Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЛИВЕНЦОВ М.

ВОСПОМИНАНИЯ О СЛУЖБЕ НА КАВКАЗЕ

В НАЧАЛЕ СОРОКОВЫХ ГОДОВ 1

(Извлечения из дневника).

V.

Здесь кстати будет привести подробное изображение личности нашего ротного командира, капитана Максимовича, личности, составляющей один из замечательных и редких типов кавказских боевых офицеров того времени.

Данило Васильевич Максимович, уроженец Е....ой губернии, из мелкопоместных дворян, не воспитывался нигде и рос, как растут бурьян, крапива и тому подобные беспризорные растения, — вольно и в нужде. Польет дождичком, обогреет солнцем — хорошо, а нет — сохнут и вянут! Именьицем его — восемнадцать-двадцать душ — управлял опекун-дядя, думавший более о своих удобствах, чем об интересах племянника. Грамоте обучался Данилушка кой-как, сначала у приходского дьячка, а потом — в какой-то маленькой школе. По достижении 18-ти-летнего возраста он, подобно множеству своих земляков, находившихся в таких же условиях, поступил вольноопределяющимся на Кавказ, в Навагинский пехотный полк на четырехлетнем праве, в надежде за военные подвиги выскочить в офицеры без экзамена и ранее срока. В трудах, нужде и лишениях протянул он [580] трехлетнюю лямку и наконец получил чин прапорщика. Вздохнул Данилушка полною грудью. От природы весьма неглупый, смышленый и переимчивый, с большою, притом, дозой малороссийской хитрости, он, за время трехлетнего искуса, постиг в совершенстве характер и все тонкости кавказской боевой службы, изучил свойства и нравственные качества солдата, понял: когда, как и что говорить с ним надо, чем подбодрить или приструнить, а главное — каким способом эксплуатировать эту гигантскую силу в свою пользу. Постиг он все это не мудрствуя лукаво, не задаваясь никакими теориями, одним чутьем, сметкой.

Отважный до безрассудства, Данило Васильевич скоро обратил на себя внимание начальства и, в чине подпоручика, назначен был командующим 2-ю Мушкатерскою ротой. Тут уже устроился он прочно и умно; заботливо, толково и с знанием выбирал и выпрашивал для укомплектования роты наиболее бравых солдат из рекрутов; мастерски подготовил лихих фельдфебеля и унтер-офицеров и, в короткое время, рота его сделалась одною из известных в полку.

С солдатами молодой командир был строг, иногда до жестокости, но умел во-время приласкать и побаловать своих «ребятушек», заботясь особенно о сбережении их в минуты опасности. Рота его боялась, но уважала и смело шла за ним в какой угодно огонь.

Необыкновенно маленького роста с короткими несколько кривыми ногами, с большою головой и длиннейшими усами, Максимович, по общему мнению, был «крайне не казист», что не мешало ему, впрочем, гордиться своею наружностью, особенно щеголяя крошечными до сметного — руками и ногами. По странной фигурке и по способности постоянно шевелить усами, кто-то прозвал его «тараканом», и кличка эта осталась за ним навсегда. Сначала он сердился, но скоро одумался и только огрызался:

— Положим — «таракан», но русский, не «прусак», да еще такой, что больно кусается, да-с!

Как все уродцы маленького роста, он неизменно сохранял важно-суровый вид, дабы импонировать шутникам и охотникам фамильярничать.

— Данило Васильевич, ты ведь Малоросс? спросил его однажды высокий, плечистый офицер. [581]

— Да, отвечал тот, не подозревая ловушки.

— Зачем же, братец мой, так мало рос? — оттого и крохотный! загоготал шутник.

— От «великой Федоры» умнее не услышишь! отвечал побагровевший поручик, и с тех пор сделался еще суровее и необщительнее.

Много молодецких подвигов бравого поручика и его лихой роты известно было в полку, но мы приведем один из особенно выдающихся, за который Данило Васильевич, в чине поручика, помимо других орденов, получил Владимира 4-го с бантом.

В конце тридцатых годов, в экспедиции против Абадзехов, близ реки Малой-Лабы, участвовали 1-й и 3-й батальоны Навагинского полка. Отряд был большой, по тогдашнему времени; горцы дрались отчаянно, мастерски пользуясь каждою удобною местностью. Однажды, Навагинцы шли в авангарде, под командой командира 1-го батальона, но тут же ехал н начальник отряда, известный генерал З. Неожиданно колонна набрела на странное препятствие: не далее пушечного выстрела от того места, где остановились войска, дорогу перерезывал пологий, но высокий — саженей шести, каменистый кряж, весь усеянный большими, острыми глыбами, посреди которых пролегала узкая, едва заметная дорога. Вся высота кряжа прикрывалась громадными дубами, чинарами и густым орешником. Далее, за группой этих дерев, виднелась пространная поляна, тянувшаяся на два пушечных выстрела — до густого леса, покрывающего все видимое пространство вплоть до самых гор. Обойти это препятствие отряду было невозможно, так как каменистое возвышение пересекало весь поперечник поляны, упираясь справа — в крутой берег реки, а слева — в глубокий, заросший кустарником, овраг.

Здесь неприятель, вдоль всего возвышения, нагромоздил завалы и засел в них в большом числе, а сзади, на дальней поляне, разъезжали густые конные партии со значками, обозначавшими присутствие главных предводителей. Укрепление горцами именно этой позиции вызывалось тем обстоятельством, что здесь был единственный на значительное расстояние пункт, где они могли оказать упорное сопротивление, так как далее, поворотив направо и двигаясь по берегу реки, делавшей крутой изгиб, — далеко от опушки большего леса, — отряд [582] очутился бы вне всякой опасности, а напротив — угрожал бы неприятелю артиллерийским огнем и казачьими разъездами.

Необходимо было, прежде всего, занять укрепленные высоты, но сильный орудийный огонь не производил никакого действия. Очевидно было, что горцы устроили значительные углубления, спасавшие их от снарядов. А время уходило.

3-й батальон Навагинцев получил приказание выбить неприятеля из завалов штыками и занять высоты. Временно-командовавший батальоном, майор М., недавно переведенный из гвардии молодой немчик, был лично храбр, но не имел ни опытности, ни подготовки, необходимых для кавказской войны. К тому же самоуверенный, заносчивый и нахальный, нетерпим был в полку за высокомерное и брюзгливое отношение к подчиненным.

Получив приказание, он обнажил шашку и шибко повел батальон густою колонной, то и дело покрикивая: «прибавь шагу!»; солдаты почти бежали и, когда стали подходить на ружейный выстрел, запыхавшись, вынуждены были замедлить шаг. Ротные командиры пробовали было советовать майору развернуть фронт, но тот внушительно ответил:

— Вы скажете, господа, свое мнение, когда я вас спрошу. Равняйсь, идти в ногу, стройно, молодцами! покрикивал, рисуясь, майор. — Но страшный залп из всех завалов, покрыл его голос. Много людей попадало.

— Сомкнись! кричал растерявшийся немчик, — прибавь шагу!

Но залпы непрерывно следовали один за другим, люди валились десятками, фронт начинал расстраиваться. — «Бегом, живо, стройно!» вопил майор, но солдаты, видя бестолковщину и напрасные потери, утомленные притом же первоначальным бегом, — шли все тише, и когда достигли половины ружейного выстрела, — положение сделалось невыносимым, горцы били людей, что называется на выбор. Фронт окончательно расстроился, и майор вынужден был отвести батальон назад, вне выстрелов, то-есть отступить, дабы сложить раненых и убитых и — перестроиться. Но вторичное наступление было еще неудачнее. Ободренные успехом, горцы встретили наступающих таким убийственным огнем, вырывавшим целые ряды, что пришлось снова отступить, перестраиваться и сложить раненых и убитых. Сделалось очевидным, что при такой атаке — толку не будет. Из колонны дали сигнал [583] отступления. Запальчивый немчик возвратился со стыдом и 56-ю телами убитых и раненых нижних чинов. Общее негодование было безгранично.

Поручик Максимович, все время молча смотревший на действия 8-го батальона, гневно теребил свои усы.

— Господин полковник, обратился он к командиру батальона, — позвольте мне с ротой взять эти завалы.

Полковник доложил предложение поручика начальнику отряда. При виде странной фигурки «таракана», лицо генерала выразило недоумение; но полковник тихо сказал ему что-то, видимо его успокоившее.

— Вы надеетесь, поручик, взять завалы? спросил генерал.

— Надеюсь, ваше пр—ство! отвечал тот.

— Без большой потери?

— Я берегу людей; но просил бы приказаний вашего пр—ва, чтобы — когда я пройду половину дороги, — двинуты были две роты и остановлены вне выстрелов, а когда мы будем уже на завалах, — роты быстро следовали бы на подмогу, а то большая конная партия, может вздумать окружить нас и поранить кой-кого из моих солдат.

— Совершенно правильно и разумно! Я распоряжусь; с Богом, поручик!

— Не много ли вы на себя берете? злобно спросил майор проходившего мимо Данилы Васильевича.

— Вы судите по себе, взявшись за дело не по разуму! отвечал резко поручик и быстро засеменил ножками к своей роте.

— Ну, ребятушки, сказал он просто, — пойдем брать эти завалишки, а то «азия» продержит нас здесь до ночи.

— Слушаем ваше благородие. Рады стараться! крикнула рота.

— Песельники вперед! да идти ровным шагом, не спеша, будто в станицу, к бабам, вступаем, приказал поручик.

— Слушаем, ваше благородие! загоготали весело солдаты.

Песенники залились молодецкою песней, ложечник выплясывал впереди, и рота, подтягивая, двигалась дружно. Пройдя почти половину поляны и не доходя до ружейного выстрела, командир остановил и перестроил роту в две шеренги, развернутым фронтом.

— Теперь слушайте хорошенько, ребятушки, сказал он, — в толпу, как в кашу, стрелять не трудно черномазым — [584] видели сейчас? а мы им не дадимся! Как только двинемся — рота на ходу раздавайся из середины — направо и налево, чтобы между рядами на две руки дистанция была. Потом, как «они» начнут стрелять, мы станем кланяться и благодарить; вот у меня стрелковый свисток, — раз свистну — ложись в траву, хоть небольшая, а все прикроет; два раза свистну — ползи на брюхе за своим «тараканом», — а как три раза свистну — вскакивай и лети вперед! Увидевши наши штуки, Татары свои придумают: хватят залп, когда мы вскочим, а мы их и тут перехитрим: вскочим, да сейчас же опять в траву и поднимемся, когда пули пролетят уже ворон пугать! Поняли?

— Поняли, ваше благородие.

— Ну, слушай дальше. Належавшись, да наползавшись в траве, мы отдохнем знатно, а когда приблизимся на такую дистанцию, что пора и на уру, — я засвищу три раза, — вскакивай живо и бегом за мной, да на бегу — смыкайся и стройся в три шеренги повзводно, так двумя развернутыми взводами и ударим в штыки! Смерть «они» этого не любят! Тем временем подмога подойдет, вон уж наши две роты подвигаются. Все поняли, братцы?

— Все поняли, ваше благородие. Ради стараться!

— Господа офицеры, наблюдайте за точным исполнением моих приказаний! Снимай, ребятушки шапки, крестись и с Богом! Помните, ребята, не стрелять, а в «сухую!»

Горцы, недоумевая, вылезли из-за прикрытий и с любопытством смотрели, что такое проделывает эта небольшая кучка солдат? но скоро догадались и засуетились, приготовляясь к защите.

С изумительною точностью, быстротой и ловкостью исполнила рота весь маневр, придуманный командиром, ни одному залпу не удалось поймать врасплох молодцов мушкатеров, и когда, сомкнувши взводы, с криком ура! без выстрела ворвались они в завалы, — горцы не могли выдержать бешеной атаки и, оставив на позиции 18 тел, побежали чрез поляну к лесу, преследуемые сильным огнем стрелков. Штурм завалов продолжался менее четверти часа. С нашей стороны легко ранены шашками два солдата. Подошедшее подкрепление опоздало: дело было сделано, по кавказскому выражению «чисто!»

За подкреплением придвинулся авангард, а за ним и вся колонна. Разобрав завалы и расчистив дорогу, авангард [585] вышел на большую поляну, своротил направо и, пройдя три версты, занял позицию для ночлега на берегу реки.

Ласково и в лестных выражениях благодарил генерал роту за молодецкое дело, а узнав, что потеря всего два, легко раненых, сняв фуражку, сказал:

— Ну, ребята, кланяюсь вам, честь и слава, по-Ермоловски отличились!

Затем, обращаясь к командиру, проговорил с улыбкой:

— Вы, поручик, кроме славного подвига, угостили отряд таким зрелищем, которое не забывается! Я представлю и буду настаивать о награждении вас орденом Владимира с бантом, да и молодцов мушкатеров ваших не забуду. Поздравляю вас, ребята, с таким командиром! А вас, поручик — с лихою ротой!

Данила Васильевич, сияющий, молча кланялся, а рота гаркнула: «Покорнейше благодарим, ваше превосходительство!

Да вы ранены, поручик: у вас вся рука в крови, сказал генерал.

— Царапина! отвечал Максимович, — там, на завале, один чудак размахался шашкой и нечаянно задел меня.

— И не извинился? пошутил генерал.

— Не успел: прикололи скоро! отвечал в том же тоне поручик.

— Однако, идите, обмойте и перевяжите руку. Еще раз — благодарю! — генерал отъехал.

Царапина оказалась настоящей раной, хотя легкой, не помешавшей поручику крепко пожимать руки поздравлявших его товарищей.

Но не все еще треволнения этого дня миновали для нашего поручика. Проходя к разбивающимся палаткам, он увидел большую толпу офицеров, в середине которой маиор М., сильно жестикулируя, кричал злым, хриплым голосом:

— Фокусы!.. разбрелся по степи, положил роту на брюхо и пополз в траве, как ящарица! Смех! У нас атака производится всегда массою, сомкнутою, несокрушимою колонною, не ныряя в траву, а это что? Комедия!

Едва сдерживая негодование, Данило Васильевич пробрался в круг офицеров и резко сказал маиору:

— Если я делал «фокусы», то вы — выкидывали «покусы». Упрекаете вы меня, сударь, что я рассыпал людей и положил [586] их на брюхо, — да-с! вы вот, напротив, букетиком поднесли неприятелю густую колонну на расстреляние и — 50 человек положили на спину. Мои молодцы вскочили и сделали славное дело, а уложенные вами солдатики не встанут и, разве на том свете, скажут вам большое спасибо! а молодецкий 3-й батальон долго будет краснеть, что, благодаря вашей неопытности и несообразительности, не взял завалов и два раза отступил перед оборванцами. Вы хвалитесь, что «у вас» — не знаю, где это «у вас» — атаки производятся сомкнутою «несокрушимою колонною» — ну а «у нас» принято: разбить неприятеля с наименьшею потерею людей, а там — как знаешь делай: хоть ползи, хоть ныряй в траве! И выходит, что наша комедия, почище вашей трагедии. Солдат надо беречь пуще глаза, государь мой, особенно таких как наши. Без нас с вами войну можно продолжать, а без них — нельзя-с! Вы вот, вашу «несокрушимую колонну» сокрушили, а я своих ребятушек сберег до единого, вы ничего путного не сделали с целым баталионом, а я сделал с одною ротою, получил благодарность начальства и похвалу товарищей! Вот вы и порассудите: справедливы ли ваши упреки? Обдумайте-ка все, да добросовестно, без злобы и зависти, — если можете, — тогда и будем разговаривать!

— Вы забываетесь, поручик! — завопил маиор.

— Да-с, забываюсь, чтобы напомнить и внушить вам, маиор, как надо служить и вести себя! Можете подать на меня рапорт, суд разберет! отвечал Максимович.

— Есть другие способы разделки! — Запыхаясь угрожал немчик.

— Вперед на все согласен! спокойно махнул рукою Данило Васильевич.

Речь поручика, уничтожившая маиора, поразила всех офицеров, неожидавших от всегда молчаливого чудака такого красноречия и столько логики. Поэтому, едва договорил он последний ответ, — раздались громкие и дружные рукоплескания. Побледневший маиор грозно-вызывающе посмотрел кругом, но встретил в отпор столько недружелюбия и осуждения в глазах офицеров, что быстро повернулся и ушел. Тогда раздался второй, еще более дружный и вызывающего характера апплодисмент. Но немчик поспешил скрыться в своей палатке. [587]

В тот же вечер сообщили Даниле Васильевичу, что маиор угрожает дуэлью, если он не извинится.

— Постарайтесь, господа, передать ему, — сказал поручик, — что мы, русские, за свои резкие слова считаем дуэль наказанием достаточным, а извинение — чрезмерным. Но так как маиор думает иначе, то при вызове его, я тогда только соглашусь оставить дело без последствий, когда он извинится передо мною в присутствии всех офицеров обоих баталионов. Скажите ему также, что я человек бедный и портить службу из-за пустяков не стану, поэтому условия мои будут очень серьезны. Пускай обдумает.

Скоро сделалось известным, что немчик, по всему отряду искал секундантов, но как история эта получила нелестную для него огласку, — никто не согласился. Тогда маиор подал рапорт о болезни и с первою же «оказией» отправился в штаб, а затем, взяв отпуск, уехал в Тифлис, где у него был покровитель важный генерал, конечно, — из Немцев же.

— Ну вот, Данило Васильевич, — смеялись офицеры, — наберет он в Тифлисе поболее секундантов из земляков, — там, ведь, их за Курой целая колония, да и колбасных лавок не мало, — и приедут они все сюда расстреливать тебя.

Шутники не угадали. Через месяц поручик получил от своего врага письмо, следующего содержания:

Милостивый государь,

Данило Васильевич!

Я хотел вас вызвать, но никто не согласился быть моим секундантом. В надежде приискать такового отправился я в Тифлис, — но время и размышления, «добросовестные, без злобы и зависти», — образумили меня: я осудил себя с беспощадною строгостью и чистосердечно сознаюсь, что был кругом виноват, что непростительною мальчишескою запальчивостью и несправедливым порицанием ваших действий вызвал вполне заслуженный резкий ответ ваш и обидные советы. С не меньшею искренностью признал я себя непригодным для кавказской службы и уезжаю в Петербург с целью перевода в другие войска, но прежде всего считаю долгом честного человека, просить вас, милостивый государь, забыть мою вину так же чистосердечно, как я в ней сознаюсь и извиняюсь. [588]

Примите уверение в чувствах моего глубочайшего почтения и неподдельного удивления вашим блестящим боевым качествам.

Л. К. М.

— Что-ж, он не так дурен, как мы думали! сказали офицеры, которым Максимович показал это письмо. — Сознание своей вины — тоже своего рода храбрость, а извинение — даже геройство! А все-таки хорошо, что он от нас убрался.

Так закончилась эта история, твердо установившая боевую репутацию и известность удалого поручика, который вскоре получил обещанный крест, а вслед затем чин штабс-капитана с утверждением командиром роты.

Беспристрастие историка обязывает меня заметить, что редкие качества бравого и опытного ротного командира, не мешали Максимовичу быть крайне неприятным человеком с большими недостатками и даже пороками. Враг пьянства и картежной игры он очень много тратил на лошадей, на борзых собак и на женщин, до которых был страстный охотник, через что, как говорится, «окунулся в ротный ящик». Юнкеров он не терпел и преследовал злорадно, с редкой изобретательностью придумывая для них всевозможные служебные неприятности. Одного юнкера, например, он довел до отчаяния тем, что, придираясь каждый день, наказывал не его самого, а приставленного к нему «дядьку», которого сек без милосердия. Чтобы спасти несчастного от истязаний, юнкер должен был перепроситься в другую роту. Особенно недолюбливал капитан юнкеров богатых, воспитанных, из хороших дворянских фамилий: упорно не давал он им крестов и, сколько мог, задерживал производство их в офицеры.

— Этого «бонжура» надо попридержать! говорил он угрюмо, — произведи-ка его — так быстро зашагает, что всех нас перегонит. Переведут его в гвардию тем же чином, а через год — опять к нам с двумя чинами, не успеешь ахнуть, как посадят этого глупыша над нами начальником, и почнет он глумиться, да потешаться над нашим братом «ломовиком»! Так-то-с! видали мы эти виды!

Солдатам, капитан, — хотя и любил их по-своему, также очень скупо давал кресты, с наивной откровенностью [589] объясняя начальству, что скоро сечь будет некого, а это повлияет на дисциплину и расстроит роту.

По амурной части наш «Таракан» был не взыскателен, довольствовался деревенщиной и казачками. Когда ему указывали на горожанок «модниц» или на заезжих «артисток», он бурчал, морщась: — «Не по зубам, не к рылу-с»! Тот, кто знал его с серьезной оффициальной стороны, не поверил бы глазам своим, заглянув в его заветный, особым хитрым замком запертый сундук, наполненный всякими бабьими украшениями. Чего только тут не было: и пестрые ситцы ярких узоров, и платки всех сортов, и холсты, ленты, сережки, кольца, даже булавки, иголки, нитки, медные пуговицы и множество другой мелочи. Был у капитана и особый «ходок» по этим делам, молодой, красивый, хотя весьма противный солдат Гордеев, из дворовых крепостных. На его обязанности лежали: разведки, подговор и привод красавиц. Говорили, что Гордеев снабжал начальство такими прелестницами, которые ему уже прискучили, но без его юркой деятельности, Данило Васильевич бедствовал бы по этой части.

Лошадьми, сбруей и собаками капитан щеголял и тщеславился, как истинный степняк-помещик. Уход и присмотр за всем этим поручался, конечно, солдатам же, с которых строго взыскивалось за малейшую неисправность или небрежность. Капризный, мстительный и злопамятный, Максимович не тогда наказывал солдат, когда они того заслуживали, а когда был чем взбешен или огорчен, что случалось нередко.

Рассказывали один случай, едва не испортивший служебного положения капитана. Не остерегся он, слава и известность ударили под голову, он стал зазнаваться и самодурничать. Расстроенный какими-то служебными неприятностями, придрался он за самый пустяк к бравому и хорошему солдату, получившему крест помимо его воли, но по настойчивому выбору роты. Солдат молча стоял на вытяжку, капитан кричал и кипятился, все более и более приходя в бешенство.

— Ты думаешь, что с крестом тебя и сечь нельзя. Врешь, я покажу тебе кавалерство! Григорьев, розог, скорей, чего вы копаетесь!.. вопил капитан в исступлении, не помня себя. — Положи ему крест в голову, да дери его хорошенько.

Фельдфебель повиновался. Сцена была возмутительна. Солдат не сопротивлялся. Ему дали всего двадцать ударов, почти шутка, [590] по тогдашнему. Молча, но бледный, встал и оделся наказанный, крупные слезы текли по его щекам.

— Ну возьми, надень свой крест, да не попадайся больше, а то не так отдеру! сказал грозно капитан.

— Я, ваше благородие, креста не надену — не достоин! проговорил твердо солдат.

— Что-о? Да я тебя до смерти засеку!

— Власть ваша! а креста носить опороченному нельзя: — перед ротою зазорно, да и законом царским воспрещается!

Капитан опешил.

— Эй, не дури, худо будет! Грозил он, бодрясь и не понижая тона.

— Власть ваша! повторил солдат.

— Григорьев! взять его — посадить под караул в холодную! да внуши ему! — Прибавил тихо капитан.

Но никакие уговоры и внушения не действовали на обиженного. Дело принимало дурной оборот. Баталионный командир потребовал объяснений от капитана. Тот покаялся, что погорячился не в меру и просил воздействия полковника на солдата для прекращения его претензии. Но и полковник безуспешно толковал с солдатом, который на обещание даже, что капитан извинится пред ним при всей роте, — упорно повторял:

— Извинения этакого мне не надо! Явите Божескую милость ваше высокоблагородие, переведите меня от страму в другую роту!

— Хорошо, переведу, но ты, любезный, надень свой честно заслуженный крест, а насчет претензии брось! говорил конфузливо полковник.

— Претензии заявлять не стану, ваше высокоблагородие, а креста не надену! отвечал солдат. — Когда, ежели за другое дело рота сызнова присудит, — тогда можно будет удостоиться, а пока опозоренный — носить царский орден недостоин, есть воля ваша!

Перевели солдата в другую роту. Данило Васильевич послал ему с фельдфебелем сто рублей, но тот не принял.

— Тело и душа честного солдата не продажны! отвечал он просто, без малейшей рисовки.

В следующую экспедицию полез бедняга в бой за своим крестом и был убит наповал! Вернулся крест на честную грудь уже в гробу. На том это вопиющее дело и заглохло! Не [591] менее того, капитана Максимовича два раза обошли наградой, несмотря на отличия. Он помалчивал, не смея роптать, значительно притих, стал осторожнее. «Что-ж, сам себя высек, ну и поделом»! — твердил он по временам самому себе. Неизвестно только: вспоминал ли он когда о своей несчастной жертве?

Насчет пределов своей карьеры Данило Васильевич не заблуждался: он знал, что далее командования баталионом не пойдет, да и то...

— Дотянуть бы мне только до двух третей пенсии, да за раны, и маиором в отставку! Поеду во-свояси хозяйничать, да жениться надо будет, для потомства... А то что выслужишь? пулю в лоб, да тесовый гроб, или окалечат!.. вот уж два раза ранили, не считая абадзехской царапины, спасибо пока счастливо, а потом — кто знает! так-то-с! Хорошо бы орденок на шею, не для себя, а для дворян-соседей, им лестно будет, а мне почет! Жалко только с ротой расставаться, привык, но что-ж делать!

При таких мечтаниях, в душе капитана, сказать по правде, поднимался и весьма тревожный вопрос: как бы благополучно и с достоинством вынырнуть из ротного ящика, где он крепко засел?

VІ.

Ярмарка прошла шумно и весело; погода стояла ровная, ясная с легкими морозами. Поднялось на селе сильное пьянство между крестьянами и между солдатами, особенно мастеровыми. Но в команде нашей было тихо, никаких шалостей, даже жалобы на Евстигнеева прекратились совершенно.

Воспользовавшись ярмаркой, Антонов необыкновенно выгодно продал наше статское платье каким-то заезжим франтам-чиновникам, и, получив от нас щедрую благодарность был совершенно счастлив. Затем, он усердно занялся изготовлением всего необходимого нам для похода и смотров. Смотровое «приданое» составляли: две форменные рубахи, запасная холщевая дача, пара новых сапог с запасным сапожным товаром, две пары портянок, щетки, сальница, вакса, фабра для будущих усов, иголки, нитки, воск и прочая мелочь. Все это складывалось в ранец, который, впрочем, не [592] брали в поход, а оставляли со всею начинкой в ротном цейхгаузе; в походе же заменял его холщевый мешок, для суточной дачи провианта и разных необходимых солдату в походном обиходе вещей. Сделали нам по две пары высоких сапог, с толстыми, подбитыми гвоздями, подошвами, походное белье из серпянки и «череза» из кожи, — солдатское казнохранилище, пристегивавшееся на голой ноге, ниже колена. Таким образом мы были в полной готовности и, благодаря честности и опытности Антонова, все это обошлось очень недорого.

Алексеев опять захандрил, ото всех прятался, поэтому я был очень удивлен, увидев его на улице — один раз с маиоршей, а другой — с Ольгой Ивановной. Мне он ничего не говорил об этих встречах, а когда я, как-то, предложил сходить к маиору — он сухо отказался. Вслед за тем, встретил я Липочку, но и она, против обыкновения, не спросила про Митеньку.

— Что нибудь вышло, черная кошка пробежала! подумал я.

В конце ноября, на окрепшем льду реки, стали появляться кучки мальчишек и подростков для кулачных упражнений. Были тут и взрослые парни, еще неоправившиеся от ярмарочного пьянства, но они только смотрели на «петушиный бой» и поощряли мальчуганов. На берегу толпились зрители, и — посмеявшись на детские проделки — расходились по домам. Но 2 декабря, по обоим берегам реки собрались густые толпы молодежи обоих селений, выкрикивая друг другу вызовы. На середине дрались уже мальчишки, к ним понемногу начали надвигаться противники и, когда Воронцовцы стали стеной против Федоровцев, — мальчишки рассыпались, и начался серьезный бой. Хотя это еще была проба прочности льда, но противники, в охотку, дрались оживленно, добросовестно уравновешивая число бойцов. Генерал с офицерами, любуясь зрелищем, одобрительно покрикивал дерущимся.

— Надо бы и нашим молодцам поразмяться, да хватить хохликов, я бы сам повел их! сказал он. — Но ему доложили, что солдат свободных мало: батальон занимает караулы, штабные и мастеровые тоже при своих делах, а противников из двух селений явится много. Но что в Никелин день, 6 декабря — можно будет попробовать.

— Отлично! оживился генерал. — Освободить побольше людей от службы, мастеровых с фурштадтами выгнать, еще из [593] учебной команды, да нас офицеров наберется десятка два важно сомнем хлопцев! Выдержит ли лед?

— Лед толстый, оттепелей не было, — выдержит! отвечали ему,

— Ну, распорядитесь, господа! Да тихо, чтоб хохлы не догадались!

Но как ни секретничали, а все узнали, что солдаты собираются помериться с сельчанами. 6 числа, с раннего утра оживились улицы, а к полудню, после обедни все население густыми толпами двинулось, кто к реке, кто на реку. Солдат еще видно было мало в толпе зрителей. Уже Воронцовцы с Федоровцами начали было сходиться, когда генерал с офицерами н с прикрытием из самых дюжих мастеровых, спустился на реку. К ним незаметно, в одиночку, начали подходить еще и еще толпы солдат и, в короткое время, составился внушительный отряд человек в пятьсот; крестьянских же бойцов было вдвое больше. Берега пестрели зрителями, можно было утвердительно сказать, что в избах остались лишь малые дети, да дряхлые старики.

С военной стороны начались любезные вызовы помериться по православному! Крестьяне, сняв шапки, приветливо кланяясь, благодарили за честь, но заметили, что, их много, а солдат мало, и что не пожелают ли «кавалеры» пристать к одной из воюющих сторон, а то — и к обеим поровну. Но генерал объявил, что хочет драться со всеми. Соединившиеся крестьяне обоих селений двинули вперед молодцов, в числе, немногим превышающем противников, оставляя, до случая, бездействовать большой резерв. Начали бойцы сходиться, поталкиваться, тереться друг о дружку, вяло, лениво и, как бы, шутя. Но скоро передние разыгрались, бой завязался. Генерал, засучив рукава, повел умелую атаку; но прочная стена молодцов-порубков легко отталкивала наступающих, не допуская их врезаться в кучу и прорвать линию. Генерал покрикивал, солдаты наконец, постарались и помяли стенку противников.

Впереди всех, чудовищно размахивая длинными руками, молодой солдат так отчаянно работал, что вокруг него постоянно был простор.

— Лихо, важно! одобрял его генерал. — Какой роты?

— Второй мушкетерской! ваше пр—ство! вопил солдат, продолжая сокрушать толпу. [594]

— Как прозываешься?

— Подпрапорщик Федор Евстигнеев! кричал, не оглядываясь наш юнкер.

— Молодец, Федька! Ты тверской?

— Новгородский, ваше пр—ство!

— Все равно — сосед! Валяй, голубчик! Вот так, поддай им еще! кричал весело генерал, любуясь молодецкими размахами Феди.

— Рад стараться, ваше пр—ство! орал Евстигнеев, бывший с утра уже «на втором взводе».

За Федей ринулось человек двадцать юнкеров и генерал с мастеровыми, живо разрезали толпу крестьян на-двое и бой завязался отдельными группами. С обеих сторон разыгралась удаль, борьба кипела с одинаковыми успехами. Наконец, дружным натиском Фединой кучки удалось сдвинуть противников на несколько саженей, но к парубкам из резерва подоспела подмога и солдат снова отодвинули на их первую позицию. Хотя к военной стороне тоже подбавлялись бойцы, но погнать сельчан было уже трудно: молодцы стояли твердо и отбивались лихо, а перейдя в наступление, так понаперли дружною густою» толпой, что попятили солдат саженей на десять, а сами — быстро отступили назад, сняли шапки, поклонились в пояс противникам и сказали: «Что бой неравный: крестьян слишком много, соберитесь, мол, в большем числе — будем биться и вы нас погоните: вы лучше деретесь!»

Генерал ласково принял деликатное прекращение боя, объявив противникам «выкуп» — двадцать ведер водки. Толпы выразили благодарность громкими криками с подбрасыванием шапок.

Собираясь домой, генерал спросил:

— А где же мой земляк, Федька? Подойди, молодец, я тебя поцелую, приходи ко мне обедать.

Растрепанный Евстигнеев побежал на квартиру обчиститься и принарядиться.

За обедом у командира, Федя сначала вел себя, как самый благовоспитанный юноша и, хотя за закуской, чокаясь с ним, генерал заставил его выпить три рюмки водки, он имел вид совершенно трезвый и половина обеда прошло благополучно. Но сосед его, поручик Цу—в беспрестанно подливал ему то вина, то портеру, и у Феди был обычай — сейчас же [595] выпить, что ему нальют. От таких возлияний Евстигнеев захмелел, и все бы еще было в порядке, да на беду, как раз напротив сидел прапорщик Ж-в и Евстигнееву вздумалось завязать с ним беседу.

— От чего вы, г. прапорщик, не участвовали в бою? спросил он.

— Я не желаю с вами разговаривать, отвечал грубо Ж-в.

— Почему же это? Здесь не манеж, под ружья не поставите!.. Здесь мы все равные гости!.. продолжал громко Федя, — произведут — Такой же буду офицер, как вы.

— Ну нет, таким вы никогда не будете! ядовито ухмыльнулся прапорщик.

— Потому разве, что я не «мочалкой» шит?

— Потому, что я не пьяница! гневно, проговорил Ж-в.

— Ну вот! А по моему, лучше бы вы были пьяницей, чем то, что вы теперь! ухмыльнулся Федя.

Все соседи рассмеялись. Ж-ва не любили.

— Что это такое? обратился прапорщик к сидевшему рядом полковому адъютанту, — нижний чин оскорбляет офицера.

— А вы лучше помолчите, а то он в вас бутылкой пустит, отвечал адъютант, которому очень понравилась удалая фигура молодого буяна, — и хорошо бы сделал, вы кругом виноваты: он заговорил вежливо, а вы ответили дерзко гостю генерала и такому же, как вы, дворянину.

— Я буду жаловаться генералу.

— Не советую, вас же прогонит, отворачиваясь проговорил адъютант.

Между тем, хмелеющий все более юнкер, продолжал говорить громко, обращаясь к своему соседу, что-то не ясное, но с явными «камушками в огород» прапорщика, делавшего вид, что не слышет и исчезнувшего немедленно после обеда.

Евстигнеев бодро раскланялся с генералом, который вновь расцеловал его и, заметив, что юный боец «совсем готов», поручил любимцу своему прапорщику М. Н. Барковскому отвезти его в коляске домой и уложить спать. Едва опустился Федя на мягкие подушки экипажа, как мгновенно заснул, и прапорщику, с помощью солдат, пришлось водворять его в квартире. Так закончился день торжества нашего удалого товарища.

Мы смотрели на кулачный бой с набережной, а о [596] дальнейших подвигах Феди за обедом у генерала узнали от Петра Самойловича.

Евстигнеев, сын почтенного соборного протоиерея, предназначался к духовному званию; но еще в семинарии проявил такие буйные наклонности й страсть к кутежам, что отец поторопился взять его из заведения и определить на Кавказ юнкером, в надежде, что малый уходится и образумится. На Федя так втянулся уже в водку, что остановиться не мог. Беспечный и бесшабашный, он без скандалов тосковал, а будущности не думал и часто говорил, что если его не убьют горцы, то наверно разжалуют или сошлют. Об офицерском чине не только не мечтал, но и не желал его, находя стеснительным для разудалого образа жизни. Словом, бедный юноша был, что называется «отпетый» и притом — опасный: одно чудо могло спасти его от гибели. Так его все и понимали, сожалея и любя за многие хорошие качества; но повлиять на него советами и увещаниями — никто не мог.

— У меня, братцы, говорил он товарищам, — какая-то порча в нутре; ничего путного из меня не выйдет! Так, вот, поживу малость, повеселюсь, потешусь в кутежах да в угаре винном, а там — как-нибудь с собой покончу! Пробовал было ломать себя, хотелось старика своего потешить, успокоить, — да нет! Недельки две промаюсь в благонравной трезвости — и опять! Нечего, значит и пробовать!

Сколько таких безнадежных несчастных присылалось в то время на Кавказ, как в пенитанционную колонию, и пропадали там окончательно, к сожалению, не всегда от вражеской пули.

______________________________

Представились мы в своему батальонному командиру, приезжавшему в Воронцовку. Старик был ласков и отпустил нас с общепринятыми наставлениями: служить хорошо и вести себя добропорядочно.

Подполковник Германс, русский Немец, не знавший другого языка, кроме русского, был тихий, молчаливый человек, весьма некрасивой наружности. Старый холостяк, он жил уединенно, не любя никаких шумных увеселений и охотно подчиняясь влиянию ротных командиров, по счастию, храбрых и [597] дельных офицеров. Как командир, он славился редким хладнокровием и распорядительностью в экспедициях.

Наш капитан тоже приезжал два раза за это время, по делам, но мы его не видели.

Генерал никак не мог помириться с неудачным исходом кулачного боя и о том только и мечтал, как бы поколотить хорошенько чумазых.

— Два селения на р. Куме покумились! каламбурил он, — да и набросились кучами! А вот я им своих куманьков преподнесу! Напишите во все батальоны, чтобы к Рождественскому празднику выслали сюда побольше самых лихих драчунов; да тихонько, в раздробку, разместить их по полковым дворам и по мастерским, а как на реке начнется потеха — они, незаметно пускай к нам и подсыпаются понемногу! Важно погоним и скажем, чтобы подучились и приходили в другой раз биться.

Не менее генерала мечтал о том же Евстигнеев, у которого к тому же разыгралась дикая фантазия вызвать на единоборство прапорщика Жа....ва, чтобы «покончить с ним счеты», или же заманить его в общую свалку, где, под шумок, можно было бы порядком намять ему бока!

Но все эти прекрасные планы не могли осуществиться по причинам, которых тогда никто не мог предвидеть.

12 декабря, неожиданно зашел к Алексееву Петр Самойлович и застал нас за вечерним чаем.

— Вот вы где, юноши! заговорил он, — совсем забыли друзей... Жена и дочка скучают, послали меня проведать и вопросить: «чем мы вас огорчили?»

Мы оправдывались службой и делами, присовокупив, шутя, что лучше подучать упреки, что редко ходим, чем — что слишком часто.

— О, гордыня непомерная! воскликнул добряк — Ну да это, пока, в сторону... я посижу у вас, вы, ведь, никуда, а на днях — непременно соберитесь к нам. Теперь же давайте мне чаю и — потолкуем: имею кой-что сообщить.

— Приятное? спросил Алексеев.

— Не знаю, как понравится; но за то важное и совершенно секретное. Вопервых, на днях, так около 20-го, юнкерскую команду распустят по ротам, а вовторых, генерал наш едет в Ставрополь, куда вызываются все главные начальники [598] частей. Повидимому, будут там обсуждать судьбу весенней экспедиции. Что-то затевается серьезное... По слухам, успехи Шамиля за последние годы тревожат Петербург, оттуда то-и-дело шлют нам запросы, предположения и указания насчет решительных действий. Давно уже об этом поговаривают, да все не верилось, думалось, что по прежнему канитель тянуть будем. Вы прибыли в самое любопытное время: на Кавказ обращены взоры и публики, и народа, а тем более главного военного начальства. Общий голос требует нанесения сильного удара власти Имама! Что из того выйдет — покажет время, а пока — да спасет нас Всевышний от ошибочных воззрений! Изверились мы как-то, очень уж опасаемся теоретических, кабинетных предначертаний и планов. Соображения местных начальников критикуются «там» нещадно; да, по правде, и наши-то: кто вкривь, кто вкось! Приобыкли мы уж очень вести войну «по простацки», а если рассудить-то и нельзя нам иначе!

Мы стали просить маиора объяснить нам: существуют ли какие общие системы и планы покорения Кавказа?

— Ну, уж если вы настаиваете, то, пожалуй, расскажу, что знаю и как сумею, по возможности вкратце, а то вы не поймете да и долго будет. Слушайте же: Полстолетия наши войска ведут упорную, кровопролитную и безрезультатную борьбу с дикими горскими племенами, — начал Петр Самойлович. — Все, чего возможно было достигнуть храбростью, самоотвержением и тяжкими трудами войск — достигнуто, по возможности, сделано, большего же нельзя от них и требовать: все зависит от руководителей. Безуспешность борьбы имеет единственною причиной — недостаточность материальных средств и малочисленность войск для одновременного ведения наступательных и оборонительных действий. Прикрытие и защита границ и населенных пунктов, разбросанных на громадных пространствах, не позволяет располагать достаточными диспонибельными силами для нанесения неприятелю решительных поражений, а, с другой стороны, частые сборы войск в отряды оставляют население и границы без надлежащей охраны. Вот мы, между двумя стульями и садимся на пол, то-есть подвергаем разорению и гибели жителей и не достигаем ничего серьезного набегами и вторжениями. Вы спрашиваете о системах и планах: и систем, и проектов, и планов было так много, что все равно, как бы их вовсе не было! В целях и [599] стремлениях все они, конечно, сводятся к одному и тому же, то-есть: силою оружия довести горцев до замирения; дать им своеобразное гражданское устройство, приучить к сельскому хозяйству, к торговле и ремеслам и проч. и проч. О том же, как достигнуть такой благодати, проекты расходились, иногда, самым забавным образом. Так, например: одни утверждали, что необходимо занять все площади, прокармливающие горцев и загнать их в горы, дабы нужда и голод заставила их покориться. Другие возражали, что следует, напротив, двинуть в горы большие отряды и гнать оттуда неприятеля на равнины, где он должен будет покориться или — погибнуть от штыков. Как видите, в сущности и те и другие проповедывали одно и то же, расходясь лишь в том, с какого конца следует начинать. К сожалению оба проекта положительно неосуществимы. Двинуться в горные трущобы даже с большими силами вещь безрассудная! Точно также и занятие всех хлебопахотных местностей потребовало бы втрое больше войск, чем мы имеем, а также громадных денежных затрат на постройку на всех таких площадях крепостей и укреплений. Надо, впрочем, заметить, что отчасти все это делается, с результатами несомненно вредными. Как же быть-то? ведь приказывают же нам все-таки и поражать, и защищаться? Ну мы и изворачиваемся как можем!

Наступательные действия наши, состоят, почти исключительно во вторжениях в земли наиболее хищных обществ для наказания за разбой и грабежи. Ну что же выходит? Двигаемся мы грозно, разоряем и сжигаем несколько пустых аулов, которые в три дня могут быть вновь выстроены; и за это удовольствие — расплачиваемся сотнями людей, оставляя, конечно, разоренную местность, по прежнему, во владении неприятеля, который очень желал бы, чтобы почаще приходили к нему за тем же! Не ясно ли, что все такие экспедиции «для наказания» гибельны только для нас, оставаясь в то же время безо всякой пользы для дела, как бы красноречиво ни распинались реляции о значении нанесенных горцам ударов.

— В Ермоловские времена, и после, до конца 30-х годов, возможно было еще прохлаждаться так, имея дела с отдельными племенами, нередко враждовавшими между собою; но с появлением мюридизма и гозавата, сплотившими все эти общества воедино, под суровою, деспотическою властию Имама, — [600] продолжать таким порядком войну сделалось положительно невозможным! Прошло и то время, когда на занятых площадях признавалось достаточным сооружать крепостцы-курятники: Шамиль их брал, истребляя малочисленные гарнизоны, несмотря на геройскую их защиту. Теперь горцы зорко и внимательно следят за нами; малейшая оплошность, недосмотр, оставление слабых прикрытии — ведут к катастрофам.

— Неужели же войска постоянно действуют против невидимого неприятеля? Спросили мы.

— Нет; у нас, так-сказать, два вида экспедиций, — отвечал маиор, — в лесистых местностях, — как например, — Чечня и Закубанье, — войска дерутся на всем пути следования: каждый куст, каждое дерево — стреляют; овраги, лощины, ущелья — всем пользуются Горцы, чтобы губительным огнем тревожить отряды, не подвергаясь сами большой опасности. Совершенно напротив, в безлесных горах Дагестана и части Лезгинской линии: там отряды, иногда, по месяцу не встречают неприятеля, огромными партиями скопившегося для защиты какого-либо ущелья или укрепленного на скалах аула, которые приходится осаждать и брать штурмом. Замечательно однако ж то обстоятельство, что осады и штурмы эти всегда оканчивались блистательным поражением горских скопищ, тогда как в лесной войне, в большинстве случаев, мы терпим одни неудачи: редкая экспедиция обходится без значительных потерь, с весьма сомнительными результатами, не говоря уже о тяжких трудах и крайнем утомлении войск, принужденных на каждом шагу обороняться от невидимых врагов.

— Казалось бы такое разительное различие в результатах горных и лесных экспедиций, должно было бы послужить полезным указанием и руководством для более обдуманного направления боевых операций; но повидимому, никто и не задумывался над этим, и всего менее — составители обширных проектов.

— Система! — Продолжал, разгорячаясь, маиор, — да ведь и плохая система могла бы дать лучшие результаты, еслибы ей строго и неуклонно придерживались. К сожалению — и этого нет: частая перемена главных начальников края с неизбежною ломкой всего, что было до них — тому препятствует.

А тут еще периодические войны с соседними мусульманскими державами! — Турцией и Персией, и поневоле покорение Кавказа [601] приходится откладывать в долгий ящик, а дела вести — по старинному — нескончаемою канителью. Ну вот вам, вкратце, вся сущность положения наших войск в крае! Еслибы от меня зависело, я решил бы вопрос так: пока не дадут достаточных средств, — прекратить всякие наступления и набеги и строго ограничиваться одним оборонительным образом действий!

— Но это значило бы отказаться от покорения Кавказа! — заметил Алексеев.

— Вот в том-то и штука, что нет! — возразил Петр Самойлович, — наступлениями и набегами мы доставляем только неприятелю случаи наносить войскам вред и, в то же время, — успешно грабить оголенные местности; иначе говоря: поддерживаем дух и веру горцев в возможность успешной борьбы с нами и доставляем им матерьяльные средства. Вообразите же такое положение на несколько лет мы прекращаем всякие движения в неприятельские земли; все наши боевые силы, в строгом систематическом порядке размещаем так, чтобы населенные пункты и дороги были вполне защищены и чтобы все попытки хищников прорваться в наши пределы, для грабежа и угона скота, не оставались безнаказанными, преследовались бы неутомимо с беспощадным истреблением партий и шаек, — чего совершенно возможно достигнуть с нашими наличными силами. Скажите: что стали бы делать тогда горцы, лишившиеся, во первых, всякой наживы от грабежей, заменяющих им и торговлю и промыслы, а во вторых — возможности наносить какой-либо вред войскам, подвергаясь сами — неизбежному истреблению при каждой хищной попытке? — Поверьте — не прошло бы двух-трех лет, они замирились бы поголовно, несмотря ни на какие мюридизмы и газавата, а Имама своего привели бы к нам на веревочке.

— Все это гадательно! — заметили мы.

— Конечно гадательно, но гораздо вероятнее розовых упований при бессистемных системах.

— Однако же, неподвижность войск...

— Да разве ж такая подвижность двигала сколько-нибудь дело вперед? Напротив, спросите старожилов: 5-6 лет назад Чечня была совершенная Россия, а теперь? Куда мы ее двинули? Разве тогда к нашим крепостцам-курятникам осмелились бы горцы подъехать на пушечный выстрел? — а теперь — [602] их срывают! А Дагестан? даже в Шамхальских владениях, издавна преданных нам и миролюбивых, начинают волноваться!

— Если вы так убеждены, отчего не представите ваших, соображений начальству? сказал Алексеев.

— Боже меня сохрани! И вас прошу не выдавать меня, не промолвиться кому-либо о моих измышлениях, улыбнулся маиор, — да меня и осмеют и загрызут свои же товарищи, и, по-своему, они будут правы: с прекращением наступательных действий прекратятся, конечно, и щедрые награды. Теперь, ведь, каждый офицер рассчитывает получить одну, а то и две награды в год, а тогда, что? Знаете ли, что говорят все служащие от мала до велика относительно вожделений покорения Кавказа?

— «Эва! на наш век хватит! Да и зачем кончать такую хорошую войну? Мы честно боремся с горцами: то мы их, то они нас! Ведь Кавказ же наша боевая образовательная школа, учебная действующая армия! Каких гигантов-воителей выработала! А, что будет, когда все кончится? Куда мы-то, горемычные, денемся? Караулы и посты занимать, да «по плацу выступать шагом журавлиным»? Слуга покорный! Я лучше к себе до дому отправлюсь, чумаковать буду!» — Все это говорится, конечно, в шуточном тоне, но совершенно искренно!

— Неужели-ж никаких успехов не получается от вторжений наших к неприятелю? — продолжали мы распрашивать.

— Как не получаться — получаются, как я уже и объяснил вам, отвечал маиор, — почти каждый год присоединяем мы к нашим владениям дорогою ценой купленную поляну; сердца прожектеров ликуют: предвидения их осуществляются: часть населения, кормившегося этою местностью, является с покорностью. Начальство, натурально, в восторге, ласкает и награждает новых подданных, — помогает им строить «мирные аулы», выдает денежное пособие и — празднует — достигнутый успех! Но, увы! в действительности такой успех — хуже всякого поражения: мало того, что покорившиеся прокармливают своих родичей и друзей, ушедших в горы, укрывают их у себя, сообщают им сведения о всех наших движениях и сборах, — к довершению всего, они же сами участвуют с шайками и в разбоях, и в нападениях, и в преследовании отрядов. Всем это известно, но наблюдение за такими [603] аулами затруднительно — и ничего нельзя поделать! Разве-ж это успех, победа? Горцы ловко противупоставили нашей системе — свою и, несомненно, посмеиваются!

— Но, однако, не отталкивать же покоряющихся! возразил Алексеев.

— Кто говорит! — отвечал маиор, — но благоразумнее было бы селить этих «покоряющихся» подалее, на землях, отобранных у других обществ; а если не согласятся — значит, покорность их одна спекуляция, обман, вредный и гибельный для нас, пускай лучше идут в горы и будут открытыми врагами.

— Я далек от мысли обвинять кого-либо во всех перечисленных мною неурядицах, продолжал, после некоторого молчания, Петр Самойлович, — так сложились наши дела и обстоятельства! Но не могу не выразить сожаления, что главные начальники края не домогаются более настойчиво увеличения средств и боевых сил, и слишком уступчиво, без надлежащих энергических возражений, покоряются всяким указаниям, исходящим из кабинетных сфер! Ну, однако, на первый раз — довольно! Я наскоро, в общих чертах, выболтал мои личные взгляды, не взыщите, сами-ж просили. Ознакомившись с существующими порядками, проверьте меня: быть может во многом я ошибаюсь. Аминь! А теперь я дам вам несколько практических советов. Как мне известно — ни водки, ни вина вы не пьете, табаку не курите, в карты не играете, словом, красные девушки! Это очень похвально, а все-таки надо бы понемногу привыкать к военным порокам. Табак и карты могут подождать, а водка в походной жизни — лекарство, она поддерживает и возобновляет силы, конечно, в умеренном количестве и не перед боем. У нас даже пьяницы идут сражаться натощак, как к причастию. В такое время пить неудобно, свежесть головы нужна, да и зазорно перед товарищами: подумают, что трусите. Затем, пуще всего берегите ноги, в них вся сила солдата. Если почувствуете, что портянка трет ногу, немедленно переобуйтесь. Еще одно: при перестрелках не бравируйте, не оставайтесь на виду, где можно — прикройтесь деревом; увеличивать число бесполезных жертв глупо! Делайте свое дело по совести, и когда нужно — будьте молодцами, не жалейте себя! Ну, вот, и все; до остального додумаетесь сами.

За ужином, которым успел распорядиться Алексеев, Петр [604] Самойлович весело болтал, восхищаясь красотой прислуживавшей Олэны.

— Да, вот что еще, спохватился он, — в последний приезд вашего ротного, генерал спросил его:

— У тебя есть, молодец, юнкер Федя Евстигнеев, каков он?

— Шалит и пьет, отвечал капитан.

— Ну не беда! Напьется, выспится, а шалит он честно; побереги его, нам таких удальцов надо! Еще есть у тебя, красивый мальчик, Алексеев, не обижай и его тоже, дай ему подрасти и окрепнуть, заключил генерал.

— Значит вам, Митенька, нечего опасаться «Таракана». Старайтесь только избегать столкновений с ним, держитесь в стороне. Однако, засиделся же я у вас, засуетился маиор, — каково-то будет ответ держать перед супружницей? Не женитесь, господа, право так лучше!

______________________________

Вечеринка у маиора вышла, какая-то толкучая, набралось неожиданно много гостей обоего пола, с которыми хозяевам пришлось возиться. В маленьких комнатах повернуться было негде. Митеньку увела Шурка к себе, а я в кабинете смотрел на играющих в карты, затем незаметно проскользнули мы в переднюю, но хозяйка поймала нас.

— Поделом, зачем долго не приходили, сказала она, — я вас не удерживаю, но не прощаюсь, еще увидимся!

Наконец настал канун выезда нашего в с. Отказное. Первым делом, конечно, отправились мы прощаться с семейством Петра Самойловича, которому так много были обязаны. Шурка расплакалась, маиор облобызал нас.

— Петр Самойлович, я их тоже поцелую? спросилась Липочка.

— Целуй матушка, сколько хочешь, и даже сколько они захотят! смеялся маиор.

Липочка поцеловала меня в лоб, а Митеньку, без церемонии, обняла за шею и поцеловала в самые губы. Оба сильно покраснели. «Ох, быть беде!» отметил я. Но маиор, потирая руки с видимым удовольствием, поощрительно покрикивал:

— Хорошенько его! Вот так, поучи еще, голубушка, совсем он не умеет целоваться! [605]

— Чудачит или притворяется! подумал я, а, может, на радостях, что мы уезжаем.

— Пишите же, милые люди! если что нужно будет, я что могу исполню охотно, говорил добряк, провожая нас.

Распрощались мы также с Бобровым и Антоновым. Хозяева Алексеева отказались от денег, но приняли подарки на платья хозяйке и девочке. Напекла и нажарила добрая хохлушка на дорогу столько снеди, что хватило бы на месяц, а нам было ехать всего за двенадцать верст. Олэна ходила печальная, с красными глазами, стараясь угодить и приласкаться к панычу.

Утро 22-го декабря было ясное, с легким морозцем. Мы весело взобрались в сани и помчались. Давно желали мы добраться до своей роты и начать «новую жизнь и настоящую службу», но когда время это настало, невольно смутились и задумались: что ждет нас впереди? Снова почувствовали мы себя как бы осиротевшими, расставшись с людьми, дружески и участливо отнесшимися к нам. Увидимся ли с ними, когда, как и где?..

______________________________

Я не описывал наружность маиорши, во-первых, потому что пишу не роман и она вовсе не героиня, а просто случайно встретившаяся нам, очень добрая и милая особа. Во-вторых, признаться, я совсем не умею изображать женскую красоту и всегда с завистью читаю опытных беллетристов, увлекательно рисующих чудные лики своих героинь со всеми, неуловимыми глазу профана, оттенками: и характерные какие-то складки по углам ротика, и пленительные морщинки между бровями, и сквозящиеся ушки, и «одуряющие» завитки на белоснежном затылке, и ямочки и на щеках, и на плечах, и на руках, словом, везде! А глаза? и глубокие, и широкие с лучисто-расширяющимися зрачками, и задумчиво-пытливыми, пронизывающие, то жарко манящие, то обдающие холодом, и пр., и пр. Не правда ли прелесть! А между тем, каюсь, никак не могу я себе представить чудные образы этих героинь, несмотря на подробный, добросовестный инвентарь их прелестей! Отчегож это? Или красота не поддается изображению словом? Тогда зачем бы, казалось, и натуживаться, сбивая с толку воображение читателя. [606]

Липочка была прехорошенькая блондинка с карими глазками, с крошечными ручками и ножками, стройная и грациозная, бойкая и смелая, ростом немного выше среднего. Считала она себе двадцать семь лет, а сколько имела действительно — неизвестно. Кокетничала она потому, что не могла не кокетничать; смеялась охотно и без гримас, не имея надобности скрывать зубы; краснела часто, безо всякой видимой причины; всегда была весела и всем довольна, с мужем жила согласно и дружно, ценя его ум, доброту и полное к себе доверие. Ну вот и все что можно сказать о нашей милой маиорше, представительнице симпатичного типа штаб-квартирных барынь.

По неопытности в делах такого рода, я ошибался относительно серьезности ее влечения к Алексееву: ей, конечно, нравилось развивать и разжигать красивого юношу, но, сознавая разницу лет и неподатливость Митеньки, она просто забавлялась. О том же, что чувствовал Алексеев от сближения с маиоршей, мне не удалось ни подметить, ни догадаться. Непродолжительная размолвка между ними, о которой я упоминал, произошла из-за пустяков: Ольга Ивановна, встретив однажды Митеньку, затащила его к себе на кофей, а Липочка, как на грех, застала их за этим мирным занятием, и ей очень не понравилось, что они уж слишком близко сидели рядышком, но маиорша скоро одумалась, хотя с тех пор менее стала дружить с поручицей.

Всю дорогу до Отказного занимала нас последняя беседа с маиором. Было бы грустно, если бы мнение его о безнадежности покорения Кавказа оправдалось. «Вероятно, добрейший Петр Самойлович, по своей привычке, преувеличивает!» заключили мы.

VII.

Рано прибыли мы в с. Отказное и засветло успели устроиться на квартире, поместившись, по предложению Алексеева, вместе. Вероятно, он нашел, что лучше терпеть мое присутствие, чем целой семьи хозяев с телятами, курами и гусями; поместиться же одному в отдельной квартире было бы и неудобно, и дорого. За весьма небольшую плату условились мы с хозяевами насчет прислуги и стряпни, и удобно разместились в двух светлых комнатах, с темным чуланом. Только множество тараканов [607] приводило нас в отчаяние; сколько ни истребляли мы их, новые легионы появлялись откуда-то.

Перед вечером, нарядившись в парадную форму и внимательно осмотрев друг друга, отправились мы представиться ротному командиру, но предварительно зайти познакомиться и посоветоваться к фельдфебелю. Сверх ожидания, капитан принял нас любезно, напоил чаем и давал советы участливо и добродушно.

На другой день, утром, фельдфебель заплатил нам визит и обещал назначить одного общего нам дядьку, хорошего и опытного солдата.

Фельдфебель, Петр Григорьевич Григорьев, красивый молодец, лет тридцати пяти, из кантонистов, имел крест, две нашивки и поперечный учебного баталиона басон на погонах; он надеялся скоро получить чин прапорщика, так как дослуживал установленный для того двенадцатилетний срок. Среднего роста, коренастый и очень сильный, он славился отчаянною храбростью и в рукопашных схватках охранял своего командира, которому был очень предан, хотя и грубил ему в хмельном виде. С солдатами Григорьев был строг и придирчив. Напивался он редко, но когда это случалось, солдаты прятались, так как, при свой силе, он был опасен в таком состоянии. С юнкерами он любил водить знакомство и вредил тем из них, которые от него сторонились. Говорили, что Григорьев имел большое влияние на капитана, потому что знал все его грехи по ротным суммам, но это едва ли справедливо, так как Данило Васильевич не скрывал своих позаимствований из ящика, а только не платил их.

По уходе фельдфебеля мы облеклись в полупарадную форму и отправились с визитами к трем субалтерн-офицерам, к товарищам юнкерам и к трем разжалованным.

Старший из субалтернов, подпоручик Щепетков, всего третий год выпущенный из корпуса, был молодой белокурый мечтатель, одержимый неумереннейшим стихокропательством. Он принял нас по товарищески и, чуть не со слезами, просил бывать каждый день, а если можно, то и чаще. В другом роде был прапорщик Хитрово: болезненный, нервный, всем недовольный, он все время на что-то жаловался, что-то осуждал и кого-то проклинал, а как для подобных [608] «лементаций» также нужны были слушатели, то и он просил нас почаще навещать его запросто. Третий — прапорщик Транквилевский, был только-что произведен из юнкеров нашей же роты и попрежнему не расставался с юнкерами. Добрый малый, но ограниченный и без всякого воспитания. Боевая репутация всех трех названных офицеров, была отличная, да иначе капитан не стал бы и терпеть их в роте.

У юнкера К-ва, мы застали в сборе всех юнкеров, знакомых уже нам по учебной команде, и отделались — одним общим визитом. Тут же познакомились мы с одним разжалованным, лишенным дворянства, Иосифом Бянским, история которого так необыкновенна и трогательна, что мы приведем ее в последствии, тем более, что долго пришлось нам странствовать вместе с этим бедняком. Наружность Бяши, как называли его все, была безобразна до смешного: курносый, с белыми, вьющимися волосами, со щелками вместо глаз и с огромным ртом — он был чудовищен, но необыкновенная доброта, прямодушие и веселость, при самых тяжких испытаниях, внушали и любовь, и уважение к нему товарищей. Обыкновенно он проживал у кого-нибудь из достаточных юнкеров и становился таким полезным и необходимым для него сожителем, что тот не мог с ним расстаться.

Второй разжалованный, Ксаверий В-ий, человек лет 55-ти, сосланный по польскому восстанию тридцатых годов, в котором, как говорили, он командовал полком «Косинеров». Долго содержался он где-то, и вот уже четыре года как прислан к нам в полк солдатом. Капитан щадил старика и даже успел исходатайствовать ему производство в унтер-офицеры, важный шаг для сосланных этой категории, предоставлявший им право на дальнейшее движение по службе, а следовательно — прощение. У сыновей его уцелела часть из конфискованного имущества, и старик получал от них порядочные деньги. Жил он скромно, даже скупо, хотя всегда помогал нуждающимся землякам и, по слухам, не жалел денег на подарки фельдфебелю. Высокий, худой, сгорбленный, В—ий казался старее своих лет. Сосредоточенный, молчаливый, он был со всеми вежлив и приветлив; ласковая улыбка не сходила с его губ, и только холодный, стальной взгляд серых глаз, выдавал скрытую неприязнь и враждебность. Насмешники потешались, что при получении чина унтера, он [609] поцеловал, будто бы руку у капитана. Да хоть бы и так! Можно ли упрекать несчастного за такой порыв, когда после стольких лет испытаний, ему впервые блеснула надежда пронести остаток дней на свободе, в кругу родных!

Третий разжалованный был большой барин, Константин Федорович Л-в, служил в одном из привилегированных ведомств, занимая хорошую должность. Он был богат, хорош собой, умен, отлично образован, имел красавицу жену и двух близнецов-сыновей по пятому году, словом, жизнь вполне улыбнулась ему, «а горе ждало из-за угла!». Однажды летом, совершенно неожиданно, приехал он в свою деревню ночью и застал жену в объятиях молодого соседа-студента. В припадке ревнивого бешенства, всегда сдержанный Л-в, при всей дворне разложил урожденную баронессу и ее любовника рядом и высек чуть не до полусмерти обоих. Затем, оставив при себе сыновей, отправил жену к ее родителям, а со студентом стрелялся — и убил его с первого выстрела. В то время гражданских чиновников нередко тоже разжаловали в солдаты, особенно за дуэль. Л-ва сослали на Кавказ рядовым, но без лишения дворянства. Так рассказывалась в полку история Л-ва. В полку приняли его хорошо, с ним охотно знакомились и офицеры, но он педантически держался исключительно кружка своих сослуживцев-юнкеров и солдат, для которых был верным и добрым товарищем. После роковой истории, испортившей всю его жизнь, он сделался раздражительным, циничным, чем производил неприятное впечатление на тех, кто не знал подробностей его несчастия. А между тем, этот злой, повидимому, человек, плакал навзрыд, когда получил от дяди портрет своих сыновей, повторяя глухо: «сироты, сироты!».

По собственному побуждению, а отчасти по поручению полкового командира, капитан избавил Л-ва от всякой службы, кроме, конечно, походов, и относился к нему даже с некоторым уважением. Каждый год представляли его в унтер-офицеры, в течение трех лет, но из Петербурга, каждый раз, получался отказ за «рановременностью». «Немецкая роденька тормозит!» усмехался Л-в. Но зато на второй же год службы рота единогласно присудила ему крест.

Кстати об этом. Одно время на Кавказе ходили слухи, что будто бы роты не всегда бескорыстно навешивают кресты [610] юнкерам и разжалованным, но сколько ни служил я на Кавказе, не знал ни одного подобного случая, да и трудно тому поверить, зная, как солдаты чтут крест и гордятся предоставленным им нравом награждать, по выбору, товарищей орденом.

После рождественских праздников, проведенных нами тихо, капитан проэкзаменовал юнкеров по фронтовой части, остался доволен, всеми, кроме К-ва и Дюблё. Первому он сказал: «подтянись, Андрей, займись хотя ружейными приемами!», а второму: — «вы мне фокусов не выкидывайте, кадриль что ли танцуете или на канате разгильдяйничаете? Извольте маршировать безо всяких вывертов!»

— Ведь вот, господа, жаловался огорченный Андрюша, — все распекают за маршировку, чудаки право! Точно не хотят понять, что ноги мои не для этого созданы, что они — сокровище для кавалерийской службы! Вы заметили, конечно, что у меня кривые ноги?

— Да, немножко, отвечали ему.

— Нет не немножко, и я этим горжусь, горячился К-в, с производством перейду в уланы и буду лихим кавалеристом: из шенкелей не выпущу лошадь, вот что! А они — маршируй! Как же!

Данило Васильевич покровительствовал Андрюше, земляку и соседу, отец которого, уездный предводитель, по просьбе сына, наблюдал за порядком хозяйства и целостью капитанского именьица, оставшегося после смерти дяди, безо всякого надзора.

Смотром нашим закончилась всякая служба, роте дан полный отдых. Юнкера лишь в очередь дежурили по роте. Морозы стояли суровые, все сидели по домам. Вечерами юнкера собирались у Л-ва или у К-ва, но ни кутежей, ни большой картежной игры не было; проводилось время чинно и дружно. Даже Евстигнеев притих, но зато мрачно тосковал и вздыхал по Воронцовке и кулачным боям.

______________________________

Село Отказное, на реке Куме, состояло из 680 дворов, с 2.056 душ м. п. и 1.830 ж. п. казенных крестьян, русских, православных. Две церкви и большие сады придавали селу красивый вид летом; но простора и чистоты, которые мы видели в Воронцовке — и следа не было. Население составилось из [611] переселенцев разных губерний, к которым по пути следования, самовольно примешивался всякой сброд. Поэтому, главным образом, общественные дела налаживались медленно и туго, да и со стороны казенного управления не было за жителями надлежащего толкового надзора. Кормили крестьяне солдат плохо и часто с ними ссорились. Пьянством и распущенностью нравов Отказенцы перещеголяли Воронцовцев.

— Хорош народец! говорили про них солдаты, — в праздник не работают, а в будни — отдыхают!

Характерны очень предания и рассказы о времени первого заселения Кавказа русскими переселенцами, особенно Ставропольской губернии близ городов Георгиевска и Пятигорска.

С целью скорейшего обрусения края, посредством колонизации вызывались правительством из разных губерний добровольные переселенцы с известною льготою от воинской повинности и податей. Поселенцев этих сажали на лучших местах с большими душевыми наделами, преимущественно по главным трактам сообщений. Независимо от того, за бесконечно малую плату, раздавались земли в глубь степи, по берегам рек и речек, разным чиновникам и частным предпринимателям, для устройства хлебопахатных и промышленных хозяйств. Также многие служащие и отставные чиновники, в виде награды за заслуги, получали участки даром, но с обязательством устройства прочной оседлости и сельского хозяйства. По причине близкого соседства хищных кочевников — Ногайцев и Калмыков, все поселения, большие и малые, казенные и частные, строились в форме укрепленьиц, обносились валом, покрытым колючками, окапывались канавами и оберегались денно и нощно караулами. В случае тревоги, взаимопомощь, в интересах общей безопасности, — была обязательны.

Частные хутора и деревеньки заселялись всяким сбродом: тут были обязательно и беглые крепостные, и беспаспортные или с фальшивыми паспортами бродяги, и дезертиры, и скрывшиеся преступники, и просто нищенствовавшие странники из ближних губерний. Все это садилось на гостеприимных землях, устраивалось, переименовывалось, перекрещивалось и, с течением времени, амальгамировалось в густую массу нового кавказского гражданского сословия. Полиция сквозь пальцы смотрела на этих выходцев, да и трудно было ей возиться с таким [612] делом. Владельцы составляли фантастические списки «своим, крестьянам», и вольный сброд закрепощался, высшими учреждениями, на веки — нерушимо! И сброд ничего, помалчивал; он рад был покончить со своим прошлым, часто «несуразным» и получить новое гражданство, хотя неказистое и тяжелое.

Были и такие пионеры, которые, во избежание хлопот, траты времени и денег, — просто-на-просто, высмотрев удобные места, подалее от больших трактов, водворялись на них со «своими крестьянами», обстраивались наскоро, заводили хозяйство — и ждали что будет. Пронюхает полиция, нагрянет, пошумит, потолкует — но что-ж поделаешь? Не разорять же человека, сделавшего такие затраты? Донесут просто, куда следует, что, дескать, оказался еще хутор, по ошибке пропущенный в прежних списках. Как ни старалась полиция зорко следить за такими водворенцами «наездным способом», но безуспешно: год или два не побывал становой, или исправник в каком-либо глухом уголке, — смотрит новые гости. Пробовали их сгонять, — не идут, вопиют, жалуются и полицию же оговаривают, так и бросили, стараясь только не оставаться в неведении о появлении нежданных обывателей. Для этого исправник, разъезжая по трактам, внимательно следил, за всеми проселочными съездами, выходящими на большую дорогу, и по ним накрывал виновных. Но и против этой хитрости «наездные владельцы» принимали свои меры: они долгое время держали свои сообщения сторонкой: пролесками и съездами на чужие дороги, так что по 5-6 лет эти новые «Америки», не удавалось открывать полицейским «Колумбам». Надо сознаться, что кроме трудности борьбы с хищными водворенцами, полиция не могла не признать и некоторой в них пользы. Во-первых, эти господа не отказывались выражать «благодарность» за снисхождение и покровительство, а, во-вторых, — при частных служебных разъездах удобно и приятно иметь лишние пункты для пристанищ, отдыха и угощения. Так все это и шло, пока не спохватились в губернии, и не предприняли генерального размежевания казенных земель. Но и эта операция длилась нескончаемо!

Был один курьезный случай, почти легендарный, но действительный, известный всем кавказским старожилам.

Приезжает в край один смышленый барин, решившийся [613] разбогатеть во что бы то ни стало и без всякой денежной затраты. Прибегать к избитым приемам самовольных водворенцев ему не хотелось, да и что приобретешь от какого-нибудь хутора в 15-20 десятин! Надо было придумать, что-либо широкое, грандиозное, оставаясь притом же, но возможности, на легальной почве. Долго разъезжал мой барин вдоль я поперек благодатных степей, соображал, рассчитывал и додумался до того, что подал подлежащим властям прошение — о разрешении ему на одном из больших трактов, поставить вблизи дороги часовеньку. Господин был очень богомольный! В разрешении препятствия не встретилось — почему не разрешить! Соорудили часовню с образами в серебряных ризах, с лампадкой, аналоем и с кружкою для доброхотных пожертвований. В назначенный день, ближайшее духовенство освятило часовню и похвалило усердие благочестивого барина. Как и следовало ожидать, чрез два дня — часовню ограбили. Барин поднял тревогу: шумел, горячился, поехал в уезд, в губернию, жаловался, просил и — получил разрешение близ часовни построить сторожку, но с непременным условием, на собственный его счет содержать сторожей. Сторожку воздвигли в виде просторной избы для двух семей, с двором, амбарами, клетями и сараями. Для прокормления сторожей, натурально, потребовался огородец, для скота их — пастбище и сенокос, а также небольшая пашня. Все это загораживалось для охраны плетнями и канавами. За огородом, как-то быстро насадился и разросся садик, а за ним внезапно появились три-четыре избенки, а другие пять-шесть изб высунулись из-за леса на самом берегу реки. Кроме того, розыскали родники и ключи, накопали пруды и колодцы, необходимые для скота и птицы. В начале следующего года поспел просторный господский дом с полным обзаводством, на случай приездов хозяина помолиться в часовеньке и присмотреть за хозяйством. Все шло тихо и спокойно. Народ откуда-то валом валил с бабами, ребятишками и домашним скарбом; свозились целые транспорты бревен, досок, хвороста, каменьев и кирпичу; топоры застучали неумолчно, и вдоль реки построилась порядочная деревня с правильными улицами и полным сельским хозяйством. Среди деревни на площади соорудилась церковь; пашни, сенокосы и пастбища — раскинулись на необозримое пространство. Дворы оживились народом, детьми, [614] домашним скотом и птицами; на прудах плавали лебеди, гуси и стада уток. Словом, в два года нельзя было узнать этого пустынного степного пространства. Томно какой волшебник из недр земли магическим жезлом вызвал в жизни все эти чудеса.

О том, как ладил и ублажал чародей присущие власти — неизвестно, не менее того, чрез 8-10 лет, здесь выросло огромное село, и в пользовании помещика очутились более 10 тысяч десятин земли. Начальство, наконец, прозрело и встревожилось; началось дело — и следствие, и суд, спросы, и опросы, и дознания с приводом в присяге свидетелей; доходило и до Сената, тянулось, кажется, около тридцати лет, при четырех главнокомандующих, а помещик тем временем спокойно продолжал расширять свои владения, приселять крестьян, разводить обширные сады, громадное скотоводство, строить какие-то заводы и фабрики. Ну, и конечно, дело кончилось ничем: обязали, кажется, владельца на свой счет пригласить межевую партию, чтобы положить предел дальнейшего захвата казенных земель. Такому благополучному исходу тяжбы много содействовало то обстоятельство, что некоторые главные начальники держали сторону благочестивого помещика, доказывая и заявляя, что он принес громадную пользу краю, обогатив и оживив пустынную дотоле местность, развел скотоводство, садоводство, громадное хлебопашество и многие другие промыслы, а также заселил дикую степь русским элементом. И все это — была совершенная правда!

— Правое дело всегда восторжествует! сказал успокоившийся барин. Помолился усердно в церкви собственного села и в «чудодейственной часовеньке», радушно угостил местные власти и духовенство, не пожалел при этом и щедрых пожертвований на богоугодные и учебные заведения края, и начал жить-поживать, да добро наживать!

Повторяем: память об этом господине живет и поныне, он оставил по себе широкий след и потомство.

VIII.

Наступил новый, 1842 год, печальный в летописях Кавказской войны и роковой для многих!

Встретили мы его тихо и нерадостно, все юнкера собрались [615] у Л...ва, я тоже был там, но скоро ушел, так как Алексеев, под предлогом болезни, остался дома. Он записывал что-то в свой дневник, который вел аккуратно, а потом мы занялись составлением поздравительного письма к Петру Самойловичу и Липочке. Мне приходилось торговаться за каждое теплое выражение, Алексеев не любил «нежностей»; наконец письмо вышло удовлетворительное и, на другой день, мы нашли случай отправить его.

Скучный отдых мы употребляли на ознакомление с ротою и ее хозяйством, для чего проводили целые дни на ротном дворе, где кипела неустанная работа, по приведению в порядок обоза, и закупок в городе всего необходимого для похода.

Дядька наш, Иван Андреич Лаптев, или просто Андреич, как мы стали его звать, — сразу пришелся нам по душе. Пожилой, но бодрый солдат, умный толковый и деятельный; он добродушно, покровительственно обращался с нами, как истинный дядька, нередко журя своих племяшей. Мы почти не разлучались с ним, с удовольствием слушая умные рассказы его о походной солдатской жизни.

Осмотрев наши походные и смотровые вещи, Андреич все одобрил, только посоветовал кой-что добавить. Особенно настаивал он на необходимости сделать несколько запасных нанковых панталон:

— А не то, как заберемся в цепь, да станем продираться целиной, то «держи дерево», так оборвет, что без всего останитесь. Не токмо-что кожу на сапогах, а и кусок мяса отхватит, проклятое! говорил он.

— Что это такое, «держи дерево?» спросили мы.

— Колючка такая с длинными иглами, густая да твердая. Господа ее «дерезой» 2 зовут, ну а солдаты — «держи-деревом», объяснил дядька, — и столько-то ее по горам — сплошь! Продираешься — ажь плачешь, и беда — как оборвешься весь! Зато из ейных корнев отменные трубки делают, как кость твердые и не горят. Начнете курить — такую закажите.

Взял на себя Андреич также и ведение расходов по нашему хозяйству и дешевыми покупками так сократил их, что мы удивились. Не менее искусно повел он войну с [616] тараканами: чего-то натолок, что то насыпал на полу и в углах — и каждый день выгребал целые кучи тараканьих трупов. Словом, нам оставалось только отдыхать и благодушествовать.

От маиора вскоре получили мы дружеский ответ с приписками Липочки и Шурки; все они выражали желание и надежду повидаться с нами до похода. Но я тщетно уговаривал Алексеева съездить хотя на один день в Воронцовку.

— Неловко! сказал он, — только-что прибыли и уже — отпуск! Подождем!

______________________________

В две недели мы узнали уже по фамилиям всех солдат нашей роты, а со своим десятком — ознакомились во всех подробностях благодаря болтовне Андреича.

Вот те солдаты, с которыми предстояло нам в походе проживать бок-о-бок в одной палатке:

Федор Анищенко, почтенный старослуживый с двумя нашивками; честный, трезвый, умный, всеми уважаемый солдат, хороший портной.

Ян Чайко, — Литвин-католик, взятый на службу с сахарного завода в Киевской губернии. Сапожник. Любил гривуазные песни и рассказы о любовных приключениях ксензов и о травле Жидов панами. Пил крепко, но пьян не бывал и во хмелю — весел.

Иван Сурин, ефрейтор. Один из лучших солдат. С рекрутства долгое время подвергался наказаниям за то, что никак не мог привыкнуть говорить начальству «вы». Начнет, бывало, хорошо, а кончит дурно. Так, например, послал его офицер за чем-то к ротному командиру; после долгих поисков по лагерю, отыскал, наконец, Сурин капитана и, запыхавшись говорит: «Я вас ищу, а ты — тут, ваше бла—дие. Насилу отвык.

Орешко, или Прокопий Орефьев. Певун и плясун, ложечник, знаменит раскатистыми трелями и свистом в хоровом пении. Красивый щеголь, друг Гордеева, ходок по женской части.

Петр Аматун, — неуклюжий, тучный, но сильный Пермяк, — Мордвин или Чуваш. Работал, как вол, ел и спал, как богатырь. В роте прозвали его «вьючным» за выносливость и смирение. В делах с горцами, по выражению [617] солдат — «сердитый молодчина!» Любил страстно водку, но буйствовал и в пьяном виде куда-то прятался.

Семен Пилкин — имел три клички: пискун, кликуша и апостол. Во всех отношениях исправный солдат, богомольный, хорошо знавший церковную грамоту, но имел две страстишки, от которых немало страдал, во-первых, петь в хоре, при отсутствии всякого слуха и при необыкновенно пронзительном голосе, а во-вторых, — мечта всей его жизни — читать в церкви Апостола. Из хора выгнали его со срамом и прозвищем кликуши, а на чтение Апостола — никак не мог он получить разрешения. Обратился он, прежде всего, к полковому священнику, но тот возразил, что на это есть дьячек, и что на один раз, можно бы, пожалуй, допустить его, но надо, чтобы голос соответствовал и чтобы чувство было. На вопрос, какой у него голос, Пилкин с уверенностью отвечал:

— Каким прикажете, ваше преподобие, — тем и могу.

— Как же так? недоумевал священник, — бас у тебя или тенор?

— Никак нет: ни бас, ни тенор, докладывал Пилкин, — а голос отменно звонкий, так и гремит! А как пущу во всю, так «вознесусь», что отрадно даже! И насчет чувствия могу завсегда без стеснения.

— Возноситься-то нам не требуется, сомневался батюшка, — а читать надлежит с выражением и с толком.

— Все отменно справлю, с измалетства обучен по титлу! обещал Пилкин.

— Ну на, вот прочти, дал ему священник книгу.

Но при первых же словах, произнесенных Пиленным визгливо, — отобрал книгу.

— Поди ты! сказал он, — насмешишь и разгонишь всех.

— Явите Божескую милость, ваше преподобие! умолял бедняк...

— Никак нельзя, соблазн один будет! На клиросе, пожалуй, подтягивай, это ничего, соглашался батюшка, видя великое огорчение солдата, — а об Апостоле — оставь и думать!

В первое же воскресенье, раньше всех, забрался Пилкин на клирос. Сначала все шло сносно; но вздумав щегольнуть, он пустил «во всю», и так «вознесся» неистово-дико, что перепуганный священник из алтаря замахал руками и приказал скорее прогнать солдата с клироса. [618]

Огорченный и сконфуженный ушел бедный Пилкин, но все еще не терял надежды когда-либо достигнуть заветной мечты. На всех стоянках роты по деревням и станицам возобновлял он свои попытки, но едва дойдет до испытания — гонят, да еще ругают.

— Увидите, братцы, найду я такого попа, что знает толк, и буду читать! уверенно говорил Пилкин смеющимся товарищам.

— Глухого, разве какого отыщешь! шутили те.

Услыхал от кого-то Пилкин, что от пьянства образуется густой бас, и стал было исправно потягивать водку. Но и бас не получался, да и драть стало его начальство так крепко, что бедняку частенько приходилось «возноситься, пуская во всю!» Одумавшись, махнул он рукой, возлагая упование на счастливый случай в будущем. Не менее того, он продолжал упражнять голос в уединении и чувствительно рассказывать товарищам житие святых угодников.

Рядовые Лепехин, Чуркин и Гущин, хорошие молодые солдаты, ничем особенно не отличавшиеся. Но был у нас солдатик с такими необыкновенными странностями, что о нем следует рассказать подробно.

______________________________

Трофим Трофимов или Тронька, как его просто все звали, худой, бледный малый, с редкими белокурыми волосами, почти без бровей, усов и бороды, с детски-робкими, голубыми глазами, он был у всех на побегушках, все им помыкали, даже рекруты; а между тем Тронька по службе был ретив, по фронту исправен, на работах делал больше других, в экспедициях в бою — лез вперед, ничего не боялся и всегда ходил в цепи, как один из лучших стрелков. Вся беда его, как он сам выражался, что «видом не вышел и усами не взял». К ремеслам имел он большие склонность и способности. Портняжить выучился сам и так хорошо, что имел много заказов, исполнял их добросовестно и брал за работу бесконечно-малое. «Что пожалуете?» — «Эй, Тронька, на нитки не хватит!» смеялись солдаты. — «Ничего-с, отвечал он благодушно, обернемся! с солдата грех много брать!» Сапожное мастерство он тоже скоро перенял, но ограничивался починкою старых сапог, новые не брался шить, [619] боялся испортить, да и некогда! Никто, никогда не слыхал, чтобы Тронька пел или громко смеялся; сидит себе где в уголку, что-нибудь работает. Табаку он не курил, от баб открещивался, водку не пил и свою порцию отдавал первому, кто попросит. Случалось, что при усталости или в холод заставят его хлебнуть из крышки, он раскисал и тосковал, что не может ничем заняться.

— Эх ты, простота, говорили солдаты, — какою благодатью брезгаешь!

— Не приобычен! оправдывался Тронька.

— Время бы приобыкнуть: не рекрут — 6-й год служишь!

— С Ильи Пророка начну, обещался малый, считавший почему-то этот день наиболее для того подходящим. Но Илья гремел, а Тронька все не вкушал напитка. Любил он, впрочем, оставаясь один с товарищем, потолковать тихохонько о деревенской жизни, о том, как шел в солдаты и как, даст Бог, воротится домой, женится, и дети у него будут.

Удивлялись все безответности Троньки: побьют или высекут его ни за что, он улыбается сквозь слезы и сам успокоивает своих обидчиков. Раз как-то, капральный наскочил на него сзади, приняв за другого, и отпустил ему несколько веских затрещин. Увидав ошибку, он проговорил в виде извинения:

— Ну, брат, не взыщи, обознался, ни за что тебе влетело, зачти напредки!

— Будьте благонадежны, сударь, ответил Тронька, — много довольны вами, покорнейше благодарим, беспременно зачтем на предки! и, почесывая ушибленный затылок, продолжал ковырять иглой нанковые панталоны, заказанные этим же унтером.

Но все эти странности стушевывались перед главным «изъяном» Троньки, совершенно непонятным. Он невозмутимо принимал на себя всякие шалости и даже буйства, неизвестно кем совершенные. Спросит его, например, начальник, шутя или машинально: не он ли напроказил? Тронька неизменно отвечал: «виноват, лукавый попутал?» И его наказывали, иногда жестоко, хотя вся рота знала, что он не причем в этом деле. Стыдили и корили его товарищи, но исправить не могли. [620]

— Как же перечить начальству? оправдывался Тронька, — спрашивает, значит должен сознаться.

— Да в чем сознаться-то? ведь не ты виноват?

— Известно! Как возможно такое безобразие! обижался чудак.

— С чего же клепать-то на себя?

— Спужался! Да ведь кому-ж сознаться-то? Стоял он на своем.

— Блаженный! Заключали солдаты, — а может мученичество приять хочет!.. есть такие-то!

Рассказывали, между прочим, такой потешный случай. В позапрошлом году стояла рота в крестьянской деревне. Отношения военного начальства к жителям были не любезные. Вот однажды в квартиру ротного с плачем и воем заявляется молодая бабенка и с нею сельский староста. Жалуется баба, что, накануне, перед вечером, на огороде неизвестный солдат оскорбил ее насилием и, сорвав платок, убежал. Слезно просит она наказать обидчика и возвратить платок. Капитан очень рассердился и приказал фельдфебелю непременно разыскать виновного. Первоначальные поиски и расспросы не привели ни к чему.

— Соберите роту, обратился капитан к подпоручику Щ...ву, — у меня честные ребята: напроказивший сознается. В крайнем случае, обещайте снисхождение; надо это дело скорее покончить.

Собрали роту на площадке перед капитанской квартирой, но, как офицер ни старался, как ни уговаривал, обещая чуть не полное прощенье — никто не вышел. На другой день вновь выстроили роту там же. Начались опять уговоры и увещания, и опять ничего. Подпоручик махнул уж было рукой, но, проходя по фронту, улыбаясь спросил Троньку:

— Уж не ты ли, братец, так накутил.

— Виноват, ваше благородие! был ответ.

— Как, взаправду, ты? изумился офицер.

— Мой грех, лукавый попутал! каялся Тронька.

— Что-ж ты вчера не вышел?

— Спужался, ваше благородие.

Фельдфебель и унтера стали было докладывать офицеру, что Троньку нечего слушать, что он блаженный и всегда на себя наговаривает, но подпоручик счел более осторожным доложить обо всем капитану.

Был: конец апреля, погода стояла теплая, ясная и сухая. [621]

К общему удовольствию, Данило Васильевич был хорошо настроен. Бодро вышел он в белом кителе, при шашке, весело поздоровался с ротой, приказал стоять «вольно», но не расходиться, и уселся с двумя субалтернами, впереди роты на принесенных скамьях. Капитан, очевидно, заинтересовался этой историей. Он хорошо знал Троньку и не поверил его сознанию; тем не менее, нахмурившись, грозно спросил:

— Так это ты, Трофимов, наделал бед?

— Виноват, ваше благородие.

— Как же так, да еще грабить, платки срывать?

— Лукавый попутал.

— Да не врешь-ли?

— Никак нет, как возможно врать: мой грех, настаивал солдатик.

— Григорьев, позвать сюда бабу и старосту, надо очную ставку, приказал капитан фельдфебелю.

— Ишь, разбойник! Заговорил сурово ротный, — да уж не ты ли и клеть разломал прошлой ночью, да украл теленка и кадку масла?

— Виноват, сознавался и в этом Тронька.

— Ну вот! Куда-ж ты теленка девал?

— Съел, грешным делом.

— А масло?

— Постратил, височки смазывал.

Капитан переглянулся с офицерами, улыбаясь; в роте послышалось хихиканье.

Между тем пришла жалобщица, шустрая, красивая, кокетливо наряженная молодайка, и с нею, суровый, степенный мужик, староста.

— Ну, вот, голубушка, отыскался твой грабитель; признаешь ли? Ведь это ты, Трофимов, натворил?

— Так точно, лукавый одолел! — повторил тот.

— А и врешь же ты, чучело! ожесточенно закричала баба, — в первой тебя вижу; ишь ты богатырь выискался, похваляется, да я бы тебя, метла ты этакая, одною рукой через забор перебросила! Тот, разбойник, не тебе чета был, орел, усища большущие и силища... как сцапал меня и пикнуть не дал, окаянный! А ты-то тьфу, пучеглазый!

Зрители наслаждались бесконечно. Один Тронька степенно вращал в разные стороны свои добрые, голубые глаза. [622]

— Он, ваше благородие, покрывает товарища, на себя, значит, взял, — заявила молодуха.

— Ну, вот вся рота, ищи!

— Нету-ка его, я уж смотрела, спрятался, вор! отвечала бабенка.

— Не хорошо смотрела Аннушка! раздался возле молодухи голос, заставивший ее вздрогнуть.

— Здравия желаю, ваше благородие, обратился прибывший к капитану.

— Здравствуй, Липовой! Откуда ты, чего тебе? недоумевая, спрашивал Данило Васильевич.

— Сейчас прибыл из командировки, третьего дня за сеном посылали, отвечал Липовой, — а явился я с повинною, ваше благородие, — виноват я, а не Трофимов.

Чтобы понять весь эфект, произведенный появлением Липового и его сознанием, надо знать, что солдат этот был украшением и гордостью не только своей роты, но и всего батальона, что об его отчаянных подвигах, ловкости и силе — много толковали после каждой экспедиции, и что два раза сам Данило Васильевич обязан был жизнью его быстроте и находчивости. Безупречное же поведение, честность и трезвость — приобрели ему общее уважение и любовь. Известно было также, что за последний поход он представлен к «именному» кресту, и что при первой ваканции — будет произведен в унтер-офицеры.

Некоторое время капитан сидел молча и, нахмурившись, поводил усами.

— Что же, красавица, узнаешь, что ли? обратился он затем к бабе.

— Он, он самый и есть разбойник, погубитель! завопила та, как-то неестественно понуриваясь и закрываясь платком.

— Ну, Липовой, спасибо, утешил, как же это ты? скорее печально, чем строго, спросил капитан.

— Явите Божескую милость, ваше благородие, дозвольте сказать истинную правду, как было дело, баба наврала! сказал Липовой, — не такой я человек, чтобы силком баб брать да платки срывать.

— Хорошо, братец, говори, расскажи все, разрешил повеселевший капитан.

— Известно, ваше благородие, солдат, хоша и казенный, а [623] все-ж живой человек... и где-ж ему взять? начал Липовой. — Вот как мы пришли сюда на стоянку, бабенка эта мне и приглянулась... И словно на грех, все-то она на глаза мне попадается: куда я — и она тут, заприметила, значит. В скорости зачали мы, это, разговаривать да пересмеиваться промеж себя. Не один и не два раза парни видели нас вместе в переулочках да закаулочках, смеются мне... «А что ребята, спрашиваю я, — можно в молодухе присвататься?»... «Можно, говорят, — бабенка гулящая, не впервой... страсть боится злого мужа, а не уймается!» — Ну, зевать, стало, нечего... Заходил я вокруг да около молодухи, и скоро, грешным делом, поладили. «В избу к нам — не смей, говорит, — убьет, мой-то, а приходи ты в огород наш, спрячься в бурьяну, что за грядками, бурьян большущий, прошлогодний, — не заметят». — Ладно! Вот перед вечером третьего дня, где ползком, где бочком, пробрался я на огород, а уж баба там, ждет. Ну, известно, помиловались, нацеловались... больше часу времени прошло... пора и по домам! «Приходи, говорю, — завтра об эту пору»... «Приду, говорит. — «А не обманешь? Без залога не поверю», шучу я. «Возьми, вот, платок, коли не веришь», смеется она. Повставали мы с сиденьев-то, да и ну прощаться обниматься... только вдруг моя баба, как заорет во все горло: «караул, грабят, помогите, воры!» — Что ты дура, говорю, — ошалела?.. да оглянул, куда баба все озиралась, — ан за забором соседка стоит, посмеивается... а баба-то моя все пуще, да пуще орет! Что тут делать? Не ждать же, думаю, драки... и духом побежал, поскакал через плетни, заборы, по задворкам да по огородам и прямо влетел на ротный двор, а там запрягают три наши полуфурка за сеном ехать на хутора дальние... и сказывают: за мной посылали, в наряд, значит. Ну и ладно, думаю, без меня все покончится: не пойдет же дура доносить на меня. Так мы и уехали, и платок, что сунул в карман, не успел выбросить, с ним и ездил... Вот он, в целости, получайте! передал Липовой платок старосте.

— Как же так, Аннушка, обратился он к молодухе, — и опозорила ты меня, да и отреклась: не знаю, мол, кто грабил! Аль пожалела дружка милого, вора-грабителя? Оченно хорошо известно тебе, как звать-величать меня и где на квартире состою... вот и ребята не однова видывали нас вместе, и суседка насмотрелась, как мы тихо да ладно в бурьяну [624] прохлаждались, и хозяева мои заприметили, как идучи мимо ты все на оконцы посматривала. Собрать их всех, что ли, обличать тебя?

Уничтоженная бабенка молчала и только плотнее закрывала лицо платком. Затеяв с перепугу шум и жалобу для успокоения мужа, она надеялась, вероятно, что все обойдется благополучно, никак не ожидая публичного разоблачения своих проделок.

— Слышал все, старик? спросил капитан старосту.

— Слышал, отвечал мужик, — баба лядащая, что говорить.

— Ну так отведи ты ее к мужу, пускай поучит ее, чтобы честных солдат не порочила. Но слушай и ты, почтенный, хорошенько, в оба уха, слушай: объяви на селе, что если мужики станут с солдатами драки заводить или побьют кого в глухом месте, так я окружу село да всех вас с бабами и с девками пересеку до единого. Понял?

— Драки зачем, драк не полагается! отвечал староста, а уж и ты, ваше благородие, не прикажи солдатам озарничать, обижать мужиков-то.

— Ладно, любезный, ступай с Богом!

— Ну, Липовой, сказал Данило Васильевич, когда староста ушел с бабой, — хоть ты и оправдался, а все виноват: делай свои дела с бабами так, чтобы до начальства не доходило. Заслужил ты вот наказание, а как тебя наказывать, сечь что ли? да мне больнее твоего будет и всей роте обидно! Может ты уже и «кавалер» до нас еще не дошло только. Григорьев, назначить его не в очередь в ночные.

— Виноват, ваше благородие, проговорил смиренно Липовой, — никогда больше не услышите.

— Ну, смотри, не огорчай меня.

Суровый тон последних слов не мог заглушить полнейшего удовольствия капитана.

— Что же нам теперь с тобою делать? обратился он, улыбаясь, к Троньке, продолжавшему, стоять как вкопанный.

— Не могу знать, отвечал смиренно малый.

— И я не могу знать! Солдат ты исправный во всех отношениях, тихий и усердный, а что за дурь такая сидит в тебе, зачем в чужие деда вмешиваешься, и понять никак нельзя. Вот, чтоб испытать тебя, выдумал я, что клеть разломали, а ты что наплел на себя? и теленка в одну ночь [625] съел, и кадку масла на височки вымазал... и смех, и горе! Чтб-ж это ты, а?

— Спужался, ваше благородие.

— Спужался! ты должен начальству правду истинную говорить, а не плести ни на себя, ни на других. Может ты думаешь, что тебя весело драть? а и совсем напротив: и телесов у тебя вовсе нет, да и бесчувственный, кричишь только из вежливости.

— Точно так, из вежливости, подтвердил Тронька.

— Ну, вот, так и знай же ты: на этот раз прощаю твою дурость, а если когда опять вздумаешь врать да путать, то я так отдеру тебя, что закричишь уже не из вежливости.

Описанная нами сцена чрезвычайно потешила и офицеров и солдат, а капитан просто сиял. Он был рад за Липового и доволен остался своими мудрыми решениями, действительно толковыми и гуманными. Простившись с ротою, он пригласил офицеров обедать и вызвал песельников.

Кучки солдат продолжали толпиться на площадке, обсуждая случившееся, увещевая Троньку и добродушно над ним подтрунивая.

— Ну, брат, насмешил изрядно, спасибо тебе, говорил один, а и чудак ты, право-слово!

— Как только скоро это слопал ты теленка в одну ночь, смеялся другой.

— А ведь чуточку что не взадрали тебя за чужой грех, горюн ты эдакой! прибавлял третий.

— Ну бросьте, чего пристали к малому, заступился Акищенко, — он нам теперь зарок даст — не клепать на себя.

— Думается мне, братцы, что все по старому будет, не сломить нам его, возразил унтер Артемьев, — говори, по совести, Тронька, если начальство спросит, сознаешься ты в том, чего не делал?

— Не могу знать, Николай Ефимыч, стало быть, следовает сознаться, как же перечить! конфузливо проговорил Тронька.

— Ну, вот вам, ребята, и весь сказ! засмеялся унтер, — надо нам его, беспременно, всей ротой под начал взять, не давать малого в обиду, вишь — он, словно порченый, — чуть что, все за него станем начальству сказывать про напраслину.

— Он и на службу-то не за себя пошел, объяснил [626] Анищенко, — сам признался: старшему брату был черед, мать и просит — иди ты, Тронька, у брата жена и дети малые. Ну, известно, блаженный-то: «с нашим удовольствием, будьте благонадежны,» говорит, а как в рекрутском присутствии браковать его стали — грудь, вишь, не выходила, узкая, так он им в ноги, плавал, божился, что грудь «дойдет» — упросил. Собрали беднягу, мать благословила, и погнали чрез всю Россею к нам сюда. Братья подарили ему на дорогу две синеньких, и старуха — два двугривенных, — и по сей час у него в «черезу» спрятаны. Приставали, этто, солдаты, чтоб хоша одну бумажку разменял, да купил бы себе чего, куда! «Как возможно, говорит, благословение менять!» — «Да ведь убьют, татарам достанется», дразнят солдаты. — «Господь, говорит, не допустит!» Так и носит.

Терез месяц Липовой действительно получил крест; а когда мы с Алексеевым прибыли в роту, он был уже унтер-офицером и нашим капральным. С нами же в капральстве был и Тронька, которого и унтер, и солдаты оберегали, в обиду не давали, хотя, по временам, сами подтрунивали и потешались над ним.

— Теперича тебе, братишка, не служба, а масляница, жируй знай, да так всем и сказывай: я, мол, хоша и Тронька, а ты меня — тронь-ка! острили солдаты.

(Продолжение следует.)

М. Ливенцов.


Комментарии

1. См. Русское Обозрение, № 3 и 4 1894 г.

2. Дереза — кустарное растение, особый вид дикой акации.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о службе на Кавказе в начале сороковых годов. (Извлечения из дневника) // Русское обозрение, № 6. 1894

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.