Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АЛЕКСАНДР ДЮМА

КАВКАЗ

LE CAUCASE

ГЛАВА XL

ЦИТАТЫ

Теперь дадим читателю представление об одаренности человека, физический и нравственный портрет которого начертало живописное перо бедной графини Ростопчиной. Мужчины могут быть оценяемы и передаваемы мужчинами же, но они должны быть всегда рассказываемы женщинами.

Мы не будем долго выбирать, а просто возьмем наудачу из стихотворений Лермонтова некоторые, сожалея, что не можем познакомить наших читателей с его крупной поэмой «Демон», как познакомили их с его лучшим романом «Печорин», но гений его проявляется везде, и он может быть оценен лучше, благодаря переменчивости; которой он может подвергнуться, и формам, которые он может принять.

Вот стихотворение «Дума»: «Печально я гляжу на наше поколенье!..» Это плач, где, может быть, Лермонтов весьма мизантропически оценивает поколение, к которому принадлежал он сам (Следует перевод названного стихотворения, интересный только для французских читателей и лишь на их языке. Прим. Н. Г. Берзенова):

Оставьте в стороне слабость перевода и увидите, что Байрон и де Мюссе не написали ничего более горького.

А вот стихотворение совершенно иного содержания: это разговор двух гор: Шат-Эльбруса и Казбека — двух самых высоких вершин Кавказа после Эльбруса, если не ошибаюсь.

Шат-Эльбрус, расположенный в самой неприступной части Дагестана, уклонялся до сих пор от владычества России. Казбек, напротив, покорен ей с самого начала. Он — ворота Дарьяла. Владетели его в течение семисот лет брали дань с разных держав, последовательно владевших Кавказом, открывали и запирали им проход, смотря по тому, исправно или неисправно платили им дань. Отсюда начинается спор Шат-Эльбруса с Казбеком, спор, который без этого объяснения был бы, может быть, непонятен большинству наших читателей (Далее следует стихотворение М. Ю. Лермонтова «Спор» в переводе А. Дюма).

Здесь поэт находит способ быть в одно и то же время насмешливым и величавым, что чрезвычайно трудно, так как насмешливость и величие — качества, почти всегда взаимоисключающие одно другое.

В стихотворениях, которые мы сейчас приведем, бросается в глаза одна только меланхолия. Все эти стихотворения написаны им незадолго до смерти. Графиня Ростопчина обратила наше внимание на то, что Лермонтов предчувствовал свою скорую смерть; этим предчувствием проникнуто почти каждое его стихотворение (Далее следует стихотворение М. Ю. Лермонтова «Спор» в переводе А. Дюма).

Мы выписали из одного альбома стихотворение, которого нет в собрании сочинений Лермонтова, возможно, оно составляло часть той, последней посылки, которую потерял курьер:

LE BLESSE

Voyez-vous се blesse qui se tord sur la terre?
Il va movrir ici, pres du bois solitaire,
Sans que de sa souffrange in seul coeur ait pitie,
Mais ce qui doublement fait saigner sa blessure, [176]
Се qui lui fait au coeur la plus apre morsure,
S' est qu'en se souvenant, il se sent oublie

(Вот подстрочный перевод этого стихотворения:

Раненый
Узрели ль вы несчастного,
Что в корчах пал на землю
Пред лесом опустевшим?
Никто не облегчит его печали,
А кровь сочится из больного сердца.
И он ушел в свои воспоминанья,
Поняв, что всеми позабыт давно)

В том же альбоме хранится стихотворение «Моя мольба», которое мы цитируем по памяти (Далее следует стихотворение М. Ю. Лермонтова «Моя мольба» в переводе А. Дюма).

Многие стихотворения Лермонтова пользуются такой популярностью в России, что их можно увидеть на каждом рояле, и не найдется, быть может, ни одной девицы, ни одного молодого человека в России, который не знал бы их наизусть. Они написаны в подражание Гете или Гейне. Одно называется: «Горные вершины». Его завершают такие строки:

Подожди немного,
Отдохнешь и ты.

Действительно, поэт скоро заснул, но поскольку желанная смерть довольно долго не являлась за ним, он искал ее, подобно древним рыцарям, которые, истосковавшись по родному делу, трубили в рог, чтобы вызвать противника. Один из этих вызовов именуется «Благодарность» 156, но его скорее можно называть «Благоговением» (Далее следует стихотворение М. Ю. Лермонтова «Благодарность» в переводе А. Дюма).

Мольба поэта была, наконец, услышана: через восемь дней его убили; эти стихи, в числе других бумаг, были найдены у него в столе после смерти.

ГЛАВА XLI

БАНИ

Целый день Фино твердил, что готовит к вечеру сюрприз. Только что полученное известие о смерти графини Ростопчиной не очень располагало меня к сюрпризам, и я желал бы иметь их в другое время. Но я был не один и предоставил Фино располагать остатком вечера. Мы сели на дрожки.

В баню! — сказал он по-русски.

Я уже настолько знал по-русски, что понял Фино.

В баню? — удивился я. — Мы едем в баню?

— Да, — отвечал он, — однако разве вы против этого?

— Против бани? За кого вы меня принимаете? Но вы говорили мне о сюрпризе, и я нахожу довольно дерзким, что, по вашему мнению, для меня будет сюрпризом — побывать в бане.

— Знакомы ли вы с персидскими банями?

— Только по слухам.

— Бывали когда-нибудь в них?

— Нет.

— Вот в этом-то и кроется сюрприз.

...Как ветер, мы неслись по ухабистым улицам. Они освещались ровно настолько, чтобы не дать рассеянным полуночникам свалиться в лужу.

На протяжении шестинедельного пребывания моего в Тифлисе случилось видеть не менее пятнадцати человек или хромых, или с перебинтованными руками, которых я встречал накануне с совершенно здоровыми ногами и руками.

— Что приключилось с вами? — спрашивал я.

— Представьте, вчера вечером, возвращаясь домой, мне пришлось ехать по мостовой, и я был выброшен из дрожек.

Таков неизменный ответ. Под конец я уже спрашивал об этом только из учтивости, и когда вопрошаемая особа отвечала: «Представьте, вчера вечером, возвращаясь домой...» — я прерывал ее:

— Вы ехали по мостовой?

— Да.

— И были выброшены из дрожек. [177]

— Совершенно верно! Откуда вы знаете об этом?

— Догадываюсь...

И все поражались моей прозорливости...

Мы неслись как ветер, тоже рискуя подвергнуться позже роковому вопросу.

К счастью, перед тем местом, где крутой спуск больше всего беспокоил меня, мы обнаружили, что оно загромождено верблюдами, и поэтому извозчик поневоле должен был ехать шагом. Такая быстрота езды ночью по тифлисским улицам имеет неудобство для тех, кто на дрожках; но она имеет другое, большее неудобство для тех, кто идет пешком. Так как ни улицы, ни дрожки не освещены, и мостовая летом покрывается слоем пыли, а зимой слоем более или менее густой грязи, то пешеход, если он не снабжен фонарем, попадает под дрожки прежде, чем заподозрит это, а так как дрожки запряжены парой, то если он избавится от толчка одной лошади, так уж наверняка никак не избавится от толчка другой.

Мы потратили целую четверть часа, чтобы пробраться между верблюдами, которые имели ночью фантастический вид, свойственный только им одним.

Потом, минут через пять, мы прибыли к воротам бани. Нас ожидали: Фино еще с утра дал знать, чтобы нам приготовили номер.

Перс в остроконечной шапке повел по галерее, висевшей над пропастью, и потом через комнату, наполненную моющимися мужчинами. По крайней мере мне показалось так с первого раза, но, вглядевшись в них хорошенько, я заметил свою ошибку. Эта комната была полна моющимися женщинами.

— Я выбрал вторник — женский день, — сказал Фино: — Если готовить сюрприз друзьям, то надо сделать его в полном смысле слова.

В самом деле, сюрприз был не для этих дам, которые, казалось, вовсе не удивлялись, но для нас. Я с некоторой горечью заметил, что наше шествие посреди их решительно их не встревожило; две или три, к несчастью, старые и отвратительные, схватили простыню, получаемую каждым моющимся при входе в баню, и закрыли ею свое лицо. Я должен сказать, что они произвели на меня впечатление жутких ведьм.

В этой общей комнате было около пятидесяти женщин в рубашках и без рубашек, стоявших и сидевших, одевавшихся и раздевавшихся; все это исчезало в парах, подобных тому облаку, которое мешало Энею узнать свою мать. Неблагоразумно было бы остановиться, и притом я вовсе не желал этого.

Дверь в нашу комнату была отворена, и человек в остроконечной шапке просил нас войти.

Мы вошли.

Наша баня состояла из двух комнат: первая с тремя ложами, довольно большими, чтобы было можно лечь на них вшестером; вторая...

Но мы сейчас войдем во вторую.

Первая комната это предбанник, где раздеваются прежде, чем входить в баню, где ложатся, выходя из нее, и где снова одеваются, когда должны уходить отсюда.

Наш номер был великолепно освещен шестью свечами, вставленными в большой деревянный канделябр, стоявший на полу. Мы разделились и, взяв покрывала (конечно для того, чтобы закрыть ими свое лицо в случае, если бы пришлось проходить мимо женщин), вошли в баню.

Признаюсь, я вынужден был немедленно выйти оттуда; мои легкие были не в состоянии вдыхать эти пары. Я должен был привыкать к ним постепенно, притворив дверь предбанника и создав себе таким образом смешанную атмосферу.

Внутренность бани отличалась библейской простотой; она вся каменная, безо всякой выкладки, с тремя квадратными каменными ваннами, различно нагретыми или, лучше сказать, получающими природно-горячие воды трех разных температур. Для моющихся устроены три деревянных ложа. В эту минуту я вообразил себя приехавшим на почтовую станцию.

Отчаянные любители прямо бросаются в ванну, нагретую до сорока градусов и храбро погружаются в нее. Умеренные любители идут в ванну, нагретую до тридцати пяти градусов. Наконец новички боязливо и стыдливо погружаются в ванну, нагретую до тридцати градусов. Потом последовательно переходят от тридцати градусов к тридцати пяти, от тридцати пяти градусов до сорока. Таким образом, они едва замечают постепенное повышение температуры.

На Кавказе есть минеральные воды, температура которых доходит до шестидесяти пяти градусов; они полезны от ревматизма и употребляются только в виде паров. Моющийся лежит над ванной на простыне, четыре угла которой поддерживаются таким же числом людей. Мытье продолжается от шести до восьми — десяти минут; десять минут может выдержать только самый здоровый любитель бани.

В этом году самым плачевным образом погиб в одной из ванн армянский епископ. Стыдливость не дозволила ему поручить держать простыню, на которой он лежал, привычным к этому упражнению людям. Он заменил их четырьмя дьяконами. Один из них по неловкости или рассеянности выпустил из рук доверенный ему угол, епископ скатился вниз и упал в кипящую ванну. Слуги, громко закричав, пытались вытащить его оттуда, но при этом обожгли себе пальцы. На их крик прибежали банщики; они успели вытащить епископа из ванны; но уже было поздно: епископ сварился. (Весь этот рассказ мы вправе отнести к числу небылиц, выдуманных необузданным воображением г-на автора. Или над ним подшутил кто-либо, или он сам хотел без церемоний надуть своих европейских читателей и состряпал небывалый анекдот. Прим. Н. Г. Берзенова) [180]

Рискуя свариться, как епископ, Фино бросился в сорокаградусную ванну.

Да будет ведомо сатане: приготовить особый котел к тому дню, в который французский консул в Тифлисе будет принят в аду.

Я направил свои стопы к тридцатиградусной ванне и боязливо спустился туда. Потом я последовательно перешел без всякого опасения к тридцати пяти и сорока градусам. Когда я вышел из последней ванны, меня уже поджидали банщики. Они овладели мной в то время, как я менее всего этого ожидал. Я намеревался защищаться.

— Не сопротивляйтесь, — закричал Фино, — а то они переломают вам что-нибудь.

Если бы я это знал, то, может быть, стал бы сопротивляться; но не зная, в чем дело, я легко предал себя в их руки.

Два истязателя, уложили меня на одной из деревянных лавок, позаботившись подложить под голову специальную подушечку, и заставили протянуть обе ноги и руки во всю длину тела. Тогда они взяли меня за руки и начали ломать суставы. Эта операция началась с последнего сустава пальцев. Потом от рук они перешли к ногам; затем дошла очередь до затылка, позвоночника и поясницы. Это упражнение, которое, по-видимому, должно бы было наверняка вывихнуть члены, совершалось удивительно естественно, не только без боли, но даже с некоторым чувством удовольствия. Мои суставы, с которыми никогда не случалось ничего подобного, держались так, будто до того постоянно подвергались подобной ломке. Мне казалось, что меня можно было согнуть как салфетку и положить между двумя полками шкафа, и это нисколько бы не причинило мне боли. Окончив эту первую часть разглаживания членов, банные служители повернули меня, и в то время, как один вытягивал мне руки изо всей силы, другой плясал на моей спине, иногда скользя по ней ногами, с шумом хлопавшими об пол. Странно, что этот человек, который мог весить сто двадцать фунтов, на мне казался легким, как бабочка. Он снова влезал на спину, сходил с нее, потом опять влезал — и все это вызывало ощущение невероятного блаженства. Я дышал, как никогда; мои мускулы нисколько не были утомлены, а напротив, приобрели или по крайней мере так казалось, что приобрели, гибкость; я готов был держать пари, что могу поднять распростертыми руками весь Кавказ. Далее банщики стали хлопать меня ладонью по пояснице, по плечам, по бекам, ляжкам и икрам. Я сделался похожим на инструмент, на котором они исполняли арию, и эта ария мне казалась гораздо приятнее всех арий «Вильгельма Телля» и «Роберта-Дьявола». К тому же она имела большее преимущество перед ариями из упомянутых мною двух почтенных опер: дело в том, что я никогда не мог спеть куплет «Мальбрука» без того, чтобы не сбиться десять раз с тону, между тем, в такт банной арии я качал головой и ни разу не сбивался. Я решительно был в состоянии человека, который грезит, хотя настолько уже пробудился, что знает, что он грезит, но, находя свой сон приятным, всячески старается полностью не пробуждаться.

Наконец, к моему великому сожалению, ломанье членов прекратилось, и банщики приступили к последнему этапу, который можно назвать мыльным. Один терщик взял меня под мышки и привел в сидячее положение, как делает Арлекин с Пьеро, когда он думает, что убил его. Другой же, надев на свою руку волосяную перчатку, стал натирать ею все мое тело, причем первый, черпая ведром воду из ванны с сорока градусами, выливал мне на поясницу и затылок.

Находя, что обыкновенной воды было недостаточно, человек с перчаткой вдруг взял какой-то мешочек: я вскоре увидел, что мешочек надулся и испустил мыльную пену, которой я покрылся с головы до пят. За исключением глаз, которые мне немного жгло, я никогда не испытывал более приятного чувства, как то, которое было произведено этой пеной, текущей по всему телу.

Почему Париж, этот город чувственных наслаждений, не имеет подобных бань? Почему ни один делец не выпишет хотя бы двух банщиков из Тифлиса? Тут, конечно, и польза была бы и барыши.

Когда я весь был покрыт горячей белой пеной, как молоком, легкой и текучей, как воздух, — меня свели в бассейн, куда я сошел с таким непреодолимым влечением, словно он был населен нимфами, похитившими Гиля.

Вышеописанным образом поступили и с каждым из моих товарищей порознь, но я был занят только собой. Уже только в ванне мне казалось, что я пробудился и снова вступил, не без некоторого отвращения, в соприкосновение с внешним миром.

Мы оставались около пяти минут в ваннах и потом вышли.

Длинные простыни, совершенно белые, были разостланы на лавках предбанника, холодный воздух которого мгновенно охватил нас как бы для того, чтобы доставить нам новое ощущение блаженства. Мы легли на эти постели.

Вскоре принесли трубки. Теперь я понимаю, почему курят на Востоке; там табак это благовоние, там дым проходит сквозь благоуханную воду и сквозь стволы амбры; но наш «капрал» в земляной трубке, но наша поддельная гаванская сигара, получаемая из Алжира или из Бельгии, которую жуют по крайней мере столько же, сколько курят, — фи!

Нам подали кальян, чубук, гуку — и каждый, по своей фантазии, сделался турком, персом или индийцем. Тогда, чтобы вечер не имел ни в чем недостатка, один из банщиков взял нечто, похожее на гитару на одной ножке, вертевшуюся на ней так, что струны искали смычок, а не наоборот, и начал играть жалобную арию, служившую аккомпанементом к стихам Саади. Эта мелодия убаюкала нас так хорошо и сладко, что [181] глаза наши закрылись, кальян, чубук и гука выпали из рук, и мы, по правде сказать, заснули.

На протяжении шести недель, проведенных в Тифлисе, я ходил в персидскую баню каждый третий день.

ГЛАВА XLII

КНЯГИНЯ ЧАВЧАВАДЗЕ

Фино обещал проводить меня к княгине Чавчавадзе, которую мы не застали дома при первом посещении. Он явился за нами на другой день после нашего посещения персидской бани, в два часа пополудни. В этот раз княгиня была дома и приняла нас.

Княгиня Чавчавадзе слывет за женщину, имеющую самые чудные глаза во всей Грузии, вообще славящейся прекрасными глазами; но что поражает прежде всего при первом взгляде на нее, так это профиль греческой чистоты, или, лучше сказать, грузинской чистоты, т. е. греческой чистоты, но сдобренной жизнью.

Греция — это Галатея, но мраморная; Грузия — это Галатея одушевленная, сделавшаяся женщиной.

И несмотря на этот восхитительный профиль — лицо княгини имеет отпечаток глубокой меланхолии. Отчего эта меланхолия? Ведь она счастливая супруга, плодовитая мать. Не потому ли, что природе угодно было наделить ее слишком большой красотой, подобно тому, как она снабжает благовонием некоторые цветы, достаточно красивые для того, чтобы обойтись без благовония? Или это продолжение, воспоминание, результат страшного приключения, разлучившего ее почти на целый год с ее семейством?

И что примечательно, знаменитая пленница сохранила действительное уважение к Шамилю.

— Это человек высоких качеств, — говорила она мне, — и репутация его скорее преуменьшена, чем преувеличена.

Расскажем со всеми подробностями об этом похищении, задуманном с давних пор Шамилем, чтобы возвратить своего сына Джемал-Эддина — пленника, как мы уже сказали в начале этой книги, при русском дворе. Но он считал за счастье быть пленником; бедный молодой человек умер от печали, когда снова сделался свободным.

В сорока-сорока пяти верстах от Тбилиси княгиня Чавчавадзе имеет великолепное поместье, называемое Цинандал. Это княжеское имение расположено на правом берегу Алазани, той самой реки, вдоль берегов которой мы проехали от Нухи до Царских Колодцев, в одной из превосходнейших местностей Кахетии, в нескольких верстах от Телдра. Каждый год княгиня имела привычку переселяться в мае из Тифлиса в Цинандалы и возвращаться оттуда только в октябре.

В 1854 году слухи о спуске лезгин с гор удержали княгиню долее обыкновенного в Тифлисе. Князь просил повременить, пока будут собраны точные сведения; полученные данные, которые он считал достоверными, успокоили его, и поэтому было решено ехать 18 июня (30 июня по французскому календарю).

Перемена жилища — важное дело в Азии, где у самых богатых все, кажется, сделано только для нужд настоящего времени; они не имеют в городском доме и в загородном поместье помещений, одинаково хорошо меблированных для нормальной жизни. Если оставляют город с целью отправиться в деревню, то дом пустеет, и его мебель перевозят в поместье; если оставляют поместье, то снова перевозят мебель в город. Нужно не забывать и то, что если с трудом можно найти необходимые продукты в Тифлисе, то тем более в деревне. Надо все вывозить из Тифлиса: чай, сахар, пряности, ткани для прислуги, и все это нагружается на арбы. Вот отчего одни тарантасы да арбы и снуют по кавказским дорогам.

Днем отправления выбрали воскресенье, но на станции не было лошадей. На почтовых станциях в России никогда не бывает лошадей. На протяжении четырехмесячного путешествия я убедился, что мы в общей сложности потеряли месяц в ожидании лошадей.

Итак, в воскресенье лошадей не достали. Можно было бы ехать в понедельник, но русский понедельник то же, что французская пятница: несчастливый день. Поэтому выехали только во вторник.

В первый день сломались две арбы; во второй день такая же участь постигла тарантас. Тогда телегу набили сеном, покрыли коврами, и княгиня поместилась на ней с тремя маленькими детьми: Тамарой — четырех лет, Александром — четырнадцати лет и Лидией — трех месяцев. Двое старших детей, Саломе и Мария, ехали на второй телеге с французской гувернанткой г-жой Дрансей (Г-жа Дрансей описала в сочинении под заглавием «Souvenirs d'une Francais captive de Schamyle» это происшествие с той поразительной простотой, точностью и деталями, на что способны лишь женщины из-за их удивительной способности быть наблюдательными. Мы многое заимствовали из этой книги мадам Дрансей. Прим. А. Дюма). Князь на коне наблюдал за караваном.

На другой день, в два часа, прибыли в свою загородную резиденцию, а точнее в замок, расположенный на высоте, доступной с одной стороны по довольно крутому склону, но неприступной с другой стороны, из-за отвесной пропасти.

Пусть судят о столь восхваляемой быстроте сообщения в России: княгиня потратила восемнадцать часов на переезд в одиннадцать миль. [183]

Вы мне скажете, быть может, что Грузия это не Россия.

Отвечаю: в России на это понадобилось бы не восемнадцать, а тридцать шесть часов.

Цинандал в июне месяце — волшебное место: цветы, виноград, гранаты, лимоны, апельсины, жимолость, розы растут, распускаются и созревают там в беспорядке; воздух превращается в безмерное благовоние, составленное из двадцати соединенных-благовоний.

Дети и женщины рассеялись с жадностью по этому прекрасному огромному саду, подобно городским цветам и фруктам, смешавшимся с цветами и фруктами деревни. В Цинандале предполагалось свидание княгини Анны Чавчавадзе с ее сестрой, княгиней Варварой Орбелиани. Два дня спустя она прибыла со своим семилетним сыном князем Георгием и своей племянницей княжной Баратовой. Княгиня Варвара Орбелиани привезла с собой двух кормилиц и двух служанок. Она была в глубоком трауре: ее муж, князь Илико Орбелиани, недавно только был убит в сражении с турками. Старая тетка княгини Чавчавадзе, княгиня Тина, сопровождала их.

Князь получил приказ принять командование над крепостью, расположенной в двух днях пути от Цинандал. Это приказание, разлучавшее княгиню с мужем, вселило в нее некоторую тревогу; но он успокоил ее известием, что дан приказ отправить из Тифлиса войска в Телав. К тому же на протяжении нескольких дней шел проливной дождь: Алазань вышла из берегов, и лезгинам невозможно было перебраться через реку.

Князь уехал.

Через три дня княгиня получила письмо от супруга: пять-шесть тысяч лезгинов напали на крепость, которую он защищал; он советовал ей быть совершенно спокойной: крепость была надежная, гарнизон храбрый, опасаться было нечего. Если бы он был уверен, что ей необходимо оставить Цинандалы, он дал бы знать об этом.

Опасность, которой мог подвергнуться ее муж, заставила княгиню забыть о той, которая угрожала ей самой.

Все шло хорошо до 1-го (13) июля.

Вечером показалось огромное зарево по направлению к Телаву. Осмотрев местность, убедились, что этот большой пожар был делом рук лезгин. Все думали, что, несмотря на предусмотрительность князя, они переправились через Алазань.

Около одиннадцати часов крестьяне пришли в замок. Они были в полном вооружении и хотели убедить княгиню удалиться вместе с ними в лес. Княгиня отказалась на том основании, что ее муж приказал, чтобы она оставила Цинандалы, только посоветовавшись с ним.

Утром крестьяне скрылись.

Около двух часов пришли и соседние деревенские жители, умоляя княгиню покинуть поместье и следовать за ними в лес. Они считали даже, что им не хватит времени спасти свои пожитки; они бросали все, считая жизнь драгоценней того, что покидали.

Вечером пошли на террасу: оттуда пожар показался ближе и сильнее. Кольцо пламени было страшно. Княгиня уступила настояниям окружающих и приказала укладывать серебро, бриллианты и наиболее ценные вещи.

Около полуночи крестьянин князя, по имени Зурка, предложил отправить его на разведку, чтобы узнать, что же происходит на самом деле. Княгиня согласилась; он пошел и воротился через три часа; лезгины стреляли в него: четыре или пять пуль пробили его платье.

Однако вопреки предположениям, лезгины не переходили реку. Они стояли лагерем по другую сторону Алазани. Горевшие стога сена находились на левом берегу. В рассказе этого человека были вести и хорошие и дурные, ведь князь сказал, что лезгины не смогут перейти Алазань, но они ее действительно не переходили.

Почти за час до возвращения Зурки какой-то купец, по-видимому, армянский, явился в поместье, говоря, что он, имея с собой значительную денежную сумму, не решился продолжать путь; говорил этот человек с таким произношением, которое доказывало, что он горский житель. Княгиня велела слугам обезоружить его и, если б он вознамерился бежать, стрелять в него; одновременно, во избежание ошибки, она приказала заботиться о нем и дать ему ужинать.

К двум часам утра решено было покинуть поместье. Отправили одного за другим двух посланцев в Телав за лошадьми; но каждый из них получил в ответ — лошадей-де вовсе нет, они-де будут только на другой день, в воскресенье, в семь часов утра.

Весь день занимались укладыванием вещей в сундуки.

Зурка настаивал, чтобы княгиня немедленно отправилась даже пешком; вещи же повезут на другой день и догонят ее. На протяжении дня два или три крестьянина выходили из леса, чтобы убедить княгиню присоединиться к ним. Она отвечала, что утром у нее будут лошади и что тотчас по прибытии этих лошадей она отправится.

Было бы величайшим несчастьем, если бы именно в эту ночь лезгины напали на замок.

Вечером все было приготовлено к отъезду. Все чувствовали необходимость быть вместе, не разлучаться и в уединении ожидать, что будет.

Собрались в комнате княгини Варвары, уложили детей на ковры и загасили свечи. Потом, [184] почувствовав, что невозможно оставаться долее из-за духоты в этом заточении и мраке, они вышли на балкон, откуда можно было видеть все более и более приближавшийся огонь. Свет от пожара был столь велик, что в случае нападения лезгин княгиня никоим образом уже не могла бы бежать.

В четвертом часу утра со стороны сада послышался ружейный выстрел, потом наступила гробовая тишина. Это было не нападение, так как раздался только один выстрел, но это могло служить сигналом налета. Француженка-гувернантка г-жа Дрансей пустилась куда глаза глядят: она сбежала в сад и достигла часовни, построенной далеко в винограднике.

Оттуда она увидела в роще на краю пропасти человека, державшего в руке ружье. Очевидно, это он выстрелил. Был ли он друг или враг, г-жа Дрансей сказать не могла, но она заметила, что человек не походил ни на одного из служителей князя.

Он проскользнул к замку. Тогда она добралась до края ущелья, оттуда обзор был значительно лучше. Сначала она ничего не заметила, но потом, приглядевшись, увидела, что ручей, который несся у подножья скалы, явно уменьшился. Два незнакомца, ведя лошадей в поводу, шли по другому берегу, и по их взглядам легко было понять, что они искали места, где бы можно было перейти через ручей.

Г-жа Дрансей возвратилась в замок с сердцем, преисполненным страдания: не было никаких сомнений, что все эти признаки означали близкое нападение. Она решила поделиться своими опасениями с княгиней Анной, но та от крайнего утомления уснула.

Г-жа Дрансей вошла к княгине Варваре и нашла ее молящейся. Бедная вдова ничего более не могла предпринять.

— Что делать, моя милая? — произнесла она. — Надо ожидать лошадей, и как только они прибудут, мы поедем.

В пять часов служанки княгини стали готовить чай. Это — важное занятие для всякого русского, пламя самовара первое блистает во всех домах; самовар — это то первое слово, которое произносит слуга, просыпаясь. На пути из Санкт-Петербурга до Тифлиса можно обойтись без завтрака, лишь бы только утром было два стакана чая; обойтись без обеда, лишь бы было столько же стаканов чая вечером.

В пятом часу прибыл телавский медик (он же домашний врач княгини). Доктор примчался, чтобы посоветовать княгине бежать, и бежать как можно скорее; если на лошади, то он отдавал ей свою лошадь; если пешком, он предлагал ей свою руку, но бежать непременно.

Но как бежать верхом или пешком с шестью или семью детьми, из коих трое грудных, и старухой теткой, княгиней Тиной, которая при всем своем желании не могла со страха пройти пешком и версты!

Тем не менее погрузка экипажей подходила к концу, уже отнесли туда алмазы княгини, как вдруг послышался страшный крик: «Лезгины!».

Эту минуту страха и отчаяния невозможно описать. Доктор взял ружье и бросился с несколькими слугами, оставшимися при княгине, навстречу неприятелю. Женщины заперлись на чердаке в надежде, что лезгины ограничатся лишь грабежом в нижних этажах и не подумают подняться наверх. Все собрались в кучу в самом темном углу, только слышен был голос княгини:

— Помолимся, смерть приближается.

Действительно, лезгины уже вошли в поместье.

Вы знаете теперь, какие это люди, животные, гиены, тигры, рукорезы, которых называют лезгинами. Вообразите же себе сгрудившихся в углу чердака трех княгинь, из которых одна шестидесятилетняя, десять или двенадцать женщин, из коих одна столетняя (бывшая кормилицей отца князя Чавчавадзе), семь или восемь детей, в том числе трое грудных. Вспомните «Убиение невинных» Коанье, где матери прижимают детей к своей груди.

Одни молились, другие плакали, третьи рыдали. Дети, уже довольно взрослые для того, чтобы понимать, — подобно той девочке из «Страшного суда» Микельанджело, которая от ужаса хочет войти в чрево своей матери — прижимались к княгиням, а другие с детской наивностью и неведением смотрели своими большими удивленными глазами. Послышались крики лезгин, треск разбитых стекол и зеркал, звон серебряной посуды, катившейся по паркету, грохот ломаемой мебели. Два рояля застонали под руками дикарей, словно испуганные их антиартистическими нежностями.

Через слуховое окно можно было видеть сад. Он наполнился свирепыми лицами в тюрбанах, папахах и башлыках; видно было, как по склону пропасти, считавшейся до тех пор неприступной, поднимались люди, таща за собой коней. Лошади, как и люди, казались демонами.

Все стояли на коленях: княгиня Чавчавадзе держала на руках и прижимала к сердцу младшую дочь Лидию, трехмесячного ребенка, самого любимого, так как он был всех слабее. Некоторые женщины, услышав шаги шедших наверх лезгин, подбежали к двери чердака и приперли ее собой. Тогда княгиня Орбелиани поднялась, благословила своего сына князя Георгия и с удивительной торжественностью стала перед самой дверью: будучи ближе всех к выходу, она должна была быть убитой первой. Подобно древним мученицам, она хотела показать своей сестре и другим женщинам, как умирают, призывая имя божье. Ей было легче пойти на это, чем кому-нибудь другому: за три месяца перед тем она разлучилась с мужем, который ее обожал, и последний час для нее был не смертью, а соединением с ним. [185]

Шаги лезгин приближались — все более и более. Вскоре под их ногами затрещали деревянные лестницы, которые вели на чердак. Вот удары их кулаков сотрясают дверь; она сопротивляется; те удивляются этому, догадываются, в чем причина, два-три раза стреляют из пистолета в это укрытие из досок, одна из женщин падает окровавленная, другие бросаются в противоположную сторону, — дверь растворяется.

Все они очутились перед лицом смерти, — нет, еще хуже: перед перспективой рабства. Тогда каждый лезгин выбирает себе наудачу пленницу, хватает ее как попало — за руки, за волосы, за горло — и тащит за собой; лестница, по которой ведут княгинь, трещит под их тяжестью, проваливается; множество лезгин, женщин и детей падают вниз со второго этажа на первый.

Там завязывается драка: люди, оставшиеся грабить внизу, понимают, что лучшую долю получат те, которые взяли пленников: живая добыча самая драгоценная, ведь лезгины знают, что ее составят княгини, стоящие пятьдесят, сто, двести тысяч рублей. Кинжалы блестят, пистолеты воспламеняются, хищники грабят, убийцы убивают друг друга.

Когда действующие лица этой страшной сцены — похитители, убийцы и жертвы — осмотрелись вокруг себя, то вот что они увидели: княгиня Чавчавадзе, распростертая на земле, с распущенными, как у древней Кассандры, волосами, с великолепными черными, мягкими, шелковистыми волосами, прижала к груди малютку Лидию, трехмесячного ребенка. Мать, почти голая, — все ее платье разорвано, кроме юбки, — ребенок в одной рубашонке, без покрывала, без пеленок. Лошади лезгин окружали ее так близко, что каждую минуту казалось: вот-вот они затопчут ее. Гувернантка, тоже пленница татарина, переданная двум нукерам, бросилась к бедной женщине, крича:

— Княгиня! Княгиня!

Та в отчаянии подняла голову.

— Дети! Дети! — кричала она.

— Мария уже на лошади, — отвечала г-жа Дрансей, — Саломе далеко.

В эту минуту один из нукеров, под стражу которого она была отдана, взял ее за руки и силой оттащил назад. Благодаря крику гувернантки: «Княгиня, княгиня!» лезгины узнали, какая важная пленница лежит на земле. Несколько человек бросились, чтобы овладеть ею. Кинжалы сверкнули и вонзились в их груди. Два лезгина упали.

Какой-то третий лезгин спросил по-грузински:

— Кто ты? Княгиня?

— Да, — отвечала она и закричала: — Сын мой! Сын мой!

Лезгин показал ей сына, который сидел на лошади. Тогда бедная мать, обрадованная, что видит его живым, сняла с себя бриллиантовые серьги и отдала их этому лезгину. Потом она упала навзничь в обмороке, почти мертвая.

В другом углу двора княжна Нина Баратова, прекрасная восемнадцатилетняя девушка, сидела на коне. Ничего не изменилось в ее туалете — и платье, и грузинская шапочка, и вуаль остались нетронутыми, будто она только что вышла из церкви.

Старая тетка, княгиня Тина, была, напротив, в самом жалком состоянии. С нее сорвали почти все платье, а волосы ее растрепались по лицу. Что касается столетней старухи, кормилицы отца князя, то она, полунагая, привязана была к дереву, от которого ее отвязали только на другой день. Старая княгиня Тина была также оставлена. Подобно ей, у этих диких и совершенно первобытных людей старость, вероятно, не имела большой цены.

После страшного и свирепого последовало смешное.

Начался грабеж: каждый уносил, что мог, не зная цены того, что уносил: один шали, другой посуду, тот серебро, этот кружевные уборы. Грабители ели все, что попадалось, даже мелки, назначенные для игры в карты, помаду; они пили из бутылок — розовое масло и клещевинное, для них было все равно. Один лезгин ломал великолепные серебряные блюда, чтобы свободно уложить их в свой мешок; другой запасался сахаром, кофе и чаем, упуская из виду для этих малоценных предметов вещи более драгоценные; третий заботливо прятал медный подсвечник и пару старых перчаток. Все это представляло в одно и то же время сцены варварские, ужасные и забавные.

Наконец, почти час спустя, главари подали сигнал к отъезду. Женщин посадили на лошадей позади себя. Княгиня Чавчавадзе, неизвестно как, осталась одна с маленькой Лидией на руках.

Они покидали поместье. [186]

ГЛАВА XLIII

ПЛЕННИЦЫ

Выехав из поместья, похитители спустились по узкой дороге, ведущей к ручью. Княжеские экипажи они подожгли, те запылали. Через ручей переправились верхом все, за исключением княгини Чавчавадзе — она по-прежнему шла, бережно неся малютку. Посреди реки сильное течение сбило ее с ног. Она барахталась в воде, но не выпускала ребенка из рук. Двое всадников сжалились над ней, помогли ей встать на ноги, потом посадили на коня позади одного из лезгин. Этого-то она и страшилась: чтобы не свалиться, она должна была одной рукой обхватить всадника, а другой держать маленькую Лидию, она чувствовала, как рука начала неметь и наконец совершенно обессилела, поникла, и малютку ударяло о седло при каждом шаге лошади.

— Бога ради! Во имя Аллаха, — кричала бедная мать, — дайте веревку, мой ребенок падает!

Между тем старший брат Лидии — Александр, тринадцати или четырнадцати месяцев, был вырван из рук кормилицы и брошен посреди двора: но молодая и крепкая служанка по имени Луция подхватила его и, не зная, чем покормить, дала младенцу воды и снега. Несмотря на то, что оба эти вещества были малопитательны, они не позволили ребенку умереть с голоду. Что касается маленького князя Георгия Орбелиани, то его оставили у кормилицы. Он был силен и крепок и поэтому пришелся по душе лезгинам. Кормилица выпросила веревку и привязала ребенка к себе.

Саломе и Марию отняли у гувернантки г-жи Дрансей. Характеры этих двух малюток явно определились: горячая и гордая Саломе грозилась, даже колотила ручонкой похитителя; Мария, напротив, — кроткая и робкая, плакала, чувствуя голод. Юный лезгин, лет четырнадцати, сжалился.

— На, возьми, — сказал он и протянул ей яблоко. — Вы, грузины, привыкли есть каждый день.

Девочка взяла яблоко и съела его мигом. Крестьянский мальчик Эло был взят в плен одновременно с госпожами. Случай сблизил детей. Эло сидел на лошади позади какого-то лезгина: он звал Марию, она узнала его и принялась с ним болтать и смеяться. Трехлетняя Тамара, привыкшая к княгине Орбелиани, сделавшейся ей второй матерью, кричала и плакала, постоянно призывая свою добрую Варвару. Ее крики надоели лезгинам: сунув ребенка головой в мешок, они привязали мешок к седлу одного из всадников. Ребенок наконец затих и заснул.

Отряд состоял почти из трех тысяч лезгин — целое войско! Всадники не придерживались определенной дороги, а ехали куда глаза глядят через виноградники и поля.

Наконец достигли берега реки, полноводье которой так успокоило князя. Вода была все еще высока. У пленных появилась было надежда, что лезгины не осмелятся переправиться на другую сторону: но авангард, нисколько не колеблясь, вошел в реку с удивительной смелостью и ловкостью. Всадники, управляя лошадьми одной рукой, другой поддерживали детишек над водой. Женщинам было лишь наказано держаться покрепче. Лошади находились по шею в воде и уже пустились вплавь к противоположному берегу. В это время маленькая Мария закричала своей гувернантке:

Дрансей, милая, ты потеряешь свою юбку!

Так и случилось: на берегу бедная женщина очутилась в нижней сорочке и корсете, трясясь от холода, так как вода Алазани рождалась талыми снегами. Кто-то из лезгин дал ей свою бурку.

Переправившись через Алазань, горцы сделали привал, но отдых был непродолжителен. Раздались ружейные выстрелы. Горсть грузин с необузданной храбростью, характерной для них, появилась с намерением напасть на лезгин, коих было вдесятеро больше. Грузины хотели отбить княгинь; но вместо того, чтобы отражать нападение, лезгины, опасаясь, что горсть эта могла быть и авангардом, понеслась во весь дух по лугам, пашням, рвам и скалам с криками: «Шамиль-имам! Шамиль-имам!» и, понуждая коней ударами плети, мчались с такой быстротой, что у пленных дух захватывало. Этот час оказался самым страшным для княгини Анны. Последующие подробности сама она досказать не могла.

Сестра ее продолжала рассказ — и, как в Дантовом аду Паоло рыдает, слушая рассказ Франчески, так рыдала и княгиня Чавчавадзе, когда рассказывала княгиня Орбелиани.

С тех пор, как случилась тревога и началось это стремительное бегство, княгиня Анна с трудом поддерживала затекшей рукой дочь. Собрав все свои силы, напрягши всю волю, издавая невнятные звуки, не зная более, что говорить и что делать, она пыталась приблизить ребенка ко рту, чтобы поддержать его хоть зубами, и наконец пришла в полное изнеможение.

Вдруг от сильного толчка ребенок выпал из ее рук. Спрыгнуть с лошади ей не позволили. От резкого удара плетью лошадь шарахнулась в сторону, и мать очутилась в нескольких шагах от своего ребенка. Она в отчаянии вырывала его. Но тщетно — было поздно: лошади мчались одна за другой, ребенок метался под их ногами и кричал. Чеченец пронзил ему грудь кинжалом. Ребенок замолк.

Только спустя некоторое время княгиня узнала страшную правду. Тело малютки было найдено, узнано и принесено к отцу.

Не одна только Лидия сделалась жертвою. Предпочтя сопротивление бегству, лезгины решили [187] избавиться от всего, что мешало им. Из сотни захваченных пленных шестьдесят, которых они считали менее ценными, были убиты. Трупы их нашли на дороге, по которой горцы возвращались. Только трое убитых принадлежали к дому Чавчавадзе: дочь княгини, жена управляющего домом князя и жена священника.

По пути лезгины сжигали грузинские деревни, захватывали новых пленных, но и те были зарезаны для облегчения бегства.

К ночи оказались у леса, какие обычно покрывают подножья гор, — о них я уже много раз пытался создать у читателей хоть какое-то представление. Эти леса, поросшие колючими кустарниками, непроходимы, без шашки и кинжала продраться через них невозможно. Это ничего не значило для горцев, одетых в лезгинское сукно, но женщинам досталось — они были исцарапаны, их волосы цеплялись за ветви.

Но разве для горцев это важно? Они спешили. Опасаясь погони, ехали, не останавливаясь.

Эта ночь была ужасна.

Часу в десятом начался подъем в гору. В полночь заметили огни и направились к ним. Слышались только возгласы, испускаемые вконец измученными людьми: «Воды, воды, воды!»

Невдалеке от огней остановились передохнуть, часа на два. Пленные утолили немного жажду.

Снова пустились в путь. Дороги уже практически не было: надо быть горцем и иметь горских коней, чтобы ездить по таким, с позволения сказать, дорогам. Пешие быстро сбили ноги. Какая-то женщина сама валилась на землю, предпочитая смерть таким мукам: но плеть поднимала ее на ноги и заставляла продолжать путь.

Спустя какое-то время прибыли в долину, и всадники, удерживаемые до тех пор слишком крутым подъемом, поскакали по-прежнему. Кое-где на дороге встречались пастухи. Это были лазутчики, говорившие по-грузински только одну фразу: — «Можете ехать, дорога безопасна».

И горцы двигались дальше.

Часов в одиннадцать сделали второй привал. Всадники бросили четыре бурки на землю и посадили на них княгинь. Наиб по имени Хаджи-Керат сбросил с себя изодранную черкеску и отдал ее княгине Варваре починить. И тут появилась гувернантка.

— Где Георгий? — спросила ее княгиня Орбелиани.

— Пока мы не вступили в лес, — отвечала та, — он был с кормилицей.

Княгиня Анна с усилием подняла голову, словно мертвец, шевелящийся в гробу.

— А Лидия? — спросила она.

— Ее не видела, — отвечала француженка.

Княгиня Чавчавадзе поникла головой.

— Чем вы так заняты? — спросила гувернантка княгиню Варвару.

— Да вот, моя милая Дрансей, чиню черкеску моего повелителя, — отвечала та с печальной улыбкой.

Француженка чуть ли не силой взяла у нее из рук черкеску и принялась за работу сама. Привели няньку детей княгини Анны, грузинку Нануку. Несчастная получила три удара шашкой по голове. Только чрезвычайно густые волосы спасли ее. Она была в крови, которая стекала с плеч по спине. Она ранена и в руку: один палец повис, держась только на сухожилии. Княгиня Орбелиани оторвала свой воротник и рукава и перевязала руку бедной Нануки. К голове же ее лучше было не прикасаться: образовавшиеся струпья остановили кровь — сама природа позаботилась о перевязке.

Снова двинулись в путь. На этот раз обеих княгинь посадили на лошадей и разлучили. Остальные пленницы шли пешком. Гувернантка и Нанука шли рядом: Нанука, раненная и обессиленная от потери крови, передвигалась медленно и с трудом; но каждый раз, когда она останавливалась, вконец обессилев, лезгин возвращал' ей силы плетью. Чувствуя себя не в состоянии идти дальше и предвидя, что вот-вот падет под ударами, она начала отчаянно звать княгиню Орбелиани.

Княгиня услышала крики, узнала голос и, несмотря на находившегося около нее лезгина, остановила лошадь. Ее звание все же заставляло оказывать ей некоторое почтение, которого лишены были другие. Она усадила Нануку на свою лошадь, а сама пошла пешком. Она шла так два-три часа. Грязь мешала ей идти быстро, несмотря на понукания проводников, поэтому они заставили ее снова сесть на коня, милостиво позволив Нануке примоститься сзади. Через несколько минут княгиня упала в обморок от крайнего утомления. Тогда дали лошадь и Нануке.

На дороге плененные княгини встречали и опережали толпы пленных; в толпе княгиня Чавчавадзе узнала молодую девушку из деревни Цинандал. Ее умирающая мать была брошена на дороге; она была со своей бабушкой и братом, который нес на руках четырехмесячную сестренку Еву. С вечера до полудня у младенца не было во рту и капли молока.

Наконец подъехали к потоку, преграждавшему дорогу. Раненая едва удерживалась на лошади и на обычной дороге, а тут переправа: ясно, ей не достичь противоположного берега. Княгиня Орбелиани, остановив коня, сказала, чтобы ее пересадили к ней, сзади.

Лезгины сделали вид, что ничего не понимают.

— Я так хочу, — настойчиво повторила княгиня. Состояние несчастной придало ей сил. [188]

Нануку посадили позади княгини. Она направила своего коня в воду; но на краю берега животное заупрямилось, намереваясь освободиться от ноши. Разумеется, если б обе женщины упали в воду, они погибли бы: ручей был с крутыми берегами.

Кто-то из горцев поспешно схватил коня княгини за удила и заставил его идти; но на другом берегу, во избежание подобного препятствия, Нануку заставили спешиться.

Горцы направились к крепости Тохальской, где они намеревались найти Шамиля, прибывшего из Ведена для наблюдения с вершины скалы за экспедицией. Места, по которым они до тех пор карабкались, спускались и поднимались, были лишь первыми ступенями к Орлиному гнезду.

Подъем занял пять часов. Все шли пешком. Княгиня Орбелиани, по причине крайней своей слабости, принуждена была оставаться на лошади и каждую минуту могла свалиться вместе с нею в пропасть. Однако* княгиня казалась нечувствительной к опасности и усталости. Не помышлять о своем собственном бедствии — результат тяжкой печали: княгиня сожалела только о других. Она чрезмерно исполняла правило Евангелия: любила своих близких больше себя самой.

Пределы Грузии кончились, сменившись неприятельской землей, населенной горцами.

Наконец показалась крепость, но на такой высоте, что нельзя было понять, как можно до нее добраться; со всех сторон, чтобы поглазеть на пленных, сбегались лезгинские пастухи, перескакивая с одной скалы на другую, несмотря на ущелья, от которых закружится голова даже у диких коз.

Достигли того пункта горы, где склоны покрыты зеленью словно роскошным ковром; казалось, эта зелень столь же вечна, как вечен снег, простирающийся над ней. Только дорога становилась все тяжелее и тяжелее: каждую минуту приходилось останавливаться, пленные беспрестанно падали, не в силах подняться, даже вынуждаемые ударами. Со всех сторон стекались лезгины, они окружили пленных, с любопытством разглядывая их. Один протянул руку к француженке и, ни слова не говоря, потащил за собой. Г-жа Дрансей закричала, опасаясь, что сделается вещью, которой всякий будет считать себя вправе располагать; но тот, кто первый схватил ее в поместье, вмешался и оттолкнул лезгина.

— Умеет ли она шить и кроить рубахи? — спросил похититель.

— Да, — отвечала какая-то русская женщина, знавшая, что окажет ей своим ответом дурную услугу и не желавшая ей добра потому только, что она француженка.

— В таком случае я дам за нее три рубля, — сказал лезгин.

Княгиня Орбелиани вступилась, сказав, что мадемуазель Дрансей жена французского генерала и может уплатить за себя хороший выкуп.

— Если так, — сказал первый лезгин, — то лучше отдам ее имаму Шамилю.

При упоминании этого имени всякие споры прекратились.

Крепость была уже недалеко; на платформе, перед лестницей, туда ведущей, находилось около десяти тысяч местных жителей, выстроившихся в две шеренги. Люди были почти голые. Пленницы должны были пройти сквозь эти ряды. Горцы бросали на пленниц взгляды, в которых не было ничего утешительного; они впервые видели женщин с открытыми лицами, и каких женщин! Грузинок!

Они испускали хриплые крики, походившие на крики разгоряченных любовным желанием волков; женщины прикрывались руками, чтобы никого не видеть и не быть видимыми. Среди этих людей выделялись своими орденами (в виде звезды) наибы Шамиля. Они удерживали горцев, которые, не будь их, бросились бы на женщин; они беспрестанно загоняли в строй кого-нибудь из них, нанося им удары кулаком, либо плетью, или угрожая кинжалом.

Наконец Хаджи, интендант Шамиля, прибыл, чтобы по приказанию имама забрать княгинь, детей и их свиту. Княгиня Орбелиани первой поднялась по лестнице, ведущей в крепость. Войдя туда, пленницы должны были спуститься на несколько ступенек ниже. Они очутились в каком-то едва освещенном подземелье. Среди полумрака они скоро начали различать друг друга. Здесь было четверо детей: Георгий Орбелиани, Саломе и маленькие Тамара и Александр. Через полчаса спустилась полуживая княгиня Чавчавадзе. Первыми ее словами было:

— Где Лидия? Кто видел Лидию?

Ей никто не отвечал, и она рухнула без чувств. В эту минуту чей-то ребенок одного возраста с Лидией заплакал.

— Моя дочь! — вскричала княгиня. — Это моя дочь!

— Нет, — послышался голос, — это не ваша дочь, княгиня, это моя сестренка, которой также четыре месяца: она со вчерашнего утра голодна и вот-вот умрет.

— Дайте ее мне, — сказала княгиня.

Взяв маленькую Еву, она, рыдая, стала кормить ее грудью.

Тут вошел Хаджи Керат.

— Шамиль спрашивает княгиню Чавчавадзе, — произнес он.

— Что ему угодно? — спросила княгиня.

— Он хочет говорить с ней.

— Так пусть он придет сам. Я не пойду.

— Но ведь он имам, — сказал Хаджи Керат. [189]

— А я княгиня.

Хаджи Керат доложил об этом имаму. Поразмыслив, имам сказал:

— Хорошо, отведите их в Веден: там я их увижу.

ГЛАВА XLIV

КНЯЗЬ ИЛИКО ОРБЕЛИАНИ

(Этой главой начинается третий том французского издания «Кавказа». (М. Б.)

Подземелье забилось зеваками. Пуще всего привлекал их распространившийся слух, будто вдова и сын князя Илико Орбелиани также доставлены в Тохальскую крепость. Это значило, что князь Илико Орбелиани некогда приобрел популярность у лезгин. В их глазах он был врагом, которых боятся, уважают и которым дивятся.

Задолго до описываемого события, сделавшись также пленником Шамиля, он был отведен в Веден и представлен имаму, который крайне обрадовался такому приобретению: в каждом знатном пленнике видел он средство возвратить сына — Джемал-Эддина. Потому Шамиль сказал князю Илико:

— Твоя свобода зависит от тебя.

— Назначь за нее цену, — отвечал князь, — и если сумма не превысит моего состояния, ты получишь ее.

— Дело не в деньгах.

— В чем же?

— В человеке.

— Не понимаю.

— Отпиши императору Николаю, чтоб он возвратил мне в обмен на тебя моего сына, и я отпущу тебя.

— Ты безумец, — отвечал князь, — разве императору пишут такое?

И он отвернулся от Шамиля.

Шамиль велел отвести князя в темницу, не сказав более ни слова.

Прошло полгода. Шамиль снова призвал его к себе и возобновил предложение. Князь дал тот же ответ.

— Хорошо, — сказал Шамиль, — посадите его в яму.

Яма в Ведене походит некоторым образом на Мамертинскую тюрьму в Риме. В нее спускаются по приставной лестнице, и когда ее убирают, из темницы выйти уже невозможно, даже если отверстие открыто. Кувшин воды и черный хлеб дополняют сходство с Мамертинской тюрьмой. Как в той, так и в другой, смерть рано или поздно неизбежна даже без всякого вмешательства палача: для этого достаточно сырости.

Время от времени Шамиль посылал людей к князю — спрашивать, согласен ли он написать императору. Князь на вопрос не отвечал, хотя слабость его достигла уже такой степени, что он едва мог говорить.

Наконец Шамилю донесли, что князь умрет, если пробудет еще неделю в страшном заточении. Шамиль приказал вывести его из ямы.

Князя привели на площадь перед гаремом. Находясь в одном из домов, окружающих площадь, Шамиль мог видеть все происходящее. Один из наибов, сопровождаемый девятью тысячами вооруженных воинов, встретил князя Илико.

— Илико Орбелиани! — сказал наиб. — Шамиль, раздраженный твоим отказом, приговорил тебя к смерти. Но он предоставляет тебе самому выбрать вид казни.

— Я выбираю ту, которая избавит меня — и как можно скорее. — от скуки быть его пленником. У тебя много воинов, пусть они застрелят меня.

После этих слов князя поставили у стены напротив дома, из которого за ним наблюдал Шамиль, зарядили ружья и прицелились, готовясь дать залп. И в эту минуту показался Шамиль, подал знак. Ружья опустились.

— Илико, — сказал Шамиль, — я наслышан о твоей храбрости, теперь же я своими глазами убедился в истине этих слухов. Я не требую от тебя ничего, кроме обещания, что ты не сбежишь. При этом условии ты свободен в своих действиях.

Князь дал слово. Вскоре его выменяли на татарских пленников, и Шамиль выказал себя весьма уступчивым в этой сделке.

Князь Илико покинул Веден после девятимесячного пребывания в плену, оставив среди горцев о себе хорошую память. Поэтому было нисколько не удивительно, что лезгины, зная, что он убит в сражении с турками, хотели взглянуть на его вдову и ребенка. Помимо всего прочего, эти лишенные сентиментальности люди даже растрогались при воспоминании о неслыханном мужестве князя, [190] старались по-своему утешать его вдову. Одни говорили, что Георгий — портрет своего отца, и что они узнали бы его, даже если б им не назвали его имени. Другие утверждали, будто наверняка знают, что муж ее не убит, а только находится в плену и что когда-нибудь они увидятся с ним.

Наконец ей, женщине, в течение двух дней терпевшей усталость, голод и дурное обращение, все оказывали царские почести.

Княгиня Орбелиани воспользовалась этим, чтобы расспросить о цене, какую назначил Шамиль за выкуп ее сестры и всех членов семейства, взятых вместе с ними. Один из наибов пошел к имаму осведомиться и возвратился с ответом, что Шамилю угодно, чтобы император Николай возвратил ему сына и чтобы князь Чавчавадзе прислал ему арбу, полную золота. Несчастные княгини опустили головы: они посчитали оба условия почти невыполнимыми.

Что теперь с ними станется? Им еще ничего не было известно о приказе Шамиля отправить их в Веден. Даниэль-бек, дядя Мохаммед-хана, некогда находившийся на русской службе, о чем я уже упоминал, знал отца князя Давида Чавчавадзе. Живя в Тифлисе, он познакомился с потребностями в роскоши, свойственными знатным грузинским дамам, которые делаются необходимостью. Он понимал, как должны были страдать обе княгини, имевшие среди своих диковатых хозяев недостаток во всем. Он предложил Шамилю отвести их к себе, поручившись за них головой. Имам не согласился.

— Они поживут у меня, — сказал он, — и с ними будут обходиться как с моими собственными женами.

Чего же еще могли ждать княгини? С ними будут обходиться как с женами пророка.

Ответ-этот передали обеим пленницам — с приглашением написать в Тифлис об условиях выкупа. Княгиня Чавчавадзе написала два письма, из коих одно своему супругу, а другое — кавказскому наместнику. Письма были предварительно показаны Шамилю, который велел их перевести, долго взвешивая каждую фразу, и наконец отправил их с татарином в Тифлис. В ожидании ответа он все-таки приказал ехать в Веден.

Княгини просили снабдить их какой-нибудь одеждой, так как были почти наги. Им принесли женские панталоны, шейный платок и старое кучерское платье; вскоре явилось и мужское пальто. Княгиня взяла себе панталоны, дала шейный платок и пальто сестре, а кучерское платье гувернантке.

Княжна Нина Баратова ни в чем не имела нужды. За исключением вуали, изорванной в кустарниках, она была в том же одеянии, в каком взята в Цинандал. Как женщина, она должна была страдать от всех невзгод и неудобств, но девичья стыдливость ее не была ущемлена.

Утром следующего дня пленницы вышли из крепости тем же способом, каким они туда вошли, т. е. по лестнице. Шамиль приказал вести их по самой безопасной дороге, т. е. по самой тяжелой. Речь шла о том, чтобы лишить их всякой попытки к освобождению. Сам же он поехал другим путем, не повидав их.

Не будем следовать за бедными женщинами в этом путешествии, где они проходили такими тропинками, которые перепугали бы даже диких коз, где в июле они шли по снегу, доходившему по грудь лошади, где, наконец, они топтали роскошные долины, испещренные розовыми и белыми рододендронами и маргаритками, где им надо было спускаться по склонам на 300 и 400 футов, с помощью рук карабкаться на кручи, опираясь на шаткие камни и хватаясь за кустарники, которые раздирали им их ладони.

По дороге к каравану присоединился новый пленник. Это был молодой князь Нико Чавчавадзе, троюродный брат князя Давида. Он был взят в крепости, где с тридцатью грузинами выдерживал трехдневную осаду против пятисот лезгин. Не имея больше пороха, он вынужден был сдаться. Ему вверили одну из дочерей княгини, маленькую Марию, которую посадили на лошадь позади него.

Несмотря на приказание Шамиля, несмотря на требование муллы, провожавшего пленниц, их порой отказывались принимать в аулах, мимо которых они держали путь. Фанатизм запрещал правоверным мусульманам всякое общение с гяурами. Тогда они отдыхали, где могли: в развалившемся доме, если имели счастье найти хотя бы такой приют, или под открытым небом, в воде или в снегу. Обе кормилицы изнемогали от истощения и усталости. Княгиня Чавчавадзе кормила грудью попеременно Александра и Еву — того самого ребенка, мать которого умерла в день похищения, на дороге, во время первого привала. Шествие их было столь утомительно, что и сами провожатые видели, что им надо дать немного покоя.

Остановились в каком-то ауле, где их приняли много приветливее. Старый мулла проводил княгинь и сопровождавших их женщин к себе, отведя им маленькую комнату; здесь, по крайней мере, они были защищены от ненастья и мужских взглядов. Роскошь приема дошла до того, что пленницам разостлали камышовые рогожки на полу. Старый мулла был хорошим человеком. Он велел зарезать барана, и пленницы в первый раз после похищения отведали мясную пищу.

Мулла девять лет жил в плену у русских и сносно изъяснялся по-русски. Дети стали предметом особого его попечения и нежности.

Однажды, когда маленький Александр плакал от голода на коленях матери, у которой молоко иссякло после пятнадцатимесячного кормления, а он не мог есть ни полусырой баранины, ни черного хлеба, мулла приблизился к ребенку и вложил в его ручонку двадцатипятикопеечную монету. [191] Княгиня залилась краской и хотела было возвратить ее, но мулла остановил княгиню, посоветовав на эти деньги купить курицу и сварить бульон. Княгиня пожала руку доброму человеку.

На другой день, вместо забот и внимания, последовали оскорбления и угрозы, особенно от женщин. Старая татарка, у которой русские убили сына, в сопровождении толпы женщин подошла к княгине Орбелиани, потрясая кулаками.

— День отмщения, — сказала она, — самый прекрасный день. У меня был единственный сын. моя любовь и гордость. Русские убили его. Аллах велик, Аллах справедлив, Аллах отомстит за меня?

Княгиня Орбелиани спросила, что говорит старуха. Ей перевели.

— Хорошо, передайте ей мой ответ, — сказала княгиня: — Смерть не может воротить к жизни, ты можешь убить меня, но сына твоего это не воскресит. Турки лишили жизни моего мужа, он был сердцем моего сердца.

— Мой сын в плену.

— Моя сестра, мои племянники и я сама находимся во власти Шамиля: кто из нас, ты или я, вправе более роптать на судьбу? Ступай же, несчастная, забудь свой гнев и оставь свою ненависть: мы уповаем не на твоего аллаха, а на того, который есть Аллах матерей: он милосерден и великодушен (Еще раз рекомендую читателям более подробный рассказ о плене княгинь, написанный г-жой Дрансей.

— Если вы не запомните всего, — сказала княгиня Чавчавадзе, — обратитесь к книге г-жи Дрансей: она все излагает точно и верно. Прим. А. Дюма).

Слово в слово было переведено старой татарке сказанное княгиней. Та, выслушав ее, надвинула на глаза покрывало, чтобы скрыть свои слезы, и молча медленно удалилась.

Через две недели после выезда из крепости Тохальской, когда караван остановился у тех оазисов, которые скрываются в изгибах гор, на зеленом ковре, усеянном желтыми и фиолетовыми цветами, испещренном белыми маргаритками, показался татарский всадник, по-видимому, разыскивавший княгинь. Лишь только заметив их, он что есть духу поскакал навстречу. Действительно, это был посланец, отправленный с письмами в Тифлис; он вез ответ от князя Орбелиани. Письмо было утешительным и даже радостным. «Ждите и надейтесь! Все возможное будет сделано для возвращения вам свободы». Это письмо возвращало силы.

Наконец, вечером, прибыли в аул в десяти или двенадцати верстах от Ведена. Жительница аула, приведенная муллой, объявила княгине, что на другой день они прибудут к Шамилю, и что тогда же он посетит их. Имам приглашал их явиться с закрытыми лицами, так как закон Магомета запрещает женщине показываться с открытым лицом перед мужчиной, если этот мужчина не ее муж. В то же время мулла велел принести княгиням кисею, иголок и шерсти для шитья. Княгини провели часть ночи в приготовлении своих вуалей. Им приказали, чтобы для предстоящего путешествия у каждой из пленниц, к какому бы сословию она ни принадлежала, были лошадь и проводник.

Переезд длился два часа. Когда проехали две или три версты, число сопровождавших резко увеличилось за счет любопытных местных жителей, особенно женщин.

Княгини пытались разглядеть жилище имама, как вдруг очутились перед строением высотой в шесть или семь футов и окруженным палисадами и похожем более на кутан, нежели на человеческое жилище. Миновали трое ворот и столько же дворов.

На третьем дворё был гарем; перед тем, как войти в него, все сняли обувь. Огромный костер был разложен для пленниц, в нем они имели крайнюю нужду после того, как их сильно вымочил дождь. Стены были вымазаны желтоватой глиной. Сквозь занавесь из старых изношенных ковров виднелись небрежно сложенные доски пола; потолок был столь низок, что человек высокого роста должен был бы согнуться в три погибели. Вся комната длиной в восемнадцать футов, а шириной почти в двенадцать, освещалась только отверстием величиной с карманный платок.

Принесли плов — самое уважаемое татарское кушанье. Блюдо сопровождалось медом и фруктами. Был подан хлеб без соли и чистая вода. Это настоящее пиршество в сравнении с обедами, которые приготовлялись для пленниц.

Шамиль велел извинить его: глава бедной страны, который беднее, чем сама страна, не мог предложить им ничего лучшего.

Три жены Шамиля угощали их (Читатели уже знают трех жен благодаря сведениям, сообщенным шемахинским офицером. Прим. А. Дюма).

По окончании обеда княгиням объявили, чтобы они тщательно закутались вуалями: пророк должен скоро пожаловать. Для него поставили перед дверью нечто вроде трона, сооруженного из дерева и камыша. Три татарских переводчика разместились на пороге, не входя в комнату; один из них был Хаджи — доверенное лицо Шамиля; два других переводили на русский и на грузинский.

Появился Шамиль. На нем была длинная белая накидка, под ней еще одна — зеленоватая, на голове тюрбан белого и зеленого цветов (мы уже попытались начертать его портрет в начале книги и теперь не стоит повторяться). Он сел не на трон, а на стул. Слуга держал над его головой зонтик.

Шамиль обратился к княгине Орбелиани первой, не глядя на нее, как равно и на других, и полураскрыл, по своей привычке, глаза, подобно отдыхающему льву. [192]

— Варвара, — сказал он, не давая княгине никакого титула, — говорят, что ты жена Илико, которого я знал и любил. Он был моим пленником; он имел благородное и мужественное сердце и был неспособен лгать. Говорю так потому, что и сам питаю отвращение к лукавству. Не старайтесь обмануть меня; вы навлечете на себя беду.

Русский султан отнял у меня моего сына; я хочу, чтобы сын возвратился; говорят, что вы, Анна и Варвара, внучки султана Грузии; так напишите русскому султану, чтоб он возвратил мне Джемал-Эддина, а я возвращу вас вашим родственникам и друзьям. Кроме того, надо еще дать моему народу денег, я же для себя требую только своего сына.

Переводчик передал слова Шамиля.

Имам добавил:

— У меня есть письма для вас, одно из этих писем писано ни по-русски, ни по-татарски, ни по-грузински, а буквами, здесь никому не известными. Напрасно пишут вам на иностранном языке. Я заставляю переводить все, а то, что не сумеют перевести мне, не будет читано вовсе. Аллах советует человеку хранить благоразумие, я последую совету Аллаха.

Княгиня Варвара отвечала:

— Шамиль, тебя не хотели обмануть. Среди нас есть одна француженка, она принадлежит к народу, с которым ты не в войне, но который, напротив, в войне с Россией. Отпусти же ее.

— Хорошо, — отвечал Шамиль, — если ее деревня недалеко от Тифлиса, то я велю отправить ее туда.

— Ее деревня — большой прекрасный город, в котором полтора миллиона жителей, — отвечала княгиня Варвара, — и надо долго плыть по морям, прежде чем достигнешь его.

— В таком случае она освободится в одно время с вами, и от нее будет зависеть, каким способом вернуться домой.

Затем имам, встав, произнес:

— Сейчас вам передадут письма, написанные по-русски; помните, всякая ложь есть оскорбление Аллаха и верного слуги его Шамиля. Я наделен правом казнить, и казню каждого, кто осмелится обмануть меня.

После этих слов он важно удалился.

ГЛАВА XLV

ДЖЕМАЛ-ЭДДИН

Мы сказали, что сын Шамиля Джемал-Эддин был взят при осаде Ахульго: правильнее было бы сказать, что он отдан аманатом. Его мать Патимат, как вы помните, угасла от печали. Ребенок был увезен в Санкт-Петербург, представлен императору Николаю, который приказал воспитать его по-княжески и дать ему самое лучшее образование.

Джемал-Эддин долгое время оставался диким и пугливым, как серна его гор; но на седьмом году жизни, наконец, он пообвык и уже стал отличным наездником, и потому воспитание его дополнилось другими физическими упражнениями. Джемал-Эддин быстро выучился читать и писать и изъяснялся по-французски и по-немецки как на своем родном языке. Молодой горец, флигель-адъютант, полковник, походил уже на настоящего русского.

И вот однажды он позван во дворец. Он нашел императора Николая озабоченным и даже печальным.

— Джемал-Эддин, — молвил российский самодержец, — вы свободны принять или отвергнуть предложение, которое я вам сделаю. Не стану ни в чем принуждать вашу волю, но думаю, что вы совершили бы похвальный поступок, приняв предложение, которое сейчас услышите. Две грузинские княгини находятся в плену у вашего отца. Он согласен освободить их, но с условием, чтобы вы возвратились к нему. Ваш отказ оставит их пленницами навечно. Не поддавайтесь первому порыву, я даю вам три дня на размышление.

Молодой человек печально улыбнулся.

— Государь, — ответил он, — не надо трех дней, чтобы сын Шамиля и питомец императора Николая три дня раздумывал, что ему следует сделать. Горец родом, я русский сердцем. Я кончу свои дни там, в горах, где ничто не будет соответствовать полученному мной образованию, но умру с сознанием, что исполнил долг. Три дня, подаренные мне вашим величеством, послужат не для принятия какого-либо решения, но для того, чтоб проститься. С этой минуты я жду приказа вашего величества и поеду, когда получу его.

В начале февраля он выехал из Петербурга с князем Давидом Чавчавадзе, супругом одной из пленных княгинь. К концу того же месяца оба они уже были в Хасав-Юрте. Немедленно отправили нарочного с письмом молодого князя в Веден; письмо было написано из Владикавказа. Все это время [193] сын Шамиля жил в Хасав-Юрте в доме князя Чавчавадзе, в одной с ним комнате, но совершенно свободно: он дал слово, которому все верили. Он обедал у генерала барона Николаи.

В честь выкупа княгинь был дан бал, на котором он присутствовал и был его героем. Он остался в Хасав-Юрте до дня, назначенного Шамилем для обмена. Когда наступил этот день, вдруг возникли непредвиденные затруднения. Князь должен был уплатить сорок тысяч рублей. Шамиль требовал, чтобы эта сумма была уплачена не только серебром, но еще и мелкой монетой. Требовалось время, чтобы добыть мелкой монеты в пятьдесят, двадцать пять и десять копеек; в канун обмена ее раздобыли только на пять тысяч рублей. Князь просил, чтобы Джемал-Эддин уговорил отца принять пять тысяч рублей золотом. Джемал-Эддин согласился.

10 марта генерал Николаи, взяв один батальон, два дивизиона пехоты, десять сотен казаков и шесть пушек, ступил на берега реки Мичик, где намечался обмен.

Правый берег реки, принадлежащий русским, открыт; по левому же берегу, составляющему непокорную землю, леса простираются до самых гор. Хорошо просматривается только пространство в одну версту между рекой и лесом в 500 сажень. Шамиль дал знак барону Николаи остановиться в версте от правого берега Мичика, а сам расположился на таком же расстоянии от левого берега.

Когда барон Николаи прибыл на условленное место, Шамиль уже был на своем посту; издали виднелась его палатка и возвышавшееся над ней черное знамя, поставленное позади. Сразу послали к Шамилю армянина по фамилии Грамов 157 в качестве переводчика. Ему надлежало узнать, как именно будет происходить обмен.

Вот что предложил Шамиль.

Его сын Хаджи-Магомет, в сопровождении тридцати двух чеченцев, приведет дам к дереву, находящемуся на правом, т. е. на русском берегу. Там он найдет своего брата и сорок тысяч рублей, привезенных конвоем под командой русского офицера. Русский офицер оставит Джемал-Эддина только после того, как передаст его отцу.

Итак, офицер, тридцать два солдата, сундуки с деньгами, шестнадцать горских пленников и Джемал-Эддин в сопровождении барона Николаи и князя Чавчавадзе, следовавших за ним шагах в пятидесяти, двинулись к Мичику. С ними был экипаж для княгинь.

По мере того, как они приближались, с противоположной стороны двигались сын Шамиля, Хаджи-Магомет со своим конвоем и арбы, на которых везли дам. Хаджи-Магомет и его конвой выехали вперед и поджидали арбы, которые вскоре к ним и присоединились. Потом они доехали до дерева, к которому русские прибыли в одно время с ними.

Во главе отряда неприятелей гарцевал на белом коне прекрасный молодой человек с бледным лицом; на нем была белоснежная черкеска и такая же папаха. Это был Хаджи-Магомет. За ним следовали двумя рядами тридцать два богато одетых и великолепно вооруженных чеченца.

Оба конвоя остановились в десяти шагах один от другого. Тогда Хаджи-Магомет и Джемал-Эддин соскочили с коней и бросились друг другу в объятия. Увидев обнимающихся братьев, все мюриды Хаджи-Магомета закричали: «Аллах! Иль Аллах!».

Князь Чавчавадзе и барон Николаи также присоединились к братьям. Княгини, их дети и женщины из свиты княгинь были сразу же переданы Хаджи-Магометом князю Чавчавадзе. Сундуки с сорока тысячами рублей перешли к мюридам.

Джемал-Эддин был представлен княгиням, они благодарили его, как своего избавителя. Потом, простившись с князем и бароном и смахнув последнюю слезу, которую он пролил, вспоминая Россию, усыновившую его, он отправился к Шамилю в сопровождении офицеров, которые, согласно уговору, должны были вручить его отцу.

За полверсты от Шамиля они сделали привал в роще. До сих пор Джемал-Эддин был в русском военном платье. Здесь он снял свой мундир и облачился в черкеску, присланную Шамилем. Черная лошадь, покрытая красным чепраком и ведомая двумя нукерами, стояла в нескольких шагах. Джемал-Эддин вскочил на нее как истый горский всадник, и они пустились вскачь — к Шамилю.

Едва они успели сделать несколько шагов, как мальчик лет тринадцати, выбежав из свиты Шамиля, пустился во весь дух и с распростертыми объятиями бросился на шею Джемал-Эддину. Это был его младший брат Магомет-Шафи.

Наконец прибыли к самому Шамилю. Его восточное достоинство, его религиозное бесстрастие не позволяли ему — несмотря на все его желания — выйти навстречу сыну. Он ждал, неподвижно восседая между двумя старыми мюридами. Над головой Шамиля держали зонтик. Его красота была так своеобразна и величественна, что русские офицеры остановились в изумлении.

Джемал-Эддин приблизился к родителю и хотел поцеловать у него руку. Но имам был уже не в силах более притворяться — он принял его в свои объятия, прижал к сердцу, и из его груди, готовой разорваться от волнения, вырвались рыдания.

После этого первого порыва чувств Джемал-Эддин сел по правую сторону от отца; Шамиль не спускал с него глаз, все держал его руку. Пылающий его взор будто наверстывал время, в которое он не видел сына. Два офицера — свидетели этого зрелища — стояли неподвижно и безмолвно — столь сильное впечатление произвела на них эта трогательная сцена. [194]

Однако, поскольку слишком долгое отсутствие их могло обеспокоить генерала, они просили сказать Шамилю, что их прислали для передачи ему сына, и так как они исполнили поручение, то просят отпустить их.

Шамиль приветствовал их.

— До сих пор я сомневался, что русские сдержат слово. Теперь я изменил свое мнение; поблагодарите от моего имени барона Николаи и скажите князю Чавчавадзе, что я обращался с его женой и свояченицей как с собственными дочерьми.

Потом он поблагодарил офицеров. Они приблизились к Джемал-Эддину, чтобы проститься с ним. Он обнял их и, по русскому обычаю, трижды расцеловал каждого. Шамиль не только не сердился на это трогательное прощание, но, напротив, благосклонно наблюдал за ним. Тогда офицеры поклонились Шамилю в последний раз; им подвели лошадей, и они в сопровождении пятидесяти мюридов достигли берегов Мичика. Там они услышали пальбу, но пальба была совершенно мирная: люди Шамиля выражали радость по случаю вторичного появления Джемал-Эддина среди них после столь долгого отсутствия...

В феврале 1858 года полковнику князю Мирскому, командиру Кабардинского полка, дислоцированного в Хасав-Юрте, доложили, что какой-то горец, называющий себя посланцем Шамиля, желает говорить с ним. Князь велел впустить горца. Незнакомец вошел и сообщил, что и в самом деле он послан Шамилем. Оказалось, что сын имама Джемал-Эддин, страдавший болезнью, неизвестной татарским медикам, находился при смерти. Шамиль призывал на помощь европейскую науку.

Князь Мирский пригласил лучшего полкового хирурга, доктора Пиотровского, который и обратился к горцу с расспросами о болезни. По признакам, какие старался передать ему чеченец, доктор предположил, что Джемал-Эддин страдает чахоткой. Он приготовил необходимые лекарства. Подписав над каждым из них, как его следует употреблять, он передал все это посланцу. Помимо этого, ему же поручили сказать имаму, что в случае, если он пожелает, чтобы медик лично отправился к нему, князь Мирский согласен и на это, но только с некоторыми условиями.

10 июня тот же самый посланец явился вновь. Болезнь Джемал-Эддина катастрофически нарастала. Шамиль соглашался на все условия князя Мирского лишь бы как можно скорее прислали доктора. Речь шла о том, чтобы оставить трех наибов в залог за медика. Это условие было немедленно принято. Князь вызвал доктора Пиотровского и сообщил просьбу Шамиля, предупредив, что он нисколько не принуждает его к этому путешествию и что он имеет полное право отказаться. Доктор не колебался. Он взял с собой аптечку с необходимыми медикаментами и в семь часов утра 12 июня в сопровождении двух наибов выехал из Хасав-Юрта.

Сначала дорога тянулась вдоль правого берега Яраксу. Поднявшись на высоты Жунд-баха, в земле Анк, недалеко от реки Ахты, на левом ее берегу они заметили две сотни донских казаков, направлявшихся к крепости Внезапной, вероятно, после конвоирования.

В полдень они въехали в небольшую долину, заросшую колючими кустарниками, и остановились, чтобы дать отдохнуть лошадям. Один из наибов снял бурку, разостлал ее и посадил на нее доктора. Другие расселись на траве и стали завтракать.

Доктор пригласил проводников к своей трапезе, но они не взяли ничего, кроме куска хлеба. Они отказались даже от сыра, ссылаясь на то, что не знают, что это такое и никогда не едали ничего подобного.

Отсюда были видны чеченские пикеты возле леса, доходившего до берегов реки Акташа. В лагере горцев поднялся переполох. С ружьями наготове они бежали к месту, где поднимался густой столб дыма.

Едва доктор кончил завтракать, как какой-то чеченец вышел из-за кустов с ружьем в руке. Он остановился шагах в пятидесяти и на чеченском языке обменялся несколькими словами с наибами. Он возвестил им, что казаки, которых они видели, убили одного горца и увели двух лошадей: дым служил сигналом тревоги; но уже было поздно.

В то время, как чеченцы собирались, казаки вступили в крепость.

Пока чеченец и наибы рассуждали об этом происшествии, доктор хотел было пробраться дальше, чтобы нарвать малины, но наибы попросили его не отходить от них; появление его в горах содержалось в тайне, и одежда могла его выдать, тогда ему несдобровать, — по доктору могли и выстрелить.

В четыре часа пополудни они снова пустились в путь и переправились через Акташ, минуя два аула, из которых один называется по имени этой же реки, а другой Юрт-Анк. Почти за версту от последнего аула в Акташ впадает река Сала-су и делает крутой поворот к северо-западу. В центре поворота возвышается гора, на склонах которой построены два аула — Аргар-Юрт и Белларт-Гарганш (Само собой разумеется, мы не можем поручиться за верность как этих, других собственных имен. Прим. Н. Г. Берзина)

Дорога до Аргар-Юрта, более или менее удобная, за этой деревней практически исчезла: пришлось спуститься в реку и следовать по ней.

Уже вечером они оставили русло Акгаша и въехали в лес, что на левом берегу. В десять часов [195] во мраке показалось несколько огней, это были огни аула Оньек. Ориентируясь на огни, направились в аул и скоро въехали в него. Главная улица была полна народу. Лазутчик известил, что какой-то русский, сопровождаемый тремя горцами, приближается к аулу, и все жители были на ногах. Тотчас раздались крики: «Гяур! Гяур!». Лица горцев приняли грозное выражение, но наибы успели объяснить жителям, что путешествие доктора совершенно мирное.

Прибыли в дом, где предполагали провести ночь; хозяин вышел навстречу доктору и, переговорив с наибами, сделал г-ну Пиотровскому знак следовать за ним. Он ввел его в комнату и, указав на угол, приветливо сказал ему: «Сядь там». Затем он вышел, заперев дверь и унося с собой ключ. В этой комнате оказалась, к великому удивлению доктора, женщина с ребенком лет четырех. Благодаря огню, у которого она сидела, доктор разглядел, что женщина молода и красива. Доктор оставался почти час в обществе этой женщины. Но потому ли, что она не понимала по-русски, или потому что ей велено было оставаться немой, она не отвечала ни на один из вопросов доктора.

Наконец воротился хозяин дома с одним из наибов. Они сделали знак доктору, чтобы шел за ними. Складывалось впечатление, что эти люди говорили только тогда, когда это было необходимо. Миновав какую-то дверь, доктор оказался в другой комнате, которая не была освещена. Хозяин опять запер дверь, на этот раз изнутри, и, подойдя к камину, где заранее были приготовлены дрова, развел огонь, при ярком свете которого доктор догадался, что он находился в комнате, где азиатцы принимают гостей. Здесь была и постель; доктор, крайне утомленный, лег и тотчас заснул.

Проснувшись утром, он увидел, что один из его наибов разговаривал с другим наибом, ему неизвестным. Последний имел на себе две звезды, пожалованные ему Шамилем. Действительно, вновь прибывший был прислан имамом для сопровождения доктора на всем остальном отрезке пути. Он советовал доктору надеть другой костюм, чтобы из военного медика превратиться в простого горца; впрочем, особых затруднений в этом не было — платье было уже приготовлено.

Завтрак состоял из чая, сыра и татарских лепешек. В девять часов утра привели лошадей с проводником: и лошади и проводник были новые. Дорога до деревни Амави тянулась вдоль берега Акташа. В Амави снова переменили проводника; этот сопровождал доктора пешком. Из Амави поднялись на Гумбетский хребет, куда прибыли после получасовой ходьбы. По дороге путешественникам встречались большие стада баранов и быков.

С Гумбетского хребта заметны были Каспийское море и Кавказская линия до Георгиевска, где-то в тумане виднелся Моздок. Панорама была великолепная и заставила доктора на минуту забыть утомительность путешествия.

Перебираясь с одной вершины на другую, достигли наконец высшей точки хребта. Там доктор невольно попятился: гора была отвесная — и это над пропастью в две тысячи футов!

— Где дорога? — испуганно промолвил доктор.

Горец, наклонившись над пропастью, так, что верхней половиной своего тела почти повис над пустым пространством, сказал:

— Вот здесь, — и показал на тропинку, извивавшуюся под ним вдоль скалы. Не было никакой возможности следить глазом за тропинкой; в некоторых местах она совершенно терялась из виду. Нечего было думать и о том, чтобы спуститься по такой дороге верхом; доктор оставил своего коня, пустив его пастись на траву, и, собрав все свое мужество, решился спуститься в пропасть. Его била дрожь даже тогда, когда впоследствии он рассказывал об этом страшном спуске.

Проводник шел впереди, за ним доктор, за доктором наиб. Во избежание головокружения доктор иногда оборачивался.

Глаза доктора беспрерывно и невольно устремлялись на узкую дорожку, усеянную голышами, катящимися из-под его ног и падающих с глухим шумом в бездонную глубину.

На протяжении всего спуска доктор не нашел ни одной точки опоры, ни одного местечка, где бы он мог присесть — и эта пытка продолжалась шесть часов!

Когда доктор достиг подножья горы, он обливался потом, а его ноги дрожали как тростник, обдуваемый сильным ветром. Наконец прибыли к так называемым Андийским воротам. На всем пути не было видно ни одного куста, но встречались иногда желтые и белые цветы.

Юго-восточная сторона этого гребня вертикальна; на вершине ее красуется группа скал, которую русские солдаты называют «Чертовой свадьбой».

Налево, в версте от Андийских ворот, виден аул Фелики, а на таком же расстоянии от него — аул Агаллы, за ним еще аул — Унг. Дома деревень построены из камня без извести.

В полуверсте от Унга большое селение — Андия, дающее свое название хребту, по которому дорога вьется змеей. Наконец за Андией находится последний аул, на который проводник указал доктору, как на конечную цель их путешествия; аул назывался Сул-Кади.

Доктор, едва не рухнувший без чувств, сел или, вернее сказать, повалился ничком на землю. Но через несколько минут поднялся и снова пустился в путь, хотя ноги его не переставали дрожать от нервного перенапряжения, и эта дрожь уже не подчинялась его воле.

В Сул-Кади они прибыли поздно ночью. Дома этого аула каменные, в два и три этажа; нижний [196] этаж предназначен для лошадей и рогатого скота, следующий — для хозяина дома, а прочие этажи, как и в городах, сдаются внаем. В центре аула возвышается мечеть.

У входа в дом Джемал-Эддина стоял часовой. По узкой лестнице доктор поднялся на большое крыльцо, с которого можно было попасть в комнату больного. Свеча высветила железную кровать, на которой лежал больной, а на полу другую постель, приготовленную для доктора, которого, как видно, здесь ожидали.

Джемал-Эддин спал; его разбудили. Он был рад видеть доктора, но пригласил его прежде всего отдохнуть: доктор задал больному несколько вопросов, но будучи крайне утомленным, уступил его настояниям и лег спать.

Комната сына Шамиля имела жалкий вид — она была почти без мебели, и все ее убранство составляли ружья, револьвер, шашка в серебряной оправе да чайный погребец.

На другой день, пробудившись, доктор расспросил больного о состоянии здоровья.

Болезнь молодого человека была более душевная, нежели физическая. Удаление от городской жизни, отсутствие удовольствий юности убивали его. Суровые и дикие горы не могли возвратить ему петербургских и варшавских друзей. Прелестные чеченки и кабардинки, слывущие за первых красавиц на свете, не могли заставить его забыть русских красавиц с берегов Невы и милых полек с берегов Вислы. Он угасал потому, что предпочитал смерть такой доле. Впрочем, физические силы уже оставили его: он не поднимался с постели.

Снадобья татарских лекарей, на попечение которых был отдан Джемал-Эддин, когда болезнь уже начала принимать серьезный оборот не только не остановили ее развитие, но, напротив, ускорили его. Развлечения могли бы встряхнуть его, поддержать силы, но — увы — развлечения, по крайней мере те, которые прежде питали его ум, были ему запрещены; ему не позволили иметь ни одной книги, ни одного русского журнала. Это считалось позором для чеченца, который смотрит на все приходящее из России, как на физический или нравственный ад.

Три дня оставался доктор при Джемал-Эддине. Он сделал все, что было в его силах, но как врач уже знал, что попечение его бесполезно, что болезнь смертельна.

Оставляя Джемал-Эддина, он наказал соблюдать все его предписания. Самое бесспорное убеждение доктора заключалось в том, что больной сам не стремился к выздоровлению. Впрочем ни слова жалобы, ни укора не было произнесено несчастным молодым человеком. Жертва приносилась безропотно: самоотречение было полное. 17 июня доктор простился с Джемал-Эддином.

В начале сентября пришло известие о его смерти.

Шамиль вернул себе сына с тем, чтобы снова потерять его, теперь уже безвозвратно.


Комментарии

156. «Благодарность» датирована 1840 годом и не могла быть написана незадолго до гибели поэта. Стихотворение напечатано еще при жизни М. Ю. Лермонтова («Отечественные записки», № 6 за 1840 год). Что написал Лермонтов за восемь дней до роковой дуэли, неизвестно. В последние недели и месяцы перед смертью он создал несколько шедевров, среди которых «Пророк» и «Выхожу один я на дорогу».

157. Грамов Исай Иванович (1821-1886) — переводчик в Управлении кавказского наместника. Дважды ездил к Шамилю для переговоров об освобождении цинандальских княгинь. После пленения Шамиля служил у него переводчиком в Калуге.

(пер. П. Н. Роборовского и М. И. Буянова)
Текст воспроизведен по изданию: Александр Дюма. Кавказ. Тбилиси. Мерани. 1988

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2022  All Rights Reserved.