|
ПИСАРСКИЙ И. ПОД КАРСОМ Со 2-го августа по 1-е декабря 1855 года (Из записок топографа очевидца) Приятно вспоминать прошедшее, в особенности когда значительный промежуток времени отделяет его от настоящего. Все былое в воображении нашем рисуется в лучшем виде, чем настоящее. Так, иногда, пороешься в памяти и перед вами, как бы воскресают чуть ли не все прошлые события и обрисовываются гораздо ярче и цветистее. Все, так называемые, труды боевой жизни, как то: форсированные марши, движения верст на двести вперед, а потом назад, ночи, проведенные на коне без сна, и некоторые кратковременные лишения нисколько не тягостны в воспоминаниях. Но и на самом деле, во время самой войны, они далеко не так тягостны, какими их себе представляешь. Это ни более и ни менее, как легкие неудобства. Но зато сколько минут, истинно приятных; с каким удовольствием и наслаждением, при закате солнца, когда раскинуты палатки для ночлега, лежишь на траве в ожидании чая или скромного ужина, после которых так сладко и безмятежно спишь до следующего утра, до нового похода. [116] И снова поход; привал и походный незатейливый завтрак на привале; добрые товарищи и братский дележ меж собой всем, кто чем богат. Бывает иногда — устанет человек; но зато постоянно весел и здоров и не страждет расстройством желудка или недостатком аппетита. А сколько людей, живущих на одном месте, которые жалуются на скуку и недуги! Теперь прошло уже два года, как кончилась война, все отряды, бывшие в действии, разошлись по своим местам; недосчитываешься многих товарищей: одни пали со славою на полях битв, другие, за ранами, оставили службу и разъехались по домам, доживать свой век в кругу родных и близких сердцу; немногие уцелелели из былых товарищей; оставшиеся же на службе, приняв новых сослуживцев в ряды свои, с особенным удовольствием рассказывают новобранцам о славных подвигах тех, чьи места они заступили, чьим товариществом они гордились. Много лет пройдет; но рассказы будут повторяться, переходя от стариков к молодым, которые, при юном пылком воображении, будут восхищаться делами отцов своих, даже завидовать им и гореть нетерпением быть в подобных же обстоятельствах: но и им придет своя очередь. Вследствие подобных воспоминаний и бесед в домашнем кругу о минувшей войне, в которой имел счастье участвовать, во все продолжение 1854-го и 1855-го годов, в числе офицеров штаба действующего корпуса в Азиатской Турции, мне не раз приходило на мысль описать какой-нибудь эпизод из военных действий, которых был свидетелем и соучастником. При помощи заметок, аккуратно-веденного дневника и при пособии памяти, это казалось возможным. Рассказы мои, как очевидца, пишущего личные впечатления, могут быть более или менее ошибочны; но самые события, как в фактическом, так и хронологическом отношении, останутся верны. Предметом рассказа я избрал время нахождения действующего корпуса под Карсом на позиции Чифтликая (В срочных донесениях генерал-адъютанта Муравьева Чивтли-чай. Ред.), со 2-го августа по 1-е декабря 1855 года. [117] В полдень 30-го июля, отряд наш благополучно вернулся из-под Керпикева и расположился на позиции при селении Тикмэ, на реке Карс-чай; оставшаяся же часть войск, под командою генерал-лейтенанта Бриммера, для наблюдения за Карсом, стояла верст на семь ниже по реке, при селении Комацур. Приятен был длинный поход вглубь Турции, где мы вдоволь насмотрелись нового, были в маленьком, чрезвычайно красивом городке Гассан-кале, расположенном в самой чудной и живописной местности; но несмотря на то, возвращение к Карсу было для нас особенно радостно, как будто мы пришли под родной кров, — так велика сила привычки! Мы предугадывали, что скоро соединимся с Комацурскими своими товарищами. На другой день, 2-го августа, было отдано приказание готовиться к выступлению; около полудня, барабанный бой был сигналом движения. Пройдя верст пять по прекрасному ровному луговому месту вниз по реке, мы остановились. Офицеры генерального штаба скакали по всем направлениям, распоряжаясь отведением мест для каждой части войск; вскоре прибыл и обоз. Кирки застучали о каменистый грунт; начали устанавливать палатки и работа закипела. — Вбивай колья глубже, ведь долго придется стоять, сказал подъехавший знакомый адъютант. — Как! П. М. — спросили мы все в один голос: — разве мы здесь навсегда? — Навсегда не навсегда, а до зимы простоим, господа, — сказал адъютант, слезая с коня и подходя к нам, с явным удовольствием, что сообщил такую важную новость. — Я слышал это от самого генерала, когда он разговаривал со многими из своих, и с некоторыми штаб-офицерами. — То есть, вы «слышали по ветру — ехав с боку», подхватил улыбаясь один из офицеров. — Пожалуй, как себе хотите, но дело в том, что мы простоим здесь до зимы. — Значит, будем штурмовать Карс? — Ну, уж про это вам знать, господа, у вас и планы и карты в руках, — ответил адъютант: — когда узнаете что либо верное, то поделитесь и со мной вашим секретом, — сказал он, [118] обращаясь иронически к насмешнику. — Однако, я с вами заговорился, господа; пора на отдых и на службу. — Прощайте, П. М., заходите к нам, мы с вами соседи!.. Скоро все устроились, я и мой бивуачный сожитель, под палаточным навесом, лениво разлегшись, толковали о будущем. Предметом разговора естественно был Карс и всеми желаемый штурм его. К вечеру, подошли гости, с большим запасом новостей, слышанных в разных концах нового лагеря, и протолковав почти до полуночи, разошлись по домам. Лагерь, расположенный на красивой местности, разделялся Рекою Карс-чаем на два: верхний и нижний. С правой стороны реки, скат гор образовывал обширную площадь, оканчивавшуюся небольшим крутым скатом. Это был верхний лагерь. Вдоль левого берега реки тянулся широкий и длинный луг до самого Карса, отстоящего почти на 7 верст, — то было место нижнего лагеря. Главная квартира находилась в верхнем лагере. Вне линии штабных палаток, стояла одна больше других, осененная деревянным крестом, — это была наша походная церковь, в которой ежедневно совершалось Богослужение; в праздничные дни, она не могла вмещать богомольцев, поэтому, при хорошей погоде, расстегивалась с той стороны, где находились двери, и храм расширялся насколько угодно. Несколько дней спустя, через реку был устроен прочный мост, прямо против ставки главнокомандующего, подле развалин деревни Чифтли-кая. С этого времени, наступила тесная блокада Карса. Действующий корпус обложил крепость отдельными отрядами со всех сторон. В Чифтли-кае, как я сказал, стояли главные силы. По временам, когда требовали обстоятельства, милиционеры из главного лагеря располагались на позиции при деревни Магараджик; а по направлению к Саганлугскому хребту, при деревне Катанлы, стоял полковник князь Андронников, с частью милиции; итак Карс был обложен кругом; словом, все было устроено, оставалось только сражаться, но Турки не выходили из крепости; являлись только перебежчики и жители, хотевшие вовсе уйти из Карса; но приказано было: на пикетах, от всех выходящих отбирать сведения, какие [119] именно причины побуждают их к тому, и христиан пропускать, а мусульман возвращать в Карс. 7-го числа, утром, выступил из крепости значительный отряд пехоты и кавалерии; многие думали, что Турки решились дать нам сражение в поле, и поздравляли друг друга с битвой, но скоро пришлось разочароваться, — едва небольшая часть нашей кавалерии подскакала к ним и завязала перестрелку, они начали поспешно отступать в крепость. Подобные эволюции повторялись часто. Вероятно, Турки выступили единственно для фуражировки, что им не удалось, да и в последствии удавалось весьма редко. В ночь того же дня, из нижнего лагеря было пущено восемь ракет, которые произвели страшную тревогу во всей крепости, и вызвали под ружье все войска, простоявшие до утра в ожидании нападения с нашей стороны. Около этого времени, разъезды наши перехватили две почты, шедшие в Карс. Главнокомандующий оказал при этом случае особую вежливость и любезность, отправив в крепость частные письма с нарочным парламентером. Солдаты из Карса выбегают к нам ежедневно по несколько человек; из рассказов их видно, что гарнизону обещают подвозы хлеба и подкрепления; но они плохо верят своим начальникам; пленные, взятые при последней перестрелке, показывали то же, что и перебежчики; следовательно, доверие войск к муширу слабеет, а это вернейший признак упадка духа в армии. Заговорив о пленных, не могу умолчать об одном из них. Это было еще в июле, до расположения нашего отряда при Чифтликае. Следовательно, рассказ мой будет некоторым образом отступлением, за которое, надеюсь, мои читатели меня простят. В числе больных, оставленных турецким отрядом Вели-паши, при отступлении его от одной деревни (Керпикева), находился человек, с которым его единоверцы обращались с большим уважением и который особенно заинтересовал нас. Незадолго перед закатом солнца, мы увидели этого пленника, стоящего на коленях и молящегося, несмотря на окружающую его толпу любопытных. Пленнику было за 50 лет; со всклокоченной русой бородой, рябоватое лицо его выражало [120] строгость, надменность и презрение; лицо, руки и ноги была медного цвета, — он молился с полным увлечением. Воздевая руки к небу и ударяя себя в грудь, он шептал что-то, и усердно клал земные поклоны; недоставало только одного креста и тогда молитва его походила бы на молитву христианина. На нем надето было парусинное платье, что-то среднее между грузинской чухой и русским кафтаном; толстые, узенькие холщевые шаровары закрывали ноги немного ниже колен, а на ступнях красные азиатские башмаки довершали странный наряд; стоял он на двух каких-то серых шкурках; с правой стороны лежал небольшой узелок с его имуществом, а впереди стоял обыкновенный жестяной кувшин для омовений. — Кто это такой? спросил один офицер стоящего с нами милиционера Татарина. — Не знаю, его только что привели. — Расспроси его, пожалуйста, что он за человек. Незнакомец в это время только что кончил молитву и сел на шкурки; милиционер подсел к нему. Разговор между ними, по-видимому, сначала не клеился, но потом мало по малу они ознакомились. Пленник говорил, что-то с большим увлечением, то повышая, то понижая голос, и сопровождая свой разговор странными телодвижениями; потом оба собеседника дружески распрощались и наш переводчик рассказал следующее, употребляя, как видно было, всевозможные старания правильно передать нам свой разговор с незнакомцем. Вот что говорил военнопленный: «Более 20-ти лет назад, я был в Индии раджою одной страны; жил с семейством и подвластным мне народом счастливо, как только может быть человек счастлив на земле. Но Аллаху угодно было разрушить наше спокойствие и мы, волей или неволей, должны были покориться его определению. В мою страну пришли Инглизы (Англичане) и предложили свое посредничество в управлении, доказывая, что при тогдашних обстоятельствах это было необходимо нужно; они предложили мне подарки, и обещали много, очень много хорошего. Я отверг все их предложения и задумал [121] прогнать их силою; но рассмотрев и сообразив все, увидел, что не стоит проливать крови, потому что у них войска и пушки в отличном порядке, а мои бедные подданные ни что иное, как простая толпа, которая сразу разбежится. «В довершение горя, почти все семейство мое перемерло; гяуры-Инглизы, заметя, что я упал духом, самовластно начали распоряжаться в стране моей, и предложили мне пожизненный пенсион. Как истый правоверный мусульманин я отверг христианский хлеб, и решился отправиться странствовать и молиться Богу, поучая народ законам Пророка, а в воспоминание о родине взял две шкурки убитых мною зверей; они для меня теперь священны, я не расстаюсь с ними ни на минуту. Сидя на них, я сижу у себя на родине; на палке моей более трехсот ленточек, все они означают города, где я был; последняя навязана в Гумрах (Город Александрополь.), прошлый год. «В лагере Вели-паши мне отдавали должные почести; там я был на своем месте; но вот теперь, по несчастию, попал в руки христиан, и должен есть их хлеб. Не знаю, как умолю Бога за это новое осквернение мое! — А где его палка? — спросили мы милиционера. — Тут в палатке лежит, — ответил он. Взойдя в караульную палатку, мы действительно увидали толстую палку, с множеством навязанных лоскутков и ленточек. Мы узнали еще, что на этом чудаке было семь рубах, которые он по очереди надевает ближе к телу, а потом разом моет все. Из Керпикева, пленного привезли на позицию; я заметил, что куда бы он ни пошел, всегда кладет шкурки и палку с привязанным к ней узелком на плечо, а в другую руку берет свой кувшин. Главнокомандующий, при представлении к нему пленного, довольно долго говорил с ним, потом приказал дать ему свободу. Не прошло и часа, как наш пленник, новый вечный жид, с своими шкурками был уже снова на дороге к Арзеруму, и вероятно, как ловкий, умный человек, придумывал уже сплести как-нибудь чудную историю своего освобождения из плена, которую он не замедлит рассказать своим правоверным наивным слушателям в лагере Вели-паши; там будут только [122] удивляться и восклицать: «Иншалах, Аллах! ляйл-Алла!» и окончательно будут ему поклоняться. Говорили, что он отверг всякую помощь, предложенную ему на дорогу, а попросил только пару сапог. 9-го августа, получено было сведение от лазутчиков и перебежчиков, что после праздника Курбан-Байрам, то есть 12-го августа, Карский гарнизон намерен сделать вылазку, чтобы напасть на один из облегающих Карс отрядов. Частных начальников тотчас же об этом уведомили, для принятия надлежащих предосторожностей. 11-го числа слухи эти подтвердились известиями из Арзерума — но не оправдались. В течение почти всего августа, однообразие нашей лагерной жизни прерывалось небольшими делами с Турками, о которых считаю излишним распространяться, так как описания их были в свое время помещены в реляциях и не соответствуют цели и объему статьи. Скажу только, что все эти стычки происходили с турецкою кавалериею, которая тщетно силилась, вследствие недостатка фуража, вырваться из Карса. Бдительность блокирующих отрядов сделала все их попытки неудачными. 22-го августа было отдано приказание, для удобнейшего сообщения с вагенбургом, устроить дорогу в Каныкейский лагерь. Через несколько дней, эта дорога, проведенная по прямой линии и уровненная по возможности, была не хуже любого шоссе; самая местность немало способствовала такому успешному окончанию работы. В это же время близ деревни Каныкей, было найдено много торфу; для пробы его резали и сушили; так как он оказался довольно хорошим, то мы в случае надобности могли бы употребить его в дело с большою пользою. Вечером 27-го числа начался сильный, холодный ветер, поднявший толстый слой пыли над лагерем; палатки покосились набок, а у некоторых натянутые веревки повырывали колья. Я поспешил убрать стоявший на небольшом возвышении телескоп, которым мы наблюдали за всем, что делается в Карсе; через час времени ветер поутих, но ночь была очень холодная. На утро, проснувшись, мы увидали Саганлугский хребет и все окрестности горы покрытые снегом; Каныкейский лагерь тоже забелился; но в нашем снегу [123] не было, потому что местность эта значительно ниже окружающих возвышенностей. В телескоп можно было видеть, как лошади остатков турецкой кавалерии, не успевшей выбраться из Карса, паслись под стенами укреплений; но здесь уже все давно было повыедено пасшимся скотом и бедным лошадям вряд ли приходилось — «заморить червяка». Несмотря на то, неприятельские фуражиры все-таки пытаются накосить сколько-нибудь травы, отходя от стен на расстояние выстрелов; смельчаки, заходящие слишком далеко, платят смертью или пленом за свою отвагу. Наши бдительные летучие отряды редко дают в этом случае промах. 31-го числа, около полудня, генерал Бакланов отбил из-под карсовских батарей, стрелявших в него ядрами, 313 голов скота. В сумерках, 31-го числа, мы, прогуливаясь по линейке перед палатками, заметили, что к ставке командовавшего отрядом генерал-лейтенанта Бриммера подъехал запыленный всадник. Через несколько минут генерал наш вышел из палатки с радостным лицом. «Поздравляю вас с победой господа! Ура! наши под Пеняками (Здесь был разбит 30-го августа отряд Турок в 2,500 человек, желавший доставить в Карс продовольствие. Русским отрядом командовал генерал-лейтенант Ковалевский.) разбили Турок и взяли в плен генерала, командовавшего отрядом. Ура! — кричите громче! Бегите кто-нибудь к полковнику де-Саже, пусть дает нам фейерверк, жгет все, что у нас есть хорошего; да пусть не скупится, а запалит иллюминацию в разных концах лагеря», сказал он, торопясь к главнокомандующему. Мы, и все повыскакавшие из ближайших палаток, не заставили долго просить себя и дружно кричали несколько раз ура! Те, которые не слышали слов генерала, не замедлили со своей стороны подхватить крик, возвещавший радостное известие, и скоро весть о победе разнеслась далеко по лагерю. Расположенные на другом берегу войска, мучимые любопытством, кричали громче нас. В это время стемнело, и через несколько минут в разных концах лагеря широкими красными лентами взвились ракеты, зрелище редкое в лагерной жизни; [124] музыка заиграла. Но все-таки еще многие не знали, в чем дело. Тихий и теплый вечер разносил эхо далеко по полю. — А что, господа, сказал один из товарищей: — вот-то удивляются, я думаю, Турки, с чего так раскутились Русские; но вероятно сердце каждого из них предчувствует что-то недоброе. — Да, это очень вероятно. — Я думаю, что и музыку им слышно, ветру вовсе нет. На другой день, то есть 1-го сентября, в Карс был послан наш парламентер. Оставшиеся на неприятельском пикете провожатые, завели с Турками обыкновенный позволительный в таких случаях разговор; ходивший взад и вперед неприятельский офицер подошел к нашим и спросил: — Вы вчера праздновали день именин вашего Государя, вероятно потому вы пускали ракеты и играла так поздно музыка? — Нет, по другой, но тоже радостной причине; мы разбили отряд Али-паши под Пеняками и самого взяли в плен, — отвечал наш милиционер. — Быть не может! — сказал офицер, дрогнув и изменившись в лице. — Вы туда не ходили, да и пройти не можете по тем горам. — А вот когда наши вернутся дня через два, приезжайте к нам повидаться с Али-пашей. — Все-таки быть не может! — сказал опечаленный офицер, и отошел прочь. 4-го сентября, часа за два до заката солнца, мы издали завидели наших возвращавшихся победителей, в нетерпении все бросились к телескопу рассматривать Али-пашу. К сумеркам, генерал Ковалевский подъехал к палатке главнокомандующего, который очень ласково принял победителя и пленного, и возвратил последнему саблю. Али-паша был чрезвычайно этому рад; он говорил, что она ему дороже всего потерянного, и просил позволить немедленно ее пристегнуть, но сам этого не мог сделать, потому что обе руки были ранены. При этом, Али-паша сказал главнокомандующему, что только Русским решился он сдаться живой, зная великодушие и храбрость нашу, и что он никому другому не сдался бы, а предпочел бы смерть плену. Пленника отвели в приготовленную заранее суконную [125] палатку. В густых сумерках, любопытные могли только видеть довольно высокого роста мужчину в небольшой чалме. Утром, кажется, 5-го сентября (не могу с точностью припомнить) , Али-паше сделали операцию, в присутствии главнокомандующего ему отрезали палец, при чем он выказал совершенное хладнокровие. После полудня, он отправился на обед к его высокопревосходительству. Здесь мы его хорошо рассмотрели. Али-паше лет за 60; он стройный, высокий мужчина, с благородной осанкой и поступью; на лице его не заметно особой суровости, но ясно проглядывает надменность и какая-то хвастливость, что часто обнаруживается и в его речах. Он говорил, что участвовал во многих сражениях и всегда с успехом. Будучи старым служакой, ловким и умным человеком, и состоя в чине мирмарана, равняющимся нашему генерал-лейтенанту, Али-паша должен был иметь большое влияние в армии и в народе, что подтверждалось уважением, которое ему оказывали жители, когда его везли уже военнопленным. Потеря такого человека должна была произвести большое влияние на умы Турок. Участники Пенякского сражения рассказывали о пленении его так: при нем в услужении находился наш военнопленный донской казак, взятый при Баязете, и был любимейшим его слугою. Когда Русские, которых он вовсе не ожидал, появились вблизи расположения Турок и пошли уже в атаку, пленный казак, дотоле скрывавший свою радость, оседлывая для Али-паши лошадь, худо подтянул подпруги. Когда турецкие кавалеристы, сбитые дружным и быстрым натиском наших казаков, обратились в бегство, Али-паша, сев на лошадь, поскакал вслед за бегущими кавалеристами. На пути встретилась канава и он хотел перепрыгнуть через нее; но седло свернулось на сторону — всадник упал. Али-паша, поднявшись на ноги, защищался храбро, при чем был ранен в обе руки. В этот же день утром, после литургии, был отслужен благодарственный молебен Господу Богу за дарованную победу, и при словах: «Тебе Бога хвалим», началась пальба из отбитых у неприятеля, при Пеняке, 4-х орудий, которые были поставлены на площадке, подле палатки главнокомандующего, где также развевались турецкие знамена отряда Али-паши. Грустно [126] отзывались в душе последнего эти выстрелы, да и в Карсе они не менее печально принимались огорченными Турками. Затем у церкви, окруженной парадирующими войсками, главнокомандующий раздавал в каждую часть войск маленькие иконы Ростовских чудотворцев, присланные ростовским купцом Рахмановым, при письме к его высокопревосходительству. По прочтении письма вслух, главнокомандующий спросил: нет ли в строю Ярославцев; вышли двое рядовых, которые лично знали благочестивого жертвователя. Али-паша несколько раз рассматривал в телескоп Карс. Дней через семь, когда он совершенно оправился, его повезли в Тифлис. 4-го сентября, милиционеры наши, разъезжая около Карса, подметили у реки солдата-рыболова. Отдавшись вполне своему занятию, он, вероятно, мечтал о предстоящем вкусном обеде, но наши стремительно бросились на него и привели в лагерь босого. Это был молодой человек, атлетического сложения, с чрезвычайно глупым выражением лица и с такими огромными ногами, что во всем лагере не нашли сапог на его ногу, и принуждены были сшить новые. При допросе обнаружилось, что он мелядзим, — это первый офицерский чин, соответствующий нашему прапорщику. Многие ходили смотреть эту оригинальную личность. Среди всех сказанных происшествий, хотя и однообразная, но все-таки, по возможности, веселая жизнь наша была несколько встревожена появившимися признаками холеры. Первые признаки ее обнаружились 7-го сентября, вследствие чего немедленно приняты самые деятельные меры. Войскам приказано носить набрюшники, воспрещено ловить рыбу и купаться, а маркитантам иметь в продаже рыбу и фрукты; ученья были прекращены, а вместо них солдаты устраивали разные игры; монотонная жизнь превратилась в самую веселую. Винная порция увеличена: вместо трех чарок, положенных прежде в неделю на человека, отпускали по пяти. Солдаты обедали в 9-м часу утра, а в пятом, перед ужином, пили водку с тинктурой доктора Иноземцева. Холера хотя и продолжалась до первых чисел ноября, но, вероятно, вследствие принятых мер, заболевало очень мало, а смертные случаи были чрезвычайно редки; так что недели через две после появления [127] болезни, начали забывать о ней. Впоследствии мы узнали, что холера одновременно появилась и в Карсе. Приказом 10-го сентября прекращены были фуражировки, и с этого дня лошади кормились сеном. Заготовленное казенное сено стояло в Каныкее; в главном лагере, все, кому была малейшая возможность, приобрели небольшие запасы. 11-го числа, часов в девять утра, мы сидели в палатках за служебными занятиями, как вдруг слышим пушечные выстрелы. Они раздаются из Карской цитадели, следовательно, это должна быть салютация по какому-нибудь радостному событию. Много было толков; но никто не мог разъяснить дела, только впоследствии догадались, что Турки, вероятно, стреляли по случаю занятия французами Корниловского бастиона, потому что, через два дня, почта наша привезла известие об этом печальном событии; к Туркам, вероятно, прокрался с этою вестью гонец из Арзерума. Но вскоре салютация неприятеля была прервана действительными боевыми выстрелами с Карадахских батарей. Эта канонада возгорелась вследствие того, что генерал Бакланов напал на слишком выдавшихся вперед турецких фуражиров, думавших покосить сено вне пределов своих выстрелов. Намерение это было весьма понятно. Вблизи укреплений травы уже более не было, надо было попытаться покосить ее подальше от стен. Эта вылазка дорого обошлась Туркам. Одновременно с генералом Баклановым, подполковник Петров, вышедший из главного лагеря с казаками и милиционерами, изрядно поколотил Турок; но перед вечером, они, отделавшись от наших летучих отрядов, начали опять свою салютацию с цитадели. 14-го сентября, от генерала Бакланова получено сведение о намерении неприятеля прорваться из Карса, почему отдано было приказание людям высыпаться днем. Около полудня 16-го сентября, мы узнали, что на следующей день будет штурм карских укреплений; но вообще из штабных немногим это было известно; в войсках же ничего и не подозревали. Утром, я, с товарищем моим, получил приглашение от знакомого нам офицера Тульского полка побывать у него. Не зная положительно, в какое время последует [128] приказание выступать, я отправился в гости с полным намерением хранить тайну. — Ну, что новенького? — был общий вопрос. — Ничего, господа! — Кому же и знать, как не вам, штабным, — сказал один, мало знакомый мне офицер: — впрочем, вы все постоянно отзываетесь незнайкой, а между тем, по крайней мере, пять распоряжений вперед вам известны. — Тем более чести для нас, если не даем воли языку. Притом, много ли может знать поручик, когда подчас и полковники не все знают. — Да, толкуйте!.. — Перестань! — вскрикнул хозяин палатки. — Вот, господа, я хочу прочесть вам мою статью и предваряю, что всякое замечание, касающееся... — На три дня сухарей и через четверть часа выступать без ранцев! — сказал торопливо, всунув голову в палатку, дежурный по батальону, и исчез. Все вскочили с мест. — А, значит, идем на штурм! — сказали двое, как бы по предчувствию, и недоверчиво посмотрели на меня. — Очень может быть, — подхватил третий, и все бросились опрометью из палатки собираться к выступлению; я тоже взялся за шапку. — Послушайте, — сказал хозяин палатки, удерживая меня за руку: — какое-то странное предчувствие говорит мне, что я не вернусь со штурма; я это чувствую — отслужите по мне панихиду и помните, что я вас искренно любил, хотя мы еще недавно знакомы. Прощайте, повторил он, не забудьте моей просьбы. — Прощайте, — сказал я: — успокойтесь, предчувствие часто обманывает нас, Бог даст, свидимся! Я выскочил из палатки, малознакомый мне офицер ждал у выхода. — Куда мы идем, скажите ради Бога? — спросил он, почти умоляющим голосом, стараясь в темноте загородить мне дорогу. — Я уже сказал вам, что ничего не знаю. — Да скажите же! — настойчиво повторил он. [129] — За дровами, сказал я ему на ухо, и в ту же минуту, пользуясь темнотою, скрылся от докучливого. Подходя к реке, а увидал массы войск, спускавшиеся к мосту и поторопился перейти его. Придя домой, застал всех уже на ногах; мой бивуачный сотоварищ искал меня. Казаки седлали наших лошадей; оставаясь при резерве, мы должны были ожидать приказаний. Всю ночь мы провели без сна, в ожидании начала приступа; луна ярко освещала всю долину и видно было, как войска черными массами подвигались к стенам крепости. Тут мне пришло на мысль прощание с добрым знакомым, с которым, хотя очень недавно, весьма близко сошелся; мне стало жаль его, по какому-то безотчетному страху, я верил, что его предчувствие сбудется, и желал ему того, что в таких случаях желают обыкновенно всякому, — умереть мгновенною смертью, без мучений. Потом я узнал, что предчувствие моего знакомого оправдалось, — он умер, поддетый на три штыка, когда взбежал на вал. Ну, как же после этого не быть хоть немножко фаталистом? Убит и докучливый, малознакомый мне офицер. Теперь я как-то стыжусь моей скрытности. Отчего было, кажется, за несколько минут до штурма, не сказать ему истины; я не понял, что он спрашивал уже не из простого любопытства, а, по всем вероятиям, смутное предчувствие близкой смерти вызывало его на вопросы. Около полуночи выехал главнокомандующий со своей свитой и расположился на горе, в пяти верстах от укреплений. Различные думы волновали всех; разговор как-то не клеился и мы, то сидя в палатках, то выходя из них, прислушивались к малейшему шороху в поле, но все было тихо, как в могиле. Казалось, ангел смерти отмечал в это время жертвы свои. По расчету времени, войска должны быть на месте, и отдыхали в ожидании предстоявшего боя. Но вот на востоке показалась белая полоса света, и едва-едва можно было различать предметы, как вдруг грянул выстрел и эхо раздалось далеко, как бы давая знать о предстоящем страшном бое. Мы невольно вздрогнули; вслед за тем раздалось еще несколько выстрелов. На Шарохских укреплениях во многих [130] местах сверкнул огонек, сопровождаемый как бы раскатом грома, — и бой закипел. — А что, господа, как вы думаете, где мы проведем следующую ночь, здесь, или в Карсе? — спросил я. — Кажется, здесь; согласись сам, можно ли вполне быть убежденным в победе?.. Как Русский, я тысячу раз скажу: «помоги Господи»! но рассмотри сам, слыханное ли дело, идти на штурм с одним штыком; а у наших нет ни фашин, ни лестниц, как же переходить рвы; положим, они не глубоки, но зато валы могут быть отвесные, — отвечал товарищ. — Но может быть о состоянии рвов и насыпей мы имеем подробные известия. Притом, нельзя же было делать лестницы и вязать фашины; тогда Турки поняли бы, что мы собираемся на штурм. — Как ты странен! Турки с часу на час должны были ожидать штурма, ведь для чего же мы пришли, надеюсь, не рыбу ловить в Карс-чае. Все нужно бы приготовлять исподволь, пусть бы себе готовое лежало, а теперь, главная надежда на Бога, да на наших храбрых солдат. Дай Бог успеха!.. — Посмотри-ка, какая чудная картина! — прервал кто-то разговаривавших. Действительно, хотя в то время еще не совсем рассвело, но сражение было уже в полном разгаре. Беспрерывная линия огня извивалась широкой полосой, как бы вьющаяся длинная змея; Шарохские высоты горели, грохот выстрелов не умолкал и был так непрерывен, как бесконечная дробь барабана, а более редкие выстрелы орудий били как бы такт в этой адской музыке, под которую выплясывала одна только смерть, едва успевая прибирать свою обильную жатву. — А заметил ли ты, что войска выступили не так, как следует идти на сражение, без молебна, без всего... — Уж у тебя такая натура, ты во всем ищешь чего-то не доброго; не прикажешь ли пропеть его соборно, с барабанным боем, за неимением колоколов, чтобы Турки успели узнать. — Не знаю почему, но мне что-то думается, что Турки были приготовлены к штурму, им верно дали знать, смотри, какой огонь из крепости. Пожалуй, пусть по твоему; молебна не нужно, но все таки не мешало бы, хоть иконы пронести по рядам; для нас, Русских, прежде всего Бог и молитва, тогда и смерть мы встречаем веселее, да как-то и отваги больше. [131] — Ну, так молись же ты теперь за успех нашего оружия, да пожалуйста молчи; не такие минуты, чтобы толковать, как ты толкуешь. — Пожалуй, пусть будет по твоему; но ручаюсь головой, что ты не заметил самого главнейшего: когда артиллерия спускалась к мосту, у ней не было с собою парка. — Как не было парка? Что ты! Не разглядел в темноте. — Да, не было, я следил. — Но мы, брат, с тобой, плохие знатоки военного искусства; наше дело снять маршрут, да план, а там уж позаботятся без нас; ведь не с одним же зарядом пошла артиллерия в бой. — Конечно не с одним, а со столькими, сколько полагается при каждом орудии. — Ну, да, ладно, будем смотреть и надеяться; уже совсем светло; прикажи ставить чайник, а когда он будет готов, то пусть принесут на вышку; теперь же пойдем туда и будем смотреть в телескоп, что-то Бог даст... Солнце начинало уже всходить, линия огней побледнела, но грохот ни на секунду не умолкал. Взглянувши в телескоп, мы были поражены ужасною картиною, дрожь пробежала по всему телу и какое-то новое, никогда еще не испытанное чувство овладело душой. Вот солдаты рядами взбегают на вал и через секунду многие падают; одни назад, другие по ту сторону вала... Появились четыре всадника, один приостановился, но тут же упал с лошади. Внизу солдаты копошатся, как муравьи, многие лежат в различных положениях — мертвые и тяжело раненые. Турецкий артиллерист, стоя на лафете, отчаянно отмахивается банником, но через минуту падает. Скачет еще всадник: вот он остановился, закрутился и падает вместе с конем... Правда целый батальон взошел в ворота укрепления и стремительно бросился вперед; казаки въехали вслед за ними и небольшими кучками рассыпались в разные стороны; свежие батальоны спешат наверх помогать товарищам. Тут огромная толпа Турок попятилась, повернулась и побежала, а солдаты бросились преследовать их, и вся масса людей скрылась за горой... Посмотрели на вал. Там идет жаркая ручная схватка, поверх голов блестят штыки, да изредка на мгновение [132] показываются приклады взмахнутых ружей; наши лезут напролом — львы!.. Турки держатся. Но вот массы людей на валах редеют; бой перенесся внутрь укреплений, сверху спускается длинная, а по временам довольно густая вереница раненых по направлению к башне Кюмбет, где работает уже нож хирурга. Некоторые раненые едва идут, опираясь на ружья, другие почти бегут от боли, и все стремятся к перевязочному пункту, хватаясь за последнюю надежду для спасения жизни... Уже девятый час, получено известие что генерал Ковалевский тяжело ранен. Немного погодя, другой вестник сообщил, что генерал князь Гагарин так же ранен; третий, насчитал человек семь штаб-офицеров, выбывших из строя. Раненые солдаты, и уже перевязанные, иные бинтами по голове, другие с расстегнутыми мундирами, под которыми видна разодранная рубаха и широкие бинты, плетутся едва переступая. Запекшаяся кровь на лицах, мундирах и руках, наводит какой-то ужас и вместе с тем сострадание и уважение к храбрым солдатам; все они просят пить, им подают, кто воды, кто вина. Утро прекрасное; на небе ни облачка и солнце ярко освещает картину страшного побоища, как-то особенно тяжело на душе. — Ишь ты, проклятая нехристь, как проливает кровь-то христианскую, — сказал один солдат из числа оставшихся в лагере на часах, глядя, как плетутся нога за ногу два раненые, поддерживая друг друга. — Да, хорошо, брат, нам с тобой толковать, когда мы здесь стоим целыми! эх, кабы туда! вот потешился бы. — Всяко бывает; сражение, брат, дело святое, там тешиться нельзя, а надо просто бить... — Да, ведь и бил бы, а тешился бы после; это уж так говорится. Вот кабы можно было, то, ей Богу, улизнул бы туда! — Полно так ли! — сказал первый солдат, лукаво подмигнув глазом: — небось рад радехонек, что здесь; там-то, брат, невкусно. — Послушай, не задавай! Сам сказал, что сражение дело святое, а ругаешься; хорошо, что у тебя есть Егорий, и мне хочется, а там наверняка бы крест достал. [133] — Оно, конечно; но дают то ведь с разбором, не всякому. — Ну, что же! поработал бы на разбор, так и дали бы! — А! вон и заряды везут; знать не хватило, все расстреляли. И действительно, часть парка с зарядными ящиками спускалась к мосту небольшой рысью. — Посмотри-ка, вот уже на телегах стали возить раненых. То было тяжело-раненые офицеры. В одной из проезжавших телег, двое знакомых, завидев нас, остановились; мы поспешили к ним. — Поздравляем вас с перевязками, господа; это ленточки для орденов с мечами. — Благодарим за будущее, а теперь ради Бога воды с вином, жажда страшно мучит. — Да, хорошо ли это будет, может быть вредно, мы не знаем. — Ничего! только дайте скорее. Мы принесли требуемого питья, но опасаясь дурных последствий, давали его не в большом количестве. — А каково там идет дело? — Пока прекрасно, только может испортиться, подкреплений дают мало; где мы были, шло превосходно, но нас немного отодвинули, а с батарей бьют немилосердно; если бы батальона три свежих, то мы повернули бы орудия; впрочем, идет хорошо, к вечеру покончат! — Слава Богу, слава Богу! значит, мы ночуем в Карсе. — Раненых повезли дальше. Вслед за ними проехало еще несколько телег, а пустые торопились за новыми ранеными. Немного спустя, четыре вьючные лошади привезли подбитые орудия, те самые, которые взяты при Пеняках. Проходящие раненые сказали, что генералы Майдель и Броневский тоже выбыли из фронта и что их везут уже в лагерь. Вести об убитых и раненых штаб и обер-офицерах получались каждые четверть часа. Грустно принимались эти вести. Четыре гренадера, на носилках, принесли своего батальонного командира, который, по временам, приподымал голову и водя по сторонам мутными глазами, казалось, искал чего-то. Затем пронесли еще несколько носилок. [134] Одиннадцать часов утра. День превосходный, жарко, но на высотах шарохских и чахмахских было еще жарче. На первых, все батареи уже замолкли, кроме одной; видно было, что она наносила вред нашим. В телескоп мы смотрели почти ежеминутно. «Скоро ли наши возьмут батарею и повернут ее на Турок?» — думали мы. Но ожидания были напрасны, виднелись только красноголовые, деятельно работавшее около орудий. Неоднократно повторявшиеся уверения раненых в успешном действии наших войск, вселили в нас несомненное убеждение в победе; но вдруг на шарохских высотах стали показываться большие массы народа, увеличивавшиеся чуть ли не каждую секунду, так, что в скором времени вся линия укреплений была покрыта сплошною массою сражавшихся. В трубу можно было рассмотреть, что большая часть этой массы были Турки, по-видимому, стянутые сюда со всех сторон... Приказано было отступать. В телескоп мы ясно видели, как началось отступление; войска наши, быстро спускаясь под гору, не теряли строя и отстреливались. Обрадованные Турки пустились было преследовать чуть не по пятам, но встреченные дружными выстрелами, бросились назад. Несколько баши-бузуков тоже выскакали на своих тощих лошаденках с самыми ухорскими ухватками, еще издали размахивая шашками по воздуху. Было как-то смешно глядеть на них в телескоп. Несколько человек нашими пулями были сняты с коней, остальные, во всю возможную для них прыть, поскакали обратно в укрепление, перегоняя друг друга, как будто дело шло о выиграние приза. Хотя наши отступали стройно, насколько позволяла изрытая местность и обстоятельства, но все таки грустно было глядеть на это отступление, сердце как-то тоскливо заныло, горькое разочарование несбывшейся надежды невольно вырывало слезы, как-то не верилось глазам своим; но, к сожалению, горькая истина обнаруживалась с каждой минутой яснее и яснее, выстрелы с батарей становились реже и реже и наконец вовсе замолкли; наши спустились на равнину и все стихло. Турки же, на Шарохе, начали становить опрокинутые палатки, иные сидели, другие расхаживали по валу, и скоро все [135] укрепления приняли прежний вид; вне и внутри их лежали трупы и умирающие с обеих сторон. — Вот тебе и 17-е сентября, день Веры, Любви и Надежды; плохо сбылась надежда наша, сказал товарищ: — мы ночуем здесь и много ночей еще проведем в палатках, а не в Карсе. — Погоди пророчить, скоро настанет время и мы будем хозяева в Карсе. Что же делать, штурм не удался, но зато мы их выморим из крепости голодом и холодом. — Это так, но сегодня? — Отступили, правда, с потерей, ну да и они ведь не с прибылью! — Вот тут-то и неправда: они в большой прибыли. Убыль людей дает возможность дольше держаться с малым запасом провианта; притом, у наших, оставшихся там, они обобрали трехдневную дачу сухарей и, натурально, разденут всех догола, чтобы прикрыть свои лохмотья. Был уже первый час дня, усталые войска медленным шагом ворочались с поля сражения; остальные раненые плелись нога за ногу, других везли на повозках и все стремилось в лагерь на отдых после кровавой битвы; многие несли по два ружья. Приехал и главнокомандующий со своей свитой. Многие прямо залегли в постель, но отдых был непродолжителен. Никому не спалось после боя. Из проходящих на свои места войск, многие из знакомых зашли к нам; но все молчало от усталости и душевного волнения. Через несколько времени, гренадеры привезли одно орудие и четырнадцать окровавленных знамен и поставили у палатки главнокомандующего. Всех орудий, взятых с боя в неприятельских укреплениях, было шестнадцать; многие из них сброшены с кручи в реку, другие заклепаны. Войска наши возвратились с трофеями, которые достались им очень дорого; впрочем, к чему это новое доказательство неустрашимости и храбрости войск наших!.. Войска главного и всех отдельных отрядов, окружавших Карс, заняли свои прежние позиции; блокада была восстановлена. Вечером, когда все поуспокоились и отдохнули, я с бивуачным сожителем моим сидел в палатке за чаем. [136] Вдруг из-за холста показались две руки, а за ними и растрепанная голова нашего доброго, уважаемого знакомца М. — А! ты цел! — сказал я: — жаль. Благодарю за любезность. Ведь моей беде ты первый расплакался бы как ребенок; к смерти был близко. Вот, посмотри-ка какие красивые дырки, — сказал М., снимая фуражку и бросая на стол. — Ба! Две пули проскочили! Ну, будь немного ниже, прическа бы слетела вместе с черепом, добрый наш, любезный наш М. — Вот то-то и есть, теперь только ты опомнился, давай же за это папироску. — Изволь, любезный М., самую лучшую, собственной фабрикации... — Что? Про какие фабрики вы толкуете? — сказал звонким тенором вошедший Л. — Представьте себе, как нашего П. А. ловко отделали Турки; всадили две пули в грудь; одна пролетела, а другая засела; страшно мучается, бедняга; говорят, нет надежды! — Как! неужели! Ведь он был в резерве, — сказал мой товарищ. Да, но его батальон двинули вперед; бедняга не успел подойти к валу как упал; проклятые штуцерные ловко бьют, — сказал Л. — Ну, а ты? — спросил, я. — Ничего, ранен только сюртук; вот видишь, дыра от картечи на самом конце полы, надо будет заплатку. — Нет, я свою фуражку сохраню на память, а при оказии отправлю домой к отцу. — Ну, с фуражкой можно так поступить, она ведь у тебя с прапорщичьего чина; пора бы новую. — Теперь уж поневоле сошьет, если не успел спустить последние деньжонки, — возразил мой товарищ! — Они у него бывают только три дня в году, четыре никогда! — заметил Л. — Как же вы кричите, господа! Если бы не твой голос Л., я не зашел бы сюда. Вы забываете, что у штабных надо разговаривать вполголоса, здесь начальство на каждом шагу, — сказал вошедшей К. [137] Шуметь не будем. А вот что, господа: вы все были в сегодняшнем бою. Расскажите-ка лучше, что каждый из вас делал и видел, — заговорил мой бивуачный собрат. — Что тут говорить! дурно, и как еще дурно! из нашего батальона вернулся чуть ли не один только взвод! Подкрепления и подкрепления! Эх, если бы свежих хоть бы два батальона! — сказал К. — А видел ли ты, как наши врывались в палатки и кололи не успевших выйти Турок? — Да, господа, я видел это. Но видел еще и то, как многие наши ложились у палаток, простреленные пулями, — возразил К. — Вот то-то и есть, если бы у наших солдат не было страстишки пошарить, многие бы остались живы; а все избаловали дела с горцами. — В деле, солдаты наши львы; любо поглядеть, как они ухорски работают штыком и прикладом; но нечего греха таить, собственно Кавказцы не охотники до правильного боя, любят бить неприятеля на просторе;, а порой лукавый и соблазнит заглянуть в палатку, нет ли чего брошенного; — понятное дело! Но дрались молодецки, и сделали едва ли не более, чем могли; были чудеса храбрости; а Майдель! а Ганецкий! как они были хороши! — Благородный Майдель при первой ране и внимания не обратил; только при второй: потерял силы. Вот если бы он до конца сражения был с нами, сказал К. — Бедный генерал Ковалевский. Говорят тяжело ранен в живот; ему, старику, пожалуй, и не перенести раны, — достойнейший генерал. — Но каков Ганецкий, господа! так бы и расцеловал его, когда он, осыпаемый картечью, стоял впереди батальона, и кричал: «пойдемте, ребята! не давайте Туркам времени заряжать»... Заметил ли ты, как дружно батальон бросился вперед; вот что значит храбрый и любимый начальник! — Да! да! положа руку на сердце, можно смело перед целым светом сказать что сегодня трудно отдать кому-либо преимущество. И начальники и солдаты сущие львы, — как выразился неустрашимый генерал Броневский; ему, бедному, уже вылущили руку. [138] — Нашему хирургу в эти дни хорошая практика, — сказал один из офицеров: — человек он очень добросовестный, и приобрел уже славу знанием дела. — Заметили ли вы, господа, как прекрасно действовала их артиллерия, и с каким знанием дела устроены все батареи их; куда ни сунься, перекрестный огонь, сказал К. — Да ведь учителя-то их народ разумный — дивиться нечему. Заговорили о солдате. — Великих, личных подвигов было много, сказал М. Вот чему я был свидетелем: двое гренадер несли раненого товарища, который, остановив их, сказал: «братцы! положите меня здесь, все равно где умирать; снимите у меня с шеи образок и Георгиевский крест, отдайте их батальонному командиру, попросите его от меня, чтобы отправил их жене моей; а сами, братцы, ступайте назад — в дело, ваше место там, вы, благодаря Бога, не ранены, идите бить Турок, прощайте же: я помолюсь за вас, пока еще могу!» Мне довелось также видеть, как молодой прапорщик, раненый в руку, упал, но тотчас же очнувшись, вскочил на ноги и шел вперед, а унтер-офицер на ходу перевязывал ему руку платком. Видно было, как раненый стиснул зубы от боли, но молчал. Грустная беседа офицеров, омрачаемая свежими воспоминаниями кровавых подробностей рокового дня, продолжалась долго. Понурив голову, разошлись по углам, но сон не смыкал глаз. И долго в лагере осаждающего корпуса оставался памятен день штурма. Несколько дней сряду, в различных оконечностях бивуака, раздавались звуки похоронной музыки. От тяжелой раны умер храбрый генерал Ковалевский — победитель при Пеняках. Он не дожил двух дней до Высочайшей награды, присланной ему с курьером. Неприятель на несколько дней видимо ободрился. Почти с неделю не было перебежчиков, но потом побеги возобновились по старому. Один турецкий солдат рассказывал, что начальники уверяют их, будто Русские, не имея чем кормить перебегающих, вешают их, и что только из этой боязни [139] многие колеблятся оставить крепость, иначе все бежали бы по одиночке. Несколько дней после штурма, в лагери было как-то особенно невесело; глаза всех часто обращались к Шарохским высотам, тяжкий вздох вырывался из груди, а у иного непрошеная слеза выкатывалась на ус; да и как не погрустить о погибших товарищах. Известно, что военная служба, в особенности боевая походная жизнь, сближают людей, поселяя между ними искреннюю дружбу; старые товарищи-служаки так сильно привязываются друг к другу и так свято хранят священный завет дружбы, как это не часто встречается (да не покажутся мои слова слишком преувеличенными), даже между родными братьями. Тем, кто видел в телескоп, как Турки хоронили наших, было особенно грустно. Многие воздерживались даже передавать то, что видели. Картина была так печальна, что при всем, свойственном человеку, любопытстве, многие после одного взгляда, брошенного на нее через телескоп, отворачивались и отходили. Вот как все происходило: все тела были наги, Турки клали их рядами, но как? — загляните в телескоп: вот идет Турок с веревкою; подойдя к нагому трупу, он сначала ударит его ногой по голове, потом, накинув петлю на ногу, быстро волочит его по земле. Тело храброго воина задевает за все неровности земли и бьется головой о камни. Но вот изувер подходит к тому месту, где лежат уже расположенные в ряд тела, скидывает с плеча веревку и ловким взмахом обеих рук повертывает тело, которое, сделав в воздухе своего рода пируэт, ложится рядом с товарищем... Положив таким образом всех убитых в несколько рядов, их засыпают землей и каменьями, и похоронам конец. У нас в лагере, несколько дней сряду, в разных частях войск продавались с аукциона оставшиеся вещи убитых и умерших от ран. Каждая продажа извещалась накануне в вечернем приказании по отряду, вырученные же деньги отсылались осиротевшим семействам. Всех раненых из Каныкейского госпиталя перевезли в Александрополь, и разместили по квартирам. Через месяц многие из них были опять в строю. [140] Мало по малу все начало принимать прежний вид; солдаты опять играли в городки и кошку-мышку. К обыкновенным этим увеселениям присоединилось скоро другое: Тульцы и Ряжцы, стоявшие перед походом в Москве, вздумали, в подражание столице, дать театральное и акробатическое представления, понаделали (как и из чего — неизвестно) костюмы, достали женское платье и башмаки, выписанные, вероятно, из Александрополя, замаскировались и разучив, роли представили, в присутствии главнокомандующего и многочисленного собрания, известную солдатскую пьесу: «Подвиги атамана Ивашки и пленение девицы.» Тульцы исполнили прекрасно разные акробатические штуки, зрители остались весьма довольны, актеры же, вероятно, довольнее зрителей, потому что главнокомандующий дал им несколько золотых. Многие из генералов, считая с своей стороны также необходимым поощрить такого рода препровождение времени, всегда имеющее полезное влияние на дух войск, также одарили актеров, и хотя продажи билетов не было, но сбор все-таки был весьма достаточный. Среди этих забав, о холере почти совсем забыли, потому что про заболевших очень редко было слышно, и время в лагере вообще проводилось весьма весело; утром до полудня занимались службой, потом обедали и отдыхали; а с четырех часов до заката солнца ежедневно наслаждались музыкой; любители собирались около музыкантов, разгуливая группами по лугу вдоль речки; купанье, одно из важных развлечений, давно уже прекратилось по случаю наступивших холодов. С закатом солнца, взвивалась ракета и раздавался выстрел из орудия, которые обозначали момент вечерней молитвы; тогда во всем лагере строились поротно и пели молитву Господню; церемония заключалась парадной зорею и гимном «Коль славен наш Господь в Сионе.» После этого гуляющие расходились по палаткам, где составлялись частные беседы, постоянной темой всех разговор был, разумеется, Карс; и ежедневные слухи об истощающемся там провианте. Слухи эти единогласно подтверждались перебежчиками, число которых постоянно возрастало. Иногда беседа заменялась карточной игрой по «самой маленькой», на бутылку вина для ужинающей компании. Расходясь по палаткам и ложась спать, всякий невольно говорил себе: «вот еще одним днем ближе к [141] падению Карса, а там и на зимовку, разойдемся по домам, а что в будущем, о том — Бог знает.» Приближение осени становилось с каждым днем заметнее и заметнее, хотя погода стояла хорошая; но ночи и утренники были очень холодны; поэтому многие начали устраивать в палатках печи и двери, то есть устраиваться по зимнему. Мне, как не видавшему подобных вещей, казалось такого рода устройство вовсе не выполняющим свое назначение, но когда я побывал в двух-трех палатках, то убедился, что выдумка эта не дурна; тепло хотя и уходит сквозь холст, но все-таки держится часов пять, но только в двойных палатках; в ординарных же и не трудились ничего делать. Зимнее устройство палаток покажется, может быть, несколько замысловатым новичку; вот оно: положим в палатке живут два обер-офицера, следовательно стоят две кровати, а в промежутке между изголовьями стол. На половинном расстоянии от дверей к столу выкапывается яма, глубиною в пол-аршина, шириною во весь промежуток, находящийся между кроватями (аршин с четвертью); яма эта выкладывается по бокам и накрывается сверху каменными плитами (которых на позиции было много) и смазывается глиной, — это печь. Далее роется канава одной глубины с печью и также покрытая плитой; проходя под столом она выходит из-под палатки на аршин наружу, — это составляет трубу, устье которой всегда несколько выше низа палатки, для того, чтобы дым, подчиняясь направлению ветра, не входил в палатки. Вот весь секрет незатейливого, но очень удобного устройства печей в палатках. Текст воспроизведен по изданию: Под Карсом // Военный сборник, № 3. 1859 |
|