|
ИЗ ДОРОЖНЫХ ЗАПИСОК ПО ЗАКАВКАЗСКОМУ КРАЮ (Окончание). А то еще раз мой Никита отличился действительно не на шутку... но постойте, я раскажу все по порядку. Ночь была если не темнее могилы, то и не светлее ее; ветер шумел; Кура волновалась; шакалы, пользуясь мраком ночи, так были смелы, что подходили к двери и окнам моего жилища и кричали ужасно. Пыльная изба моя освещалась красным светом от жарко пылающего бухара (камина]. Все наводило уныние. Я, в грустном расположении духа, сидел на вязанке сухого камыша пред [124] пылающим огнем и лениво перелистывал прошлогодний журнал. Скучно было до крайности. Ко мне тихо вошел Никита Самострел. — Батюшка, барин, улыбаясь, тихо произнес Никита: — я к вам с покорнейшею просьбой. — Что угодно Никита Иваныч? — Отпустите на охоту. — Никита Иваныч, Господь с тобою, в своем ли ты уме? — Кажись, в своем, уж там, как изволите знать, а отпустите. — Да видишь ли, какая ночь? — Как не видать, такая темь, хоть глаз выколи. А ты идешь на охоту! Что увидишь? — Тут-то самая стрельба и есть, в потьмах как-раз кабан набредет. — И он же тебя растерзает. — Как бы не так! А топор-то на что? — А капкар? Разве ты не слыхал, как он кричал перед вечером? — Слышал. Да что мне капкар? Вы только отпустите, а капкара я не боюсь. — Нельзя, любезнейший Никита Иваныч: ночь темная, Кура волнуется — ты утонуть можешь. — Что вы, барин, я только что на воде не [125] родился, вырос-то на Оке; в такую ли бурю переплывав я реку, как еще мальчишкой был! — Нельзя, нельзя; тебя и кабаны растерзают и капкар съест, словом, не пущу; иначе мне будет и грешно и стыдно. Ко мне зашли двое приятелей, Николай Петрович и Аракел Аракелович, провести вечер; Никита прибегнул к их ходатайству. Нечего делать, я отпустил его. Интересно было взглянуть на сборы, на одеяние и на вооружение Никиты: мужичок он приземистый, коренастый; надел он на себя полушубок, подтянулся ремнем, заткнул за пояс пистолет и топор, напялил на голову черкесскую папаху; из-под мехового околыша ее блестели его голубые глаза, а из под рыжеватых с проседью бакенбардов лоснились полные, румяные щеки; пушистая бородка довершала красоту его лица. Ночь была холодная, и Никита, сверх полушубка, накинул большой, нагольный тулуп, надел рукавицы, перекинул чрез плечо суму, наполненную костями, корками хлеба и кувшином со щами и с кашей: эту провизию он набрал для приманки лисиц и шакалов. На левое плечо взвалил он небольшую лесенку, а к ней прицепил огромную сомовью голову, тоже для приманки; в правую руку взял ружье, низко поклонился и улыбаясь, пошел, приговаривая: «Ну, теперь совсем. Прощения просим, до свидания! Экая темь какая!» Река была в нескольких саженях от моей [126] квартиры; мы вышли проводить Никиту. Он вошел в лодку, бережно сложил в нее запасы, ружье и лестницу, снял тулуп, взял два весла, оттолкнулся от берега и весело сказал: — Прощайте, господа! — Дай Бог в добрый час! отвечали мы. — Ждите завтра с добычей, едва долетело до нас. — Привози больше, крикнули мы. Но Никита этих слов уж не слыхал: попутный ветер и волны умчали его; мы возвратились к камину и к ужину. На утро, в просонках, я слышу как что-то тяжелое упало в моей избе; открываю глаза — и что ж? Середь пола лежит большая дикая свинья; Никита, полный восторга, тут же. В одной руке у него ружье, а в другой труп убитого им шакала. — Что, барин? Каково? с видимым довольством спросил меня Никита. — Молодец, Никита Иваныч, молодец! — То-то, барин, знай наших. Был январь. Сплю я и слышу тяжелую походку, будто медведь в лаптях переступает; я прислушиваюсь и узнаю, что это Никита Иваныч. Прибирая в избе и боясь разбудить меня, он ходит на цыпочках. Молчит, да что-то и буркнет себе под нос; [127] верно, ему хочется потолковать, да не с кем; наконец не выдержал: — Ну, барин! как бы со вздохом проговорил он. — А что? открыв глаза, спрашиваю Никиту. — С добрым утром, сударь! Старик снял свою феску и с улыбкой поклонился. — Только-то? — Нет-с. Поздравляю вас с зимою. — Как, зима, здесь, в Зардобе? — Смотрите: такой снег навалил — просто катись; да и морозец есть. — Скорей шубу! В Зардобе снег А, каково? Да это редкость; надо скорее посмотреть на это диво: я же так давно не видал снега. Одеваюсь и выхожу. Утро действительно холодное, выпал и снег; но какой же снег? Сквозь его тончайший пласт просвечивается земля. — Хорош снежок, да маленек, заметил и — Что делать, каков есть: здесь не Россия! глубокомысленно заметил Никита Иваныч. — Спасибо и на том. Все таки как будто отрадней видеть хоть маленький снежок. При виде снега на юге, живее воображаешь родину. Более часу прохаживался я по снежной поляне, с жадностью вдыхая в себя холод не жданной зимы и, довольный, возвратился в свою избу-сарай. [128] — Пожалуйте, давно самовар готов: вы чай, назяблись. — Что ты, Никита Иваныч, такие ли мы с тобой видали морозы — русские люди... — Да, батюшка, правда: бывало, мороз градусов тридцать, а ты-себе и в ус не дуешь! Иной раз в одном кафтане, да в шляпенке, шея голая и горя мало; без рукавиц, а от рук пар так и валит. Здесь не то: избаловались мы, от холода отвыкли! — Ничего: приедем в Россию — опять привыкнем. — Знамо-дело, привыкнем: кто где родился, тот там и пригодился, говорит пословица. А уж мне-то позвольте отправиться: пойду ловить миногу. Минога по-татарски ялан-балых, то есть змей-рыба, ловится в известную пору года, только зимою. Появление ее всегда обозначается бакланами — большими черными птицами, которые, преследуя рыбу, летают большими стадами, плавают, ныряют, ловят ее и глотают. Татары миногу хоть сами и не едят, однакож ловят: часть продают они Русским и Армянам, а остальное, чего сбыть не успеют, нанизывают головами на нитки, сушат, и после употребляют на освещение жилищ: так как минога очень жирна, то она, сушеная, горит как факел. Татары, по невежеству, лучшей выгоды из нее извлечь не умеют. На рыболовных [129] ватагах ловом миноги тоже не занимаются: верно, не находят выгоды. Никита отправился, а я подсел к самовару. Напившись чаю, выхожу: небо чисто, солнце греет как будто весною, а снег исчез, оставив по себе одну лишь небольшую сырость. — Вот и снег! Поминай как звали! Он выпал только подразнить нас! Я спустился с высокого берега и подошел к самой Куре. Никита, в нагольном полушубке и неизменной греческой феске, усердно работал сачком в бегущих водах Куры. Труды его были не напрасны: он почти каждый раз захватывал и выбрасывал на сушу по нескольку штук миног, которые, точно змеи, вились, вертелись и прыгали на сухой земле, блистая своею красивою кожей. — Ну уж, барин, угощу вас сегодня рыбкою-миножкою. Ишь ее сколько, только лови, не ленись! Ишь, ишь... уу, сколько! знать, с пяток, али целых шесть, подбирайте! Никита выбросил штук до семи миног; я начал их собирать и рассматривать: они были необыкновенно крупны и мясисты. — Смотрите-ка, барин, татарва-то туда же высыпала — ишь ты как закидывает! Ух, вы, гололобые... Слышь! ей, ты, бардагель! Сала малы, кам! Чок якши! Не слышишь? Салейман! А Салейман! [130] Так Никита ломаным татарским языком кричал одному Татарину, стоявшему довольно далеко от нас. — Ты зачем рыбу-то ловишь? Эй! снова гаркнул он ловцу. Татарин, услыхав крик, оглянулся, оставил свое занятие и, желая узнать, о чем так хлопочет Никита, подошел к нам. — Вы едите эту рыбу? спрашиваю я у Татарина. Йох! Бу ялан-балых шайтан-балых, то есть эта змея-рыба — чортова рыба. Правоверные ее не едят, а едят одни Русские. — Ешь и ты! Чего тут смотришь-то? И с этим словом Никита в один миг схватил миногу, мазнул ею Татарина по губам и ткнул ему в нос. Я невольно усмехнулся. Татарин остолбенел, а Никита залился громким смехом, приговаривая: «Ишь ты каков... шайтан!... рыба у него — шайтан!» Татарин опомнился, сверкнул глазами стиснул зубы, да как толкнет Никиту — тот и в воду! Но не успел еще он произнесть: «кяпы оглы», то есть «собачий сын», как, вслед за Никитою и сам слетел туда же. Никита, падая, схватил его за полу и увлек за собою. «А! ты меня хотел утопить, теперь сам купайся!» Никита, стоя по пояс в воде, ее думал вылезать на сушу, и старался задержать Татарина, [131] который, ухая и фыркая, как кот, порывался скорей выскочить на берег. На эту сцену сбежались все Татары; они помирали со смеха; наконец я позвал обоих враждующих к себе, напоил их чаем и подарил Татарину горсть табаку и несколько кусков сахару, детям на гостинцы. Бедняжка так был этому рад, что готов был снова броситься в воду. * * * Это было в первых числах августа 1849 года. Я жил в Нухе, прежде бывшем главном городе шекинского ханства, а теперь в уездном — шемахинской губернии. Надо было ехать в шинское ущелье, то самое, чрез которое идет дорога из Грузии в Дагестан: оно лежит между Нухою и елисуйским участком. Мы сидели на балконе небольшого, чистенького домика, построенного в русском вкусе, что в азиатских городах довольно редко. Перед балконом росло несколько фруктовых деревьев, увитых лозами винограда. На втором плане перед нами стояла старая крепость с высокими, каменными стенами и бастионами; по сторонам крепости и за нею виднелись татарские домики и разные здания неправильной архитектуры, построенные и разбросанные не по вкусу художника, а по прихоти своевольной фантазии домохозяев: это отсутствие всякой симетрии характеризует все восточные города. Перспектива отдаленных домов и крыш [132] сливалась с зеленью садов, тонула в сгущенной атмосфере воздуха; окрестные горы и весь видимый перед нами город позлащались яркими лучами заходящего солнца. Я задумался; но думы мои были прерваны. — Так ты решился непременно завтра ехать в свои Шины? — Непременно. — Не советую, опасно; недолго до беды; Лезгины шайками спустились с гор и бродят в окрестностях; недели не проходит, чтоб не было происшествия; то убьют кого, то в плен возьмут; недавно мальчиков забрали, вот здесь близехонько, в виду города. Мальчишки, никак шестеро... пошли на горы, в лес за шишками 1 и другими фруктами; ходили-ходили и начали играть, а Лезгины тут были. Мальчики и видели их, да не подозревали, что это хищники, а думали, что свои же какие нибудь подгородные деревенские Татары. Вот, ребятишки побегали себе, поиграли, потом сели над оврагом и начали смеяться и шутить над одним из товарищей, схватили у него с головы папаху, да и бросили под гору. Тот заплакал и побежал вниз, а в то время Лезгины, боясь, чтоб они и все не разбежались, кинулись на них, [133] да и забрали; только тот и спасся, что был под горою; он увидал, что товарищей его схватили, да и пустился бежать в город. Об остальных ни слуху ни духу... Было и еще несколько происшествий. — Все так; но мне откладывать нельзя. Да к тому же; «волка бояться — в лес не ходить». Нечего делать, надо покоряться обстоятельствам! Так я разговаривал с хозяином дома, русским чиновником. В это время пришел Армянин и привел двух Татар, на взгляд молодцов хоть куда. — Вот вам провожатые, сказал Армянин. — Хорошие люди? Одного то я видал, вон того, что с рыжими усами. — Очень хорошие! Такие храбрые люди, что ух! Куда хочешь пойдет! Такой чалавик во всей Нухе нет — сам резить будет, всех разбойник знайт, куда хочешь идет, Дагестан пойдет, что такое! — Хорошо, хорошо, мне таких головорезов и нужно. Тут я вступил с Татарами в переговоры и мы решили вот на чем: Татары обязаны были дать мне под седло хорошую верховую лошадь и сами вдвоем быть моими провожатыми, ехать со мною в деревню Шины, в шинское ущелье, к подошве горы [134] Салават 2 и даже на самую гору Салават, в шинский рабочий отряд, а оттуда, если я того потребую, в крепость Ахты; одним словом, следовать со мной всюду, куда бы я ни поехал. Я же, с своей стороны, в вознаграждение за их лошадь, труды и услуги, обязан платить им за каждый день по три рубля серебром и, сверх того, во всю дорогу кормить и содержать на свой счет как их самих, так и всех лошадей. Ударили по рукам и запили магарычи чаем, а в подкрепление договора, я дал им червонец задатку. Уладив дело, я принялся осматривать оружие: зарядил ружья и пистолеты и все привел в должный порядок. На утро просыпаюсь рано; жду Татар — нет! Приходит Армянин. — Ну, что Михайло? — Татары не хотят ехать, отказались. Как так? отчего? — Боятся; говорят: опасно, везде много Лезгинов. Вчера недалеко от города взяли в плен человека. Ночью солдаты ехали с сеном — на них тоже напали; трех человек ранили: перестрелка была. — Э, Михайло! что ты пустяки толкуешь, мало [135] ли здесь кого убивают и ранят. Пойди тащи сюда Татар: чтоб сейчас явились! надо ехать! — Пожалуско не скажи этого. Что с ним сделяишь, татарский чалавик! Я позовиль, а он кричит: «зачем будим идешь? Мой што будишь сделишь!» Возьми твой задатки назад. Михайло возвратил мне червонец. Я тотчас же пошел к участковому заседателю и выпросил у него три обывательские лошади с проводниками. Часу в шестом вечера явились назначенные заседателем три Армянина, вооруженные винтовками; они привели лошадей и сами же должны были проводить меня до первой деревни. На вечер выезжать хотя бы и не следовало, но откладывать до утра я не хотел и собрался в путь. Со мною вызвались ехать еще два Армянина, обязанные мне служить по некоторым возложенным на них делам. — Что такое Лезгин? говорили они: — сами стрелить будем! Проезжая городом, мы встречали некоторых знакомых Армян и Татар; но на вопросы их: куда едем, Михайло, осторожный, как истинный Армянин, чтоб скрыть настоящее наше путешествие, отвечал, что мы едем в Сигнах и Телав. Мы выехали из города. Солнце уж садилось; его прощальные лучи падали на вершины гор, [136] тянувшихся по правую сторону нашей дороги. Мы ехали полным шагом, а наши провожатые, Армяне, с ружьями на плечах, шли впереди с неимоверною быстротою. Солнце скрылось; окружавшие нас предметы начали одеваться темнотою; ущелья гор наполнялись мраком. Настала ночь. Скоро мы достигли деревни Карабулах, которая с своими огромными садами чернелась будто лес дремучий 3. У деревни нас остановили Татары-караульщики вопросом: что мы за люди и куда едем? и получив удовлетворительный ответ, показали дорогу, по которой мы могли проехать в деревню и скорее отъискать дом юсбаши. Мы въехали в деревню. Высокие деревья садов тесно сжимали дорогу и затемняли и без того неясный свет ночи. Провожатые мои шли впереди, а Армяне-спутники ехали один передо мною, а другой сзади; сам же я, предавшись раздумью, то вглядывался в непроницаемый мрак садов, то, опрокинув голову назад, смотрел на звездное небо, которое, между вершинами дерев, казалось узкою полосою; я уж готов был пуститься в мир фантазий, как вдруг полетел с лошади [137] и вместе с нею очутился в водопроводной канаве 4. К-счастию, падая, я сохранил память и соображение: я постарался сбросить скорее с ног стремена и перекинуться через голову лошади, подальше от нея... Я ловко упал на спину, в одно мгновение вскочил на ноги, бросился из канавы на противоположный берег, и — прямехонько лицом в колючку 5! Несмотря на сильную боль в лице, я голыми руками хватался за колючее растение, стараясь разорвать сплетенные ветви, и еще более увязал в них всем телом. Армяне подняли ужасный крик и не знали где я, жив или нет? На их крики из ближайшей шелкомотальни прибежали Татары с огнем; осветили канаву; на дне ее барахталась лошадь, но меня не было; проводники мои пришли в ужас. «Ай, вай! что будишь сделишь! Завсим пропадиль!» кричали Армяне, полагая, что я придавлен и затоптан лошадью и лежу под нею в канаве. Но когда я им отозвался и они увидели, что я прижался в [138] кустах, то принялись помогать мне. Освободив и себя и лошадь ив страшной западни, я отправился на шелкомотальню, весь в грязи и мокрый до того, что хоть всего выжми; лицо и шея жестоко были исцарапаны, исколотые руки саднили и дрожали, сердце так и стучало... — Какой случай, ей-Богу! Что такое? сам упадиль? — Ей-Богу, я думиль, совсем пропадиль! Такой проклятый лошадь! Что будишь сделишь. Извини, пожалуско! Татары развели огонь и стали сушить мое платье, а Армяне принялись варить кофе. Напившись кофе и с аппетитом поужинав, я погрузился в мягкую татарскую постель и сладко проспал ночь. С рассветом, мы опять пустились в путь; нас провожал только Татарин, вооруженный одним кинжалом, без ружья 6; он шел ближайшими, пешеходными тропинками, то уходя далеко вперед, то отставая, и следя за нами издали. Дорога шла большею частью кустарниками, весьма удобными для засады; но, пролегая то около, то в виду деревень, она казалась неопасною. Мы [139] благополучно доехали до деревни верхний Гейнук, остановились здесь в доме бека Хаджи Ханжалова и потребовали лошадей; но нам объявили, что теперь во всем ауле нет ни одной лошади, по тому случаю, что бек их, Хаджи Ханжалов, возвращается из плена от Лезгин, и что не только его сыновья и прочие члены семейства, но даже все жители аула, из уважения к нему и от радости, поехали встречать освободившегося пленника. Уважая такую причину, я приказал прежнему провожатому накормить лошадей и быть готовым к отъезду до ближайшей деревни, а сам с Армянами сел завтракать. Подошедший к нам Татарин, слуга пленного бека, вот что расказывал нам про своего господина. — Бек наш Хаджи, такой бек, что его боятся все здешние Татары «качахи» 7 и Лезгины: ни один разбойник, ни один Лезгин не смели ходить близ нашего аула. Как только, бывало, бек узнает, что здесь шатается мошенник, тотчас посылает своих нукеров или поймать его или убить. За то уж они на него и сердились, особенно Багарчи, атаман всех здешних качахов. Вот они, Багарчи и его шайка, и задумали поймать нашего бека живьем. Едет он раз из Нухи; пришел час «намаза» (молитвы); бек [140] остановился середь леса, слез с лошади, снял с себя оружие и начал молиться 8; не успел прочесть и половины молитвы, как вдруг, откуда-ни-возьмись, выскочили разбойники, окружили его, схватили, связали и потащили! Ханжаловские нукеры, не ожидая такого внезапного нападения, были так озадачены, что тоже не успели взяться за оружие; их тоже схватили и связали. Делать было нечего. Разбойники взяли их в плен и отвезли в горы, к самому Багарчи. Тот убить нашего бека не захотел: какая польза убить человека? Лучше взять за него хороший выкуп; а Багарчи знал, что бек очень богат. Он так и сделал: приказал ему написать к сыновьям, чтоб прислали тысячу червонцев выкупу. Бек повиновался. Багарчи отдал это письмо его же нукерам, приказал завязать им глаза и выпроводить из гор. Разбойники вывели их к шинскому ущелью и отпустили домой с тем, чтобы тысячу червонцев сами же нукеры привезли в горы: тогда и бека отпустят. Нукеры воротились домой, отдали письмо и расказали обо всем подробно. Добрые дети не пожалели тысячи червонцев, отсчитали, отдали нукерам и послали их в горы выкупить отца. Верные слуги приехали в горы, отдали Багарчи, [141] или кому там следовало, тысячу червонцев; бека отпустили... Но что жь вы думаете? Ему не дали отъехать и двадцати верст, как опять взяли в плен, под видом, будто это не они, а другая партия. Несчастного старика заставили написать другое письмо к сыновьям, с требованием тысячи червонцев. Как ни жаль было беку червонцев, а в плену быть не хотелось; написал письмо. Разбойники опять тем же порядком выпроводили из гор его нукеров; сыновьям и жаль отца, да и второй-то тысячи тоже жалко, потому-что пошлешь вторую, разбойники разлакомятся, выкинут ту же штуку, запросят и третью тысячу червонцев — так этому конца не будет! Что жь сыновья сделали? Они отослали тех же нукеров к Багарчи, сказать, что они дают еще тысячу, но только тогда, когда привезут отца на границу нашей земли; тогда на условленном месте и разменяются: сыновья отдадут тысячу червонцев, а разбойники отпустят отца. Вот теперь все и поехали его встречать. От Верхнего Гейнука до деревни Шины не более трех верст, но за то дорога предурная, необыкновенно-каменистая; речка, стремящаяся из гор по ущелью, беспрестанно переменяет русло и наносит каменья и булыжник, особенно во время таяния снегов, или больших дождей. Переезжая эту бурливую речку, я едва в ней, не выкупался; лошадь моя на самом пробое, вероятно, подбитая [142] катившимся валуном, упала на колени; но удар плети скоро ее поднял. Шины — небольшая деревня; она расположена среди гор, на берегу речки, бегущей по шинскому ущелью. Здесь складка провианта и прочих тяжестей, потребных для рабочего отряда 9. За Кавказом, где искать лучшего приюта, особенно в жары, как не под деревом? Так и на этот раз, после походного обеда, я лег в тени, на разосланной бурке и заснул богатырским сном. Грезы мои были не что иное, как отпечаток моего же вояжа: горы, горы, Татары, Лезгины, вьючные лошади и прочее, все в том же роде: лучше этого и во сне-то здесь ничего не приснится. Ужь такова кавказская жизнь! Наконец просыпаюсь. — А что, лошади готовы? спрашиваю у Армян. — Сначала юсбаши говорил, что у них в ауле нет лошадей, а теперь и сам куда-то скрылся. — Вздор! Отъискать юсбашу! Распечь его хорошенько! Чтоб сейчас были лошади! Отдав такой приказ, я перевернулся на другой бок и опять заснул. Просыпаюсь вторично. [143] — Что лошади? — Две готовы; вот и третью ведут. Ввели во двор серую лошадёнку; вслед за нею явился Лезгин и, не говоря ни слова, взял ее за холку и повел со двора. — Ованес, лошадь увели!... Отъими! крикнул я Армянину. Тот, со всех ног, бросился-было за лошадью, но Лезгин-хозяин, видя погоню, выпустил лошадь из рук, треснул ее по спине, чтоб она ушла, и сам среди ворот растопырил руки и загородил Ованесу дорогу. Недолго думая, Ованес хватил Лезгина в зубы, тот так и отлетел в сторону. Путь очищен, но за воротами опять завязалось что-то похожее на драку. Другой мой Армянин, Михайло, побежал на выручку товарища; а я, с трубкою в зубах, сижу себе на бурке спокойно, выжидая, чем кончится дело. Подкрепленный Ованес схватил прездоровую палку, отколотил ею Лезгина, завладел его лошадью и чрез полчаса мы пустились в опасный путь. К нам присоединился еще один Армянин, старик, маркитант тифлисского егерского полка. Чтоб придать себе побольше храбрости, он порядком воодушевился кахетинским, ружье положил поперег седла, папаху надвинул на одно ухо и, покачиваясь, отважно сказал: — Что такое Лезгин? Мой сам Лезгин. Эти горы — мой дом!... За мною, марш! [144] Веселый старик, затянув какую-то татарскую песню, поехал вперед, мы за ним. Та прекрасная дорога 10, которая разрабатывалась несколько лет и на протяжение восьмидесяти верст была уж доведена до окончания, в 1849 году была разрушена сильным напором горных вод и представляла одни лишь жалкие остатки кой-где местами сохранившегося шоссе. Мы ехали по горам, по холмам, то взбираясь на кручь лесистой горы, то пробираясь под стеною отвесных скал, под [145] шумящею речкою; повременам неслись мы по грудам камней и наносного булыжника, повременам переезжали в брод бешеную речку. С шумом, с громом катила она волны и, как-будто желая наказать нашу дерзость, заливала лошадей и валила их на бок; но с помощью плетей, привычные лошади выносили нас на берег здравыми и невредимыми; не считать же того, что волной и брызгами смачивало нас немилосердным образом! Из всех спусков и подъемов, один был самый опасный. Нужно было подняться по весьма узенькой крутой тропинке и обогнуть острый угол скалы; тропинка лепилась по ней и огибала отвесную насыпь обвала; береговая стена, постепенно осыпаясь все более и более в речку, оставила по себе каменистый след и образовала род насыпи, готовой каж. дую минуту осунуться с кручи в волны реки и увлечь за собою отважного путника. Когда привычные лошади осторожно пробирались по сомнительному пути, из под копыт беспрестанно осыпалась земля, камешки катились прямо в воду... того и гляди, что и сам за ними полетишь туда же! Все кончилось, однако, благополучно; но надо было еще сделать зигзаг вокруг довольно-глубокого оврага, над которым высилась гора, вся поросшая лесом. Здесь-то за неделю, или за две, до нашего проезда, Лезгины напали на наш провиантский [146] транспорт, который шел из деревни Шины в оборонительную станцию и состоял не более, как из десяти вьючных лошадей. Хищники засели в лесу, открыли с гор из-за деревьев пальбу из ружей, ранили провиантского солдата и, побросав кули с мукой, угнали однех лишь лошадей. Скоро за это они были хорошо наказаны. Трусы чарвадары 12 разбежались при первом выстреле. Несмотря на то, что дорога была очень-трудна, даже для верховой езды, и ехать можно было не иначе, как только шагом, я не заметным образом проехал восем верст. Вот и «оборонительная станция». Местность живописна до очарования; я с упоением любовался обворожительными видами гор и лесов; усталость и опасность пути были забыты. — Есть здесь воинский начальник? спросил я первого встречного солдата, соскочив с лошади и передавая ему поводья. — Никак нет, ваше благородие. — Кто же есть? — Саперный подпоручик, да прапорщик [147] тифлисского полка, да еще один отрядный коммиссионер. Я пошел к офицерам. — Мое почтение, господа! Рекомендую себя: такой-то. — Покорнейше просим. Добро пожаловать. Очень-рады. Чрез полчаса мы были как старые знакомые. Мне кажется, нигде так скоро люди не сходятся, как на Кавказе: приедешь в неизвестное место и без церемонии идешь в домик, в казарму, в землянку или в палатку к офицеру; тебя, незванного гостя, принимают ласково, радушно, делят с тобою под-час не только последнюю тарелку супу, но и кусок хлеба пополам; дают тебе приют и не как-нибудь, а желают уделить лучший уголок своего убогого жилища. Прийдется уезжать, оставить гостеприимный кров — тебя напутствуют добрыми пожеланиями и молитвами! А в дороге съедешься с казаком, или сойдешься с солдатом — опять то же. Он не спросит кто ты? Ты Русский — и для него довольно: он твой верный попутчик, товарищ в трудах и опасностях: напади неприятель, он не выдаст тебя, он также будет драться за тебя, как за собственную свою жизнь. — Но что же это такое — оборонительная станция? А вот что: За деревнею Шины, верстах в восьми, [148] много-что в десяти, вверх по ущелью в горах, там, где начинается подъем на гору Салават, выстроена большая каменная казарма с бойницами и амбразурами для ружей: это помещение офицеров и небольшой команды солдат и складочное место сухарей, заготовляемых для шинского рабочего отряда. Этот же оборонительный пункт защищает мост через речку и вообще обеспечивает мимоидущую дорогу. Плиз казармы стоят бунты, сложенные из кулей с мукою, выкопаны землянки и поделаны печи, в которых заготовляют сухари для отряда; на площадках косогора раскинуты две солдатские палатки и наконец духан 13. Кругом поросшие лесом горы, внизу по камням с шумом бежит ручей, в сухое время смиренный, но страшный во время таяния снегов и сильных дождей. Обитатели этого скромного жилища в настоящее время не многочисленны: подпоручик, прапорщик, отрядный коммиссионер, несколько десятков егерей, несколько человек солдат провиантского ведомства, [149] один-два Армянина-маркитанта — вот и все. Жизнь здесь славная, привольная, вся посвященная то работам, то глазенью на прелести окрестных гор, которые с своими живописными видами, разумеется, уж успели всем надоесть; стало-быть, понятно, с каким восторгом здесь принимают каждого заезжего человека. Так было и со мной. Наконец и я уехал! Обратный путь совершен прежним порядком: в Шинах переменили лошадей, в Верхнем Гейнуке тоже. В этот раз я увидел бека Хаджалова: он сидел на галерее своего дома, окруженный толпою гостей: посетители более-почетные сидели возле него на разостланных коврах и войлоках, другие же стояли, кто поважнее — поближе к беку, а кто так себе, мелюзга — в почтительном отдалении. Я подошел к беку, поздравил его с счастливым возвращением; он благодарил и снабдил советом быть осторожнее в дороге, говоря, что в окрестностях скрываются разбойники. Я поблагодарил, распрощался, отправился и благополучно прибыл в Карабулах. День был нестерпимо-жаркий; проехав около тридцати верст верхом по такой скверной дороге, поневоле раскиснешь до изнеможения: я рад был, что мог отдохнуть в Карабулахе. Под густым ореховым деревом мне разостлали бурку; я лег и заснул очень-крепко. Проснувшись к обеду, с удивлением увидел Татар, сидевших около меня на [150] корточках и с смиренным вниманием, как-будто выжидавших моего пробуждения. — Это что за люди? — Это все больные: я им сказал, что вы геким (лекарь), с улыбкою отвечал один из моих Армян. — А! хорошо! И я решился поддержать однажды принятое звание. На небольшой площадке, поросшей травою, пересеченной дорогою и окруженной со всех сторон большими садами, против простой, деревянной мечети, близь плетней, за которыми виднелись два-три домика, стоит огромнейшее ореховое дерево. Под тенью густых его ветвей на разостланной бурке, одетый по-черкесски, в полном вооружении и поджав ноги по-восточному, сидит геким-самозванец. Перед ним на той же бурке расставлены, в роде препаратов, бутылки водки, бутылки вина, стакан, серебряная чарочка, «чайник с кофеем», колотый сахар на толстой синей бумаге, горстка соли, тоже в бумажке, татарский хлеб, сыр, жареная дичь, разные фрукты, кисет с табаком и трубка. По правую руку сидит Армянин Михайло, мужчина лет тридцати и красивой наружности; он крутит свой черный ус и лукаво смотрит на бедных пациентов; по левую руку — другой Армянин, Ованес, наклонился над горящими углями, раздувает их и жарит на них бараний шашлык. Человек до десяти больных, с [151] вытянутыми лицами и с торчащими бородами, сидят перед нами на корточках; за ними толпа любопытных: иной облокотился на соседа, иной оперся на ружье, тот на палку, а тот заложил руку за рукоять кинжала. Загорелые, полунагие ребятишки группами раскинулись поодаль, где ни попало; из-за плетней садов, из-под нависших густых ветвей зелени, как нимфы, украдкой выглядывали черноокие красавицы; то изумляясь, то улыбаясь, выказывали они беленькие, как жемчуг зубки, а кой-где смело глядели безобразные старухи. И все это впилось в меня глазами. С глубокомыслием восточного мудреца, я медленно обвел глаза крутом и сам едва не расхохотался; но тотчас же оправился и серьёзно приступил к делу: — Высуньте языки! Татары высовывают языки. — Больше! Бедняжки высовывают их до-нельзя. — Вы ныньче обедали, говорю им положительно. — Обедали отвечают Татары, кивая головами. — Ели виноград? — Ели! Ели персики, дыни? — Ели! Ну, вот, так и есть! Я уж знал это. — Валлах! Он все знает! толкуют между собою шопотом присутствующие. [152] Мне не мудрено было догадаться: время было уж послеобеденное, а Татары ничего столько не едят, как фруктов, даже несмотря иногда на болезнь. Я сам видывал сколько раз: иного Татарина бьет лихорадка, а он дыню ест, водой запивает, да еще и приговаривает: «чох яхшы!» (очень-хорошо!), а после и кричит, как сумашедший: «Ой, яман! о, вай, вай! яман! (нехорошо, худо, пропадаю)! Осмотрев языки и ощупав пульсы, я всем им предписал одно и то же — строгое воздержание от фруктов; они согласились. На просьбы некоторых дать им лекарства, я отвечал: — Теперь принимать лекарства вам нельзя: вы ужь пообедали, желудки ваши тяжелы и наполнены фруктами; оставить лекарство на будущий случай тоже нельзя: вы не знаете, как его употребить; нужно быть мне самому при этом, но у меня дело в Нухе и я сейчас уезжаю. А если хотите быть здоровы, то ешьте меньше сырых плодов, особенно дынь, будьте деятельны, добры, веселы, больше работайте и молитесь Богу: Аллах помилует вас. Татары, выслушав такое наставление, начали расходиться по домам; остались только немногие, более любопытные, и между ними юсбаши этой деревни; он был понатертее и поумнее прочих. На мои советы соблюдать строжайшую диэту, он возразил: [153] — Что ты! Ураза 14 (пост) прошел, уморить что ли хочешь меня? Я начал-было распространяться о том, как вредно объедаться, особенно фруктов; юсбаши слушал-слушал, да и спросил: — Отчего-ж это мне есть вредно, а тебе так нет? Смотрика сколько ты сам съел да выпил! Что? А ты, кажется, очень здоров и всех нас переживешь! — Я геким: мне должно пить и есть больше всех людей, потому-что я уделяю свои силы и здоровье каждому больному. — Ну, давай мне! — Ты здоров; а если и болен, то через свою глупость. Мы расстались. В тот же день я, без дальнейших приключений, возвратился в Нуху. Комментарии 1. Шишками называют фрукты, имеющие некоторое сходство с лесными яблоками; их едят и из них приготовляют весьма хороший квас. 2. Гора Салават в южном Дагестане, в ахтинском округе, близь границы нухинского уезда. 3. В нухинском уезде при многих деревнях разведены прекрасные, большие сады, и почти каждый владелец лома живет в своем саду как в лесу; разросшиеся деревья летом защищают от палящих лучей солнца, а зимою от ветров. 4. В закавказских деревнях, где нет своей речки, проводятся канавки, каналы; из этих водопроводов жители снабжают себя потребным количеством воды, как для вседневного употребления, так и для орошения садов. 5. Колючка — кустарники и мелкие деревья имеют большие острые шипы, как на терновнике, крыжовнике и прочих подобных растениях. За Кавказом во многих местах их нарочно разводят вокруг садов и огородов, вместо плетней. 6. За Кавказом провожатые очень часто пускаются в дорогу без должного вооружения, для того, чтоб, в случае нападения, притвориться мирным жителем, или куда-нибудь скорее улепетнуть и тем избавить себя от беды. В этом расчет вожака верен: он рискует потерять лошаденку, за то сохраняет жизнь и свободу. 7. Качах — разбойник. 8. Мусульмане, во время молений, снимают с себя оружие. Им предписано Кораном: при начале молитвы снимать с себя все золотые и серебрянные украшения и дорогие камни. 9. Провиант и все тяжести, следующие из Нухи и прочих мест в рабочий отряд, везутся на арбах только до деревни Шины, где и складываются; а уж далее везут на вьюках. 10. Дорога эта имеет весьма важное значение как в военном отношении, так и в коммерческом; она сближает два края: Грузию и Дагестан; все то, что теперь идет и едет из Грузии в Дагестан чрез Шемаху, тогда пойдет чрез Шины и Ахты. Этот путь самый ближайший, например:
Сверх-того, когда по этой дороге потянутся транспорты и караваны, загремят почтовые тройки, и дикие горы Дагестана огласятся песнью ямщика и звоном колокольчика, тогда жители гор, постоянно сближаясь с обитателями большой дороги и проезжающими, незаметным образом узнают выгоды промышленности, сделаются более общежительными и кроткими: они узнают спокойствие и пользу жизни не от войны и грабежей, а от трудов и промышленности. 11. Считая от Нухи до Ахтов 80 верст. Но когда откроется дорога, тогда Нуха останется в стороне, вправе, и путь еще сократится на несколько десятков верст. 12. Чарвадар — погонщик, извощик. В опасных местах они вооружаются винтовками, да и то невсегда: обыкновенно у них только кинжалы, которые заменяют им и ножи и топоры. Так-как чарвадары большею частью бывают не сами хозяева, а работники, то они редко сопротивляются нападению хищников, бросают вьюки и лошадей на разграбление разбойников, а сами разбегаются. 13. За Кавказом духан при дороге, или где-нибудь в захолустье, играет важную роль; это единственное пристанище для путника: тут и кабак, и харчевня, и постоялый двор — все, что хотите. В ином духане можно найдти вино, водку, свиное сало, чай, сахар, табак, фрукты, даже красный товар и проч., а в ином, кроме гадкой водки и кислого вина, не отъищешь даже корки хлеба. 14. В уразу мухаммедане от восхода до заката солнца не пьют, не едят ничего. Текст воспроизведен по изданию: Из дорожных записок по Закавказскому краю // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 107. № 426. 1854 |
|