|
ЗАМЕТКА НА ЗАПИСКИ В. А. ИНСАРСКОГО. В декабрьской книжке «Русской Старины» 1897 года, я встретил в записках Инсарского свою фамилию по поводу одного дела. Считаю долгом объяснить это дело, а также и замечательное в нем участие г. Инсарского. Он пишет: «Вражда велась между двумя Мирзоевыми; один из них умер и был погребен с приличным торжеством. Через несколько дней, оказалось, что могила его взрыта, тело вынуто и обесчещено теми способами и приемами, какие там употребляются для этого. Наконец была назначена по высочайшему повелению, следственная коммиссия, и председателем ее назначен Старицкий (Бывший в то время директором походной канцелярии наместника и главнокомандующего князя А. И. Барятинского) Дело это производило страшный шум и толки в городе, разделяя его на различные партии. Находя заключение Мирзоева под стражу незаконным, я обратил на это внимание Старицкого, и когда он дал мне утвердительный ответ, я повторил мой вопрос оффициально, и затем начал свое ходатайство, через Крузенштерна, об освобождении Мирзоева». Видимо, что Инсарский не знал сущности дела, и потому дополняю точными сведениями. Враждовали две фамилии: грузинская Г. и армянская Мирзоева. После описанного Инсарским преступления, было произведено следствие, еще до наместничества генерала Муравьева. Дело было представлено в Сенат, который нашел его неполным, пристрастным. и возвратил для доследования. По исполнении этого, вновь представлено в Сенат наместником Муравьевым, и вновь возвращено, с указанием назначить следственную коммиссию, под председательством самого доверенного лица. Это было уже третья следственная коммиссия. [456] Дело тянулось несколько лет, и следы его были даже в горах дикой Хевсуретии. Не лишне будет здесь заметить, что брат подозреваемого Мирзоева был известный всему Кавказу, угодливый всем армянин. Он имел много подрядов, держал на откупу рыбные Сальянские промыслы, из коих получал отличную икру, а из своих и других виноградников — прекрасный туземные вина, щедрым приношением которых и другими средствами приобретал благосклонность некоторых лиц. Когда началось возложенное на комиссию доследование, я видел, что со всех сторон подведены пружины к оправданию и к совершенному обелению Мирзоева. Почему и принужден был просить наместника об удалении из состава комиссии одного после другого, двух лиц, заподозренных в том, что они взяли в свои руки пружины для защиты. Но что Инсарский держал тоже в своих руках главную пружину, это я узнал только из его записок в декабрьской книжке. Тогда же это держалось им, как видно, в большой тайне, и вопросов его мне, как он пишет, ни словесных ни письменных не было и делать их он не имел никакого права. Вернее то, что он эти мнимо-сочиненные им отзывы мои доложил Крузенштерну, чем и побудил его принять на себя ходатайство за Мирзоева перед наместником. Добрый и благородный Крузенштерн, которого никто не мог подозревать в корыстолюбивых целях, оказался здесь доверчивым. Инсарский за его плечами, как он пишет «боролся с князем», выставляя себя в записках борцом за правду, законность и угнетенную невинность. Но умысел тут был другой. Об этой истории лучше было бы ему не рассказывать, ибо тогда дело было у всех на глазах. Он писал, вероятно, в том расчете, что, завещая издать записки через несколько десятков лет, современники, к тому времени, перейдут в вечность, а доверчивое потомство будет видеть в нем борца за правду и угнетенную невинность. Начав объяснения, касающиеся личности г. Инсарского, вызвавшей внимание читающей публики своими записками, я скажу о ней несколько слов. Знакомый мой, в Москве, богатый пензенский помещик А. Н. С. передавал мне, что «в уездном городе Инсары болтался без дела молодой человек, сын уездного казначея Инсарского, окончивший образование в уездном училище. Желая сделать угодное бедняку, его отцу, я пристроил его на службу в Петербурге, и впоследствии удивлялся, как мой протежэ бойко и беззастенчиво (если не сказать более) пробирался вперед». Каким-то счастливым случаем, или [457] ловкостью своею, попал он в управляющие к молодому, доброму, блестящему князя Барятинскому. Не имея никаких хозяйственных сведений, а еще менее опытности, необходимой для управления обширными имениями, он, не стесняясь принялся за дело ему неизвестное и, как видим из записок его, на коренной ярмарке стал в ряды богатых съезжавшихся туда помещиков, сотоварищество с которыми требовало больших расходов. Молодой князь, вовсе некорыстолюбивый, не учитывал своих управляющих, и ему не доставало времени, да и охоты вникать в дело управления. При холостой жизни и огромном своем состоянии, он удовлетворялся тем, что ему приносили для прожития. Инсарский в должности управляющая и угодника по разным делам заслужил расположение своего хозяина. Обеспеченный в средствах к жизни, в нем заиграло честолюбие и, сознавая силу князя Барятинского, он возмечтал ни более, ни менее, как попасть на службу в канцелярию комитета министров, или Государственная Совета, без гимназического даже образования и без знания иностранных языков. В. П. Бутков (Управлявший в то время делами комитета министров и государственный секретарь), от которого зависело это, отклонил ходатайство, и Инсарский, укоротив свое честолюбие, пошел на службу в почтовое ведомство, продолжая быть тем же угодником своего хозяина. Когда князь был назначен на Кавказ, Инсарский отправился за ним. Трудно определить: пригласил ли князь его по привычке к нему, или же Инсарский, предвидя себе благо при службе на Кавказе, добился этого приглашения. Первые шаги свои на Кавказе он рассказывает так. «Явясь наместнику, я был приглашен обедать на другой день, где держал себя непринужденно, чем возбудил много толков. За столом я был помещен между двух княгинь, пленниц Шамиля, и занимал их все время, вопреки установленному церемониалу «за обедом молчать и слушать что наместник изволил говорить». В объяснение этой лжи, прежде всего надо сказать, что высокоуважаемый всеми княгини, пленницы Шамиля, пользовались всегда в доме наместника особым почетом и вниманием его. К обеденному столу их всегда вели и садились с ними лица наиболее почетные. Если Инсарский, которого впоследствии все видели перед князем в приниженном положении, в день приглашения к обеду осмелился вести себя непринужденно, то это еще можно допустить, но чтобы в честь его приезда были изменены обычаи приема у наместника, [458] чтобы Инсарский был помещен между двух высокопоставленных дам и, среди общего молчания и тишины, занимать своими разговорами все общество — это не что иное как сон, виденный им после обеда на своей квартире, но сон до того приятный и лестный для него, что он пожелал его увековечить и поместить как действительность в своих записках. Такие приятные сновидения его, обращенный в действительность, проходят во всех его записках. Наконец такого нелепого, унижающего князя и общество церемониала — молчать, о котором пишет г. Инсарский, не существовало. Приглашались лица высшего грузинского общества и лица высших должностей с женами. Наместник был всегда внимателен, приветлив к гостям, а те, как благовоспитанные, не переступали границ приличия и подобающего хозяину уважения. Все это показывает, в какой мере можно давать веру запискам Инсарского, как о самом себе так и о других. На первых же порах он обозвал свиту главнокомандующего «пустою, но блестящею». Это надо приписать к неудовольствию его на некоторых лиц из свиты, от него отворачивавшихся. Кто силится попасть в среду, неравную ему по происхождению. воспитанию, и не успевает в этом, у того является желчное раздражение. А что аттестация свиты князя была явно не справедлива, можно заключить из того, что некоторые из них сделались впоследствии государственными деятелями. Вообще лица, наиболее пользовавшияся доверием и вниманием князя и стоявшие на пути Инсарского, были ему ненавистны. Если ему не удавалось подставить им ножку, то впоследствии он клеймил их недобрым словом своего вымысла, равно как и тех из высших должностных лиц, который, разгадав его на первых порах, держали его от себя подальше. В этот период времени явилось утвержденное наместником новое «положение управления краем». Благоустроенная канцелярия наместника, в которой дела шли правдиво, честно и быстро, развилась в департаменты, соответствующие министерствам Российской империи. Известно было то, что против этого положения было большинство, если не все высшие деятели Кавказа. Один Инсарский взялся за него. По всем ходившим слухам, по введении нового положения, дела начали путаться, застаиваться, а расходы казны очень усилились. Зато Инсарский явился из вице-директоров канцелярии наместника директором департамента общих дел, т. е. чуть-чуть не министр внутренних дел и с увеличенным содержанием. Впоследствии все эти департаменты вошли опять в тесную рамку канцелярии наместника. [459] Старая привычка князя к Инсарскому и ловкость последнего взяли свое, а более всего то, что князь, кроме обширных занятий по краю, усиленных забот о предстоящем решении войны с Шамилем, и страдая, по временам, сильными недугами, не имел необходимой энергии, чтобы оттолкнуть его от себя. Инсарский, так сказать, присосался к князю до того, что отправился с ним в поход против Шамиля, но скоро, не находя в нем никакой надобности, и по другим причинам, князь отправил его обратно в Тифлис. Припоминаю первоначальное знакомство мое с Инсарским, происшедшее летом 1856 года. Князь Барятинский, тогда командир гвардейского резервного корпуса, жил на Елагином острове, почти безвыездно. Получив записку от графа Адлерберга, что государь желает его видеть в Петергофе, он, едучи туда, взял меня с собой. Несколько дней спустя дежурный генерал, генерал-адъютант Катенин, принес ему приказ о назначении его наместником Кавказа и главнокомандующим кавказскою армиею. Вскоре вошел в приемную какой-то господин, болезненного вида, остановился у самых дверей и, низко поклонившись, поздравил князя с назначением. Последний не давая руки, поблагодарил и, обратись ко мне, сказал: «это Инсарский». — Так как личность эта была какого-то неопределенного типа, то я поклонившись тоже не подал руки. Несколько времени князь любезно разговаривал с ним, но эта любезность была такого тона каким говорит добрый барин с своим дворецким или управляющим. Впечатление этого утра у меня осталось навсегда. И это одно свидание ясно показывает, были ли у Инсарского интимные отношения с князем, о которых он пишет, и правдоподобны ли его фразы «мы с князем, — мы оба». Из записок Инсарского видно, что он состоял долгое время в должности управляющего князя и наконец чиновником. Он был вполне облагодетельствован князем. И что же мы читаем в его записках о Барятинском. Он говорит, что это был человек «самолюбивый, честолюбивый, властолюбивый, гордый до того, что никого не ставил наравне с собою; другом его мог быть только император. С близкими подчиненными груб, капризен, завлекая к себе на службу обещаниями, не исполнял их». А если к этой аттестации присоединить еще все то, что у него иногда вырывалось о князе, то личность его выказалась бы не в благоприятном свете, и казалось бы, что при таких свойствах нельзя было заслужить ни любви, ни уважения. Между тем все знают, как радовались в Тифлисе назначению наместником князя Барятинского. Во время поездки моей с князем, я видел непритворную к нему любовь войск и населения, как к человеку всегда доброму, [460] внимательному, вежливому со всеми, старающемуся как можно более наградить заслуги; и если это не всегда ему удавалось, то по независящим от него причинам. Не могу умолчать об одном выдающемся случае. Во время объезда левого фланга, он проезжал по новой вырубленной просеке, на расстоянии около 30 верст от Шали до Хоби-Шавдона. На всем почти пути его провожали горцы. Сопровождала князя сильный отряд с артиллерией, а на полпути был выставлен такой же отряд, в коем находился Кабардинский полк, которым некогда командовал князь. Когда главнокомандующий подъехал к этому полку и поздоровался, то восторг офицеров и нижних чинов — мало сказать — был неописуемый, но и невиданный. Немногим из начальников суждена была такая встреча. У каждого солдата глаза горели, он казалось вырастал. Полк встречал не только любимого, а можно сказать обожаемого начальника. Находя противоречие отзывов Инсарского о князе с действительностью, я объясняю это тем, что он чувствовал, что князь, имея его при себе, как угодливого человека с талантом для изложения его мыслей, и возвышая его, видел в нем все того же господина, который стоял возле его дверей, чего Инсарский не мог не чувствовать, а это порождало в нем затаенную злобу. Старый кавказец, покойный А. Л. Зисерман, не мог говорить равнодушно о записках Инсарского и собирался, когда кончится их печатание, приняться за подробный разбор их. Зисерман, как старожил, знавший всех тогдашних деятелей Кавказа в подробности, вероятно пошел бы в защиту униженных, служба которых была искажена. Недавно, в «Русском Архиве» за ноябрь появилась статья г. Козубского в защиту почтенного деятеля Коцебу, — опровергающая слова Инсарского фактами из архива. Не встречая нигде возражений ему, кроме статьи господина Козубского, я, на 84-м году жизни, берусь за давно брошенное перо, чтобы сказать, что записки Инсарского, написанные увлекательно, страдают во многом своею неточностью. Я собирался уже отправить в печать мою заметку к запискам Инсарского, как в февральской книжке «Русской Старины», прочел его наивную исповедь о громадных интересах, извлекаемых им из его служебного положения. Считаю нужным сказать несколько слов по этому поводу. Прежде всего надо сказать, что Мирзоев имел многочисленные, разнородные дела как с казной, так и с частными лицами, для решения которых в свою пользу ему, конечно, необходимо было расположение влиятельных людей. [461] Как ловко и успешно он вел свои дела, это известно было в Тифлисе, но не мое дело касаться этого. Если бы Инсарский был в Тифлисе частное, проживающее там лицо, то все эти щедрые приношения от Мирзоева, в которых он сознается, и 9% на капитал его, да еще с премиями по тысяче и по две, можно было бы отнести к особой симпатии к нему доброго Мирзоева, что было бы странно, но не предосудительно. А ведь Инсарский был вице-директором канцелярии наместника, затем директором департамента общих дел на Кавказе, наконец доступность его к наместнику, известная всем армянам, — это все представляло уже дело в другом виде. Ему приносили подарки не из дружбы, но его подкупали, ибо, по занимаемым им должностям, он всегда мог влиять на решение дел в пользу Мирзоева. Относительно пяти персидских ковров, которые Инсарский как будто бы отвергнул, рассказ не верен. Они были поднесены ему Мирзоевым в день Пасхи, как бы красное яичко вскоре по прибытии его в Тифлис. Инсарский тогда, к общему удивлению, рассказывал, что ковры принужден был принять, по неотступным просьбам Мирзоева, чтобы не обижать его. Он держался тогда принятого им правила: «о всех своих делах говорить откровенно и правдиво», о чем сам пишет. Нельзя не удивляться, что он, исповедуя все это, не видел тут ничего неблаговидного и преступного. Какой нравственный упадок! Что же касается до того, что Крузенштерн будто бы сказал, «что здесь, в Тифлисе, от приношений Мирзоева никто не отказывается, что вы человек семейный, вам все понадобится»,— то это есть чистая ложь. Я положительно утверждаю, что Крузенштерн, человек благородный, осторожный, никогда не мог дать такого совета, ибо, уполномочивая принять подарки от Мирзоева, давал бы повод брать и от других армян, татар, кои имели какие-нибудь дела с администрацией, — чем же они хуже Мирзоева? Крузенштерн мог знать об этом и молчал, так как остановить Инсарского не мог. Из слов Инсарского иные могут заключить, что в Тифлисе было тогда огульное взяточничество. Против этого должен тоже возражать. Если некоторые лица и были заражены слабостию принимать приношения от Мирзоева, то далеко не все. Много было лиц, которые стояли твердо и удалялись от него, чтоб не навлечь даже подозрения. Этих-то лиц, по преимуществу, Инсарский и клеймит в своих записках, как расходившихся с ним во взглядах на долг службы и нравственные обязанности человека. В заключение скажу, что вся исповедь Инсарского бросает тень на князя Барятинского. В защиту можно сказать, что князь Александр Иванович, занятый высшими административными заботами об [462] устройстве портов, о проложении через горы удобной Военно-Грузинской дороги и другими важнейшими предметами по благоустройству западной окраины Закавказья, а главное поглощенный заботами о предстоящем умиротворении Кавказа — не имел времени заняться искоренением взяточничества, называемого Инсарским «добровольным щедрым приношением». Гроза же для взяточников — гласное судопроизводство, в то время еще не существовало. И. С. Текст воспроизведен по изданию: Заметка на записки В. А. Инсарского // Русская старина, № 5. 1898 |
|