|
ИЗ ДОРОЖНЫХ ЗАПИСОКПО ЗАКАВКАЗСКОМУ КРАЮ.Селение Зардоб. — Охота в Зардобе. — Поездка из Пухи в шинское ущелье. 31-го августа 1849 года, я отправился по некоторым делам из Тифлиса в селение Зардоб 1 и 15-го сентября, разбитый, утомленный и запыленный, приехал на туранчайскую почтовую станцию. Здесь прекращалась почтовая дорога; мне [4] надлежало приискать «вольных»; но в Туранчае это было затруднительно, по неимению туземного населения. Станционный смотритель предложил мне доехать на почтовых до селения Агдашей, что в четырех верстав от станции, и там, у орешского участкового заседателя выпросить открытый лист для взятия обывательских лошадей до самого Зардоба. Я так и сделал; заседатель снабдил меня открытым листом и тремя верховыми лошадьми с проводниками. Выбрав из трех одну лучшую лошадь, которая хромала на одну ногу, и поместясь на голом седле, без всякой подушки, я, по короткости стремян, согнул ноги в прямой треугольник, вытянул левую руку во всю длину лошадиной шеи, схватился за обрывок негодной узды, отсчитал порядочной хворостиной несколько полновесных ударов своему несчастному буцефалу, и почти рысью поскакал со двора участкового заседателя. Лишь только выехали мы в поле, как наши оборванные и босые провожатые, ведя в поводу двух вьючных лошадей, остановились, осмотрелись кругом, посоветовались о чем-то между собою, своротили с дороги и поплелись степью, по неизвестному мне пути. Я последовал за ними. Часа через два, мы приехали в какое-то селение, где следовало переменить лошадей; а эта важная операция, как в этой деревне так и в прочих, совершалась вот каким образом: [5] По приезде в селение, сперва нужно было отъискать дом юсбаши 2. На все вопросы русского проезжего, жители всегда отвечают одно и то же: «юсбаши дома нет!» Проезжий, разумеется, настоятельно приказывает отъискать его; тот является, изъявляет свою готовность сейчас все исполнить и посылает отъискивать чауша 3. Приходит чауш. Юсбаши посылает за лошадьми к очередным Татарам; но, вместо лошадей, являются хозяева, на которых пал жребий: они начинают с юсбашею толковать и спорить, будто бы за неправильную очередь; наконец спор кончается. Татары отправляются за лошадьми в степь, пригоняют их оттуда; но тем дело все-таки еще не кончается; встречаются новые затруднения: у одного нет веревки, чем привязать вьюк, у другого узда изорвана до нельзя и седло без подпруги; тут опять начинаются споры и толки; юсбаши, как глава общества, решает спор; улаживает дело и я, смотря на все эти беспорядочные проделки, промучившись часа два, пускаюсь шагом в нескончаемый путь. Так странствовал я целый день то по совершенно глухой степи, то густыми высокими камышами, то по узенькой тропинке, цепляясь за кусты колючки и ежевики, а на [6] последнем переезде довелось мне проехать версты две по топкому болоту, в котором лошадь вязла по колени; наконец, я приехал еще в какую-то деревню. Здесь юсбаши объявил мне, что ехать теперь поздно, скоро вечер (хотя до вечера было еще далеко), по дорогам много разбойников: они меня убьют, либо ограбят. Я не стал много настаивать, потребовал квартиру, да караул на ночь. Мне отвели сарай 4, то есть избу, но в сущности, он был действительно сарай. Да мне что! мне бы только отдохнуть и хоть на время избавиться от безалаберной дороги. Хозяин дома и неохотно, да все таки повинуясь приказу чауши, принял меня к себе; женщины-хозяйки вымели сарай и, прибрав домашний хлам, дали мне место. Поместясь надлежащим образом, я приказал развести огонь: сухой камыш запылал на голом, земляном полу сарая; [7] я начал варить кофе; хозяин и вся семья, присев к огню, дивились непонятной для них стряпне. Начали являться другие любопытствующие, и часа чрез полтора, всех зрителей, с хозяевами, собралось человек до десяти; наконец пришли караульщики; но они сами походили более на разбойников, чем на порядочных людей: их бритые головы, взъерошенные бороды, грубые, загорелые лица пугали меня. Один из моих охранителей был исполинского роста, немного сутуловат, в безобразной папахе, в изорванном полушубке без рукавов и босиком; другой — среднего роста, широкоплечий, в старом, худом архалуке, в котах и огромной бараньей шапке; в руках у них у обоих были здоровые дубины. Прочие посетители тоже были бедно одеты, а семейство хозяина беднее всех: старуха мать его — в лохмотьях, жена, молодая женщина — в грязном рубище, а дети — полунагие. Татары, Татарки и дети сидели кто поджав под себя ноги, а кто просто на корточках; все внимательно смотрели мне в глаза и следили за каждым моим движением. Они не могли понять кто я таков: по одеянию я был похож на линейного казака, а по видимому достатку клади — на господина. Трудно им было соединить две такие крайности, почему они, путаясь в догадках, пустились между собою рассуждать. Я притворился ничего непонимающим. «Сэн ага?» то-есть, «ты господин»? [8] спрашивали меня Татары. Я, не отвечая, вопросительно смотрел им в глаза и оделил детей по куску сахару. Бедняжки не знали, что с ним делать: они удивлялись, радовались, нюхали, лизали, показывали гостинец матери и, крепко сжимая, прятали в своих грязных ручонках. Один из Татар, бойче других, подсел ко мне и, дружески трепля по плечу, с улыбкой спросил: — Кунах! Ахча чёх вар? — «Друг! у тебя; денег очень-много есть? Я, разумеется, как будто не понимал его и на настоятельные вопросы отвечал одно: «бельмес», то-есть не знаю, не понимаю. Тут Татары, посредством разных пантомим, с примесью нескольких слов, старались растолковать мне и вразумить, что значит ахча; наконец я понял и показал им пустой кошелек; а они, в свою очередь, показывая на мой чемодан и вьюки, говорили: «Ех! Бурда чёх вар ахча. Нет, здесь много есть денег!» Потом начали просить показать им оружие. Я ночевал в совершенно миролюбивой деревне; но при виде таких оборванцев, с жадностью и удовольствием рассматривающих каждую безделицу, признаюсь, сомнение невольное во мне зарождалось. Однакож, храня совершенно невозмутимое спокойствие, не переменяя сидячего положения и продолжая курить сигару, я начал показывать им оружие, но не всё вдруг, а поодиночке, и следил за каждым их [9] движением — отражение и защита у меня всегда были под рукой. Татары, внимательно рассматривая ружья, прицеливались в меня, как бы желая испытать мое хладнокровие; но напугать этим они меня не могли, потому что не понимали, как может ружье стрелять без кремня (а мои ружья были пистонные) и потому курков не взводили; рассматривая шашку, они с улыбкою взмахивали ею над моею головою и, пробуя острое лезвее кинжала, показывали вид, будто хотят поразить меня в грудь; я, разумеется, понимал их шутку, при всех этих трагикомических испытаниях был неизменчиво спокоен и неподвижен; а они, потешась надо мною, как говорится, до-сыта, смеясь говорили: — Кунак! Сэн котчах! Друг! ты молодец! — Ех котчах; я кочих! То есть «я не молодец», отвечал я. Татары смеялись и, потолковав между собой, решили: «он солдат!» Я подтвердил их догадку. Но от этого решения они перешли к другому; «он солдат, но солдат не простой, а очень богатый», и потому начали просить: подари им одно, подари другое! Разумеется, что можно было, я уделял попрошайкам: кому щепоть курительного табаку, кому кусочек сахару. Но для них этого было мало, они запросили кое-что поинтересней, например: ружье, платок, сапоги и тому подобное. В этом я им отказал на отрез, говоря: [10] я солдат, я деныцик, а господин мой очень строгий, подарки давать не любит: и меня за это прибьет, да и вас поколотит. — А где твой господин? — Он завтра будет: едет с целою сотней казаков. Татары, поверя в небывалого господина с сотнею казаков и убедясь, что я не что иное, как простой солдат, деньщик очень богатого господина, потому так и пью и ем, как сам барин, и еще поговоря со мною немного о Шамиле: слыхал ли я о нем, знаю ли его, не видал ли где и проч., к величайшему моему удовольствию пожелали мне спокойной ночи, раскланялись и ушли. Караульные мои легли на голой земле у дверей, хозяин поместился с целой семьею тут же, в сарае, на разостланных войлоках, а я развалился на бурке и все мы скоро заснули. На утро я опять пустился в путь. Приехав в первую деревню, я спросил о ее названии. Мне отвечали: «Карадаглы». Смотрю в маршрут: Карадаглы от туранчайской станции всего только в восьми верстах. Что за-чудо! Делаю соображение, рассматриваю... что ж оказывается? Меня везут не вперед, а назад! между тем, каждый из провожатых знает, что мне в Зардоб надо! Спрашивается: отчего же могло это произойдти? А вот отчего: Татары обязаны меня везти, положим, из своей деревни N до деревни О, до которой, [11] скажем примерно, считается 12 верст. Вот они, выехав в поле, и начинают рассматривать и рассчитывать: которая деревня ближе? Они и знать не хотят, на тракте ли она к Зардобу, или нет? им все равно, куда бы не привезти, только бы им ближе было ехать! Вот этаким-то манером я вчера и сегодня целые пятьдесят верст кружился все около одного и того же места, откуда выехал! Хороши же провожатые! Можно на них понадеяться! Впрочем, надо признаться, на этот раз я и сам был очень ловок: допустил водить себя за нос! Сначала посердясь на плутни Татар, а потом посмеявшись над самим собою, я уселся под тень большого сада и начал завтракать. Ко мне подошел юсбаши, присел на корточки и, не выпуская из зубов трубки, спросил: кто я таков? — Геким, отвечал я пресерьезно. — Геким! Юсбаши вскрикнул и поднялся — Геким! Эй! мустафа! Бурда Геким, бурда геким!!» то-есть здесь лекарь. Я расположен был к шутке и назвал себя лекарем. За пациентами дело не стало. Ко мне тотчас же привели больного; у него болела нога. Я уж приобрел опытность в лечении мусульман. Нисколько не затрудняясь, я велел больному показать ногу: она была немного разрублена и, от нечистоты и небрежности, сильно гноилась; я приказал [12] размыть ее теплою водою, наложил на рану гумозный пластырь, обернул чистою тряпкой, научил больного делать спуск и велел два раза в день его прикладывать. Все кончилось благополучно, все меня благодарили и я сам был рад, что шутка моя послужила в пользу ближнего. Юсбаши и все бывшие тут Татары проводили меня с знаками особенного уважения. Отсюда я выехал с титулом гекима. День был особенно жарок. Степная даль и видимый горизонт терялись в густой мгле, как будто бы в тумане; солнце, не яркое, каким мы видаем его в жары более умеренные, а цвета раскаленного железа и как бы задернутое флером, медленно катилось по небу, не ослепляя глаз. В степи все было тихо: ни зайчика, ни перелетной птички, ни пестрой бабочки, ни стрекозы, ни кузнечика — все скрылось от палящего зноя! Не было ничего, ни даже легкого ветерка, который бы пахнул в лицо, или бы шевельнул хотя засохшею былинкой! Да и что было шевелить? Солончаковая степь была гладка, как стол, лишь кой-где засохшая травка уныло торчала на белой, растрескавшейся почве. Тяжко в жары ехать такой скучной дорогой! Малосильные вьючная лошади едва переступали, тихо двигаясь вперед; утомленные провожатые плелись за ними, тоже едва переставляя ноги; да и я, не менее их измученный, с трудом сидел на [13] лошади. Не капли, а ручьи горячего пота струились но мне; даже архалук и черкеска насквозь промокли! Лицо жгло; лоб саднило; тело все горкло; горло пересохло, а удушливый воздух еще более затруднял дыхание! Я тосковал и томился ужасно, тем более, что вдали передо мною чернела, как отрадный оазис, деревня с широко раскинутыми садами. Там ждала меня прохладная тень; но, Боже мой? когда ж мы туда доедем!.. Мы еще медленнее движемся! Бывает же конец всему: вот мы и в деревне. Провожатые мои в ту же минуту разболтали, что я геким; юзбашн приветливо встретил меня, приказал скорее приготовить постель, сам пособил мне не то-что соскочить, а скорее свалиться с лошади, потом разостлал ковер под густою тенью огромного тутового дерева и, положа подушки, просил меня скорее лечь и отдохнуть. С какою радостью я бросился на разостланный ковер под гостеприимное дерево, по которому вилась большая лоза прекрасного, белого, прозрачного винограда, спелого до того, что каждая ягодка готова была брызнуть сладким соком! Тяжелые кисти, вися надо мною, как-будто заглядывали мне в глаза, и чудный виноград будто сам напрашивался: «утомленный путник, сорви, скушай меня, утоли свою жажду: я на то и создан!» Но упадок сил изнеможение и какая-то тупая леность не позволяли, [14] ни подняться, ни протянуть руки; мне даже тяжело было говорить. Однакож краткие минуты, проведенные в спокойном положении под густою зеленою сенью, возвратили мне силу; подозвав к себе одного из любопытствующих мальчиков, я велел сорвать для меня кисть винограда. Дети мгновенно бросились на деревья и лозы, в минуту нарвали мне несколько кистей разного цвета, сорта и вкуса. Я жадно за них принялся и через полчаса, сытый, добрый и веселый, уж не лежал в бездействии, а беседовал с пришедшими ко мне больными. Нужно было доигрывать начатую роль. Взглянув на высунутые языки больных, я мгновенно угадывал, то-есть вперед знал, их болезни: они объедались фруктов и оттого страдали лихорадками. Я предписывал им самую строгую диэту; это им крайне не нравилось и они с великим прискорбием обещались не есть плодов; потом привели ко мне больного мальчика лет двенадцати: у него на щеке была рожа; я приложил ему на красном сукне мелу с канфарою и, наделив его этим снадобьем на будущее время, приказал беречь щеку в тепле. Юсбаши вынес мне на большом медном подносе кислого молока, каймаку, мягких чуреков, разных фруктов, спелую дыню и огромный арбуз. Ему хотелось угостить меня как лучшего гостя, и потому он потчивал меня неотступно и все упрашивал побольше покушать. [15] Подкрепив себя этою пищею, я снова пустился в дорогу. Моим провожатым верно очень надоели и жары и утомительная дорога: они свернули с прямого пути в сторону и завезли меня в другой участок, Баргушевский, в деревню Казияны. Юсбаши прочитал мой открытый лист, но видя, что он дан заседателем не его участка, и что надо мною схитрили мои провожатые, не дал мне свежих лошадей, а приказал тем же Татарам проводить меня до самого Зардоба. Татары заупрямились, но юсбаши, не думая долго, выхватил у своего чауша палку и отвесил одному из упрямцев несколько порядочных ударов; тот, получив такое внушение, с проклятием на всю деревню вообще, а на юсбаши в особенности, поневоле повез меня в Зардоб. Я был этим крайне-доволен. Долго мы тащились по голой пустыне и уж ночью приехали в Зардоб. Первое пробуждение мое в Зардобе было крайне неприятно: еще в просонках я чувствовал, что у меня руки, ноги, лицо и шея сильно чесались и как будто горели. Просыпаюсь — и что же? Я изъеден комарами! Я имел неосторожность лечь спать на открытом воздухе, под каким-то навесом, без полога 5, под одною простынею и, [16] разумеется, как человек усталый с дороги, заснул очень скоро и крепко; комары только того и ждали: крылатые кровопийцы всю ночь насыщались моею кровью и насосали множество пузырей, от которых я не знал как избавиться. На утро нужно же было обозреть, что такое Зардоб? Это безобразная татарская деревня; состоит она не более, как из сотни Камышевых домов, называемых сараями; мазанки эти либо сбиты в кучу, либо разбросаны как ни попало; их дымовые трубы, высокие и неуклюже-широкие, торчат на плоских земляных крышах, точно после пожара. За деревнею расстилается необозримая степь, перед деревнею плавно протекает река Кура, а за нею, то есть по правому ее берегу, зеленеет довольно большой и густой лес. Вот и все, что может представить Зардоб в настоящее время. История, сколько мне известно, хранит о Зардобе глубокое молчание, да и едва ли может что сказать, потому что это селение — обиталище народа полукочевого, народа ленивого, почти непромышленного, почему само селение и не выходит из среды прочих деревень, лежащих на берегах Куры и вблизи от нее. Может быть, чрез Зардоб прежде и лежал главный тракт из Карабаха в Шемаху, но теперь следов этого не осталось никаких; на прочих старых дорогах такие следы всегда обозначаются развалинами каравансараев и колодезями; но еслиб даже эти знаки и [17] сохранились, так что ж такое? мало ли чрез какие деревни пролегают большие дороги? из этого еще ничего особенного не следует! Только в последние годы Зардоб сделался... единственною пристанью... нет, этого уж слишком много, а просто, местом выгрузки казенного провианта, соли, спирту и еще кое-чего, привозимого на киржимах 6 из Сальян. Ну, словом сказать, в Зардобе скука, тоска! А мне должно было в нем пробыть неопределенное время — я и выжил четыре месяца! Жители Зардоба — Татары, ленивы так, как только может быть ленив человек, родившийся и живущий в жарком климате. Главный и прибыльнейший их промысел заключается в шелководстве, которое не требует обременительного за собою ухода; хлеба они почти не сеют, но более разводят бахчи с арбузами и дынями; зажиточные жители имеют довольно скота, другие же довольствуются одною, или двумя коровами; но все вообще корыстолюбивы до высочайшей степени. Начнем с самых бэков, с высшего сословия. Зарбодских бэков семь братьев; одной ли все они матери, или нет — того не знаю; знаю только, что они между собою не дружны, живут [18] отдельными домами, подобрали себе каждый отдельную партию и сильно друг с другом враждуют. Я со всеми с ними был знаком, но хаживал к ним очень редко. Однажды утром, вскоре после моего приезда в Зардоб, сидел я, поджав ноги на ковре и медленно пил чай. Вдруг ко мне вбегает Татарин в белой чухе, с седою, подстриженною бородою. По опрятности одежды, и по смелым приемам, я заключил, что этот гость не из простых. Татарин просил меня прочесть ему, не помню, какую-то бумагу, писанную по-русски. Я пригласил его сесть, предложил ему свою трубку и стакан чаю. Из разговоров я узнал, что посетитель — зардобский бэк. Новый знакомец, после краткой беседы, сделал мне замечание, зачем я не хожу к нему в гости и начал уверять, что я не только его кунак, но брат и более, и что он для меня сделает все на свете, чего бы я не пожелал. — А-га! ты мой друг, ты мой брат! Мой дом — твой дом: прииди ко мне — все твое. Что хочешь — скажи мне: моя для тебя все, все будет делать. Твоя очень добрый человек — это я вижу. Такого человека, как ты, у нас еще никогда не было. Так уверял меня бэк, человек, видевший меня в первый раз в жизни. Я разумеется, не давая ему заметить, что не верю ему ни на [19] копейку, тоже положил руну на сердце и благодарил его в самых вычурных выражениях. Через полчаса, мы были как будто век знакомы. Бэк, видя мое радушие и недолго думая, тотчас же приступил ко мне с просьбою: — Кордаш! брат! у тебя уксус есть? — Есть. — Пожалуско, вели налить немножко. — Никита! налей стакан уксусу. — Нет, а-га, стакан мало: вели налить бутылку. — Нельзя налить бутылку: у меня у самого немного. — Нет, пожалуско, вели налить бутылку, ты себе еще достанешь. — Где же я здесь достану? Надо посылать за восемьдесять верст. — Нет, пожалуско, ничего, ты себе достанешь. — Никита, налей бутылку! Приказываю и думаю: надо отвязаться; авось скорей уйдет! Никита, сердито косясь на Татарина и ворча себе под нос, наливает полную бутылку уксусу; бэк поспешно берет ее; но тем дело не кончается. — Брат! у тебя бумага есть: дай мне немного. Даю несколько листов бумаги. [20] — Пожалуско, давай один палочка сургуч! Даю палочку сургуча. Бак благодарит как нельзя больше, выкуривает еще трубку, встает, раскланивается, крепко жмет мне руку и уходит. Я радуюсь уходу незнакомого гостя; но радость моя напрасна: гость возвращается с новою просьбою. — А-га! брат! пожалуско, дай немного пороху. — Нет, уж извините, а-га бэк, пороху не дам! и не просите! Я сам охотник, а пороху у меня очень мало! Говорю без всякой улыбки и даже сердитым тоном. Бэк с улыбкою жмет мне руку, раскланивается, уверяет в своей вечной дружбе и уходит безвозвратно, до следующего удобного случая зайдти и еще что нибудь выпросить. За несколько дней перед выездом из Зардоба в Тифлис, ко мне пришел другой бэк, тоже брат юсбаши. Из разговоров со мною он узнал, что я через два дня уезжаю. Боже мой, сколько тут наговорил он сетований и сожалений! Сначала он выразил изумление, смешанное с каким-то испугом, потом вопросительно устремил на меня свои черные, блестящие глаза. — Как! не ужели ты едешь? едва не со слезами проговорил огорченный друг. Я подтвердил вопрос. — Зачем твоя едит? Я этого не хочу. Пускай [21] все едут: старый капитан, молодой князь прапорщик, русский прапорщик, вахмистр, все армяне, все солдаты... Карганов пускай едит, гашуси пускай все едут; ты только не езди! Пожалуйста не уезжай! Так упрашивал меня бэк, величайший приятель. А угодно знать, за что он так сильно меня любит? Извольте, скажу. Когда я ездил из Зэрдоба в Хаи-Кенды, то привез ему в подарок фунт чаю и голову сахару, а от него не получил ни одного, хотя бы гнилого яблока. О прочих жителях Зардоба особенно интересного сказать нечего: они, как и все, живущие в жарких долинах Татары, с наступлением лета, в конце апреля, или в начале мая бросают свои жилища и уходят в горы на кочевье, оставляя в домах по одному только человеку, для ухода за шелковичными червями. В августе или сентябре они возвращаются домой для сбора коконов и размотки шелку, а потом, с наступлением осени, для лучшего корма скота, опять пускаются в кочевье: в этот раз они рассыпаются недалеко от Зардоба, по берегам Куры и укрываются в лесах и камышах. Иными промыслами они мало занимаются и до такой степени ленивы, что с величайшим трудом принимаются за всякую новую для них работу, хотя бы она и щедро вознаграждала труды. Их едва могли приучить носить кули с провиантом и складывать бунты; но чтоб [22] вдаться в какое нибудь торговое предприятие!... об этом они и понятия не имеют. Живут себе не богато, да и не бедно, сыты, довольны и, как видно, мало думают об улучшении своего состояния! Между прочим, не грех сказать и то, что эти племена, по врожденному корыстолюбию, не прочь, при удобном случае, украсть лошадь или корову, а иногда ограбить оплошного путника, особенно русского человека. Вообще у мусульман рука на гяура легко подымается; а за копейку взять рубль, солгать, обмануть, не исполнить обещания, нарушить клятву — это как будто законное и нисколько незазорное дело! Из видов корыстолюбия, Татары всегда стараются к вновь-приезжему человеку навязаться с куначеством, то есть с дружбою; но я всегда был против этой взаимности, и вот вам мое мнение о кунаках: «Кунак», слово, принадлежащее всем народам кавказского края, вы услышите от Татарина, от Черкеса, от Чеченца, от Лезгина, от всех. Для Русских, небывавших на Кавказе, слово кунак тоже многим известно и даже с отличной стороны: под ним подразумевают не только хорошего знакомого, благородного приятеля, но даже лучшего друга. А я при слове «кунак» всегда делаю недовольную гримасу и прошу Бога избавить меня от кунака. Не в том дело, чтоб я отвергал дружбу мусульманина; напротив, я всегда готов иметь добрые связи с каждым Азиатом; но, [23] к сожалению, мне частенько приходилось через день, а много через два, после нашего куначества, нового кунака выталкивать за двери. Слово «кунак» я иначе и не перевожу, как «надувало». Очень трудно найдти кунака, который бы когда нибудь и чем нибудь не обманул доверчивого своего друга, гяура. Если кунак приносит вам пару яблоков, или кисть винограду в бешкеш, то есть в подарок, то знайте, что это не даром: он расчитывает на вашу щедрость и надеется за принесенную безделицу получить вознаграждение не только в десятеро, а во сто раз ценней его пустого и для вас ненужного приношения. Некоторые думают и говорят: кунаки полезны для дороги; кунак за кунака (то есть за Русского) жизнью пожертвует! Но только не своею, а наоборот! Было не мало случаев, что кунаки, провожая Русского, подводили его под верную смерть и едва сами не вязали и не сдавали в плен неприятелю. Мое правило: не иметь кунаков и не брать бешкеша. В дороге лучше всех кунаков хорошее ружье, острая шашка, быстрый конь и личная храбрость; вот вам и друзья и верные спутники! В Зардобе женский дол очень красив, особенно девушки. Обладая природной красотой, они очень любят наряжаться. Наряд их обыкновенный татарский: шелковые, ярких цветов рубашки и [24] шальвары; башмаки на высоких каблуках, с загнутыми кверху носками; у богатых на шее, на груди или на платье серебряные и даже золотые украшения. При выходе из дома, женщины покрываются шелковыми, или бумажными, глядя но состоянию, пестрыми чадрами — покрывалами. Девушки иногда собираются у которой нибудь из своих подруг повеселиться, попеть и поплясать. В их веселии мужчины никогда не участвуют. Зардобские женщины ткут прекрасные шелковые полосатые материи, весьма красивые и годные для тюфяков и матрацов. ______________________________________ Скучнее жизни, как в Зардобе, я не испытывал никогда: одиночество, и почти совершенное бездействие для меня были ужасны. После пробуждения от сладкого сна, и начинал день чаем, за которым просиживал по нескольку часов, выпивал по полудюжине стаканов, курил трубку до одурения и перечитывал давно уж прочтенные книги и журналы. Наступал полдень; жара наводила скуку и лень; тут я садился обедать, пить кофе и наконец ложился спать; просыпался почти перед вечером; после чаю, немного гулял по берегу реки, или по деревне, которая мне скоро надоела. С наступлением ночи, комары и мошки делали на меня нападение; я мужественно отражал сильные атаки крылатых насекомых, то [25] курительным табаком, то дымом разведенного огня. Ложился я спать всегда под пологом. Так я прожил несколько времени, сначала сильно скучая, а потом как будто свыкнувшись с. своим положением. Я старался постепенно разнообразить жизнь свою следующим образом: по утрам, после чаю, с удочкою в руках, я отправлялся на Куру и в ней ловил преогромных сазанов; после рыбной ловли, стрелял скворцов, воробьев и жаворонков, а по ночам караулил и стрелял лисиц и шакалов. Так я незаметно пристрастился к охоте, стал бродить по лесам и камышам за кабанами. Хоть эта охота была большею частью и неудачна, потому что на свою долю я не убил ни одного поросёнка, а все таки она была очень приятна тем, что я хоть чем нибудь наполнял пустоту своего существования. Товарищем моей скуки был русский мужичок Никита Иванов Самострел. Прозвище Самострел я сам ему дал за необыкновенную и оригинальную страсть его к охоте. Мужичок этот был редкий человек по честности и преданности ко мне; сверх того, обладал драгоценным даром: имел столько здравого смысла, что мог бы поделиться им еще с кем нибудь, обиженным в этом отношении природою. Беседуя с ним о жизни семейной и о крестьянском быте, я находил, что он был плохой хозяин-земледелец, потому [26] что почти всю жизнь свою провел на чужой стороне и привык к скитальничеству. Ничем он столько не доставлял мне развлечения, искренних улыбок и чистосердечного смеха, как своею охотою. В этом деле он был большой оригинал, да и вся-то наша охота была особенно оригинальна. По разным делам в Зардоб приехало еще несколько человек Русских и Армян и, между делом, от скуки, вся наша соединенная компания превратилась в страстных охотников, страстных под час даже до смешного. Ночь была светлее осеннего дня. Я стоял на берегу Куры. Воды ее блестели, как зеркало, и совершенно не заметно неслись в глинистых берегах. Лишь кой где игривый сазан, или усач, ошибкою принимал ночь за день, быстро несся в чистых струях Куры, но вдруг, играя, выскакивал, вскидывался над рекою и всплеском своим производил легкий шум по ровной поверхности воды. Или, важно разгуливая, нежданно появлялся хищный сом; он тоже выплывал из глубины наверх, приподнимался над водою и сильным шлепком своего могучего хвоста производил более звонкий удар по водяной глади... и долго и далеко разводились круги по этой глади... Небольшой редкий лес за Курой был облит лунным светом. Я видел, как ночные птицы перелетали в нем с места на место; я видел [27] как около его опушки пробегали вороватые шакалы и лисицы; а вот и робкий косоглазый зайчик выбежал из кустов на берег, уселся на задних лапках и насторожил торчмя стоящие уши…. — А! вы здесь барин? А мы-то вас ищем! Смотрим: куда девались? Ан вот они где! Так с возвышенного берега закричал неизменный мой спутник Никита Самострел. Он и еще несколько человек охотников сбежали с кручи. Мы сели на лодку и переплыли на другой берег Куры. Внимательно осмотрели мы ружья, взвели курки, поднялись к лесу и углубились в него. Идя по узкой тропинке и держа ружья на готове, мы осторожно пробрались один за другим, в надежде встретиться с кабанами. Мы старались не цепляться за кусты и деревья; один лишь Никита, в своем нагольном полушубке, иногда невольно задевал за какой нибудь сук и производил шум, либо споткнувшись огромными сапогами об толстый пень, или обнаженный корень дерева, нарушал тишину громким восклицанием: — Ишь ты, притча какая! запнулся, совсем было упал. — Молчи Никита! — Молчу барин, молчу! да вот сапожнищи то мои мужицкие, куда как негожи для охоты... Поди ты, парень, опять зацепился! И Никита, ткнувшись носом в землю, [28] сердился еще громче прежнего. Разумеется, мы поневоле должны были смеяться, а между тем лисицы, шакалы и зайцы, слыша шум и говор, ускользали между кустов. Миновав лес и перейдя поляну, мы подошли к высоким, густым камышам, где непременно должны водиться кабаны. Более часа прохаживались мы по окраине, прислушиваясь и ожидая охоты; но кабаны не выходили, хоть мы и много раз слышали треск камыша, возню животных и их хрюканье. При малейшем нашем шелесте, все умолкало, или удалялось, особенно, когда мы сами углублялись в камыши и, проходя тесными тропинками, производили треск. Не только дикие козы, олени и другие кроткие животные, но вообще все звери бегут от человека. Пройдя камыши, мы вышли к озеру. Озеро это, на протяжении не более двух верст, в виде подковы, огибает полуостров, густопоросший камышом, деревьями, кустами колючки, ежевики и прочими растениями, дотого переплетенными между, собою, что есть места вовсе непроходимые: здесь-то надежное убежище для зверей, кабанов и птиц! Подойдя к озеру и взглянув на его невозмутимо-гладкие воды, в которых были видны и звезды, и луна, и лесистый берег, я совершенно забыл про охоту: я был очарован природою. — А что, барин, не перекусить ли вам чего? подойдя ко мне, сказал Никита и, опершись на [29] ружье, вопросительно смотрел мне в глаза. Веселее будет, продолжал он: а то вы что-то заскучали; такие стали понурые. При слове «понурые» я улыбнулся. Понурыми называют собак; но Никита Иваныч этого не смекнул, сказал в простоте сердечной, а спохватись он, — извинениям не было бы конца. Но, он продолжал все с тою ж добродушною улыбкою: — да вот и Николай Петрович согласен будет. — Что такое Никита Иванович, я во всем согласен с вами, подойдя и смеясь, говорил высокий молодой человек, в нагольном полушубке, с кинжалом на поясе и ружьем в руках. — Да вот я барину-то говорю: перекусить бы, да выпить — веселей будет! — Ай-да Никита Иваныч! Ай-да молодец! Умные речи умно и слушать. Подавай суму! И молодой человек проворно сел на землю; Никита подал ему суму; тот распорядился вынуть запасы и расположить все в заманчивом порядке. Подошли остальные товарищи и мы все, усевшись и поджав ноги, окружили разнородную дичь, завернутую в бумагу. Прежде всего на сцену явилась предшественница походного ужина, серебряная чара с хлебною водкою, обошла кругом всю честную компанию и скрылась в кармане Николая Петровича. Засверкали кинжалы и от их губительного острия, балык, фазан и утка пришли в разрушительное состояние: куски вкусной дичи начали […] постепенно разлетаться. Потом в нэш кружок выполз бурдючок: Николай Петрович развязал ему лапку — полилась струя красного, матрасилского вина — и круговая чаша пошла по рукам пирующих. Закурились трубки и сигары. Охота была забыта. — А что, господа, не прикажите ли еще нацедить по чашечке, да и опять в поход? стоя на коленях и взявшись за лапку бурдюка, говорил Никита Самострел. — Дельно, дельно, Никита Иваныч! Давай! наливай! заговорила вся компания. Никита еще не успел развязать у бурдюка благотворительную лапку, как один из наших произнес: «кабаны!» В одно мгновение все вскочили с места; схватив ружья и пригнувшись, мы на рысях кинулись, под навесом дерев, к озеру. Огромнейшего роста кабан, спустясь с берега, пил воду. Раздался нетерпеливый зали из двухстволки — кабан повалился. Перебитая лопатка мешала ему выбраться на довольно крутой берег. Выстрелы снова загремели и крики: «стреляй! руби!» огласили безмолвные окрестности озера. Раненное и освирепелое животное рванулось на крутую тропинку и, растерзав корень дерева, опять свалилось в воду; видя себя окруженным сильнейшим врагом, оно, по чувству самосохранения, обратило тыл и поплыло на противуположный берег. [31] Господа обегай озеро! Не давай выйдти на берег! а то уйдет в чащу! Скорей! беги! А вы останьтесь здесь, чтоб не воротился. Мы все кричали и суетились: я и Николай Петрович — оба мы полегче других на ногу — пустились бежать по берегу вокруг озера, но увы! кабан переплыл и скрылся в трущобу. — Никита, ты зачем сюда? — Да как же, помилуйте, не вытерпел: уж как я бежал то, два раза упал, а все эти сапожищи, пусто б им было! — Ну садись же, отдохни. Никита, едва переводя дыхание, опустился на влажный песок у колоды сгнившего дерева, на котором мы расселись, и с сожалением разговаривали об ушедшем кабане. Подошли и другие охотники; сожалениям не было конца: все охали, ахали, предполагали, а кабана все таки лишились, — Ахти, парень! Сума-то наша осталась там, хлопнув руками по полам своего полушубка, произнес Никита. — Беги скорей! спасай суму и бурдюк! Татары подсмотрят — украдут. Никита рысцой побежал к месту ужина, а мы, зарядив ружья, пошли по берегу и открыли сильную пальбу по уткам, которые стадами сидели на средине озера. Возвратясь на дорогу к Зардобу, [32] мы увидали Никиту: он сидел под деревом пригорюнившись. — Эка беда-то какая! произнес Никита Иваныч жалобным голосом. — Что такое? — Разбойники чакалки 7 растащили всю провизию до кусочка; да и суму затащили под кусты: я едва отъискал ее! — А вино? — Пропало все: моя вина — согрешил, простите Бога ради, знать я лапку-то не завязал — вино-то все и вытекло. Новое горе заняло внимание несчастных охотников: нам нечем было утолить жажды. Когда мы подошли к берегу Куры, чтоб сесть в лодку и переплыть домой, от нас в нескольких саженях, в лесу громко прокричал капкар: отъискать и вступить с ним в опасный бой мы не захотели. На другой день, Татары дали нам знать, что они нашли тяжело раненного кабана, которого и дострелили: то был кабан нашей охоты. Мы его купили у Татар за полтину серебром и торжественно съели. В другой раз пришел ко мне Никита Иваныч и стал мне расказывать: [33] — Ну ж барин, какую я себе сделал лазню! Вот ужь сиденье-то, так сиденье! Угодно вам? уступлю. Право слово, для вас не пожалею. А уж сиденье! А сколько следов-то кабаньих — просто счету нет, и все прямо к Куре на водопой ходят: так тропинка и пробита. Да ведь следы-то все свежие, и большие кабаньи и маленькие, поросячьи. Их там ходит видимо-невидимо. Я даже их логов нашел. Вот, знаете, иду, там... туда уж на выход, к камышам, тропинка — свиной ход: я по ней; иду, иду — ну и пришел прямо к трущобе; глушь страшная — ни пройдти, ни проехать1 Я взял, да и подлез под куст, да ползком, ползком, на четвереньках и пробрался до логова. Смотрю — место: лежали свиньи, да знать ушли. — Чудак ты, Никита Иваныч, ведь тебя там свиньи-то могли растерзать. — Што вы, барин! Ну дамся ли я свиньям на съеденье? Тогда хлебом не кормите — и сам есть не буду! Пойдемте, батюшка, пойдемте кормилец, родимый! С пустыми руками непридем; а не то, извольте со мною делать, что душе вашей угодно. Что было долго думать? Никита Иваныч уверял, что охота будет удачная: мы тотчас же собрались и отправились; переплыли Куру. — Ну пойдемте за мною, сказал Никита Иваныч, взбросив ружье на плечо. [34] Пошли и мы вдоль по берегу и пришли на илистое место, на котором, действительно, было очень много кабаньих следов. — А что, не правда моя? Ишь, ишь, смотри-ка, парень, сколько их было! — Ну, а сиденье-то где же? — Сиденье-то? Вот пойдемте. Здесь близехонько... Вот еще, еще... вот оно! Во время разлития реки, водою вымыло в берегу углубление в роде ниши, величиною не более, как аршина на полтора. Это-то место Никита «облюбил» и назначил для засады. С передней стороны, то есть от реки, в безопасность от звериного нападения, Никита набил кольев толщиною пальца в три, а для прохода оставил небольшое отверстие, чрез которое едва можно было пролезть, и то задом, а уж повернуться в нем никак нельзя было. — Вот вам, барин, и засада! Только вам уступаю, а другим ни за что бы. — Спасибо тебе, любезнейший Никита Иваныч, за усердие; но в этой кануре я не сяду, да и тебе не советую: опасно! — Опасно? Что вы, помилуйте! — Да вот что: если действительно к тебе подойдет кабан и ты выстрелишь, да не убьешь его на-повал, так он тебя с разу растерзает; твои кольи — прутья: не удержат его. — Растерзает? А это что? Никита вытащил из [35] за пояса топор и грозно его приподнял. Сунься-ка он! Как раз по зурне съезжу: так едало и отлетит! Все доводы и увещания с нашей стороны. остались бесполезными: Никита кое-как втискался в свою засаду и отверстие загородил еще колышками. Мы разошлись по разным направлениям, выбрали удобные деревья, взлезли на них и поместились, в ожидании появления кабанов. С наступлением вечера, в лесу и в соседних камышах начался концерт зверей: волки выли, шакалы кричали, лисицы брехали — и все это крайне неприятно поражало слух и драло уши. К ночи в лесу воцарился глубочайший мрак; завывания зверей постепенно смолкали, лишь кое-где слышалось хрюканье диких свиней и треск сучьев, по которым они проходили. В темноте невозможно было различить ничего, и мы сделали несколько выстрелов наудачу: но не было ни одной такой счастливой пули, которая бы хоть случайно да убила, или ранила животное. Мы порядочно прозябли, соскучились бесполезною охотою, начали посвистывать, а потом скликаться, и все собрались идти домой. — Где же Никита? Должно-быть, в своем сиденьи. Надо зайдти взять его: оставлять одного опасно. Пошли мм оттискивать Никиту, но в темноте потеряли дорогу к его засаде; начали кликать — [36] ответа не было; мы было решились идти домой одни без него. — А-чхи! а-чхи! вдруг раздалось во мраке, из-под кустов. — А! Никита Иваныч! Так здесь-то вы притаились? — Здесь-то, здесь. Да кто вас просил идти и шуметь? Я было совсем лису убил, вот еще бы крошечку — была бы моя. А уж какая лиса большая — ух! Да подиж ты, парень, только было прицелился, курок спустить, а тут и чихнул. Какое-то зелье в нос набилось — просто беда, все время пропихал... А-чхи! Нам стоило больших трудов уговорить Никиту оставить свое место и идти за нами. Пришли к лодке, сели и поплыли, подшучивая над Никитою и над его неудачными прицелами. — Ну, так и есть, это вы, Николай Петрович, подшутили надо мною: в моем сиденьи насыпали табачища. Громкий смех Николая Петровича подтвердил догадку Никиты. — Лежу себе, продолжал Никита: — и жду охоты; смотрю: идет кто-то, а! Николай Петрович! он подошел ко мне, подсел рядком и подпустил голубей; а я и не смекнул, лежу себе; нет, нет, да и чихну! Ан это вот что: табачище проклятый! [37] Лодка была уж на средине реки, как мы заметили, что она худа и наполнилась водою. — Греби сильней! отливай воду! стоя на руле, кричал я своим товарищам. — Гребите, братцы, гребите дружно! повторяли Никита и Николай Петрович. За неимением черпака, мы пригоршнями отливали воду. — Бросай весла! Держись! скомандовал я. Лодка носом ударилась в берег и до половины вылетела на сушу; всех сильно шатнуло, но все были довольны: опасность миновала, прогулка на охоту кончилась. (Окончание в следующ. книжке.) Комментарии 1. Шемахинской губернии, в 376 верстах от Тифлиса, если считать Зардоб в 80-ти верст. от туранчайской станции, а от Шемахи во 100 верстах по проселочной дороге. 2. Юсбаши — начальник деревни, в роде нашего старосты. 3. Чауш то же, что у нас десятский. 4. Сарай заменяет нашу избу. В долинах Ширвана, или шемахинской губернии, сараи строятся весьма просто: вбиваются колья, на них кладутся жерди — это служит основанием стен, которые возводятся из камыша; то есть, берут камыш пучками и привязывают к кольям так, как у нас делаются щиты для покрытия грунтов и оранжерей; крыши делаются таким же образом. В этих сараях, во время холода или ветра, сидишь как в плетушке, или решете: насквозь продувает ветер; у богатых сараи обмазываются глиною изнутри и снаружи; или даже делают земляные крыши и окна. 5. В Закавказском крае, и местах более жарких, где много комаров и мошек, жители всегда спят под пологами. 6. Киржим — большая, оснащенная лодка для перевозки больших тяжестей. 7. Чакалками называют шакалов. Текст воспроизведен по изданию: Из дорожных записок по Закавказскому краю // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 107. № 425. 1854 |
|