|
ПОЛТОРАЦКИЙ В. А. ВОСПОМИНАНИЯ (Продолжение. См. “Исторический Вестник”, т. LII, стр. 72.) XIII. Встреча Нового года у Воронцовых. — Воспоминание о Сергее Трубецком. — Сбор отряда; предсказание; смерть генерала Крюковского. — Дело куринцев с Шамилем; пожалование Георгиевского креста князю Воронцову. — Отъезд его. — Жизнь в Воздвиженском; новые знакомые: Туманов, Орбелиани и др. — Движение с князем Барятинским по Большой Чечне. — Производство князя С. М. Воронцова в генерал-майоры и сдача им полка Ляшенку. — Хельмицкий. — Розен и Бартенев. — История Ясинского. — Кутлер, Гербель и Поливанов. — Случай с Бреверном. Новый 1852 год встречен был нами у Воронцовых не шумно, без музыки и толпы гостей, посемейному. Когда за несколько минут до полуночи поданы были бокалы шампанского, и все ожидали боя часов, мысленно перенесся я в Петербург, к своим, а оттуда к некоторым обездоленным, лишенным семейной радости, каков был, например, брат княгини Воронцовой, Сергей Трубецкой, томившийся в Оренбурге, в серой шинели солдата. Раз, два, три, — раздались боевые удары Булевских часов на камине, и все бросились к хозяйке. Я тоже подошел к ней и под впечатлением только что промелькнувших воспоминаний чокнулся к княгиней за здоровье опального Сергея. [356] Чрезвычайно сердечно приняла она предложенный тост и, крепко от души пожимая мне руку, заметила: — Вы одни, мой дорогой друг, в такую минуту могли вспомнить о несчастном Сереже. В сущности, я лично мало знал этого Сережу, но понаслышке о его душевных качествах действительно принимал близко к сердцу все гонения, его преследующие. На Кавказе, куда он был сослан прежде из гвардии, Сергей Трубецкой оставил самую лучшую о себе память, как о теплой души человеке и отлично боевом офицере. Вернувшись в Петербург, он еще не успел забыть о миновавших невыгодах ссыльного, как опять новая беда стряслась над его головой, вследствие которой, лишенный княжеского титула, дворянского достоинства и офицерских чинов, присужден был тянуть лямку рядовым в оренбургских линейных батальонах. Наказание это особенно жестоко тем, что разжалованный прислан не на Кавказ, где бы он мог отличиями и кровью своей снискать помилование, а отправлен в полуазиатские степи. Преступление Трубецкого, вернее — проступок его, имело очень романтический характер. Сердце, говорит, не камень, а у Сергея оно было особенно нежное. Его-то он поверг к ногам соблазнительной и очень красивой молодой женщины. Справедливо отдавая ловкому, статному и очень любезному поклоннику предпочтение перед другим соперником его, не молодым, но очень важным, она без колебания согласилась бросить мужа и бежать на край света с милым сердцу. В одну прекрасную, но очень темную ночь, счастливая парочка, скрытно ускользнув от бдительного, строгого надзора, с подорожной по казенной надобности на имя штабс-капитана Федорова, понеслась по Московскому шоссе. Трубецкой, переодетый в долгополый купеческий сюртук, а его дама в казачий кафтан, под фирмою “будущего”, благополучно миновали Москву и прочие города на всем длинном пути от моря Балтийского до Черного и без всяких приключений доскакали до Поти, накануне дня отхода с рейда иностранного судна в Марсель. Трубецкой, поместив своего казачка в гостинице, поспешил к капитану экипажа, явил ему свои бумаги и, заплатив вперед за морской переезд, вернулся совершенно спокойный к своей возлюбленной. Между тем в Петербурге, узнав об исчезновении беглецов, всесильный соперник Сережи распорядился найти и нагнать их во что бы то ни стало. И фельдъегеря и жандармы понеслись из столицы по всем трактам обширной матушки России. Очертя голову, мчался и жандарм, направленный по следам пути мнимого Федорова, и только несколько часов после выезда из Кутаиси дезертиров он заявил губернатору о цели его бешеной скачки. Местное начальство [357] всполошилось, быстро собрало справки и, убедясь в кратковременном пребывании в Кутаиси штабс-капитана Федорова, не медля ни минуты, приняло самые энергические меры к поимке виновных. Тем временем, ничего не подозревая, наши друзья, в виду приближения часа отхода парохода, на котором уже разводились пары, спокойно, пешком, под руку подошли к морскому берегу. Здесь они замешкались с лодочником и причалили к судну за несколько минут до снятия его с якоря. Трубецкой, выскочив первым из лодки, подал с трапа руку спутнице и по неосторожности громко заторопил ее словами: “Vite, vite, Lavinia!”. Эти-то злополучные три слова погубили обоих. Переодетые полицейские, безуспешно осмотрев всех пассажиров, подозрительно смотрели с палубы на приплывающих в лодке, а когда услыхали имя искомой, тут же без промаха наложили на них свою тяжелую руку... Его судили за подлог и бегство по чужой подорожной. Со всем тем юмор еще не оставил его, что видно из недавно присланных им сюда визитных карточек: “Serge Troubetskoy, ne prince”. Несколько дней спустя, назначен был сбор отряда и выступление за Аргун. Князь Воронцов накануне пригласил весь генералитет к себе обедать. Обед был очень хороший, шумный, оживленный. Рядом с хозяйкой уселись князь Барятинский и атаман Крюковской, а с князем старшие затем представители отряда, Бакланов и Вревский. Тришатный, Николай и я заняли места на конце стола и все время проболтали очень весело. После обеда, кофе и ликеры подали в гостиную, где все общество расположилось к кейфу, около камина. Накануне выступления в бой, где предполагается несомненная опасность, всегда заметно особенно возбужденное состояние в участниках, а потому и теперь, после отличного обеда, яркое освещение, теплый и благоуханный воздух роскошно убранных комнат и наконец поглощенное вино — все вместе невольно в каждом порождало мысль: то ли будет завтра на бивуаке? и придется ли в жизни еще испытывать подобные удобства и наслаждения? Княгиня Мария Васильевна оживленно перепархивала в разговоре с одного предмета на другой, а, наконец, под влиянием обще-гнетущей мысли громко подумала: — А ведь вот мы теперь здесь вместе, нам тепло, уютно и весело, а что-то будет после экспедиции, и кому именно суждено не возвратиться? Эта мысль меня сильно терзает! — Эх, ваша светлость, — первым на это возразил Крюковской, — да и, слава Богу, если кое-кого убьют!... Вакансии по службе они очистят! [358] Как ужаленная в сердце, при этих словах вскочила Мария Васильевна. — Можно ли так говорить, генерал? — мгновенно горячо вспыхнув, с увлечением заговорила она, — Знаете, что вы мне напомнили вашими словами? Послушайте. В прошлом году весною я ехала из Петербурга в Царское Село. В вагонах всех классов была бездна пассажиров, едущих в Павловск на концерт. Давка была страшная, места все заняты. В ту минуту, когда поезд тронулся, запоздавший господин хотел вспрыгнуть с платформы в вагон, оступился, упал и головою свалился под колеса. Минуту спустя, немец обер-кондуктор, отбирая наши билеты, со злою усмешкой сказал: “теперь, господа, вам будет попросторней, — одного из пассажиров сейчас раздавило поездом!”. Впечатление этими пошлыми словами он произвел на всех самое тяжелое... Двадцать минут спустя, когда поезд, несколько убавив ход, шел мимо полустанка, тот же самый обер-кондуктор захотел спрыгнуть на платформу и в свою очередь промахнулся и упал под поезд, моментально раздавивший его в лепешку! Вот, — закончила княгиня, — как провидение быстро и строго его наказало. Здоровый, краснощекий, геркулес сложением, Крюковской при последних словах внезапно изменился в лице, побледнел и, как громом пораженный, остолбенел в бессилии что либо ответить. Но не на одного атамана рассказ княгини произвел впечатление даже Булька, шумно вертевшийся между гостями, приутих и, широко раскрыв глаза, не сводил их с Крюковского. Более же всех нас смутилась сама княгиня. В пылу минутной досады она как бы пророчила атаману возмездие, а теперь хотя и натянула все струны обычного своего красноречия, чтоб снова оживить слушателей, но что-то в обществе как будто надтреснуло... На Кавказе особенно люди становились суеверными. Потом княгиня мне рассказывала, что когда она, укладывая Бульку, стала с ним на колени перед образом, чтоб помолиться за отца (то есть, за отчима), Булька перебил ее словами: “за папу не бойся, он вернется, а вот Крюковского убьют”... Как бы то ни было, но стечение обстоятельств вышло фатальное, поразительное. На следующий день около Зааргунской башни были собраны все войска для молебствия. Приехал князь Барятинский, раздалась команда: “на молитву”, обнажилось несколько тысяч голов, и раздалось пение молебствия. Ближе всех к аналою, впереди многочисленной свиты, стал статный, внушительный и, нельзя не признать, изящно-красивый Александр Иванович, а в двух шагах от него Воронцовы (княгиня тоже выехала на молебствие). [359] Я пробрался к ним ближе и стал рассматривать выражение лиц окружающих. Осанистая, с густой бородой и длинными усищами, мужественная физиономия атамана была полна невозмутимого спокойствия, даже апатии. Сосед его, Бакланов, выдвинув вперед богатырскую грудь, выразительными и полными огня глазами оглядывал всех по сторонам, но при каждом возгласе священника осенял себя широким и размашистым крестным знамением и клал усердные поклоны. Из остальных одни сосредоточенно творили молитвы; другие же, подтягивая певчим, глазели по сторонам, пожимаясь от утреннего холода. Раздался отбой, и начались прощальные пожелания, рукопожатия и целования. Мой батальон в этот раз не выступал, и потому мы с княгиней Марьей Васильевной тихо и скучно вернулись в опустелую крепость. Через несколько дней от князя Simon'a получено было из-за Аргуна письмо, которое княгиня после некоторого колебания сообщила, впрочем, мне и Николаю. Князь писал ей, “что в ту ночь, на 24-е число, значительная часть Шалинскаго отряда выступает из лагеря, перейдет Аргун и, обогнув Воздвиженское, ударит между реками Сошней и Гихой на Саит-Юрт, сильнейший аул у подножья Черных гор, а затем к вечеру того же дня рассчитывает придти в крепость, почему просит княгиню позаботиться о ночлеге для гостей”, и т. д. Здесь княгиня, уже не скрывая тревоги, обратилась ко мне, бывшему в тот день дежурным по караулам, с усиленною просьбой, при первых же выстрелах послать за полковым священником для совершения молебствия. На утро у княгини, при первых словах молитвы: “Царю Небесный”, я, стоя у окна, заметил скачущего по площади чеченца прямо к дому князя. По взмыленной лошади, тяжело водящей боками, я смекнул, что всадник должен быть нарочным из отряда, и тихонько вышел на крыльцо. В эту минуту подъехал чеченец и протянул мне незапечатанную вдвое сложенную записку. Я развернул ее, узнал почерк князя и прочел: “Хвала Всевышнему, я жив и невредим. Дело было жаркое, убиты: Крюковской, Дорохов, Полозов и много других. Потеря очень большая. Будем отдыхать в Урус-Мартане, а вечером жди нас к себе. Твой Simon”. Нетвердыми шагами, пораженный, вошел я обратно в столовую в ту минуту, как княгиня подходила к кресту. Выждав немного, я молча подал ей записку. Она жадно бросила на нее глаза и внезапно, как сноп, упала в обморок. Очнувшись спустя двадцать минут, она, вспомнив все, внятно проговорила: “сейчас же панихиду”. Послали за черною рясой, и в той же зале раздался раздирающий напев панихиды. [360] Давно уже смерклось, когда на улице послышался топот кавалерии, и князь Семен Михайловичу а за ним князь Барятинский с большою свитой, усталые, измученные, но все же возбужденные, ввалились в гости иную княгини. Начались рассказы о деле, сожаления об убитых и раненых... Но через несколько дней ждало княгиню большое утешение, а именно, накануне 30-го января, в движении князя Барятинского с частью отряда к аулу Автуры, муж княгини с двумя батальонами нашего полка командовал цепью, против которой, по сведениям лазутчиков, дрался самолично Шамиль, а потому князь Барятинский объявил, что он представляет князя Семена Михайловича к ордену св. Георгия. Следующие затем дела, как Бакланова в Маюртупском лесу, барона Майделя около Мечика и всего отряда под Автуры, завершили зимнюю экспедицию 1852 года. Воронцовы уехали вместе с Барятинским в Тифлис, а оттуда княгиня с мужем отправлялась в Париж. В последний вечер князь сиял от счастья уехать наконец из Воздвиженского и нисколько этого не скрывал. Не то было с княгиней. Она, по свойственной ей деликатности, присущей сердечной женщине, старалась скрыть эгоистическое удовлетворение — от всего и всех избавиться. Ясно и совершенно легально было бы с ее стороны открытое признание, на сколько ей представлялось тягостным и несообразным с ее привычками, требованиями и воспитанием, насильственное пребывание здесь, среди лишений, скуки и опасности. Не смотря на все это, княгиня весь вечер и виду не показала об охватывающем ее чувстве радости; мало того, она всячески старалась как бы с сожалением воскресить в памяти пережитые ею у нас одни приятные минуты, отнюдь не касаясь испытанных в трущобах наших случаев грустных и трагических. На другой день, после раннего завтрака, они уехали. Какая разница в существовании с тем, что было при них. Однообразие, скуку и застой испытывали мы во всем, а в особенности относительно новостей и сведений того, что делается в мире сем. Тогда усиленная корреспонденция князя, а еще больше княгини, посвящала нас во все, происходящее не только в северной, но и в нашей кавказской столице — Тифлисе, тогда как потом оказии из Грозной привозили некоторым только из нас письма, да и то скудные по общественному интересу. Впрочем, наибольшее оживление составлял приезд в полк новых лиц; так, и на этот раз общество увеличилось вскоре двумя новыми членами, князьями Тумановым и Орбелиани. Князь Александр Туманов, назначенный командовать нашим вторым батальоном, принял его, как подобает всякому порядочному человеку, без всякой выходки, могущей вызвать порицание. В [361] частной же жизни оказался истым грузином: добродушным, бесхитростным и веселым. Вано же Орбелиани, beau-frere князя Гагарина, кутаисского губернатора, тоже не отставал от Туманова по честнейшим воззрениям и открытой душе. Между тем барон Меллер, про которого чеченцы говорили, что у него “башка — масла конь” (в голове ума много), воспользовался отсутствием князя Барятинского и Воронцова и сделал набег на давно им желанный аул Талгика, который давно манил Меллера своими трофеями — полевыми орудиями. Талгик был старейший по летам и влиятельнейший по заслугам наиб чеченский; Шамиль был очень к нему расположен и в доказательство отдал ему в полное распоряжение два полевых орудия, которые и находились всегда в ауле, при сильном карауле. Не смотря на страшное и отчаянное сопротивление чеченцев, на сильные потери с обеих сторон, аул был разграблен и орудия взяты, а Оклобжио на следующее же утро отправлен курьером к главнокомандующему. Конечно, успех этот не мог обрадовать наших князей при существовавшем между ними и Меллером антагонизме, однако были присланы поздравления, похвалы и благодарности (искренние ли?) за отлично-славное дело 27-го марта. Познакомившись два месяца спустя со вновь переведенным из гвардии капитаном Ивиным, я узнал по этому поводу любопытные подробности, которые он слышал при посещении им в Москве Алексея Петровича Ермолова. — Отец мой, — так говорил Ивин, — старинный сослуживец по артиллерии и приятель по душе знаменитого кавказского героя Ермолова, а потому, прощаясь со мною в Петербурге, поставил мне в непременное условие, проезжая через Москву, явиться к Алексею Петровичу. Разумеется, я по приезде в Белокаменную поспешил исполнить волю батюшки и пустился на Пречистенку. Докладывают. Ермолов принимает, как родного. Он едва помнил меня ребенком, но по дружбе к моему отцу обнял, обласкал, обворожил любезностью. После вопросов: почему, как, зачем я перешел на Кавказ, — Алексей Петрович спросил, в какой я еду полк; я ему назвал наш князя Воронцова полк. “А, это бывший Куринский, ну, поздравляю тебя, голубчик, отличный ты выбрал полк. Да, да, Куринский полк я знаю хорошо, полк славный и командир его, недавно бывший, Петр Петрович Меллер-Закомельский, умный и боевой офицер. Ну, а слыхал ты, какое славное дело вот недавно Куринский полк задал чеченцам? В пух разнес сильнейший аул, забрал два орудия и разгромил массу неприятеля. А все Меллер! Да, да, умный бесспорно человек, а, поди, какую великую глупость сотворил он!” Я в недоумении захлопал глазами. “Так ты, мой милый друг, не догадываешься? — пристально взглянув [362] на меня и с сожалением в голосе, возразил Ермолов. — Так пойми же, что за это лихое дело его, Меллера, теперь с лица земли сживут и с Кавказа прогонят непременно. Слушай, голубчик, дразнить сильных мира сего никогда не следует!.. А Меллер без них сделал дело, и за это ему несдобровать!” Пророчество Алексея Петровича сбылось. Барону Меллеру-Закомельскому, вместо следуемого ему по статуту ордена св. Георгия 3-й степени на шею, дали очередную награду Владимира 2-й степени и чистую отставку. 1-го июня того же года, под начальством князя Барятинского, отряд наш форсированным маршем вверх по Сунже сделал громадную прогулку в Большую Чечню. По расчету времени и пространства, пройденного нами от Воздвиженского, оказалось, что в 22 часа мы прошли 112 верст, а молодцы, бывшие накануне еще на фуражировке, те одолели в 24 часа до 130 верст. Кто у нас теперь поверит подобному подвигу? Летом, в страшную жару, не бросив на пути почти ни одного больного, ни одного отсталого. Нет, во всем мире не найти таких людей, как кавказские солдаты. Неимоверно быстрое появление отряда князя Барятинского на плоскости, куда направлялся Шамиль с ордой своею, поразило имама. Вытянув из Бамутского ущелья частицу полчищ своих, пока остальные еще спускались с гор, он увидел перед собою как из-под земли выросшие русские войска, появлением своим парализованная все расчеты его проникнуть безнаказанно в Кабарду, где он надеялся по приходе своем (как известно было раньше от лазутчиков) произвести в населении общее против нашего правительства восстание. Коварные планы неприятеля рушились, и Шамиль, лично разглядев с возвышенности массу блестящих на солнце штыков, в горьком разочаровании показал тыл. Князь же Барятинский, получив верные сведения об отступлении всех вражьих сил по тому же Бамутскому ущелью в недоступные нам горы, тотчас же отдал приказание своему отряду расположиться бивуаком на берегу речки Кембилеевки, варить пищу и отдохнуть мирно и спокойно, в чем все люди сильно нуждались. Мертвым сном заснули богатыри наши. В полдень они выпили порционную водку, пообедали и снова завалились пополнять потраченные силы, а вечером и затем далеко за полночь во всем лагере уже раздавались веселый говор, смех, шутки и лихие песни. Обратный путь наш был с чувством, с толком, а главное — с расстановкой, и продолжался три дня. Дома, в Воздвиженском, нас ждали новости. Наш командир, князь Семен Михайлович, уже вернувшийся из Парижа, скоро должен был прибыть сюда, а еще, что курьер наш, [363] капитан Оклобжио, представлен, к Георгиевскому кресту и помолвлен на княжне Орбелиани, кузине нашего Вано. Недолго побыл у нас опять князь Семен Михайлович. После дела в Аргунском ущелье князь “за особенное военное отличие” был представлен к чину генерал-майора, сдал полк Ляшенку и, распростившись с нами, снова уехал в Тифлис. Скромно и мирно потекла жизнь в Воздвиженском. Несколько человек нашего полка как-то теснее сошлись между собою и образовали кружок дружный и неразлучный. Туманов, Орбелиани, Нордштейн, Бреверн, Швахгейм, Ивин и я, собирались ежедневно, вместе обедали, козыряли в безобидный вист, болтали и нередко возглашали Алла-Верды; из посторонних чаще других бывали: Ростовцев, Фадеев, Кноринг и Мамацев из артиллеристов, Богданов, Ахлебинин, Чихачев, Желтухин, Ромарино, Ренне, Ротчев, Воецкий, Павел Ипполитов и Пистолькорс из наших куринцев. Случались и неожиданные, и нельзя сказать, чтобы приятные знакомства. Так, обедая как-то у Мамацева, я увидал у него нового офицера в его батарее, некоего X. Этот господин служил прежде в гвардейской артиллерии, но там не удержался и переведен в армию за разные проделки, из которых первое место занимает отъявленное шуллерничанье в карты. Сам X. очень откровенно, даже с некоторым хвастовством, сообщал всем и каждому о своих похождениях. Их много, и, быть может, я погрешу в их хронологическом порядке, но сущность настоящего дела будет та же. Еще гвардейским артиллеристом X. взял отпуск из Петербурга и прибыл в Москву, где его поджидала целая шайка сподвижников по ремеслу, чтобы начать “дела”. После мелкой практики над различными маменькиными сынками, компания задумала предприятие en gros, т. е. очистить на очень большой куш некоего юношу, только что получившего громадное наследство от умершего в провинции отца своего. Шайка, припрятав на время главного деятеля, мага и волшебника X., свела знакомство с богатым наследником, приехавшим из глуши, как говорится, протереть глаза накопленным деньгам. Сначала юноша играл, но вяло и осторожно. Агенты шайки умышленно проигрывали ему довольно значительные куши, чтобы завлечь его “в настоящую”, но и это не брало, и молодой крез их обществу и игре предпочитал другие более игривы я наслаждения. Допустить трату дорогих капиталов непроизводительно агенты нашли слишком глупым, а потому систематически стали ему вбивать в голову, что хотят принять его в свою компанию, чтобы вместе воспользоваться, посредством азартной игры, баснословными драгоценностями персидского принца, едущего из Тегерана в Москву. Юноша не сразу поддался их басням, но мало-помалу [364] заинтересовался исчислением сокровищ принца и, ощутив сам значительную брешь в захваченной из деревни сумме, ударил по рукам, торжественно пообещав играть с ними заодно против богача персидского. Ожидания длились недолго. Приезжает в Москву желанный принц и со свитой занимает чуть ли не целый этаж в лучшей гостинице. Одеяние и вооружение его и всей челяди поражает восточной роскошью и богатством. Сам принц не старый, очень дородный мужчина, красивый брюнет, в высочайшей конусообразной шапке, с головы до ног увешанный оружием. По-русски он не понимает, но в карты играет и от скуки не прочь перекинуться в азартную. Наша шайка, в качестве золотой молодежи, попадает к нему на обед. И здесь гостям бросается в глаза роскошь сервировки, множество блюд и напитков. После шербетов и достарханов, смененных кальянами, являются столы и карты. Толстый принц, пыхтя и охая, неловко распечатывает колоду, неумелой рукою тасует и, высыпав на средину стола почтенную груду золота, делает неуклюжий знак головою в виде приглашения к началу игры. Не дали просить себя партнеры. Штосс отчаянный, качаловский, закипел между ними. Громадные куши передавал из рук в руки и чертил колоссальные записи богатый юноша, а к утру все унаследованное достояние, более чем на 600 тысяч, очутилось во владении счастливого банкомета, персидского принца. Через неделю принц персидский Шейх-Мирза, Кельб-Али-хан, был переведен из гвардии в армию и по подорожной на имя подпоручика X. выслан из столицы с жандармом. После неприятной развязки персидской истории в Москве (рассказывал потом сам X.) он долго мыкался по белу свету. Одаренный от природы способностью приобретать средства к жизни более спокойным путем, чем службой где-нибудь в захолустье, он переколесил Россию вдоль и поперек, естественно, не из любопытства, а с более практическою целью. “Теперь (с глубоким вздохом сказал X.) времена много изменили и людей и все условия жизни, а тогда, лет десять назад, было куда лучше. Денег водилось больше, а людей расчетливых, скупых меньше. Ах, какие славные были времена! Меня, например, безденежье, временно случающееся со всяким, никогда не тревожило серьезно. Хлеб насущный, необходимый, как и роскошное богатство и все наслаждения, все, все носилось у меня в кармане в виде двух колод карт. Но, впрочем, при этом скажу вам, что утонченное во мне искусство в механическом отношении и в чистоте работы вообще было доведено до такой степени совершенства, что без хвастовства могу уверить — я был страшилищем товарищей по ремеслу, но сам соперников не знал. Как один из множества тому примеров, [365] выслушайте следующий случай, характеризующей ту степень известности, которою пользовался я в былые времена во всех уголках нашего обширного отечества. Главным, надо вам сказать, центром деятельности нашей были ярмарки, и из всех них более других была мне по сердцу Лебедянская. Туда являлись богатые купчики, зажиточные помещики и с толстейшими бумажникими, кавалерийские ремонтеры, а главное, что прельщало меня при этом в Лебедяни, это патриархальность нравов, простота и добродушное доверие, но более всего — отдаленность от столиц. Вот-с, сделав надлежащие подготовления к выпуску на арену по зеленому сукну новых и усовершенствованных мною фортелей и вольтов, я, конечно, предварительно навел тщательные справки о тех дельных и опасных мне конкурентах, которых мог бы я встретить на предстоящем поле битвы, а затем благословясь отправился в путь. Дорога была хорошая, лошадей запрягли мне бойких, словом, на всем переезде ни остановок, ни приключений не встретил. На предпоследней же станции вижу у крыльца два отпряженных экипажа. Вхожу в общую комнату, четыре проезжающих накачиваются чаем, а станционный смотритель суетится около них с самоваром. “Лошадей, почтенный, поскорее лошадей”, — говорю ему. “Лошадей нет, все в разгоне”, — равнодушно отвечает виц-мундир. “Как нет? Быть не может? Ведите меня на конюшню. Подайте книгу” и проч., — вне себя от досады горячусь я. “Извольте, сейчас!” — не торопясь, проходя к столу соседней комнаты, говорить тот. “Да вот и эти господа, — добавил он: — уж с обеда ждут, а ранее утра я их со станции отправить не могу!” Всякие дальнейшие споры были бы бесполезны, и я, покорившись злой судьбе, вернулся из смотрительской в общую залу. Проезжающие, окинув меня беглым взглядом, вступили со мной в разговор: откуда и куда? какова дорога? каков в вашей местности урожай? и проч. ерунда. Просят с ними откушать стакан чаю, а полчаса спустя, познакомившись, как подобает дорожным людям, без церемонии и проволочки времени, но и без наименований друг другу фамилий, эти господа любезно предлагают мне, конечно, если я играю в карты, составить пульку преферанса, конечно, по самой маленькой, только чтобы убить время. Сели и режемся по полукопейке фишу, часа три сряду. Я проиграл, помнится, 70 копеек, но положил на стол пятидесятирублевую ассигнацию и предложил сыграться. В пять минут банк сорвали. Закладываю второй и третий, конец тот же. “Эге! — думаю про себя, — вы, господа, ребята чищеные!” Делать нечего, приходится в ход пускать “авантажи”. Говорю, что метать устал, и бросаю карты. “Да вы понтируйте”. — уговаривают они, и с этими словами один из них, кладя на стол [366] сторублевку, умышленно сует мне в глаза бумажник, туго набитый депозитками на несколько десятков тысяч рублей. Игра завязалась нешуточная. Банкомету везет, и на меня записано почти 6 тысяч. Ставлю брандера до 8 тысяч. Убита и эта карта. Встаю из-за стола, открываю чемодан и вместе с деньгами сую в карман и мои собственные карты. Раскрыв объемистую мошну мою для расчета, вижу, что у господ разбежались глаза... Мне только этого и было нужно. Я карты ловко подменил и, небрежно бросив на стол кипу бумажек, тысячи на три, предложил им сорвать и эту дрянь... “Завязалось дело жаркое! Слежу внимательно за понтерами, ясно вижу, как загибаются ими лишние углы, как неправильно перечеркиваются куши в записи, но ни гу-гу, напротив, оказываю им полное доверие и самую изысканную деликатность, тогда как сам подвожу мину и, наконец, пускаю в ход новейшие фортели. Живо вернулись мои деньги, и накопился по записи изрядный куш. Трое понтировали горячо, а четвертый, предупредив нас, что он никогда в азартную не играет, стал против меня и не сводил глаз с моих рук. Два, три раза мне мерещилось, что он, этот непрошенный наблюдатель, мог заметить не вполне отчетливо исполненный мною вольт, но бриллиантовый мой перстень выручил. Давно уже на дворе пропели петухи, а к понтерам счастье не возвращалось. Они, горемычные, все больше и больше залезали в запись. Наглядно прикинув длинные столбцы, я приблизительно насчитал за ними до 50 тысяч. “Бастовать еще рано”, — думаю я, тем более, что у двух партнеров глаза налились кровью, и они полезли, как на рожна, пуская брандер за брандером. В это время четвертый, до того времени меня смущавший, вышел из комнаты с такою же поспешностью, как я подстроил камуфлет новейшей школы. Хлоп, хлоп, хлоп... Убил всем троим. Опять другая талия, хлоп, хлоп... “Господа, — стремительно влетая в комнату, отчаянным голосом заревел враг мой: — это он, он! смотрите”, — поспешно указывая на дагеротип, отысканный им на дне своего чемодана. Все вскочили с мест, впились в портрет и пристально стали его сверять со мною. Тем временем я хладнокровно подвел итог в 80 тысяч рублей!” — X. смолк. — Но чем же окончилась эта встреча? — спросили мы. — Мы с той же минуты сошлись и стали работать сообща, искренними друзьями. — А денег, конечно, вы с них не получили? — допрашивали мы. — О, напротив, в тот же день и час — все до копейки, как только все дело между нами разъяснилось. При этом я из благодарности за поднесенный мне куш тут же на столе [367] показал им, на какой именно камуфлет я подвел их. У нас, скажу вам, все денежные между собою расчеты по игре исполняются всегда с неимоверною строгостью, если, конечно, не попадешься на месте преступления... А тогда — иное дело! Да, никакого фокусника европейской известности нельзя сравнить с X. Это виртуоз первоклассный, баснословный, необычайный. Видеть его гениальные таланты — любопытно, но носить с ним один мундир и считаться его товарищем — постыдно. Если закон преследует карманников, то почему же так снисходительно относится и терпит на службе подобного обер-мошенника? Совсем другой характер носили так называемые “несчастненькие”, разжалованные за минутные увлечения, необузданные порывы гнева и проч. Много их было у нас на Кавказе, а в эту зиму особенный был наплыв. Первый из них, барон Розен, юноша (однофамилец гребенского Розена), только в нынешнем году произведенный из школы гвардейских подпрапорщиков в кавалергарды, убил на дуэли того же полка птенца графа Гендрикова, в один же день с ним выпущенного из Пажеского корпуса. После веселого в лагере обеда дети о чем-то горячо заспорили и так резко поругались, что стали на шесть шагов барьера, где один из мальчишек остался на месте, а другой в серой шинели попал к нам. Второй Бартенев — так же вновь испеченный прапорщик суконной гвардии, то есть Прусского полка. Этот господин поплатился своими первыми эполетами за следующую выходку. Он стоял на карауле в Красносельском лагере и за обедом подпил вместе с арестованным на гауптвахте офицером Австрийского полка. Перед самой зарей с церемонией, когда все части войск лагеря выстраивались на передних линейках, представилась глазам их следующая курьезная картина: арестованный прапорщик, в сильном кураже, в расстегнутом сюртуке и фуражке на затылке, удирал вдоль лагеря с гауптвахты, а за ним вслед караульный прапорщик Прусского полка, в мундире и шарфе, но без каски, догонял беглеца с громкими на весь лагерь криками: держи, держи его! Оба, почти одновременно преданные суду, разжалованы были в рядовые в егерский князя Воронцова полк и были присланы сюда тянуть солдатскую лямку. Наша молодежь их обласкала и как товарищей приняла в свое общество. Но были между ними и глубоко несчастные. Такова, например, история Ясинского, которую он сам мне рассказывал. — “Из Инженерного училища, — начал он, — выпущен я в офицеры путей сообщения в 1846 году. За год перед тем переведенный в Петербург из Бахтинского кадетского корпуса, [368] я за болезнью не был на майском параде и не ходил в Петергофский кадетский лагерь, а потому не имел случая видеть в лицо государя императора. Произведенный в прапорщики, я опять-таки захворал на столько, что не мог участвовать на общем представлении всех новопроизведенных его величеству, и только три недели спустя, доктор разрешил мне выйти на воздух. Как было достойнее отпраздновать офицерские эполеты? После долгих колебаний мы вместе с закадычным приятелем по корпусу и сверстником моим решили отправиться в тот же вечер в Большой театр, а оттуда поужинать к Борелю. Нетерпеливо ожидая семи часов вечера, мы заблаговременно зашагали пешим хождением с Литейной на Морскую, где по пути к театру хотели еще зайти к перчаточнику. Беспечно и весело болтая, шли мы по Невскому и Большой Морской. До магазина с яркой золотой рукой оставалось несколько шагов, когда мы столкнулись на тротуаре с высокою фигурой, идущей прямо к нам на встречу. Не смотря на густые сумерки, мы, сблизившись с нею нос с носом, заметили офицерскую шинель, которую и пропустили между собой, причем я, желая посторониться, по неловкости задел ее плечом. Высокий мужчина мгновенно и очень строгим голосом остановил меня вопросом: “Как вы смеете толкаться?” — “Извините”, — развязно ответил я, намереваясь продолжать путь свой, но военный господин снова повторил вопрос, причем, резким движением руки откинув с плеча шинель, выставил на вид свои генеральские эполеты. “Извините, ваше превосходительство”, — поспешил я повторить те же слова. — “Нет, — грозно возразил генерал, — таких вещей извинять нельзя! Как ваша фамилия?” — Я назвал себя. — “А! Вы поляк?” — с неимоверным раздражением в голосе спросил он. — “Так точно, поляк, ваше превосходительство”. — “Ну, так ступайте сейчас же под арест на главную гауптвахту!” — повелительно отрезал суровый генерал. Я смутился, тогда как товарищ мой, отойдя от нас всего шагов на пять, с первых же слов генерала догадываясь, что я попался и меня распекают, помирал со смеха, делая мне рукой за спиною налетевшей грозы самые комические знаки. Генерал же круто повернулся и быстро зашагал по Невскому проспекту, а мы оба, обсудив грустное обстоятельство, разошлись в разные стороны: товарищ, весело надо мною подтрунивая, к Поцелуеву мосту, а я, очень грустный, на Исаакиевскую площадь. “Вот, — думалось мне, — как осуществились мои планы и где теперь приходится мне обновлять эполеты!” Прихожу на Адмиралтейскую гауптвахту, как ближайшую от Морской, и являюсь караульному офицеру. — “Кто вас прислал сюда?” — переспрашивает он. — “Генерал, которые встретил меня сейчас на Морской”, — отвечаю ему. — “Да ведь он [369] отправил вас на главную гауптвахту, говорите вы, ну, так и ступайте в Зимний дворец, а здесь я вас не приму!” Вот, думаю, попадешь на гауптвахту, да еще, прежде чем вкусить это удовольствие, изволь-ка маяться да клянчить, чтобы тебя приняли. Пришел во дворец, застаю дежурного по караулам. — “Так и так, говорю, прислан генералом к вам на гауптвахту”. — “Послушайте, — вразумительно говорить мне дежурный, — не догадываетесь ли вы, кто именно из членов императорской фамилии арестовал вас?” — “Нет, — уже смущенно объясняю ему, — нет, решительно я недоумеваю! Но почему, г. полковник, вы полагаете, что меня арестовал не простой генерал?” — “По очень простой причине, что сюда никто, кроме царской фамилии, арестовать офицеров не имеет права”, — обязательно объяснил он. Меня охватил страх и сомнение. В эту самую минуту другой дежурный, но не по внутренним караулам, а дежурный флигель-адъютант, показался в дверях комнаты с вопросом: “прибыль ли на гауптвахту офицер путей сообщений, только что арестованный государем императором?” Когда я услышал об этом, в жилах моих застыла кровь от ужаса. Никогда в жизни не видав его величества, теперь я понял, что я арестован им лично, — за что? За то, что нечаянно толкнул императора. Давно исчез флигель-адъютант, а я все еще, как громом пораженный, стоял среди любопытных офицеров, не будучи в силах отвечать им. Не успел я еще придти в себя, как тот же флигель-адъютант, запыхавшись, вбежал опять на гауптвахту и торопливо передал дежурному по караулам высочайшее приказание препроводить меня к его величеству. Оставив мою саблю, я побрел за флигель-адъютантом по коридорам, лестницам и залам дворца, с таким сильным биением сердца, что он, с участием взглядывая на меня, умышленно два раза останавливался на пути, чтобы дать мне время несколько оправиться и перевести дух. Наконец, флигель-адъютант, задержав меня у одной двери, вошел один и, тотчас же вернувшись, ввел меня за собою. Я внезапно очутился в кабинете его величества. Государь сидел у письменного стола, а в двух шагах, в стороне от него, стоял бич Божий, Аттила всего инженерного корпуса, неумолимо злобный, граф Клейнмихель. — “Я не сумею, господа, передать вам степень раздражения государя при первых словах его. Сильно насупив брови, его величество жестким и проницательным взглядом пронзил меня всего. От страха я решительно не чувствовал под собою ног, голова кружилась, дрожь пробегала по всему телу. Прошло немало минут, пока я собрался с силами отвечать на вопросы, которыми засыпал меня негодующий государь. Тяжелое, невыносимое было положение во все время допроса. Я едва не лишился чувств. [370] Государь, внимательно выслушав и взвесив все ответы мои, стал расспрашивать меня не только о моем воспитании, о приезде в Петербург, о болезни, лишившей меня возможности когда либо увидать его, но даже пожелал знать о моих родителях, каких они лет, где живут, чем занимаются. Я тут, когда я дрожащим голосом передал ответы мои некрасно и несвязно, но поистине чистосердечно, гнев государя стал понемногу утихать. В голосе его величества послышались мягкие ноты, и вслед затем, еще раз пристально, но уже милостиво взглянув мне в глаза, государь, заметив выступившие у меня слезы, с отеческою снисходительностью спросил меня: “А если бы я вздумал сейчас поступить с тобою строго, по закону, подумал ли ты, как бы огорчил стариков своих?”. Чаша переполнилась, нервы не выдержали, и я громко зарыдал. Николай Павлович, тронутый неподдельным моим отчаянием, ласково прикоснулся рукою до плеча моего и взволнованным голосом стал меня успокаивать, тут же обратись к графу Клейнмихелю с необычайно милостивыми словами. “Я его прощаю совершенно, я верю происшедшему недоразумению так же твердо, как и тому, что он, как честный верноподданный, будет впредь хорошим офицером своего отечества. Кто старое помянет, тому глаз вон! Клейнмихель, ты не помышляй с него взыскивать, так как я простил его! А ты теперь можешь идти домой, с Богом!”. Счастливый настолько же, как был несчастлив полчаса назад, я выскочил из ворот Зимнего дворца, с полусаблей на боку и с отрадным чувством глубокого благоговения к великодушию монарха”. Ясинский и теперь, как шесть лет назад, тяжело дышал, глаза его сделались влажны, голос дрожал. Пока он переводил дух, я, пристально всматриваясь в его симпатичное, взволнованное лицо, терялся в догадках о последствиях, могших так сильно изменить его существование. Но Ясинский уже продолжал. — “В избытке благополучия я, как опьянелый, шел по Невскому, не зная сам куда. Был уже десятый час вечера, пробираться в театр уже не стоило, и я направился домой, где под впечатлением всего происшедшего настрочил длинное и восторженное письмо старику-отцу. Запечатав письмо, я уже поздно ночью лег в постель, представляя, как теперь помню, удивление моего товарища, когда завтра расскажу ему, где и как я провел часть сегодняшнего вечера. “Но мне пришлось жестоко ошибиться. “Рано утром мой сладкий сон был внезапно нарушен стуком двери в мою комнату. Я открыл глаза и увидел перед собою свирепую фигуру жандарма, грубо предложившего мне поторопиться сборами в дорогу, но куда, он счел излишним объяснять, указав лишь на записку, внизу которой красовалась [371] знакомая подпись Клейнмихеля... Не дав мне времени уложиться, почти в одном сюртуке, жандарм усадил меня рядом с собою в тележку, и курьерская тройка понеслась по Московскому шоссе. Восемь дней и ночей без малейшего отдыха мчал меня жандарм, пока не передал кавказскому начальству при конверте из штаба путей сообщения. В нем, в этом конверте, оказалось строжайшее предписание, за собственноручной подписью Клейнмихеля, меня, прапорщика Ясинского, “за политическую неблагонадежность” припрятать на Кавказе и ни под каким видом и никогда отсюда не выпускать ни в отпуск, ни в отставку. “В шесть лет насильственного моего пребывания здесь много воды утекло. Старик мой, больной и дряхлый, измученный напрасными мольбами Клейнмихелю о смягчении моей участи, вскоре умер, а на днях и мать прислала мне свое последнее благословение”. Ясинский неудержимо зарыдал... Прошло минут пять, не более, и он стремительно вскочил на ноги, залпом осушил объемистую чепурку чихиря, встряхнул головою и с присвистом пустился откалывать камаринского!.. Мы с Тришатным переглянулись и тяжело вздохнули. Не прошло и получаса, как Ясинский представлял из себя мертвое тело. Уложив его на своей постели, мы пошли бродить по Червленским улицам, где в это время гостили у Розена. На другой день злосчастный наш знакомец обедать к барону Розену не явился, но вечером, увидя в окно нашу пульку в преферанс, вбежал в комнату, провозгласив: “карты, карты — вот мое утешение в жизни!”. А затем, не стесняясь, смешал нашу игру и потребовал банка, банка и банка. Под конец Ясинский проиграл до 600 рублей. Хотя он горячился, но платил деньги весело и беззаботно. Утром, когда Вавила торопливо укладывал на повозку чемоданы наши, вошел ко мне барон Розен, бледный, расстроенный. — Что с вами, Алексей Александрович? — встретил я его. — Un grand malheur vient de nous arriver, — вполголоса смущенно проговорил он. — Ясинский вчера проиграл казенные деньги и два часа назад он застрелился. Положительно везло мне в этот год на знакомство “с несчастненькими” (как называли их солдаты); еще переведены были к нам из гвардии Кутлер и Поливанов, а в Кабардинский — Гербель. Кутлер красивый, высокого роста, с каштановыми волосами и лазурево-голубыми прекрасными глазами, отлично сложенный мужчина, из петербургского бомонда, попал к нам, только благодаря необузданной страсти к картам; в один вечер он спустил в макао настолько крупный куш (свыше 200 тысяч рублей), что ликвидировал все свое состоите для [372] расплаты долга, а сам бежал на Кавказ в скромный Куринский полк. Другие же два пострадали из-за обычной тогда дуэли. Слухами земля полна. О ней толковали различно; что же касается отзывов об обеих действующих личностях, то Гербель был нрава вообще сварливого, а о Поливанове общее мнение, как об отличнейшем человеке. Эта ссора была уже не между юнцами, а старыми ротмистрами гвардии. Много было в то время рассказов и анекдотов. Как-то собрались мы у Бреверна. После ужина далеко за полночь просидели мы, слушая любопытные рассказы хозяина о минувшей Венгерской кампании. Он был тогда адъютантом командира 5-го армейского корпуса, Лидерса. По взятии города Германштадта, Бреверн был послан с донесением о славной победе к государю императору, находившемуся в то время в Варшаве. Счастливый вестник скакал дни и ночи из Трансильвании до берегов Вислы и, страшно утомленный от бешеной езды в перекладной, остановился, наконец, у подъезда императорского дворца в Лазенках. Дежурный флигель-адъютант ввел приезжего курьера в аванзалу рядом с кабинетом государя и пошел о нем доложить его величеству. Через несколько минут сам император Николай Павлович приотворил дверь, чтобы позвать к себе курьера, но, увидев его, растянувшегося в креслах, тихонько подошел к нему. Бреверн, не будучи в силах бороться с изнеможением, заснул крепчайшим сном, конечно, не подозревая, что творилось наяву около самого его кресла. Его величество, знаком руки запретив окружающим беспокоить сон курьера, собственноручно и очень осторожно снял с него сумку с депешами и, заняв за столиком место против Бреверна, углубился в чтение донесений графа Лидерса. Тем временем курьер потянулся, открыл глаза и, увидев перед собою сидящего императора, до того смутился, что вместо того, чтобы встать, истерически зарыдал на всю залу. Государь милостиво обнял Бреверна и поздравил его своим флигель-адъютантом. В. Полторацкий. (Продолжение в следующей книжке) Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания В. А. Полторацкого // Исторический вестник, № 5. 1893
|
|