|
ОСМАН-БЕЙВОСПОМИНАНИЯ 1855 ГОДАСобытия в Грузии и на Кавказе. ГЛАВА III. Наш пароход. Портреты и типы. Посланный Шамиля. Капитан Модюн. Прибытие в Батум. Наши силы. Тунисские войска. Генерал Решия. Чудесный роман. Если бы Горас Верне проехал по всему свету с намерением встретить полную группу самых разнородных типов и костюмов, то его художественный глаз нигде не нашел бы столь полной коллекции, как на фрегате, на котором мы плыли к Батуму. Палуба «Фези-бахри», в самом деле, представляла собрание типов и костюмов до того редких, странных и различных, что даже постоянные посетители маскарадов или всемирных выставок остановились бы озадаченными и удивленными. Не преувеличивая, могу сказать, что на нашем корабле находились лучшие образцы всех национальностей и костюмов Европы, Азии и Африки, — и к тому, какие еще образчики! Между нами не было масок или чучел, импровизованных для большего эффекта; все мы были настоящими актерами современной комедии — людьми, играющими в рискованную игру политики и войны; людьми, имена которых занимают место в современной истории; знаменитостями, более или менее известными миру. Но большие или малые, знаменитые или неизвестные, восточные народы или европейцы, — все мы составляли одну блестящую группу по роскоши одежд и оружия. Без сомнения, наш маршал, был центром внимания, орбитою, около которой все мы соединялись. Мустафа-паша казался созданным для подобной блестящей роли. Он был истинно красив; во взорах и чертах его виднелись остатки мужественной и дикой красоты, смягченные сладострастием восточной жизни. Представьте себе великолепные восточные глаза с густыми бровями, римский нос, темно-русые усы и бороду, самые густые и величественные, которые я когда либо видел, — и вы имеете пред собою точный черкесский тип Мустафы-паши. Что же касается костюма его [177] превосходительства, то, избегая всего, что могло напомнить восточный характер, он одевался весьма кокетливо, взяв за образец скомороха сердара Омер-пашу, который, как каждому известно, менял форму три или четыре раза в день: утром одевался турком, к обеду выходил гусаром, после обеда превращался в улана, а вечером — в артиллериста. Нарядившись в новое платье, его светлость вскакивал на лошадь, осматривался, любовался собою, расспрашивал окружающих его людей: к лицу ли ему платье и имеет ли он вид героя? Боже мой! можно ли быть подобным фатом и таким смешным, — и, не смотря на это, сделаться знаменитостью. Случайность делает людей знаменитыми, подымая их на исторический пьедестал, но если очевидцы их слабостей или же лица, знающие преступления их, могли бы встать из могилы, то очень мало этих статуй осталось бы на своих местах! Мустафа-паша, подражая слабостям Омер-паши, наряжался в великолепные наряды, которые ему нравились, и чувствовал такую же радость, как ребенок, в первый раз получивший гусарский мундир. Хотя я был очень молодь, тем не менее, мне трудно было объяснить причину этой мании, заставлявшей моего маршала беспрестанно переодеваться без всякой надобности. Я должен признаться, что подобный маскарад производил на меня далеко не лестное для маршала впечатление. После маршала взоры останавливались на весьма замечательной личности — Магомет-Эмине, наибе и посланном Шамиля. Он не имел на себе другого платья, кроме белой шерстяной одежды, покроя — принятого горцами и мусульманами духовного звания; голова прикрывалась обыкновенного черкесскою шапкою, обмотанною белым кисейным платком (Магомет-Эмин прибыл в Константинополь с намерениемъ получить от султана фирман, назначающий его эмином и начальником земли черкесов. Черкесские повелители — аристократы сумели противодействовать желаниям наиба, благодаря значительному влиянию, которым они пользовались при дворе и вне его. Прим. автора. Стр. 177.). Но под таким [178] простым костюмом обрисовывались формы человека, необыкновенно одаренного природою. В описываемое время Магомет-Эмин находился в полной силе возраста; казалось, что ему едва только сорок восемь лет. При высоком его росте и геркулесовском телосложении, черты лица его напоминали некоторое сходство с классическими чертами Юлия Цезаря, хотя в форме более грубой, чем нежной. Глаза и рот служили лучшими признаками его характера. Первые — сверкали, на подобие орлиных, пронзительным, свирепым взглядом; между тем, как сжатые губы доказывали непоколебимую волю и смелость, не отступающие ни перед препятствием, ни перед самой большой опасностью. Для полноты этого портрета приходится прибавить, что этот необыкновенный человек был крайне молчалив, и стоило большого труда добиться от него хотя бы одного слова. Взгляды его отличались подобною же скупостью: он никогда не смотрел кому либо в глаза: около него кричали и шумели, но он не отрывал взоров от книги, которую читал, или показывал вид, что читает; владея четырьмя или пятью языками, для разговора всегда употреблял переводчика. Но все изменялось во время действия. Тогда Магомет-Эмин мгновенно сбрасывал свое покрывало, — проходила пора узнавать и понимать его; оставался один только исход — беспрекословно повиноваться и подчиняться или же погибнуть. Рисуя этот портрета, я имел намерение познакомить читателя с выдающейся оригинальною личностью Магомет-Эмина, в среде исторических людей нашего времени. Очень немногие слыхали о нем, хотя, по своей знаменитости, он имел более чем кто-либо права на внимание и удивление. Карьера этого наиба [179] Шамиля, посланного в землю черкесов, замечательная; предприятие, выпавшее на его долю, имело что-то чудесное и даже баснословное. Магомет-Эмин был ученик шейха Шамиля. Посланный в 1840 году из Чечни к черкесам проповедовать истребительную войну против неверных и москвичей, он взялся за это важное и опасное дело, не располагая решительно никакими средствами. Не имея ни оружия, ни денег, он лишен был даже помощников или партизан. Рассчитывая единственно на собственные силы и твердость своих убеждений, он один, сломя голову, кинулся в среду дикого населения, живущего в абсолютной анархии, имея в одной руке Коран, в другой — посох. Смелость этого фанатика на много превышает действия Кошута, Гарибальди, Джеферсона-Девиса и других, которые шли только тогда, когда имели под рукою большие суммы, массу материала или тысячи партизан. Если последние сделались знаменитыми, то потому, что им суждено было играть на сцене, акустика которой, как эхо, повторяла каждую безделицу до бесконечности; между тем, как бедный наиб Шамиля, замкнутый на кавказских горах, только с трудом успевал быть услышанным зрителями, находившимися у самой сцены. Недоставало только доброй воли некоторых корреспондентов или продавцов фотографий, — и он бы скоро сделался знаменитым, бессмертным человеком. Но этого не было. Магомет-Эмин забыт. А между тем, он предпринял покорение черкесов, имея только посох, и не смотря на это, в короткое время создал себе сильную партию, раздавил всех, имевших дерзость ему препятствовать, царствуя в продолжение нескольких лет неограниченным повелителем. Подобные успехи может иметь только человек, гений которого одарен непреодолимою храбростью. Единственный упрек, который можно было бы сделать Магомет-Эмину, это — непонимание предпринятого им дела, т. е. что оно давно уже и до него перестало существовать. Но последний упрек [180] падает поровну на всех магометан, и трудно найти хотя бы одного из них, сознающего, что ислам не может устоять перед христианской религией. Но мне кажется, пора оставить Магомет-Эмина и обратиться к остальным личностям, находившимся на нашем корабле. Свита наиба отличалась типами и костюмами. Между ними взор с удовольствием останавливался на прелестных лицах юношей и других воинов, в прекрасных чертах которых видны были следы лет и страданий скитальческой жизни. Никогда не забуду старого черкеса Карачая, имевшего большое сходство с итальянским бандитом, лицо которого было обрамлено густыми волосами и патриархальною бородою, белыми как снег. Старик, как говорили, имел сто лет; но, не смотря на это, держался прямо и с гордостью носил за спиною лук и стрелы. Между ними находились также два кабардинских владетеля, одетые в стальные кольчуги, на которые смотрели с удовольствием; я же не мог налюбоваться великолепным их видом. На мостике парохода постоянно находился худощавый человек в красных штанах и светло-синей куртке. Его подбородок украшался эспаньолкой, голова с проседью и прикрывалась кепи. Человек этот назывался капитаном Модюи и представлял собою модель во вкусе Гораса Верне. Присутствие на нашем корабле «Chasseur-d'Afrique» было совершенно обыкновенным явлением, и в то время турки и тюркосы составляли одно и то же. Упомянутый капитан явился на Кавказ для устройства кой- каких делишек, и, конечно, в обществе компаньонов. Присоединяясь к нам, он имел цель — каким-либо образом добраться до Дагестана, свидеться с Шамилем и заставить шейха принять участие в нашу пользу, атакуя русских с тыла. Капитан Модюи ехал прямо из Парижа и из кабинета императора, и потому можно было полагать, что поручение его скрывало еще другой, секретный план, составленный и придуманный в Тюльери. [181] Подозрение подкрепилось еще тем фактом, что капитан Модюи был старый служака времен первой империи и в дружбе с Наполеоном III. Таким образом, миссия капитана заключала в себе поручение: во что бы ни стало повидаться с Шамилем и, между прочим, передать ему подарки, посланные императором. Подарки состояли из нескольких стальных клинков и незначительного числа ружей и пистолетов; вещи все посредственного достоинства. Нет сомнения, что в глубине капитанского чемодана хранились и другие ценные вещи, предназначенные лично Шамилю; но он, конечно, остерегался их показывать из боязни, как я полагаю, похищения. Чтобы больше уже не возвращаться к поручению капитана Модюи, я должен прибавить, что он потерпел в нем полнейшую неудачу: не только ему не пришлось пожать руку Шамиля, но и ни один из его посланных не мог пройти Грузию. Достаточно уже известно, что казаки, наподобие пастушеских собак, спят одним лишь глазом; этим и объясняется то препятствие, которое представилось капитанским посланцам. После нескольких месяцев, потерянных в бесполезных усилиях, капитан должен был отказаться от своего черкесского романического предприятия, унося обратно подарки и проекты франко-шамилевскаго союза. Африканская раса — берберы — имела также между нами своих представителей, в особенности в одном образчике, укутанном в свой бурнус безукоризненной белизны. Этот замечательный человек был алжирец, по имени Бу-Маза, пытавшийся играть в Алжире роль героя и имевший желание вознаградить себя за счет русских, принимая теперь ту же роль. Шейх Бу-Маза был в полном смысле искатель приключений; последнее доказывают известные его фарсы в Алжире, проделанные, впрочем, с согласия некоторых французских генералов, желавших продлить алжирскую драму. После смерти Абдель-Кадера, [182] Бу-Маза (Абдель-Кадер и Бу-Маза (глава восстания всей оранской провинции) воевали с французами в одно время. Соперничество, возникшее между двумя вождями восстания, ослабляет их обоих, и к концу 1847 года Бу-Маза покоряется французам. Несколько позже, Абдель-Кадер попадает в засаду и едва не погибает. Покинутый сподвижниками и даже братьями, Абдель-Кадер, наконец, 21 декабря 1847 года, сдался французам. См. Воен. Сбор. 1876 г. март. Ред.) поднял против французских гяуров знамя священной войны. Комедия эта имела всего два действия. В первом — Бу-Маза восстал в белом бурнусе, галопируя с одного конца на другой; во втором — Бу-Маза ниспал вглубь сырой темницы, из которой, впрочем, его скоро освободили для удовольствий свободной жизни и расходования пенсии в несколько тысяч франков. Но, не смотря на все это, Бу-Маза, как политический комедиант, имел некоторые достоинства. Не трудно было заметить, что он хорошо обучен в этом искусстве и владел одинаково способностью в ролях цивилизованного человека и фанатического магометанина; в последней — лицо его принимало милое выражение таинственного святоши, подобающее покорному поклоннику аллаха и его пророка; но затем, бывали минуты, где сцена менялась: глаза Бу-Мазы блестели тогда на подобие молнии, проявляя самую развратную и циническую душу. Бу-Маза сумел соединить в себе африканское варварство с европейским повесничеством, но без приятной тонкости; грубость этого превращения не требовала очков для уяснения обмана. В магометанском обществе Бу-Маза только и говорил об истребительной войне в Алжирии, вскрикивая при этом воинственно: «Аллах, аллах!» Но резвость эта нисколько не препятствовала ему иметь сношение с французскими гяурами и наполнять карманы незаслуженным золотом. Единственною замечательностью этого человека было наездничество, и Бу-Маза дал нам несколько представлений в лагере, к общему удовольствию всех присутствующих. [183] Кроме различных личностей, заслуживающих особенного внимания, о которых я до сих пор говорил, — прочих пасажиров «Фези-бахри» можно было бы соединить в одну общую группу, с подразделением — одних, на лицо декорированных, других — на пестрых, известных в Европе под названием штаба или свиты. При входе в батумский порт, нас встретил залпами убогий тунисский фрегат, принадлежавший к военному сикурсу тунисского бея в пользу султана. Старинный фрегат и старый адмирал его, Мехмет-паша, имели в сложности двести лет, из чего следует, что они друг другу отлично соответствовали. После высадки на берег, начался длинный ряд визитаций и смотров — церемония, известная всему миру и представляющая весьма мало интересного, — разве только для участвующих или летописцев своего времени. Перед отправлением в лагерь, Мустафа-паша имел совещание с черкесскими владетелями, которые, употребив все усилия, старались его убедить стать во главе племен их и начать действия на Кубани. Паша не согласился, отговариваясь необходимостью перед решительным шагом спросить народ: желает ли он отдаться под покровительство и авторитет султана. Это возражение, очевидно, было весьма ловким средством, употребленным Мустафа-пашею для того, чтоб замедлить решительный шаг до тех пор, пока сделается известным оборот дел; к тому же, Мустафа-паша принадлежал к числу тех трусливых людей, которые не могут скоро решиться на выбор той или другой меры. В настоящую минуту представлялись перед ним две дороги: одна — ведущая на поприще полное приключений и деятельности, на которой он мог блеснуть, оставив потомству бессмертное имя; другая, менее блестящая, но зато покойная и положительная. Мустафа-паша желал подчас выбрать дорогу, представляющую ему блестящую будущность, роль героя и независимого князя; но эти воинственные порывы скоро исчезали по мягкости и нерешительности его характера. Он решил, чтобы, [184] не рискуя ничем, — но, при удаче, пожалуй, выиграть в тысячу раз больше — удовольствоваться скромною ролью паши, поедая в полном спокойствии хлеб пашалыка. Расчет не глупый, но в таком случае не приходилось уже посылать бедных людей, указывая им дорогу, по которой мы сами боимся идти. Человеку трусливому при встрече с опасностью не мешало бы быть настолько гуманным, чтобы, по крайней мере, не посылать других на явную гибель. Упрек этот относится не только до одного Мустафы-паши, но и до всех тех, которые своими непростительными действиями были причиною гибели целого народа. Время, о котором мы говорим, было такое, что, казалось, все способствовало исполнению смелого плана, наподобие предприятия Кортеса в Мексике. Последний ни на минуту не задумался бы стать во главе батумской армии, попробовать счастья броситься в черкесские горы и, вероятно, завладел бы страною. Имея под рукою подобную силу, ему очень не трудно было бы организовать армию в сорок тысяч человек, с хорошею артиллериею; при восстановлении мира, явившемуся Кортесу ничего не стоило бы прервать вечную нить, связывающую его с Константинополем, и продолжать уже борьбу на собственный риск. Очень возможно, что последняя кончилась бы торжеством русских; тем не менее, катастрофа эта могла бы быть оттянута на двадцать или тридцать лет, и это время все-таки было бы временем владычества Кортеса, которое, бесспорно, лучше всех пашалыков вселенной. — Мустафа-паша не был Кортесом, не воспользовался поэтому ни добрым расположением союзников, ни желанием черкесов; — удовольствовался лишь предъявлением плебисцита, теряя таким образом удобный случай приобрести королевство. Впоследствии он сознал свою ошибку и с сожалением вспоминал об этом; но запоздавший шаг уже не мог иметь благоприятного результата: момент был упущен, и его нельзя было вернуть. После отказа исполнить желания черкесов, мы отправились к нашему войску, [185] в лагерь на Чурук-су. Войско состояло из пятнадцати тысяч человек; половина его — турки; другая — тунисцы. Первые составляли остатки армии Селим-паши и привезенных нами рекрут. Благодаря мерам, принятым нашим начальником, и его попечению, турецкий отряд скоро оправился, и лагерь при Чурук-су все более оживлялся. Тунисские войска составляли для нас совершенно новое явление, и я с особенным вниманием наблюдал и изучал их. Они состояли из лучших людей армии бея, превосходно снаряженных, и в количестве десяти батальонов пехоты, двух эскадронов кавалерии и двух батарей. К выдающимся особенностям снаряжения можно отнести — обыкновение солдат вместо сапогов, принятых в армиях, употреблять туфли и шерстяные одеяла, в которые бедняги закутывались и, таким образом, согревались, вспоминая при этом свое африканское солнце и родной самум горячо любимых ими пустынь. Тунисские лошади меня также удивляли. Странные эти животные, если смотреть на них спереди, казались весьма красивыми: шея, грива, равно и походка, прекрасные; но все это забывалось при виде отвислого, уродливого их зада — как будто кто-нибудь преднамеренно сломал им позвоночный столб. Имея случай видеть в нашем лагере всех тунисских лошадей, я не нашел в них ни малейшего сходства с теми, которых описывают древние писатели, представляя их великолепными и сильными, перед которыми дрожали римские легионы. Лошади, которых я видел, годились разве только для народа, но отнюдь не для войны, где они не могли принести никакой пользы. — Тунисские солдаты немного хуже турецких: малого роста, худые, крикуны и воришки. Обладая последним качеством, они весьма скоро привели в отчаяние всех жителей в окрестностях лагеря, которые, вследствие постоянного грабежа, вынуждены были скрываться в горах, унося с собою все, что у них еще оставалось. Ремесло вора в соединении с искусством дервиша — не легкое дело; но, не смотря на это, почти все [186] солдаты— дервиши и дервиши-жонглеры (чародеи) — глотали огонь, просовывали через живот саблю и делали различные чудеса. Раз в неделю тунисский лагерь превращался в театр, на который сбегались со всех сторон посмотреть представление. Шейх дервишей, служивший в полку капралом, становился во главе своих последователей, между которыми находилось даже несколько офицеров. Создатель чудес и вдохновенное существо — капрал, на это время пользовался полным превосходством над всеми и даже над своими начальниками; собравшиеся около него приверженцы, следуя его могущественному примеру: — жевали стекло, глотали огонь и т. п. Представления не имели ничего веселого; напротив, производили на нервы весьма неприятное ощущение. Едва ли кто мог с удовольствием смотреть на исступленных людей, издающих страшные звуки, в то же время бросающихся на сырую баранью ляжку, которую пожирали в одно мгновение. Были еще другие бешеные, поражавшие себя кинжалом, не проливая при этом капли крови и не оставляя ни малейших следов. По правде сказать, эти представления сильно на меня действовали, и я с трудом доверял своим собственным глазам; казалось, что виделись действительно чудеса, между тем разум говорил другое и не допускал, чтобы в такой шайке немыслимое явление составляло бы чудо. Предоставляю людям более сведующим толковать подобное явление; я же, следуя моему призванию, скажу только, что вдохновения дервиша с военными учреждениями вовсе не согласуются. Звание дервиша требует слепого повиновения своему шейху, — военная служба преследует безусловное повиновение старшим; но ей неизвестны вдохновенные начальники и покорные последователи. Независимо обыкновенных солдат и офицеров, в тунисских войсках находились офицеры и солдаты—чародеи, подчинявшиеся своему шейху (очень часто простому рядовому), как духовному начальнику. Неурядица эта, где нижним чинам-чародеям подчиняются действительные их начальники-офицеры, но не [187] вдохновенные, подчас ставила капитана в противоречие с понятием о дисциплине и порождала открытое неповиновение, тогда как духовному начальству или шейху, безусловно, все повиновалось. Все, мною сказанное, не есть предположение, а голая истина: шейх, руководивший церемонией, при которой я присутствовал, был простым капралом; между тем, под его начальством плясали и кричали офицеры. В то время тунисские офицеры составляли особенную касту, не имевшую ничего общего с солдатами ни по происхождению, ни по цвету лица; одним словом — ни в чем. Простые мамелюки, воспитанные в условиях феодального порядка, с привитою европейскою организациею, они большей частью состояли из бывших черкесских и грузинских невольников, заброшенных судьбою в Тунис и овладевших впоследствии властью. Не малое число находилось между ними турецких дезертиров, беглецов и бывших каторжников. Самыми замечательными лицами были: Хайреддин-паша, в настоящее время (1875 года) первый министр бея, и Решид-паша — главный начальник действующей армии. Хайреддин-паша был родом из окрестностей Сухум-Кале. Ребенком, он был продан вместе со своими двумя братьями на константинопольском рынке. Хайреддина купил дипломатический агент тунисского бея; братья же его: Явер-бег и Мухлис-бег куплены на счет султана. Явер-бег сделался скоро первым акробатом и наездником сераля, а Мухлис-бег поступил на службу в армию и в настоящее время имеет звание адъютанта, т. е. тоже, что и я. Хайреддин и Мухлис после пятидесятилетней разлуки встретились, наконец, в лагере. При виде совершавшегося на востоке, приходится согласиться, что судьба забавляется там самыми баснословными шутками, и что история еврея Иосифа до бесконечности продолжается: проданные накануне, на другой день становятся визирями. Но одна из самых странных карьер — это, без сомнения, история командовавшего генерала Решид-паши; [188] она могла бы дать записным романистам самый драматический и пленительный материал. Решид — родом грузин, из деревни, находящейся в нескольких милях от нашего лагеря. Еще ребенком, играя близь опушки леса, он был схвачен турецкими разбойниками, продан на константинопольском рынке и перепродан в Тунис, где поступил в собственность его светлости — бея. Решид приобрел вскоре расположение своего господина и сделался самым богатым и влиятельным человеком двора. На востоке фаворит на все способен: он — военный, законовед, дипломат, и т. д.; вследствие чего, Решид оказался отличным генералом, единственным человеком, которому бей решился доверить войска, действовавшие против русских. На самом же деле, Решид-паша был не что иное, как ловкий придворный, вежливый, хитрый, искусный и играющий до совершенства роль важного человека. Палатка его блистала роскошью, подобно шатру великого могола; адъютанты, лошади и оружие были покрыты золотом и драгоценными камнями, а он лично принимал вид царя, полубога. Видя его, кто мог бы сказать, что важный паша родился в соседнем лесу — сыном простого мужика? Если бы явилось в том сомнение, то это легко было доказать: в его же лагере находились те люди, которые когда-то похитили ребенка и продали бею. Похититель паши — Гусейн-бей, в то время командовал нашими грузинскими башибузуками. При виде людей, оторвавших его от родной земли и семейства, трудно определить чувства, наполнявшие душу Решид-паши; один Бог может знать это! Правда, перемена, или лучше сказать, слепой случай возвысил его; но и не подлежит также сомнению, что если бы кто-нибудь мог предсказать печальный конец его и гибель всей семьи (В 1873 году Решид-паша был задушен по приказанию бея; имение его, по обычаям страны, конфисковано; семья осталась нищею. Пр. автора.), то Решид-паша проклял бы [189] виновников его несчастья; он бы убежал от них, ища приюта в родных лесах. ГЛАВА IV. Лагерная жизнь. Возвращение черкесов. Ответ мушира. Осман-бей; его история. Аванпостное сражение. Зима 1854-55 годов была теплая, хотя ветры и дожди аккомпанировали друг другу и не давали времени оглядеться и свободно вздохнуть; но снег посетил нас только два раза. Последнее было, кстати, когда имеешь над собою одну только палатку без всяких приспособлений к топке. Но, не смотря на неудобства, лагерная жизнь весьма мне нравилась; — молодость и ее грезы представляли все в розовом цвете, и я легко и, смеясь, переносил снег, дождь и ветер; смелость моя доходила до того, что я перестал даже бояться моря и бури. Было очень темно. Я получил предписание осмотреть батарею на самом морском берегу. Море бушевало и пенилось, посылая на встречу громадные валы, грозя покрыть меня навсегда; но это не могло помешать исполнить поручение. Мой идеал осуществился, и это кружило голову: я был солдатом, жил в лагере, чего же более желать? В то время мне было чуждо честолюбие; я радовался одному — быть военным, и имел полное убеждение оставаться таковым до конца жизни. Эта мысль овладела мною сильно, и я со дня вступления в лагерь отрешился от всех общежитейских привычек и в продолжение восьми или девяти месяцев пребывания в лагере спал всегда одетым, не снимая даже сапогов. Нет сомнения, что в подобном самоотвержении немногие следуют мне. Товарищи мои были гораздо прозаичнее и совершенно не стеснялись близостью неприятеля, который, впрочем, как казалось, забыл нас. Таким образом, за исключением меня, остальные [190] нисколько не пренебрегали перед сном облачаться в смешного покроя колпаки и халаты. С прибытием нашим, положение войск значительно улучшилось: люди оправились, повеселели и стали одеваться опрятнее; пища явилась хорошая, и палатки заменены соломенными (тростниковыми) бараками, называемыми турками паска. В штабе жилось еще лучше. - Офицеры и чины всякого рода не имели ни в чем недостатка; генералы и полковники поместились в каменных домах, устроившись как можно комфортабельнее; мы же, адъютанты, и прочие офицеры распорядились иначе. Первым делом было вырыть внутри палатки землю, на глубину полутора метра; бока углублений обшивались красивым и прочным плетнем; пол мостился из мелкого булыжника; вынутую землю употребляли на устройство вала вокруг палатки, чем закрывались все щели и малейшие отверстия, способные пропустить ветер или дождь, — и над всеми этими приспособлениями ставилась, наконец, палатка. Из всего сказанного видно, что мы хорошо устроились и спокойно подсмеивались над дождем, снегом и бурею. Одно было дурно, что мы часто зябли. Для устранения и этого неудобства наши люди придумали устроить очаги в земле, а трубы сложенные из камня и грязи, выводили наружу палатки. Дрова горели превосходно, и чтобы сохранить жар, придумали весьма скоро приспособление в виде деревянной крышки, закрывающей трубу. Таким образом, жар, оставаясь в палатке, напоминал русскую баню, где можно было вдоволь попотеть, но не долго; к утру баня эта превращалась в ледник, холщевая крыша не была в состоянии сохранять внутреннюю теплоту и делалась еще холоднее. Хотя войска помещались и лучше, но мы зато имели больше денег в кармане, ели несколько сытнее. Турецкие адъютанты не обедают за одним столом со своими генералами; это было бы для них большою честью, имевшею дурное влияние на пищеварение. Вследствие этого, генералы приняли [191] за обыкновение отпускать своим офицерам отдельный обед. Наш добрый Мустафа-паша имел отличного повара, так сказать, гения, не уступавшего лучшему парижскому. Мы были этим вполне довольны, и, продолжая истреблять несколько месяцев обеды знаменитого повара, тем самым приобрели бы право на получение медали, если бы последняя присуждалась лицам, имевшим наибольший объем тела. К несчастию, злокачественный воздух препятствовал нашему ожирению, уничтожая, таким образом, благотворное влияние хороших блюд; вследствие чего, когда настало время раздачи наград, старания нашего повара не признавались достаточными для получения знака отличия Меджидиэ, хотя бедняга этот заслуживал, бесспорно, награды, действуя великолепно во главе своих кастрюль! В этом отношении Селим-паша оказывал более справедливости, нисколько не задумавшись, отдал должное и вознаградил своего повара, прикрепив к его груди собственноручно и в присутствии всех знак отличия Меджидиэ. — Другая любезность генералов, принадлежащая тому времени, это — давать своим адъютантам прибавку, в размере половины их содержания, что было весьма приятно и полезно людям, желающим составить капитал; но для меня, не имеющего к этому наклонности, прибавка была лишнею, тем более в лагере, где не только прибавка, но даже миллионы служили ни к чему, и их не на что было расходовать. После еды и питья обратимся к службе. Служба турецкого адъютанта весьма легка; она заключается в передаче приказаний и сопровождении его превосходительства; в редких случаях выпадает какое либо военное или дипломатическое самостоятельное поручение; таким образом, если бы не было последнего и также мундира на плечах, то не было бы ни малейшей разницы между лакеем и адъютантом. Лично я не могу жаловаться на Мустафа-пашу; обращение его со мною было весьма ласково. Предоставляя мне располагать [192] временем по моему усмотрению, он относился ко мне всегда с уважением. Поэтому я проводил большую часть времени с войсками, следуя своему вкусу, а также для окончания своего военного воспитания. Каждое утро до восхода солнца садился на лошадь, обучаясь верховой езде и действию оружием под руководством полковника Ваплера, когда-то командовавшего, во времена Бема, венгерскими гусарами. Ваплер быль в полном смысле старый гусар, воин и превосходный ездок, с огромными светло-русыми усами, падающими на грудь, постоянно курящий, пьющий и ругающийся. Вечером я превращался в пехотинца, и вооруженный винтовкою Минье, ходил со стрелками учиться под ведением бывшего майора Ваккаро, неаполитанца, ежедневно уничтожавшего громадное количество макарон и разжиревшего более каноника. Представьте себе доброго Ваккаро с его гимнастическим шагом и прыжками, до слез смешившего нас! — Маневры войскам производились два раза в неделю, и я тут вступал в свою адъютантскую сферу, готовый скакать сломя голову туда, куда только меня посылали. В ноябре месяце, два месяца спустя после прибытия нашего в лагерь, черкесы вернулись из кругового горного путешествия. Представляясь маршалу, они сложили к ногам его массу бумаги с избирательными голосами, утверждавшими пашу повелителем всей черкесской земли. Мустафа-паша был до того тронут этим знаком доверия и привязанности, что слезы помешали ему даже прочесть до конца драгоценный документ. Нам говорили, что последний заключал в себе 40,000 подписей, или вернее, две или три тысячи печатей; прочие же представляли собою отпечатки пальцев, обмакнутых в чернило самым своеобразным и артистическим образом. Не смотря на отсутствие формы, тем не менее, документа имел некоторое значение, и в нем было сказано, что если паша вступит в землю черкесов, то жители обязуются продовольствовать войско, которое будет угодно паше взять [193] с собою; при этом заявили, что черкесы ждут только оружия и начальников для немедленного открытия военных действий против русских и атаки кубанской линии. Вследствие весьма горячих прений между партизанами черкесской экспедиции и их противниками, не желавшими слышать о подобном безумии, паша не торопился отвечать черкесам. К партизанам принадлежали, без сомнения, любители приключений и люди, которым надоело лагерное бездействие; противники же их представляли особь положительных, стремившихся ничего не делая получать содержание, и неохотников до пуль и драк. Мушир немного колебался между двумя партиями; наконец, партия покоя и хороших окладов одержала верх, и черкесская депутация отослана восвояси с множеством прекрасных обещаний. Отказ свой мушир мотивировал тем, что будто бы получил сведения о неприятеле, имеющем намерение броситься на него в то самое время, когда паша решится оставить ныне занимаемое нами место. Но чтобы окончательно разделаться с черкесами, Мустафа-паша дал им формальное обещание, с наступлением весны, явиться на помощь со значительными силами и предпринять серьезные действия; в ожидании чего, он им советовал организовать свои силы, приготовить помещения, склады, и т. д., одним словом все, что необходимо для войны с русскими. Для придания большего веса своим обещаниям, мушир принял несколько мер, которые, не компрометируя его, должны были успокоить черкесов и побудить их видеть в нас будущих своих освободителей. Принятые меры были весьма ничтожны: послано несколько цветных офицеров в Сочи для набора молодых людей и обучения их военному искусству, и в то же время отправлен один батальон в Сухум-Кале на усиление тамошнего гарнизона. Вот все, что было предпринято, если не считать множество увещаний и добрых советов, данных наибу и Сефер-паше, касательно подготовления страны к предстоящему военному походу. Но меры и увещания не достигли [194] своей цели; обмануть черкесов, которые были не менее хитры, как и сам Мустафа-паша и его штаб, было не легко. Горцам также были известны маневры дипломатии; они отлично понимали, что над ними насмехаются, и что наш мушир настолько же имеет намерение помочь черкесам, насколько не может подняться на луну в воздушном шаре. Вернувшись в свои горы, черкесы снова вздули огонь внутренних несогласий и интриг, которые должны были иметь результатом уничтожение их сил и невозможность принять участие в предстоящей борьбе. Сефер со своими аристократами, наиб с фанатическими демократами принялись за ожесточенную борьбу, конец которой был вместе с тем и концом черкесского вопроса. В этом отношении отказ Мустафа-паши имеет большое историческое значение: он, некоторым образом, обозначает роковой час, — начало последнего действия этой кровавой драмы. Энергическая поддержка могла укрепить за черкесами неограниченное и устойчивое могущество, устанавливая в то же время некоторый порядок в растерзанной стране; успехи, приобретенные черкесами, дали бы им право предъявить на парижском конгрессе свои жалобы и настоять на гарантировании независимости их под покровительством России. Между последним концом и тем, до которого мы дожили, какая разница! Нет сомнения, что русская цивилизация поглотила бы со временем полунезависимые владения черкесов, но это делалось бы постепенно, сближая оба народа; незаметным образом черкесы стали бы верноподданными, и страна не осталась бы брошенною и опустошенною. Говоря об этих происшествиях, я должен также упомянуть о личности, много способствовавшей решению Мустафа-паши. Это был Осман-бей, полковник и начальник штаба, носивший название «великого Осман-бея», для отличия от маленького, т. е. меня, автора этих записок. Представьте себе худую, длинную фигуру, согнутую [195] наподобие аиста, с татарским круглым и бледным лицом, кошачьими глазами и сардоническим ртом, — и вы будете иметь фотографию Осман-бея великого. Что же касается нравственной его фотографии, то и ее можно очертить двумя словами: в высшей степени двоедушен, честолюбив и труслив. Двоедушие и низость доходили в нем до такого размера, что перед знатными людьми он кланялся до земли и без конца, преклоняя даже колено, и привык к подобным упражнениям до того, что сделался похожим на арлекина, — и все это с целью получить что-нибудь, быть чем-нибудь. В трусливости же превзошел всех: шум ли какой, или шорох — приводили его в ужас, и он дрожал, как лист; видевшие его на Дунае рассказывали, что однажды, заметив на противоположном берегу несколько русских голов, Осман, не долго думая, бросился бежать без оглядки и только после восьмиверстного обхода пришел в укрепление, постройка которого была ему поручена. С тех пор, несчастный уже не мог пройти по берегу Дуная, из боязни русских пуль. Подобному трусу следовало быть не в военной службе, а сделаться капуцином. Тем не менее, это нисколько не помешало ему в несколько лет дойти до чина генерал-лейтенанта и помощника военного министра! — К этому портрету необходимо прибавить биографический очерк, богатый всеми возможными приключениями, представляющими, как мне кажется, не малый интерес для русских читателей, в силу того, что Осман-бей не совершенно был чужд России. В 1829 году, русские овладели Анапою (Анапа в первый раз взята русскими под начальством Гудовича в 1790 году, но по бухарестскому миру, заключенному в 1812 г., возвращена Турции; в 1828 году, осажденный турецкий гарнизон сдался военнопленным. Анапа уступлена России по 4 п. адрианопольского мира, заключенного 2 сентября 1829 года.). В отряде их находился татарин вероотступник (имени его не помню), знавший [196] хорошо восточные языки. В начале нынешнего столетия татарин этот вступил в русскую службу и принял христианство; он же вел переговоры о сдаче Анапы с Ахмет-пашею, отцом нашего маршала. Поселившись в Москве и женившись на русской девушке, он прижил с нею двух сыновей, названных первоначально Иваном и Дмитрием, но впоследствии замененных менее христианскими именами — Киани и Османа. Вот вам и происхождение нашего фигляра. Около 1830 года, упомянутый татарин, в силу призвания своего и опыта, удалился со всем своим русским семейством в Константинополь, с целью принять обязанность шпиона. Ему было хорошо известно, что ни посольства, ни штабы армии не могут обойтись без подобных агентов, которых хотя и презирали, но нуждались. Обязанность шпионов — дело опасное; людям этого звания приходилось нередко играть обоюдоострым оружием и принимать двойственную роль. Православный татарин так и сделал, и решился, не долго думая, надувать всех: черкесов и турок, — всех, кто только ему доверял, и, в конце концов, был пойман в подлости. Его выгнали, — что и заставило этого шпиона искать счастья в других странах. Без всяких средств к существованию и без кредита, он решился отправиться в Египет, где в то время, в 1834 году, Мехмет-Али принимал в свои объятия всех искателей приключений. Уезжая в Египет, татарин взял с собою жену и сыновей, предварительно заставив обоих принять магометанскую религию. Последнее было весьма ловкой и вовремя сделанной аферой, в виду обеспечения себя хорошею встречею в Египте. В то время старший имел двадцать пять лет, а младший — пятнадцать: лучшие годы для карьеры. Иван получил имя Киани-бея, Дмитрий — Осман-Нури-бея; оба отлично говорили по-русски, в особенности старший, получивший в Москве хорошее воспитание. Но это обстоятельство оба брата скрыли и не показывали вида, что им известен русский язык; — старухе матери предоставили только один [197] исход: следовать за бандою — и потом заключили в гарем. По прибытии в Египет, старик татарин сосредоточил все мысли на одном: как бы выгоднее и лучше пристроить своих детей. Старший — Киани, получил вскоре место в министерстве, быстро отличился и приобрел благосклонность; Османа послали в Париж для усовершенствования в военных науках. В 1852 году оба брата, по неизвестным причинам, оставили Александрию и внезапно появились в Константинополе. Порта, желая сделать неудовольствие египетскому паше (хедиву), приняла их на службу и разместила; одного в армию, другого — в администрацию. В настоящее время моего старого товарища Осман-бея уже нет, а Киани-паша — начальник и директор государственной таможни. Только на одном востоке возможны подобные успехи! Возвращаясь к прекрасным дням, проведенным на Чурук-су, я должен упомянуть, что советы Осман-бея были главною причиною того, что Мустафа-паша отказался от экспедиции в Черкесию. Осман-бей хорошо сознавал, что трусу не совсем было бы приятно участвовать в подобной экспедиции, где на сцену являются кинжалы, штыки и пули; — но ему оставалось одно — уничтожить затеи черкесов. Но имея в виду отклонить мушира от участия в экспедиции и вместе с этим не потерять влияния на мушира, — Осман-бей, не разбирая средств, — так как оне, по его понятию, все хороши, лишь бы достигали цели, — придумал, в согласии с грузинскими башибузуками, уговорить Малатия (начальника озургетской грузинской милиции) сделать мнимое нападение на наши передовые посты на Легве. Обман вполне удался. В одно прекрасное утро лагерь был страшно встревожен донесением, что Легва атакуется неприятелем. Ваплер и я, с двумя взводами кавалерии бросились по направлению к Легве — и тем, одни из первых поддались ловушке. Несясь по небольшой травянистой равнине, мы вдруг увидели толпы людей, бежавших к лагерю, и когда [198] приблизились, то нам представилось страшное зрелище: во главе толпы шло три или четыре человека, с засученными рукавами, держа в руках пять или шесть только что отсеченных голов, связанных между собою волосами. Вид этот не мог возбудить в нас приятного впечатления; — мы отвернулись и, вонзив шпоры в бока лошадей, поскакали далее. Приближаясь к Легве, Ваплер приказал остановиться, а сам отправился на возвышенность, с которой удобно было осмотреть местность. Нескольких минут было достаточно для осмотра нашего редута. Наш маленький отряд двинулся галопом, а мы быстро вскочили в укрепление, где, слезая с лошадей, тот час же были окружены грузинами Али-бея. Последний, сильно взволнованный и задыхаясь, рассказал нам свои похождения. Дело состояло в произведенной и отбитой атаке, в отсеченных головах — доказательство чего мы уже видели на дороге; присутствие же неприятеля было неоспоримо, и мы могли видеть его в расстоянии одного километра, на другой стороне оврага; отступление к Озургетам уже началось, при постоянной перестрелке нашей и неприятельской цепи. Час спустя неприятель совершенно исчез; наши люди вернулись, — и занавес спустился над этим драматическим полушутовским событием. Осман-бей имел основание для составления бесконечного донесения, украшенного самыми яркими и живыми красками. ГЛАВА V. Приготовления. Отъезд. Сухум. Абхазские князья. Сефер-паша. Бания. Французский и английский консулы. С наступлением весны, Мустафа-паша серьезно принялся за приготовления для предстоящей экспедиции в Черкесию, но, следуя советам начальника штаба, предварительно занялся укреплением главной квартиры. Осман-бей страдал кошмаром, [199] представлявшим ему русских, нападающих на него с тыла. Мысль возможного возвращения в Москву ему не нравилась, и он употреблял все старания сделать недоступным свое помещение. Лагерь на Чурук-су оставлен, выбрана новая позиция при Армудлу, о которой я уже своевременно говорил; фронтом она была обращена к морю, тыл и фланги защищены довольно неприступными высотами. Эти естественные закрытия Осман-бей усилил новыми укреплениями, бастионами, куртинами, траншеями, засеками, ямами и, Бог знает, чем еще; ничего не было упущено осторожным начальником штаба; — сильное биение сердца и расстройство нерв устранено; оставался один спокойный сон. Окончив работу, мушир благословил свою армию, оставляя ее Осман-бею, и с многочисленною свитою, штабом и четырьмя батальонами отправился в Батум, где нас ждали военные суда; в последнем оставались только несколько часов, чтобы сесть на суда и поплыть в море. Редут-Кале был первым пунктом нашего посещения: гарнизон его заслужил право на особенное наше внимание; от болезни и других невзгод он выстрадал более чем армия, и если бы я был начальником, то немедленно очистил бы это укрепление, где пребывание людей среди болот положительно невозможно. Наш паша удовольствовался только своим благословением и вернулся на фрегат; на рассвете вошли в сухумский рейд и бросили якорь. Вид Сухума с моря весьма живописный, украшенный и оживленный великолепною растительностью; прелести его еще более увеличиваются при выходе на берег, в особенности для турецкого посетителя, который встречает в этом городе соединение искусства с природою, где они, так сказать, стараются превзойти друг друга. Первое, что представляется взору — это большая аллея, с многочисленными и разнообразными акациями, и в конце ее богатый ботанический сад, со своею благоухающею оградою. По [200] обеим сторонам аллеи, по которым проходит шоссе, расположены строения, где замечаются маленькие дворцы и самые роскошные шалаши. Все строения каменные, имеют мраморные украшения и отличаются лепною работою; особенно один предмет обратил на себя наше внимание, — это входная дверь дворца, отведенного муширу; — как говорят, она нарочно была привезена из Петербурга и отличалась замечательною работою (Ни дворцов с мраморными украшениями, ни лепной работы и т. п., как во время пребывания автора, так и в настоящее время, в Сухуме нет. Ред.). Сообщая впечатление друг другу, мы говорили, между прочим, что, нет сомнения, москвичи умеют жить, куда бы они ни явились: везде строят дворцы, разводят сады и т. д. Одно несчастие — воздух в этой прелестной стране слишком нездоров. Входя в город, мы нашли его почти пустым; дома были оставлены; по улицам встречались солдаты и иногда несколько человек абхазцев; жители удалились вследствие занятия города нашими войсками; — последнее было весьма удобно, и мы могли свободно выбирать себе любое помещение. По прошествии нескольких дней приехал абхазский князь с многочисленною свитою и приветствиями. Сулейман-паша, как он себя называл, носил у русских имя Александра, и перемена эта возбудила у нас подозрение, которое усилилось еще тем, что мнимый Сулейман-паша нашел нужным обернуть свой папах белою шалью, как то бывает только у магометан. Тем не менее, приехавший Александр или Сулейман-паша в действительности приходился младшим братом владетельному князю Абхазии — Хамди-бею, известному у русских под именем князя Михаила Шервашидзе. Отец обоих братьев был Келиш-бей, который первоначально воспитал сыновей в магометанстве, и потом, по овладении страною русскими, перекрестил их в православную веру и послал в Петербург, желая дать им хорошее воспитание. Сулейман получил имя Александра, а Хамди — Михаила. [201] Настоящий приезд Сулеймана имел целью — сближение с турками и их союзниками, вследствие чего князья надеялись вернуть прежнее независимое положение. Сулейман-паша старался всеми силами уверить нас в добрых намерениях: предупреждал по возможности все наши желания; оказывал во всем содействие, доставляя припасы для продовольствия, и заботился обо всех нуждах войска, — одним словом, зачем бы к нему ни обращались — все исполнялось немедленно. Старик Манкас-паша также много способствовал успеху нашего предприятия, а последующая неудача, без сомнения, была не его виною. Благодаря его содействию и Сулейман-паши, наш мушир, имел возможность привлечь к себе на службу от семи до восьми сот молодых людей, абхазцев; но деятельность их не принесла пользы, — в чем, впрочем, виновны мушир и его штаб. Между тем, телеграф, состоявший из непрерывной цепи посыльных, скачущих взад и вперед, действовал безостановочно между Сухумом и Очемчирами — местопребыванием князя Михаила. Мустафа-паша не переставал обещать Михаилу всю вселенную, если тот серьезно примет участие в интересах Турции; последний ограничивался одним и тем же ответом: «Мы увидим! Мы увидим!» «Мы увидим» страшно сердило мушира. Князь, как видно, был ловкий дипломат, не желал скомпрометировать себя; он выбирал между соперниками, в ожидании, пока разъяснится политический горизонт, выяснив вполне настоящее положение. Придерживаясь пословицы, чтобы «волки были сыты и овцы целы» — князь, для устройства своих дел, послал брата Александра в лагерь, а сам остался спокойно дома, в Очемчире, вблизи русских. Князь Михаил не принадлежал к числу вполне независимых владетелей, — обстоятельства вынуждали придерживаться подобной политики; и потому, будет несправедливо упрекать его в принятых мерах. По необходимости, он должен был соображаться с желаниями своих подданных. — Абхазия, [202] разделяясь на различные племена, имела в каждом своего собственного князя; — владетель Абхазии находился поэтому более или менее в зависимости от каждого из них, и принудить кого-нибудь из князей безусловно подчиняться его воле, владетель мог не иначе, как при помощи тех же князей и подвластного им народа. Эти-то обстоятельства и были причиною переговоров между Михаилом и турками; — князь был вынужден к тому своими же подданными-фанатиками, которые, после взятия нами Сухума, безусловно, распоряжались, как хотели. Если эти люди рассчитывали, под турецким покровительством, приобрести независимость, то они очень ошибались, упуская из вида действия Порты при овладении противоположным берегом: тамошние князья, под этим покровительством, стерлись с лица земли; подданные их в настоящее время не более как нищие. Если Россия и делала почти тоже, то, по крайней мере, вознаграждала достойных и обставила должным образом владетельных князей. Можно только одному удивляться: как князь Михаил, человек осторожный и знающий положение, кончил тем, что, отказываясь от разумной политики, дал себя наконец увлечь Омер-паше? Правда, что последний был законченный плут, обладал способностью, делавшею его непреодолимым в глазах людей, знающих его только по репутации. Князь Михаил не устоял перед новым Наполеоном, вступившим в Сухум, во главе многочисленного войска. Голова у него закружилась, но, к счастью, ненадолго; присутствие духа вернулось в тот момент, когда войска Омер-паши углубились в зугдидские трясины. Это спасло князя Михаила, которому простили его заблуждения и нерешительную двусмысленную политику. Но возвратимся к событиям нашего времени. Вступая в Сухум, мы с уверенностью полагали быть встреченными и окруженными черкесами. Но эти господа не торопились [203] явиться приветствовать нас; многие из них остались у себя на вершинах своих суровых гор; один Сефер-паша прибыл и поселился в старой турецкой крепости. Сефер-паша был выродившийся горец; сношения с цивилизованным лицом совершенно отняли у него и без того небольшой ум; геройские качества юности уступили место старческой глупости; долгое проживание в Турции обессилило его, а потом интриги Турции и Англии окончательно ошеломили. В сфере, пропитанной ложью, бедный Сефер-паша потерял голову и не видел теперь уже далее своего носа; политические убеждения его заключались в высоком мнении об англичанах, и он верил, что придет день, когда они принесут пользу его отечеству, — в силу чего Сефер и сделался истым англичанином, что, впрочем, не мешало ему высказывать, при случае, что они все-таки гяуры; — последнее немного охлаждало его уважение и привязанность. Мы были более близки его сердцу, но наша лень, беззаботность глубоко его огорчали и привели к потере всякой надежды на хороший исход. Склоняясь то в ту, то в другую сторону под давлением противоположных впечатлений и влияний, добрый Сефер походил на тех собак, которые, не смотря ни на что, следуют за людьми, не обращая внимания на удары им наносимые. Без устали бегая за пашами, консулами — одним словом, за каждым интриганом, имевшим какой-нибудь титул или отличие, — прямой, честный, доверчивый до глупости Сефер верил всему, что говорили: англичанам стоило пожать руку паше, сказать несколько комплиментов, — и Сефер-паше представлялось уже, что видет перед собою лорда Пальмерстона или самого султана, вступающих для освобождения черкесского края. Безусловное доверие и было причиною появления его в Сухуме, где он рассчитывал найти помощь своему отечеству. Но ни сам наиб, а также ни один из его приверженцев, не сочли нужным показаться в Сухуме. Магомет-Эмин был [204] человек действия и практики, не имел, привычки проводить время в бесконечных переговорах и советах, ненавидел гяуров — кто бы они ни были: англичане, французы или другие; турок презирал, и в глазах его они были не более как полугяурами; поэтому нельзя было винить его, что он остался у себя в горах и не прибыл в Сухум. Убыхи прислали своего представителя и владетеля Хаджи-Курандука, человека достойного, советы которого имели большую важность. Каждый из прибывших князей имел при себе многочисленную свиту, и потому они немного оживляли город. Почти постоянно горцы толпились около входа к муширу или группировались около деревьев, разговаривая между собою; здесь же стояли и лошади их, с которыми дипломаты эти никогда не разлучались. Группы эти имели свою оригинальность; очень жаль, что между нами не было талантливого художника, — сколько было материалов для нанесения этих людей, в различных костюмах, на живописную картину. Выдавалась еще одна личность, принимавшая живое участие в черкесском вопросе и игравшая впоследствии на Кавказе заметную роль. Это некто Бания, известный и под другим именем — Мехемед-бея. Родом венгерец, Бания служил когда-то в австрийских гвардейских гренадерах, но, будучи замечен в революционном движении Венгрии, принужден был эмигрировать. Оставив отечество, Бания переселился в Париж, сделался редактором журнала и вступил в брачный морганический союз с прекрасною француженкою. Ловкий интриган, он выбрал эту дорогу, не имея призвания к военному делу; но за то мог назваться весьма порядочным писателем. Чрезмерное честолюбие было его слабою стороною; объявление войны России вскружило его голову, — и в одно прекрасное утро, уложив чемодан, бросив жену и журнал и долго не думая, он отправился в [205] Константинополь. По прибытии туда, без дальних размышлений представился великому визирю, который, в свою очередь, послал его к светлейшему шейх-уль-исламу. Отсюда Бания вышел уже Мехемед-беем, хорошим магометанином, и что еще чуднее — полковником службы его величества султана. В военное время дела идут очень быстро; но карьера Бании превосходила всякое вероятие и удивила весь свет. По поводу этого таинственного существа, упавшего как будто бы с неба и скрывшегося тот час в кавказских ущельях, были распускаемы самые противоположные слухи: — одни называли его австрийским агентом — что было невероятно; другие — уполномоченным Наполеона, — что немного подходило к истине; наконец, некоторые считали его английским агентом. Последнее, по моему мнению, имело наибольшую правду. И действительно, только англичане могли творить подобные чудеса, как превращение Бании в Мехемед-бея и бывшего журналиста в полковника. Взяв же в соображение, что Англия была единственною державою, которая серьезно интриговала в черкесских делах, а потом, что Бания, отправляясь на Кавказ, проехал чрез Константинополь, — нечего и удивляться его превращению. По прибытии Сефер-паши в Сухум, Бания тот час присоединился к нему и потом последовал за ним в горы. Сефер-паша, как мы уже говорили, был созданием англичан, и потому действовал совместно с ними; вот и еще одно доказательство к моему предположению касательно таинственного поручения Бании. Последний, как известно, играл между черкесами довольно важную роль, и для прочности связей и большого веса, женился на черкешенке. Проживая в среде их около девяти или десяти лет, Бания участвовал во всех политических и военных делах; но, по недостатку смелости и решимости, никогда ничего не добился. Наконец, в 1864 году, Бания, с остатком черкесского племени, был вынужден выселиться в Турцию, а через два года умер в Скутари добрым мусульманином, оставив свету весьма [206] многочисленную полувенгерскую, получеркесскую семью. Sic transit gloria mundi! Было бы несправедливо обойти наших европейских союзников и не представить здесь, насколько возможно, участие их в черкесском вопросе. Начнем с Англии. Англичане вполне сочувствовали нам и ничего не щадили, чтобы внушить черкесам недоброжелательство к России и вовлечь их в войну с русскими. Главная квартира интриг находилась в Константинополе; к горцам же был послан способный агент Лонгворт, человек с большим опытом и тактом, имевший в продолжение многих лет сношения с черкесами. — Удачный выбор агентов всегда доставлял хороший результата английским политикам, тогда как Франция поступала в этом случае совершенно противоположно. Лонгворт отправился в Анапу, в соседстве которой находится Абин — местожительство Сефер-паши, — где и начал осуществлять данные ему инструкции. Сговорившись с Сефером, Лонгворт потерпел, однако ж, полную неудачу в сношениях своих с наибом, не знавшим разницы между русскими, французами и англичанами. По его мнению, все они были гяурами — и более ничего. В силу последнего, очень мало недоставало для того, чтобы довести спор между приверженцами наиба и несколькими английскими матросами, вышедшими на берег около Геленджика, до кровавой стычки. Происшествие это весьма порадовало Мустафа-пашу, так как и он с неудовольствием относился к вмешательству Европы. Французская политика, говоря относительно, отличалась своею нерешительностью, непоследовательностью, — без заранее обдуманной цели. Первоначально, правительство Наполеона III шло об руку с Турциею и Англиею, с целью взволновать Кавказ и тем устранить влияние России. Поручение, данное капитану Модюи, о котором мы уже говорили, представляет лучшее доказательство французских [207] тенденций; но впоследствии Франция действовала совершенно противоположно, стараясь всеми средствами препятствовать и вообще тормозить предприятия Мустафа-паши. Поворот политики, первоначально трудно объясняемый — сам собою уясняется тою целью, которую приняла война. Осада Севастополя ясно показала французскому штабу, что война должна окончиться взятием только этой крепости; все другие комбинации были поэтому найдены излишними, даже вредными, по той причине, что они не могли принести более пользы и только продлили бы борьбу, предел которой был уже заранее начертан. Соображение это и послужило поводом к новым инструкциям французским агентам: тормозить все операции по второстепенным интересам; в силу чего, батумский французский консул г. Стейер и вынужден был противодействовать нашему муширу в стремлениях его возбудить черкесов против русских. От этого произошла общая неурядица, и Мустафа-паша воспользовался ею для своего движения в Сухум, не говоря о том союзникам ни полслова. — Французский консул, однако ж, не дремал и уже заранее принял все меры для уничтожения плана мушира. Не имея возможности лично за ним следовать, Стейер вызвал из Константинополя дипломатического агента, которому поручил неотлучно находиться при нас и следить за каждым шагом. Таким образом, когда мушир отправлялся в Сухум, то был удивлен, заметив на палубе своего фрегата, Шампоасо, консульского агента, который неизвестным образом, не говоря никому ни слова, очутился среди нас. Мушир показал вид, что не замечает этого; но принял меры, чтобы по приезде в Сухум не оставлять этого дела безнаказанным. «А finau, finau et demi!» сказал себе мушир — и сдержал свое слово. Шампоасо уполномочивался всяким путем, не пренебрегая никакими средствами, узнавать все, что касалось Кавказа, и противодействовать муширу. Для уничтожения консульских интриг [208] самое лучшее, что придумал мушир — изолировать агента и заставить его как можно скорее уехать из края. Осуществление же последнего заключалось в следующем: не успели бросить якорь, как мушир немедленно послал людей для занятия всех без исключения, находящихся в Сухуме, помещений; вследствие чего Шампоасо остался в положении птицы без гнезда и принужден был расположиться в маисовой житнице, — что, впрочем, не помешало ему, сказав самому себе: «на войне—по военному», выглядеть царем, делая из необходимости добродетель. Устроив свою квартиру, Шампоасо отправился искать Бания, известного ему как знаменитого интригана, и еще других европейских офицеров, указанных Стейром, с которыми он должен был вступить в сношения; но мушир предвидел и это. Бедный Шампоасо потерпел и здесь неудачу: Бания и другие европейцы, под предлогом рекогносцировки для наступления, отправлены были из Сухума к Ингуру. Консул напрасно стучал в двери: никого не оказывалось. Не имея возможности с кем-либо поговорить, видя кругом себя только маисовые колосья, Шампоасо решился, наконец, покинуть негостеприимный город и бежать восвояси. Можете себе представить досаду и гнев Стейера, убедившегося, что турецкая дипломатия перехитрила французскую! Озлобленный Стейер, нисколько не стесняясь, прислал письменный протест, содержание которого вызвало в нас одно только впечатление — смех. После этой неудачи французская дипломатия удерживалась от всякого участия в черкесском вопросе. [209] ГЛАВА VI. Сочи. Туапсе. Геленджик. Англичане. Демонстрация против Суджука. Замечания. Возвращение в Батум. Мустафа-паша не забывал данного слова, и раз обещал черкесам побывать у них, должен был, во что бы то ни стало, осуществить, наконец, свое обещание. Целый месяц потерян напрасно; неизвестно для какой цели затягивалось посещение черкесского края. Читатель, не усвоивший хорошо географии Кавказа, не поймет выражения «черкесский край» и может думать, что Сухум — точка нашего отправления — принадлежит тоже черкесам, тогда как он составляет частицу отечества абхазцев. Хотя абхазцы и черкесы и составляют одно племя, с одинаковыми обычаями и языком, тем не менее, постоянно враждуют и ведут борьбу между собою; одним словом, относятся друг к другу наподобие собаки и кошки. Настоящий черкес счел бы для себя великим оскорблением, если бы назвали его абхазцем; последний, по его понятиям, немного лучше собаки; — граница между ними не была никогда с точностью обозначена (Абхазия разделялась на три главные части: собственно Абхазию, которая находилась во владении фамилии князей Шервашидзе, и простиралась по берегу моря, от гагринской теснины и рек Гагрыпша и Пеху до реки Галидзги; — цебелдинцев или замбал, живших выше абхазцев, в горных долинах по верховьям реки Кодора, и преимущественно в долине Дал; и, третий отдел абхазского племени были самурзаканцы, занимавшие землю по берегу Черного моря, между реками Галидзгой и Ингуром (некоторые, впрочем, причисляют самурзаканцев к грузинскому племени). К абхазскому племени принадлежат и так называемые абазинцы (или абадза). Сходство местности горного пространства и северных склонов кавказского хребта с тою, которую населяли черкесы, служит причиною тому, что абазинцы, в своих нравах, обычае и образе жизни, совпадают во многом с черкесами; тогда как собственно абхазцы, в этом отношении, имеют свою отличительную особенность. См. истор. войны на Кавказе г. Дубровина, т. I, кн. II. и статью: «Главнейшие свидения о горских племенах и проч.» Кавказ 1868 г. № 40—48. Ред.). [210] Для нашего отъезда изготовляли три парохода. Мушир и его штаб расположились на одном из наибольших; но так как нас было не более тридцати человек, то паша приказал посадить на свой фрегат, в качестве конвоя, пять или шесть сотен абхазцев. Никогда в жизни и ни в каких странах не приходилось мне видеть такого собрания человеческих существ, столь схожих с обезьянами, какое представилось моим глазам на палубе «Меджидиэ.» Люди эти имели вид диких существ, добытых из самой глубины непроходимых лесов. Если первообразный человек имел сходство с ними, то не с чем его поздравить. — Князь Александр или Сулейман-паша (Шервашидзе), по причине страдания от морской болезни, отказался сопутствовать нам. Была ли последняя причина действительным поводом к отказу, или же страх перед Тифлисом — это никому не было известно и, кажется, никто и никогда не узнает истины. На каждом из прочих судов посажено было по одному батальону солдат, и мы имели все, что нужно, за исключением главнейшего: ясно определенной цели. Таким образом, это была скорее простая морская прогулка, а не экспедиция. Впрочем, быть может, под картами и скрывались кое-какие другие серьезные и важные планы, но мы ничего не знали; тем не менее, совокупное движение с англичанами не могло не иметь какой либо цели. Но как бы там ни было, я описываю события так, как они были в действительности, устраняя всякий вымысел и не давая воли воображению. Мы плыли вдоль берега до заранее назначенного пункта остановки в Сочи — пустынного места, ниже укрепления, очищенного прежде русскими, — где и бросили якорь. Не более десятка черкесов, преимущественно молодых людей, были единственными, встретившими нас при выходе на берег. При осмотре укрепления люди эти служили нам проводниками, указывая, между прочим, [211] места, где горцы сражались с русскими, где они штурмовали укрепление, взлезали на стены, и т. д. В Сочи пробыли не более одного или двух часов и поспешно вернулись на корабли. Оставляя берег, мы прощались с бедными молодыми людьми, все время приветствовавшими нас своими поклонами и упражнениями в искусстве фехтования и джигитовки. Грустный вид их невольно огорчал нас, — и, казалось, они говорили нам: «Мы вас долго ждали, готовы вам служить — и, не смотря на это, вы нас оставляете!» Молодые люди, покидаемые нами, принадлежали к числу тех, которых, по приказанию мушира, обучали военному делу и надавали многим из них офицерские чины турецкой армии. — Если бы политика отличалась большею совестливостью и здравым смыслом, жертвы ее уменьшились бы на сто процентов: неужели считается похвальным возбудить какие-то несбыточные надежды в бедных молодых людях, к тому же горцах, и только для того, чтобы потом бросить их на произвол судьбы?! Второй станцией, где мы вышли на берег для осмотра развалин русского укрепления, было Туапсе. Последнее находилось еще в более жалком виде, чем Сочи: стены, бастионы, казармы, даже кухни взорваны русскими; что же касается рынка, находившегося у подножия горного хребта, близь пристани, то остатки его заключались только в нескольких туземных, черкесских хижинах. Туапсинский рейд весьма хорош, и место позволяет сооружению гавани. Как я слышал, русское адмиралтейство, для развития внутренней торговли, имеет намерение построить здесь порт. Оставляя Туапсе и плывя вблизи берега, мы направились к Геленджику, — как вдруг подан был сигнал, что показались два фрегата, под английским флагом. Новость эта вызвала среди нас любопытство, и мы направили трубы, следя более и более за приближающимися судами и стараясь лучше рассмотреть их. Маршал, сидя на мостике, следил за ними, как видно, тоже с большим [212] удовольствием; по выражению лица его можно было заключить, что он давно поджидал их. Последнее весьма вероятно, и его превосходительство, приготовив заранее эту нечаянную встречу, в настоящую минуту радовался появлению их. При сношении с английскими консулами, старый Сефер-паша служил, без сомнения, посредником; иначе мы не могли бы встретить его в Геленджике, где он ожидал нашего прибытия. Английские корабли, крейсеры «Wasp и Fire-brant», скоро приблизились и, согласно морскому уставу, салютовали, — на что и мы ответили им. Через некоторое время катер привез к нам английских офицеров. Приветствуя Мустафа-пашу, они приглашали его к себе на судно. Маршал принял приглашение и, несколько спустя, паша и его штаб вступили на палубу корабля, поднявшего командорский флаг. Первым долгом было осушить стаканы, наполняемые любезными хозяевами при всякой возможности. Забыли пророка Магомета, — и замолкли угрызения совести! Во время заздравных тостов и соответствующей болтовни, английские корабли, сопровождаемые нашими, поплыли обратно, миновали Геленджик, через несколько часов вошли в суджукский залив (Новороссийск) и прибыли к самому городу. Судя по маневрам адмирала и экипажа, собирались открыть огонь. Ланкастерские орудия заряжались, и немного позже первый снаряд описал свою параболу, склоняясь к городу. Мы находились в расстоянии трех километров и хорошо видели русские орудия, блестевшие при лучах солнца. Снаряды последних не долетали, и английский адмирал приблизился к неприятельским батареям еще на один километр. — Было произведено вновь четыре выстрела и, судя по дыму, можно полагать, что один из снарядов произвел пожар; — гарнизон все время оставался в бездействии и не отвечал нам на выстрелы. Англичане, устыдившись стрелять по неприятелю, не бывшему в состоянии отвечать, прекратили выстрелы, — и сражение окончилось за неимением сражающихся. [213] После часового маневра повернули обратно и направились к Геленджику. Прибыв к этому маленькому, ничтожному укреплению, мы вышли на берег, для переговоров с Сефер-пашею, который, как уже было сказано, ожидал нас. Мне неизвестно, что происходило между маршалом, Сефер-пашею и англичанами; но, судя по спешности, с которою мы расстались, надо полагать, что всем этим комбинациям, советам и демонстрациям не имелось положительного основания. В Геленджике не было ни рынка, ни развалин, способных привлечь внимание; — русские войска превратили местечко в пустыню. Впрочем, один только предмет заслуживал осмотра — колодезь, стены которого поддерживались обрубками деревьев; вода в нем, обличавшаяся необыкновенною свежестью и прозрачностью, подымалась до самого верха. Туземцы, сопровождавшие нас, говорили, что когда это место принадлежало Турции, — корабли нарочно приходили из Константинополя, чтобы набрать запас этой воды, особенно ценимой в гаремах. Если это выдумка, то, по крайней мере, хорошая. Оставив Геленджик, мы направились к Сухуму, из которого отлучились только на несколько дней. Таким образом, окончилась черкесская экспедиция Мустафа-паши, которую можно назвать только прогулкою. Мы видели землю черкесов, и они нас видели; — чего же больше? Совершенно достаточно! Мустафа-паша, отрешаясь от всяких завоевательных мыслей и военных стремлений, удовольствовался и этим. Вернувшись в Сухум, стали помышлять о возвращении в лагерь. Отъезд устроили в силу того, что наш несчастный начальник штаба присылал депешу за депешею с сообщением, что русские собираются атаковать его; при этом Осман-бей грозил, что, в случае чего-либо ужасного, могущего его постигнуть, он слагает ответственность на нас. Последнее обстоятельство вынудило мушира проститься с Кавказом и поплыть восвояси. [214] Возвратившись в лагерь при Армудлу, мы сложили руки в ожидании атаки неприятеля, не показывавшего к тому ни малейшего расположения. — Впрочем, в одно прекрасное утро получено было известие, что неприятель, с целью рассмотреть наш лагерь, приблизился; но, находя его слишком недоступным, совершенно спокойно ушел обратно. Доказательством приближения служили пять голов, насаженных на пики и принадлежавших, как говорили, русским офицерам. Из этого следует, что начальник штаба был весьма ловкий человек, в особенности в устройстве уток. Кто не верил, — того приглашали дотронуться до этих голов — и недоверие исчезало. (пер. Н. П. Гельмерсена) |
|