исполнение, я приготовился, по первому удару Юзефа, доказать ему свою силу... Мы шли за стадом, по обыкновению, молча и скоро спустились в балку (место паствы). Солнце давно уже обливало своими лучами верхи холмов, усеянных саклями; но аул Дезари спал еще, и ни одной бороды, ни одной чадры еще не показывалось на порогах грязных и бедных жилищ. Легкий ветерок, навевая приятную прохладу, шелестил ветвями чинарного леса, который был [150] мрачен и густ, как борода Дагестанского муллы. Один из баранов довольно далеко отстал от своего стада; я не замечал этого и шел повеся голову. Но Юзев тотчас напомнил мне мою обязанность ударом арапника... Боль и досада заговорили в душе моей; кровь бросилась в голову; я отпрыгнул назад и, скрестив руки, так, что наручная цепь с замком совершенно отвисла, со всего размаху ударил ею по виску горца... Он глухо простонал и стиснув зубы рухнулся на землю... Мутный взор его остановился неподвижно; ни одного вздоха, ни одного звука не вылетело из его груди... Я оглянулся: аул спал; значит, не было ни одного живого свидетеля моего убийства, — ни одного, кроме бессловесных четвероногих! Как я уже сказал прежде, обдумав заранее, что буду делать, в случае удачной попытки убить моего палача, я, дрожа всем телом, приступил к исполнению моего плана; трепещущею рукою отстегнул я пояс пастуха с кинжалом, снял винтовку и бросился к лесу... Но сделав несколько шагов, я тотчас же решился воротиться за несколькими патронами пороху, небольшим запасом пуль и несколькими пригоршнями проса. Без такого запаса пастух никогда не покидал аула. Поправив первоначальную оплошность, я беспрепятственно достиг леса... Здесь с неимоверными усилиями, при [151] помощи кинжала, я освободился от наручной цепи, браслеты которой, как я уже сказал, были кожаные. Пройдя не более двух верст, я изорвал в клочки всю верхнюю одежду и исцарапал лицо, задевая за молодые сучья чинара. Вдруг далекий лай собаки раздался в лесу, и эхо громко ответило на него... Прислушиваясь — и узнаю лай шайтана!... Гибель, неизбежная гибель: нет сомнения, что за мной гонятся! Я бросился в сторону и быстро взбежал на холм, давно замеченный мною в чаще леса, надеясь найти в нем пещеру и укрыться в ней. Все ближе и ближе слышатся прыжки шайтана и треск валежника, ломающегося под его ногами... Я остановился и стал заряжать винтовку.. В ту минуту шакалка, испуганная моим приближением, как молния промчалась мимо ног моих и кинулась на перерез собаке. Шакалка была моею спасительницею!.. Шайтан тотчас же пустился ее преследовать, за ним кинулись и другие собаки... Горцы, полагая, что собаки напали на мой настоящий след, с ободрительными криками побежали за своею стаей, в сторону, совершенно противную той, где я находился... Так в несколько минут разразилась над самой головой моей и благополучно миновала новая опасность. Но идти дальше я уже не мог: рана моя снова открылась, когда, заслышав лай [152] собаки, я споткнулся при ускоренном беге и упал. VI. ПЯТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ БЕДА. Усталый, мучимый невыносимою болью, я опустился на землю, превратил последнюю сорочку в бинты и перевязал свою рану. Отдохнув и подкрепив свои силы горстью проса, я почувствовал, что боль в ноге моей начала уменьшаться, и решился продолжать путь. Смеркалось. Лучи солнца уже не пробивались сквозь ветви вековых чинар; наступивший прохладный вечер предвещал холодную ночь; нужно было подумать о ночлеге... Медленно подвигаясь вперед, я увидал высокий и густой чинар, который на ту ночь и послужил мне пристанищем. С немалым трудом вскарабкавшись на половину всей высоты дерева и выбрав две твердые, удобные ветви, я выстлал их прутьями и листьями: такова была моя походная койка! Давно не случалось мне лечь так покойно и даже с таким удобством; но сон не смыкал глаз моих. Смутный, неподвижный взор убитого пастуха, лай собак и дикие крики моих преследователей, все разнородные и [153] страшные события дня беспрестанно тревожили мое воображение, и без того неспокойное... Настала мрачная ночь... Ветер зашелестил косматым лесом; совы начали пронзительно вскрикивать; им отвечал заунывный вой голодных шакалок. Этот концерт, от которого волосы на голове моей подымались дыбом, продолжался до утра, которому, признаюсь, я очень обрадовался. На заре я уснул глубоким сном и проспал до полудня... Так проводил я дни и ночи, держа путь свой на юг... Наконец минуло две недели моего тяжкого странствования; в течении их я расстрелял почти все патроны и истребил изрядное количество куропаток и фазанов. Близилась новая беда... Кончился лес, а с ним вместе исчезло и последнее средство к утолению голода. Я вышел на необозримую степь, где изредка встречались меловые возвышенности. В Абазских степях, подобно Крымским, водится дичь; но в меньшем количестве. Впрочем, разумеется, хватило бы на мою долю; но беда в том, что у меня оставался только один патрон, который делить не было никакой цели: пуля была тоже только одна. А между тем я не знал, скоро ли кончится мое странствование; притом истертые и израненные ноги мои решительно отказывались служить мне. Прошло три мучительных дня с тех пор, [154] как я вышел в степь; в продолжении их жажда и голод мучили меня невыносимо... Истощение было так велико, что я как помешанный то опускался на землю, то принимался бежать, то снова со стоном упадал... Наконец твердость меня покинула. Я лег и готовился умереть. Вдруг над головою моею мелькнула птица, засвистев широкими крыльями: ее породы я не мог определить... В минуту бодрость воротилась ко мне, я прицелился, спустил курок и обед упал к моим ногам. Удовлетворив долгий и мучительный голод, я заснул, пригретый солнцем. … … — Иван... Иван!.. Проснись!.. шептал кто-то, толкая меня прикладом винтовки. Я открыл глаза: предо мною стояли три горца: у одного из них блестел на груди крест св. Георгия. Радость моя была неописанна; как безумный кинулся я обнимать тех, в ком тотчас же узнал моих избавителей — мирных Абазинов. В коротких словах я объяснил им мое положение, и чрез несколько дней они доставили меня к коменданту крепости А., где скоро я обнял моих друзей и товарищей, а чрез несколько месяцев и родных... Так кончилась история моего тяжкого плена... Комментарии 1. Действительно, операция была сделана очень искусно, как говорили наши хирурги... Пуля, раздробившая чашку правой ноги и остававшаяся там шесть суток, была вынута с величайшею осторожностию... 2. Вообще Абазины, Шапсуги, Натухайцы и др., всех без исключения, Русских мужчин зовут Иваном, женщин — Марушка (Марья). 3. Железная цепь величиною без малого в аршин, привязанная к рукам кожею. Текст воспроизведен по изданию: Три месяца в плену у горцев // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 74. № 294. 1848 |
|