Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПОЛТОРАЦКИЙ В. А.

ВОСПОМИНАНИЯ

Генерал-майор Владимир Алексеевич Полторацкий, старший сын тверского губернского предводителя дворянства Алексея Марковича Полторацкого, родился 16-го сентября 1828 года и получил образование в Пажеском корпусе, из которого был выпущен в 1846 году прапорщиком в Куринский князя Воронцова полк, расположенный на Кавказе. В рядах этого, знаменитого тогда, полка Полторацкий участвовал с отличием во всех экспедициях и сражениях, происходивших в течение 1847-1864 годов в Большой и Малой Чечне и Азиатской Турции. Тяжело раненный несколькими пулями в битве при Чолоке, Полторацкий вынужден был выйти в отставку и, женившись на С. Д. Левшиной, поселился в своем родовом имении, селе Завражье, Новоторжского уезда, где со свойственным ему увлечением предался сельскому хозяйству и псовой охоте. Освобождение крестьян вызвало Полторацкого к общественной деятельности. Выбранный новоторжским предводителем дворянства, он энергично работал по введению мировых учреждений; но в 1869 году, вследствие расстройства своих имущественных дел, снова поступил в военную службу с назначением состоять в распоряжении Туркестанского генерал-губернатора. Шахрисябская экспедиция и Хивинский поход дали В. А. случай к новым боевым отличиям. По возвращении из Туркестана, ему поручается формирование крымско-татарского дивизиона, а во время русско-турецкой войны 1877-1878 годов он командует Чугуевским уланским полком. По заключении мира, Полторацкий назначается состоять в распоряжения [40] наместника Кавказского, великого князя Михаила Николаевича, и в 1882 году, по производстве в генерал-майоры, выходит в отставку, поселяется сперва в Киевской губернии у своего сына, а затем в Крыму. Здесь, уступая настоятельным просьбам близких людей, Полторацкий начал приводить в порядок свои воспоминания, которые вел аккуратно, в форме дневника, с 1846 года до самой своей кончины, последовавшей 16-го августа 1889 года. Воспоминания эти составляют 27 рукописных томов и, обнимая сорокалетний период времени, представляют большой интерес, так как Полторацкий, человек наблюдательный, правдивый и остроумный, живыми красками рисует не только события своей жизни, но и то общество, среди которого он вращался и в котором всегда занимал видное место.

К сожалению, по многим причинам, печатание воспоминаний Полторацкого вполне теперь еще несвоевременно; пользуясь любезным разрешением его сына, Анатолия Владимировича, мы имеем возможность поместить на страницах “Исторического Вестника” лишь несколько отрывков из них.

Ред.


I.

Производство в офицеры. — Представление императору Николаю в Аничковом дворце. — Бал у Е. В. Апраксиной. — Столкновение с хозяйкой бала. — Приключение с коляской. — Великий князь Михаил Павлович. — Пикник на императорской ферме. — Встреча с государем и государыней. — Князь Багратион. — Поездка в Петербург. — Граф П. Д. Киселев. — Д. А. Милютин. — Прощанье. — Грузины. — Софья Борисовна и Константин Маркович Полторацкие. — Московская станция. — Ставрополь. — Эггер и его рассказы. — Плен Глебова. — Кавказские горы. — Владикавказ. — Кайшур. — Тифлис.

Августа 11-го, 1846 года, в последний раз явился я в корпус уже довольно поздно. Ночь эту я провел почти без сна. Нетерпеливое ожидание на столько волновало меня, что я вскочил с постели и в десятый раз стал пересматривать все приготовленные к моему обмундированию доспехи, начиная с сапог и кончая темляком. Итак, я офицер! Да, егерского генерал-адъютанта князя Воронцова полка прапорщик. Какое счастье быть свободным, быть признанным человеком, а не ребенком! Утром послышался шум подъехавших дрожек, за ним других, и наверх вбежал Лобанов, затем два брата Гербель, граф Пушкин и, спустя пять минут, все выпускные. Николай Пушкин подбежал ко мне и вручил еще сырой, только что отпечатанный высочайший приказ о нашем производстве. Мы обнялись и, сбросив с себя пажеское белье и платье, стали облекаться в новую собственную форму. Через несколько минут [41] я был кавказским офицером. Когда после приветствий и поздравлений прибывшего инспектора Жирардота мы записали подробные наши адреса, нам разрешили отправляться куда угодно, но с тем, чтобы 16-го утром всем собраться в корпус для представления генералу Зиновьеву, а затем ждать дальнейших распоряжений.

До отхода поезда в Павловск оставалось довольно времени, а потому в новеньком с иголочки мундире я пошел по Невскому. Все кругом улыбалось мне; казалось, все встречные смотрели на меня с почтением и завистью. Лишний раз прошел я мимо Аничкова дворца, там часовой делал мне на караул, не догадываясь, конечно, что он в русской армии первый оказывал мне эту воинскую почесть... Везде было хорошо, весело, отрадно. Таких дней в жизни немного. Последующие дни прошли в хлопотах по случаю принесения присяги в пажеской церкви и затем общем сборе нашем в Аничковом дворце (в Зимнем шли капитальные переделки) для представления государю Николаю Павловичу. 25-го августа мы нарядились в парадную форму, отправились во дворец и ожидали приезда государя императора. Построили нас по корпусам: гвардейских с правого фланга, потом артиллерийских, рядом с ними армейских и на каждом левом фланге заведений — штатских. У нас тут фигурировал один Пушкин в черном фраке и белом галстуке. В час пополудни раздались крики: “Приехал, приехал!..”, а затем команда: “Господа офицеры, смирно!”. Величественною походкой государь в Преображенском мундире вступил в первую, нами занятую, залу и вместо прежнего приветствия: “Здорово, мои дети!” — он молча, но с приветливой улыбкой, раскланялся с нами, а мы вместо ответа: “Здравия желаем, ваше императорское величество”, почтительно и низко ему поклонились.

— Поздравляю вас, господа, с производством в офицеры и вполне уверен, что вы все без исключения будете всегда и везде достойными слугами престолу и отечеству! — громко сказал государь. [42]

С нашей стороны опять поклоны и при них звонкое побрякивание шпор у счастливцев-кавалеристов. Его величество подходил ко всем поочередно и каждому с улыбкой сказал несколько милостивых слов. Меня же государь рассмотрел с особенным вниманием: несколько раз вертел во все стороны, причем приказал надеть папаху и остался вполне доволен новою, высочайше утвержденною им, формою бывшего Куринского, ныне Егерского князя Воронцова полка.

— Молодец! И я, надеюсь, будешь им и на Кавказе! — выразился государь.

Через два дня был бал у статс-дамы Екатерины Владимировны Апраксиной, куда мать с сестрами и я были заранее приглашены. В начале 11-го часа карета подвезла нас к подъезду ее дворца. Яркое освещение, нескончаемый лес тропических растений на лестнице, вереница напудренных лакеев — все было по строгому порядку вещей. Но вот за тремя залами богато убранная гостиная, обтянутая вся от панели до золоченого карниза пунцовым сукном с золотыми звездами, переполненная вся мебелью a la Louis XV, загроможденная зеркалами, жардиньерками, козетками и саксонскими куклами и безделками. Гостиная эта множеством разнокалиберной мебели, картин, зеркал и ковров напоминала скорее склад старинный bric a braque, чем приемный зал большой барыни. Я еще более удивился, когда вместо ожидаемой величественной хозяйки отделилась от дивана и сделала три шага, припадая на левую ногу, на встречу матери, lа grande dame Екатерина Владимировна Апраксина; маленькая, не более двух аршин ростом, сморщенная старушка, с громадным горбом на спине, приняла величественный вид и гордым взглядом окинула нас всех, снизу вверх, конечно! С важностью Апраксина пригласила нас садиться и серыми глазками своими не переставала разбирать туалеты сестер моих. Вслед за нами большая гостиная стала наполняться приглашенными, и я, чтобы избежать инспекции внушавшей мне страх хозяйки, счел благоразумным уйти в другие залы, где, встретив много знакомых, вздохнул свободно. Прошло с четверть часа, как вдруг перед нами явилась сама Екатерина Владимировна. Окинув издали всех мужчин инквизиторским взглядом, она внезапно направила быстрые шажки свои прямо в мою сторону и, пожирая меня своими глазками, как ястреб, налетела и неистово-раздраженным голосом сказала:

— Comment, monsieur, vous ne saviez donc pas qu'a un bal chez moi il falait se presenter en uniforme? (Как, милостивый государь, разве вы не знаете, что на мои балы нужно являться в мундире?).

— Mais oui, madame, — почтительно ответил я: — je ne le sais que trop! (Как же, сударыня, я это очень хорошо знаю).

— Et dans ce cas, — сердито возразила старуха: — veuillez m'expliquer, monsieur, de quel droit vous etes arrive chez moi en redingote? Il faut bien, jeune homme, connaitre les devoirs du monde et ne pas oser les paralyser, des le premier jour de votre apparition dans la societe choisie!” (В таком случае потрудитесь объяснить мне, по какому праву вы приехали ко мне в сюртуке? Необходимо, молодой человек, знать обычаи света и не сметь нарушать их с первого же дня вашего появления в избранном обществе).

Удивленный неожиданным обвинением, я всячески стал ей доказывать, что на Кавказе, в этом полку, другого мундира [43] нет, как мой, однобортный, но с фалдами, только что утвержденный. Статс-дама сердито и недоверчиво выслушивала мои объяснения, и не знаю, чем бы они кончились, если бы на мое счастье вблизи не оказался старый мой знакомый, гусар Манзей. Он вовремя подоспел и энергически отстоял правоту мою перед грозной старухой. Она, смягчив свои взоры, что-то пробормотала мне вслед и заковыляла во внутренние свои покои.

Бал был блистателен, но для меня значительно испорчен сценою с хозяйкой дома. Я даже не танцевал, хотя в волю любовался прекрасными парами, особенно красивым и статным кирасиром полка его величества бароном Дризеном и внушающей удивление Hedvige Штрандман.

После бала у Апраксиной пришлось мне быть еще на нескольких балах, пикниках и базарах, до моего отъезда на Кавказ. Однажды, катаясь с матерью и сестрами по парку, остановились мы перед самым вокзалом, против оркестра. Здесь нашли мы много знакомых; в десяти же шагах от нас оказалась коляска Свистуновой, а около нее стоял великий князь Михаил Павлович. Я открыл дверцу и, чтобы размять ноги, выскочил из экипажа, мать же велела поворачивать назад, так как сопровождавшей нас кавалькаде барышень и молодых Татищевых не стоялось на месте. При обороте довольно крутом, подручная лошадь заступила постромку и начала бить. Форрейтор с испуга затянул свою подседельную лошадь, обе уносные осадили на дышловых, весь четверик спутался и стал на месте бить задом и передом. Я бросился к коляске и поспешил вытащить испуганных барынь, а великий князь в то же мгновение с неимоверным присутствием духа в три прыжка очутился у дышла с одной стороны, а артиллерийский генерал Бибиков с другой, и, невзирая на усиленное лягание задом передней пары, они натянули наносные постромки, сорвали их с дышлового крюка и крикнули форейтору убираться вон. “Теперь, — сказал великий князь, — они могут бить сколько им угодно!” и, подойдя к моей матери, его высочество любезно ее успокоил и, снова посадив в коляску, приказал кучеру проехать сначала шагом, затем раскланялся и, как будто ничего не случилось, вернулся к Свистуновой.

Через несколько дней после этого происшествия устраивался пикник на императорской ферме. Общий сбор был назначен в 11 часов утра у Штрандмана, в Константиновском дворце. Графиня Блудова и Ковальковы везли завтрак, а Штрандманы, Ушаковы, Татищевы и мы обязаны были доставить вина. Согласно программе, поезд двинулся по парку, а мы, верховые, рассыпались во все стороны, рассчитывая собраться снова всем на ферме. Подъезжая к ней, увидали мы скачущего всадника на серой лошади. [44]

— Государь, сам государь и вся царская фамилия здесь на ферме! — еще издали кричал он.

— Каким образом? Что такое? — расспрашивали мы.

— Очень просто, — взволнованным голосом объяснял Татищев: — государь вздумал воспользоваться сегодня хорошей погодой и предложил императрице и всему семейству своему ехать в виде прогулки из Царского в Павловск завтракать молоком.

Государь, уже прежде заметивший сделанные приготовления к нашему пикнику, изволил очень милостиво встретить наших матушек и любезно предложил им соединить оба завтрака в один общий. А теперь его величество ждал еще прибытия кавалькады.

“Но очень ли просто, — подумал каждый из нас, — так неожиданно представиться на глаза его величества Николая Павловича?” Каждый осмотрелся, оправился и не с спокойным духом подвигался к ферме. На балконе ясно выделялся силуэт императора. Он издали очаровательной улыбкой уже приветствовал всю компанию, а когда кавалькада подъехала ближе, его величество быстро сошел по внутренней лестнице и внизу на подъезде встретил наших амазонок. Здесь государь, повторив приветствия свои всему обществу, поочередно помог обеим сестрам моим слезть с лошадей и, взяв Ольгу и Софью под руку, он улыбаясь сказал им:

— Il у a longtemps que j'attends en vain que votre oncle me demande votre presentation; il faut bien, mesdemoiselles, se passer de lui. (Я уже давно тщетно жду, чтобы ваш дядя просил у меня позволения представить вас; приходится обойтись без него).

И с этими словами государь, поднявшись с ними по лестнице в залу фермы, подвел и лично представил их императрице Александре Феодоровне.

Вся компания наша, по приглашению его величества, также поднялась наверх, и глазам нашим представилась следующая картина: большой посредине комнаты стол, весь заставленный блюдами общего завтрака, был занять государыней и членами императорской фамилии вперемежку с нашими старыми барынями. Так, около ее величества по одну сторону сидела старуха Н. Ф. Плещеева, а по другую моя мать. Возле великой княгини Марии Николаевны — графиня Блудова и т. д. Поодаль между амазонками нашими расположились молодые великие князья Михаил и Николай Николаевичи, а против государыни — Николай Павлович, предложивши около себя места Софье и Маше Ковальковой. Необыкновенная простота в обращении и удивительная любезность императрицы скоро развязали язык нашим дамам, и через несколько минут возник непринужденный и веселый разговор. Ее величество неоднократно повторить изволила, что все [45] присутствующие дамы такие же здесь хозяйки дома, как и она сама, и что ее величество очень довольна этим милым, неожиданным пикником, причем из особенной любезности похваливала все привезенное на завтрак нашими барынями и с большим аппетитом кушала печеный картофель со сливочным маслом, тут же купленным на ферме.

Государь был также в особенно хорошем расположении духа и, расточая любезности всем дамам, молодым и старым, обратил внимание на нас, офицеров, с замечанием, “что, если некоторым из нас не достает мест за общим столом в ротонде, то это только по милости не прошенных гостей из Царского Села”, причем его величество отдал приказание накрыть стол в той же зале, рядом с первым и совершенно успокоился, когда увидел, что все мы до одного за ним разместились. Более полутора часа продолжался оживленный завтрак. Все без исключения были в своей тарелке, и всякая тень смущения исчезла, когда его величество, заметив, что, “кажется, все съедено и выпито, теперь пора и по домам”, изволил встать, и по его примеру все поднялись из-за стола. Перед отъездом государь обратился к каждому из нас с милостивыми словами, а меня спросил, скоро ли собираюсь на Кавказ, и на мой ответ: “через неделю, ваше императорское величество”, государь заметил: “Как? Уже? Желаю тебе всякого счастья!”...

По возвращении с пикника, мы застали у нас в гостиной драгунского офицера, нас ожидавшего, князя Багратиона, приехавшего нарочно условиться со мной о дне нашего выезда на Кавказ. Он обязательно предложил матери, в качестве моего попутчика до Воронежа, взять на себя заботу покупки экипажа и договорился заехать за мной окончательно 18-го сентября.

Так как перед отъездом надо было еще побывать в Петербурге, то я и двинулся туда 15-го числа. Получив в штабе казенную подорожную до крепости Грозной и по выданному мне талону из казначейства 92 р. 60 к. прогонных денег, я забрал все заказанные вещи у портного и сапожника и поехал с прощальным визитом к дяде, графу Павлу Дмитриевичу Киселеву, но попал к нему не вовремя, так как он очень старался скорее меня выпроводить. Обняв, перекрестив и с некоторым чувством напутствовав меня фразой: “Бог с тобой!”, Павел Дмитриевич дал мне уже время пройти всю залу и вдруг громко позвал меня обратно. В дверях своего кабинета дядя меня встретил и, сунув что-то в руку, прибавил скороговоркой: “Это тебе на путевые издержки!”. И сам, не дав мне опомниться и поблагодарить его, запер дверь в кабинет свой. В руке моей оказалось 200 рублей... От Киселева я поехал на Васильевский Остров к Димитрию Милютину. Когда я входил в его столовую, [46] слышны были детские крики; вскоре ко мне вышла Наташа и объявила, что мужа нет дома, а если я соглашусь у них обедать, то скоро его увижу. В соседней комнате опять раздался крик ребенка, Nathalie ушла к нему, а я вошел в кабинет Димитрия и, найдя на этажерке книгу: “Войны Суворова в Италии в 1799 году”, составленную им же, увлекся ею и прочел три главы, не заметив времени и вошедшего Димитрия. Обед был простой, но очень радушный; после кофе я распростился с хозяевами, так как знал, что у Димитрия слишком мало времени для послеобеденного кейфа.

Дома застал Булгакова и Сологуба. Последний привез несколько писем и две книги своего сочинения, с поручением передать их в Тифлисе княгине Воронцовой, а письма молодому князю, ее сыну, и Мишке Глебову.

17-го мать заказала обедню и затем напутственный молебен, после которого все провожающие меня сели в экипажи и двинулись со мной до Ижоры.

“Дальние проводы, лишние слезы”, — говорил всегда граф Павел Дмитриевич, и мать моя была того же мнения, а потому советовала мне сейчас же потребовать лошадей и я, как ни крепился, но, простившись со всеми, в слезах бросился в фургон и крикнул: “Пошел! Пошел! Целковый на водку!”... По дороге заехал сначала в наше имение Вельможье (Тверской губ.), а затем в Грузины к любимейшему моему дяде Константину Марковичу Полторацкому. С распростертыми объятиями встретил меня дядя; очень любезно принял он и Багратиона, приказав сейчас же приготовить мне рядом с галереей красную комнату, а ему другую возле. Даже Софья Борисовна снизошла со мной до некоторой нежности и на первых порах осыпала любезностями моего князя, но ее благоволение к нему длилось недолго, и воспоследовало разочарование, когда она узнала, что сиятельный гость не говорит даже по-французски, что в ее глазах было не малое преступление.

За обедом, пока я весело болтал со старинной приятельницей моей Анной Львовной Трунской, князь Багратион расхвастался о родне своей: Альбединской, княгине Багратион, Солнцевой, Гагариной и проч. После обеда мы перешли в кабинет Константина Марковича, где он расположился в покойном кресле, против камина и, пригласив нас курить, просил меня рассказать ему подробно, как и почему случился мой выпуск из Пажеского корпуса в армию, равно как и отъезд на Кавказ. На возражение мое, что это длинная и скучная история, дядя с усиленным любопытством пожелал ее услышать и заставил меня начать рассказ. Но я не дошел еще до первых каверз на экзаменах Игнатьева, как заметил неровное, но очень сильное его дыхание; [47] взглянув ближе, я увидел, что милый старик давно уже храпит. На цыпочках вышел я из комнаты, но, когда за мною неосторожно встал и Багратион, Константин Маркович проснулся, вскочил на ноги и с беспокойством спросил: “А где же Володя? Он верно подумал, что я заснул! Нисколько, я все его слушал!”... Вечерний чай пили в гостиной, на половине Софьи Борисовны. Она очень серьезно вязала на спицах какую-то полосу к одеялу, задавала вопросы и, не дожидаясь ответа, заботливо и вслух по-французски считала петли на своей работе, а потом внезапно обращалась с вопросом: “A ou en sommes nous?” (на чем мы остановились?). Дядя с длинною в зубах трубкою не всегда впопад поддерживал разговор своей супруги и, пробуждаясь от дремоты, не раз вставлял совсем не кстати: “oui, oui, comme de raison, ma chere amie!” (да, да, это правда, милый друг). На другой день, в воскресенье, я проснулся очень поздно и, когда поднялся наверх, застал уже тетушку, возвратившуюся от обедни, за чайным столом, в обществе священника грузинской церкви, отца Василия. Когда я входил, она объясняла почтенному старцу о необходимости для блага отечества нашего больших преобразований во всем организме государства. Священник слушал ее внимательно и, выпив уже третью большую чашку чая, опрокинул ее на блюдечко вверх дном; затем, вынув из кармана клетчатый платок, усердно утирал с лица пот, выступивший на челе его от теплого напитка или от усиленного внимания его к поучительной речи Софьи Борисовны. Не сводя глаз с генеральши, старик священник видимо не понимал всего им слышанного, а Софья Борисовна, в полголоса выговорив целые фразы по-французски, переводила их буквально на русский язык и громко, внушительно обращалась тогда к отцу Василию. Милостиво протянув мне белую руку свою, покрытую дюжиной дорогих колец, к которой поспешил я почтительно приложиться, и спросив меня, по обыкновению, в нос: “Et comment, mon cher, avez yous passe la nuit?” (как провел ты ночь, мой милый?), она, не дожидаясь моего ответа, продолжала: “Итак, батюшка, ou en sommes nous?” (где я остановилась?). Священник, наклонившись к ней, подобострастно выговорил: “Ваше превосходительство изволили выразиться о необходимости для блага отечества больших преобразований во всем орг...” — “Oui, oui, c'est ca, — перебила Софья Борисовна, — да я помню. Для блага отечества больших преобразование во всем организме государства, a fin que la Russie puisse renaitre avec gloire de ses cendres”... — вполголоса, почти про себя, докончила она и затем громко повторила: “в конец, чтобы Россия возродилась со славою из золы своей”. Она подняла когда-то прекрасные глаза свои на отца Василия, чтобы насладиться произведенным на него [48] впечатлением красноречивой своей тирады, но тут же увидела по смущенному лицу его, что он ничего не понял. “Вы меня, кажется, не поняли, батюшка?” — “Нет, ваше превосходительство, сознаюсь, не уяснил себе последнего”. Софья Борисовна, с чуть заметной иронической улыбкою на губах, слово в слово опять повторила последнюю фразу и на этот раз, не спуская глаз с бедного старика, безошибочно убедилась, что и теперь он ничего не уяснил себе. Тут она, не скрывая оттенка презрения к тупости отца Василия, обратилась ко мне со словами: “Il n'y est pas, mon cher! Et c'est si clair: la Russie doit renaitre de ses cendres!” (Он ничего не понял, а между тем это так ясно, что Россия должна возродиться из пепла). — “Да, тетушка, Россия должна возродиться из-под пепла”, — решился заметить я. — “Ah oui, oui, из под пепла, из-под пепла”, — улыбаясь начала опять пилить она отца Василия, но послышались шаги дяди и Багратиона, и политический диспут сам собою прекратился.

Дядя Константин Маркович вошел к нам совершенно не в духе. Он был очень недоволен Багратионом, et pour cause. Утром старик, выйдя в сад, через окно увидел уже одетого князя и воспользовался случаем похвастать ему своим хозяйством. Дядя на своем веку прожил громадные деньги, сначала при начале службы своей в Семеновском полку, потом во время Отечественной войны и в Париже, где, командуя бригадой в отряде Воронцова, он вошел в состав оккупационного нашего корпуса во Франции, а наконец впоследствии губернатором в Ярославле. Везде и всюду он известен был своею щедростью, гостеприимством и роскошью, а потому изрядно расстроил финансовые дела свои. У него были серьезные долги, его не мало беспокоившие, но этого доброго и радушного, старого века, барина утешало то, что при всех критических переворотах он сумел сохранить за собою родовое имение, заветное наследие матери своей, Агафоклеи Александровны. Усадьба поражала своей громадностью. Дом в Грузинах по масштабу и отделке мог назваться дворцом. Кроме огромной с хорами залы и знаменитой внизу галереи, в его трех этажах и двух смежных флигелях было до 120 комнат. Все хозяйственные постройки соответствовали главному дому. Конный двор вмещал до 250 лошадей. Скотный двор из жженого кирпича, как и конный, с черепичного крышей, отличной старинной выделки, вмещал в себе до 600 штук рогатого скота, крупного, независимо от отдельных помещений для мелкого. В таких же размерах обширные риги, оранжереи, теплицы, грунты, мастерские и проч. Церковь во имя Грузинской Божьей Матери напоминала скорее собор; крестьянские даже избы и те построены вдоль большой Старицкой дороги, из жженого кирпича с черепичными [49] крышами. Кроме того, там находился еще каменный старинный винокуренный завод, в последнее время перестроенный и приспособленный к новой системе, со всеми вновь изобретенными аппаратами, ежегодно выкуривающий до 200 тысяч ведер спирта. Наконец, в довершение полноты усадьбы, перед господским домом сад, с роскошными цветниками, а за ним парк на 25 десятинах земли, с рекой, прудами, островами, мостиками, беседками, статуями и бесчисленными затеями. Милейший владелец, как истинно-радушный хозяин, сам повел всюду дорогого гостя. Но тут-то мой князь и показал свою бестактность. Он не только ничему не удивлялся, ничему не отдавал должного, но напротив все без исключения критиковал беспощадно, нагло уверяя дядю, что у него в Курской губернии дом вдвое больше, конный и скотный завод гораздо обширнее и удобнее, а что касается прочего, то и смотреть не стоит. Константин Маркович, как старинный благовоспитанный барин, ничего не возразил своему гостю, но поспешил сократить свою прогулку и возвратиться в дом. Здесь я постарался развлечь его, и благодаря безграничной доброте этого идеально добродушного человека, мне удалось заставить его забыть испытанное неприятное впечатление, и час спустя он был уже весел, разговорчив, как всегда. В кабинете своем Константин Маркович, распахнув фалды сюртука своего, у камина, усердно грел спину и без умолку рассказывал нам эпизоды из войн в начале нынешнего столетия, а особенно подробно об Аустерлице, за который в петлице его красовался Георгиевский крест.

Только на четвертый день, вместо двух, пребывания нашего в Грузинах, мы soi-disant после раннего обеда выехали прямо на Медное. Софья Борисовна перед моим отъездом нежно поцеловала меня на воздух и в промежуток с большим чувством повторила просьбу не пить кофе: “il porte a la tete, mon cher!”, а дядя от души целовал, крестил, благословлял, выражая сожаление, что не может проводить меня до Москвы, где бы он непременно свозил меня к старому, высоко им чтимому начальнику и другу своему Алексею Петровичу Ермолову, так как, по его убеждению, всем проезжающим на Кавказ через Москву, безусловно, подобает поклониться Иверской Божьей Матери в Кремле и Ермолову на Пречистенке...

В Воронеже расстался я со своим спутником, не скажу, чтобы с большим сожалением. От Воронежа до Новочеркасска 533 версты я осилил втрое суток. Около Аксая встретил лихую тройку в санях, с седоком в адъютантской форме. Казак-ямщик мой, обернувшись, пояснил мне, что “это кульер, вишь как гонит”. Когда я, наконец, дотащился до станции, [50] смотритель поспешил сообщить мне, что проехавший курьером адъютант наместника кавказского отправлен в Петербург с донесением государю императору о славной победе над самим Шамилем, у которого отняли пушку и секиру; что последнюю адъютант везет с собой и только что ее показывал ему. “Важнеющая штука, — добавил он про секиру: — но уж не очень, чтобы сказать, вострая!” — Заглянув в книгу проезжающих, я увидел, что курьер был адъютант главнокомандующего кавказским корпусом поручик Давыдов (Ростислав).

Увидев курьера, спокойно катившего в санях, мне страшно захотелось тоже продолжать путь мой не на колесах: до того измучил и избил мне бока мой грустный экипаж; но смотритель ни за что не соглашался отправить меня в санях; даже приобретение безвозмездно фургона в свою пользу не соблазняло его. “Да отчего же курьеру вы дали сани, а мне не хотите?” — “То адъютант наместника, князя Воронцова, он может все требовать и вне закона, не только на Кавказе, но и во всей России!” — порешил смотритель, наотрез отказав исполнить просьбу прапорщика. Делать нечего, опять поплелись через пень-колоду. С каждым днем погода портилась, шел дождь со снегом, потом стало студить, повалил снег хлопьями, прилипал к колесам и ступицам. Подвигались мы безобразно тихо, по 5 и 6 верст в час, на душе было не весело, а телу очень холодно. За 30 верст до Ставрополя, на станции Московской, познакомился я с милейшим, добродушнейшим инженер-полковником Эггером, который сжалился надо мною, взял меня в свой дормез, и мы уже вместе продолжали путь. Артур Федорович Эггер был старый кавказский служака, много видевший и слышавший на своем веку. Словоохотливый от природы, он своими рассказами доставил мне истинное удовольствие. Зеленому прапорщику очень интересно было узнать особенности кавказской войны и жизни, которые сложились здесь совсем иначе: иные обычаи, исключительные отношения.

Около Ставрополя, миновав вторую станцию, мы проехали казачий пост, привлекший мое внимание. Эггер по этому случаю рассказал мне грустное происшествие, три года назад случившееся на этом самом месте с Глебовым, тем самым Глебовым, которому в чемодане я вез письмо от графа Сологуба. В конце 1843 года Глебов, будучи адъютантом командира кавказского корпуса генерала Нейдгарта, отправлен был курьером из Тифлиса в Петербург. От Владикавказа до ст. Прохладной был колесный путь, а тут уже выпал снег, и хотя зимний путь еще не установился, но Глебов, разбитый скачкой на перекладной, потребовал сани и покойно уже поскакал далее. Перед сумерками, в семи верстах от станции Базовой, на [51] самом том месте, где мы видели казачий пост, из глубокой, с крутыми берегами балки на проезжающего Глебова бросилось 8 человек горцев; ямщик погнал лошадей, а всадники пустились в погоню. До станции оставалось версты 4, не более, но на самой дороге был курган, который обыкновенно объезжают кругом. Глебов, взглянув назад и видя неприятеля очень близко, желая сократить путь свой, приказал ямщику валить напрямик через курган. Лихая тройка быстро вынесла сани на вершину, но здесь на верхней тоже кургана ветром смело снег, железные подреза въехали в песок, и тройка сразу стала, как вкопанная. Несколько мгновений спустя, горцы окружили сани, выстрелом убили коренника, а на пристяжных лошадей посадили со связанными ногами Глебова и денщика его и быстро увезли их по балке, наутек. Ямщик, в первую же минуту бросившийся бежать, добрался до станции благополучно и, конечно, поднял там тревогу. Казаки выскочили и погнались за хищниками, но при наступившей темноте ночи потеряли след и дали возможность горцам увезти пленников за Кубань. Храбрый всегда до безумия, Глебов в этом несчастном случае, не имея оружия в руках, был взят в плен, как баран, и в течение более года у шапсугов переиспытал неимоверные истязания и муки. В выкупе его, как общего любимца всего Кавказа, приняли участие не только местные войска, но и гвардия, так как он, Мишка Глебов, служил в Конной Гвардии, где оставил о себе лучшие воспоминания. Так как катастрофа с Глебовым и другие подобные случаи еще были свежи в памяти, то в горах от самого Ставрополя до станции Ларс проезжающих не пускали ночью со станций; курьеров же и почту сопровождали конные казаки. Утром, в ясный ноябрьский день, дивная панорама представилась глазам моим! Я увидел отчетливо перед собой весь Кавказский хребет, с высокою белою шапкою Казбека, а на западе величественный Эльбрус. Освещение самых вершин всего снежного хребта красными лучами восходящего солнца было чудно неподражаемо. Я разинул рот и от восторга не мог вымолвить слова. “А как вы думаете, юноша, близко от нас эти горы?” — спросил меня Эггер. — “Версты три или четыре”, — с убеждением отвечал я. — “До Казбека, который как будто бы висит над нами, около 150 верст, а до Эльбруса гораздо более”, — с улыбкой осадил меня Эггер. Я не верил словам его, но двое суток пути нашего по прямому направлению к горам поневоле убедили меня в истине его слов. Великолепный вид на Кавказские горы скоро исчез, небо заволокло густыми облаками, и за ними скрылись Казбек, Эльбрус и весь хребет.

24-го ноября, в третьем часу по полудни, торжественно въехали мы, наконец, в град Тифлис и остановились на Головинском [52] проспекте, в лучшей тогда гостинице Крылова. Ух! — сказал я с облегчением: не легко одолеть было в осеннюю пору три тысячи верст от Петербурга.

______________________

II.

Знакомство с Кауфманом. — Князь Михаил Семенович Воронцов; княгиня и князь Simon. — Новые знакомства, нравы и обычаи; Глебов, Щербинин, Дондуков, Васильчиков и друг. — Грузинские праздник. — Прощание с Тифлисом. — Терская линия. — Крепость Грозная. — Фрейтаг и барон Мелдер-Закомельский. — Прием и письмо наместника. — Приготовление к походу. — Выступление. — Алдинские хутора. — Костырко, Греченевский и 7-я рота. — Дело 15-го декабря. — Обычаи походной жизни. — Опять Грозная. — Воздвиженское. — Жизнь в штабе полка.

По приезде в Тифлис Эггер первым делом еще в гостинице поспешил навести справки, в Тифлисе ли теперь друг его инженер Кауфман, и, получив утвердительный ответ, сейчас же на извозчике, послал за ним. Не успели мы еще расположиться в отведенном нам номере, как на зов явился Кауфман; после самых искренних объятий старых друзей, Эггер познакомил меня с Константином Петровичем фон-Кауфманом, инженер-штабс-капитаном, очень тогда добродушным, любезным и сообщительным. Обед и весь вечер прошли в рассказах Кауфмана о всем случившемся в Тифлисе и на всем Кавказе; говорил он умно, весело и приятно, и время пролетело незаметно.

На другой день, с утра, надев парадную форму, мы вместе с Эггером явились в комендантское управление, откуда старик комендант повел нас всех, к нему явившихся, во дворец главнокомандующего. Представляющихся наместнику было два генерала, кажется, пять штаб-офицеров и до 20 обер-офицеров. Нас выстроили всех в большой приемной зале и, конечно, меня с левого фланга. После нескольких минут ожидания, вошел с дежурным адъютантом и несколькими лицами своей свиты главнокомандующий князь Михаил Семенович Воронцов. Я прежде еще, при вступлении моем в пределы Кавказа, на всех почтовых станциях смотрел и внимательно изучал фигуру и физиономию князя по литографированным его портретам, но когда я его увидел не на бумаге, а в действительности, то не мог не удивиться. Славный участник всех войн с первых годов нынешнего столетия, герой Отечественной войны, бессмертный виновник Краона и победоносный полководец в стольких битвах, кончая знаменитой здесь Даргинской экспедицией, — князь Воронцов наружностью своей и манерами был [53] более похож на высшего дипломата, на гражданского сановника, но не на военного, закаленного в делах генерала...

Высокого роста, стройный, худощавый, с очень тонкими чертами лица и тончайшими губами, с седыми, под гребенку остриженными волосами, тщательно выбритым подбородком и без малейшего признака усов, — вот по наружности князь Михаил Семенович, одним только куринским мундиром и большим крестом св. Георгия 2-го класса напоминавший о своем военном звании, о боевых заслугах, оказанным им так беспримерно славно своему отечеству. Даже аристократические его приемы, изысканные и исполненные утонченной вежливости, но обнаруживали вовсе солдата, проливавшего столько раз кровь свою на полях битв...

С улыбкой на тонких губах, князь приветливо и ласково разговаривал со всеми ему представлявшимися, любезно пожимая им руки. Дотла очередь до меня.

— А, здравствуй, мой милый Полторацкий, очень рад тебя видеть, — три раза обняв меня, сказал главнокомандующий, — Как ты чувствуешь себя в твоем здоровье? — отведя меня на пять шагов в сторону, продолжал он, распечатывая мною поданное ему письмо Киселева. — Очень, очень рад твоему приезду. Теперь поживи с нами, ознакомься в Тифлисе, и прошу тебя, когда не будешь иметь другого ангажемента, то, пожалуйста, приходи к нам обедать, всегда к 6-ти часам.

Обвороженный ласковым приемом князя, я доложил его сиятельству, что желал бы представиться супруге его, имея к ней поручения и передачу книг от графа Сологуба, на что князь Михаил Семенович не только изъявил согласие, но предложил мне лично отрекомендовать меня княгине, а потому, раскланявшись со всеми остальными, князь приказал узнать, примет ли его с гостем Елизавета Ксаверьевна, и в ожидании ответа отошел к окну залы и стал читать письмо графа Павла Дмитриевича.

Когда камердинер княгини доложил, что она принимает, князь Михаил Семенович, взяв меня за руку, повел по длинным переходам и залам на половину его супруги. Княгиня Елизавета Ксаверьевна встретила нас в своей богатой гостиной и, допустив меня к ручке, очень милостиво выслушала переданные мною поручения от графа Сологуба и выразила желание получить книги, на что князь-супруг поспешил сказать ей, что я буду к обеду и, вероятно, привезу ей посылку.

Елизавета Ксаверьевна, рожденная графиня Браницкая, дочь знаменитого графа Ксаверия, была не первой молодости, но еще настолько свежа и привлекательна, что верится легко о воспетой ее красоте. Довольно полного сложения, она сохранила чудный цвет лица, много оживления в прекрасных глазах и [54] очарования в обращении. Выслушав и от княгини приглашение к обеду, я вернулся домой, захватил письма к молодому князю Семену Михайловичу и Глебову и, заехав сначала к Глебову, не оказавшемуся дома, представился молодому князю. Молодой Воронцов, лет 25 или 26, не более, был высокого роста, блондин, с большими рыжеватыми баками и представлял из себя тип Джон-Буля. Резкие черты лица его с нависшими густыми бровями придавали ему очень угрюмый вид, а туалет дэнди и непринужденные движения носили особый отпечаток своеобразия и оригинальности заморских друзей наших — англичан. Не будучи наружностью вовсе похож на отца своего, он и характером и гибкостью ума не напоминал его. Приняв меня вежливо, даже любезно, князь Семен Михайлович внимательно прочел послание к нему Сологуба, через письмо пристально разглядел меня и, но зная, с чего начать разговор, долго жевал что-то в роту и наконец, предложив мне прекрасную одесскую папиросу, причем обязательно подал мне зажженную свечу, начал разговор с вопроса: “каких лошадей предпочитаю я, английских или русских”. Не ожидая вовсе подобного предмета разговора, я что-то пробормотал в ответ, по поводу чего князь Simon оживился и стал доказывать мне несравненные превосходства кровных английских лошадей над нашими скаковыми, даже лучших заводов, и в подтверждение доводов своих пригласил меня взглянуть на двух гунтеров, только что доставленных ему из Лондона. Лошади, в особенности одна, темно-гнедая, были по правде прекрасные, но и цена им была немалая, до 500 фунтов стерлингов каждая. Вернувшись в гостиную князя, я познакомился с рыжим бароном Николаи, очень натянутым чиновником особых поручений при канцелярии наместника, и от него узнал адрес Щербинина, к которому я имел письмо из Петербурга от князя Вяземского.

За обедом у главнокомандующего, роскошно сервированным, было до двадцати приглашенных. Хозяин был очень внимателен и разговорчив, но я заметил, что сам он почти не ел и ничего не пил. После обеда я познакомился с ротмистром и адъютантом князя Глебовым и, передав ему письмо Сологуба, тут же получил приглашение непременно переехать к нему из гостиницы. Удивительно была симпатична личность Глебова, с первой минуты внушающая любовь и доверие. “Как могли шапсуги, — вот первая мысль, мелькнувшая во мне, когда я глядел на открытую, полную добродушия и честности физиономию Глебова: — мучить и терзать подобного человека!” Вечер провел в гостинице с Эгтером, Кауфманом и Вастеном, тоже чиновником канцелярии наместника, очень веселым, игривым и умным. [55]

Следующая затем неделя прошла крайне беспорядочно, но быстро. Перебравшись к милейшему Глебову, я в несколько дней познакомился с массою личностей, частных и по службе. Первый визит после главнокомандующего был к начальнику штаба Кавказского округа, генерал-адъютанту Коцебу. Очень маленький ростом, но крупный по способностям, Коцебу, хотя, как начальник, далеко не мягкий, пользовался репутацией весьма дельного и честного генерала. Прием его был вежлив, но не выходил из рамки строгих служебных отношений. Второй визит был к тифлисскому губернатору Сергею Николаевичу Ермолову, племяннику Алексея Петровича. Он был первоклассный добряк; со мною был не только любезен, но познакомил меня даже со своим семейством, отдал мне визит и пригласил на обед по случаю именин жены. Из штабных я познакомился почти со всеми, кто был тогда на лице: Минквиц, бывший лейб-гусар, теперь полковник и адъютант князя, приятный, веселый и хороший господин, Моллер Эдуард, старший брать нижегородского драгуна Александра; Лисаневич — адъютант главнокомандующего; князь Дондуков-Корсаков, Виртембергского гусарского полка штабс-ротмистр; он был раньше при генерале Нейгардте, и вместе с Глебовым они только двое были оставлены князем Воронцовым из всего штаба его предместника. Дондуков очень бойкий, ловкий и способный, но, по общим о нем отзывам, не чужд интриги; тем не менее, игривостью и гибкостью ума, развязностью разговора и всем светским обращением он едва ли по умственным способностям и образованию не занимал первого места в блестящей свите князя Воронцова. Но кто особенно завладел моим сердечным расположением, это — князь Сергей Васильчиков, сын друга отца моего, князя Иллариона Васильевича. Трудно было найти человека честнее, добрее и с более возвышенными правилами. Васильчиков пользовался общим расположением как в среде сослуживцев своих, так и во всем тифлисском обществе. Меня он совсем победил теплыми воспоминаниями о покойном отце моем, которого он хорошо знал и очень уважал со времени пребывания его у них в селе Выбити, Псковской губ., когда наши старики охотились в 1840 году вместе с дядей его, обер-егермейстером Дмитрием Васильевичем Васильчиковым.

Встретился я здесь и с князем Ираклием Грузинским. Он уже был поручиком и адъютантом главнокомандующего; злополучный выход его юнкером из пажеского корпуса не повредил его карьере. Хотя Ираклий среди туземцев играл исключительную роль по своему царскому происхождение, но со мною встретился, как со старым приятелем и однокашником. Граф Галатери, князь Андронников, граф Гейден-Фриц, князь Гагарин, Понсет, брат Натали Милютиной, князь Сергей [56] Кочубей, Вастен, Токарев, Челяев, Крузенштерн, Кулебакины и многие другие быстро стали моими добрыми знакомыми.

Тифлис, как город, замечателен своей наружностью; раскинутый в котловине, по обоим берегам быстрейшей в Грузии реки Куры, он стеснен со всех сторон высокими скалами. По наружному же виду, по внутреннему образу жизни, по населению и даже по обычаям, Тифлис представляет смесь Европы с Азией. Дома строгой европейской архитектуры красуются рядом с восточными постройками и плоскими крышами. На Головинском проспекте и Эриванской площади здания большие, высокие, прекрасно отделанные, с магазинами всех европейских национальностей, с галантерейными предметами высшей роскоши и цивилизации, а рядом армянский базар, где на узких улицах олицетворялась восточная жизнь, во всех ее подробностях: мастерские, пекарни, кухни, лавки, кузницы и проч., все это наружу, на виду, с беспрерывной толкотней, вонью, криками на всех наречиях востока. В то время был там театр русский и армяно-грузинский, но что удивительнее всего — и итальянская опера. Князь Михаил Семенович горячо содействовал развитию общественной жизни в Тифлисе, и благодаря его инициативе, скоро европейская цивилизация должна была вытеснить оттуда остатки полудиких обычаев Азии. Балы и праздники у наместника и представителей как русского, так и грузинского общества по богатству могли соперничать с обеими нашими столицами, но по роскошной красоте своих женщин они, конечно, стояли гораздо выше. Общество, окружавшее князя Воронцова, было изысканное. Он употребил все силы, чтобы привлечь сюда на службу людей с блистательным положением, образованием, именем и средствами, и, надо сознаться, успел в этом.

На одном из обедов князя я получил приглашение вечером на грузинский праздник, в своем роде очень любопытный и веселый, хотя, к сожалению, на это собрание не допустили женщин, а приглашенные были одни мужчины, все молодые люди свиты и канцелярии наместника. В больших, высоких комнатах князя Чавчавадзе вся компания расположилась на тахтах и лежа на коврах, по восточному обычаю; подавали шербет и сласти, играла персидская музыка, которую заглушала пронзительная зурна, а несколько туземцев виртуозов выводили горлом непостижимо высокие и протяжные ноты, убийственно грустного тона. Когда на столе появился шашлык из молодого барашка в разных формах и видах, а вместе с ним громадные горы пилава, четверо бичо втащили за ноги бурдюк, т. е. шкуру с целого вола, налитую сполна лучшим кахетинским вином. Не хозяин, а избранный тулум-баш князь Туманов вступил в свои обязанности и права. Тулум-баш на всех пиршествах [57] Грузии есть неприкосновенный деспот и распорядитель. Его велениям должны все подчиняться, и тосты, им предложенные, осушаться быстро и безапелляционно. Когда все общество пришло в оживление, на арену залы вышел сначала один, а за ним другой из туземной аристократической молодежи. Музыка заиграла веселый мотив, и ловкие юноши пустились танцевать лезгинку, под хлопанье ладошами в такт всей окружающей публики. Замечательно грациозный и вместе воинственный танец лезгинка! Без нее здесь не проходит празднества как у туземцев, так и у европейцев. На балах у князя наместника, мне рассказывали очевидцы, когда среди французских кадрилей, полек и вальсов вдруг раздается туземная музыка, и на средину залы выйдут танцующие пары для лезгинки, то зрители из самых отдаленных комнат бегут в залу, а сам хозяин главнокомандующий бросал партию свою в карты и спешил туда же полюбоваться танцем, выполняемыми, обыкновенно мужчиной и женщиной. Последних на нашем празднике не было, а, все-таки, неподражаемая лезгинка и вино сделали свое — через несколько часов во всех углах неподвижно покоились трупы гостей, а посреди комнаты — одного пустого бурдюка!

Несколько дней спустя, обедал я опять у наместника. Вставь из-за стола, князь с улыбкой спросил меня, нравится ли мне Тифлис, веселился ли я, многих ли приобрел знакомых, а затем, пожимая мне руку, ласковым голосом добавил: “завтра, мой милый Полторацкий, заезжай ко мне, мы поговорим с тобою”. Когда князь отошел от меня, я долго не мог сообразить, о чем именно может быть разговор его сиятельства главнокомандующего с прапорщиком Куринского полка. Но когда на следующий день князю угодно было потребовать меня из приемной комнаты, где я с час проболтал с дежурным адъютантом, — в кабинет свой, я робко вошел и раскланялся.

— Садись, милый друг, и потолкуем, — встретил меня князь прежней фразой, а затем продолжал: — я уверен, что ты не только стремишься нести честно службу на Кавказе, но и теперь желаешь уже принять участие в предстоящих военных действиях, не так ли? А потому я пригласил тебя, мой друг, чтобы передать и мое желание об отправлении твоем в полк, для участия в зимней экспедиции. Когда думаешь ты ехать?

— Завтра, ваше сиятельство! — встав с места, доложил я.

— Нет, нет, мой милый, не завтра, а послезавтра, — возразил князь. — Я приготовлю с тобою письмо твоему полковому командиру, барону Меллер-Закомельскому, которому тебя отрекомендую и попрошу взять тебя в экспедицию, а затем я уверен, что ты, мой друг, с честью выйдешь из испытания и вполне заслужишь доброй славы в отличном Куринском полку. Не правда ли? — [58] любезно протягивая мне руку, спросил князь Михаил Семенович и тут же добавил: — А когда ты послужишь во фронте и приобретешь некоторую опытность в пороховом дыму, я с особенным удовольствием исполню желание моего душевного друга, графа Павла Дмитриевича, и возьму тебя к себе адъютантом.

Три раза обняв меня, но еще не простившись со мною окончательно, главнокомандующий отпустил меня, с приглашением сегодня к себе обедать. После обеда, вручив мне собственноручное письмо свое на имя Меллер-Закомельского, поцеловал три раза, перекрестил и простился со мною. Елизавета Ксаверьевна тоже очень любезно протянула мне свою изящную руку и выразила сердечные пожелания всего лучшего. Отъезд мой из Тифлиса, конечно, лишал меня веселой здесь жизни и приятного общества, но с другой стороны ведь не бражничать я сюда приехал; надо было себя испытать. Глебов и Васильчиков от души меня благословили и напутствовали самыми искренними советами. На душе у меня было светло, как на воздухе. В этот день, 3-го декабря, на солнце было 26° тепла, и на Головинском проспекте все барыни гуляли в одних кисейных платьях, а там, за северным склоном, куда я отправлялся, мороз и снег, но Глебов уверял, что и там может быть жарко, смотря по ходу экспедиции.

Обратное путешествие мое из Тифлиса по Военно-Грузинской дороге до Екатеринодара, а затем по Терской линии до станицы Червленной, совершилось благополучно. На перекладной от Тифлиса до Квишета, на шести парах волов в Кайшаурскую анафемскую гору, с Кайшаура до Ларса на санях и опять на перекладных до Владикавказа — провезли меня без всяких приключений в тридцатичасовой путь. Миновав Екатеринодар, а с ним вместе предел возмутительной грязи, ямщик оправился, подобрался, вскрикнул, и лихая тройка вихрем понесла по гладкой дороге неизмеримо просторной степи. Где же эти кавказские трущобы? Где черкесы в их кольчугах и злые чеченцы, ползущие с кинжалами на берег Терека? Терек вправо от нас течет уже здесь широкою рекою, но так же спокойно и безобидно для проезжающих, как Волга или Тверца в Тверской губернии. Быстро проехав в два перегона 35 верст, мы очутились в Моздоке, более, чем Екатеринодар, имевшем гражданские права на звание города. На улицах в нем хотя и была та же убийственная грязь повсюду, но и красовалось немало каменных, даже двухэтажных домов и лавок, а на базарной площади толпилось такое множество народа, всевозможных наций и восточных костюмов, что мы с трудом добрались до станции. Пообедав здесь каким-то супом и жареным фазаном и захватив несколько великолепных арбузов, которых здесь в изобилии, [59] я поспешил выехать по дороге к станице Наур, где смотритель задержал меня на ночлег, причем в виде утешения сообщил мне, что и приехавший раньше меня господин офицер тоже по необходимости остался ночевать на станции. При известии, что я силою случайных обстоятельств встречаюсь и могу сойтись с кавказским офицером, может быть, даже и Куринского полка, который посвятит меня во все тайны предстоящей драмы в Чечне, — я не только смиренно покорился, но даже мысленно возрадовался. Перешагнув через порог указанной мне комнаты, я увидел растянувшуюся на диване фигуру офицера; при появлении моем он вскочил на ноги и с заметным удовольствием неожиданной встречи с новым спутником поспешил отрекомендоваться: “Кременчугского егерского полка подпоручик Дорошенко”. Увы, разочарование мое было полное! Но по забавному совпадению обстоятельств и российский офицер испытывал его в той же степени. При виде входящего офицера в бурке, башлыки и прочих походных принадлежностях, он в полумраке счел его за закаленного в боях старого кавказца; но когда этот грозный воин сбросил с себя доспехи, а смотритель внес в комнату свечу, г. Дорошенко увидел перед собою безусого прапорщика. Но что делать? Мы одинаково горько ошиблись и, откровенно разъяснив ошибку, от души расхохотались.

Дорошенко был не первой молодости; долго тянул он лямку юнкером, а затем прапорщиком, и наконец вынул жребий ехать на год на Кавказ. Несколько часов проболтали мы о его житье-бытье в полку, о службе, караулах, смотрах и парадах, и решили дальше продолжать путь вместе, так как вам обоим одинаково приходилось представляться Фрейтагу и Меллер-Закомельскому.

10-го декабря, отдохнув в первой попавшейся хате в Грозной, мы оба облеклись в парадную форму, в сущности присвоенную обычаями только на Кавказе, а именно: мундир без эполет, форменная папаха, верблюжьего желтого сукна с малиновым шелковым канаусовым очкуром, широкие шаровары, заправленные в высокие походные сапоги, чеченская шашка на тонком через плечо ремне и шарф с кистями. В этом блестящем на ряде мы долго, но напрасно, хлопотали о средствах к передвижению в экипаже; все усилия оказались, по неимению такового, тщетными, и волей-неволей пришлось по невообразимой грязи понтировать пешком сначала к коменданту крепости, полковнику Неверовскому, а от него к начальнику 20-й пехотной дивизии и вместе левого фланга Кавказской линии, знаменитому Фрейтагу. Неверовский нас принял снисходительно ласково, просил присесть и в разговоре, между прочим, сообщил, что командир Куринского полка Меллер-Закомельский живет [60] постоянно в штабе полка, в крепости Воздвиженской, за 30 верст от Грозной, но завтра ожидается сюда, для окончательного обсуждения с начальником фланга предстоящей экспедиции, а, следовательно, нам обоим надо дождаться его приезда в Грозной. От коменданта мы поплелись к дому его превосходительства начальника дивизии. Генерал был дома. Около четверти часа провозились мы в передней с приведением в приличный вид ног наших и затем уже вступили в залу.

Дорошенко, как старший чином, стал правее меня, и мы молча и недвижимо стали ожидать появления начальства. Впереди нас была анфилада комнат, и в дверях между второй и третьей из них, на взгроможденном сверх стола стуле, а сверх стула на скамейке, копошилось какое-то живое существо, по-видимому, прибивающее молотком портьеру.

Ординарец, приседая на цыпочках, чтобы не произвести сапогами своими непочтительного при начальстве стука, устремился прямо к этому призраку, и по докладе о нашем прибытии мы услышали отрывистый ответ: “сейчас!”, а вслед затем увидели слезающую, как с эшафота, небольшую, лысую фигурку, со спущенными на животе военными рейтузами, без помочей, без галстука, без сюртука, в одной рубашке, быстрыми шагами направившуюся к нам. По описанию наружности, но никак не по костюму, мы узнали генерала Фрейтага. Легким наклонением головы и вопросительным на нас взглядом он вызвал на стереотипный, законом указанный, речитатив:

— Вашему превосходительству честь имею явиться, Кременчугского егерского полка, подпоручик Дорошенко, назначенный в прикомандирование к Егерскому князя Воронцова полку, на время зимней экспедиции.

— Хорошо! — был ответ Фрейтага, уже обратившего голову ко мне.

— Вашему превосходительству и т. д. прапорщик Полторацкий, — проговорил в свою очередь и я.

— Хорошо! — был снова лаконический привет его превосходительства, не замедлившего движением головы показать на дверь, за которой мы и поспешили исчезнуть.

Очутившись на улице, мы в один голос разразились в порицаниях прославленному герою за неблагосклонный прием.

На следующий день, узнав о приезде командира полка в Грозную, мы опять облеклись в парадную форму и с прежними же маневрами на пути к дому Меллер-Закомельского победили все жидкие препятствия. Причалили к берегу, но, увы! на вопрос, обращенный к куринцу-ординарцу, дома ли командир, получили ответ: “дома, кушают, ваше благородие!”. Что делать? уходить, чтобы возвратиться опять по грязи, в наступающих сумерках было [61] невозможно; решили посидеть у дома, на завалинке. Проходит полчаса, опять вопрос и тот же ответ куринца: “еще кушают, ваше благородие!”. Ждем еще; в окнах соседних домиков показались уже огни, на улице же стало темно, хоть глаз выколи. Опять встаем и с тем же вопросом обращаемся на этот раз не к ординарцу, а к партикулярно одетому приличному человеку.

— Сейчас доложу, — ответил он и через минуту объявил: — пожалуйте!

Мы вошли: Дорошенко впереди, я за ним. В первой комнате, в столовой, где еще не убраны были со стола приборы, — сначала ничего не было видно, С трудом оглядевшись, заметил я вдоль стены несколько человеческих фигур, а одну — сидящую у окна на стуле; во рту у нее был длинный чубук, а огонь в трубке служил единственным освещением всей комнаты. Тень эта встала и размашистыми шагами, перекачиваясь из стороны в сторону, приблизилась к нам.

— Господин полковник, честь имею явиться, подпоручик Дорошенко, — стоя на вытяжку, отчеканил мой сожитель.

— Хорошо-с! — с прищелком ответила темная тень.

— Господин полковник, вверенного вам полка прапорщик Полторацкий.

— Хорошо-с! — еще более прищелкнув, повторила та же фигура. — Ступайте.

Дорошенко уже повернул в переднюю, а я осторожно, вынув из кармана письмо князя Воронцова, несмелыми шагами подошел к тени, уже усевшейся на прежнем своем месте.

— Что вам угодно? — резко обратилась она.

— Позвольте, полковник, передать вам письмо, — протягивая руку, скромно промолвил я.

— Какое письмо? — чуть не с криком, еще резче оборвала меня фигура.

— От главнокомандующего князя Воронцова.

— Алексей, Алексей, подай скорее огня! — закричала вскочившая на ноги тень. — Полторацкий, садитесь, пожалуйста, будьте, cher amі, как дома! — несколько раз повторила засуетившаяся около меня тень, пока две свечи, внесенные Алексеем, не осветили его наружности.

В то время, как он распечатывал и внимательно разбирал не четкое, но длинное письмо князя Михаила Семеновича Воронцова, я успел рассмотреть таинственную до той минуты фигуру Петра Петровича, под прямым начальством которого мне, по воле судеб, суждено было начать боевую мою службу. Среднего роста, с рыжими волосами и того же цвета густыми усами, с лицом, сплошь покрытым веснушками, но с очень умными и выразительными главами, Петр Петрович движениями и ухватками [62] своими показался мне сразу каким-то развинченным, но вместе с тем оригинально-симпатичным. Вдоволь насмотревшись на него, я окинул глазами и остальных.

— Ярцев, — сказал Меллер одному из них, не отводя, однако, своих глаз от священного талисмана, письма князя Воронцова: — прапорщика Полторацкого приказом по полку сейчас же зачислить в 7-ю егерскую роту прибывшим к полку... С которого, mon cher, желаете числа? — обратился он ко мне, — Вы ведь, вероятно, просрочили?

— Нет, полковник, я произведен 12-го августа, а сегодня 11-е декабря, — ответил я.

— Ну, так покажите, Ярцев, прапорщика Полторацкого прибывшим в полк до определенного срока, — порешил полковник и, взяв меня за руку, ввел в соседнюю комнату. — Садитесь, пожалуйста, mon cher, хотите курить? Расскажите мне про Тифлис, про главнокомандующего, как вы доехали, как устроились. Не нужно ли вам чего-нибудь перед выступлением в экспедицию? Ведь я назначил пас, по желанию главнокомандующего, в 3-й батальон, который идет в поход, в 7-го роту, к хорошему командиру. А обедать прошу вас являться ежедневно. Да, может быть, вам, юноша, нужны деньги? — забрасывал меня вопросами командир полка любезно, ласково, предупредительно донельзя, — Чаю, Алексей! Чаю, скорее! Вы верно еще не пили?

Через полчаса в теплой и светлой гостиной барона, за третьим стаканом чая, поданным в щегольском сервизе, я совершенно, был в своей тарелке и, Забыв прежнее смущение, откровенно рассказал Петру Петровичу о всем случившемся со мною со дня отъезда из Петербурга. В два часа ночи, узнав о моих скудных финансах и ссудив мне 200 рублей, он приветливо простился, пригласив меня назавтра к себе обедать.

“Вот оно” письмо-то от главнокомандующего, — думал я, входя к себе в комнату, где шагал еще, прозябший на завалинке, бедный подпоручик Дорошенко.

На другой день я еще не был одет, как вошел ко мне поручик Ярцев, полковой адъютант. Он приехал верхом от барона Меллера с поручением научить меня уму-разуму, другими словами подробно объяснить мне все, о чем заблаговременно я должен позаботиться к завтрашнему выступлению в экспедицию, а именно: покупкой верховой лошади, седла, полушубка и прочих хозяйственных мелочей. С его помощью я за 24 рубля купил очень хорошее с полным прибором кабардинское седло и за 35 рублей доброго коня, хотя и не кабардинского. К вечеру я уже был готов. На другой день, на рассвете, выступили мы [63] из Грозной, переправились через Сунжу и среди Алдинских хуторов соединились с Фрейтагом. Люди шли бодро и весело, но без песен и громких разговоров. Всюду царила тишина, спокойствие и некоторая торжественность. Мы вступили в пределы неприятеля — Малую Чечню. Фрейтаг на вороном коне, известном в крае своим ходом, двигался вслед за линейцами, впереди пехоты и, не выпуская из зубов коротенькой трубки, упорно хранил молчание. Где-то был он мысленно? Впереди среди виднеющихся Чеченских хуторов или позади в будуаре своей молодой жены? Я с любопытством рассматривал фигуру и осанку знаменитого кавказского бойца, так непохожего теперь на нежного поклонника прекрасного пола... Гурьбой за ним толпилась свита его, среди которой, в двух шагах от генерала, молодец-казак с крестом и бантом вез значок большой, белой, шелковой материи, с вышитым фамильным гербом его. У линейцев-казаков тоже в каждой сотне на высоких древках ярких цветов значки развевались по ветру и очень оживляли общую картину. Увидев меня, Меллер подозвал меня к себе и со словами: “поедемте со мною!” — пустился к своей колонне. Указав рукою в левую от нас сторону, он обратился ко мне: “вон 3-й батальон, ступайте туда и там найдете 7-ю роту”. Еду по назначенному направленно и, встретив на пути двух солдатиков, спрашиваю их, где командир 3-го батальона. “А вот они, ваше благородие, стоят верхом, в шинели!” — Тогда только заметил я в нескольких шагах от себя оригинальную по наружности фигуру, в длинной с капюшоном шинели, в папахе на самом затылке и с длинным хлыстом в руке. То был подполковник Фома Васильевич Костырко, ветеран кавказский, старейший куринец, командир 3-го батальона. Приложив руку к папахе, я явился ему по общепринятой форме, но к удивлению заметил, что неожиданность моего появления как будто бы смутила его. Поправив рукою папаху и при этом, почесав себе голову, Костырко несвязно проговорил: “Да, да, да, да, я уже знаю, барон уже говорил, да — да, в 7-ю егерскую роту, так, так! да, да, вон она!” — и, хлыстом указав мне направление, круто повернул лошадь и стал ко мне спиной. — “Что за оригинал?” — подумал я, подъезжая к указанной мне кучке солдат, стоявших тут невдалеке. Я впился глазами в эти фигуры, достойный удивления и той громкой славы, которая гремит о них на всем Кавказе... Со вниманием рассматривал я их энергические лица, осанку и костюмы. Все до одного были в исправных дубленых полушубках, папахах черного дурнея, в высоких сапогах по колено, а через плечо в черных ремнях, поддерживающих поясные патронташи; у каждого в руках было со штыком ружье, которое держали они свободно, у [64] ноги. Несколько минут я любовался этими молодцами, как вспомнил, что надо прежде всего представиться командиру роты, о котором я уже так много слышал и от начальства, и от сослуживцев его, а потому, увидев отдельно стоявшего человека, в таком же полушубке, как были все остальные, и не рассмотрев, что вместо ружья у него была через плечо шашка, я обратился к нему с вопросом: “Любезный, а где здесь ротный Командир?” — “Я-с ротный командир. Что вам угодно?” — скромно отвечал мне подпоручик Греченевский. Смущенный своею неловкостью, я соскочил с лошади и, желая поправить свою невежливость, поднял руку к папахе и только успел сказать: “Господин подпоручик, имею честь...” — как он схватил меня за руку и в самых радушных выражениях стал упрекать в излишних, нигде на Кавказе не принятых формальностях и кончил свою не красноречивую, но сердечную речь предложением жить и служить по-товарищески, дружно; при этом он поспешил объявить мне, что сам полковник ему уже говорил обо мне, и что он весьма доволен и польщен назначением меня в 7-ю роту.

— Почему же вы довольны, господин подпоручик?

— Не называйте меня так, это у нас не принято: я-с Александр Григорьевич, а попросту Греченевский, — рад же очень, что вы назначены ко мне потому, что в роте нет настоящего субалтерн-офицера, то есть, если хотите, есть один, да болезненный и для службы совсем бесполезный. Вот и теперь его нет на лице. А вас-то я еще немного побаивался, — тихим голосом прибавил Греченевский.

— Меня побаивались? Почему же? — с изумлением спросил я.

— Да ведь вы, говорили мне, аристократ.

— Как? Чем? Объясните Бога ради!

— Да как же, ведь вы из Пажеского корпуса, значит сын генерала, да притом и фамилия, и связи, и все прочее... да вот хоть бы и шинель у вас с бобрами, а мы ведь голь отпетая, мы-с без образования.

Я остановил поток речей его искренними уверениями в моем к нему уважении и, тотчас же попросив его познакомить меня с его лихою ротой, как видно, доставил ему этим большое удовольствие.

Пока мы, усевшись на барабанах, болтали с Греченевским, люди 7-й роты развели костры и разбили палатки. Принесли приказание: на завтрашний день, в 8 часов утра колонна в составе трех батальонов Егерского князя Воронцова полка, восьми орудий и полка кавалерии под командой полковника Меллер-Закомельского назначалась идти жечь неприятельские аулы, следовательно, верно ожидается дело. [65]

Наступило это завтра, 15-е декабря. В этот день я узнал, что такое опасность, и сделал экзамен самому себе. Подробно помню я мое первое дело. Было еще темно, когда я вскочил на ноги, оделся, вооружился, у костра выпил стакан горячего чаю и нетерпеливо ожидал выступления нашего батальона. Скоро зашевелились все роты, выстроились и двинулись вперед, после чего, сомкнувшись в общую колонну, встретили барона Меллера. Он торопливо объехал роты, поздоровался с ними и повел вперед, но куда? — никто определить не мог, так как кругом была мгла, туман ложился сильный, в воздухе было сыро, моросил мельчайший дождь. Впереди за Меллером и его проводниками, вслед за кавалерией, шел 1-й батальон наш, за ним 2-й и 3-й. Рассыпанные стрелки от рот 1-го батальона, с их резервами, тотчас же исчезли у нас из виду; местность была переученная, лесистая. Мы шли усиленным шагом, солдатам случалось даже бежать, чтобы не отстать от передних и не потерять направления пути. В двух шагах в сторону нельзя было разглядеть окружающей местности; знаю только, что из лесу мы шли, или полубежали, по полянам, потом опять лесом, опять полянами; на дороге нашей встречались одиночные чеченские сакли, со свежими признаками недавнего жилья в них; но мы не останавливались, спешили вперед и совершенно неожиданно наталкивались на остановившиеся впереди части. Опять марш! Двигаемся вперед то медленно, то бегом; растягиваемся по узкому пути, а, выйдя на поляну, чтобы стянуться, бежим опять со всех ног. Определить время и пройденное пространство было бы невозможно. Стало несколько светлее в воздухе, туман редел, и сквозь него иногда и кое-где различались фигуры солдат соседних рот.

Нас остановили. Батальон в ротных колоннах взял ружья к ноге и от бестолковой беготни перевел дух. Фома Васильевич Костырко, на том же, как и вчера, коне, в той же шинели, с хлыстом в руке, еще глубже насунув папаху свою, смотрел как-то сумрачно и, не обращаясь ни к кому отдельно, беспрерывно шевелил губами и что-то шептал себе под нос. Греченевский, очень сосредоточенный, обходил ряды своей роты, о чем-то внушительно толкуя в полголоса с унтер офицером. Бернард с Оболенским в соседней 8-й роте тянули из фляги водку, закусывая холодною курицей, разложенной кусками на бумаге на ротном барабане. Солдатики садились на корточки и, застилая с ветреной стороны свои полушубки, зажигали отсыревшие серные спички и закуривали тютюн в безобразно коротких своих трубочках. Не раз сквозь густой туман виднелись нам одиночные всадники, подъезжавшие к Костырке и [66] тотчас же снова исчезавшие. Но вот выстрел, один, другой, точно щелкнули орехи: звук короткий и сухой. И несколько секунд спустя раздаются выстрелы громкие и протяжные. “Ага, вот он начинает!” — послышалось в рядах. И точно: щелкнувшие орехи оказались чеченскими выстрелами из винтовок, а звук протяжный — из наших кремневых ружей, с 3-й батальон, в пол-оборота налево, вперед, бегом!” — торопясь передал Костырке подскакавший поручик Ярцев, и в мгновение роты одна за другой бежали, путались, спотыкались. Впереди раздающиеся выстрелы трудно различить: чеченские и наши слились в одно, и в ушах раздавалась общая, единая трескотня... Выбежав на ближайшую поляну, батальон развернулся фронтом, в ротных колоннах, карабинеры на правом фланге, а 9-я рота на левом, тут же вызваны стрелки в цепь, Я повел своих 7-й роты, в связи с цепью слева 8-й роты и имея с правой стороны 3-ю карабинерную роту при двух полевых орудиях.

Впереди нас увидели мы разбросанные сакли, на этот раз не пустые. Между ними замелькали тени, и при приближении нашем щелканье орешков разъяснило положительно, в чем дело. Не отвечая на первые выстрелы, мы ринулись вперед и, заняв сакли, оттеснили чеченцев в лес, примыкающий к самым хуторам. Приказывать, указывать и распоряжаться мне не приходилось. Люди мои так твердо знали дело свое, так проворно и находчиво занимали местные прикрытия и с такою уверенностью и хладнокровием осматривали свои ружья, готовясь встретить неприятеля дружным свинцовым гостинцем, что мне пришлось только удивляться и самому учиться у них. Но вот чаще защелкали пули, открыли огонь и наши, пошла потеха опасная, страшная... но опьяняющая. За цепью, шагах в полутораста сзади, спокойно стояли резервы наших рот. Обернувшись к ним, я увидел Греченевского, посылавшего горниста взять у меня лошадь, так как она при препятствиях в занятой нами местности стесняла все мои движения. Проворно соскочил я и пешком пошел вдоль цепи. Перестрелка разгоралась с обеих сторон. Подходя к четвертой паре, я увидел пошатнувшегося солдатика: со стоном выронил он из рук ружье свое и грохнулся на землю. Подбегаю узнать, в чем дело: ранен бедный в живот пулей. Унтер-офицер Ефремов живо распорядился унести раненого к резерву. Пули щелкают близко и почти беспрерывно. Туман, немного поредевший, от порохового дыма становится еще гуще и плотнее. В десяти шагах впереди нельзя ничего рассмотреть, и наши пули пускаются во тьму, наугад, без всякого прицела. А чеченцы близко: их голоса, крики и ругань слышны внятно. “Не зевай, ребята!” — решился наконец и я вставить внушение свое солдатам... [67]

— Прапорщик Полторацкий! Где прапорщик Полторацкий? — неистово кричал в тумане голос слева.

Спешу в ту сторону и вижу бегущего ко мне штабс-капитана Бернарда.

— Бога ради, прикажите вашим левофланговым не отрываться от моих! Беда будет при отступлении! — предсказывал разгоряченный экс-гусар. — С моими стрелками в цепи князь Оболенский, не теряйте, Христа ради, их из виду.

Отдав приказание левофланговому унтеру быть постоянно в связи со стрелками 8-й роты, я повернул назад и пошел вдоль своей цепи. Солдаты зорко всматривались перед собою и, только что замечали мелькавшие в тумане тени, вскидывали ружья и пускали пулю. Со всем тем, проходя мимо самых пар, я заметил, что при приближении моем они с видимым любопытством глядели на меня, изучали мое состояние духа... На душе было жутко. Раненых прибывало ежеминутно. На глазах вот двое убито наповал, а третий Мамченко, падая возле меня с разбитою вдребезги головою, мозгами своими обрызгал мой полушубок. Я вынул платок и обтер им платье, по-видимому, невозмутимо, но сердце стучало сильно, и подлые кошки скребли его... В эту минуту я не взглянул на ближайших ко мне людей, но инстинктивно чувствовал, что все взоры их непременно устремлены на меня, и что репутация моя теперь, в эту минуту, поставлена на карту. Облегчив свои нервы, я твердым голосом и громко сказал: “Царство ему небесное, братцы!”. Человек пять сняли шапки, перекрестились, но никто не молвил слова, со всем тем я уже чувствовал некоторую победу над собою и над ними...

Направившись к правому флангу моей цепи, я наткнулся на близь стоящую карабинерную роту, среди которой в ухарской позе громко ораторствовал усатый Доможиров. Прикрытый спереди высокою саклей, он избрал себе, роте и орудиям безопасное местечко и, не принимая к сердцу положения соседних цепей наших, как у себя дома, распоряжался закуской своей. Меня поразило его равнодушное бездействие, о чем я и сказал ему, но получил в ответ: “вот при отступлении я вам покажу себя и каковы орудия мои, а теперь еще рано. Я слепо поверил ему и отошел к средине моей цепи. Подъехал Греченевский узнать, все ли у меня благополучно, и, отозвав меня от солдат, на несколько шагов в сторону, не обращая внимания на летающий рой пуль, отчетливо передал мне приказание: когда будет подан сигнал к отступлению, вести людей как можно тише и в порядке, строго следя за равнением цепи. “Поддерживать вас я буду, но вмешиваться в ваши распоряжения не стану”, — добавил он, уезжая. Через несколько времени [68] по приказанию начальника колонны вспыхнули все окружающие нас сакли. Туман, дым пороховой и дым пожарища сгустили воздух до неимоверной степени. Ветер урывками наносил на нас тучи черного дыма, который страшно ел глаза; хаос спереди и с боков, а стрельба не умолкает, напротив крики чеченцев слышны отчетливей и гораздо ближе. Раздается сигнал отступления. Не успели стрелки мои сделать и пяти шагов назад, как раздались отчаянные крики чеченцев, и оглянувшись, мы ясно увидели громадную толпу их, с обнаженными шашками, бросившуюся вслед за нами. “Стой, налево кругом!” — громко на всю цепь закричал я, и солдаты ружейным огнем, а некоторые штыками, отбили яростный натиск, но не успели мы отойти и десяти шагов, как крик тысячи шакалов оглушил воздух, и чеченцы насели на нас снова. Впереди их, в белой чалме мулла, прыгая, как зверь, и громко взывая к сынам Магомета, собственным примером увлекал их за собою. Нас разделяло шагов 10, много 15. “Стой, стой, стой! Налево кругом, ура!” — крикнул я, бросаясь назад... “Ура, ура, ура!” — услышал я сзади себя и действительно, оглянувшись, увидел, как за мною вся цепь перешла опять в наступление и снова ударила в штыки. Исход был тот же. С быстротой улетучились чеченцы и будто провалились сквозь землю. “Вот бы теперь их картечью”, мелькает в мыслях у меня, но орудий наших не видно, не слышно, напротив, унтер-офицер Подколодный с правого фланга цепи бежит ко мне и в смущении докладывает, что 3-я карабинерная рота с орудиями давно уже отступила, и что справа у нас нет никого, а неприятель сильно наседает. Я сейчас же стянул недостающие пары к моему обнаженному флангу и приказал отступать. Оставалось до открытой поляны шагов двести, но до нее надо было пройти между пылающими саклями и плетнями. Здесь уследить за порядком отступления было крайне трудно, даже невозможно. Я запыхался и в несколько минут потерял голос. Едва горцы заметили опять наше движение, как густою толпою с пронзительным, потрясающим гиком снова ударили в шашки. “Стой, налево кругом!” — что было силы, крикнул я, но не все люди мои исполнили приказание, некоторые из них, как бы не слышав слов моих, удвоили шаги по направлению к резерву. “Стой!” — изо всей мочи, осипшим голосом повторил я команду, но и на этот раз было тоже. “Стой, а то убью”, — заревел я в исступлении, уже видя настигающих чеченцев в пяти шагах от цепи... Но паника взяла свое, и я уже предвидел роковую развязку... Не одни только передние солдаты прибавляли шагу, но и все остальные в поспешном отступлении видимо искали своего спасения. Крики мои не помогали, а во что бы то ни стало надо было остановить [69] оробевших людей. Впереди один струсивший окончательно солдатик пустился бежать. Пример этот грозил общею гибелью... Я выхватил шашку и, бросившись за ним, в несколько отчаянных прыжков через горящие головни и тлеющий плетень нагнал его и со всего маху нанес ему по плечу удар. Клинок, разрубив ремень и полушубок, как по маслу, дошел до поясницы. Удар был смертельный... Как сноп, свалился несчастный к ногам моим, и я с трудом и ужасом выдернул из него шашку, обагренную теплою, алою кровью... Мгновенно отрезвленный убийством, я был поражен; сердце во мне остановилось, но... моментально остановилась и вся цепь моя. “Ура, ура!” — раздались крики в рядах, магическою силой обращенных снова лицом к чеченцам. “Уpa!” — послышался мне внятно голос Греченевского... Несколько минут спустя, я вздохнул свободно, неприятель отстал от нас, и я со взводом своим вышел из ада на поляну, среди которой стояла 7-я рота. “Ура, Полторацкому, и вам, ребята!” — подняв шапку, вскрикнул Греченевский. Вместе с командиром все люди 7-й роты были очевидцами происшедшей драмы, но приняли ее по-своему. Греченевский соскочил с лошади и бросился обнимать меня, а старые солдаты вслух повторяли: “молодец, ай да молодец!”. Мои же нервы были жестоко потрясены всем случившимся. На обратном пути к лагерю известие это быстро разнеслось. Меллер, переговорив с Греченевским, тоже подъехал ко мне и, подав мне руку, во всеуслышание сказал: “Поздравляю вас с крещеньем в бою! Вы были совершенным молодцом и со славою понюхали пороху”. Фрейтаг также выразил мне свое одобрение. Погибший от руки моей Ковальчук, прости мне смерть свою! Потеря в трех взводах нашего батальона была свыше 40 человек. Но отчего произошла она, когда при поддержке нас действием артиллерии мы могли бы отступить благополучно? Разъяснение сначала передавалось шепотом, а потом и громко. Доможиров, как только зажглись сакли, под предлогом опасения взрыва ящиков со снарядами, заблагорассудил улепетнуть с ротою и орудиями восвояси в самую критическую минуту нашего отступления.

Снова вернулись мы в Алдинские хутора. Погода стояла холодная, днем еще сносная, но ночью, особенно перед рассветом, совсем жутко становилось. Солдатики вырыли среди моей палатки яму и с вечера наносили жар, т. е. горячие уголья, прямо на лопатах из костров своих, а во избежание угара посыпали их поваренной солью. Без всякого приказания с моей стороны они постановили между собою, “жалеючи своего прапорщика”, попеременно носить жар в яму, и я, благодаря им, мог даже спать раздавшись, как дома. Время проходило в постоянных тревогах и экскурсиях; отражали набеги кабардинцев, навагинцев и опять [70] чеченцев; местность кругом Алдинских хуторов все пустела: аулы сжигались, и их обитатели оттеснялись дальше в леса. Цель экспедиции в Малой Чечне была достигнута вполне и с незначительною потерею. Теперь черкесы были лишены возможности безнаказанно уходить обратно в летнее время в трущобы свои в Алдах, так как плоскость Малой Чечни в треугольник между крепостями Грозной, Воздвиженской и Закат-Юртом очищена совершенно от жилищ и лесов. Отдан был приказ к возвращению в Грозную и Воздвиженскую. Переправа через Сунжу совершилась благополучно, не смотря на неумолкаемый огонь чеченцев. В Грозной мы пробыли только день и двинулись в Воздвиженскую, где и пришлось коротать скучнейшее мирное время. Самое положение крепости безотрадное. За стенами к Грозной прилегает степь к Аргунскому ущелью дремучий лес, а на р. Аргуном хищное гнездо злейших врагов наших на всем Кавказе жителей Большой Чечни. За крепостные ворота выйти было нельзя из опасения быть подстреленным, как ворона; даже в мирные аулы, построенные под самой крепостью, ходить было строго воспрещено, следовательно, не только охота, но и все остальные развлечения деревни здесь были не мыслимы.

Журналы и письма приходили с оказией, и то устарелые, с двухнедельными новостями. Год подходил к концу, но впереди предвиделось мало разнообразия. Оказии или командировки частой: в лес за дровами и строительным материалом набивали оскомину самым терпеливым, а прогулки в лес бывали через день и с утра до вечера, под дождем и снегом или густым туманом. Всегда коварные чеченцы мастерски пользовались выгодными для них обстоятельствами, чтобы нанести нам существенный вред. Зная отлично незнакомую нам в их дремучих лесах местность, чеченцы подползали незаметно к нашим цепям и, увидав оплошность солдат, как хищные звери, бросались на свои жертвы и беспощадно рубили и кололи несчастных зевак. Поэтому требовалось беспрерывно-напряженное внимание, конечно, очень утомительное для солдата. В лес ходило всегда шесть рот при двух орудиях, которые сразу строились ящиком, среди которого помещались повозки; кроме того, везде в чаще расставлялись сторожа из стрелков попарно. Чинар и карагач гигантских размеров падали под ударами сотен топоров, тут же распиливались и с дружным криком взваливались на роспуски, запряженные тройками полковых лошадей. Материала требовалось много, так как Меллер строил в этом году Новые, просторные и светлые казармы на каждую роту отдельно и сам с утренней зари был на ногах и бегал по всем закоулкам крепости. [71]

______________________

III.

1847-й год. — Отпуск Греченевского и назначение меня командующим 7-й ротой. — Оклобжио. — Набег Дубы. — Смерть Сухецкого. — Мщение — тризна по нашим товарищам в ауле наиба. — Одобрение наместника. — Приезд его и свидание с ним в Сунженской станице. — Иедлинский. — Представление главнокомандующему в Грозной. — Обед; вести о Русанове. — Отказ взять меня под Гергебиль. — Отпуск. — Свидание с матерью и графом Киселевым. — Разочарование и обида. — Возвращение в Воздвиженское. — Жизнь с Ушаковым и Голицыным. — Рассказы о Гергебиле. — Смерть Миши Глебова. — Холера на Кавказе.

Первого февраля уехал в отпуск Греченевский после пятилетней разлуки с семьей, а накануне состоялся приказ о назначении меня командующим 7-й ротой; и был очень этим польщен, сожалел только, что под командой у меня не было офицеров: I'etals sent et unique dans mon genre в 7-ой егерской роте. Прейдя однажды к барону утром с донесением, я застал у него нового подпоручика — Оклобжио тут я вспомнил, что в бытность мою в Тифлисе в прошлом декабре месяце, проезжая по Головинскому проспекту, я заметил проходящего по тротуару статного, высокого, в очень оригинальном костюме: феске, широкой белой юбке, ярких шароварах и гетрах, красивого собою черногорца. Из богатой шали кушак его, за которым был воткнут дорогой с золотою насечкою кинжал, прочее блестящее оружие и общий воинственный вид чужеземца привлекали внимание встречной публики, а толпа любопытных мальчишек неотвязно следила за ним. В тот же вечер, на мои расспросы, князь Сергей Васильчиков сообщил мне, что это черногорец по фамилии Оклобжио фон Кокбург (почему было последнее прилагательное, он, впрочем, объяснить не сумел), австрийской службы подпоручик, желающий перейти на нашу службу, и что князь-наместник, в силу ходатайства о нем сестры своей леди Пемброк, вошел в Петербург с представлением о принятии Оклобжио в егерский его имени полк, в том же подпоручичьем чине. И действительно об этом состоялся Высочайший приказ, и Оклобжио явился в наш полк, но уже не в национальной своей юбке, а в мундире Куринского полка, который с непривычки он носил далеко не с тою грацией, как свой оригинальный. Оклобжио по-русски не знал ни единого слова и с командиром объяснялся на ломанном французском языке, что, однако, не помешало Меллеру не только хорошо понять, но и очень ласково обойтись с ним по той же причине, которая так резко изменила его тон при приеме и меня в Грозной, т. е. по милости собственноручно писанной рекомендация князя Воронцова. Оклобжио зачислили в 1-й батальон и в числе немногих избранных пригласили ежедневно бывать и обедать. [72]

Несколько дней спустя, утром, когда я еще лежал в постели и спокойно попивал чай, мой кейф внезапно был нарушен возгласом: “тревога!” В несколько секунд я вскочил, оделся и поскакал на площадь; моя 7-я рота, запыхавшись, уже выбиралась из низового укрепления на кручу. Что случилось? Где неприятель? Оказалось нападение на наших в лесу близь Аргунского ущелья. Выскочив с ротой за Чах-Киринские ворота и соединившись по дороге с 6-ю ротой поручика Шидловского, мы устремились на выручку нашей колонны. Приближаясь к лесу, мы отчетливо слышали ружейную и орудийную пальбу, а дальше и крики нападающих, стоны умирающих и раненых. У опушки леса мы пустились бежать по плохо наезженной лесной дороге, перепрыгивая через поваленные деревья и подготовленные кряжи. Наконец наткнулись на несколько солдат 2-й карабинерной роты и, между прочим, на юнкера Желтухина. Боже, в каком виде был злополучный юноша! Бледный, пена у рта, все лицо, замаранное порохом, он в исступлении не мог дать мне должного объяснения, бессильно махая руками и что-то бормоча. Соседний с ним карабинер тоже не совсем ясно доложил мне, “что он (неприятель) напал на их цепь и шашками зарубил командира и видимо-невидимо карабинеров”... Дальше представилось раздирающее зрелище. Около оставшихся в живых людей 1-го взвода лежала большая груда тел, порубленных на смерть солдат 2-й карабинерной роты, а впереди их обезображенный труп храброго капитана Сухецкого. Тут же в нескольких шагах на перевязочном пункте охали и стонали раненные, все без исключения холодным оружием. Подъезжая к ним, я встретил двух конных “гаврилычей” (так зовут на Кавказе донских казаков). Они на длинной веревке волокли за собою привязанный за голые ноги истерзанный труп чеченца, бритая голова которого вся в крови и грязи, с открытыми глазами, подпрыгивала по неровностям дороги... Это было мщение над единственным трофеем неравносильного боя.

Пальба утихла, неприятеля не было ни видно, ни слышно, Он сделал свое дело и ушел восвояси. Начальник колонны, линейного батальона майор Аронов, сумрачный и совершенно растерянный, молча, как автомат, сидел на пне; не завидно было в ту минуту положение злополучного полководца. Когда, наконец, тронулась колонна в обратный путь к Воздвиженскому, впереди вытянулись донцы, прискакавшие в лес на тревогу; в поводу вели они тощих коней своих с перекинутыми через седла пяти десятью трупами павших карабинеров, а вслед за ними на руках несли куринцы еще до 30 раненых товарищей своих... Случилось это так: барон Меллер, имея часть своего полкового хозяйства на Терской линии, отправился через [73] Грозную в станицу Щедринскую, передав на время командование линейным батальоном полковнику Гюлингу. Вопреки инструкции, данной Меллером, ничего не изобретать нового в его отсутствие, Гюлинг вздумал выкинуть особенную штуку.

Вечером 26-го февраля, узнав от лазутчиков, что соседний нам наиб Дуба собрал большую партию и тронулся с нею за Сунжу, через Малую Чечню, Гюлинг, думая похвастать своею распорядительностью, отправил колонну в 6 рот под начальством неопытного Аронова в цельный, никому из нас незнакомый, участок дремучего леса, близь самого Аргунского ущелья. Чеченцы напали так неожиданно, так изумительно быстро на цепь, что большинство карабинеров не успели даже дать хоть один выстрел, а сам их капитан Сухецкий не имел времени даже сбросить бурку и обнажить шашку, как уже пал от удара по голове, смертельно раненный. Порубив почти безнаказанно до 80 солдат, чеченцы, при виде бегущего секурса с других фасов нашей позиции, бросились наутек.

Меллер с экстренной оказией вернулся в Воздвиженское; он был страшно огорчен происшествием и решился жестоко отомстить за него Дубе.

5-го марта, в 10 часов ночи, фельдфебеля принесли командирам рот приказ о немедленном выступлении, и через полчаса все были на месте сбора, за Атаги неким и воротами. Меллер лично повторил нам внушение принять все возможные меры к соблюдению во время движения полной тишины, строго запретив не только громкие разговоры, но даже курение табаку, а затем, возгласив: “с Богом”, тронулся в головной части. Солдатики набожно перекрестились и в торжественном молчании зашагали вперед. Ночь была звездная, совершенно тихая, но темная и очень свежая. Отряд ходко подвигался по открытой местности к реке Голте. Шли мы часа два, соблюдая мертвую тишину и молчание, и уже было далеко за полночь, когда голова колонны, взяв правым плечом вперед, втянула за собой весь отряд в сплошную, лесную трущобу, к гнезду, густо тогда населенному всеми жителями Малой Чечни, бежавшими сюда из разоренных нами Алдинских хуторов. Здесь движение колонны встречало затруднения на каждом шагу, а необходимая расчистка пути для провоза орудий вызывала некоторый шум и говор людей. Тем не менее, неприятель, по-видимому, спал мертвым сном. Нигде не слышно было выстрела тревоги, кругом царила тишина и глубокое спокойствие. Медленно подвигаясь вперед, мы наткнулись на одинокую на полянке саклю. Наружная дверь ее отворилась, и пылающий в очаге огонь ярко осветил глазам нашим показавшийся на пороге силуэт старухи-марушки; молча взглянув на массу тянувшихся мимо нее солдат, она быстро [74] захлопнула за собою дверь, и мы снова очутились в глубокой тьме, но ни крика, ни жалоб, к великому удивлению нашему из сакли не раздалось, и мы беспрепятственно продолжали путь наш вперед еще персты две или три.

Остановились. Я вынул часы и с трудом разглядел черную стрелку на белом циферблате Мозеровского хронометра и увидел ее на четверти четвертого. До рассвета было близко. Через час, а может и раньше, должна была разыграться ужасная драма. Казаки спешились, пехота повалилась на землю, сырую от ночной росы. В нескольких шагах от нас, в стороне, слез с лошади Меллер и, присев на брошенной бурке, стал шептаться с переводчиком Али-Беком и другим чеченцем-проводником, наглухо закутавшим свою голову белым башлыком. Это был родной племянник наиба Дубы, подкупленный вместе с братом своим за хороший куш из кармана Меллера. Оба родственника наиба вошли в соглашение с русским военноначальником не только за деньги указать путь отряду в аул их родного дяди, но и по возможности его самого предать в наши руки. И вот в то время, как один из двух был, как аманат (заложник), арестован на гауптвахте в Воздвиженском, другой со спокойной совестью и духом вел неприятельский отряд в родное гнездо свое. И не один племянник Дубы помрачил совесть свою преступною изменой. Многие из доверенных стражников наиба и даже старуха-марушка, подкупленные Меллером, своим упорным молчанием много содействовали успеху нашего дела. Правда, нашлись и истинно преданные Дубе люди из наших же мирных аулов, поспешившие заблаговременно предупредить наиба о грозившей ему опасности; но он не поверил им, возражая, как мы потом узнали, что Меллер слишком хитрый человек, чтобы гласно собираться к нему в гости, и раз он об этом говорил, то это вернейшее доказательство, что никогда не дерзнет он показать свой нос в окружающие наиба страшные трущобы.

Итак, он мирно спал, а с ним и все население, аула, в ту роковую минуту, когда за полверсты от него таился отряд людей, жаждущий крови и мщения. Мало-помалу стало светлее. Заря занималась на востоке, и все таинственно окружающие нас предметы, деревья, кусты и люди стали яснее выделяться на сером фоне. “Марш!” — передалось из роты в роту, и колонна заколыхалась вперед. В ауле, за несколько сот сажен, слышался усиленный лай собак, но выстрела... ни одного. Казаки пошли рысью в обхват аула и скоро перешли в карьер, чтобы занять овраг в лесу. 1-й батальон широким шагом направился налево, а наш 3-й направо к самым стенам селения. Две роты 2-го батальона оставлены в резерве на месте, [75] а 2-я карабинерная и за нею 6-я приготовились ринуться в самое сердце вражьего аула. Высоко взлетела ракета и, обрисовав спиралью яркий путь свой по темно-серому небосклону, с треском разорвалась на противоположной стороне аула. С разрывом ракеты слилось громкое неистовое “ура!”, и ожесточенные, вновь наэлектризованные возбудительными возгласами своих начальников, разъяренные мстители за павших братьев, карабинеры и егеря страшною волною ворвались в аул, беспардонно на всем пути обливая все теплою чеченскою кровью... Ружейных выстрелов послышалось два, три, не больше, — видно, что в ходу был русский штык, без промаха и милосердия разивший виновных и невинных. Стоны умирающих, застигнутых врасплох, доносились со всех сторон и раздирали душу. Резня людей всех полов и возрастов совершалась в широком, ужасающем размере...

Казаки, подскакивая к оврагу, пересекающему весь аул, увидели двух людей, бежавших к лесу. Передовому удалось вскочить в опушку, второго же достиг “гаврилыч”, уже нацелившийся пронизать беглеца пикой. “Не тронь, я русский”, — падая на колени, вскричал он. Его связали; это был за два месяца назад бежавший ночью из крепости денщик штабс-капитана Бернарда — Фрол Матвеев, служивший наибу Дубе в почетной должности его лейб-повара. “А где, говори, мерзавец, сам наиб?” — допрашивали окружающие его донцы. “А вот впереди меня бежавший, то и был сам Дуба”, — дрожа всем телом, проговорил оробевший Фрол... Но из всех жителей обширного аула вряд ли кому-нибудь, кроме одного грозного повелителя их, Дубы, удалось еще раз увидеть восходящее солнце. При самом отчаянном сопротивлении некоторых, большинство, застигнутое врасплох полунагими, стар и млад, женщины, дети и грудные младенцы, утонули в своей крови от остро наточенных штыков, никого не помиловавших, не пощадивших...

Минут десять после начала кровавых действий на улицах и в саклях, когда Меллер подъехал к расположению нашего 3-го батальона, к нему подскакал ординарец его, разжалованный в рядовые, Лауданский, с докладом, что разъяренные солдаты обеих рот не внемлют его убеждениям и наотрез отказываются кого-либо брать в плен. “Избиение в ауле, — добавил Лауданский, — идет страшное, невообразимое!” Меллер отправился к 1-му батальону, послав ординарца куда-то с новыми приказаниями.

Движимый любопытством поближе взглянуть на разгоревшуюся драму, я толкнул лошадь и пустился по улице, ведущей к двухэтажной сакле, среди аула, но жестоко был наказан за мое малодушие. Глазам моим представились картины ужасного [76] кровавого погрома, жертвы которого, в самых отвратительных позах, своей массой запрудили мой проезд по узким переулкам селения. Гнедой мой, прижав уши, во многих местах отказывался идти далее, и потребовалась нагайка, чтобы принудить его перескакивать через груды тел, валявшихся по дороге. И как изуродованы были трупы эти! Там преклонных лет старик, с глубокими ранами от штыка в живот и грудь, распростертый, почти нагой, среди улицы, успел уже остыть, а возле него, не обращая внимания на кровь, алой струей бьющую из порубленной руки своей, миловидный мальчуган лет пяти силится криком и слезами добудиться старика, вероятно, деда своего... Здесь в двух шагах от сакли, совершенно обнаженная, навзничь растянулась красивая, лет 17, девушка. Роскошная черная коса ее купалась в луже крови, а под левым соском девственной груди бросалась в глаза темная, уже запекшаяся, трехгранная рана... Несколько десятков тел, с отрубленными ногами и руками, валялись тут же в разных положениях; обезображенные лица их явно указывали на мученические истязания насильственной смерти, жестоко косившей всех без разбора.

Вижу у плетня двух человек, обнявшихся между собою. Подъезжаю к ним... Оба — мертвецы со сквозными трехгранными отверстиями в груди, поставленные в стоячее положение, как бы в приманку хищным птицам. Подло, омерзительно! Спазмы схватили горло, а слезы так и просились наружу. Вот она, неизбежная обстановка ремесла военного. В бою, честном и равном, нет убийства, потому что, убивая, подвергаешь опасности в равной мере и свою жизнь, но тут... Повернув обратно лошадь и сильно ударив ее плетью, я, не помня себя и зажмурив глаза, стремглав выскочил из этого душу раздирающего ада. Уже подскакав к моей роте, я оглянулся назад и увидел высокую саклю Дубы, пылающую со всех сторон. Она как будто послужила сигналом к общему пожарищу, и вслед за нею со всех концов аула вспыхнули все до единой сакли. Густой черный дым и столбы огненных языков с мириадами искр понеслись высоко к облакам, затмив собою красное, восходящее солнце. Резко раздался сигнал штаб-горниста: “слушайте все!”, а затем “отступление”. Бегом стянувшиеся люди 2-й карабинерной роты приволокли за собою 9 человек пленных: трех беззубых стариков и шесть женщин, оборванных, жалких и, вероятно, сильно избитых, но единственных счастливцев, для которых Лауданскому удалось завоевать пощаду. После пребывания в ауле Дубы приблизительно около часа началось обратное движение. Не смотря на краткость срока нашего пребывания, одного часа было достаточно, чтобы вызвать общую по соседству тревогу. Беспрерывные сигнальные выстрелы по всем направлениям в густо населенной той [77] местности по северному склону Черных гор и в лесной равнине возвестили на десятки верст кругом о появлении в их пределах не званных гостей — русских. Как саранча, массами и со всех сторон слетались к месту побоища громадные толпы пеших и конных чеченцев. В цепях завязалась живая перестрелка, ежеминутно усиливающаяся в арьергарде. Минуты были дороги, надо было спешить скорее выбраться из дремучего леса на поляну, но до нее было добрых три версты. Задача нелегкая, при ожесточенном преследовании неприятеля в густом лесу, среди завалов и природных препятствий, без малейшего признака дороги. Уже не слышны были голоса людские: треск ружейной пальбы и залпы батареи картечью заглушали командные слова, и всякий инстинктивно шел и действовал по собственному внушению или по примеру других. “В арьергарде очень плохо!” — подскакивая к полковнику, доносит один из его ординарцев. “Капитан Доможиров! — пискливым голосом кричит Меллер: — стяните вашу роту и ведите ее в арьергард!” Отчетливо долетали крики “ура” 1-го батальона. Опять несется ординарец с известием, что чеченцы с остервенением бросаются в шашки на арьергардные роты, и что два фейерверка у орудий убиты из пистолетов. “ Подпору чик Руденко, ведите один взвод ваш на помощь 1-му батальону!” — раздается снова суетливая команда Меллера. Но не прошло и пяти минут, как прискакавший из арьергарда Ярцев докладывает барону, что в 1-м батальоне очень большая потеря от холодного оружия, и что два наши орудия уже были захвачены неприятелем... “Подпоручик Мерклин, ведите бегом ваш взвод в арьергард, скорее, скорее!” — засуетился опять Меллер, хватая из левой цепи все, что ближе попадалось ему под руку. Мерклин подбежал к арьергарду в ту минуту, когда два орудия, влекомые за колеса чеченцами, в третий уже раз переходили из рук в руки. Медленно подвигались мы лесом, ежеминутно останавливаясь, чтобы не оторваться от арьергарда, где, не смотря на громадную потерю в людях, роты 1-го батальона всецело на плечах своих совершали неимоверно трудное отступление. По несколько шагов делая вперед, они на пронзительный гик свирепых чеченцев снова с отчаянным “ура” бросились назад в штыки. Жестокий бой уже длился около двух часов, убитых и раненных выносили много, и все чаще и чаще. Две сотни донцев посланы со специальным назначением поднимать тела убитых и подвозить раненных, беспрерывно выбывающих из строя, со всех фасов. У меня пока потеря была не велика. Но вот просвет, уже проглядывает поляна. Вот, наконец, кавалерия, авангард и головы цепей уже выбрались на простор. Горцы в отчаянии, сознавая наше спасение, с напряженными усилиями лезут в арьергард и дорого [78] продают жизнь свою. В свою очередь и куринцы дерутся стойко, отлично; ни одна часть в самые критические минуты не показала тыла. Когда на чистую поляну вытянулась вся левая цепь, оказалось, что единственный ротный командир в 3-м батальоне был я, так как все прочие с взводами были посланы в арьергард, и потому тотчас же я принял над нею начальство. Меллер неоднократно вертелся около меня и поощрял все мои распоряжения. Он видимо переживал тяжелые минуты и старался казаться более спокойным, чем был на деле; несколько минут назад еще нельзя было ручаться за благополучное отступление арьергарда, но теперь, хотя рыло в крови, но наша взяла! Однако горцы не унимались, и когда отряд выбрался на поляну из леса, пеший неприятель сменился конным, большими партиями. Со всех сторон, как пчелы, они окружили колонну нашу и, поочередно подскакивая к цепям на полружейный выстрел, разряжали по нас свои винтовки. Вот мчится ко мне горсть всадников; один из них на темно-сером коне пригнулся к передней луке, из чехла выхватил винтовку и, грациозно ловко перекидывая ее со стороны на сторону, стремительно во весь карьер несется вдоль всей моей цепи. Батальным огнем, на удалую, провожают молодца все семь взводов наших, но он, целый и невредимый, вихрем летит вперед к авангарду и, завернув коня вправо, врезывается один в средину ошеломленных его дерзостью донских казаков. Ловко, отважно и лихо всадник сделал между ними обширный вольт и тем же путем не далее, как на 20 шагов от цепи, скачет снова мимо нее, не обращая внимания на возобновившуюся по нем пальбу, а только, поравнявшись со мною, дает, наконец, выстрел и сам невредимо и безнаказанно сворачивает скакуна своего к восторженно встретившей его толпе чеченцев. Но пуля этого сорвиголовы джигита не пропала даром, а вершка на два от моего левого колена глубоко засела в живот моего бедного гнедого. Он ткнулся передом к земле и отказался двигаться дальше; пришлось соскочить с него и, сняв седло и уздечку, двигаться дальше пешком; так как это было за 15 верст от Воздвиженского, то я сильно стал роптать на судьбу, когда Меллер, очевидец всего этого, прислал мне лошадь одного из раненных казаков, на которой я и добрался с грехом пополам в крепость.

Неприятель, утомленный, наконец, безуспешным преследованием, мало-помалу отстал, и Меллер остановил отряд для отдыха и перевязки раненных, причем приказал собрать сведения об общих потерях. Вся убыль наша: обер-офицеров ранено двое: Мансурадзе в голову и Шидловский в шею, нижних чинов убито 32, ранено 144 и без вести пропало 6; но, не смотря на это, Меллер ликовал, что отомстил Дубе и нагнал холоду на остальных горцев. [79]

По сведениям лазутчиков, отважный джигит на сером коне, ворвавшийся в самую средину “гаврилычей” и ранивший затем моего гнедого, был некто иной, как знаменитый наиб Саиб-дула, ближайший сосед и друг Дубы. Этот наездник и богатырь не впервые оказывал чудеса храбрости, чем и славился в Большой и Малой Чечнях и высоко ценился самим Шамилем.

Много было рассказов и анекдотов после нашего набега. В иных из них наивно выступала незнакомая до той поры натура некоторых товарищей. Так один из них, Кавешников, с особенным юмором повествовал, как один карабинер в сакле наиба второпях рванул с полки жестяной ящик-сахарницу, вероятно, из русского погребца и рассыпал на пол хранящиеся в нем до тридцати серебряных рублей. Карбованцы, конечно, рассеялись по всей сакле, и толкавшиеся тут солдаты жадно бросились подбирать их.

— В кармане у меня уже две недели не было ни гроша, — говорил Кавешников, — но хватать разбросанные рубли хотя и представляло громадный соблазн, но на глазах солдат мне казалось слишком постыдным, и я решился в ожидании их ухода только одну монету прикрыть ногою, крепко нажав ее ступней. Как только последний из мародеров оставил саклю, я поспешил нагнуться и взять из-под ноги заветный целковый. Но каково удивление мое? Разбойники ухитрились и его стянуть из-под подошвы совершенно для меня незаметно.

— Однако, как не стыдно было вам, Кавешников, — вмешался Швахгейм: — допустить в ауле зверское избиение неповинных женщин и детей? Ведь вы могли многих из них спасти.

— Нет, трудно было обуздать злобное настроение солдат. Они не слушали ни просьб, ни приказаний и, опираясь на разрешение командира мстить за убитых товарищей, не давали никому спуску. Вскочив в одну саклю в дальней части аула, около оврага, я застал молодцов в разгаре работы штыками. Они перекололи там мужчин и женщин, оставались в живых одни лишь дети. Дай, думаю я, спасу этих малолетков, поистине жаль мне стало невинных душ, и тут же схватив двух ребятишек, лет пяти, шести, вытащил на улицу и, не доверяя их солдатам, повел обоих сам за руки. Что же вы думаете? Кричать пострелята благим матом. Я их утешать, говорю — молчите, вам ничего дурного мы не сделаем, чурек кушать дадим, а они орут еще пуще. Не кричите, все якши будет, говорю им, но ничего не берет. Кажется, дуракам и по-русски, и по-ихнему толковал — ничего не вышло. Ревут, как будто их режут. Как ни жаль их, но ничего не поделаешь. Подадут сигнал отступления, надо собирать людей, а тут возжайся с этим добром... [80]

— Ну, что же вы придумали, Кавешников? — нетерпеливо спросил Руденко.

— Да что же оставалось мне делать? — как бы оправдываясь, замялся мягкосердый поручик. — Жаль их от души, но помочь нет возможности, все кричат громче и громче... Да что, господа, я пред вами покаюсь. Взял их обоих за шиворот, потряс немного, стукнул одного об другого и швырнул в кучу. Бог с ними!..

Несколько дней спустя, за обедом у Меллера, явился к нему начальник колонны из Грозной и передал конверт на его имя. Барон сорвал печать, просиял и, не скрывая полного удовольствия, прочел нам громко его содержание. Письмо было от князя наместника, переполненное выражениями самой искренней благодарности, самых лестных похвал, как самому барону Меллер-Закомельскому, так и всему полку своему за дело 6-го марта. Независимо от частного письма главнокомандующего, прилагалось и форменное извещение начальника штаба о назначении его сиятельством, помимо ожидаемого представления к наградам за отличия, 128 знаков отличия военного ордена для раздачи нижним чинам всего отряда. К сожалению, большей половины из них пришлось навешивать его в лазарете на койках.

Дни стояли хорошие, теплые, подошло и Благовещение, когда по поверью “даже птица гнезда не вьет”; у нас в тени было 16° по Реомюру. Войска отдыхали. 7-го апреля вернулся мой сожитель и отец-командир, Греченевский, и я сложил с себя свое высокое звание. Праздник Пасхи прошел очень скромно; из офицерства я сошелся еще с вернувшимся из отпуска майором Ушаковым, бывшим пажом, выпущенным из корпуса в 1839 году, в одно время с Лисаневичем, адъютантом князя Воронцова. Ушаков был замечательный оригинал, но умный человек и отличный офицер, заявивший свои военные доблести во всех делах на Кавказе с 1844 года. Особенно оказал он мужество в Даргинской экспедиции, считающейся эрой войны кавказской. Он был тогда тяжело ранен в бедро пулей, получил чин майора и уехал поправляться к себе в деревню, в Симбирскую губернию, а также в Петербурге. Теперь он вернулся, и мы довольно близко сошлись с ним. Редкий вечер мы со скуки не устраивали партии, но постоянным партнером нашим была далеко не симпатичная личность, Вадковский. Бывший капитан гвардейской артиллерии, этот господин, в итальянской опере, в присутствии государя императора, дал пощечину совершенно неповинному Саве Яковлеву, известному богачу-золотопромышленнику. Через три дня, когда выяснилось, что Вадковский всячески отклоняется дать требуемое Яковлевым удовлетворение, он был разжалован в рядовые, но в уважение государственных [81] заслуг его тестя, светлейшего князя А. С. Меншикова, в тот же день произведен в прапорщики и выслан на Кавказ для выслуги полного помилования. Когда-то красавец собой, Вадковский в мое время уже очень обрюзг, опустился, но не прочь был сильно похвастать и присочинить...

3-го мая, после прогулки по Сунженской линии, мы выступили к Казакичу, где кое-как устроились бивуаком и ночевали под открытым небом, даже без палаток. На другой день вестовой требует меня к полковому командиру.

— Главнокомандующий вызывает меня, — объявил мне барон: — в станицу Сунженскую и добавляет в своей записке, что если Полторацкий в здешнем отряде, то привезти его с собою. Итак, едемте сейчас же!

Я бросился одеться и через пять минут был уже верхом у ставки Меллера, где конвой из полусотни казаков с неизменным спутником Али-беком ожидал его выхода. 12 верст до Сунженской прорысили мы менее чем в час времени и около 4-х часов по полудни слезли с лошадей у крыльца дома знаменитого командира Сунженского полка, Слепцова, у которого временно помещался князь Воронцов. В первой зале мы застали массу народа, а также и самого хозяина дома. Меллер был немедленно приглашен в смежную комнату к наместнику, а я, к своему удовольствию, успел познакомиться с храбрейшим из храбрых, Николаем Павловичем Слепцовым. Трудно представить наружность симпатичнее, открытее и энергичнее этого рыцаря без страха и упрека. Смуглое и выразительное лице его оживлялось блестящими черными глазами, внушающими полное доверие к его честности, решительности, соединенным вместе со скромностью красной девушки. Слепцов в несколько минут обворожил меня. Не прошло и четверти часа болтовни моей в зале со старыми знакомыми: Дондуковым, Васильчиковым, Ираклием Грузинским, Щербининым и многими другими, как дежурный адъютант князя, Лисаневич, пригласить меня к его сиятельству, занятому разговором с Меллером. Главнокомандующий при входе моем в его комнату встал с дивана и, сделав ко мне на встречу несколько шагов, обнял меня и осыпал самыми добрыми, самыми ласковыми выражениями высокого благоволения за мою службу.

— Полковой командир твой, барон Петр Петрович, — сказал князь, — так лестно отзывается о тебе, мой любезный Полторацкий, что я с особенным удовольствием спешу повторить обещание скоро взять тебя в мои адъютанты, а в настоящее время позволь мне выразить мою полную благодарность за отличную службу твою. — И при этих словах снова обняв меня, князь пригласил садиться, чем даль мне возможность из уст его [82] услышать личное мнение о громадной пользе и важности для общего дела погрома 6-го марта.

С особенным интересом расспрашивал князь у Меллера о мельчайших подробностях боя, особенно о сумасшедшей отваге и дерзости наиба Саибдулы.

— А ты, любезный Полторацкий, видел его? — ласково обратился ко мне Михаил Семенович.

— Но только видел, ваше сиятельство, — поспешил за меня ответить Меллер: — по Саибдула из винтовки убил под Полторацким лошадь.

На это главнокомандующий выразил мне свое сожаление и тут же предложил Меллеру на будущее время принять за непременное правило частно сообщать ему об убитых офицерских лошадях своего полка, за которых он будет высылать на имя командира по 60 рублей за каждую.

— Надеюсь, — встав на ноги и щелкнув шпорами, добавил главнокомандующий: — что ты, милейший друг Полторацкий, не откажешь мне сделать честь откушать с нами.

Окончательно изумленный не только лестным приемом, но признаюсь даже слишком утрированною любезностью мастистого старца в отношении безусого прапорщика, я почтительно поблагодарил его сиятельство и, раскланявшись, поспешил выйти в общую залу.

— От-то мне очень приятно с вами познакомиться! — радушно пожимая мне руку, особенным, ломанным с сильным польским акцентом и странным оборотом речи атаковал меня есаул линейного казачьего войска, Моздокского полка, — От-то, я Иедлинский! — отрекомендовался оригинальнейший из кавказцев, о котором я только знал понаслышке.

После получаса оживленного и самого забавного разговора с моим новым знакомым, дверь из кабинета отворилась, вошел князь Михаил Семенович в сопровождена Меллера, и все мы уселись за стол. Обед мне в этот день показался особенно вкусным, и я не доставил случая гостеприимному хозяину меня особенно потчевать, хотя и за столом главнокомандующий с полным радушием и вниманием неоднократно обращался лично к моей особе.

Часу в 10-м вечера мы выехали обратно к Казакичу, откуда завтра же должны были двинуться в штаб-квартиру полка, Воздвиженское, а к 15-му маю всем полком в Грозную для встречи его сиятельства, шефа нашего. Я твердо решил, во что бы ни стало, упросить главнокомандующего взять меня в Дагестанскую экспедицию, а потому, когда после 15-го миновались все парады, приемы и смотры, я через князя Сергея Васильчикова просил разрешения лично представиться его сиятельству. С [83] замиранием сердца явился я в его приемную. Князь встретил меня очень милостиво, но не так отнесся к изложенной мною просьбе; он выставил все препятствия к прикомандированию меня к войскам, назначенным в состав Дагестанской экспедиции, так как всякий временный перевод с одного фланга кавказской линии на другой влечет, по мнению князя, один только вред.

— Что же касается назначения тебя, любезный Полторацкий, — добавил князь с неизменной своей улыбкой, — в мою свиту, то оно в настоящее время совершенно невозможно, в силу уведомления, только что полученного от военного министра, о высочайшем замечании, что при мне состоит в прикомандировании слишком большое число лиц.

— Но что же буду я делать здесь? — невольно вырвалось у меня, причем голос мой задрожал, и на глазах навернулись слезы. — Здесь, ваше сиятельство, на левом фланге не предстоит теперь никаких военных действий, кроме гарнизонной службы под палящим солнцем.

— А в таком случае, мой милый, поезжай к своим в отпуск, я с удовольствием отпущу тебя на летние месяцы, под предлогом болезни твоей матушки, — порешил главнокомандующий, снова ласково обняв меня.

Соблазн увидеть семью, друзей, а к тому же продаться всласть моей страсти к охоте, был слишком велик, а потому, от души выразив его сиятельству мою признательность за милостивое разрешение, я поспешил к барону Меллеру с докладом о результате моего представления.

Накануне выезда наместника из Грозной в Дагестан через Кумыкскую плоскость, я снова удостоился приглашения обедать, причем князь повторил мне уверение в своем расположении и любезно поручил кланяться от него моему дяде Павлу Дмитриевичу (Киселеву) и передать ему, что он очень и очень мною доволен. Приказ о моем отпуске уже состоялся по отдельному кавказскому корпусу, и я мог ехать в края родные.

За обедом у главнокомандующего услышал я о странном приключении с бежавшим весной из Воздвиженской в горы прапорщиком Русановым. По-видимому, его благородию очень-то повезло у Шамиля на службе, так как на прошлой неделе казаки укрепления Ачхая, преследуя незначительную партию горцев, напавшую на их скот, захватили в плен, умышленно отставшего от чеченцев, оборванного в черкеске всадника, назвавшего себя русским офицером. То был Русанов, немедленно препровожденный за конвоем сюда на гауптвахту. Главнокомандующий полюбопытствовал его видеть. Арестованного дезертира приводили к нему, и сам князь Михаил Семенович его расспрашивал о причинах, побудивших его к такому позорному [84] и пошлому проступку. Свидетели говорили, что ответы Русанова были непомерно глупы и несвязны, и вообще сам прапорщик производил жалкое впечатление. Замечательно сообщенное мне известие, будто князь-наместник написал письмо государю с изложением всеподданнейшего ходатайства: “Прапорщика Русанова не в пример прочим, без предания военному суду, лишить эполет и офицерского звания, возвратив на год или два в кадетский корпус, где и наказать публично розгами, как мальчика, но заслуживающего серьезного к нему применения, как к офицеру, общих военно-законоположений”.

Так и осталось неизвестным, какая воспоследовала на это высочайшая резолюция, а только прапорщик Русанов в то же лето умер от холеры, посетившей его на Грозненской гауптвахте.

______________________

Переезд из Грозной в Петербург совершился без особенных приключений, но здесь ждало меня великое разочарование. Мать, не предупрежденная мною о приезде, очень удивилась ему, и когда я бросился обнять ее, первым с ее стороны вопросом было: “Каким образом так скоро уже вернулся ты? Верно с тобою случилось что дурное?!”. Все уверения мои, что главнокомандующий князь Воронцов остался мною очень доволен и сам мне предложил съездить в отпуск для свидания с семьей, очень слабо убедили мать, и на лице ее — увы! — прочел я несчастье увидеть сына целым и невредимым, а только изумление и недоумение. Никогда и прежде я не увлекался верованием в любовь матери, как существовала она, например, у ней к Алеше, но такого холодного приема я, все-таки, не ожидал. У дядюшки Павла Дмитриевича прием был не лучше. Видно, мать его предупредила и в нем также возбудила недоверие к моим словам, потому что, когда я передал ему во всех подробностях обещания и поручения к нему князя Михаила Семеновича, он тоже с сомнением повторил тот же вопрос, что задавала мне и мать: “А почему же Воронцов не захотел тебя взять под Гергебиль (в Дагестан)?”. При этом Павел Дмитриевич посвятил меня в полученные от главнокомандующего донесения на высочайшее имя о неуспешной осаде неприступная в Дагестане аула, о громадных потерях в делах и эпидемических болезнях, свирепствующих в действующих войсках, и о малых надеждах довести экспедицию до желаемого конца в текущем году. “А тебя-то там и нет!” — как бы с упреком добавил Павел Дмитриевич, — Так и от него но удостоился услышать я слова одобрения за мою, хотя кратковременную, но все же добросовестную службу на Кавказе. “Нет пророка в своем отечестве”, — подумал я, прощаясь с дядюшкой. [85]

Дома, при одном разговоре ничего не смыслящих резонеров о последнем поражении наших войск в Дагестане, где будто бы, бросив осаду Гергебиля, au sais-aller, подступили уже к другому аулу — Салты, моя матушка, как бы скорбя за сына своего, не участвовавшего в этой неудачной, но очень опасной экспедиции, при посторонних свидетелях так многозначительно на меня взглянула, что я, не имея возможности провалиться сквозь землю, выскочил из ее гостиной, убежал в глубину сада и там, каюсь, залился горючими слезами. Нервы были уж очень натянуты. На другой день я уехал в Вельможье, где весь остаток отпуска предался своей страсти к охоте и частым посещениям милейшего Константина Марковича Полторацкого в Грузинах.

По возвращении в Воздвиженское, я поселился с Ушаковым и Голицыным. Жизнь потекла с прежним однообразием, но с несравненно большими удобствами. Майор очень любил поесть, Козьма его был отличным поваром, и мы поэтому продовольствовались на славу. Для большего удобства совместной жизни, Ушаков выпросил у Меллера перевести меня из 3-го в его 2-й батальон, в 4-ю егерскую роту, к трижды раненному Руденке. Кроме Руденки, остальные командиры рот были следующие: князь Голицын, подпоручик Дробышев, подпоручик Вельяминов, а субалтерн-офицеры — Кирхман, Неелов, Муханов, Вальбек, Юргенсон и я.

В разговорах с Ушаковым подробно узнал я о всех неудачах, болезнях и очень чувствительных потерях в Дагестане, из которых самою главною, невознаградимою была смерть Миши Глебова, убитого в Гергебильских садах, при штурме аула, наповал. Этот честный храбрец и погиб славно, как подобает герою. Сидя верхом перед батальоном молодцов ширванцев, Глебов под градом пуль блестящим хладнокровием подавал изумительный пример отваги, пока внезапно не рухнулся с коня на руки до безумия его полюбивших солдат. Со смертью Глебова, Кавказ лишился одного из храбрейших своих детищ.

Все усилия начальствующих лиц под Гергебилем ее довели дела до желаемых результатов, так как в довершение всех неожиданных препятствий от климатических условий и эпидемии выяснилось, но, к сожалению, слишком поздно, что без крепостных, большого калибра орудий и мортир бомбардирование аула было невозможно. Гергебиль представлял необычайную твердыню. Весь аул был расположен по отвесным террасам, амфитеатром, Все отчаянные попытки штурмующих колонн разбивались, как мыльные пузыри, оставляя за собою лишь одни [86] потоки бесполезно пролитой крови. В одной из таких атак сложил голову дорогой Миша Глебов, в другой лишился ноги Юрий Гагарин, и сколько еще храбрецов поплатились жизнью. Между прочим, при одной из более других удавшейся атаке, где самурцы и апшеронцы ужо достигли едва ли не пятой террасы и с бешеной отвагой бросились на штурм ближайших сакель, — крыши под ними провалились, и они моментально все без исключения рухнули во внутрь подземных мазанок, где и нашли ужаснейшую смерть на кинжалах ждавших их тавлинцев. Тогда обратились всеми силами на соседнее большое же селение Салты, и это удалось вполне и очень быстро. Роспуск Дагестанского отряда был необходим по многим причинам: по безуспешной трате сил, болезни князя Михаила Семеновича, который за последний период экспедиции очень страдал глазами, и, наконец, по случаю появления страшной гостьи — холеры, которая немало вырвала жертв и на левом фланге в летние месяцы.

В. Полторацкий.

(Продолжение в следующей книжке)

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания В. А. Полторацкого // Исторический вестник, № 1. 1893

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.