|
АЛЕКСАНДР ДЮМА КАВКАЗ LE CAUCASE ГЛАВА XXXIV ОТЪЕЗД Нуха, как мы сказали, очаровательный город или, с нашей точки зрения — восхитительная деревня. С апреля до октября население ее возрастает от двенадцати до шестидесяти тысяч человек. Все ищут здесь убежища под прохладной тенью, близ прелестных ручейков. Главная торговля Нухи состоит в шелке. В городе есть шелкомотальная фабрика: в год продается на шесть миллионов шелка-сырца. Прекрасные деревья, окружающие нухинские дома, это, как выяснилось, тутовые деревья, листья которых служат кормом для червей, составляющих своими коконами богатство страны. Год с небольшим назад сюда прибыли несколько итальянских негоциантов (из-за эпидемии, уничтожившей три четверти шелковичных червей в южной части Пьемонта и в Милане) для закупки шелковичных червей в Нухе; здесь им отказали в продаже во избежание соперничества, и они вынуждены были обратиться к лезгинам. Молодой декоратор тифлисского театра по фамилии Феррари, который изъяснялся почти на всех кавказских наречиях, решился совершить отважную поездку: нарядился горцем и поехал с двумястами тысячами франков золотом и серебром (непокорные лезгины признают только золото и серебро и ни во что не ценят бумажные рубли). Он преуспел в своих переговорах, и итальянцы покинули Кавказ, увезя с собой достаточное количество шелковичных червей для вознаграждения — даже с избытком — потерь, понесенных ими в Европе. Нет сомнения, что в числе покоренных лезгин, являющихся в Нуху для продажи сукон, шелковичных червей и баранов, незаметно пробираются и непокорные лезгины. Жители равнин и гор легко признают друг друга между собой, но не доносят кому следует. Эти непокорные лезгины спускаются разбойничать, грабить, убивать, иногда для общего набега на город типа того, что мы недавно были свидетелями. Голова, на этот раз выставленная на площади в Нухе, была пятая в течение года. К несчастью, лезгины — мусульмане, а следовательно, фаталисты. Какое же впечатление может произвести на фаталистов отрубленная голова? Так на роду написано, — говорят они, — вот и все. На другой день, когда мы прогуливались по базару, на эту голову никто уже не обращал внимания. Извечное смешение на улицах Нухи немирных лезгин с мирными постоянно заставляло князя Тарханова опасаться за сына. В самом деле, драка, подобная той, которую мы видели, может быть розыгрышем: среди неизбежно производимого ею смятения сильный человек может схватить ребенка за шиворот, бросить его на коня и стремглав ускакать с ним. Мальчик стоил сто тысяч рублей, а такие разбойники, как лезгины, рискнут за такую сумму всем. Среди лавочников на нухинских улицах я забыл упомянуть о торговцах шашлыком, почти соответствующих нашим продавцам жареного картофеля. Как бы хорошо ни приготовили его у себя дома, — я говорю о жареном картофеле, — он не может сравниться с тем, который продается на Новом Мосту. То же можно сказать о нухинском шашлыке. Этот проклятый шашлык источал такой чудесный аромат, что я не мог преодолеть искушения и испросил у князя позволения взять несколько кусков в дополнение к завтраку. Путешественники, проезжающие через Нуху! Лакомьтесь шашлыком на свежем воздухе; на Кавказе вообще едят небрежно, но вы не пренебрегайте случаем хорошо покушать. О, если б у меня был теперь, когда я пишу эти строчки в Поти, в отвратительной комнате здания мясной лавки, кусочек нухинского шашлыка, как бы я торжествовал! К несчастью, его нет. Наконец решено было отправиться в час дня. Мы предполагали сделать только одну остановку в крайнем случае две и ночевать на другой день в Царских Колодцах — на последней станции до Тифлиса; времени у нас было достаточно, и мы совершили продолжительную прогулку по базару. Предчувствие говорило, что мы ничего прелестнее Нухи уже не увидим. И притом с такими хозяевами, как князь и его сын, встреченные нами случайно, среди которых проведенные сутки оставили сладкое воспоминание на всю жизнь! Я хотел купить на базаре скатерть для стола, но молодой князь воспротивился моему намерению говоря, что его отец уже приготовил для меня превосходную скатерть. Я знал, что подарок ожидал меня по возвращении с базара. Действительно, я нашел на своей постели великолепную скатерть а возле нее татарское ружье красивой отделки: это было знаком благодарности на маловажный подарок обещанный мною его сыну, или лучше сказать, это означало грузинский характер. Грузинская нация любит давать столько же, сколь другие народы любят получать. — Какого вы мнения о грузинах? — спросил я барона Фино — нашего консула в Тифлисе, проживающего среди них уже три года. [155] — Это народ без недостатков, со всеми добрыми качествами, — отвечал он. Каково сие похвальное слово в устах француза, порицающего, разумеется, все чужое и предпочитающего себя всем, как и все мы! Один русский, известный своею храбростью, по фамилии Шереметев, говорил мне: «Надо видеть их в сражении: когда они слышат звуки своей проклятой зурны, которая не годится даже для пляски кукол, они больше не люди, а титаны, готовые взять приступом небо». — Их надо видеть за столом,— говорил мне достойный немец, с гордостью вспоминавший о том, как он выпивал в гейдельбергском трактире двенадцать кружек пива в полдень: — Они проглотят пятнадцать,, восемнадцать, двадцать бутылок вина как ни в чем не бывало. И Фино говорил правду, и русский говорил правду, и немец говорил правду. В Тифлисе я торговал кинжал в оружейной лавке. Князь Эристов проходил с четырьмя слугами. Я не знал его, и он никогда не видал меня. Ему сказали, кто я. Тогда он подошел ко мне. и обратился к моему молодому русскому переводчику: — Скажите господину Дюма, чтобы он не покупал у этих людей: они надуют его и дадут дурной товар. Я поблагодарил князя Эристова за совет и пошел прочь, бросив взгляд на кинжал, висевший у него на поясе. Возвратившись домой, я нашел визитную карточку и кинжал князя Эристова. Кинжал стоил восемьдесят рублей, карточка была еще драгоценнее. И заметьте, грузину, предлагающему что-либо — в противоположность испанцам — невозможно отказать: отказ считается оскорблением. Во всяком случае, я вовсе не думал отказаться от скатерти и ружья князя Тарханова, тем более, что эти прекрасные вещи были предложены от слишком доброго сердца. Мы позавтракали. Увы! Время шло... Уже был полдень: а мы должны были ехать в час дня. Князь не знал, что еще обещать и предложить нам, чтобы только заставить нас остаться. Наслаждения Санкт-Петербурга и Москвы были для меня тем же; чем были наслаждения Капуи для Ганнибала, т. е. они испортили нас. Я уподоблялся Вечному Еврею, осужденному на беспрерывную перемену места; какой-то голос кричал нам беспрестанно: вперед, вперед! Князь пригласил на прощальный завтрак всех виденных нами со времени прибытия в Нуху лиц, в том числе молодого любезного доктора, имя которого я имел неблагодарность забыть, и офицера, который при первом же знакомстве умолял доставить ему охотничье ружье Девима. Если бы я захотел позавидовать популярности чьего-либо имени на Кавказе, то, конечно, это было бы имя Девима. Но я боюсь этого: очень люблю Девима и считаю его слишком значительным художником, чтобы не признать популярности, вполне им заслуженной. Если я вновь побываю на Кавказе, что, надеюсь, сделаю на своем собственном судне, то привезу с собой груз ружей Девима и непременно возвращусь во Францию миллионером. Встали из-за стола; тарантас и телега были готовы. Помимо этого, запрягли лошадей под экипаж князя. Против своего обыкновения Иван отказался ехать верхом и согласился сесть в экипаж, и все это для того, чтобы провести со мной еще немного времени. Этот милый ребенок питал ко мне большую дружбу, — я платил ему взаимностью. Все всадники и нукеры были на ногах. Бадридзе с пятнадцатью милиционерами должен был конвоировать нас до следующей станции. Я сел в коляску с князем и его сыном; Муане, Калино и молодой медик — в тарантас, остальные поехали верхом. Караван тронулся. Коляска, как более легкая, поехала вперед и скоро опередила другие экипажи, тяжело груженные. По пути мы проехали ту часть города, называемую Кинтак, где накануне происходила стычка с лезгинами. В некоторых местах еще виднелась кровь, как на бойне. Бадридзе рассказал о сражении со всеми его подробностями, которые были уже известны. Я начал с беспокойством оглядываться: тарантас не показывался. Я сообщил об этом Ивану, а он сказал несколько слов Николаю. Тот, сломя голову, ускакал и через пять минут возвратился с известием, что у тарантаса сломалось колесо и что господа остановились на дороге. В то же самое время прискакали верхом Муане и Калино и подтвердили это. К счастью, пострадал только экипаж. Починка колеса заняла бы целые сутки. Иван крайне обрадовался этому обстоятельству, вынуждавшему нас продлить пребывание в Нухе. Я, напротив, был очень раздосадован, а Муане просто в отчаянии. Князь Тарханов, заметив это, таинственно сказал что-то Николаю. Тот поскакал во всю прыть. Когда все собрались, из коляски достали бутылки и стаканы. В бутылках находилось, разумеется, шампанское. На Кавказе и в России этим вином обычно провожают в путь и поздравляют с приездом. В России потребляется несчетное количество шампанского, настоящего или поддельного: даже если бы вся Франция превратилась в Шампань с ее виноградниками, то и в этом случае она не могла бы доставить России то количество этого вина, какое в ней потребляется. [156] В течение получаса мы пили, болтая, и опустошили до тридцати бутылок шампанского (заметьте, бутылка стоит три рубля) Через полчаса показался тарантас, который торжественно несся к нам, как вихрь. Не чудо ли совершилось? Нет, все оказалось очень просто: князь велел снять колесо со своей коляски и заменить им разбитое колесо нашего тарантаса. Обмен был выгоден для нас: решительно грузинские князья не рождены для спекуляций. Наступила тяжелая минута. Я протянул обе руки молодому князю, он заплакал. Отец смотрел на него почти с ревностью. — Он куда меньше тужит, когда уезжаю я, — произнес он. — Очень может быть, — отвечал сын, — но ведь я же уверен, что скоро увижу тебя, что ты никогда не оставишь меня, а вот господин Дюма!.. Слезы прервали его слова. Я взял его за руку и от души обнял, как своего сына. — О! Без сомнения, я снова увижу тебя, милое дитя, обниму и прижму еще раз к моему сердцу. Сколько человек, — эта ветряная мельница, — может обещать что-либо, столько и я обещаю тебе это. Потом мы обнялись с князем, с Бадридзе, с Иваном, сели в тарантас и поехали. На протяжении всего великолепного путешествия по России сердце у меня сжималось только дважды — при двух прощаниях. Пусть милый князь Иван возьмет на свой счет одно яз них, а у кого есть память, возьмет на себя другое. Долго мы делали друг другу знаки, до тех пор, пока не скрылись из виду. Потом дорога повернула, и мы простились окончательно. Я уносил от всех их на память что-нибудь: от князя Тарханова ружье и ковер; от Мохаммед-хана шашку и пистолет, от князя Ивана чугунные фигурки и одеяло; наконец, от Бадридзе шаровары и от молодого медика — пояс. Остановимся на этом последнем факте, очень любопытном. О расточительном человеке у нас говорят: «Он отдаст даже свою шляпу». Но это метафора (Еще говорят: он ничего не щадит — даже своей рубашки. Я убежден, что святой Мартин — он был канонизирован за то, что отдал какому-то бедняку половину своего пальто — был французом. Это не ахти какая заслуга, наверняка у святого была какая-нибудь и другая одежда, ведь не случайно художники изображают его одетым, эта одежда виднеется из-под его пальто. Прим. А. Дюма). Впрочем, эта французская метафора в Грузии превращается в реальность. Я уже сказал, что в Нухе я купил два отреза лезгинского сукна. Этому сукну назначено, тотчас по прибытии во Францию, преобразиться в грузинские шаровары. Я не беспокоился о черкеске и бешмете, ибо князь Багратион обещал мне прислать их в Тифлис; но мы упустили из виду шаровары. И как заказать, в Париже грузинские панталоны без образца? Эта мысль меня очень занимала. Бадридзе носил грузинские панталоны при черкеске. — Попросите Бадридзе, — сказал я князю Ивану, — чтобы он позволил мне рассмотреть его панталоны; я хочу заказать себе такие же точно по возвращении во Францию, и потому мне нужно детально изучить его панталоны. Князь передал мою просьбу Бадридзе, тот мгновенно развязал пояс, которым стягиваются панталоны, приподнялся на правой ноге и вытащил левую из панталон, потом привстал на левой, освободил правую и, окончательно вытащив нижнюю часть панталон из седла, представил их мне. Я следил за его движениями с возрастающим недоумением. — Что это он делает? — спросил я молодого князя. — Он вам предлагает — Что? — Свои штаны. — Он предлагает мне свои панталоны!!! — Да, ведь вы желали их видеть? Возьмите, если уж он вам их предлагает. — Нет, нет, любезный князь, я не возьму панталоны бравого Бадридзе. — Знайте, отказ крайне огорчит его. — Шутки в сторону, князь, не могу же я взять панталоны! Бадридзе, застегнув черкеску и снова оправившись в седле, вмешался в спор, произнеся несколько слов. — Что он говорит? — спросил я. — Он говорит, что эти панталоны совершенно новые, они сшиты его супругой и надеты им в первый раз нынешним утром; он сожалеет только, что пояс старый. — О! Пусть он будет спокоен, — вмешался молодой медик, — у меня есть новый пояс, вчера купил его на базаре. — Берите, берите, — сказал мне князь, — не огорчайте его. И действительно, лицо Бадридзе начинало принимать недовольное выражение. — Не может же он, — воскликнул я, — воротиться в Нуху без штанов. — Да кто же заметит это при его сапогах и черкеске? — воскликнул князь. [157] Я колебался. — Может быть, господин Дюма отказывается от моих панталон потому, что я надевал их? — сказал глубоко опечаленный Бадридзе. — Скажите ему, что у нас считается за честь пить из стакана, из которого пил друг. — В таком случае, — сказал я Бадридзе, — я выпью из твоего стакана, дружище! Я взял панталоны, украшенные поясом молодого медика, и отъехал. Только когда я хотел надеть их, они оказались короткими — на шесть дюймов. Поэтому на долю Калино выпала честь пить вместо меня из стакана Бадридзе. Кстати, не лишне добавить, что Бадридзе, оставшись без штанов, уступил командование нашим конвоем младшему офицеру. ГЛАВА XXXV ЗАМОК ЦАРИЦЫ ТАМАР По мере удаления от Нухи панорама природы становилась шире, представляясь во всем своем величии. Нуха, которую едва видно посреди окружающих и затеняющих ее деревьев, расположена в углу, образуемом цепью Кавказских гор, на которую она опирается. Эти горы имели великолепный, восхитительный вид, особенно когда их вершины покрыты снегом. Мы катились вдоль одной из красивейших долин Кавказа и два раза переезжали вброд реку Алазань, которая ее орошает. Раньше лезгины не осмеливались переходить реку, так было до того, когда они спустились в Цинондал и взяли в плен княгинь Чавчавадзе и Орбелиани. Мы расскажем скоро об этом страшном, неожиданном эпизоде, когда презренные бандиты угнали двух княгинь царской крови, привязав их к хвостам лошадей, подобно тем древним пленницам, которых упоминает Гомер и воспевает Еврипид. По левую сторону от нас была Кахетия — сад Кавказа, виноградник Грузии, где выделываются вина, не уступающие кизлярскому и могущие соперничать с французским, если бы только жители умели настаивать их как следует и, особенно, сохранять. Вино держится в козьих или буйволиных бурдюках, которые дают ему вкус, как говорят, очень ценимый знатоками, но который я нахожу отвратительным. Вино же, не вливаемое в бурдюки, сохраняется в огромных кувшинах, зарываемых в землю, как будто в подражание арабам, которые держат пшеницу в ямах. Рассказывают, что под ногами одного русского драгуна провалилась земля, и он упал в кувшин, где и утонул, как Кларенс в бочке мальвазии. По правую сторону растянулась цепь сухих и бесплодных гор со снежными вершинами и неприступными склонами, в которых скрываются непокорные лезгины; чтобы отыскать их, надо идти туда. Ни в Алжире, ни даже в Атласе не имеют понятия о трудностях и опасностях, какие представляет со стороны природы экспедиция на Кавказе, не говоря об опасностях со стороны неприятелей. Я видел в ущелье Музая тропу, проложенную через Сен-Бернард: но это царская дорога по сравнению с военными тропинками лезгинской линии. Мы сделали огромный крюк, благодаря Алазани, которая принимает излучистое направление, поэтому ее приходится переезжать почти на каждой версте. После трехчасовой езды мы с трудом проехали две мили по прямой линии. Остановились на станции. Отсюда Нуха представилась такой прекрасной, что Муане не преминул зарисовать ее: этот рисунок находится ныне у князя Барятинского. Около трех часов пополудни мы снова пустились в путь и после четырех или пяти часов езды по прелестной Алазанской долине — уже ночью — прибыли на станцию Барабатлинскую. Там мы нашли только два деревянных табурета. Хотя к подобным вещам мы уже привыкли, но никак не могли привыкнуть к тому, чтобы оставаться без пищи, которой там вовсе не оказалось. К счастью, у нас еще был запас провизии из двух фазанов и одного жареного зайца — остатков нашей охоты близ Шумахи. Мы выехали чрезвычайно рано и хотели во что бы то ни стало добраться к вечеру до Царских Колодцев. В моем альбоме было написано несколько слов рукой генерала Дондукова-Корсакова командиру Переяславского полка графу Толю. Большую часть дня мы катились по Усадайским степям, захватив даже уголок Кахетии, и наконец, в седьмом часу вечера достигли Царских Колодцев. Этот город недавно построен и походит скорее на военный лагерь. На возвышенном месте мы заметили массивный дом, остановились у ворот и спросили полковника Толя. Слуга, к которому обратился Калино, доложил хозяину дома и возвратился с приглашением войти. Мы вошли. [158] Красивый и ловкий штаб-офицер вышел к нам навстречу. — Вы господин Дюма? — спросил он меня. Я поклонился и представил ему свой альбом, в котором было несколько строк от князя Дондукова-Корсакова. — Вы граф Толь? — спросил я его, по прочтении им этих строк. — Нет, — отвечал он, — я князь Меликов и сочту за счастье оказать вам гостеприимство, не позволив, чтобы вы остановились у кого-нибудь другого. Вы увидите графа Толя, но у меня; сейчас приглашу его к себе на ужин. Все это было сказано столь вежливо, что нельзя было отказаться. Вещи перенесли в переднюю, а нас отвели в прекрасные комнаты — уже нагретые, будто нас ожидали. Через полчаса прибыл граф Толь. Он долго жил в Париже и отлично говорит по-французски — князь Меликов говорит не очень свободно. Записка князя Дондукова-Корсакова заканчивалась словами: «Покажите г-ну Дюма замок царицы Тамар». Царица Тамар, пользующаяся всеобщей популярностью в Грузии, была современница Людовика Святого и подобно ему, но счастливее его, вела самую ожесточенную войну с мусульманами. Как в Нормандии все древние замки приписываются Роберту Дьяволу, так в Грузии все подобные древности приписываются царице Тамар. Таким образом в Грузии можно насчитать до полутора сотен царских замков, которые превратились в наши дни в жилища орлов и шакалов. Все эти замки обращают на себя внимание тем, что имеют живописный вид и восхитительное месторасположение. Я искал везде и спрашивал у всех историю царицы Тамар, но ничего не мог найти, кроме малодостоверных преданий и нескольких стихотворений Лермонтова, несмотря на то, что замки царицы Тамар встречались нам чуть ли не на каждой версте. В девять часов мы кончили завтрак; лошади уже были оседланы. Утро прошло в рассматривании рисунков старого художника, прекрасно говорящего по-французски. К какой нации он принадлежит, не знаю; что же касается его религии, то, безусловно, он был тамарист. Довольно большой альбом его состоял из трех цветов — желтого, голубого и зеленого, которые, по-видимому, соответствовали его намерению — собрать рисунки всевозможных видов замков Тамар. Он зарисовал с различных сторон замок, который мы собирались осмотреть. Мы сели на коней и за двадцать минут проехали четыре или пять верст, отделявших нас от царских развалин. На повороте одной из гор замок неожиданно предстал перед нашими взорами. Он величественно возвышался на уединенном пике, господствующем над Алазанской долиной, имея горизонтом ту великолепную цепь Кавказских гор, вдоль которой мы ехали накануне. Мы находились выше его подножья, но вершина его возвышалась над нами. Невольно приходила мысль, что сквозь его проломы прошли не только эпохи, но и революции. Муане срисовал его с того места, где мы находились, — возможно, это была единственная точка, забытая кистью старого художника. В шести верстах от замка царицы Тамар возвышается другая гора, не менее оригинальная. Проезжая мимо горы перед закатом, мы заметили ее по прекрасной форме и великолепному освещению. Она называется «Ильинской горой». Соленое озеро омывает ее основание. Часовня, часто посещаемая жителями, построена в небольшом гроте, вырытом в центре горы. Предание гласит, что в этом гроте пророк Илья получал пищу, приносимую ему вороном, и что с вершины этой горы он вознесся на небо, оставив мантию своему ученику Елисею. Вот первое библейское предание, с которым мы встретились в пути, было заметно, что мы приближались к Армении. Воротясь домой, мы нашли княжеского адъютанта, ожидавшего нас со своим альбомом. Он также рисовал и, участвуя в последней лезгинской экспедиции, запечатлел многие очень любопытные пейзажи. Один из них был вид Горук-Меера, т. е. горы, на которую во время последнего похода должны были подняться, чтобы добраться до лезгин. На другом рисунке был изображен Беджит-аул, взятый после осады каждой его сакли порознь. Чтобы войти в него, надо разрушить все сакли по очереди. Когда же взяли последнюю саклю, аул был срыт до основания. Третий был вид аула Китури, объятого пламенем. Перед этим аулом, взятым 21 августа 1858 года, генерал Вревский получил рану двумя пулями в грудь и в ногу. Через десять дней он скончался. Полковник Карганов занял его место командира экспедиции и, продолжая ее, взял приступом и срыл Дидо. Все жители (тысяча человек) покорились. На четвертом рисунке были показаны лезгинские ворота, украшенные отрубленными руками; руки были пригвождены, подобно волчьим лапам на воротах наших ферм. Эти кровавые трофеи долго сохраняются, и руки походят на живые благодаря одному составу, в котором их предварительно кипятят. Эти ворота, принадлежащие аулу Дидо, были украшены пятнадцатью руками. Другие, более благочестивые, прибивают их к стенам мечетей. В Дидойской мечети было, может быть, до двухсот пригвожденных рук. Впрочем, тушины, христианское племя, — непримиримые враги лезгин и вообще всех магометан, [159] оказывающих большие услуги в экспедициях, имеют — при всех своих христианских чувствах — тот же самый обычай: сколько неприятелей, взятых тушинами, столько и отрезанных рук. Во время последнего похода у тушинского вождя, находившегося в русских рядах вместе с тремя сыновьями, был ранен старший сын. Он боготворил этого молодого человека, но счел за бесчестье выказать свою слабость, хотя в сущности сердце его надрывалось. Отец называется Шет (Речь идет о знаменитом тушинском наезднике Шете Гулухакадзе, которого теперь уже нет в живых. Прим. А. Дюма) Может быть, это имя есть испорченное «шайтан», что значит дьявол. Сына звали Григорием. Отцу указали дом, куда раненый был перенесен. Шет отправился туда. Юноша жаловался на сильную боль. Шет подошел к ковру, на котором лежал раненый, оперся на свое ружье и, нахмурив брови, спросил: — Кого это я произвел на свет, мужчину или женщину? — Мужчину, батюшка, — отвечал Григорий. — А если так, — возразил Шет, — то зачем этот мужчина жалуется? Раненый замолчал и испустил дух без стонов. Отец взял труп, обнажил его и положил на стол; потом концом своего кинжала сделал семьдесят пять меток на стене, после чего разрубил тело своего сына на семьдесят пять кусков — по числу родственников и друзей, способных носить оружие. — Что ты делаешь? — спросил полковник, увидевший его за этой страшной работой. — Я отомщу за Григория, — отвечал он, — через месяц мне будет доставлено столько же лезгинских рук, сколько здесь кусков. И действительно, спустя месяц он получил от своих родственников и друзей семьдесят пять рук к которым он присоединил от себя еще пятнадцать, добытых им самим, всего девяносто рук: Григорий был отомщен. В сражении тушинец никогда не согласится на помощь единоплеменника, разве только по зову последнего; но редко случается, чтобы тушинец звал на помощь, даже если он был один против трех Некий тушинец влюбился в молодую девушку деревни Тианет и просил ее стать его женой. — Сколько лезгинских рук ты можешь принести в приданое? – спросила девушка. Молодой тушинец удаляется со стыдом: он еще ни разу не сражался. Он отправляется к Шету и рассказывает ему о своем несчастье. — Спроси ее сначала, сколько рук она хочет, — сказал ему Шет. — По крайней мере три, — отвечала девушка. Тушинец передал ответ Шету. — Пойдем со мной в следующую экспедицию, — сказал ему Шет. — Но, может быть, придется долго ждать, — отвечал молодой человек. — Ну так пойдем теперь же, я готов всегда. Они отправились и недели через две возвратились с двенадцатью руками: Шет отрубил семь, влюбленный — пять рук. Он принес две лишних руки против обещанного, а потому и женитьба и праздновалась с большим торжеством, в котором принимала участие вся деревня. В числе рук, принесенных Шетом, была одна детская. Как же она к нему попала? Шет – рубака. Лезгинские матери, чтобы заставить замолчать детей, говорят: «Вот я сейчас позову Шета». И дети со страху умолкают. Один из них, более других упорный или, может быть, не веривший в Шета, продолжал плакать. Это было ночью. Мать взяла ребенка и открыла окно. — Шет! Шет! — крикнула она. — Отрежь руку этому плаксе. И чтобы устрашить ребенка, она высунула его в окно. Ребенок испустил отчаянный крик. Мать тотчас же заметила, что этот крик произошел от боли, а не от страха, и потому немедленно втащила ребенка назад: правая рука у него была отрублена. Случилось же так, что Шет засел в засаду около этого дома и, услышав неблагоразумный зов матери, воспользовался им. Какие кровожадные звери, эти люди! До Тифлиса оставалось сто двадцать верст. Видя, что за дорога нас ожидала, становилось ясно, что мы доберемся до Тифлиса ранее 12 или первого часа пополудни на другой день, если, конечно, нигде не застрянем на ночь. На первых двух станциях, т. е. на Чероской и Сигнахской, все шло хорошо — лошадей нам давали. Со второй станции мы не взяли конвой, потому что начиналась безопасная дорога. Отсутствие конвоя заставило станционного смотрителя третьей станции, именуемой Магорская, принять нас за людей недостойных внимания; в результате, несмотря на подорожную, он даже не взглянул на нас и отвечал, что нет лошадей. Ответы эти были уже ведомы нам; но так как мы хотели пообедать прежде, чем пуститься в путь, что должно было отнять у нас целый час, мы отвечали, что подождем. — Ждите, — сказал смотритель с прежней наглостью, — но все-таки лошадей и к ночи не будет. На это заявление нечего было ответить, кроме как обратиться к помощи плети. — Возьмите плеть, — сказал я Калино, — она в моем чемодане. — Зачем вы ее туда положили? [160] — Потому что, как вы знаете, эта славная плеть дана мне генералом Ланом, и я очень дорожу ею. — Что же мне делать с вашей плетью? — То же, что волшебники делают своей палочкой: я заставлю добыть лошадей хоть из-под земли. — Все-таки я думаю, что сегодня это будет совершенно бесполезно: лошадей действительно нет. — Это мы увидим после обеда, а теперь на всякий случай достаньте плеть из чемодана. Пока Калино вытаскивал плеть, Муане и я вошли в комнату, которая была наполнена проезжими. Всем был дан тот же самый ответ, как и нам, и все ожидали. Какой-то грузинский князь с сыном, сидя за столом, ели вареную курицу и пили водку. Увидев нас, они встали, подошли и предложили принять участие в их ужине. Мы согласились, но с условием, что и они не откажутся от нашего. С их стороны было куда справедливее отказаться. Наш ужин состоял из зайца и пары жареных фазанов, оставшихся от шемахинской охоты и приготовленных для нас поваром князя Меликова. Помимо этого, у нас была огромная тыквенная бутылка с вином. Два или три господина, не думавшие останавливаться на Магорской, печально распивали чай, — только это они и смогли достать на станции. Мы испросили у новых знакомцев позволения пригласить их разделить с нами трапезу: Гостеприимство есть до того простая вещь на Кавказе, что все приглашенные без церемонии сели за один стол с нами, ели как нельзя более наши припасы и пили из нашей тыквенной бутылки, пока не выпили ее до дна. Зайца, трех фазанов и восемь бутылок кахетинского вина как не бывало, — съестное исчезло до последней крошки, а жидкость до последней капли. После этого Калино, голова которого благодаря винным излияниям была именно на той точке, выше которой ей быть не следовало, получил приглашение вооружиться плетью и следовать за мной. Смотритель стоял на крыльце, опершись на одну из деревянных колонн, поддерживающих навес станционного дома. Мы остановились возле него. Он косо посмотрел на нас. — Калино, — сказал я, — требуйте лошадей. Калино передал требование. Смотритель раздраженно ответил: — Разве я уже не говорил, что их нет? — Калино, скажите ему, что мы очень хорошо это слышали, но все-таки уверены в его лжи. Калино перевел ответ смотрителю — тот даже не пошевельнулся. — Не поколотить ли его? — спросил Калино. — Нет, сначала надо удостовериться, что он лжет, а там можно и поколотить. — Как же мы удостоверимся? — Нет ничего проще, Калино, стоит только осмотреть конюшни. — Я пойду с вами, — сказал Муане. Я остался подле смотрителя, который не двигался с места. Минут через пять Калино возвратился — в ярости и с поднятой плетью. — В конюшне четырнадцать лошадей, — сказал он, — вот теперь его надо бить. — Нет еще. Спросите, любезный Калино, почему он говорит, что нет лошадей, тогда как в конюшне их порядочное количество? Калино перевел мой вопрос смотрителю. — Эти лошади с других станций, — отвечал он. — Ступайте, Калино, и освидетельствуйте лошадей; если они в поту, то смотритель говорит правду; в противном случае он лжец. Примчался Калино. — Он врет, лошади совершенно сухие. — Ну, теперь бейте его. После третьего удара смотритель спросил: — Сколько нужно лошадей? — Шесть. — Сейчас они будут готовы, только другим ничего Не говорите. К несчастью для него, было уже слишком поздно: другие, слыша шумный спор между нами, сбежались и узнали секрет почтового смотрителя. Проезжие овладели лошадьми по праву старшинства. Через пять минут наш тарантас и телега были готовы; мы выпили еще, в последний раз, на дорогу; грузинский князь и его сын обещались видеться со мной в Тифлисе. Мы сели в свои колесницы и быстро понеслись. Мы ехали всю ночь, за исключением двух часов, проведенных на станции Сартичальской — из нее мы выехали на рассвете. Оставалось еще тридцать пять верст до столицы Грузии; но дорога была такая гнусная, что только к двум часам дня, с вершины одной горы, ямщик указал нам на синеватый туман, сквозь который виднелось несколько небольших белых точек, и прибавил: — Вот Тифлис. Эта новость была такого рода, как если бы нам сказали: — Вот Сатурн, или: вот Меркурий. [161] Ведь мы уже думали, что Тифлис это какое-то небесное тело и что мы никогда не достигнем этой планеты. Тем более, что пока еще ничто не возвещало близости города, да еще столицы: не было ни одного дома, ни одного обработанного поля — земля голая и опаленная, как пустыня. Однако по мере нашего приближения находившаяся перед нами гора покрывалась зубцами,, похожими на развалины. Потом нашим взорам представилось второе доказательство того, что мы вступили в просвещенную страну. По правую сторону виднелись три виселицы. Средняя была пустая, две другие заняты: они были заняты мешками. Мы долго спорили, что бы такое могло быть на них повешено. Муане утверждал, что это не люди. Я утверждал, что это не мешки. Наш ямщик решил спор: это были люди в мешках. Что же это за люди? Ямщик был такой же невежда, как и мы. Во всяком случае было очевидно, что эти люди не могли быть из разряда тех, коим присуждают премии Монтиона. Мы продолжали ехать, предполагая, что в Тифлисе тайна объяснится. Город открывался очень постепенно. Первые здания, попавшиеся нам на глаза, были, как и при въезде в Санкт-Петербург, два дурные строения — по всей вероятности казармы, вид которых заставил нас печально покачать головами. Неужели этот Тифлис, так давно ожидаемый и обетованный, как грузинский рай, на самом деле не более, чем напрасная мечта? Мы невольно вздохнули. И вдруг вскрикнули от радости: на краю дороги, в глубине пропасти бушевала Кура; сам же город, расположенный ярусами по склонам горы, спускался до дна пропасти с домами, похожими на стаю распуганных птиц, которые расселись где и как попало. Каким образом мы спустимся в эту пропасть, если не видно дороги? Наконец она показалась... если только могла называться дорогой. Это нас не трогало, ведь на каждом шагу мы испускали крики радости. — Смотрите вот сюда! Видите вон там башню! Вот мост! А вот крепость! А там, а там!.. И действительно, перед нами раскрывалась великолепная панорама. Наш тарантас катился словно гром, сопровождаемый криком ямщиков: «Хабарда, хабарда!». (Берегись! Прим. А. Дюма) Без сомнения, утром было празднество, ибо улицы были наполнены народом: повесили двух человек. Мы переехали через деревянный мост, висящий, не знаю как, на шестьдесят футов над рекой. Под нами, на большой песчаной отмели, образуемой Курой, лежало около сотни верблюдов. Мы въезжали из предместья. Наконец, мы были в Тифлисе; теперь, судя по тому, что мы видели, Тифлис отвечал составленному нами о нем представлению. — Куда везти господ? — спросил ямщик. — К барону Фино, французскому консулу, — отвечал я. И невзирая на столпотворение, тарантас понесся вперед так же быстро, как перед тем спустился. ГЛАВА XXXVI ТИФЛИС: О ТЕХ, КОГО ЗДЕСЬ ВЕШАЮТ 142 Барон Фино жил в верхней части города на Царской улице под горой Святого Давида. Он обедал у княгини Чавчавадзе, но так как нас ожидали каждый день, то, уходя, он велел своему слуге проводить нас прямо на квартиру, для нас приготовленную. Нас привели в прекрасный дом около самого театра. Две комнаты и огромный зал были отданы в наше распоряжение богатым грузином Иваном Зубаловым. Муане и Калино поместились в одной комнате, я в другой. Зал был общим. Из окна комнаты Муане я видел как нельзя лучше две виселицы и качавшиеся на них мешки. Действительно, это были повешенные, как я уже имел смелость намекнуть прежде, и даже совершенно свежие; их казнили в этот самый день. Я осведомился, за какое преступление они были казнены. Оказалось, что они зарезали двух приказчиков часового мастера Жоржаева с целью обокрасть его магазин. Преступники были армяне. Неслыханное дело! Армяне, при всем своем послушном и кротком характере, порою бывают ворами, иногда мошенниками, но почти никогда убийцами. Судьба распорядилась так, что из одного и того же окна я мог видеть налево двух повешенных, направо лавку Жоржаева. [162] Вот как обстояло дело: Жоржаев имел двух приказчиков, которые днем оставались в магазине, а вечером уходили для собственного удовольствия или по делам, унося с собой ключи от магазина. Они подружились с двумя армянами, Шубашевым и Исмаилом, которые и вознамерились обокрасть Жоржаева (Здесь наш почтенный автор отважился на такой вопиющий анахронизм, который мог бы быть прощен ему лишь в качестве отчаянного романиста, но уж никак не туриста в лучшем значении этого слова. Мы знаем, что г-н Дюма удостоил Тифлис своим посещением в декабре 1859 года, а происшествие, которое он рассказывает с такими мелочными и, признаться, довольно скучными подробностями, случилось в мае того же года. Зачем же выставлять современным то, что происходило за полгода перед тем? Ведь в благоприятную минуту можно дописаться, без зазрения совести, и до римского огурца? Но, видно, привычка — подлинно вторая натура. Прим. Н. Г. Берзенова). План их состоял в том, чтобы пригласить друзей на ужин, напоить допьяна, убить, взять ключи и проникнуть в магазин. Все произошло согласно замыслу, за исключением одного обстоятельства. Оба приказчика были уведены, напоены, убиты, но разбойники, сколько не обыскивали их, ключей не нашли. Тогда они решились на другое — отправиться в лавку Жоржаева и постучаться. Ночь была темная; тот, кто будет отворять им дверь, вероятно, без свечи, примет их за приказчиков, они войдут и — дело с концом. Но прежде надо было сбыть трупы. Они разбудили одного бедного мушу, спавшего в своей конуре, привели к трупам и обещали четыре рубля, если он зароет их куда-нибудь подальше. Муша (так в Тифлисе зовут переносчика тяжестей) не всегда зарабатывает четыре рубля в день. Он взвалил оба трупа на спину, спустился к Куре, перешел через Михайловский мост, поднялся на склон холма в предместье Чугурети и зарыл их в месте, называемом Красной Горкой. Потом муша возвратился восвояси, надеясь, что те придут к нему сами. Между тем, убийцы явились к магазину Жоржаева и постучались; но Жоржаев сам взялся отворить дверь и притом со свечой в руке. Самого хозяина нельзя было обмануть, и потому Шубашев и Исмаил кинулись наутек. Мастер подумал, что это розыгрыш, снова запер дверь и лег в дурном расположении духа вследствие неуместной шутки. На другой день приказчики не явились; а так как они в первый раз не пришли на работу, Жоржаев стал беспокоиться. Около полудни пастух, пасший быков на горе, заметил в одном месте, где земля казалась ему свежевскопанной, ногу, высунувшуюся из-под земли. Он потянул ее. За ней вышла и другая, потом еще две ноги, а с ними два туловища. Он побежал в город и объявил об этом. При осмотре трупов оказалось, что это были приказчики Жоржаева, а так как накануне видели, что они вышли с упомянутыми армянами, то, разумеется, подозрение пало на последних. Их арестовали вместе с мушой, предали суду и осудили на смерть — Шубашева и Исмаила, как виновников преступления, а мушу как их сообщника. Преступление наделало много шуму и вселило большой страх; кавказский наместник князь Барятинский предписал как можно скорее произвести следствие; оно было окончено немедленно; доказательства были бесспорны. Как наместник императора, князь Барятинский имеет право даровать жизнь или смерть. Он один судья — помимо государя. Никакое чрезвычайное обстоятельство не требовало отсрочки казни; правосудие лишь требовало облегчить наказание муши, частично оказавшегося лишь невольным участником преступления. Ему присудили тысячу палочных ударов и ссылку на каторжные работы в Сибирь на восемь лет. Не будет ничего удивительного, если он после этого срока воротится оттуда; грузин, армянин, перс могут вынести тысячу палок, горец — пятьсот, русский — две тысячи. Но ни один преступник, какой бы нации он не был, не мог перенести три тысячи ударов, что уже равняется смертной казни. Да и приговор был оформлен так, чтобы оставить мушу до последней минуты в убеждении, что и он осужден на смерть. Три виселицы воздвигли на том самом месте, где нашли трупы приказчиков. Местность представляла двоякую выгоду; во-первых, казнь происходила на месте преступления, во-вторых, весь город видел эту священную, но в тот раз позорную горку. В день нашего прибытия, ровно в полдень, трех осужденных повезли на телеге к месту казни: на них были надеты белые штаны, арестантская куртка, руки были связаны на груди, головы открыты. На шее висела дощечка с кратким содержанием приговора. Возле виселиц им прочли приговор. Затем палач и его помощник схватили одного из них, накинули ему на голову мешок, доходивший до ног, которые одни и виднелись и не были связаны. На девятой ступеньке лестницы осужденный остановился. Здесь палач надел на него (помимо мешка) петлю вокруг шеи, заставил подняться еще на две ступеньки и, толкнув рукой, отправил в вечность. Такая же церемония повторилась и над вторым осужденным. Первый не успел еще принять вертикальное положение, как второй уже качался в воздухе. Смерть была медленная, во-первых, по причине мешков, которые мешали веревке плотно сжать шею, во-вторых, потому, что палач, неопытный в своем искусстве, разумеется, не тянул страдальцев за ноги и не садился им на плечи. Эта тонкость Запада не в употреблении на Востоке. Заметно было, как на протяжении трех минут они судорожно двигали локтями, потом движения сделались реже и, наконец, совсем прекратились. [163] Тогда подошла очередь муши. Это был молодой человек девятнадцати лет, смуглый, тонкий и слабого сложения; когда сняли с него рубаху, все тело его дрожало. От холода ли, как у Бальи 143 Не думаю, не думаю. Тысяча солдат стояли в два ряда, по пятьсот человек в каждом; у каждого солдата в руках по тонкой гибкой палочке, толщиной в мизинец; промежуток между двумя рядами пять шагов. Руки осужденного привязали к прикладу ружья; унтер-офицер взял это ружье и собрался идти пятясь, чтобы направить шаги осужденного по своим; два солдата, обязанные идти так же пятясь, приставили штыки к его груди, а два других стали позади, упершись штыками в поясницу. Таким образом со связанными руками и между четырьмя штыками он не мог ни ускорить шаг, ни замедлить его. По первому сигналу тысяча солдат, с точностью маневра, приподняли прутики вверх, отчего в воздухе пронесся шум, похожий на свист. Этот свист, как говорят, составляет если не самую страшную, то уж наверняка самую мучительную часть операции. На сотом ударе кровь брызнула из кожи, на пятисотом спина превратилась в сплошную рану. Если боль превышает силы осужденного и он падает в обморок, то, приостановив наказание, дают ему какое-нибудь тонизирующее средство и затем продолжают экзекуцию. Муша выдержал тысячу ударов стойко, без обморока. Кричал ли он? Неизвестно: барабаны, сопровождающие с боем осужденного, мешают слышать его крики. Наконец на него набросили рубашку, и он возвратился в Тифлис пешком. Недели через две он уже более не думал об этом и отправился на восьмилетнюю каторжную работу в Сибирь. Из всего этого ему бы следовало сделать хотя бы такой вывод: если он когда-либо опять будет хоронить труп, то должен постараться, чтобы нога не высовывалась из-под земли. ГЛАВА XXXVII ТИФЛИС: О ТЕХ, КОГО ЗДЕСЬ ЕЩЕ НЕ ВЕШАЮТ Пока мы устраивались у княгини Чавчавадзе, барон Фино узнал о нашем прибытии. Он пришел с тем веселым расположением духа, которое известно всем знавшим его во Франции. Консульство сделало его серьезным в государственных делах, важным, когда речь идет об интересах своих соотечественников; в обыденной же жизни у него самое открытое сердце и ироничный ум. Я не встречал его с 1848 года. Он нашел меня потолстевшим, а я его поседевшим. В Тифлисе его обожают. Из стапятидесяти трех француженок и французов, составляющих здешнюю колонию, не найдется ни одного или одной, кто бы не отзывался о нем с похвалой — не с пустой похвалой, требуемой приличием, а от всего сердца. Что касается грузин, то они только боятся, чтобы у них не отняли барона Фино. Я мало прожил в Тифлисе и потому не смог узнать, что думают о нем грузинки. Он явился предупредить, чтобы мы не искали другого стола, кроме как у него, пока будем жить в Тифлисе. Я хотел отговориться. — Сколько времени вы намерены пробыть здесь? — спросил он. — Целый месяц. — Имеете ли вы три тысячи рублей на расходы в этот месяц? — Нет. — Тогда советую вам принять мой стол, как вы приняли гостеприимство Зубалова. Я держу хозяйство, и все у меня в порядке, так что я едва почувствую ваше присутствие, исключая удовольствие, которое оно мне доставит. Если бы вы захотели иметь свой стол, вы кушали бы только хлеб и масло, — и масло довольно дурное, — и все-таки разорились бы. Видя, что я продолжаю сомневаться, он в доказательство извлек из кармана какую-то бумагу: — Смотрите, вот что издержала за шестьдесят шесть дней одна из наших соотечественниц, счета которой я устроил третьего дня. Она в качестве служанки привезена сюда княгиней Гагариной. Оставив княгиню, она не захотела из-за дороговизны жить в гостинице. Чтобы жить как можно экономнее, она поселилась у французского колбасника. И тем не менее она за шестьдесят шесть дней издержала сто тридцать два рубля или пятьсот двадцать восемь франков. Все это пока не произвело на меня особого впечатления. Но тут пожаловал парикмахер, которого я заказал. — Зачем вы позвали его? — поинтересовался Фино. — Чтобы постричься и побриться. — Сколько вы платите в Париже за то и другое? — не унимался Фино. — Один или в особых случаях полтора франка. — Ну, теперь вы увидите, что это стоит в Тифлисе. Парикмахер слегка постриг волосы и выбрил меня и Муане; что касается Калино, который, имея [164] звание студента, еще не вправе носить бороду, поэтому его волосы острижены под гребенку, то парикмахер до него даже не дотрагивался. — Сколько мы должны? — спросил я своего соотечественника, когда все было кончено. — Как сколько? Три рубля. Я заставил его повторить. — Три рубля, — бессовестно повторил он. — Как три рубля? Серебром? — Три рубля серебром. Конечно, вы изволите знать, что счет на ассигнации в России уже прекращен. Я вынул из дорожной сумки три рубля (это составляет двенадцать франков) и отдал их ему. Парикмахер поклонился и вышел, вырвав из меня согласие сделать из моих волос булавочный клубок для своей жены — моей великой обожательницы. — А если бы его жена не была великой обожательницей, — спросил я Фино, когда парикмахер вышел, — сколько бы это мне стоило? — Трудно предположить, — отвечал Фино. — Угадайте, сколько парикмахер просил с меня за то, что посылает ко мне три раза в неделю своего помощника; не забудьте, что я ношу бороду, растущую из всех мест, из которых ей положено расти. — В Париже у меня есть цирюльник, который за шесть франков из Монмартра ходит ко мне три раза в неделю... — Полторы тысячи франков в год! — О, милый Фино, в таком случае столуюсь у вас! — Теперь, — произнес Фино, — поскольку мое желание исполнилось и я пришел сюда только с этой целью, то возвращаюсь доканчивать обед у княгини Чавчавадзе. А вас я представлю ей завтра. Фино не мог доставить мне большей чести и большего удовольствия. Во-первых, потому что князь Чавчавадзе происходит от Андроника, византийского императора 144, и, во-вторых, княгиня Чавчавадзе, урожденная грузинская царица — та самая, которая была похищена Шамилем и выменена в Чир-Юте на его сына Джемал-Эддина. — Кстати, — сказал Фино, быстро возвращаясь, — сегодня вечером я приду за вами и за вашими спутниками. Мы пойдем в театр; у нас есть итальянская труппа, играют «Ломбардцев», и вы увидите наш зрительный зал. — Ваш зал? — спросил я, смеясь. — Неужели вы сделались провинциалом до такой степени, что говорите наш зал в Тифлисе, как говорят: наш зал в Туре, в Клуа? — Вы видали, друг мой, много залов в своей жизни? — Да, я видал все залы во Франции, Испании, Италии, Англии и России; оставалось только видеть зал и в Тифлисе. — Ну, так увидите его сегодня вечером и будьте уверены, что он произведет на вас большое впечатление. Однако парикмахер остриг вам волосы слишком коротко. Впрочем это ничего: решат, что вы острижены по последней моде. До встречи в восемь часов. Слова Фино заставили меня посмотреться в зеркало: любопытно, что можно сделать из моей головы за три рубля? Я вскричал от ужаса: волосы мои были острижены в виде щетки, но не той щетки, которой чистят платье, а той, которой натирают пол! Я кликнул Муане и Калино, чтобы они насладились моей внешностью в новом ее воплощении. Взглянув на меня, они расхохотались. — Вот это находка, — сказал Муане, — если у нас не хватит денег, то мы станем показывать вас в Константинополе как тюленя, пойманного в Каспийском море. Как живописец Муане с одного взгляда угадал мое настоящее сходство; я не могу отрицать, чтобы моя физиономия не походила на это интересное животное, особенно когда волосы были острижены очень коротко. Каждый человек, как говорят, имеет сходство с каким-нибудь животным. Размышляя об этом, я решил, что лучше быть похожим на тюленя, чем на какую-нибудь амфибию; по крайней мере тюлень очень кроткого, безвредного и нежного нрава, притом из него добывают жир. Не знаю, отличаюсь ли я перечисленными свойствами, но знаю, что еще при моей жизни добыли из моего тела немалое количество жира. — Вы, любезный виконт, настоящая просверленная корзина, — сказал Карл Десятый Шатобриану. — Это правда, ваше величество, — отвечал знаменитый автор «Гения христианства», — но только не сам я делаю дыры в корзине... В условленный час барон пришел за мной: — Вы готовы? — Вполне. — Тогда берите шляпу и пойдем. — Мою шляпу? Я подарил ее Волге, любезный друг, между Саратовым и Царицыным. Шляпа приняла такие фантастические формы, что напомнила мне складную шляпу Жиро в Испании; пусть это вас не смущает: сейчас пойду покупать новую. — А знаете ли, сколько здесь стоит шляпа? [165] — Полагаю, шестнадцать или восемнадцать франков? — Поднимайте выше. — Может, вы имеете в виду касторовую высшего сорта? — Нет, простая шелковая шляпа: ничего так скоро не распространяется по свету, как дурное изобретение. — Значит, двадцать-двадцать три франка? — Поднимайте выше. — Ну так тридцать, тридцать пять, сорок? — Семьдесят турских ливров, друг мой, или восемнадцать рублей. — Это плохая шутка, барон. — Друг мой, с тех пор, как я стал консулом, я уже перестал шутить; да притом, можно ли шутить с четырьмя тысячами рублей жалованья, когда одна только шляпа стоит восемнадцать рублей? — Так вот почему вы носите фуражку? — Именно по этой причине я сделал из формы дипломатический вопрос; повсюду, за исключением нескольких домов, я хожу в фуражке. Благодаря этому уповаю, что одна шляпа прослужит мне три года. — Поэтому и я могу воспользоваться вашей шляпой? — Просите у меня все, что хотите: мой дом, стол, мое сердце, все к вашим услугам; но не просите у меня шляпы: моя шляпа для меня то же, что жалованье для маршала Сульта 145, я расстанусь с ней разве только тогда, когда расстанусь с жизнью. — В таком случае разве я не могу идти в фуражке? — По какому праву, скажите? Разве что в качестве консула? — Не имею этой чести. — Разве вы секретарь первого, второго или третьего класса? — О! Никогда не имел никаких классов. — В таком случае шляпу... — Но, — робко перебил я, — не могу ли я надеть папаху? У меня есть папаха. — Есть у вас какое-нибудь форменное платье? — Никакого, даже академического. — Очень жаль, потому что при академической форме папаха произвела бы большой фурор. — Друг мой, я лучше откажусь от театра. — Но я не отказываюсь от вас. Я обещал вас всем моим знакомым женщинам, все уже знают, что в Тифлисе с вами случилось несчастье; знают, что вы преуморительный человек — как вы догадываетесь, я люблю немного преувеличивать. Короче говоря, вас ждут. Впрочем, знаете, как это произошло? — Что? — Обнажение вашего черепа. — Нет. — Так знайте, что это ваша вина: уже целый месяц ждут вас в Тифлисе наши княгини — как и жена недавнего вашего парикмахера, величайшие обожательницы ваших сочинений. Вот они и подумали, что после продолжительного путешествия вам не избежать стрижки волос. Вы очутились в положении Пипеле 146, любезный друг; вы попали в руки того, кто больше всех имел прав на ваши волосы, поэтому он не подрезал их чуть-чуть, а просто состриг до последней крайности. Берите же восемнадцать рублей и идемте покупать шляпу. — Нет, нет и нет, тысячу раз нет; я предпочитаю заказать себе форменное платье и носить папаху, в папахе люди не увидят, что у меня нет волос. — Тогда другое дело: форменное платье вам будет стоить двести рублей. — Ну, как я теперь вижу, нет средств избавиться от этого; вы логичны как Тройное правило. — О! Есть идея, — Фино указал на вошедшего хозяина, — Зубалов большой щеголь, и у него целая коллекция шляп, он вас снабдит одной из них, вместо того, чтобы покупать какую-нибудь дрянь за восемнадцать рублей. — С удовольствием, — сказал Зубалов, — но у господина Дюма голова больше моей. — Была, хотите вы сказать, любезный друг; но с тех пор, как ее постигло несчастье, на нее можно надевать всякие шляпы. — Однако... — произнес я, не решаясь еще принять предложение. — Да соглашайтесь же, — сказал Фино, — шляпа, которую вы будете носить, сделается святыней, будет переходить от отца к сыну, останется в семействе и будет висеть на стене между «Сожалением» и «Воспоминанием» Дюбуфа. — С этой точки зрения, я не могу отказать столь любезному хозяину в засвидетельствовании моей признательности. И в самом деле, г-н Зубалов принес такую, которая мне шла как нельзя лучше, словно была сделана специально для меня. — Теперь, — заявил Фино, — на дрожки и в театр. — Как? Нужны дрожки, чтобы переехать улицу? [167] — Во-первых, вы забываете, что я приехал из дому; во-вторых, разве вы не замечали, переселяясь в дом Зубалова, что шел небольшой дождь? Этого достаточно, чтобы грязь была по щиколотки; если дождь продолжится, то завтра грязь будет по колено; если же он будет упорствовать, то послезавтра грязь станет по пояс. Вы еще не имеете понятия о тифлисской грязи; прежде, чем вы покинете столицу Грузии, вы обязательно познакомитесь с нею; случается, что она достигает рессор экипажа, и тогда вы вынуждены подниматься на скамью, как Автомедон. Когда вы подъезжаете к нужному дому, вам перебрасывают доску, и таким образом вы наносите свои визиты, переходя по висячему мосту. Представьте себе, что 28 августа 1855 г., 147 была буря: о ней говорю потому, что она самая крупная за эти годы. Грязь сошла с горы такими водопадами, — здесь, кроме обыкновенной грязи, принадлежащей собственно улицам, есть грязь путешествующая, — сошла такими водопадами, что около тридцати домов было разрушено, шестьдесят два человека потонуло и несколько дрожек унесено в реку. Однако посмотрим, существуют ли еще наши у ворот. Дрожки стояли на месте; мы сели на них и через десяток секунд входили в фойе театра. ГЛАВА XXXVIII ТЕАТР. БАЗАРЫ. СИРОТА Признаюсь, начиная с самого вестибюля, я был поражен простотой и в то же время характерностью орнаментов: можно было подумать, что входишь в коридор театра Помпеи. В верхнем коридоре орнамент изменяется, делается арабским. Наконец мы вошли в зрительный зал. Зал — это дворец волшебниц — не по богатству, но по вкусу; в нем, может быть, нет и на сто рублей позолоты; но без зазрения совести скажу, что зал тифлисского театра — один из самых прелестных залов, какие я когда-либо видел за мою жизнь. Правда, миленькие женщины еще более украшают прекрасный зал, и с этой стороны, как и в отношении архитектуры и других украшений, тифлисскому залу, благодарение богу, желать уже нечего. Занавес очарователен: в центре рисунка возвышается основание статуи, на котором нарисована группа, представляющая с левой стороны от зрителя Россию, а с правой — Грузию. Со стороны России Санкт-Петербург и Нева, Москва и Кремль, мосты, железные дороги, пароходы, цивилизация, — все эти образы потом теряются в так называемой мантии Арлекина. Со стороны Грузии виднеется Тифлис со своими развалинами крепостей, базарами, откосами скал, с яростной и непокорной Курой, чистым небом и, наконец, со всем своим очарованием. У основания пьедестала, со стороны России, — крест Константина, рака св. Владимира, сибирские меха, волжские рыбы, украинские хлебные продукты, крымские фрукты, т. е. религия, земледелие, торговля, изобилие. Со стороны Грузии — роскошные ткани, великолепное оружие, ружья с серебряной оправой, отделанные слоновой костью и золотом кинжалы, шашки с золотой или серебряной насечкой, кулы из позолоченного серебра, мандолины (род лютни), украшенные перламутром, барабаны с медными бубенчиками, зурны из черного дерева, т. е. парады, война, вино, танцы, музыка. Признаюсь, лестно быть потомком Рюрика, иметь самодержавных предков, царствовавших в Стародубе, производить свое имя от Гагара Великого, являться при дворе и в салонах под именем князя Гагарина; но если бы сказали князю Гагарину: «Вам надо отказаться или от вашего княжества с коронованными предками, или от вашей кисти», — думаю, что князь Гагарин сохранил бы за собой кисть, называясь г-ном Гагариным безо всякого титула. Художники такого дарования трудятся для того только, чтобы называли их просто Микельанджело, Рафаэль, Рубенс. Этот очаровательный занавес взвился при первом акте оперы «Ломбардцы» 148, посредственной и скучной, но прекрасно исполненной девицей Штольц, молодой примадонной двадцати лет от роду, которая дебютирует в тифлисском театре, чтобы перейти потом на сцену театров Неаполя, Флоренции, Милана, Венеции, Парижа и Лондона, а также артистами Массини и Бриани. Существование подобной труппы в Тифлисе приводит в удивление. Я сожалел только о двух вещах: о том, что не играли «Вильгельма Телля» вместо «Ломбардцев» и что князь Гагарин, в бытность свою здесь, сам не занялся декорациями в одно время с возведением зрительного зала. После отделки передней ада, как называют театр, князь Гагарин принялся за портик рая, называемый церковью. Кафедральный собор в Тифлисе украшен живописью этого великого художника подобно тифлисскому театру, если не лучшему, то по крайней мере одному из самых лучших театров мира. Сионский собор, конечно, один из элегантнейших храмов в России. Слово «элегантный» покажется, может быть, странным нашим читателям, привыкшим к мрачному и таинственному величию католических церквей; но греческие церкви, все украшенные золотом, серебром, малахитом и лазуревыми камнями, не могут иметь притязания на важную и печальную сторону католического богослужения. [168] В Тифлисе не делают, как в Италии, визитов в ложи; это связано с тем, что — за исключением авансцены и трех первостепенных лож, находящихся посредине галереи и обращенных лицевой стороной к театру — все ложи открыты. Это единственный недостаток — не архитектуры, но услужливости благородного художника: женщина делается еще красивее, когда ее лик виден на красном или гранатовом фоне в золотой раме; но, конечно, артист думал, что грузинские дамы не нуждаются в этой искусственности. Фино, по окончании спектакля, привел меня домой. Он был прав: мелкий дождь продолжался, и грязь увеличивалась. Он оставил меня, предупредив, что на другой день заедет за мной, чтобы показать базары и представить в двух или трех домах. На другой день в десять часов утра, Фино, точный как пушка, возвещающая в Тифлисе полдень, прибыл на дрожках к подъезду дома Зубалова. Накануне вечером мы записали свои имена у князя Барятинского, и наместник его императорского величества на Кавказе велел сказать, что он примет нас на следующий день в три часа. Посланец добавил, что князь Барятинский имеет передать г-ну Дюма очень важное письмо. Поэтому у нас еще была возможность осмотреть караван-сарай, пройтись по базарам, сделать два или три визита и возвратиться на квартиру, чтобы, переодевшись, потом отправиться к князю. Главный караван-сарай в Тифлисе построен армянином 149, который за одну землю, шириной в восемь, длиной в сорок саженей заплатил восемьдесят тысяч франков. Из этого видно, что в Тифлисе, где впрочем земли довольно, она нисколько не дешевле других предметов. Этот караван-сарай представляет интересное зрелище. Через все его ворота входят и выходят с верблюдами, лошадьми и ослами представители всех наций Востока: турки, армяне, персияне, арабы, индийцы, китайцы, калмыки, туркмены, татары, черкесы, грузины, мингрельцы, сибиряки и бог знает кто еще! У каждого свой тип, свой костюм, свое оружие, свой характер, своя физиономия и, особенно, свой головной убор — предмет, который менее всего затрагивает изменения моды. Два здания караван-сарая являются вспомогательными и имеют гораздо меньшее значение; за проживание в этих гостиницах ничего не платится: там живут вместе и сибиряк из Иркутска, и перс из Багдада; все торговые представители восточных народов там составляют один класс, одну общину; хозяева взимают по одному проценту с товаров, сложенных в магазины, в случае продажи. К этим базарам сходится сеть торговых улиц, совершено отделенных от аристократической части города. Каждая такая улица имеет как бы свою специализацию. Не знаю, как эти улицы называются в Тифлисе, да и имеют ли они названия, но я назвал бы их порознь улицей серебряников, улицей скорняков, улицей оружейников, овощников, медников, портных, сапожников, мастеров по изготовлению папах и туфель. Особенность тифлисской туземной торговли, — так я называю торговлю татарскую, армянскую, персидскую, грузинскую, — заключается в том, что сапожник не шьет башмаков, башмачник не делает туфель, туфельщик не шьет папахи, а мастер папушник производит одни только папуши. Кроме того, сапожник, выделывающий грузинские сапоги, не шьет черкесских. Почти для каждой части одежды каждого народа существует своя промышленность. Таким образом, если вы хотите заказать шашку, сперва достаньте клинок, заказывайте рукоятку и ножны, покупайте для них кожу или сафьян, наконец делайте серебряную оправу для рукоятки; и все это отдельно, все это у разных торговцев, для чего надо ходить из магазина в магазин. Восток решил великую торговую проблему запрещения посредничества; без сомнения это дешевле, но эта экономия существует только в стране, где время не имеет никакой цены. Американец не дожил бы от нетерпения даже до конца первой недели своего пребывания в Тифлисе. Внешняя сторона всех лавок открыта, купцы работают на виду у прохожих. Мастера, которые имели бы секреты какого-либо искусства, были бы очень несчастны на Востоке. Нет ничего любопытнее, чем путешествовать по этим улицам: чужеземцу это не надоедает. Я ходил туда почти ежедневно. Вот почему наша живописная прогулка продолжалась долее, чем мы предполагали — было уже почти два часа, когда мы вспомнили о наших визитах. Мы возвратились переменить сапоги и панталоны (рекомендую мой костюм с большими сапогами путешественникам, которые посетят Тифлис после меня) и потом отправились к князю Дмитрию Орбелиани. Я уже говорил о происхождении Орбелиани; они князья не Священной империи, а Поднебесной 150; предки их пришли из Китая в Грузию, если не ошибаюсь, в V столетии. Начало истории семьи восходит к великому потопу. Какой-то человек плывет по поверхности безмерного водяного пространства и показывает Ною огромный свиток, чтобы быть принятым в ковчег. То — предок князя Орбелиани. Свиток означает патент на его благородное происхождение. Князь Дмитрий Орбелиани знает молитву, заколдовывающую змей, и владеет тем знаменитым камнем или, лучше сказать, талисманом, который делает правдоподобной молву о чудесном индийском безоаре. Этот камень перешел к нему от предпоследнего грузинского царя Ираклия, дочерью которого была его мать; это драгоценное наследство, которым он спас многих. Княгине Орбелиани сорок лет; она была, как видно, одной из первых красавиц в Тифлисе; пудра, которую она употребляет, как я полагаю, из кокетства, придает ее облику вид аристократки XVIII столетия. Мне никогда не случалось встречать знатную даму с такой важной наружностью, какую имеет она. Если вы встретите княгиню Орбелиани на улице и пешком, то вы невольно поклонитесь ей, не будучи с ней знакомы. Один ее вид заставляет вас оказывать ей должное почтение. Она мать одной из самых милых, резвых, остроумных и очаровательных молодых дам в Тифлисе, — госпожи Давыдовой-Граммон. [170] Среди представителей этой прекрасной княжеской семьи бегала девочка, с которой обходились как с членом семьи. — Посмотрите на эту девочку, — тихо сказал мне Фино, — я расскажу о ней любопытную историю. Может быть, желание поскорей узнать эти любопытные вещи сократило мой визит. Я встал, напомнив Фино, что мы должны в три часа быть у князя, и вышел. — Итак, — спросил я барона, — что же это за девочка? — Вы хорошо рассмотрели ее? — Да, это милый ребенок; но она показалась мне простого происхождения. — Да, простого, если только простое происхождение не уравновешивается некоторыми высокими качествами. — Любезный друг! Вы крайне заинтриговали меня этим, поскорее же расскажите историю ребенка. — Тогда слушайте: история коротка и должна быть изложена с самой безыскусной простотой. Мать девочки, беременная ею, и ее семидесятилетняя бабушка были взяты в плен лезгинами. Благодаря усилиям всего семейства успели собрать сумму, требуемую Шамилем за выкуп. Обе женщины отправились на родину: мать была уже с четырехмесячным грудным ребенком, которым она разрешилась еще в плену; но бабушка на пути по неприятельской стране умерла и перед смертью умоляла дочь не оставлять ее тела в неверной земле. Ее дочь думала, что дело это чрезвычайно простое и что, выкупив мать живой, она имела право унести ее с собой и мертвую. Горцы же имели на сей счет иное мнение и оценили труп старухи в шестьсот рублей. Дочь, сколько ни просила, сколько ни умоляла их, не получила желаемого. Тогда она, поклявшись всем, что есть святого, обещала горцам доставить требуемый выкуп или возвратиться к ним невольницей. Те отказались, объявив, что они согласятся отдать ей тело матери только с тем условием, если она оставит им в залог своего ребенка. Любовь дочери превозмогла материнскую любовь. Она покидала своего ребенка с горькими слезами и с глубокой тоской, но наконец все-таки оставила его, прибыла в Тифлис, похоронила мать в родной земле, согласно желанию старухи, и так как ее семейство совершенно разорилось от первого выкупа, она, одевшись в траур, стала ходить из дома в дом и просить подаяния, чтобы таким образом собрать шестьсот рублей, которые требовали от нее лезгины для возвращения дочери. Эта сумма была собрана в одну неделю. Она не хотела медлить ни одного часа и, отправившись пешком, прибыла в аул, где находился ребенок. Но там от глубокой душевной печали и сильного телесного изнурения она упала, чтобы больше никогда уже не встать. Мученица скончалась на третий день. Лезгины, верные своему обещанию, взяли шестьсот рублей и возвратили мать и дочь русскому кордонному начальнику. Мать была похоронена, а ребенок передан экзарху 151 Вот это — та самая сиротка, которую вы видели у княгини Орбелиани, взявшей ее к себе в дочери. ГЛАВА XXXIX ПИСЬМО Ровно в три часа мы явились к князю Барятинскому. Князь носит одно из самых славных русских имен; он ведет свой род от святого Михаила Черниговского — Рюрикова потомка в двенадцатом колене и святого Владимира — в восьмом. Но князь Барятинский всем обязан самому себе. При императоре Николае он впал в немилость — может быть, из-за особой дружбы с наследником престола. В звании поручика Барятинский прибыл на Кавказ, где ему было предназначено судьбой со временем сделаться полномочным правителем, командовал сотней линейных казаков, потом батальоном, а после Кабардинским полком. В бытность свою командиром этого полка, он выучил тех знаменитых кабардинских охотников, с которыми в Хасав-Юрте мы предприняли уже рассказанную нами ночную экспедицию — сделался начальником штаба при Муравьеве 152, затем уехал в Санкт-Петербург и наконец, с восшествием на престол нового государя, возвратился в Тифлис полным генералом и кавказским наместником. Ему сорок два года, у него красивая внешность и чрезвычайно приятный голос, которым он очень остроумно рассказывал нам, как свои собственные воспоминания, так и всякие анекдоты; он приветлив и милостив, хотя и очень большой боярин, — я должен это подчеркнуть, потому что он на самом деле большой боярин. Эта кротость не исключает в нем громадной энергии, когда представляется к тому случай, как сейчас это увидим. Еще полковником князь Барятинский предпринял экспедицию против одного аула. Как правило, эти походы планируют на лето, но тут князь отправился в поход зимой при пятнадцати градусах мороза, и он имел на то свои причины. Летом горцы удаляются в лес и спокойно выжидают, пока русские очистят их аулы, что русские всегда в таких случаях делают; потом горцы снова возвращаются и [171] восстанавливают аул, если русские сожгли или разрушили его. Зимой же при пятнадцатиградусном морозе случилось иначе. Горцы, побыв с неделю на биваках в лесу, пришли в крайнее изнеможение и заявили о своей покорности. Князь Барятинский принял их предложение. На площади аула горцы сложили ружья, кинжалы и шашки — получилась здоровенная куча. Потом горцев, этих непримиримых дотоле врагов, собрали вместе и предложили им принять присягу на верность русскому императору. После этого князь велел возвратить им оружие, что и было выполнено. Но это еще не все; князь произнес такую речь: «Вот уже целая неделя, как по вашей милости ни мои солдаты, ни я не спим; я хочу спать, а так как мои люди утомлены, то вы будете охранять меня». И князь Барятинский отпускает русских часовых, ставит чеченских часовых у входа и внутри своего жилища и спит или притворяется спящим на протяжении шести часов, под защитой своих врагов. Ни один из них не осмелился изменить данной клятве. Князь принял нас в небольшом зале, убранном по-персидски с необыкновенным вкусом одним из лучших русских писателей графом Соллогубом, зале, украшенном чудным оружием, серебряными вазами самой красивой формы и дорогой цены, грузинскими музыкальными инструментами, оправленными в золото и серебро, и притом все это сияет подушками и коврами, вышитыми грузинскими дамами, теми прелестными ленивицами, которые берут иглу в руки только для того, чтобы украсить золотыми и серебряными звездами седла и пистолетные чехлы своих мужей. Князь давно ожидал меня. Я уже сказал, что было дано приказание по всему краю принимать меня либо как аристократа царских кровей, либо как артиста — как заблагорассудится. Когда мы прибыли к князю, то были еще более вознесены в глазах окружающих графинею Ростопчиной, от которой он передал мне письмо или, лучше сказать, целый пакет. Князь продержал нас у себя целый час и пригласил к себе на обед на тот же день. Было уже четыре часа, — а обед должен был начаться в шесть. Я едва имел время прийти домой и прочитать то, что писала несчастная графиня. Я находился в творческой переписке с графиней еще до моего знакомства с ней в Москве. Когда ей сообщили о моем приезде, она специально прибыла из деревни и прислала сказать мне, что ожидает меня. Я поспешил к ней и нашел ее очень больной и в мрачном расположении духа, в первую очередь из-за того, что болезнь, которой она страдала, была смертельна. Признаюсь, что она произвела на меня грустное впечатление: ее лицо, всегда прелестное, уже несло первый отпечаток, которым смерть заранее обозначает свои жертвы, — жертвы, к которым она, по-видимому, питает тем большую жадность, чем драгоценнее их жизнь. Я пришел к ней с альбомом и карандашом, желая записать политические и литературные воспоминания: политические — о ее свекре, знаменитом графе Ростопчине, который всю жизнь боролся с обвинением в сожжении Москвы, обвинением, которое, хотя он его постоянно отражал, вновь, как Сизифов камень, обрушивалось на него. Однако я не получил никаких заметок, а проговорил с ней все свидание. Разговор почтенной больной был увлекателен. Она обещала прислать мне все, что считала достойным моего любопытства; и так как я по прошествии почти двух часов хотел удалиться, видя, что она утомлена этим продолжительным разговором, она взяла мой альбом и на первой странице написала следующие слова: «Никогда не забывайте русских друзей и в числе их Евдокию Ростопчину. Москва. 14/26 августа 1858». И на самом деле, через несколько дней она прислала мне свои записки из деревни, куда она возвратилась на другой день после нашего свидания. Эти записки сопровождались письмом, которое привожу полностью, дабы дать представление об уме этой доброй, тонкой и поэтичной души, с которой я общался всего лишь день, но которую не забуду никогда. Она писала по-французски в стихах и в прозе, как наши самые известные писательницы. «Вороново, понедельник, 18/30 августа 1858. Душечка моя, Дюма! (что означает это маленькое сугубо русское слово, я вам, разумеется, не скажу хотя бы для того, чтобы заставить вас поискать его в словарях.) Вы видите, что я женщина, которая держит слово и владеет пером, ибо сообщаю вам новости о себе и повторяю слова в оправдание моего свекра касательно пожара Москвы, пламя которого так жестоко жгло его в этом мире, что, надеюсь, через это он удостоился права избавиться от пламени ада. Остальное придет в свое время. При моем возвращении сюда, я была принята почти как Каин после приключения с Авелем. Семейство бросилось ко мне, спрашивая меня, где вы были, что я с вами сделала и почему не привезла к себе — до такой степени все были убеждены, что это желанное похищение непременно должно было совершиться. Муж и дочь крайне сожалеют, что не могли видеться с вами; мне позволили ехать только с условием, что я возвращусь с вами, — признаюсь вам в этом теперь: так было плачевно состояние моего здоровья. У меня просили всевозможных подробностей о вашей личности: хотят знать, похожи ли вы на свои портреты, свои книги и на образ, который они составили о вас; в общем, все мое семейство, подобно мне, очень занято нашим знаменитым и дорогим путешественником. Дорога очень расстроила меня, и лихорадка идет своим чередом, что, однако, не мешает мне сжать всеми моими слабыми силами ту могучую руку, которая в открытом состоянии сделала столько добра, [172] а в закрытом написала столько прекрасного, и возвратить собрату, и даже брату, поцелуй, который он запечатлел на моем челе. До непременного свидания, если не на этом свете, то в будущем. Ваш друг с тридцатилетним стажем Евдокия Ростопчина». Письмо, которое она мне обещала, записки, которые она в свое время должна была прислать мне, передал мне с очаровательной простотой князь Барятинский — императорский наместник, взявшийся быть посредником между двумя художниками. Второе письмо было еще более меланхолическим, нежели первое. Между 18/30 августа и 27/10 сентября несчастная графиня еще на несколько шагов приблизилась к могиле. «Вороново, 27/10 сентября 1858 г. Вот, милый Дюма, обещанные записки: во всякое другое время для меня было бы очень приятно составить их для вас и передать новому другу мои воспоминания о двух старых друзьях: но в эту минуту нужны особые усилия, чтобы я могла окончить это маранье. Вообразите, что я более чем когда-либо нездорова, чувствую такую слабость, что не могу вставать с постели и ощущаю такой хаос в голове, что едва сознаю себя. Впрочем, не сомневайтесь в правдивости даже малейших подробностей, сообщаемых мной — они были продиктованы памятью сердца, которая, поверьте мне, переживет память ума. Рука, которая передаст вам это письмо, будет служить вам доказательством того, что я вас отрекомендовала. Прощайте! Не забывайте меня. Евдокия. Я перечитываю свое письмо и нахожу его глупым. Можно ли писать вам о таких незначительных вещах? Вероятно, вы найдете меня достойной извинения, а именно потому, что не буду более существовать или буду при смерти, когда вы получите это письмо». Признаюсь, что это письмо болезненно сжало мое сердце. Входя к добрым друзьям, у которых я жил в Петровском парке, я сказал: «Бедная графиня Ростопчина! Через два месяца она умрет». Горестное пророчество! Не знаю, сбылось ли оно в точности? Я тяжело и печально вздохнул о несчастной графине и стал читать присланные ею записки, которые касались преимущественно Лермонтова — первого русского поэта после Пушкина, некоторые даже ставят его выше Пушкина. Так как Лермонтов, в основном, поэт Кавказа, куда он был сослан, где он писал, сражался и, наконец, был убит, то мы воспользуемся этим случаем, чтобы сказать несколько слов об гениальном человеке, которого я первый познакомил с моими соотечественниками во Франции, издав в «Мушкетере» перевод его лучшего романа: «Печорин, или Герой нашего времени» 153 Вот текст записок, присланных мне в Тифлис графиней Ростопчиной: стихи же, помещенные там, будут переведены мной позже. «Михаил Юрьевич Лермонтов. Лермонтов родился в 1814 или 1815 году в богатом и почтенном семействе. Потеряв в малолетстве отца и мать, он был воспитан бабушкой со стороны матери; г-жа Арсеньева, женщина умная и достойная, питала к своему внуку самую безграничную любовь; она ничего не жалела для его образования; четырнадцати или пятнадцати лет он уже писал стихи, которые далеко еще не предвещали будущего блестящего и могучего таланта. Созрев рано, как и все современное ему поколение, он уже имел умозрительные представления о жизни, не зная о ней ничего реального: вот пример, когда теория вредила практике. Он не пользовался ни прелестями, ни счастьем молодости. Помимо этого, одно обстоятельство оказало влияние на его характер и продолжало иметь печальное и огромное влияние на всю его будущность. Он был очень безобразен собой и это внешнее безобразие, которое позже уступило власти внутренней сущности личности и почти исчезало, когда вдохновение озаряло его простые черты, было главнейшим фактором, повлиявшим на него в отрочестве. Это же безобразие дало направление уму, вкусу и манерам молодого человека с пылкой головой и с безмерным честолюбием. Зная, что он не может нравиться, он хотел прельстить или устрашить, и представлял себя Байроном, бывшим тогда в моде. Дон-Жуан был не только его героем, но и образцом: таинственное, мрачное, саркастическое было предметом его стремлений. Эта детская забава оставила неизгладимые следы в его стремительном, впечатлительном воображении; постоянно мня себя Ларой и Манфредом, он свыкся с этим положением. Я два раза видела его в то время на детских балах, где я прыгала, как настоящий ребенок, между тем, как он, в моем возрасте или даже моложе меня, любезничал с моей кузиной, большой кокеткой, с которой он находился, как говорят, в игре вдвоем. Никогда не забуду еще то страшное впечатление, какое произвел на меня этот мальчик, морщившийся, как старик, и опередивший возраст страстей посредством трудолюбивого подражания им. Я была наперсницей этой кузины 154, которая показывала мне стихи, написанные Лермонтовым в ее альбом. Я находила их дурными, в первую очередь потому, что они были несправедливы. Я была тогда в восторге от Шиллера, Куковского, Байрона, Пушкина, и сама делала попытки в поэзии. Я написала оду Шарлотте Корде 155, но имела благоразумие спустя некоторое время сжечь ее. Тогда я вовсе не искала знакомства с Лермонтовым, который казался мне мало симпатичным. Он значился в благородном пансионе, фактически являвшимся приготовительной школой при Московском университете. Потом он вступил в школу гвардейских подпрапорщиков. Там его жизнь приняла другой оборот. [173] Будучи колким, насмешливым и хитроумным, он усердно занимался всякого рода проказами, шутками и насмешками. вместе с тем, одаренный самым блистательным умом в разговоре, богатый и независимый, он сделался душой общества знатной молодежи. Он был затейником удовольствий, веселой болтовни, сумасбродных гуляний и всего того, что составляет жизнь в этом возрасте. Из школы он поступил в гвардейский стрелковый полк, один из самых блистательных и отборных. И там живость, ум, пыл, озорство вновь поставили Лермонтова во главе его сотоварищей. Он легко сочинял стихи о самых обыкновенных предметах своей лагерной или казарменной жизни. Эти сочинения, которых я не читала, так как они писались не для женщин, отличаются всей горячностью и всем сверкающим пылом. Так как он давал всем прозвища, то справедливо было, чтобы и он имел свое: общеизвестный тип, с которым он имел большое сходство, прибыл к нам из Парижа, откуда все к нам приходит. Этот тип был горбатый Майо. Лермонтова назвали Майо по причине его маленького роста и большой головы, что придавало ему некоторое сходство с горбуном. Веселая молодецкая жизнь, которую он вел довольно размашисто, не препятствовала ему бывать в обществах, где он получал удовольствие кружить головки, оставлять их, расстраивать будущие браки, вмешиваясь в них с притворной страстью. Казалось он старался доказать самому себе, что женщины могли любить его, несмотря на его малый рост и безобразие. Я имела случай слышать признания многих из его жертв и не могла не смеяться даже в лицо над словами моих подруг, над оригинальным оборотом и комической развязкой, которые он давал своим дон-жуанским и даже злодейским экспериментам. Однажды, помнится мне, вздумалось ему отбить одного богатого жениха, и когда, по отъезде последнего, думали, что Лермонтов готов заступить его место, родственники невесты вдруг получили анонимное письмо, которое заклинало их не пускать в будущем к себе Лермонтова в дом и рассказывало о нем тысячи мерзостей. Это письмо было написано им самим и с тех пор он не показывался в этом доме. Тем временем Пушкина не стало. Лермонтов, раздраженный, как и вся русская молодежь, против дурной части света, натравливавшей соперников друг на друга, написал стихотворение, посредственное, но очень горячее, и адресовал его самому императору. В это время умы были возбуждены и поэтому поступок, естественный для этого молодого человека, был истолкован предосудительно. В результате начинающий поэт, вступившийся за погибшего собрата по перу, был посажен на гауптвахту, а затем переведен е полк на Кавказе. В конечном итоге, это несчастье, вызвавшее столько переживаний у лермонтовских друзей, принесло ему пользу. Вырванный из среды бесцельной петербургской жизни, имевший перед собой строгую обязанность и постоянную опасность, перенесенный на театр постоянной войны, в новую страну, прекрасную до великолепия, принужденный погрузиться в самого себя, поэт вырос вдруг и сильно развился. До тех пор его опыты, хотя и многочисленные, не выходили из ряда обыкновенных; с этой минуты он трудился и по вдохновению и из честолюбия для того, чтобы представить свету что-либо капитальное, — свету, знавшему его только по ссылке, и который еще ничего не читал из его творений. Здесь надо провести параллель между Пушкиным и Лермонтовым — поэтами. Пушкин — весь порыв, весь — всплеск; мысль, вполне оформившаяся, выходит или лучше сказать брызжет из его души и мозга. Потом он ее переделывает, исправляет и очищает, но она все-таки остается целой и совершенно определенной. Лермонтов же ищет, составляет, изобретает; рассудок, вкус, искусстве указывают ему способы округлить свою фразу, усовершенствовать свои стихи; но первая мысль его всегда нестройная, неполная и истерзанная; даже ныне, в полном издании его стихотворений, встречается один и тот же стих, одна и та же идея, одно и то же четверостишие, вставленное в два совершенно различные произведения. Пушкин сразу же отдавал себе отчет в подробностях и в целом самой короткой из отдельных пьес. Лермонтов же набрасывал на бумагу один или два стиха, какие ему приходили в голову, не зная, какое сделать из них употребление, и помещал их потом в сочинение, которому они, по его мнению, более соответствовали. Всего более он любил описание пейзажей; будучи сам хорошим пейзажистом, он дополнял живопись поэзией, но долгое время обилие предметов, производивших брожение в его мыслях, мешало ему привести их в порядок; только свободное время, и то урывками, на Кавказе доставило ему возможность совершенно владеть самим собой, а также — знание своих сил и стратегическую, так сказать, разработку своих разнообразных способностей; каждый раз как только он оканчивал, пересматривал и исправлял тетрадь своих стихотворений, он посылал ее к своим друзьям в Санкт-Петербург Эта пересылка была причиной того, что мы должны оплакивать потерю некоторых из его лучших сочинений. Тифлисский курьер часто преследуемый чеченцами или кабардинцами, подвергаясь опасности упасть в поток или в пропасть переправляясь вброд, где иногда для спасения самого себя он бросает вверенные ему пакеты, утратил две или три таких тетради Лермонтова. В частности, это случилось с последней, которую Лермонтов послал было к своему издателю, но она затерялась, и у нас остались только наброски стихотворений, содержащихся в этой тетради. На Кавказе юношеская веселость Лермонтова сменилась признаками мрачной меланхолии, которые, еще глубже тревожа его мысль, отметили все его стихотворения печатью еще более задушевной В 1838 году ему было дозволено возвратиться в Санкт-Петербург, и так как его талант уже соорудил [174] ему пьедестал, то все поспешили оказать ему радушный прием. Несколько побед над женщинами, несколько салонных флиртов (Наши читатели недостаточно представляют смысл глагола «флиртовать» и кому он адресован. Поначалу он касался моле дых англичанок и американок в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет, потом возрастные границы расширились и сейчас стали очень неопределенными. Прим. А. Дюма) накликали на него вражду мужчин; спор о смерти Пушкина поссорил его с г-ном Барантом, сыном французского посла. Назначена была дуэль, вторая между французом и русским за столь непродолжительное время; вследствие болтливости женщин, узнали о дуэли прежде ее осуществления, и чтобы прекратить эту международную вражду, Лермонтов был снова отправлен на Кавказ. Самые лучшие и самые зрелые произведения нашего поэта начинаются со времени его второго пребывания в этой стране, воинственной и исполненной величественных красок. Непостижимым образом он вдруг превзошёл самого себя и его великолепные версификации, его глубокие, великие мысли 1840 года, по-видимому, не принадлежат более молодому человеку, который еще только испытывал себя в предшествующем году. В нем он показывается всем более истинным и куда более уверенным в самом себе. Он знает себя и понимает лучше, чем прежде; мелочное тщеславие исчезает, и если поэт сожалеет о большом свете, то только потому, что оставил в нем друзей. В начале 1841 года его бабушка г-жа Арсеньева исходатайствовала ему дозволение приехать в Санкт-Петербург для свидания с ней и принятия благословения, коим она, по причине своих престарелых лет и недугов, спешила наделить своего возлюбленного внука. Лермонтов прибыл в Санкт-Петербург 7 или 8 февраля, но по горькой иронии судьбы родственница его г-жа Арсеньева, жившая в отдаленной губернии, не могла встретиться с ним вследствие дурного состояния дорог, испортившихся от внезапной оттепели. В это время я познакомилась с Лермонтовым, и в течение двух дней мы успели подружиться. Я имела одним другом больше, любезнейший Дюма; однако не будьте ревнивы: мы принадлежали к одной и той же партии, а потому встречались беспрестанно, с утра до вечера; это крайне сблизило нас, и я открыла ему все, что знала о шалостях его юности, и поэтому, вдоволь насмеявшись этому вместе, мы вдруг сделались такими друзьями, как будто были знакомы с самых молодых лет. Три месяца, проведенные на этот раз Лермонтовым в столице, были, мне кажется, самыми счастливыми и блистательными в его жизни. В высшем обществе его принимали радушно, в кругу коротких знакомых любили его и лелеяли; утром он писал какие-нибудь прекрасные стихи, а вечером приходил к нам их читать. Его веселый характер пробуждался в этой дружеской сфере; каждый день он изобретал какие-нибудь проказы или какую-нибудь шутку, и мы проводили целые часы, помирая со смеху, благодаря его неиссякаемой живости. Однажды он объявил нам, что прочтет нам новый роман, под названием «Штос». Лермонтов предполагал, что на это потребуется по крайней мере четыре часа. Он просит, чтобы все собрались пораньше вечером и чтобы дверь была заперта — прежде всего для чужих. Все поспешили повиноваться его желанию; избранных было тридцать человек. Лермонтов входит с огромной тетрадью подмышкой, лампа поставлена, дверь заперта, чтение начинается: через четверть часа оно было кончено. Неисправимый мистификатор завлек нас первой главой какой-то страшной истории, начатой им накануне и написанной на двадцати страницах. Остальная часть тетради состояла из белой бумаги. Роман на этом и остановился и никогда не был окончен. Между тем срок его отпуска приближался к концу, а бабушка не приезжала. За него ходатайствовала об отсрочке, в которой сначала ему было отказано, но потом взято приступом высокими лицами. Лермонтову крайне не хотелось ехать; он испытывал дурные предчувствия. Наконец, в конце апреля или в начале мая, мы собрались на прощальный ужин, чтобы пожелать ем) благополучного путешествия. Я была одна из последних, которые пожали ему руку. Мы ужинали втроем за маленьким столом, с ним и с другим близким знакомым, который также погиб жестокой смертью в последней войне. На протяжении всего ужина и при расставании с нами Лермонтов только и твердил о своем близком конце. Я заставляла его молчать, стараясь смеяться над его необоснованными предчувствиями, но они против моей воли овладели мной и тяготили мое сердце. Два месяца спустя они осуществились, и пистолетный выстрел похитил у России — во второй раз — одну из самых дорогих ее национальных знаменитостей. Всего прискорбнее было то, что смертельный удар был нанесен на этот раз дружеской рукой. По прибыли на Кавказ, в ожидании экспедиции, он отправился на воды в Пятигорск и встретился там с одним из друзей, которого он уже давно сделал жертвою своих насмешек и мистификаций. Он возобновил их, и в течение нескольких недель Мартынов был мишенью всех сумасбродных выдумок поэта. Однажды, в присутствии дам, увидав Мартынова вооруженным по черкесскому обычаю двумя кинжалами, что не вышло к кавалергардскому мундиру, Лермонтов подошел к нему и вскричал со смехом: «Ах Мартынов, как вы хороши в таком виде! Вы похожи на двух горцев». Слова эти послужили каплей, которая переполнила чашу терпения; последовал вызов на дуэль, и на другой день оба друга были уже к ней готовы. [175] Напрасно свидетели пытались уладить дело; в него вмешалось предопределение. Лермонтов не хотел верить, что сражается с Мартыновым. «Неужели, — сказал он свидетелям, когда они передавали ему заряженный пистолет, — я должен целиться в этого молодого человека»? Целился ли он или нет, но... последовало два выстрела, и пуля противника смертельно поразила Лермонтова. Так кончил в возрасте 28 лет, и одинаковой смертью, поэт, который один мог вознаградить нас за безмерную потерю, понесенную нами в Пушкине. Странная вещь! Дантес и Мартынов, оба служили в кавалергардском полку... Евдокия Растопчина Я окончил чтение, когда за мной пришел Фино. Было шесть часов. Мы сели на дрожки и отправились к князю. Общество наше было небольшое. — Князь, — сказал я, вытаскивая письмо графини Ростопчиной из своего кармана, — прошу вас помочь мне прочитать название деревни нашего друга. — Для чего? — спросил меня князь. — Для того, чтобы ответить ей, князь: она написала мне премилое письмо. — Как, вы не знаете?.. — удивился царский наместник. — Что? — Ведь она же умерла. Комментарии 142. Названия XXXVI и XXXVII глав даются так, как в оригинале, а не в тифлисском издании 1861 года. Точный перевод их затруднителен, мы сохраняем смысловое значение. XXXVII глава звучит примерно так: «Тифлис: о тех, кого здесь еще не вешают, но уже вешают у нас (во Франции)». Ознакомившись с этой главой, читатель поймет, что дало Дюма повод так мрачно иронизировать. 143. Бальи Жан Сильван (1736-1796) — художник, астроном, в 1789 году президент Национального собрания, в 1789-91 гг. мэр Парижа. Казнен как «друг короля»; всходя на эшафот, проявил необыкновенную твердость духа. 144. Андроник Первый — император Византии с 1182 г. по 1185 г. 145. Дье Сульт Никола-Жан (1763-1851) — наполеоновский маршал. 146. Пипеле — персонаж романа Эжена Сю «Парижские тайны» (1842). Имя Пипеле стало нарицательным. 147. 1 сентября 1857 года газета «Кавказ» (№ 68, с. 34) сообщила: «28 августа вечером в восемь часов над нашим городом разразилась гроза со страшным ливнем и градом... под развалинами домов, смытых потоками ливня, стремившегося с Мтацминды, погребено больше пятнадцати человек... нескольких еще не находят и продолжают еще до сих пор откапывать занесенные илом и грязью дворы и строения». 148. Дюма мог слушать оперу. «Ломбардцы» только 14 декабря 1858 года — в другие дни в период его пребывания в Тифлисе ее не давали. 149. Владельцем караван-сарая был Габриэль Тамамшев, построивший его в 1847-51 годах. В 1930-х годах караван-сарай был разрушен. 150. Имеется в виду Священная Римская империя. Поднебесной же империей назывались различные крупные китайские царства. 151. Экзархом Грузии в этот период был Евсевий. 152. Николай Николаевич Муравьев-Карский (1794-1866) — генерал от инфантерии. В 1854-56 годах — кавказский наместник, руководил взятием Карса (1855). Сторонник отмены крепостного права. Брат декабриста Александра Муравьева (1792-1863) и графа Михаила Муравьева (1796-1866), прозванного за жестокое усмирение польского восстания 1863 года «вешателем». 153. В 1855 году в издаваемом Дюма «Мушкетере» (№ 23-49) был напечатан «Герой нашего времени» в переводе Э. Шефтера. В 1856 году уже упоминавшийся Ксавье Мармье, побывавший в 1842 году в России, выпустил свой перевод «Героя...» (но без предисловия и «Фаталиста»). 154. Речь идет о Екатерине Александровне Сушковой (Хвостовой) (1812-1868). 155. Шарлотта Корде (1768-1793) — убийца Марата. (пер. П. Н. Роборовского и
М. И. Буянова)
|
|