|
ИНСАРСКИЙ В. А. ЗАПИСКИ ЧАСТЬ III. (См. «Русскую Старину», сентябрь 1897 г.) ГЛАВА IV. Мои первые впечатления по прибытии за Кавказ, выраженные в письмах моих к семейству. — Общий взгляд на Тифлис. — Грязь всюду и отсутствие всякого комфорта. — Смешение разнородных национальностей. — Страшная на все дороговизна. — Царское величие князя Барятинского. — Вечерние балы у наместника по четвергам. — Смешение дамских костюмов — туземных и европейских. — Малочисленность русских церквей. — Мое пожертвование Сионскому собору. — Женские чадры. — Армянский базар, освещаемый по вечерам. — Беспрерывная пальба накануне великого четверга, которою туземцы отбивают Христа от жидов. Само собою разумеется, что все подробности в изображении тифлисских личностей суть результат многолетнего моего с ними столкновения, и я с ужасом замечаю, куда увлекла меня обычная моя болтовня от момента, когда мне предстояло изобразить только первые мои впечатления, испытанные мною при самом вступлении в кавказский мир. Под влиянием этого ужаса я оставляю на время писание портретов и обращаюсь к первоначальным своим впечатлениям. Нет сомнения, что впоследствии они во многом изменились; но чтобы вернее передать именно то, что я собственно в то время чувствовал, я полагаю лучшим сделать некоторые извлечения из [той] переписки с семейством, как я выше сказал, оставшимся в Петербурге. [160] 27-го марта 1857 года я писал: «Тифлис, на мой взгляд городишко дрянной, грязный и безобразный, в роде Рыльска, если припомнишь. Улицы кривые и тесные. Лачуги нагромождены одна на другой. Один только так называемый Головинский проспект сколько-нибудь сносен и играет здесь роль Невского проспекта. Одним словом, я никак не ожидал найти так называемую столицу Грузия такою плохою, какою нашел. Народу здесь грязная, оборванного, грубого — гибель. Улицы кишат толпами армян, грузин, татар, жидов и всякого сброда. Верблюды, ослы, лошади, навьюченные разною дрянью, беспрерывно движутся по всем направлениям. На каждом шагу грязные лавчонки, называемые здесь «духанами», наполнены смешением разных гадостей. Одним словом, Тифлис дает полное понятие об азиатских городах, столь известных своею неправильностью и нечистотою, и на петербургская жителя производить впечатление довольно отвратительное. «Посетив всех высших административных лиц, я убедился, что и эти господа также нисколько не претендуют на удобство и комфорт, которыми так богат Петербург. Помещения большею частью грязноваты, об изящном убранстве комнат и речи нет, меблировка «курам на смех»; прислуга, иногда оборванная и босая. Разумеется, есть некоторые исключения, но весьма редкие и весьма незначительные. Говорят, что князь Воронцов украсил и устроил Тифлис. Надо вообразить, что это было до того времени! Вообще из всех отзывов видно, что туземцы, т. е. так называемые грузинские и другие князья, далеко еще не знакомы с цивилизациею и если здесь есть проблеск человеческой обстановки, то она принадлежит заезжим из Петербурга. Отсюда ясно, что и наши мечты о здешнем житье-бытье неприложимы к делу. Я писал тебе, что мне было доложено о приготовленной для меня и меблированной квартире. Трепет пробежал по жилам, когда я увидал эту квартиру. Грязь, грязь и грязь! А мебели всего-навсего несколько стульев, ничем не обитых, да подлейший диван, и все это взято только до окончательного моего приобретения. Под влиянием таких приятных ощущений моя желчная натура взволновалась так, что я не на шутку заболел и, лежа в грязных и сырых комнатах, думал, что в заключение всех треволнений, окончательно протяну ноги. А между тем ты не можешь представить, какая здесь на все дороговизна. Решительно ни к чему приступа нет, хотя все гадко [и дорог]о. Мебель напр., которую здесь иначе не набивают, как про[стыми] рогожами, продается по гамбсовским ценам, хотя достоин[ствами] она далеко уступает той, которая навалена в последних […] [Щ]укина двора. Но есть пословица: «по привычке черт в [161] аду живет». Привычка действительно великое дело! Точно так и я начинаю, как мне самому кажется, втягиваться в здешнюю жизнь и, присмотревшись к житью-бытью других, начинаю находить, что и квартира, по-здешнему, не совсем дурна и сам князь сказал, что она всегда занималась почтенными людьми. Впрочем, князь объявил мне, что он на квартиру назначил мне 600 руб., и от меня зависит найти другую; да дело в том, что другой то найти невозможно: все нанято и все битком набито. «Князь держит себя на царской высоте. Все его здесь обожают Он благодарил меня, что я приехал. В воскресенье я был приглашен на обед. Церемониал страшный. Я там познакомился с знаменитыми пленницами Шамиля: княгинями Чавчавадзе и Орбелиани. Красивые барыни. По четвергам у князя вечерние собрания, на которые и я имел приглашение, но по болезни не был еще. Смешно, что барыни из кожи лезут по части нарядов и транжирят напропалую. Я был с визитами у всех знатных по службе людей и все они у меня были»... «...Сейчас только я возвратился из палат князя и спешу передать тебе некоторые впечатления. Был музыкальный вечер. Пения и музыки было вдоволь, народу гибель; генералов и звезд не перечтешь. Освещение блистательное. Барынь множество, но красавиц мало; костюмы и так и сяк; впрочем разбирать эту часть я не мастер; только княгиня Гагарина, молодая, одета была великолепно, очевидно привезя петербургские наряды. Но что более всего меня поразило, — это туземные костюмы на дамах такого же вида и рода, как у нас была, помнишь, армянка. Я полагал, что эти наряды в высшем обществе уже не употребляются; напротив, их было на половину. Странно, но не дурно. Вообще блеску было много. Но говорят, что зимой были удивительно роскошные вечера у князя. На будущую зиму будет италианская опера и абонемент уже расхватан». 4-го апреля: «Ты не можешь представить, как здешний город беден церквами. В доме наместника есть крошечная, довольно изящная, церковь, куда собирается весь его двор. Потом в гимназии есть порядочная церковь, похожая своим значением на нашу Почтамтскую. Есть еще Сионский собор, древняя грузинская церковь, весьма небольшая, поставленная как то в яме и потому мало заметная. Вот и все. Есть еще какая-то корпусная церковь, которой я не видал». Сионский собор, славясь своею древностью, нисколько не отличается ни своею архитектурою, ни внутренним своим великолепием. Мне говорили, впрочем, что прежде, по своей отделке, он был еще хуже и что только незадолго пред моим приездом, князь Гагарин, [162] состоявший тогда при князе Воронцове, а впоследствии бывший вице-президентом Академии художеств, собственноручно возобновила и расписал собор. Посещая часто Сионский собор, как место всех торжественных богослужений, я постоянно удивлялся, что храм этот не имеет лучшего и главнейшего украшения всех русских храмов — люстры или паникадила. На том месте, где должна висеть люстра, висел ком веревок, как бы в ожидании прицепиться к чему-нибудь. На мои глаза, привыкшие к благолепию петербургских храмов, — зрелище этих веревок казалось не только странным, но даже неприличным. Когда я стал, как говорится, «разрабатывать этот вопрос», оказалось, что при возобновлении храма князем Гагариным, прежнюю старую, плохую люстру признано за лучшее совсем убрать и что князь принял на себя пожертвовать новую и изящную. Доброе намерение это, однако, оставалось долго не исполненным, и князь погонь чуть ли не заявил, что исполнение его оказывается затруднительным для него, вследствие какого-то изменения в его материальных средствах. Богу угодно было послать мне благую мысль воспользоваться всеми этими обстоятельствами и пожертвовать люстру из своих средств. Оставалось практически исполнить эту мысль. К величайшему моему счастию в то время князь Гагарин находился в Париже и потому, при посредстве Крузенштерна, я возложил на него все это дело. Кто же мог лучше исполнить это поручение, как не князь Гагарин, знавший хорошо архитектуру Сионского собора, внутреннее его расположение и все украшения, лично им самим воспроизведенный. И справедливость требует сказать, что при художественном содействии князя — люстра вышла великолепная! Обращаюсь к выписке из письма моего к семейству от 4-го апреля 1857 года. «Собственно грузинских и армянских церквей больше. Есть в татарские мечети, и вчера еще, гуляя с сыном, мы видели и слышали, как наверху одной из них, татарин «муэдзин» кричал, как сумасшедший, что то на весь город самым диким и пронзительным голосом. Вообще здешний город не имеет ничего общего с нашими русскими городами. Так здесь все своебразно, странно и дико. Вечером Тифлис особенно странен. Здесь есть так называемый армянский базар, т. е. бесконечный ряд плохих лавок. С наступлением ночи каждая лавка освещается сальными свечами и тысячи огней делают какой-то оригинальный эффект. «5-го апреля. Четверг. Я забыл сказать, что вчера, возвращаясь от всенощной, мы с сыном были удивлены беспрерывными [163] выстрелами, раздававшимися по городу. Сегодня Игнатус (мой камердинер) объяснил нам, собрав разумеется необходимые сведения, что накануне великого четверга здесь всегда стреляют почти в каждом доме. Таков обычай. Значение его в том, что этими выстрелами грузины и армяне отбивают Иисуса Христа от жидов. Кроме того раскладывают костры и прыгают чрез них, ради очищения грехов подобно очищению водою, которое мы видели с тобою у жидов в Одессе... «Сегодня, благодарение Богу, мы удостоились причащения Св. Таин, в наместниковской церкви. После обедни адъютанты наместника пригласили всех к нему на чай и меня с сыном. За этим чаем я вновь видел здешних знаменитых барынь, в числе которых княгиня Витгенштейн занимает первую роль по красоте. «Относительно службы я еще ничего не могу сказать, кроме того, что занятий больших нет. Князь окружен такою толпою припевающих, что трудно видеть — кто более всех пользуется его расположением.... «Самый Тифлис находится еще в переходном состоянии от Азии к Европе; народ здесь высшего сорта, т. е. заезжий — удивительный, нижние слои, т. е. корень города, туземцы-дичь, и оттого все, что относится до устройства и порядка городского, еще весьма неудовлетворительно, хотя по всем отзывам Тифлис до Воронцова и Тифлис после него — земля и небо!»... ГЛАВА V. Характеристика лиц, состоявших при главнокомандующем князе Барятинском. Приступая к обозрению свиты, окружавшей в мое время князя Барятинского, я должен заявить некоторые предварительный обстоятельства. Во-первых, хотя решительно никто из этой свиты не имел ни вообще какого-либо особенного значения, ни тем более какого-либо влияния на князя, и он держал ее до такой степени почтительно и строго, что многие свитские личности, особенно похрабрее, просто возмущались против такого ничтожного положения, в которое они были поставлены князем, — тем не менее вся эта свита, в массе и совокупности, имела, как я и заметил уже выше, и значение и влияние. Если, например, кто-нибудь не понравился этой [164] многочисленной, блестящей толпе, тому хорошего ожидать было нечего. Гул и толки, которые пронесутся в ней, непременно и быстро дойдут до князя, тем более, что он любил сам придворные сплетни, почерпая в них, быть может, как правитель страны, полезный и необходимые для себя сведения. Затем, отвергая всякое влияние на себя отдельных личностей, князь не только не был равнодушен к общественным толкам и мнениям, но даже положительно руководился ими, за исключением разумеется тех немногих случаев, где, по каким либо особенны м причинам, он шел наперекор общественному мнению. Во-вторых, трудно представить себе более блестящее соединение в какой-либо свите, за исключением, разумеется, свиты государя, таких великолепных и аристократических личностей, какое представляла в мое время свита князя Барятинского. Надобно заметить, что этому содействовало, кроме блестящего имени самого Барятинского, к которому молодежь стремилась присоединиться, совершение, именно в этот период, великих дел на Кавказе, так что какой-нибудь аристократ, приехавший туда, по выражению князя, «общипанным петухом», чрез несколько недель ехал в Петербург увешанный крестами. В-третьих, в этот блестящий период свита наместника, как и вообще тифлисский мир, представляла нечто в роде калейдоскопа, в котором личности то появлялись, то исчезали, сменяя одна другую. Отсюда ясно, что для меня чрезвычайно трудно сохранить в изображена этих личностей какой-нибудь хронологический порядок, а потому и я представляю эти личности только в том порядке, в каком они предстанут в моих воспоминаниях, тем более, что хронология здесь, как мне кажется, и не может иметь особенного значения. В-четвертых, свита главнокомандующего разделялась на лиц, состоящих при нем и собственно адъютантов. В общем виде половина, заключающая в себе адъютантов, как будто имела некоторое преимущество, но преимущество, чисто внешнее и не представлявшее ничего капитального, чего и нельзя было ожидать от молодежи, составлявшей эту половину и стремившейся только или драться с горцами в экспедициях, или ухаживать за тифлисскими барышнями. Зато другая половина, заключавшая в себе толпу состоявших при наместнике или главнокомандующему если и представляла, с одного конца, толпу туземных личностей, носивших имена царевичей, князей и ханов, то с другого конца в ней стояли или старые приятели князя, или люди, действительно полезные ему в том или другом отношении. [165] В-пятых, главная обязанность этой свиты, в обычное время, состояла в дежурстве при князе, которое исполнялось ежедневно одним адъютантом и одним из состоящих при нем, большею частию туземцев; во всех торжественных случаях, при выходах, молебствиях, особых прогулках, вся эта свита, целиком окружала князя... Начну с лиц, состоявших при князе и беру, прежде всего, З-ва в том внимании, что он, вместе с Тромповским, о котором будет сказано вслед за сим, имели некоторое время вид самых домашних и приближенных к князю людей. Барятинский рассказывал мне, что однажды, командуя в какой-то экспедиции отрядом, он стоял вечером на батарее и в это время мимо ее проходил какой-то драгунский офицер. В этом офицере он узнал старого своего однокашника и товарища по юнкерской школе З-ва, позвал его к себе на батарею и беседовал с ним. С этих пор князь взял З-ва под свое крыло, и потом, когда князь сделан был начальником главного штаба, дал ему так называемое наградное отделение, которое по важности его всегда вверялось наиболее способному и доверенному человеку. З-в был благовоспитанный, образованный господин, который много видел, много путешествовал, был хорошим рассказчиком и таким образом соединял в себе все элементы для того, чтобы быть приятным царедворцем при князе, о которым у него, кроме того, было много общих школьных воспоминаний. Именно в такое положение князь и поставил его. Не имея решительного никакого делового значения и влияния, он постоянно был при князе, пил с ним чай, гулял с ним и исполнял некоторые чисто домашние его поручения. С боку можно было считать З-ва другом князя; так многие действительно и считали его; но на самом деле это было вовсе не так. Начать с того, что князь Барятинский вовсе не имел в себе тех материалов, из которых создается дружба; гордый, самолюбивый, а главное властолюбивый он не мог, по натуре своей, допустить кого-либо стать с собою на одну ногу, чего прежде всего требует дружба. Может быть князь и справедливо считался другом государя, но, несомненно, что единственно государь только и мог сделаться другом князя; затем, конечно, не было человека, которого он считал бы достойным этого звания, не исключая Адлербергов и Ламбертов, с которыми связывала его скорее товарищеская приязнь, быть может не чуждая расчетов, нежели истинная дружба в тесном смысле, как принято ее понимать. Напротив, этих друзей особого сорта, как З-в, Д-в, Тромповский, князь любил терзать самыми невыносимыми [166] капризами и короткость его с ними выражалась преимущественно таким, не скажу грубым, но тяжелым обращением, так что все выгоды этой короткости решительно оставались «на его стороне, а этим господам предстояло только краснеть, досадовать на его деспотизм и даже за углом поругивать его и мысленно утешать себя, что все эти мучения они претерпевают из дружбы к князю. Говорю это потому, что, вечно болтаясь при князе, я был свидетелем многих опытов, как нецеремонно выражалась дружба князя к окружающим. Для выражения, какой смысл имела короткость князя с этими господами, достаточно привести следующий факт. Когда свита князя садилась за стол, случалось иногда, что являлся от князя придворный лакей и объяснял одному из присутствующих следующее соображение: «его сиятельство приказали доложить вам, что они изволили пригласить к обеду графа Адлерберга и что если граф пожалует, князь изволит кушать с ними; а если не пожалует, тогда они пригласят вас». Другим домашним другом князя считался толстый Тромповский, человек милый и добрый. Тромповский был немецкий поляк, или польский немец и во всяком случае господину чрезвычайно кроткий и приятный. Деловой мир был для него так же знаком, как китайская грамота. Князь часто хвалился тем, что выбрал и приблизил к себе такие личности, которые не имеют понятия о делах в потому неспособны ни пускаться в интриги, ни добиваться серьезного влияния. Тромповского князь приобрел каким-то образом от генерала Ридигера, при котором он был несколько лет адъютантом. Князь, когда заходила речь о Тромповском, любил повторять: «уж поверьте, я не ошибусь. Я знал, что если он умел несколько лет держаться адъютантом при старике Ридигере, стало быть хорош». Такая похвала видимо относилась к уменью Тромповского переносить капризы Ридигера и самого князя. Когда в 1861 г., по настоянию государя, князь отправился за границу лечиться, он взял с собою Тромповского и З-ва. Где-то в Германии их угостили какой-то капустой, которая произвела страшную революцию в непривычных к ней желудках. Князь и другие из его свиты скоро оправились, а у Тромповского дело затянулось, так что его надобно было оставить в этом месте до совершенного поправления. Князь переехал в Дрезден и поступил в распоряжение знаменитого немецкого шарлатана Вальтера, а бедный Тромповский, оставленный в одиночестве, продолжал бороться с расстройством своего желудка и наконец просил, чтобы его, хотя больного, тоже перевезли в Дрезден, что и было исполнено. Когда я, по [167] требованию князя, в то же лето приехал в Дрезден, я нашел Тромповского в трудном, но вовсе небезнадежном состоянии. Мне и в голову не могло придти, чтобы от такой пустой болезни, можно было умереть, особенно при попечениях Вальтера, на которого, как знаменитость, я смотрел тогда с уважением. Однако, несмотря на то, что Вальтер лично посещал его ежедневно по нескольку раз и что помощники его даже безотлучно дежурили при бедном Тромповском, дело шло хуже и хуже, так что когда мне предстояло отправиться из Дрездена курьером к государю, а вслед за мной и князь должен был отправиться в Петербург, надежды на выздоровление Тромповского не оставалось уже никакой. Надо было вытребовать брата его, находившегося где-то в Лифляндии, и предоставить ему последние заботы. Скоро после того, когда мы, по приезде из Дрездена, после Петергофа, переселились в Царское, я помню, однажды, среди полночи я был призван к князю. Оказалось, что князь только что получил роковое известие, вследствие которого и нужно было заготовить несколько спешных бумаг. Когда сформирована была италианская опера в Тифлисе и когда дирекция, составленная из трех лиц, вела свое дело крайне неудовлетворительно, князь решился преобразовать ее и сосредоточить в одном лице. Однажды, рассказывая мне свои предположения и затруднения приискать человека, способного для этой должности, князь остановил на мне свой вопросительный взгляд. Я знал, что Д-в учился в парижской консерватории и играл довольно сносно на скрипке. В силу этого я сказал князю. — Для управления оперою, мне кажется, ваше сиятельство, нужен человек, знающий музыку. Д-в получил музыкальное образование в парижской консерватории и казалось бы мог отвечать этому назначению. Если же он слаб по части хозяйства и счетоводства, то можно придать ему специалиста по этим частям из незначительных чиновников. — Ну, батюшка, он в этом нас с вами поучит,— отвечал князь. Вслед затем состоялось назначение Д-ва директором театра. Он носил это звание, пока, сбитый неудавшимися расчетами на генерал-интендантство, потерею жены — не бросил окончательно Кавказа. Кавказ считал Д-ва ниже того, что он был в действительности, но этого мнения я никогда не разделял вполне. Он действительно не был способен, как говорится, выдумать пороху, но был человек приличный, благовоспитанный и очень любезный в обращении. Беда его, как и многих других, заключалась в том, что он [168] чрез меру поддался обаянию князя, безгранично верил ему и питал к нему какое то восторженное обожание. Князь, одаренный дивным умением играть, как на струнах, на страстях человеческих, разгадал мягкую натуру Д-ва и буквально вертел им, как мячиком. О Фадееве и об отношениях его к князю я говорил уже выше. Фадеев не был ни домашним человеком князя, ни человеком пустым. Это был человек талантливый, но взбалмошный в такой степени, что в молодости удостоился сидеть в Петропавловской крепости. Действительно, обогащенный обширными сведениями, владеющий отлично пером и даром слова, он резко выдавался среди толпы, окружающей князя, знал себе цену и в своем громадном самолюбии нисколько не церемонился с товарищами, держал себя с ними грубо до наглости, за что и был ненавидим всеми. Умение князя управлять людьми нигде так блистательно не выражалось, как именно в отношениях его к строптивому, бурному и дерзкому Фадееву. Я говорил уже выше, как по части своего благоволения к нему, он постоянно переводил его, так сказать, из холода в тепло, как умел вовремя польстить его самолюбию, а вовремя ставил крепкие пределы его самонадеянности. Фадеев положительно был нужен ему, как единственный человек, способный блистательно излагать военные соображения. В силу именно этой нужды, облеченной в форму личного расположения, которого в действительности не было на грош, князь и старался держать Фадеева при себе; иначе он давно бы сплавил его куда-нибудь, хорошо зная, что он менее всего способен быть, по своему заносчивому характеру, придворным человеком и жить в ладу с разнообразным и сложным придворным миром. В числе состоящих при князе был еще Б—ей, известный в ученом мире, как нумизмат и археолог. Б—ея я знал уже задолго до перехода моего на Кавказ. Когда бывало князь приезжал с Кавказа — он часто вертелся около него. Служил ли он сам в то время на Кавказе или собирался только переходить туда — я не знаю; видно было только, что он старый знакомый князя. Трудно исчислить все, чем Б—ей ознаменовал себя на Кавказе. Отправленный в Кутаисское генерал-губернаторство для каких-то политических соображений относительно Сванетии, он кончил тем, что дикий владетель ее, выведенный из терпения начал пороть огромным кинжалом всех, кто попал ему под руку, начиная с доброго и благородного генерал-губернатора князя Гагарина. Известно, что уступленный Дадишкилиани искал с особым аппетитом Б— ея, но [169] этот господин скрылся за этот грозный момент, и только тогда появился на свет Божий, когда этот зверь Дадишкилиани, прижатый штыками наших солдат, был скручен уже. Потом, когда Б—ей попал в Кавказский отдел географического общества, он тотчас выжил секретаря этого отдела ученого я трудолюбивого Берже, который должен был оставить это место. Вступив в число членов тифлисского собрания он и там умел произвести страшнейшее волнение и раскол этого честного и мирного учреждения на несколько враждебных партий. Известный Романовский, имевший такое блистательное положение в Москве, также принадлежал к фаланге состоящих при князе. Но увы! тотчас по моем приезде на Кавказ, я заметил, что у этой личности не осталось уже ничего из того громадного значения, которое она совмещала в себе, в Москве, во время коронации. Видно было, что Романовский всеми силами старался держаться в небольшом кружке самых приближенных лиц к князю, но усилия эти, не имея никакого прочного основания, для всех были заметны. Наконец и сам князь нашел возможность разом определить положение этого в высшей степени самолюбивого человека и свои отношения к нему. С наступлением весны 1857 г. двор наместника переехал в Каджоры, для чего и нанято было несколько домов. В числе самых приближенных переехал туда и Романовский и поместился в одном из этих домов. Вскоре после переезда при мне произошла следующая сцена. Однажды утром, когда я стоял пред князем и слушал его размышления, вошел кто-то с каким-то хозяйственным вопросом. Князь, разрешая этот вопрос, вдруг спросил: «да скажите сколько же у меня здесь домов?». Ему сказали. «Да скажите на милость, для чего же это?» — снова спросил князь. Перечисляя потребности, для которых наняты эти дома, упомянули, что в одном из них помещается Романовский. «На кой чорт мне Романовский и для чего я буду нанимать для него дом на Каджорах?» — вскричал капризнейшим манером князь. Дальнейших разговоров я не помню, но помню только, что я вчуже покраснел за бедного Романовского. Нецеремонные слова князя положительно показывали, что величие Романовского кончилось и что князь видимо хочет от него отделаться. Само собою разумеется, что этот отзыв не остался безъизвестным Романовскому, для которого, конечно, было много и других признаков истинного его положения. Как бы то ни было, сталь распространяться слух, что Романовский переходит в армию; но тут вышло новое недоумение, которое имело огромное влияние на карьеру Романовского. В своем безграничном самолюбии он представил себе, что он не может быть переведен в армию иначе, как полковым [170] командиром. К удивлению, в отзывах самого князя не было ничего, чтобы сильно и положительно противоречило этому предположению. Напротив, князь часто говорил: «первая вакансия ваша», «когда я назначу для вас полк»... и т. п. Но дело было, как последствия показали, совсем не так. Надо заметить, что к этому присоединилось одно романтическое обстоятельство, которое окончательно запутало дело. В Тифлисе, в это время, была очень заманчивая невеста, дочь сенатора П-дова, девочка лет 17, чрезвычайно миловидная, и с значительным приданым. Романовский устремил на нее свои внимательные взоры. В городе говорили, что он страшно влюбился в нее; но это Бог его знает, во всяком случае эта девочка была чрезвычайно лакомый кусок во всех отношениях. Чтобы повести на нее атаку, Романовский только ожидал назначения своего в полковые командиры, что должно было придать значительную цену предложению, которое он собирался сделать, и ожидал тем с большим нетерпением, что вокруг П-довой увивалось много других припевающих. Наконец открывается вакансия полкового командира в одном из знаменитейших кавказских полков — Ширванском. Князь назначает на эту вакансию какого-то известного боевого и заслуженного полковника. Уничтоженный Романовский подает рапорт о переводе его в Петербург, в генеральный штаб, в котором он и состоял. Удивленный князь посылает за ним и между ними происходить роковое для Романовского объяснение. Князь уверяет честным еловому что, соглашаясь на перевод его в армию, он предполагал назначить его сначала баталионным командиром, чтобы он мог узнать, прежде всего, полковой быть и потом сделаться уже опытным и хорошим полковым командиром, приводить доказательство, что он никогда и никого не назначал прямо полковым командиром, что он сам прежде командовал баталионом, что Черткова, и других он также назначил первоначально баталионными командирами и т. п. Ослепленный своим самолюбием и подавленный несбывшимися надеждами, Романовский оставался упорным в отношении этих увещаний и уверений. Тогда князь начал напоминать ему все, что он для него сделал, прибавляя, что он рад двинуть его вперед, но только не по капризам Романовского, но по своим убеждениям и по своей системе. На это Романовский имел страшную неосторожность заметить, что служба его была ценима всеми прежними начальниками: Бебутовым и Муравьевым. Для князя этого было слишком достаточно. Поставленный на одну доску с этими господами, он еще раз выразил сожаление, что расстается с ним, и приказал тотчас сделать все распоряжения к удовлетворению желания Романовского. К сожалению, как только произнесено было это решение, [171] Романовский тотчас опомнился, но уже было поздно. Он должен был отправиться в Петербург. Оставаясь в Тифлисе я слышал смутные и несправедливые толки о петербургской его деятельности. Возвращение мое в Петербург как-то совпало с назначением его редактором «Русского Инвалида». Казалось, это назначение первоначально его радовало: он много толковал о великолепной квартире, которую займет, и о разных материальных выгодах, которые его ожидают. Но скоро восторги эти остыли; он стал скучать и говорил мне, что желает перейти в армию и вступить действительно на военное поприще, к которому всегда имел исключительное призвание. Вместе с тем обнаружилось, что дело редактора газеты вовсе не его дело. «Инвалид» значительно упал под его редакциею. Наконец и здоровье его, как должно полагать, от моральных причин стало расстраиваться. Вообще в этот период нравственное его состояние было таково, что можно было ожидать, что он сойдет с ума. Если оскорбленное самолюбие, разбитое честолюбие, уничтоженная карьера действительно заставлять людей терять рассудок, то Романовский в этом отношении имел огромные материалы. Надо еще удивляться, что этот герой Карса, потом любимец могущественного Барятинского, человек, стоявший на такой точке, с которой развертывалась самая блестящая карьера, мог благополучно и так долго держаться в положении незначительного полковника, когда мимо его давно пролезли в генералы и на почетные места люди, не только несравненно младшие его, но и ничтожные, сравнительно с его огромными, как военного человека, достоинствами, которые единодушно признавал в нем весь Кавказ. В заключение, припоминая слова князя Александра Ивановича, приведенные в начале моих записок в связи с жалобами его на стеснения, окружавшие начальную его карьеру, что один год может вознаградить все убытки, я должен сказать, что они оправдались вполне как на самом князе, так и на Романовском. Назначенный в Ташкент Романовский именно в один год воротил все утраченное — совершил блестящие дела и приобрел бездну почестей. К числу состоящих при князе-наместнике принадлежал князь Т-кой. Какую ветвь огромного дерева Т-ких составлял он — я не знаю. Знаю только, что это был красивейший мужчина. Главная цель, к которой стремился князь, состояла в том, чтобы попасть в адъютанты к Барятинскому, т. е. в тот отдел, который, как я сказал выше, считал себя поважнее состоящих при князе. Но в стремлении к этой цели князь имел неосторожность заявить о каком-то сомнительном родстве своем с князем Барятинским и даже основывать свои претензии именно на этом родстве. Этого было [172] достаточно, чтоб эти претензии никогда не осуществились. Вакансии адъютантов открывались и проходили, так сказать, мимо носа, убеждая Т-кого самым действительным образом, что в адъютанты он не попадет. Весьма естественно, что Т-кой стал обижаться и угрожать оставлением Кавказа, и так как в этом ему никто не препятствовал, то он действительно скоро и оставил Кавказ, переселясь в Харьков, где было расположено значительное имение жены его. К удивлению, скоро сделалось известным, что он сделался харьковским губернским предводителем дворянства. Но повторяю, что чрезвычайно трудно не только изобразить, но и припомнить всю весьма многочисленную семью состоящих при князе, и потому я спешу остановиться, и то не надолго, на некоторых наиболее рельефных, туземных личностях, принадлежащих к тому же отделу. В ряду этих личностей заметнее всех был князь Ираклий Грузинский, прямой потомок последних Грузинских царей. Наследовав от матери своей, армянки, всеармянские свойства, он был и по внешности и внутренним качествам скорее армянин, чем грузия. Вообще болезненный князь Ираклий должен был постоянно искать медицинских пособий и для этого большею частию жил за границей. Жил он вообще на барскую ногу и никому из своих соплеменников не уступать в умении задавать шику и в Петербурге и за границей. Ко мне лично он имел большую симпатию, которая всецело сохранила свою силу даже и после оставления мною Кавказа, едет ли Ираклий из Тифлиса за границу или возвращается из заграницы в Тифлис, в Петербурге учреждается большой отдых, учреждается ряд роскошных обедов и вечеров, на которых моя личность всегда занимает не только непременное, но и почетное место. Кроме князя Ираклия Грузинского при наместнике состоял еще кн. Александр Грузинский, происходящий от другой царской отрасли. Он усерднее всех добивался титула «светлости» и имел женою прелестнейшую женщину, известную всему Тифлису, Елену Грузинскую. Состояли при князе еще несколько экземпляров князей Орбелиани, из которых один, молодой и неглупый человек, князь Александр Орбелиани был впоследствии тифлисским губернским предводителем дворянства. Был при князе полковник из татар Агаев, отличный господин, была толпа туземцев из грузин и армян, разбирать которую в подробности, поименно, и скучно и бесполезно. К числу же состоящих принадлежало множество генералов, перечислять которых также не стану сколько потому, что я не был с ними в близких соотношениях, столько и потому, что все они составляли преимущественно старый хлам, неизбежно скопляющейся при каждом большом управлении. [173] ГЛАВА VI. Свита князя-наместника и его адъютанты. Перехожу к веселой и более близкой мне толпе адъютантов. Еще до переезда моего на Кавказ, частию в Петербурге, а частию в Москве, я узнал уже четырех адъютантов князя: князя Г-на, князя М-го, М-ва и Н-ва. С них и начну. Князь Г-н был старым адъютантом князя на Кавказе. Во время пребывания князя Александра Ивановича в Петербурге, пред назначением наместником, князь Г-н также очутился здесь и примкнул к нему. В это время я с ним и познакомился. Из слов князя Барятинского я заключил, что князь Г-н приехал в Петербург жениться. И действительно, он скоро женился на родственнице знаменитого нашего Монтекристо Яковлева, девице восхитительной красоты. Когда я отправился потом на Кавказ, то где-то обогнал его. Он ехал с молодой женой большим барином с огромной прислугою, с которой, и по рассказам станционных смотрителей и по собственным его словам, он никак не мог управиться. По возвращении в Тифлис он меблировал великолепно дом, завел отличные экипажи, учредил приемные вечера, на которые сбирался весь город. Его прелестная жена очаровывала всех и на благородных спектаклях изображала с большим успехом гениев и амуров, что очень шло к ее миловидной наружности. Все это продолжалось однако не долго. Вскоре он начал болеть и полубольной отправился за границу и навсегда оставил Тифлис. Потом я не раз встречал его в Петербурге, прославляющим чудеса гомеопатии, которой он приписывал свое исцеление. В заключение, как слышно, он поселился в Одессе, выстроил там великолепный дом и, как говорит, завел свои пароходы, посредством которых и совершает будто бы свои коммерческие предприятия. В то время, когда князь Александр Иванович, пред назначением наместником, находился в Петербурге, я часто встречал у него одного гвардейского офицера. Оказалось, что это князь М-ий, будущий его адъютант. На Кавказе я значительно с ним сблизился, как и со всею свитою наместника. Очарованный старшим братом, князь Александр Иванович дал ему сильный ход. Произведенный быстро в чины, он назначен был командиром какого-то стрелкового баталиона. Скоро после того М-ий стал как-то хиреть и должен был отправиться за границу, где мы, как я говорил уже, сошлись в Дрездене. [174] Вслед затем он назначен был командиром какого-то полка и женился на одной из грузинских царевен. Но увы! недолго он пользовался супружеским счастием. Когда в 1863 г. я ехал на Кавказ и проезжал чрез Владикавказ, я не мог даже видеть М-го потому, что жена находилась в отчаянном положении и он был расстроен до крайней степени. Из Тифлиса выслана была чуть не целая толпа докторов, но ничто не помогло, и молодая женщина скончалась именно на заре жизни. Приходится вывести на сцену и Н-ва. Я с ним познакомился еще в Москве, где он красовался одним из первых адъютантов нового наместника. По собственным его рассказам, отец его, бывший наказным атаманом казачьего линейного войска, на смертном одре просил князя Барятинского взять сына к себе в адъютанты, что тот и исполнил при первой возможности. Небольшого роста, но очень красивый, в казацкой форме, Н-в был очень эффектен и казался в то время в высшей степени счастливым. При бойком и остром уме его действительно казалось возможным поручиться за блестящую его карьеру... Не тут-то было. Начать с того, что князю он, уж не знаю почему, очевидно не нравился, все ему не удавалось. Он очень любил совещаться со мной о своем положении, и я давал ему решительные советы откровенно изложить это положение самому князю; забавно было видеть, как, с одной стороны, бедный Н-в старался уловить благоприятный момент, а с другой, как князь, владевший непостижимым умением читать на лицах своих подчиненных внутренние побуждения, лавировать, избегая этой атаки и ненавидя вообще, когда к нему лично обращаются с просьбами. Судьба, однако-же, как то столкнула их... но на эти случаи у князя было другое оружие, которым он владел тоже, как истинный художник. Становясь с глазу на глаз с личностию, чреватою какою-нибудь просьбою, он не давал высказывать ее, а делал вид как будто предугадывает ее, сам излагал ее, сообразно своим видам, решал ее и затем прибавлял, что он спешит куда-нибудь или зачем-нибудь и быстро оставлял ошеломленного просителя. Все это делалось, однако, таким образом, что проситель не имел никакого повода остаться недовольным князем; напротив, он видел со стороны его бездну участия, готовность помочь и сожалел смутно только о том, что князь не совсем верно угадал самое содержание просьбы. Так точно было и здесь. Главною надеждою Н-ва было получить рано или поздно место наказного атамана на Кавказе; эту надежду он именно и хотел выяснить князю с просьбою дать ему до того [175] времени какое-нибудь другое назначение, так как в положении адъютанта он существовать без поддержки не может. Но князь как только увидал Н-ва и прочитал на лице его смущение, присущее всякому просителю, тотчас вскричал: «А, любезный Н-в! Вы все еще больны! да, да, у вас очень нехороший вид! Надо лечиться; непременно! Поезжайте за границу. Вы верно об этом и хотите просить меня. С удовольствием. Возьмите одиннадцатимесячный отпуск. Я сохраню и ваше место и ваше содержание. Напрасно давно не сказали! Поезжайте, поезжайте, и чем скорее, тем лучше. Возвращайтесь здоровым. Тогда я подумаю о вашем устройстве. Вы уже старый адъютант и пора получить что-нибудь более прочное... Прощайте. Пред отъездом зайдите!» Может ли быть ответ начальника лучше, благосклоннее, особенно, если в заключение он еще обнял своего подчиненного. Конечно этот подчиненный остается решительно в тумане и не скоро может разобрать: что это хорошо или нет? С одной стороны, ему смутно представляется, что он предполагал просить место и обеспечение, а ехать за границу он вовсе не хотел, да и не чувствовал себя больным; но с другой стороны он видел столько участия, заботливости со стороны князя, видел, что тут виновато одно только недоумение, что князь не угадал содержание просьбы. Но и в этом беды нет, потому что он сам сказал, что подумает об его устройств. В заключение, не получив решительно ничего, зачем ходил, Н-в радостный и довольный возвращается к толпе товарищей, среди которых видит и меня, главного своего советчика. Все его поздравляют, как будто бы он действительно получил что-нибудь существенное; я только один оставался внутренно не доверяющим ни самообольщению Н-ва, ни поздравлениям друзей, ни улучшению его служебного положения. И действительно, прошло много времени, все адъютанты, гораздо после поступившие, или получили прочные назначения или, назначенные флигель-адъютантами, отправились в Петербург; один только Н-в оставался на прежней точке замерзания. В ряду так называемых старых адъютантов, которых я узнал уже на Кавказе, на первом плане надо поставить Б-ва. Впоследствии я узнал еще двух Б—х: Александра, который был херсонским губернатором, и Сергея, который служил при мне в кавказских войсках, а потом сделался тамбовским губернским предводителем дворянства. Оба эти Б-вы были милейшие люди, а Сергей, сверх того, и очень умный человек, хотя немножко прожектер, надоедавший мне еще офицером многоразличными проектами и в особенности одним из них: о разведении на Кавказе сарго. [176] Другим старым адъютанты был князь А. С-в. Этот милый кутила, подобно своему отцу, имел золотое сердце. Красоты он был необычайной и победам его над женскими сердцами конечно счету нет. Это была именно одна из тех личностей, которые так нравятся женщинам. Красивый, блестящий, всегда веселый и добрый и всегда готовый на все. Я, кажется, говорил уже выше, что он окончательно сбил с пути г-жу X., державшуюся до встречи с ним упорно на нравственной дороге, несмотря на то, что сам муж толкал ее постоянно в сторону. Она сама нам рассказывала, что решительно не могла противиться обаянию этого человека и поскакала в Варшаву. Но не такой человек был С-в, чтобы долго оставаться верным. С С—м я сошелся на самую короткую ногу и имел полную возможность изучить его доброе, золотое сердце, и затем совершенное отсутствие в нем всяких прочных, серьезных начал. Кутила и мот в самой необъятной степени, он вечно был в долгах, как в паутине. Отец его, по-видимому, далеко не имел возможности снабжать его такими обильными средствами, которые отвечали бы его широкому мотовству. Распорядиться же этими средствами наш С-в вовсе не умел. Деньги для него высылались отцом на имя Крузенштерна. Случалось часто, что, получив от Крузенштерна сегодня присланную сумму, он в тот же день проигрывал или другим способом проматывал ее, а на другой день снова оставался без копейки. Я помню, однажды, когда я в 1859-1860 году должен был возвратиться снова на Кавказ, я встретил на придворном бале старого князя С-ва, и спросил его: — Что прикажете, ваша светлость, сказать вашему сыну? По обычаю, обняв меня одною рукою, он отвечал: — Скажите ему, что у меня железное, чорт возьми, здоровье и то начинает, по его милости, расшатываться, а другой, на моем месте, давно бы ноги протянул. Когда начальник княжеского конвоя Шереметев отправлен был в Петербург к государю с известием о покорении Аварии и, сделанный флигель-адъютантом, должен был там остаться, С-в назначен был начальником конвоя, натянул на себя чуху и папаху и, несмотря на свою красоту, был так несуразен в этом туземном одеянии, что все мы над ним посмеивались.... Потом он сделан был флигель-адъютантом, оставил Кавказ, явился в Петербург и женился. Шереметев, был также старый адъютант. Когда и как он попал за Кавказ, я не знаю, но знаю, что князь очень его любит. Да его [177] и нельзя было не любить. Это личность милейшая в полном смысле слова. Достаточно сказать, что он был страстный любитель пения и хотя не имел положительно никакого голоса, но одарен был чрезвычайно тонким музыкальным слухом. Малейшая неверность, самый незначительный диссонанс приводил его в ярость. Это поприще, на котором и я также любил подвизаться, сблизило нас чрезвычайно. Нечего и говорить, что мы составляли постоянно хоры и распевали всевозможные пьесы российского и иностранного происхождения. Этого мало. Мы завладели церковным хором при церкви наместника, который находился в состоянии достойном сожаления. Пять или шесть солдат кричали самым оскорбительным для слуха образом. Я тотчас завладел этою частию и первоначально имел мысль образовать хор чисто из свиты, в которой действительно были хорошие голоса. Первые опыты при осуществлении этой мысли были очень неудачны. С одной стороны и для тех личностей, которые имели голоса и некоторую опытность, необходимы были некоторые подготовительные занятия, спевки, разбор новых пиес, чего они терпеть не могли, а с другой, в составь хора, под влиянием моды, налезли такие господа, которые не только не улучшали его, но напротив совершенно разрушали все мои усилия к приведению его в какую-нибудь стройность. Между тем самый хор доставил мне гораздо более удовольствия, чем солисты. Солдатики очень хорошо знали нотное дело, но совершенно портили его по совершенному отсутствию вкуса, которого, конечно, от них и требовать нельзя. На эту сторону я обратил самое ближайшее внимание и, знакомый с приемами лучших столичных хоров, старался водворить их в нашем маленьком хоре. Фортиссимо и пьяниссимо стали у меня производить замечательный эффект и если исполнение: «да исправится молитва моя» оставляло много желать по части совершенства, то исполнение, напр.: «чертог твой вижду» по справедливости признавалось удовлетворительным. Одобрительный шум пошел по всему городу, и хотя сам князь не был ни знатоком, ни любителем этого дела, тем не менее под влиянием этого шума и очевидного для самого неопытного человека успеха, очень благодарил меня за мои бескорыстные старания и сказал: «будьте же у меня Львовым». Это оригинальное производство не в звание какое-нибудь, и не в чин, а в известную личность, дало мне более твердости и самоуверенности. Я тотчас выпросил известную сумму на жалованье и награды солдатам, которые дотоле ни того ни другого не получали и следовательно не имели [178] самого сильного двигателя к достижению возможного совершенства. Вместе с тем я просил права посылать в полки, расположенные близь Тифлиса, за набором голосов. В этом отношении князь встретил основательное затруднение: — Я сам был полковым командиром, — говорил он, — и по опыту знаю, как было бы неприятно для меня из устроенного мною полкового хора отдать лучшие голоса, ни за что, ни про что. Снеситесь с полковыми командирами от своего имени, как будто бы я ничего не знаю. Я очень буду рад, если вы добудете какого-нибудь страшного баса, но мне самому нельзя обижать полковых командиров. Сношения сделаны и разумеется доставили отличные результаты. Каждой из полковых командиров хорошо понимал, что отказ мне есть отказ наместнику. Тогда хор при церкви наместника положительно сделался лучшим хором в Тифлисе, а может быть и во всем крае. Хор экзарха не мог идти ни в какое сравнение. Составленный большею частию из грузинских семинаристов, он поражал своим шумом, тогда как мой хор отличался именно величайшею стройностью и некоторою, так сказать, художественностию исполнения. Сам князь любил похвалиться им, когда приезжали в Тифлис какие-нибудь замечательные люди. Но я совершенно забыл милого Шереметева, с которого начал мое повествование о пении и хоре; впрочем и говорить о нем много нечего. Повторяю, это был милейший и простой господин во всех отношениях. Скоро после моего приезда на Кавказ он был сделан начальником княжеского конвоя, с которым и отправился в знаменитый поход 1859 года. Я как теперь помню одно утро, во время этого похода, когда князь получил от генерала Врангеля известие о покорении Аварии. Князь, чрезвычайно довольный, объявив всем нам эго радостное известие, обратился к Шереметеву: «Вас, Шереметев, я отправляю курьером к государю. Собирайтесь!». Тут же все мы поздравили его флигель-адъютантом, что совершенно и оправдалось. Оставленный в Петербурге, Шереметев скоро сделан был начальником собственного его величества конвоя, на место Скобелева. Замечательною личностью в ряду адъютантов князя, был князь В-н. Этот В-н был человек одаренный огромным умом и обширным образованием. К сожалению эти дары не имели серьезного применения и тратились более на острые слова. Он сыпал остротами, так сказать, на все стороны, как из мешка какого-нибудь. Впоследствии В-н перешел в казаки и командовал каким-то [179] казачьим полком, что вовсе не соответствовало ни его значительному имени, да еще немецкому, ни его уму и образованию. Пред знаменитым походом 1859 году начали появляться в свите князя новые личности, петербургские франты, пронюхавшие, что на Кавказе, особенно при князе Барятинском, в один год можно нахватать различных отличий более, чем в течение многих лет участия в гвардейских парадах или шлифования Невского проспекта. Впереди всех, прибывших на Кавказ в мое время в состав военной свиты главнокомандующего, надо поставить двух племянников его, графов О-х-Д-х, сыновей родной его сестры, графини Ольги Ивановны. Эти молодые люди были близнецами, и я их знал еще детьми. Анатолий был очень простой и добрый малый. Владимир был гораздо глубже и солиднее его, что между прочим доказывалось мастерством его играть в шахматы. Даже во время похода 1859 года, когда сама необходимость заставляла всех нас ограничиваться только вещами самой настоятельной потребности, Владимир постоянно имел при себе шахматную доску и искал мастеров этого дела, достойных вступить с ним в бой. Князь держал их, как говорится, «в ежовых рукавицах». Он желал, чтобы они ознакомились с фронтовою службою и для этого отдал под начальство Николая М-го, бывшего начальником какого-то стрелкового баталиона. Во время похода князь посылал их по самым опасным местам, так что нам даже было жаль их. Собственных желаний относительно их службы и карьеры они не имели и не могли иметь: так они боялись князя. Но суровый в личных с ними сношениях, князь щедро осыпал их всевозможными наградами, так что юноши эти очутились быстро полковниками и флигель-адъютантами, увешанными крестами и медалями. Переводы в гвардию и обратно играли тут главную роль. Замечательно, что князь с непостижимою наивностию, рассказывая мне в Дрездене, как он этими переводами быстро двинул карьеру О-х-Д-х, прибавлял: «я только это знал, никто этого не заметил». Когда князь сложил с себя звание наместника и главнокомандующего кавказского, ему оставлено право иметь при себе трех адъютантов. Само собою разумеется, что две из этих вакансий отданы были О-м-Д-м; на третью назначен был граф Чернышев-Кругликов. Но скоро вслед затем О-вы-Д-вы, быть может по ходатайству самого князя, сделаны были флигель-адъютантами. Если я прибавлю к этому, что оба они отличались всегда скромностию и благонравием и во всех свитских кутежах принимали участие [180] весьма слабое, то затем мою речь об этих молодых людях можно счесть конченною… С большим эффектом появился у нас князь Л-в родной племянник знаменитого царедворца князя В. А. Д-ва. Князь Л-в был, по моему убеждению, умнее и тоньше всех своих товарищей и имел довольно серьезное направление, следя за ходом дел, как кавказских, так и петербургских. Но странное дело: он не был любим, и, вероятно, именно за это, своими товарищами, хотя я лично и доднес сохраняю с ним самые отличные, дружеские отношения. Я любил всегда его умный, острый, и большею частию злой язык. В начале 1860 года я возвращался, вслед за князем, на Кавказ, и встретил между Ставрополем и Владикавказом, огромнейший поезд, забиравший всех лошадей, которым командовал Л-в. Оказалось, что он вез в Петербург Мегмета Аминя с его довольно многочисленною дикою свитою. По доставлении этого господина, в котором видели тогда нечто сходное с Шамилем, Л-в был сделан флигель-адъютантом и не возвращался уже более на Кавказ. Другим блестящим из новых адъютантов был граф В-в-Д-в. Это такая личность, о которой сколько бы я ни сказал хорошего — все будет мало. Красив, умен, благороден и, что всего удивительнее, при таком звучном имени и при таком страшном богатстве — скромен, как красная девушка. Нечего и говорить, что при этих редких качествах В-в сделался любимцем всех, начиная от наместника и кончая каким-нибудь нукером. Во время похода 1859 года В-в был центром свитских господ сколько по доброте и роскоши, столько же и по страшному богатству, которое, впрочем, проявлялось самым милейшим образом, чуждым всякого тщеславия. Достаточно сказать, что все другие, имеющие какие-нибудь средства, старались тотчас заводить свой экипаж и произвести тем или другим способом эффект. В-в вечно ездил на извозчиках, хотя в то же время в квартире его, также ничем особенно не отличающейся, были вечно толпы его товарищей, пивших и евших на его счет. Другой пример: во время самого похода было много случаев для благотворений. Когда после покорения горцев стали выходить из гор наши русские, пленные или перебежчики, с своими ободранными и ощипанными семьями, у нас тотчас составился комитета для пособий этим несчастным. Я стоял во главе этого комитета; Булатов, чиновник поручений при князе и состоявший при моей походной канцелярии, был кассиром. Деньги мы собирали по подписке и распределяли их между выходцами, сообразно, во-первых, [181] обстоятельствам, по которым они попали в горы, ибо перебежчиков мы никак не хотели равнять с попавшимися в плен, считая это несправедливым, а во-вторых, составу и положению семейств и т. п. Свита состояла большею частию из юношей, богатых больше надеждами, чем наличными деньгами, потому что состояние находилось в руках папенек и маменек, а то, что уделялось им нежными родителями, далеко не покрывало их долгов, сделанных повсюду, где только можно было их сделать. Отсюда происходило, что желания добра у этих юношей было гораздо больше, чем материальных средств сделать это добро. Ясно, что лепта, приносимая ими на доброе дело, нами затеянное, не была значительна, и только один В-в, независимый и щедрый распорядитель своего состояния, сильно поддерживал это предприятие. Но вопрос не в том, что он давал много денег, а в том, как он их давал? Он или вовсе не поставит своего имени на подписном листе или подпишется на такую незначительную сумму, которая равняется приношениям его товарищей, а втихомолку сунет мне в руку пять или десять золотых. Храбрости его не было пределов. Мне рассказывали, что когда в какой-то экспедиции ему дали сотню казаков, все начальники трепетали за его жизнь и, боясь ответственности, грозили отнять эту сотню, с которой он носился беспрерывно в самых опасных местах. Прибавить надо, что он был истинный джигит; великолепный наездник, он был вообще ловок невообразимо и казался стальным по гибкости и упругости. Во всей свите не было никого, кто бы охотно с ним схватился попробовать силу. В Тифлисе и особенно в походе постоянная возня была в большой моде: вечно боролись и пробовали мускулы друг у друга. В-в был решительно неодолим: опытный гимнаст он не только никого не боялся, но напротив искал постоянно, с кем бы схватиться. Там, где у него было меньше силы, чем у противника, он брал ловкостию: извиваясь, как змея, он всегда оставался победителем. Одним словом, этот юноша — совершенство во всех отношениях и это не мой только взгляд, но всех, которые его знали на Кавказе. Говоря о том времени, когда он был на Кавказе, я не могу не утверждать, что это был — краса человечества. Во время самого похода 1859 г. наехало также значительное число петербургских господ к нам в горы. Едва-ли не первый явился С-н. Кто не знает и не помнит его, некогда блистательного гусара. Я по крайней мере с первых времен моего пребывания в Петербурге живо помню его и помню потому, что на балах Дворянского собрания, бывших тогда в большой моде, видел его всегда в тех кадрилях, [182] в которых участвовала Императорская фамилия. Незнакомый с военным миром я, разумеется, и не заметил, как он исчез с этого поприща. Мечтою его было флигель-адъютантство, мечтою, однако, для него неосуществимою. Между тем эта самая мечта и привела его в лагерь Барятинского, который сиял тогда для всех светлою звездою. Богатство его не подлежало сомнению. При этом важном в жизни условии, которое каждому придает так много бодрости и самоуверенности, у него было много светского и можно сказать аристократического лоску. На Кавказе он держал себя на барскую ногу, завел отличные экипажи, отделал великолепно свою квартиру, ту самую, которая была приготовлена мне при моем приезде на Кавказ, имел отличного повара и давал беспрерывные обеды и даже балы. Но к главной своей цели флигель-адъютантству он подвигался весьма туго и для проницательного глаза сразу можно было видеть, что едва ли он ее достигнете. После похода 1859 г., когда я уже в Москве ожидал князя, имевшего шествовать в Петербург, совершилось на правом крыле покорение Абадзехов, одного из сильнейших горных племен того края. С донесением об этом покорении послан был к государю С… именно в том расчете, что по бывшим примерам он будет непременно назначен флигель-адъютантом. Не тут-то было. Князь вследствие этого донесения сделан был фельдмаршалом, а великолепному С—у, бывшему уже полковником, дали орден. Сконфуженный, он, отправив князю телеграмму с известием о фельдмаршальстве, приехал в Москву ожидать приезда князя. По возвращении на Кавказ С… скоро был сделан командиром полка, расположенного на Белом Ключе, оказался хорошим командиром и скоро прославился хорошим хозяином, расчистил Белоключские дорожки, подстриг деревья в парках, починил и исправил полковую амуницию. Сам он хвалился и другие подтверждали, что с раннего утра до и позднего вечера он вечно суетился и искал, нет ли где пылинки, которая ускользнула от его глаз и которую надо убрать. Одним словом, он усердно прилагал к своей части тот порядок, который так настоятельно и прежде всего требовался во времена Аракчеева. Во время похода же прилетел к нам Граббе, сухой и длинный офицер, конногвардейский или кавалергардский, уж не знаю. Личность Граббе не производила на первых порах никакого особенного впечатления; но петербургские его товарищи, прежде его прибывшие на Кавказ, тотчас стали утверждать, что это отличнейший [183] господин во всех отношениях, что и стало оправдываться на самом деле. Я собственно знал четырех Граббе, сыновей того Граббе, который имел большую известность на Кавказе, а потом был наказанным атаманом донских казаков. Всеобщие отзывы об отце их были самые великолепные. Понятно, что сыновья походили на него. Граббе, прибывший в наш лагерь из Петербурга, был молодец в полнейшем смысле слова. О мастерстве его ездить верхом ходили баснословные слухи. Приведу по этой части один случай, подтвердивший в моих глазах это мастерство. Надобно заметить, что при главном штабе князя было какое-то морское отделение на том основании, что он считался командующим Каспийскою флотилиею. Представителем этого отделения был некто О-нов, морской офицер, милый, добрый, считавшийся также в свите наместника. Когда вся эта свита двинулась в поход, О-нову стало завидно, и хотя, конечно, в горах не могло произойти никаких морских действий, тем не менее О-нов рискнул попросить у князя дозволения участвовать в походе и получил его. Не знаю уж почему, но он прибыл в лагерь позже нас и, проходя чрез Грозную, купил там двух походных лошадей с доставкою на место, т. е. туда, где находился лагерь. К слову сказать, грозненские промышленники сообразив, что для святы потребуется много походных лошадей, открыли там мошенническую торговлю ими и страшно надували молодежь. Неопытный О-нов был самою несчастною жертвою их. Когда купленные им лошади были доставлены в лагерь, то оказалось, что та из них, на которой О-нов рассчитывал лично гарцевать, совсем без ног; так что он должен был тут же продать ее за бесценок, лишь бы избавиться от нее. Таким образом предстояло ему ездить на той маленькой лошади, которую он купил собственно под вьюк. Но беда в том что это была какая-то сумасшедшая лошаденка, злая, необузданная. При первой попытке проехать на ней О-нов, от которого, по самой профессии его, нельзя было и требовать, чтобы он был отличным кавалеристом, получил к ней такое уважение, что не решился уже на нее садиться и задумал или объездить ее при помощи чужого искусства или продать, постоянно называя ее «доброй лошадкой». Положительно можно сказать, что в свите не оставалось ни одного человека, которому бы он не предлагал проехать на этой «доброй лошадке» или купить эту «добрую лошадку». Охотников на то и на другое было очень мало, а те, которые пробовали свое джигитское искусство, находили, что эта «добрая лошадка» — самое свирепое и упрямое животное. [184] Преследуя свою цель, О-нов нанял одного казака из конвоя князя объездить эту лошадь. Казак славился своим искусством по этой части, и первый опыт этого искусства происходить на моих глазах. Это был истинный спектакль, и я хохотал как сумасшедший. Казак, огромный детина, оседлал лошадь со всеми специальными предосторожностями, укрепился в седле и тронул... Надобно заметить, что местность была горная, вся в уступах и подъемах, так что ровного места и нескольких аршин не было. Едва казак тронул лошадь, как она с самого места начала давать «козлы» и понеслась вперед, куда глаза глядят, ничего не разбирая. Напротив шел какой-то отряд солдат. Лошадь врезалась прямо в этот отряд, так что солдаты должны были разбежаться по сторонам. Один из них, протянув штык в защиту, сказал: «вот чортова лошадь». Казак тотчас потерял свою папаху и продолжал нестись, очертя голову; видно было, что он уже не твердо держится в седле, а на лице его написано смущение и неприятное ожидание развязки. Развязка не замедлила последовать; продолжая перескакивать с пригорков на уступы и с уступов на пригорки, лошадь спотыкнулась и упала на колени, причем казак полетел через ее голову. Лошадь скоро поймали: я хохотал, а О-нов смотрел на меня как-то растерянно.. — Ничего, обойдется, — говорил я, умирая от смеха, — видно, что «добрая лошадка». — Чорт с ней, — мрачно сказал О-нов. В эту минуту нам попался Граббе, случайно шедший по лагерю. — Любезный Граббе,— вскричал я,— говорят, что вы большой мастер ездить верхом. Не угодно ли показать ваши таланты? Вот «добрая лошадка», с которой только что слетел казак. — Извольте, — спокойно и равнодушно отвечал Граббе. С этим словом он сел на лошадь и преспокойно поехал. Я изумился в высшей степени. Он просто и совершенно покойно управлял лошадью, как смирной, овцой. Когда он подъехал к нам, я спросил его. — Что же это значить? Отчего сильный казак не мог совладать с нею, хотя тянул поводья изо всей силы? — Оттого то и не мог, что сильно тянул, — отвечал Граббе.— Эта лошадь из тех, которые любят слабые поводья! Доказательство его искусства было полное. Само собою разумеется, что искусство Граббе не принесло никакой пользы бедному О-нову, которому ничего не оставалось, как сбыть, за что бы то ни было, эту незабвенную «добрую лошадку». [185] Приведу другой случай, хотя совсем другого рода, но также свидетельствующий о страшной отваге милого Граббе. Не помню от кого — князю прислана была великолепная войлочная палатка, роскошно отделанная внутри шелковою материею. Почему-то на первых порах палатка эта не понравилась князю и он отдал ее во владение Тромповского, который обратил ее в общее всей свиты достояние. В особенности она сделалась центром всех любивших игру, которая для многих составляла единственное и главное занятие. Посреди этой палатки устанавливался огромный круглый стол, а кругом его располагались бойцы. Игра, разумеется, шла азартная и на большие деньги. Я сам никогда не принимал в ней участия, не понимая удовольствия смотреть по нескольку часов, как банкомет выбрасывает карты на правую и на левую сторону; но часто заходил в палатку и любопытствовал, кто продулся и кто выиграл. Однажды утром, войдя в палатку я нашел там огромное общество, расположенное вокруг стола, а на средине его громадную кучу ассигнаций, золота и серебра. Остановись за стулом Граббе, я сказал шутя: — Вот теперь хорошо бы поставить ва-банк! Граббе милейшим образом взглянул чрез плечо на меня и сказал: — А разве это было бы вам приятно? — Еще бы! — сказал я. Граббе взял карту и, положив ее на кучу денег, сказал: «ва-банк»! Все переглянулись, а я ужасно струсил. Скоро карта была убита: сосчитали деньги, под ней лежавшие; составилась огромная сумма. Мне ужасно было совестно, потому что я некоторым образом был виновником, хотя совершенно невинным, такого громадного проигрыша. Граббе подумал несколько минут и потом с тою же милою улыбкою спросил меня: — Не попробовать-ли еще раз? Я просто ужаснулся. — Сумасшествие! — сказал я. — Ничего! — заметил он; — скорее конец! С этими словами он снова положил на всю кучу денег карту и снова произнес: «ва-банк»! Карту тотчас опять убили. Я был смущен в высшей степени, а Граббе равнодушно встал, как ни в чем не бывало, и сказал только: «ну на этот раз довольно!». Обращаясь к служебному его поприщу, я должен сказать, что общее мнение как-то заранее уже назначало его командиром знаменитого Нижегородского драгунского полка на место графа Ностица. Я должен сказать, что предсказания относительно Граббе не [186] замедлили осуществиться, и он действительно сделан был скоро командиром Нижегородского драгунского полка, с которым и заключил покорение западного Кавказа. Надобно заметить, что прежде еще этого покорения Граббе назначен был уже командиром Конногвардейского полка, где он служить до перехода на Кавказ, но по особенному настоянию наместника оставлен был на Кавказе до окончания тамошней войны, в продолжение которой, как из многочисленных реляций видно, он отличался различными достославными подвигами, что не может подлежать никакому сомнению, судя по его известной храбрости и молодечеству. Между тем, пред окончательным переселением в Петербург, он заблагорассудил жениться на одной из дочерей графа Орлова-Денисова и потом, когда это переселение окончательно совершилось, в италианской опере можно было любоваться молодой четой красивого генерала, с молодецким и симпатичным видом, и столь же симпатичной особы женского пола, очевидно только что облекшейся в дамские наряды... На Кавказе были еще два Граббе: один молодой и красивый, как херувим, сделался мне известным во время знаменитого похода 1859 г. Он состоял в отряде генерала Врангеля, и я помню живо, как в одно прекрасное утро, когда мы стояли на Андийских высотах, по нашему лагерю стрелою промчался юный и красивый всадник прямо к палатке главнокомандующего. Это был молодой Граббе, прискакавший от Врангеля с каким-то важным и радостным известием и кажется о покорении Аварии. Тут я с ним и познакомился; но знакомство это было весьма непродолжительно, потому что он скоро ускакал обратно к своему командиру. Впоследствии, когда, раставшись с Кавказом, я жил уже в Петербурге и вместе с другими сосредоточивал свое внимание на событиях, возбужденных последним польским мятежом, я узнал, что этот юный Граббе бросил уже Кавказ и очутился в Польше. Трагическая кончина его всем известна и повторять ее не за чем. Увлеченный в каком-то деле своею беззаветною храбростию он геройски пал, а вместе с ним легли и сотоварищи его линейные казаки. С третьим Граббе, служившим в Кабардинском полку, я хотя был знаком прежде, но не так близко. В особенности я сошелся с ним на короткую ногу на Пятягорских минеральных водах, где я, пред окончательным оставлением Кавказа, провел сезон 1863 г. и где Граббе продолжал лечиться от своей страшной раны. Безумно храбрый, как и братья его, этот Граббе также увлекся в каком-то жарком деле и ранен был весьма тяжело. Жизнь его, как я сам видал, исполнена уже была сильных страданий. На [187] Пятигорских водах, напр., он сегодня танцовал, а завтра лежал в мучениях. Доктора утверждали, что такое существование не может быть продолжительно. Личность и этого Граббе была так же симпатична, как и братьев его. Четвертого, наконец, Граббе я узнал именно по поводу этого третьего Граббе, о котором только что говорил. В бытность мою в Петербурге я как-то сидел одно утро у князя Анатолия Барятинского. Входит красивый и молодой Преображенский офицер, видимо смущенный и расстроенный, и объясняет князю, что брат его смертельно ранен на Кавказе и что он просит позволения немедленно отправиться к нему. Таким образом оказалось, что это четвертый Граббе, который спешил к третьему, раненому Граббе, на Кавказ. (Продолжение следует). Текст воспроизведен по изданию: Записки В. А. Инсарского // Русская старина, № 10. 1897 |
|