|
ЛИВЕНЦОВ М. ВОСПОМИНАНИЯ О СЛУЖБЕ НА КАВКАЗЕ В НАЧАЛЕ СОРОКОВЫХ ГОДОВ (См. Русск. Обозр. № 3) (Извлечение из дневника). II. Сошелся ли я ближе с Алексеевым? — И да, и нет. Он приветливо, но церемонно встречался со иной; заходил ко мне, но реже, чем я к нему. Были случаи, когда я замечал легкую тень неудовольствия или стеснения при неожиданном моем приходе. Охотно беседуя и даже советуясь со мной обо всем, иногда, при самом незначительном вопросе, он морщился, отвечал уклончиво, неохотно. Были дни, когда он оживлялся, говорил много и весело, но вдруг прерывал свой звонкий детский смех и задумывался, прекращал разговор, как бы боясь сказать лишнее. Редко шутил он, но всегда зло и едко; необыкновенно скоро и верно подмечал он странности и недостатки в людях, стараясь извинять их, но сухо, бессердечно. Клички и прозвища, которыми он щедро сыпал — были беспощадно метки и надолго прилипали по принадлежности, и это обстоятельство особенно умножало число его врагов. Были у него особенно черные дни, когда он прятался от всех, пропадал надолго, задумчивый и печальный бродя по селу, или присаживался к кучке солдат, расспрашивая их об [749] чем-то, а то — помещался на завалинке хаты и по целым часам, опустив голову, внимательно, казалось, слушал, о чем толковали между собою мужики. Раз я удивился, встретив его на дальней улице, с крохотным хохленком на руках. Он кормил ребенка пряником и целовал. — Вы любите детей? спросил я. — Да, это самые честные люди! отвечал он уклончиво. Зашел я к нему однажды, по какому-то делу, но сидевшая на крыльце Олэна быстро подбежала и объявила, что паныча нет дома, а между тем я видел его гуляющим в саду. — Может паныч в саду? настаивал я. — Ни, нема-е! — отвечала девушка конфузливо. Ясно, что Алексеев прятался. Это удивило и задело меня, и при первой встрече я сказал ему: — Должно быть я сильно надоел, что вы уже стали не сказываться дома. — Не сердитесь, голубчик,— проговорил он, краснея и ласково пожимая мою руку. — Если б вы знали, как иногда бывает мне тяжело, такое состояние находит, что сам себе делаюсь противным: не то, что говорить, а и думать тошно! Право так, не обижайтесь же, прошу вас. — Что с ним такое? думал я,— надо бы узнать! — Но Митенька принял свои меры и сделался еще осторожнее и сдержаннее. _________________________________ Бобров продолжал «проведывать» Алексеева и был очень полезен нам советами и наставлениями. Иногда, по вечерам, рассказывал он некоторые эпизоды из походной жизни и об отражениях нападений хищников, за время стоянки полка на кубанской линии и в Черномории. Но странная вещь: мы никак не могли сделать себе ясного представления о существе и порядках экспедиций из всего, что рассказывал Бобров и разные солдаты, до такой степени повествования их состояли из отрывочных неясных фраз и общих мест. Приведем вкратце сущность некоторых рассказов: ...Вот, братцы, пришли мы, заняли большую поляну... и ничего, хорошо, всего вволю… За фуражом по утрам ходишь, в [750] лес за дровами, а то за сеном... благо много наготовлено!.. Ну, известно, за свое за добро черномазые крепко дерутся, а все-ж мы свое сделаем: привезем чего надо, хотя и раненных, а то и убитых притащим на повозках... Что-ж, война! Стоим мы так-то день, два, неделю — и все ничего!.. А там разведает начальство от лазутчиков, где аулы побогаче, да и — хвать, ночкой темною к ним в гости... идем — пальца свово не видать, говорить нельзя, ни курить трубку, а спать — страх хочется! Ну, на зорьке подойдем, да, как из орудиев дернем, так они без штанов скорым шагом в лес... и баб с ребятами, да и добро, что получше волокут... Смеху что!., а мы то в аул... хватай-тащи, что попадется... и кур, и масла, и муки — всего вдоволь... нагрузимся так-то, подожгем аул со всех четырех, да и драло — марш... Ну, уж тут знай — не зевай... Полезут на нас черти. Злющие такие... мы их из пушки, аль штыками, а они опять... палят, палят без конца... много так-то покалечат нашего брата! — А еще: ...Приходим, этто, в большущий аул ночевать... развели нас по саклям... целый день бегли мы не емши... подвело животики... а тут черномазые, не будь глупы — замирились... аманатов дали... Начальство радо... сейчас строгое приказание; ничего не брать у жителев силком! Что тут делать?.. вот, как стемнело, схватили мы бродячего бычка, да в саклю... скрутили, да живо обработали... порезали кусками, да по мешкам... а что наварили-нажарили — беда как налопались... кожу с рогами и кости обглоданный зарыли, кровь почистили... помолились — да и спать!.. Ищи быка, где знаешь! Так-то по походному. Другие расскащики распространялись более о таких случаях, когда удавалось какому-либо солдату хорошо поживиться в ауле: — Ловчак был солдатик! говорили они,— как только что мы в аул, он живо в саклю, ходит, да все шомполом постукивает и по стенкам и по полу, а то и в землю во дворе... как услышит стук, какой ему надо — тут и стой, и роет... страх сколько добра накопает... и проч. т. п. Ну, что поймешь из таких рассказов? А когда мы добивались больших подробностей, нам всегда отвечали: — А вот, господа, как пойдете в поход — сами все узнаете! Не добились мы ничего толкового и от майора, который все сбивался на анекдоты из походной жизни, и то же советовал [751] подождать, когда сами все увидим. Так, наконец, и мы порешили. Но зато Петр Самойлович толково посвятил нас во все полковые дела и порядки. По словам его, командир полка храбрый и очень добрый человек, хотя частенько покучивает; ну, да кто-ж здесь не кутить? беды большой в том нет! а беда, — что он окружен дурно. Адъютант, казначей и квартермистр, по странному случаю, все трое из простых, выслужившихся писарей, каждый но своей части. Людишки они не первый и даже не второй сорт, и играют первую роль и крепко держать командира в руках. Тот, не понимая ничего в счетах и отчетах, но может, конечно, обходиться без помощи таких искусных дельцов, и поблажает, поддается им. А что делать? Пробовали прежде назначить на эти должности молодых офицеров из корпусов, но те такую кашу наварили, что едва могли расхлебать, и то порядком приплатившись, Да и сами офицеры эти желают служить в строю, отказываются от должностей. Вот по милости этих триумвиров, офицеры, наиболее видные но связям, протекции и состоянию поуходили от нас, перевелись в другие полки и вредят нам, распространяя нелестные слухи о наших полковых нравов и моряках; остались в полку большею частию бедняки, которым некуда деваться. — И знаете, что я вам скажу,— добавил майор,— боевой характер и геройский дух полка не только не пострадал от того, но едва ли не улучшился. Конечно, образование дело хорошее, но в нашей походной строевой службе, право же, оно ни к чему не требуется. «Ломовик»,— как называют у нас таких офицеров, не развлекается ничем посторонним: он весь в своей службе, в служба для него все! Так их жизнь сложилась. Рыцарских утонченностей вы от них не требуйте,— но честь знамени, самоотвержение и святость присяги крепко чтутся и соблюдаются этими главными — хотя мало заметными — кавказскими героями, без которых едва ли возможно было бы вести упорную и ожесточенную войну с горскими племенами. — С уходом «бонжуров» уменьшились у нас также картеж и пьянство, продолжал майор,— прежде денежки этих господчиков ходили в обращении, а затем — настало безденежье, жизнь в обрез, на маркитантскую книжку. А и право [752] же лучше так: играют в банчишко или преферанс по маленькой, зато — шуллеришек не разводится. Покучиваем мы уже не из хлопушек шампанских и портерных, а кизлярка, чихирь, да очищенное отдуваются, а то и спирт разведенный хлебаем; дешево и сердито! По прежнему-то, бывало: — подавай нам Клико, да Эль-кок, портер, ликеры; цымлянским и пивом брезгали, чихирем — ноги мыли,— вот как важно! Вообще пьющие у нас разделяются на две категории: кутилы и «классики, солисты — тож». Первые нализываются при случае в общих товарищеских и праздничных попойках; классики же — постоянно, тянут «мертво», мрачно, в одиночестве, в молчанку. Этих теперь, спасибо, нет, а прежде — беда сколько было. Не так давно еще служил у нас один шутник,— да и в крупном чине — батальоном командовал подполковник В–н, года два как убили его,— так он что проделывал? Любил он ром, жить без него не мог и ничего другого не пил. Вот как в лагере офицеры выставят возле палаток столики с самоварами и начнут чаи распивать,— и он себе для приличия столик с самоваром поставит; только у него в чайнике красный ром, а в самоваре — белый ром, да так и благодушествует, и подчует товарищей. Пожалуется кто, что крепко, — «разведи, говорит, водой!» — тот разводит еще крепче! Много так он молодых глоток пообжигал! Только раз наскочил на своего. Приходит к нему в «чайное время» усатый капитан, Куринец, кажется. — Хочешь чаю? спрашивает хозяев. — Давай! — говорить усач. Налили ему. — Если покажется чай крепок — разведи водой из самовара — шутит полковник. — Ладно, разведу! — соглашается капитан. Попробовал и ничего не сказал, только большим глотком отхлебнул полстакана и долил «водой». Мы смотрим, что будет. А усач покуривает трубку, солидно разговаривает, да все из самовара водицу цедит, а то — из чайника красненького плеснет. Смотрел, смотрел хозяин да и не выдержал: — Ты, кажется, не раскусил, каков чай и вода у меня? — спрашивает он. — Что я, девчонка, что ли? обиделся усач,— пять стаканов высушил, да не раскусить! Кабы в самоваре была сырость, стал ли бы я отравляться. [753] — Ну, друг любезный, ходи чаще! Обрадовался полковник, — будем по самоварчику осушивать! — Оно бы можно, соглашался усач,— чай у тебя душистый и вода, .как следует, да вот самоварчик маловат, игрушечный! В следующий раз, полковник устроил шутку: как пришел усач, подали самовар с настоящими водой и чаем. Попробовал гость — и ничего: курит и разговаривает, как ни в чем не бывало, только не разбавляет чай водой и в стакане чуть губы мочит. — Плохо пьешь, сегодня; не нравиться что ли? — подтрунивал хозяин. — Крепковат он что-то, отвечал капитан,— боюсь лягушек в желудке развести; да и жажды нет! Все расхохотались. Подали другой самовар, без лягушек и жажда усача возвратилась. Два самовара усидели приятели вдвоем. Вот как пивали прежде! После некоторого молчания Петр Самойлович заговорил опять: — По женской части, то есть в смысле сердечном, — у нас плохо: молодежь — прапорщики и подпоручики влюбляются чуть не в шестидесятилетних барынь, а мы, старики — чуть не в новорожденных; закон природы, значит! Ну да это еще пустяки: такие увлечения больших страданий не причиняют. Нехорошо вот когда «ломовик» заведет сожительницу; да втянется, приживет трех-четырех ребят, я ради детворы — женится, чуть что не особенно дурная попадется женщина. Ну такой уж совсем пропащий, и как быть, и что делать не знает. Жена его — не то дама, не то — девка; показывать ее стыдно, а не показывать — нельзя; грамоте она не знает, а учиться поздно! А тут еще дети пищат, кормить, одевать надо, а в хозяйстве то: «гусь да курица, крест да пуговица!» — и оборачивайся как знаешь. Переменить же службу, пристроиться куда-либо нечего и думать: бедняк так подготовлен, что только и годится для бродячей военной службы. А что будет, если убьют его прежде выслуги пенсии?.. Семья умирай с голоду, детишки неповинные — ступай по миру! что поделаешь? И без «этого» нельзя, и с «этим» худо! Вот свободная бессердечная любовь — та у нас раздольная, была бы охота, и направо, и налево, и близко, и около, я казачки и дивчаты да [754] молодайки крестьянские, бери кого хочешь, выбирай знай, только не раскисай: меняй чаще, взял — да и пошел» Так-то большинство и пробавляется. — Значит, вы за свободную любовь? Разве брак хуже? спросил я. — Как вам сказать? иногда лучше, а чаще хуже! — отвечал майор. — Вы молоды, неопытны, не знаю, поймете ли, что я стану сказывать… Видите ли: если бы не дети — брак был бы самым нелепым учреждением, по точному смыслу коего два существа обязываются навеки нерушимо любиться, иначе говоря — ласкать, целовать и миловать друг друга — хоть тресни, как бы они друг другу ни надоели или даже ни опротивели, что вещь не только возможные, но и весьма натуральная: человек так уродливо создан, что как попользовался чем — наскучит, приестся, подавай ему чего-либо другого, свежего, потому, дескать, что потребность переживает привычку… вот в этом-то и драма! Спросите, например, какого хотите мужа: любит ли он жену? — Чтоб отвечать по совести, он непременно спросит: чью? — Свою — нет, а чужую или чужих — да! Точно также и женушки наши: как дойдет у них до того, что поцеловать мужа, все рано, что стенку лобызать — пиши пропало! Начнут они озираться кругом, тосковать, вздыхать да обжигать ближнего лютыми взглядами! А что делать? они тоже в своем праве по законам естественным, то есть непридуманными обществовами! Тогда-то вот и начнутся терзания и пытка мужа, и совсем не из любви или ревности, а единственно от боязни получить в семью чужое потомство! — Какой же ваш вывод? спросил я. — Да никакого вывода! просто общее недоумение и незнание — как бы все это переделать иначе, к общему удовольствию! отвечал Петр Самойлович. Разговор наш был прерван приходом из гостей молодой хозяйки, нарядной, хорошенькой, раскрасневшейся от свежего воздуха. — Шурка спит? Спросила она, снимая шляпку и поправляясь перед зеркалом. — Я думала — ты прийдешь за мной. — Разве провожатых не оказалось? — Напротив,— трое. [755] — Ну, трое — ничего! Нехорошо если один: непременно за труды что-нибудь попросит, негодный. — Ты не спрашиваешь, что я делала? приставала к мужу Липочка. — Зачем? и так знаю: — кокетничала! отшучивался майор, — А потом? — И потом кокетничала! — Повторяешься! Скажи лучше, что вы делали тут, втроем, целый вечер? — Опять-таки — втроем отлично, третьим быть скверно,— не унимался майор. — Да полно же острить! Объясни — чем занимал ты гостей? — Учил их уму-разуму и житейским премудростям. — Ну, поучения твои я знаю! Смотри, не переучи их на свою шею! — и Липочка метнула взгляд Алексееву. — Да, ведь, говорил же я, что хотя они не первые, но и не последние! — бухнул храбро майор. — Липочка сильно покраснела. — Петр Самойлович развивал нам теорию свободной любви,— поспешил я на выручку хозяина. — Пускай он пореже развивает эти теории, а то я, пожалуй, послушаюсь! — и снова беглый взгляд на Митеньку. — Крепко аттакует! подумал я,— но едва ли расшевелит нашего чудака! После легкой закуски мы отправились по домам. — Майор — чудак и циник, но очень умен; мне такие — нравятся, сказал Алексеев. — Да, и претерпеливый: четыре часа просидел с нами — молчальниками! заметил я. — Во всяком случае, он так добр, так ободрил нас на первых трудных шагах, что я никогда того не забуду и ни за что не решусь сделать ему ни малейшей неприятности,— как-то многозначительно проговорил Митенька. — Ну это мы посмотрим! подумал я. III. В первых числах октября погода испортилась: проливные дожди с холодным ветром и льдяными крупинками растворили черноземные хляби; по улицам трудно было ходить. Панычеву горницу стали протапливать. [756] 5-го числа получилось известие, что отряды распущены, батальоны возвращаются на зимовые квартиры, и что полковой командир, со своим штабом, прибудет к 10-му. Мы заволновались: и жутко было нам от неизвестного будущего и хотелось скорее к пристани, какая бы она не оказалась. — Начнется, по крайней мере, настоящая служба! сказал Алексеев. — Какая же служба на зимней стоянке, войскам дадут отдых! возразил я. Алексеев опять захандрил. А тут еще приключилась с ним забавная история, и он вздумал было перебираться на другую квартиру. Вот что случилось: Проснулся однажды Митенька ранее обыкновенного; в комнате было уже светло, и видит он, что Олэна, в одной рубашенке, сидит на печи со спущенными вниз ножками, открытыми выше колен. Полусонная, изредка робко взглядывая на спящего, девушка тихонько позевывала; сорочка почти совсем сползла вниз, руки и бюст — обнажены. Кровь ударила в голову юноши, в висках застучало. Он закрыл было глаза, но сквозь полуоткрытые веки, с непонятным чувством удовольствия и удивления, следил за каждым движением красивого привидения. Ничего не подозревая, Олэна, не торопясь, заплетала в косу рассыпавшиеся волосы, надевала чулочки — босиком ходить уже было холодно,— затем оправилась и, бросив последний взгляд на постояльца, чуть слышно, как мышка, скользнула с печи и — исчезла. Алексеев продолжал лежать с глазами, устремленными на лежанку, как бы не сознавая, что такое случилось. Слышал он, как Олэна возилась с самоваром, но медлил вставать. Последовало, конечно, объяснение; но Олэна, смеясь и краснея, отвечала, что зимой всегда спит на печке и уже несколько дней ночует здесь; что ей некуда деваться: в сенях — холодно, а в хозяйской хате — только старикам есть место, да и там же — две телушки, три наседки с цыплятами, да гусыня высиживает в плетушке. Без результатов оказался и разговор с хозяевами: его же подняли они на смех. — Отто воин, дивчины злякался! хохотал хозяин,— а вы-б, паныч, бисову солдатьцку дочку злапалы, та притулыли добре, щоб вона не пыскнула, та-й годи! Хозяйка в том же тоне вторила мужу. Алексеев совсем [757] растерялся и решил переходить. К счастью пришел Бобов, и мы общими силами уговорили Митеньку оставаться. Унтер доказывал, что паныч с переходом несомненно проиграет: квартир с отдельными горницами мало, да и те только для офицеров; ну, а в общей хате с непривычки тяжело покажется; повернуться негде, да и насмотрится чего нет хуже. Пожалуй, что баба при постояльце разденется совсем и полезет в печь париться — это у них часто! А что всякие туалеты и днем, и ночью, бабы и девки будут делать без стеснения — то это беспременно! Здесь, да и вообще в крестьянстве нравы легкие: бабы сплошь гуляют и с парнями, и с солдатами, и с постояльцами, а девки — и того хуже: за пятнадцатилетнюю нельзя поручиться. За баб своих мужики еще иной раз обижаются, драки устраивают, а дивчатам — полная волюшка! — Как же они замуж выходят? удивился я. — А так и выходят: лишь бы за ней хорошая справа была, никто не побрезгает, да еще, что говорят: «Хлопцы хвалят — значит дивка добрая!» — Неужели-ж и Олэна гуляет? — Нет, не слышно! а впрочем — кто ее знает! сказано — солдатская дочка, да и красива уж очень, много народу около нее ходит. — Хозяин тоже назвал ее солдатскою дочкой, почему это? заинтересовался Алексеев. — Потому что прижита с солдатом. Мужик долго ездил по делам торговым, а жинка с постояльцем и согрешила. Воротился муж, побил как следует бабу, а дочку принял. У них известно: «Где бы корова не гуляла — а теленок наш!» — Ужасные нравы» волновался Митенька,— я бы ни за что не решился трогать бедную девушку» — Правда. что лучше не связываться, ну, а посмотреть — занятно, девчонка — первый сорт! смеялся унтер,— да и скоро-ж вы в роты отправитесь. Алексеева уломали,— причем порешили устроить на лежанке занавеску. Само собою разумеется, что, несмотря на то, следующие ночи панычу плохо спалось, он стал даже худеть! — Вот несчастный от избытка благополучия! невольно позавидовал я. [758] _________________________________ С прибытием полкового командира, село приняло праздничный вид, улицы оживились, особенно площадь,— где пред квартирой начальника, в двухъэтажном доме старшины, первого богача, стояла целые толпы народа. У парадного входа помещались традиционные полосатый будки с часовыми, а под окнами по вечерам играла музыка и заливался хор песенников. Наш приятель, базарный с помощниками своими суетился, кидаясь в разные стороны, для поддержания порядка. В день приезда генерала, мы были в толпе зрителей. Видная, красивая фигура командира нам очень понравилась. Выскочив из открытой коляски, он принял почетный караул и ординарцев от пятого батальона, поздоровался с солдатами, поговорил с некоторыми офицерами, потом снял фуражку, по русскому обычаю поклонился народу на все четыре стороны, принял хлеб-соль и сказал по-малороссийски какое-то приветствие. В ответ — толпы загудели, низко кланяясь. Затем — караул был отпущен и базарные, получив приказание, занялись очисткою площади от народа. Начинало смеркаться и улицы опустели. Между зрителями мы заметили майоршу с Ольгою Ивановной и Шуркой; я предлагал подойти к ним, но Алексеев отказался. — Провожать надо будет, а там попросят зайти, долго продержат, а возвращаться в темноте, по грязи — невесело,— сказал он. — Не по летам рассудителен! проворчал я. Но делать было нечего — побрел я к своему тирану пить чай. Поручик Д....в из солдатских детей, совсем юным прибыл в полк из школы кантонистов младшим писарем, двенадцать лет прослужил в канцелярии, семь лет старшим писарем по адъютантской части, а по производстве в прапорщики назначен был полковым адьютантом вместо капитана А....на, получившего линейный баталион. Дока по письменной части, он имел два порока: пил запоем и сильно заикался. Человек, в сущности, не дурной и добрый, он терял в общем мнении единственно от солидарности со своими коллегами — казначеем и квартермистром, а между тем, все три должности эти так тесно связаны были в своих операциях по требовательным и отчетным ведомостям приходов и расходов, что всякое разногласие или вражда между должностными могли вредно отразиться на полковом хозяйстве, на [759] интересах командира и даже гибельно на службе самих триумвиров. О трудной и странной роли этих господь, во время передачи полка другому командиру, нам придется говорить подробно впоследствии. Был ли адъютант в духе или предупрежден в нашу пользу майором, он принял нас любезно, пошутил даже на счет нашей молодости, спросив Алексеева — не привез ли он няньку или кормилицу. Двум другим должностным мы не обязаны были представляться и видели их в канцелярии, а потом у командира. Казначей, подпоручик С...ий был худой, юркий и говорливый человечек, квартермейстер же, поручик О....ий, напротив — толстый, тяжелый и молчаливый. Оба Поляки и все время служили писарями по своим частям. Их долго продержали нижними чинами потому, что предместники их боялись лишиться толковых писарей, да и предвидев в них своих заместителей, всеми мерами задерживали их производство. В полку их очень не любили за злорадное старание причинить всякому пакость, для внушения страха и поддержания своего влияния. Замечательно, что и казначей, и квартермистер назначались по выбору общества офицеров, отвечавших за них имущественно. Но, конечно, это была одна формальность: выбирали всегда тех, кого указывало начальство. При том же. как сказано выше, и выбирать было не из кого. Генералу представлялись мы на общем приеме. Были тут должностные с бумагами, несколько прибывших офицеров, четыре новых юнкера, кроме нас, и три солдатки с прошениями. Генерал скоро обошел всех, он был немного глух, надо было кричать ответы. Юнкеров он спросил только: «Нет ли кого из тверских?» Так как сам был «тверской дворянин», о чем часто повторял. Алексеева он два раза ущипнул за щеку и спрашивал фамилию. При выходе столкнулись мы с Петром Самойловичем. — Имею, друзья мои, сообщить кой-что хорошее! сказал он весело,— приходите вечерком; жинка опять где-то на «балу», а мы и кутнем на просторе. Шурку мы застали за чайным столом, в ожидании жениха, важно игравшую роль хозяйки. Майор сообщил, что на днях состоится определение наше во вторую роту, и мы будем отправлены в с. Отказное, когда рота прибудет. [760] — А нельзя ли раньше, и там подождать? спросил Алексеев. — Эко вы торопитесь; разве дурно вам здесь? шутил майор, — Скорей бы уж к месту! — Ну, вот за это, я скажу вам по секрету, что до весны вы от нас не сбежите: есть слух, что юнкеров всего полка соберут сюда в учебную команду, чтобы подтянуть по фронтовой части. Мы приуныли. — Может вздор, нечего огорчаться загодя! успокаивал хозяин. Уложив девочку спать, после чаю, майор повел нас в кабинет. — А что актеры, которых вы ожидали, не прибили еще? спросил я. — И не будут, негодные! Пишут, что получили в Ставрополе выгодный ангажемент, отвечал Петр Самойлович.— Предосадно! Будем довольствоваться любительскими спектаклями, а то и солдатскими представлениями пробавляться. На последние — советую вам обратить особое внимание: очень назидательно. Во-первых, весь репертуар состоит всего-навсего из двух пьес, более полстолетия не сходящих со сцены, и смотрятся эти произведения с одинаковым любопытством и интеросом, а разыгрываются все с тем же одушевлением. Для штуки раз скажу я вам либретто этих пьес. Сначала идет драма о жестоком короле Максимильяне, непокорном сыне Адольфе, невесте его прекрасной Милитрисе (кажется) и свирепых разбойниках. На сцену выходит король Максимилиан в короне из бумаги, пропитанной маслом, и с сальным огарком, — для блеску — в середине. Длинная борода из пакли — придает ему величие и степенность. Садится Максимилиан на высокий стул и говорит: Сяду я на трон — Толпы придворных кланяются ему в ноги и уходят. Затем является непокорный сын Адольф с Милитрисой под ручку, и почему-то начинает сильно грубить родителю, а тот — [761] все свирепеет и кричит: — «цыц! такой-сякой!» Сын не унимается, а невеста обливается слезами. На крики короля прибегает стража, вяжет, заковывает грубияна и тащит в тюрьму, а он — прежалобно поет: «Я в пустыню удаляюсь». Милитриса воем воет и вдогонку жениху тоже поет нежным басом: «Прощаюсь, ангел мой, с тобою!» — Публика растрогана! Потом происходить какой-то невероятный сумбур: король ругается, как сапожник, огарок в короне гаснет... Максимилиан, размахивая тесаком и крича благим матом,— убегает... За кулисами рев, гам, визг, слышен звук оружие и выстрелы... С криками вбегают двенадцать молодцов разбойников с атаманом страшного роста (роль эту исполняешь всегда тамбурмажор),— садятся без всяких разговоров на пол, раскачиваются, изображая лодку, и лихо запевают: «Вниз по матушке по волге». Пению этому подтягивают появившееся откуда-то Адольф с Милитрисою, вероятно освобожденные разбойниками. В заключение — общее торжество с удалою пляской под звуки родименького камаринского. Публика в восторге. После небольшого антракта идет комедия-дивертисмент. На кровати со множеством подушек лежит беременная бабёнка и молодой солдатик, забравшийся к ней потолковать кой о чем. Вдруг вламывается в хату злой-презлой хозяин-муж прямо из кабака, мертвецки пьяный. Увидав на кровати с женой солдата, он грозно спрашивает: «Кто это и зачем здесь?» Баба охает и объясняет мужу, что она внезапно родила сына, а солдатик во все горло: «ува, ува!» Сконфуженный мужик притих, изумляется величине ребенка и его неистовым крикам. «Надо его спеленать»,— бормочет он; находит по указанию жены пеленки и свивальники и начинает вязать малого, но с пьяну — никак не управится: примется крутить руки, а тот ногами так дрыгает, что хата дрожит и все орет: ува, ува! Станет мужик свивать ноги, а он высвободить руки, да машет ими как мельница и больно щиплет папашу; сцапает родитель сынка за руки, а он опять пошел ногами работать! — Вот именно в этой немой сцене и заключается весь комизм, состоящий в зависимости от степени таланта артистов. Долго таким манером возился хозяин с новорожденным, измучился, совсем осовел и плюнул; а резвый ребенок высвободил руки из пеленок, вскочил на спину родителю, повалил его да свивальником обмотал ему всю рожу. Едва упал хозяин [762] на пол, как мгновенно захрапел сном праведным. Бабенка с солдатом проворно сняли свивальники и уложили мужика на кровать. Солдатик распростился с мамашей да и драла! Храпит, храпит хозяин,— аж публика нетерпеливо ногами стучит; наконец он просыпается, просить квасу и спрашивает: где же новорожденный? — «Какой?» изумляется хозяйка! — «А что я пеленал!» — «Эк ты нарезался! посмотри — не скоро еще!» указываешь баба на свой непомерный величины живот. — «Да как же так, настаивает муж,— еще он все ногами дрыгал, орал, да щипался крепко!» — «А ты бы чаще в кабак ходил, не то бы еще померещилось!» огрызается бабенка. Мужик задумчиво чешет затылок. Публика хохочет, занавес опускается. — И вот, друзья мои,— заключил Петр Самойлович,— что там ни толкуй ученая критика, а две эти пьесы переживут века, не сходя с солдатской сцены, ибо вполне удовлетворяют свою публику, а почему? — потому, что в этих мировых творениях солдатских Шекспиров и Мольеров, заключается квинт-эсенция всего, что создавали и будут создавать гении: никто ничего новее не выдумает! Не правда ли? Ха, ха, ха! С этого разговор естественно перешел на литературу, к которой майор относился крайне враждебно, называя литераторов-прозаиков «фабрикантами новейших сказок и побасенок», а поэтов — «народными слагателями таких длинных песен, что спеть их невозможно во веки веков». Возгорелся спор, майор горячился, но, как ни изворачивался шутками и остроумием, ему трудно было, конечно, успешно отстаивать свои парадоксы. — Вот вы как, малолетки! Засмеялся он наконец,— ноготки показываете! Ничего, не стесняйтесь: я не обидчив. Мы собрались было уже уходить, но возвратившаяся хозяйка, задержала нас ужинать. — Как же сегодня: один или трое провожали тебя? спросил майор. — Половина! Засмеялась Липочка. — Совсем плохо! — Не злорадствуй! Мущин было мало, да и те уселись за карты, а я ушла тихонько, взяв в провожатые мальчишку. — Разве, что так! а тут муженька твоего младенцы так приструнили, что хоть плачь! [763] — А что, говорила я переучишь их! Смеялась майорша. — Да, и угадала, что «на свою голову», меня же и царапали! проговорил Петр Самойлович, ловко выручая тогдашнюю обмолвку супруги. За ужином я спросил хозяина, не слыхал ли он чего про бывшую экспедицию. — Ничего не добьешься! Одни отвечают, что известно как происходят экспедиции, что больших дел и потерь не было. А другие — даже морщатся: «Надоело! говорят, всю дорогу, кого не встретишь — приставали с одним и тем же». У нас, вообще, толковать о походах охотников мало. Выйдут награды — тогда недовольные заговорят. Экспедиции в горы, действительно так своеобразны и, в то же время, так однообразны, что о них или очень много надо говорить, или ничего.— Заключил хозяин. Ужин прошел монотонно. Петр Самойлович не рассказывал анекдотов, и толковал со мной о полковых делах. Липочка же с Алексеевым только переглядывались и краснели. IV. Одновременно с приказом о зачислении нас во 2-ю мушкатерскую роту 1-го батальона, последовало и распоряжение о сборе юнкеров в учебную команду в Воронцовке. Начальником команды назначили прапорщика Ж…ва, не так давно выпущенного из корпуса, великого знатока фронтовых чудес. Для упражнения команды отвели и приспособили большую, светлую ригу — амбар. По два раза в день стали мы собираться не столько заниматься делом, сколько знакомиться и болтать. Предварительное обучение нам очень пригодилось: мы сразу стали во фронт со старыми юнкерами. Набралось в команде более сорока юнкеров. Мы скоро познакомились со всеми, но будем говорить о каждом при случае; о четырех же товарищах по роте, теперь же скажем несколько слов. Андрей К...в, милейший добряк, слабый, болезненный и картавый, любил играть в карты и мечтал перейти в уланы. Отец его, зажиточный помещик Е...ой губернии, присылал ему порядочные деньги. [764] Пармен Б...ц, друг и сожитель К…ва, лихой малый, хороший товарищ и великий школьник. Федор Евстигнеев, здоровенный, необыкновенной силы детина, забулдыга, пьяница и буян, ужас уличных мальчишек и квартирных хозяев, а между тем — весьма неглупый и честнейший человек, готовый за товарищей на ножи. Леонтий Дюблё, француз только по фамилии, дрянной лгунишка, хвастун и сплетник, Более подробные сведения об этих юнкерах, будут сообщаться в дальнейших рассказах. Прапорщик, начальник команды был слишком юн и ограничен для своей роли. К слабым по фронту он приставил учителей унтеров, а с остальными занимался редко и небрежно; явно тяготясь порученным ему делом. В сношениях с юнкерами он был бестактен и неровен: с одними дружил слишком, а к другим относился резко и строго начальнически. В короткое время первые на него сели, а вторые — от него отвернулись. Алексеев прозвал его «мочалкой», что вполне соответствовало и его наружности, и свойству характера. На первых же порах не возлюбил он Митеньку, придирался к нему за все и часто на него жаловался начальству за строптивость и грубость. Как ни отмалчивался терпеливо Алексеев, но избегнуть частых столкновений не мог. Точно по взаимному соглашению и другие офицеры выражали неудовольствие на бедного Митеньку, кто за резкий ответ, кто за улыбку и дерзкий взгляд, а другие — что будто он, при встрече, неохотно снимает фуражку. Все, конечно, голословные обвинения. Но почему то и товарищи не сближались с ним, хотя ни в чем не могли упрекнуть его. К довершению всего стали ходить об Алексееве разные рассказы, более иди менее правдоподобные; приведу два примера. Прибыл в Воронцовку откланяться генералу уезжавший из отряда в Петербурга, гвардеец поручик М., богач и красавец, ехал он по Воронцовке в роскошной, дорожной коляске, на курьерской тройке, рассеянно поглядывая по сторонам. Вдруг, увидев проходившего Алексеева, вскрикнул, остановился и бросился обнимать его, говоря что-то по-французски, а затем — отправились они на Митенькину квартиру, где гвардеец заночевал. Сцену встречи видели многие гуляющие и по штаб-квартире поднялись толки: кто же такой этот [765] Алексеев. На вопрос товарищей о гвардейце, Митенька просто ответил, что встречался с ним в Петербурге, Такой ответ не понравился юнкерам, показался скрытным. Не знаю почему не хотел Алексеев объяснить, что гвардеец этот сын его родной тетки, то есть его двоюродный брат,— как случайно узнал я впоследствии. Быть может скромность не позволила ему хвалиться знатным родством и связями или были другие какие-либо тому причины. Другой случай еще более возбудил общее любопытство. Получив повестку на письмо с 500 руб. ассигнациями (почти 150 руб. сер.), сумма большая для юнкера, в те времена, Алексеев, в известный день, вскрыл пакет в канцелярии, вынул деньги и, не найдя никакого письма, бледный, со злым лицом, тут же запечатал деньги в новый конверт, надписал какой-то адрес и, с добавлением платы, передал корреспонденту для отсылки. Догадки и предположения заняли штабных обитателей. Нервно и с явным нетерпением отвечал Митенька на вопросы любопытных: — Не понимаю, что здесь за страсть мешаться в чужие дела? Мне по ошибке прислали деньги, я их возвратил, об чем же тут толковать! Но толки, конечно, продолжались своим порядком. — Хоть бы скорее в роту, терпенья нет! — Сердился Алексеев. Но испытания его еще не кончились: вышла курьезная история. На Евстигнеева неоднократно поступали жалобы от жителей, что он озорничает, обижает ребят на улицах, дергает их за вихры, так что те, как завидят его, с криком: «Естыгнейко йде!» разбегаются в равные стороны, а он забирает трофеи, бабка и другие игрушки и забрасывает, куда попало. Жаловались также хозяева квартир, что «паныч Естыгнейко», чуть не доволен чем, не дает по ночам никому спать: марширует по хате, громко командует, трубит в кулак сигналы, гремит ружьем, а иногда, к ужасу детей, прицеливается в кровать хозяев. Замечания и наставления прапорщика переносил Федя терпеливо, оправдываясь против этих жалоб, в самых забавных выражениях, к явной потехе товарищей. Но однажды пришел он сильно выпивши и на нотации прапорщика отвечал нетерпеливо и грубо, [766] многозначительно повторяя часто: «ведь я же не мочалка какая-нибудь!» Прапорщик стал на него кричать, но Евстигнеев не уступал. Выведенный из терпения, начальник приказал унтер-офицерам поставить буяна «под ружья», навалив по два на каждое плечо. Федя не сопротивлялся, но от тяжести ли четырех ружей или от опьянения с ним сделался обморок, он упал, разбив нос курком ружья. Кровь потекла ручьем. Офицер струхнул, приказал учителям привести в чувство юнкера и, обмыв кровь, отвести на квартиру, а сам поспешно ушел. Юнкера столпились кучею, обсуждая случившееся и, несмотря на защитников, утверждавших, что Евстигнеев упал от того, что был пьян, все осуждали прапорщика, доказывая, что пьяного следовало отправить домой и наказать, когда он проспится. — Я не понимаю,— вмешался Алексеев,— по какому праву прапорщик употребил такое варварское наказание. Ему стали объяснять, что подобное взыскание налагается всеми командирами на дворян, избавленных от телесного наказания. — Вот это понятно! проговорил едко Алексеев,— иначе говоря, для лиц, изъятых от телесных наказаний, придуман особый вид телесных же наказаний! — Этак всякое взыскание можно назвать телесным наказанием! возражали ему. — Положим; но поэтому-то и следует строго держаться указаниям закона. По дисциплинарному уставу не положено наваливать на дворян ружья, следовательно применение такой кары составляет произвол и превышение власти! Упорствовал Алексеев. — А чтобы вы сделали, если б вас поставили «под ружья?» спрашивали юнкера. — Жаловался бы! и не могу поверить, чтобы высшее начальство не обратило внимание на такое дикое злоупотребление, заключил Алексеев. Большинство с ним согласилось, и, вероятно тем бы все это и окончилось, но партизаны прапорщика съумели так его настроить, что на другой день в манеже, он необдуманно вызвал Алексеева и грозно спросил: — Мне передано, что вы стараетесь взбунтовать юнкеров, подговаривая их не повиноваться начальству. [767] — Не знаю, кто и что передавали вам, но это чистейшая ложь! спокойно отвечал Алексеев,— никого я не подговаривал и ничего вредного юнкерам не советовал, а говорить только, что употребленное вами вчера наказание — равносильна телесному и, как не значащееся в дисциплинарном уставе, составляет превышение власти, и что если б это со мною случилось, то я жаловался бы высшему начальству. — Очень хорош-с! проговорил важно прапорщик,— извольте отправиться на гаубтвахту, я подам на вас рапорт за вредное направление. Алексеев беспрекословно повиновался. Из манежа я бегом отправился к Петру Самойловичу, правдиво передал ему случившееся, прося защитить Митеньку. Добрый майор вознегодовал и, поощряемый Липочкой и Шурой, отправился к командиру полка. Через час Алексеев был свободен, а на другой день, приказом по полку, начальником юнкерской команды назначили подпоручика С.....го, признаться, плохо знавшего фронт. С помощью учителей, он ограничивал занятия маршировкой и ружейными приемами. Дело пошло тихо и гладко. На первом же сборе юнкеров после скандала, Евстигнеев сказал, что постарается «помириться» с прапорщиком; но гримасы и злая улыбка — не обещали ничего хорошего, Все стали уговаривать буяна не затевать более историй. — По мне — чорт с ним, с «мочалкой»,— сказал Федя,— а вот донощикам-перескащикам следовало бы устроить хорошую «овацию». Отдельно стоявшая кучка юнкеров благоразумно и молчаливо разошлась в разные стороны. Полезным результатом этого происшествия было то, — как говорили узнавшие из «верного источника»,— что от командира полка послано было, будто бы, секретное предписание во все батальоны, воспрещающее ставить юнкеров «под ружья». Но мы скоро убедились, что этот вид наказания продолжать существовать. Ротные командиры утверждали, что только этим и возможно сдерживать дворянскую вольницу. _________________________________ Первым делом нашим, по освобождении Алексеева с гаубтвахты, было, конечно, благодарить майора. Петр Самойлович скромничал, говоря, что отстаивал принцип справедливости [768] и нещадно костил Ж....ва, состоявшего, как оказалось, под его начальством. Майорша ласково утешала огорченного Митеньку, а Шурка, все время визита, не выпускала его руки из своих. Когда чрез три дня, согласно обещанию, мы явились вечером к майору, то были крайне удивлены, увидев прапорщика Ж.....ва, сидевшего рядом с Липочкой и говорившего что-то, по-видимому, очень сладкое. Была тут Ольга Ивановна с мужем, очень тихим и смирным, но отличной боевой репутации, офицером, а хозяин толковал в кабинете о делах с Кусковым. Появление наше было очень эффектно: лицо прапорщика вытянулось; майор выбежал с приветствием, прося Кускова отложить дело; Ольга Ивановна пожимала нам руки и знакомила с мужем; даже Кусков почему-то спросил нас о здоровье, хозяйка же сияющая и любезная, оставив своего кавалера, подбежала к Алексееву. — Наконец-то! сказала она, будто давно не виделась с нами,— что, настрадалась? поделом, зачем забываете друзей! Ну целуйте же,— подставила она Митеньке руку. Шурка взвизгнула и повисла на шее жениха. — Ну, ну, не слишком уж балуйте, возгордится! ворчал, шутя майор. Видя себя оставленным и поняв значение оказанного нам приема, прапорщик пробрался в переднюю и исчез. — Не любит! кивнул во след ему майор,— ведь эдакая, с позволения сказать, инфузория, а тоже селадонничает: как увидел Липочку — и раскис: куда она, туда и он, и к нам повадился; ну, теперь, пожалуй, отстанет. С уходом прапорщика, майорша стала сдержаннее в обращении с Алексеевым; ее шумная встреча имела демонстративный характер, хотя со значительною долей искренности. Благодаря постоянной веселости хозяина, вечеринка прошла оживленно. Кусков, к общему удивлению, оставшийся на целый вечер, неистово хохотал каждой шутке майора, и за ужином усердно подливал вина поручику Грищенко, не забывая и себя. — Ишь, лукавый швальмейстер, все лето ухаживал за женой, а теперь задабривает мужа! смеялся хозяин. Ольга Ивановна, жеманясь, оправдывалась и частенько обращала ласково свои рысьи глазки на Митеньку. [769] — На днях приедет ваш командир, почтеннейший Данило Васильевичу обратился к нам майор,— вы не смущайтесь, он, правда, звереват и дикобразен, но не дурной и совсем умный человек, а это главное: я только с дураками боюсь иметь дело. Явитесь в порядке и будьте почтительны, он это любит, да и вполне заслуживает. Я уведомлю вас о его приезде. Несмотря на совет не смущаться, известие это сильно взволновало нас. Мы столько наслушались рассказов о чудовищной строгости и капризах капитана, что невольно тревожились предстоящей встрече с ним. В квартире Алексеева дела шли тихо и в порядке. Хозяева по-прежнему нянчились с панычем, только бедная Олена, огорченная холодностью постояльца, притихла, стушевалась; за своею занавеской она едва дышала, спала одетая, слезала с печи, когда была уверена, что паныч крепко спит, Антонов исправно являлся по утрам и хлопотал об аммуниции и оружии Юнкера. Зима наступила рано; в первых числах ноября реки стали и санный путь поддерживался умеренными морозами — 10-12°. Деревенская молодежь обоих селений готовилась к своей любимой потехе — кулачным боям; ждали только начала ярмарки — 8 ноября. Бои эти происходили, на реке, между Воронцовцами и Федоровцами; но при наплыве военных команд, оба селения союзились против солдат и битвы были очень оживленные. Страшный для нас день настал. 6 ноября Бобров принес записку майора, извещавшую, что капитан приехал и завтра же, в девять часов утра, примет нас. Антонов засуетился с нашей обмундировкой, чтобы «все было в наилучшем виде» и в назначенное время проводил нас до капитанской квартиры. Только сильный страх перед репутацией Данилы Васильевича помешал нам расхохотаться при виде представшей пред нами уродливой и смешной фигурки. Капитан принял нас важно, но не свирепо: руки не подал, но посадил. — Вы настойчиво просились ко мне в роту, почему-с? спросил он. Мы в лестных выражениях объяснили причины! — Все это хорошо, но у меня служить трудно: я строг и требователен! заметил капитан. [770] Мы опять скромно отвечали, что постараемся и надеемся заслужить его одобрения. — Главное-с — слепое повиновение, без рассуждений и фаноберии!.. а вот про вас узнал уже я много неудобного, обратился он к Алексееву,— вы со всеми ссоритесь и возбуждаете вопросы о правильности наказаний!.. Ну, а я вам объявляю, что ставлю, и всегда буду ставить юнкеров «под ружья»; без этого нельзя-с! Кому не нравится — может не служить со мной — вот что-с! Алексеев замялся было, но одумался и сдержанно ответил, что будет стараться не подавать поводов к наказаниям. — Как знаете-с, я предупредил! заключил аудиенцию страшный пигмей. — Хорошо ли мы сделали, что просились к нему в роту? сказал Алексеев задумчиво. — Посмотрим, не съест же! в случае чего — перепросимся к другому начальнику, отвечал я. — Лично его я не боюсь! проговорил Митенька,— но меня страшит перспектива постоянных мелких придирок или грубых, обидных выходок самодура, выносить которые я решительно не могу. — Теперь поздно раздумывать! попробуем — увидим, успокоивал я приятеля. Полтава, хутор Рябцы. (Продолжение следует.) М. Ливенцов. Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о службе на Кавказе в начале сороковых годов. (Извлечения из дневника) // Русское обозрение, № 4. 1894 |
|