РОДИОНОВ И.
КАЗАЧЬИ ОЧЕРКИ
(Окончание.)
Описанный мною бой был последним большим боем для старого Баклановского полка.
Старые Баклановцы спели в нем свою лебединую песню и отдыхали, готовясь к походу
на родину. Только пластуны не угомонились, и их разъезды по-прежнему сновали
среди чеченских поселений.
И странное дело, чем ближе подходило время отправления на родину, чем рельефнее
и ярче в манящем свете выплывали перед казаками иногда даже забытые милые
воспоминания о родине, семье, детях, тем тоскливее становились казаки, тем
сильнее и глубже коренилось в их сердцах что-то похожее на сожаление о минувшей
боевой жизни, о доблестном командире, товарищах...
Не редкость было встретить старых Баклановцев в эти последние дни собравшимися в
кучку где-нибудь на площади. Летнее южное солнце немилосердно жжет их своими
лучами, а они по целым часам задумчиво и безмолвно смотрят на возвышающиеся
вдали горы, блещущие вечными снегами, на синеющие леса и поляны, и в воображении
их проносятся недавние битвы, павшие товарищи... и жаль им товарищеских могил,
жаль осиротелого командира.. И они, иногда не перемолвившись между собой ни
единым словом, медленно расходятся по квартирам. [680]
Совместно перенесенные боевые невзгоды соединили между собой казаков и командира
крепчайшими узами.
Бакланов с последнего боя как-то особенно присмирел, ходил задумчивый, хмурый,
осиротелый, и уже не пропадал, как в прежнее время, со своими пластунами в
горках по целым ночам. Единственно о чем он хлопотал теперь изо всех сил, — это
склонял старых офицеров, урядников и казаков остаться в новом полку, который со
дня на день ожидался с Дона в Куринское. И многие лихие наездники пожертвовали
забытой семьей ради службы и командира. В числе охотников остался и Тарарин.
Но Пудей, подавленный потерею брата, и думать не хотел о сверхсрочной службе.
Момент трагической смерти Ивана до основания потряс все миросозерцание Пудея и
неизгладимо запечатлелся в его душе. Он потом всю жизнь без содрогания и
глубокой горечи не мог вспомнить об этом происшествии. Всюду и во всем Пудей
чувствовал отсутствие Ивана и только теперь мог вполне оценить, какую громадную
руководящую роль в его жизни играл покойный брат и как сильно Пудей любил его.
Один раз, несколько дней спустя по смерти Ивана, Пудея позвали к командиру.
Когда он вошел в квартиру Бакланова, полковник встретив его приветливо и сразу
обратился с полувопросом:
— Ну что-ж, Исаев, остаемся служить?!
Пудей, подпавший на этот раз под обаяние личности командира, не без смущения
ответил:
— Никак нет, ваше высокоблагородие, я не могу остаться... Бакланов изумленно
взглянул на Пудея, и рябое лицо его мгновенно изменилось. Глубокая морщины,
придававшие всему лицу его грозный вид, появились между сдвинувшимися косматыми
бровями, огненный взгляд его устремился прямо в лицо Пудея.
Но командир, видимо, сдерживался выражать свой гнев.
Он коротко, отрывисто спросил:
— Это почему?
Пудей вздрогнул, однако мгновенно оправился и уже решительно отвечал;
— Не могу, ваше высокоблагородие, потому, что дома у меня старики, семья… [681]
— А прежде то ты о чем думал? Ведь и тогда же, небось, были старики, семья, не
сейчас же только они народились?!
— Прежде покойный брат думал идти домой...
— А... протянул командир, и грозное лицо его преобразилось в более мягкое,
задумчивое, морщины разглаживались, — но ведь ты им брата этим не воскресишь?!.
Ты подумай, продолжал командир, ты на самом лучшем счету у меня. После первого
отличия я представлю тебя к третьему кресту, а ведь там такому молодцу, как ты,
с Божьей помощью и офицерский чин не за горами... Разве дома, лежа на печи,
дождешься этого?! Подумай. А ты мне в новом полку был бы дорог, ох, как дорог!
Задумчиво добавил командир.
Перспектива иметь на груди третий крест св. Георгия, в недалёком будущем носить
на своих плечах офицерские эполеты, и лестный отзыв любимого командира на минуту
поколебали Пудея, но он тотчас же еще решительнее заявил о своем непреклонном
намерении идти домой.
Командир наконец понял, что всякие просьбы и обещания не приведут к желаемому
результату.
— Ну что ж... если домой, то с Богом, тебе лучше знать! Не без досады заключил
Бакланов.
Прибыл в Куринское и новый полк.
Командир с утра до вечера занимался сдачей старого и приемкой нового полка, и
старым Баклановцам еще тоскливее жилось последние дни.
Молодые пришедшие с Дона казаки изумлялись суровости и хмурому виду старых
бойцов, как будто недовольных тем, что их отпускали домой. С какой охотой, с
какой захватывающей душу радостью они поменялись бы своими судьбами и
возвратились бы опять к только-что покинутым семьям, память о которых еще так
свежа!
Они с свойственной им живостью осведомлялись о боевой жизни, о командире, слава
о котором уже давно гремела на берегах Дона, чуткого к участи своих сынов.
Старые бойцы отзывались о командире с справедливой похвалой.
— «To-есть вот как, говорили они, — дома мы не были так сыты, как у нашего
командира. А чтобы обидеть без дела или дать кому в обиду? Ни за что. Денег у
тебя нет, иди к командиру. Рубаху снимет, да отдаст, за то в бою ухо [682] держи
востро и не зевай, лезь вперед, но не зарывайся, испужался, сделал шаг назад — в
куски изрубит!»
Молодые донцы слушали, и их геройские сердца загорались жаждой подвигов и, к
слову сказать, новый полк в первой же битве показал себя достойным своего
командира и предшественников, а впоследствии покрыл себя неувядаемою славой, и
через недолгое время весь Кавказ говорил о молодых Баклановских казаках.
Но, наконец, наступил и день отправления старого полка на Дон.
Далекие горы с чернеющими на них расселинами, с синеющими кое-где по скатам их
лесами, под действием утренних лучей летнего солнца, освободились от волнистого
тумана и заблестели своими снеговыми вершинами. Вся лесистая даль купалась в
ослепительно-ярком свете, и воздух, казалось, дрожал и переливался в
темно-голубом небе. Несмотря на ранний час, становилось уже жарко.
Куринское с самого раннего утра кишело народом, который стекался на главную
площадь, где все сотни старого Баклановского полка стояли в фронтовом порядке с
распущенным знаменем. Казаки были в своих боевых черкесках, папахах, и в
вооружении, вполне готовые к походу. Они ожидали своего командира. Но как теперь
ряды их не походили на прежние!
Бывало перед боем, ряды кипели, боевое одушевление и врожденная сдержанная
горячность читались на лицах всех, офицеры торопливо и толково отдавали
приказания; проворные и легкие, как ветер, пластуны, щеголяя добытым с боя
дорогим оружием, то и дело гарцевали перед фронтом на своих сухопарых наезженных
лошадях. Теперь же и офицеры и казаки, опустив головы, сумрачно посматривали в
сторону, откуда ожидали Бакланова. Лошади, понурив морды, лениво отмахивались от
мух.
Наконец из-за угла крайней мазанки показалась колоссальная фигура командира в
желтой черкеске, в папахе, надвинутой на косматые брови.
Он ехал на боевом коне, низко опустив голову с померкшими глазами, и вся мощная
фигура его казалась осунувшеюся, постаревшею [683]
За ним следовал конвой из старых добровольно оставшихся офицеров и казаков.
Многое вспомнилось в эту минуту старым бойцам... Вспомнилось, как бодро и весело
всегда подскакивал к фронту командир, как мгновенно окружали его, точно
пчелиными роем, его любимые наездники — пластуны, как, отдав краткие приказания,
перекрестившись и сказав обычное "с Богом!" вел он их на верные победы.
Теперь он ехал, чтобы проститься с ними...
Молчаливый фронт заволновался... Офицеры, стыдясь накипавших слез, сердито
переглядывались, опускали головы и дергали поводья смирно стоявших лошадей,
чтобы хоть чем-нибудь замаскировать свое настроение...
Бакланов подъехал и поднял глаза, намереваясь поблагодарить и сказать прощальное
слово, но его поразил непривычный вид его соратников: полк рыдал...
Спазмы сдавили командиру горло, слова не срывались с задрожавших губ, и горячие
слезы хлынули из глаз на грудь богатыря... Он махнул рукой и, повернув коня,
молча поехал к воротам укрепления. За ним медленно, понуро потянулись его еще
так недавно непобедимые сотни. Толпа народа провожала своих недавних защитников
за крепостные ворота, и с чувством благодарности выражала им свои добрые
пожелания. Но казакам было не до того.
До ближнего поста проводил Бакланов своих соратников, и здесь, у дороги все
сошли с лошадей.
Походные стаканчики с вином стали переходить из рук в руки. Но недолго
продолжалось это скромное бражничанье. Командир и его конвой попростились с
уходящими товарищами. Все были сумрачны, говорили мало и отрывочно. Тарарин
подошел к Пудею. Он был совершенно трезв и даже на прощанье не попробовал вина,
потому что сегодняшней ночью ему предстояло ехать на опасную разведку.
— Прости, брат, Пудей!
В груди Пудея что-то дрогнуло.
— Прости, Петро! промолвил он.
Они обнялись и поцеловались.
Начальник пластунов быстро отвернулся, вскочили на коня и уже поехал было, потом
обернулся к Пудею.
— Коли будешь проезжать через Мутилинский хутор, [684] заезжай к отцу. Скажи,
что я остался в новом полку, поклонись жене, детям...
Голос его дрожал, и на затуманенных глазах блеснули слезы. Он отвернулся.
Добрый, конь, почуяв на себе своего лихого седока, горячился и плясал.
Тарарин, как бы в отмщение за свою минутную «слабость», раза три хлестнул
нагайкой покорное животное, и проскакал к тому месту, где стоял конвой.
Между тем, Бакланов обратился к казакам.
— Теперь, братцы, давайте по родному обычаю перед походом присядем!
Все те, кто сели было на лошадей, слезли.
Казаки стали по сторонам дороги лицом к лицу и, держа лошадей за чумбуры,
уселись вслед за командиром на землю, поджав по-турецки ноги.
Некоторое время все сидели молча, глядя перед собою в землю.
Командир встал и медленно прошел между рядами.
— Спасибо, братья мои, спасибо, спасибо за службу. Хотел бы вас сам отвести
домой, да некогда, дела не пускают, надо учить «малолеточек», чтобы они были
достойными приемниками вашей доблести... Он задыхался... А теперь... теперь
прошу вас отвезти мой низкий поклон батюшке Тихому Дону... Он снял папаху и
низко поклонился. Спасибо... Ну, да что там!..
Ряды глухо волновались.
Командир не договорил, махнул рукой, и быстро прошел между сидевшими рядами к
своим наездникам. Только, когда раздался топот от ускакавшего Бакланова с своим
конвоем, казаки поднялись с своих мест, сели на лошадей, и через минуту длинная
колонна полка с лесом колыхающихся пик вытягивалась по дороге.
Миновали горные и лесные теснины, и перед казаками раскинулась давно невиданная,
родная степь. Дышалось свободнее, полной грудью, глаза отдыхали на безпредельной
равнине. Сколько воскресло дорогих забытых воспоминай! С каждой пройденной
верстой родина неотразимее манила их к себе, и [685] прошлая, боевая жизнь,
отдаляясь, иногда казалась обманутому воображении их каким-то страшным сном,
невозвратно миновавшим.
Через нисколько недель похода полк прибыл на распускной пункт, на Дон, и здесь
казаки, предоставленные самим себе, погуляли, распростились с товарищами и
разъехались по станицам и хуторам.
Так и растаял грозный старый Баклановский полк... Пудей и его товарищи
приближались к станице по дороге, извивающейся у подножья садов.
С одной стороны, по крутой покатости пригорка над ними нависали почти
освобожденные от краснеющих листьев кусты винограда и манили созревшими
слившимися гроздьями, пропитанными лучами перевалившего за полдень солнца; вербы
и пирамидальные тополи неторопливо лепетали своей листвой и чуть-чуть
наклонялись верхушками, как бы приветствуя возвращающихся желанных гостей. С
другой стороны, у самой дороги, переливаясь в мягких лучах, тихо, ласково
плескался о берег Дон. И было в его негромком, волнистом шуме что-то похожее и
на усталый ропот человека, привыкшего к постоянно-повторяющимся кровным потерям,
и на бледную радость за уцелевшие от разгрома остатки, и на привет отца
возвращающимся сыновьями.
Но, вон, вдруг в небе сгустилась серая тучка, потемнела, повисла над самыми
Доном... и бледные лучи померкли на реке. Ветер подул, и Дон заволновался,
заплескался шумно о берега. Прибрежные, редкими группами разбросанные вербы и
густые бурьяны печально залепетали своей темноватой зеленью...
Откуда-то между тучкой и рекой появилась чайка и, плавно рассекая воздух своей
белоснежной грудью, вдруг звонко, жалобно крикнула и, взмахнув крыльями, быстро
спустилась книзу...
И казался тот крик воплем реки о своих преждевременно загубленных сыновьях... и
сердца казаков защемило...
Они в раздумье глядели вокруг, на знакомые родные места, и почти не верили своим
глазам.
Семь лет, проведенные при совершенно иной житейской обстановке, на их взгляд
незаметно пролетели над их родиной. И каждому из них вспомнилось многое из
далекого детства, и у каждого заболело сердце о павших на войне [686] товарищах
и братьях... Они также безмолвно переглянулись, как бы усчитывая товарищей...
Многих, многих не доставало... Между тем разорялась тучка, и небо по-прежнему
стало ясно, по-прежнему светило солнце и ветер утих.
Дорога завернула в гору между садами. Казаки вынеслись на вершину. Перед ними
открылась станица куполами храма, частью своих построек и садов. Темная
волнующаяся толпа собравшихся для их встречи заняла собою курган и большое
пространство ноля; новые группы спешили по дороге из станицы к кургану. Вот она
родина!.. Дух захватило в груди, забились их переполнившиеся восторгом сердца, и
в первой радости мгновенно потонули и забылись на время все перенесенные
невзгоды и невозвратные потери...
Сняв папахи, они горячо осенили себя крестным знамением, и пустили лошадей...
Старые, добрые кони почуяли родину, вырастившую их степь и неслись, напрягая все
силы. Из толпы отделились всадники и скакали им на встречу, пешие от кургана
бежали к ним. Служивые все несутся, погоняя лошадей.
Ближе и ближе... Всадники окружают их, машут шапками. Все знакомые лица... Вот и
резвые мальчишки, как шмели, со всех сторон с радостным криком и гамом окружили
их. Над толпой вырываются клубочки дыма, слышатся глухие выстрелы, доносится уже
колокольный звон, плач женщин и детей...
Домчались... бросили взмыленных лошадей... к ним кинулись родные...
Старушка, рыдая, повисла на шее Пудея. В потухнувших глазах и морщинистом лице
ее он едва узнал свою мать.
— Ты ль это, Пудеюшка? глухим изнеможенным голосом спросила она, а где же Иван?
Пудей молчал. И в его безмолвии, в его глазах она материнским сердцем угадала
ужасный ответ.
Глаза ее в немом, невыразимом душевном потрясении остановились, поблекшее лицо
исказилось судорогами страданий. Она беспомощно, всем телом откинулась назад,
готовая рухнуть на землю, но Пудей удержал ее. Мать некоторое время не могла
перевести дух и долго с дрожащими губами недоверчиво, растерянно всматривалась в
сына, как бы и тут боясь подлога... Наконец тихо, ропотливо заговорила:
— Прилетел, прилетел один мой ненаглядный соколик! и вдруг громко, душу рвущим
голосом крикнула: [687]
— Где же другой?! Разве не двух отпускала я в дальний поход?! Разве не два
сокола отлетели от меня?!
И с неестественной силой рванулась она из рук Пудея и упала на землю, всем телом
подергиваясь от глухих, судорожных рыданий, потом опять тем же ропотливым,
проникающим в глубину души голосом стала причитывать:
— Разве не выходила я и в ясные, и в непогодные дни, и в темные ноченьки на
высокий курган? и все кликала моих сынов, и все глядела в синюю даль: не
запылится ли дороженька, не подъедут ли сыны мои... и проглядела, проплакала
свои ясные очи... Разве не молилась я перед Заступницей всех скорбящих, чтобы
возвратила мне их, Благая?! Но нет, не вымолила я своего старшего... Она
поднималась и падала к коленям Пудея и в безысходной тоске обнимала и целовала
их.
Пудей безмолвно поднимал с земли и обнимал мать.
— Что-ж ты не привез моего родимого?
Порывисто, как безумная, бросалась старуха от сына к коню убитого, смачивала
своими слезами, гладила и целовала его понурую морду, косматую гриву, стремена,
седло...
— Не верно служил ты своему хозяину, не унес ты его от злого татарина, не спасли
его твои быстрые ноженьки...
Она бросалась к вдове и детям убитого сына, столпившимся в кучку и тихо, горько
плакавшим около коня.
— Подойдите ко мне, мои сиротинушки, и ты, вдовушка горькая, горемычная! Теперь
нет у вас вашего родимого, некому учить, ласкать вас, у тебя нет твоего
заступничка...
Вдова Ивана стояла бледная, без слез, глядела куда-то далеко в пространство,
видимо, никого и ничего не замечая.
Голова Пудея склонилась от беспросветного горя; ему тяжело было взглянуть в лица
родным, точно он сам быль виновен в смерти брата; с какого охотой он умер бы
вместо Ивана, чтобы не переживать эти минуты!
При последних же исступленных словах матери, до сих пор незаметно струившиеся
слезы хлынули потоком на его побледневши щеки.
Он подошел к сиротам и крепко обнял их.
Стоявшие тут плакали и не пытались утешать обезумевшую от горя мать, да и
возможно ли было утешить? И не в одной этой семье было горе: многих не
досчитывались из ушедших [688] отсюда полными жизни и сил юношами, теперь
нашедшими себе довременную могилу в чужой стороне... И никто не оставался
равнодушным зрителем: горе было общее. Каждый в одном из убитых лишался или
брата, или друга, или мужа, в каждой семье могли ожидать такого же несчастья.
Потрясающая, не подающаяся описанию, картина народного горя!
Отец Пудея все время, пока причитывала мать, стоял с опущенною на грудь головой,
наконец, обратился к сыну:
— Скажи, Пудей, как умер Иван?
— Убили, батюшка, у меня на глазах...
Седая голова старика дрогнула, тяжелые слезы показались на глазах и пропали.
— Пал... молодец-казак в честном бою за царя и отечество... Да будет на то воля
Господня! значит, так было угодно Ему!., тихо сказал он и, сняв с головы шапку,
перекрестился.
«Упокой... душу усопшего... новопреставленного... Ивана...» прошептали его
дрожащие уста.
Между тем толпа и служивые медленно подвигались к станице.
Родные и знакомые здоровались с служивыми. Как изменились лица всех, как много
постаревших и возмужавших!
В первые минуты Пудей не заметил отсутствия жены, но когда взрыв горя улегся, он
вспомнил о ней и огляделся кругом. Ее не было.
"Где же она? подумал Пудей, — разве она дожидается меня дома? Но, ведь, пришли
жена и дети брата?! Где же сын?“
И его не было. И тревожные опасения, в которых ему самому страшно было
признаться, проползли в сердце Пудея.
А торжественный колокольный звон так и лился на встречу служивым...
Давно, давно уже старый звонарь Тимофей Сидорыч не звонил так, как сегодня. Он
был в особенном ударе по случаю прибытия служивых и даже не ворчал, не бранился
на своего разбитого «пасынка», которого еще до сих пор не перелили, а весь
замирая от ожидания встречи, вложил в свое искусство все уменье и сноровку.
Толпа со служивыми продвинулась к церковному двору.
Трезвонь стих, только волнисто гудел, замирая, большой [689] колокол, и
маленькая, лысая фигурка звонаря вдруг показалась на паперти...
Он бежал изо всех сил, запыхавшийся, без шапки на встречу служивым. Обильные
слезы текли по его маленькому волосатому лицу. Он бросился к ближнему служивому
и, почти повиснув на его шее, много раз поцеловался с ним. "Пришли, пришли,
болезные“... лепетал, всхлипывая, старый, бездомный бобыль, переходя из одних
объятий в другие.
Служивые прошли в церковь, в притворе которой, с крестом в руке, встретил их
батюшка, значительно постаревший и поседевший за последние семь лет.
Горячо, с коленопреклонением под невысокими, освещенными лучами солнца, сводами
старой церкви, помолилась станица за упокой легших на поле брани сыновей и
братьев и возносила благодарение за возвратившихся.
Служивые, по обычаю, поднесли в дар церкви дорогую хоругвь и, приложившись ко
кресту, по приглашению атамана, сопровождаемые одними мужчинами, направились на
площадь к станичному дому, где уже расставлены были столы и приготовлено вино и
закуска.
Один из станичников, зачерпнув вина в большой стакан из железного ведра, поднес
атаману.
— Ну, служивые, поздравляем с прибытием, возгласил тот, подняв стакан над
головой, — обозремши Тихий Дон-батюшку, родителей своих, сродничков и друзей!
— Покорнейше благодарим, атаманушка, выкушай на здоровье! громко, весело
отвечали служивые, и далеко по улицам станицы разнеслись их голоса.
Атаман, перехватив стакан в другую руку, кашлянул и не громко сказал:
— А павшим товарищам и братьям вечная память...
— Вечная память... раздумчиво и тихо, как шум листьев под ветром, пронеслось над
станицей.
С площади, у станичного дома служивые, сопровождаемые родными и друзьями,
разошлись по домам.
Дома Пудея не встретили ни жена, ни сын.
Он побледнел и вопросительно глянул на отца, на мать...
— Прости, Пудеюшка, заговорила мать, — что не уберегли твою молодую жену и сынка...
Сыночек умер уж скоро год будет; не хотели сокрушать тебя, не писали. Жена...
прости, [690] Пудеюшка... залилась слезами мать, упав в ноги сыну, — не углядела
я, старая... не выдержала она, спозналася... испужалася, когда слух прошел, что
ты идешь домой, хотела скрыть грех и умерла...
Пудей с первых слов понял все, поднял мать и махнул рукой, прося не досказывать.
— Да, Пудей, много бед сразу обрушилось на нашу голову... Что делать?! Верно,
прогневали мы Бога. Но не все же плакать и печалиться, надо и порадоваться.
Садись, дорогой, желанный гость, под святые, и вы, сроднички, не откажитесь
разделить с нами нашу радость! предложил отец.
Все, кто был в доме, после краткой молитвы расселись по лавкам, за столами, на
которых стояли вина, водки и всевозможные закуски...
Гости скоро разошлись из дома отца Пудея. Не время и не место бражничать там,
где хозяева подавлены потерею сына. Но утром едва только поднялся с постели
служивый, как уже стали приходить с поздравлениями все новые и новые лица.
— Ты меня и не узнал, Пудей Семенович? спрашивала Пудея, смущаясь и краснея,
молодая, смуглая казачка, пришедшая к нему в числе других поздороваться.
Но Пудей сразу узнал ее, эту статную красавицу, которую оставил девочкой и стоял
теперь, как истукан, не будучи в состоянии сказать слова. Сердце в нем
томительно, тревожно и сладко билось, как не билось никогда, в отуманенную
голову ударила кровь и прилила к лицу.
— Нет, узнал, с трудом произнес Пудей. — Это ты, Ариша. Как ты изменилась...
— Еще бы! преувеличенно развязно подхватила она, — время- то всех переменяет;
воды-то много утекло. Тогда была девченкой, а теперь— баба...
— Ты— замужем? испуганно вырвалось у Пудея.
— А ты думал нет? ответила она. — Кто же до этих лет сидит в девках?!. Уж и мужа
на службу проводила...
Сказав это, она вдруг оборвала, смутилась и отошла от служивого совсем другой,
чем подошла.
Что-то новое, радостное и страшное, заставляло тревожно и томительно биться ее
сердце, и она без замешательства и странной робости не могла поднять глаза на
Пудея.
Она ушла, а в ушах Пудея все еще звучал ее голос, [691] говоривший «замужем», и
этот голос мешал ему узнавать подходивших к нему...
А на улице гудели бубны, тренькали балалайки, раздавались голоса, и во весь этот
хаос шума вплетались стройные звуки скрипок и высоко царили над ним...
Подмывающий «казачек» все увлекательнее, дружнее и забористее выходил у
музыкантов.
Толпа с каждым шагом росла и подвигалась к дому отца Пудея.
— Жги, жги, говори!..
— Дыш, дыш, дыш! знай, честная станица, как атаман служивых встречает! кричал
дородный атаман, подобрав полы своего чекменя и усердно носясь в присядку. За
ним постепенно вся толпа притопывала и неслась, выкидывая «коленца», кто как
умел.
Атаман вытаскивал из карманов медяки и бросал в толпу мальчишек.
— Го-го, га-га! кричали те, каждый стараясь овладеть медяками и задавая друг
другу потасовки.
Стрельба беспрерывно раздавалась; везде по улицам происходила бешеная скачка.
Пудей подошел к окну и с тоской заглянул на улицу.
— Пудей, какого черта сидишь дома? Иди с нами «гулять»! кричали ему из пляшущей
толпы казаки и бабы.
У Пудея еще больнее заныло сердце, и на сделанное ему предложение он
отрицательно махнул головой и отошел от окна.
Разве он может теперь веселиться, когда Ариша замужем за другим, когда она
навсегда потеряна для него!...
Ив. Родионов.
Комментарии
1. См. Русское обозрение, № 4 и 5.
Текст воспроизведен по изданию: Казачьи очерки // Русское
обозрение, № 6. 1894 |