|
БОРОЗДИН К. А. УПРАЗДНЕНИЕ ДВУХ АВТОНОМИЙ (Отрывок из воспоминаний о Закавказье). ГЛАВА VI. 1. В начале декабря приехал в Мингрелию, по пути в Сухуми, новый кутаисский генерал-губернатор, князь Георгий Романович Эристов, вскоре за кончиной Гагарина назначенный на эту должность. По происхождению своему грузин, ближайший родственник царствовавшего дома, князь в молодых годах увлечен был в антирусское движение одного тогдашнего грузинского кружка, сочувствовавшего царевичу Александру, всю жизнь свою бессильно домогавшемуся трона грузинских царей. Незрелые затеи кружка воцарить Александра и выгнать русских были обнаружены, правительство отнеслось к ним с полной незлобивостью, не видя в них ничего для себя опасного, но для вытрезвления лиц, составлявших кружок, выслало их на несколько лет во внутренние губернии, а в числе их был и молодой прапорщик князь Эристов, переведенный на службу в архангельский гарнизон. Два или три года этой ссылки, а затем и некоторое время после нее, проведенное в Москве и Петербурге, много послужили на пользу юноши, и, вернувшись на родину с направлением более [560] серьёзным, он усердно принялся за службу; князь Воронцов нашел его уже в штаб-офицерских чинах, заметил и выдвинул вперед. На месте атамана терского казачьего войска и управляющего Кабардой князь Георгий Романович пробыл несколько лет и оставил по себе прекрасную память. Представительный, вежливый, а вместе с тем и умеющий строгим и беспристрастным, внушил он к себе доверие как управляемых им горских народов, так и казачьего войска. Князь Барятинский, бывший тогда в одних с ним чинах и служивший в крае, смежном с Кабардой, познакомился с ним, оценил тогда же его деятельность и теперь, будучи уже наместником, выбрал преемником князю Гагарину в виду и знатности его происхождения, имевшей большое значение при сношениях с последним и весьма гордым из здешних владетелей, князем Михаилом Шервашидзе. Меня лично встреча с князем Эристовым особенно интересовала по следующему обстоятельству. В тридцатых годах, когда его сослали в Архангельск, управляющим тамошним удельным имением был мой отец, и в доме нашем молодого Эристова принимали с тем искренним радушием и участием, которые он вполне заслуживал как своею благовоспитанностью, так и положением опального, заброшенного в далекую от своей родины сторону. Хотя мне тогда было не более восьми-девяти лет, я помнил характерные черты его лица и мог бы узнать и теперь, чего, конечно, нельзя было ожидать от него, знавшего меня ребенком; что же касается до воспоминания о моем отце, то слишком двадцатилетний промежуток мог его изгладить в памяти князя, а потому при встрече с ним услышал я с особенным удовольствием первый же вопрос: не сын ли я того самого Бороздина, которого он знал в Архангельске? Получив же утвердительный ответ, много расспрашивал об отце и поручил написать ему поклон и сердечный привет. С тех пор во всю службу мою на Кавказе постоянно пользовался я благосклонностью князя и эту прекрасную черту признательной памяти к моему отцу высоко в нем ценил. Вскоре за его проездом, Колюбакин, находя спокойствие края достаточно обеспеченным и не нуждаясь более в содействии трех коноводов восстания, пользовавшихся покуда свободой, под нашим надзором, счел за своевременное арестовать их, и поручение это возложено было на меня относительно Кочи и Мартали Тодуа, Микава же был Зугдидского округа. Коча явился ко мне по первому требованию, а с Мартали Тодуа пришлось повозиться; есаул, посланный за ним в Салхино, приехал с ответом, что он скрылся неизвестно куда. Поехал я тогда сам и взял с собой двадцать пять казаков. [561] Хелосан и маурав в Салхино объяснили мне что коновода прячет народ и не выдает добровольно; они знали, в чьей сакле он находится, и я приказал им вести меня туда. — Мы остановились шагах в полуторастах от сакли, окруженной густою толпою, громко галдевшею и нас не замечавшей; на дворе были уже сумерки. Вызвав из казаков двух охотников, я приказал им снять с себя оружие и идти за хелосаном, — тот должен был провести их как можно быстрее в саклю и указать на Тодуа, а тогда казакам велено было схватить его и не выпускать из рук, пока на крик их я не подоспею к ним выручку с остальными казаками. Все выполнилось с буквального точностью, и через минуту вырванный из середины оторопевшей толпы Тодуа был доставлен ко мне. Не смотря на такое быстрое выполнение маневра, платье на казаках-охотниках все было изорвано в клочки отнимавшими у них коновода, но они впили в него, как бульдоги, и не выпустили, поплатившись своим платьем. Когда же появилась другая партия казаков человек в двадцать, на толпу нашла паника, и она бросилась в рассыпную. Старшине отдан был приказ завтра же утром на счет селения, с иголочки, окепировать обоих казаков, а от меня получили они по десяти рублей. Подобные выемки возможны лишь с такими молодцами, как наши линейные казаки. Смышленые, находчивые, неутомимые, ловкие, бесстрашные, не считающие для себя что либо невозможным, они прошли школу, в полной мере выработавшую в них мощь и удаль русского человека, Помню еще и другую с ними выемку, только совершенно в другом роде. Нужно мне было накрыть внезапно одного отъявленного вора, азнаура Темуркву Чиковани (вассала княгини Меники), считавшегося в бегах, а на самом деле прятавшегося и весьма редко заглядывавшего к себе в дом, где оставалась его семья. Долго за ним следил я, и, наконец, мне дают знать, что он вернулся к себе; не теряя ни минуты, беру десяток линейцев и еду. Сакля в глухом лесу, обнесена плетнем из колючки; половина казаков окружает плетень, с другою въезжаю во двор; но как ни быстро все это было проделано, Темурквы не оказалось уже налицо, и бабы его божились, что несколько месяцев уже его не видали. Досадуя на такой промах, сидел я под навесом сакли в раздумье, что мне делать, — сакля и все при ней постройки обшарились, не оставалось сомнения, что или Темурква был предупрежден о моем приезде и схоронился, или, действительно, еще не возвращался домой, и вдруг раздается крик казака: «он здесь ваше высокородие... здесь!..» Бросились все на крик и что же оказалось? Воришка, услышав приближающийся к сакле его конский топот, стремительно бросился в стог сена, стоящий на дворе, и запрятался в самую середину; но от [562] лиейца, по всему вероятию, и самого практиковавшего когда-нибудь подобный маневр, он не укрылся, и тот вытащил его из стога за ногу. Ну, как же было не дать и этому молодцу синенькую бумажку? И после такой полезной службы в течение четырех месяцев к прискорбию моем, мне пришлось расстаться с линейцами, неделю спустя после ареста Тодуа; их сменила у меня сотня донцов. То был совсем уже другой народ, пришли они прямо с Дону, многие из них были первый раз на службе, имели вид людей, огорченных переселением на чужбину, требовать от них ловкости и расторопности было нельзя и нужно было воспитывать их даже относительно гигиены: лихорадка страшно трепала их, пока они не разобрали, что можно и чего нельзя есть и пить. Арестованный Мартали Тодуа честью уверял меня, что ему и в голову не приходило укрываться, но односельчане, из расположения к нему, вздумали его прятать и наделали всех этих глупостей; он усердно просил их простить. Я не дал дальнейшего хода этому делу. Все трое коноводов были заарестованы. К этому времени относится приезд опекуна над владетельскими имениями Д. И. Кипиани, вместе с шурином своим М. Е. Чиляевым. Опекун приступил к составлению описи имению и просил нашего содействия. Имение владетельское раскинулось по всей Мингрелии; Кипиани приходилось делать объезд его в сопровождении старшего сахлтхуцеса, князя Давида Чиковани, и его помощников, а к ним прикомандировал я в своем округе, помощника своего, князя Димитрия Дадиани. Приезжая в селение, где находились владетельские крестьяне, комиссия эта вызывала их, составляла списки, роспись повинностей владетелю, расспрашивала о границах владетельских угодий и для поверки этих последних показаний вызывали понятых из окольных жителей. Случались при этом и протесты, которые записывались в протоколы. Димитрий Иванович Кипиани, уроженец Рачи (горной Имеретии), бедный азнаур и сирота, в детстве был взят одною своего родственницею в Тифлис, с успехом учился и по окончании курса в гимназии с 14-м классом, сделался сам учителем. В эту пору, т. е. в конце тридцатых годов, и его захватило то же самое антирусское движение, как и князя Эристова; совершенным еще юношей выслан был он в Вологду, а там определили его на службу. Для него в особенности была полезна эта ссылка; в Вологде нашелся кружок людей образованных, Киниани стал усердно восполнять среди него свое образование, выучился читать и говорить по-французски и по-немецки, много читал и на столько выработал свой русский, деловой стиль, что сделался чиновником, которому открывалась дальнейшая [563] служебная карьера. Но тоска по родине помешала ему укорениться в этом крае, и когда годы ссылки окончились, он поспешил вернуться в Тифлис; служба его пошла тут очень быстро, так как, действительно, среди чиновников, уроженцев Закавказья, он был выдающеюся личностью. Князь В. О. Бебутов и князь Воронцов очень к нему благоволили, на него возлагались серьезнейшие дела и когда последнего сменил, в 1855 году, Н. Н. Муравьев, он остановил на Кипиани свой выбор, как на директоре своей канцелярии. Но в Петербурге почему-то взглянули неблагоприятно на это представление Муравьева, вспомнили политическую опалу Кипиани, не утвердили его, и он остался членом совета наместника кавказского. Должность директора канцелярии наместника считалась высшей в то время на Кавказе и не быть утвержденным в ней по представлению наместника, было страшным ударом для честолюбия человека, своим талантом и усиленным трудом выдвинувшегося вперед. Очень может быть, что Муравьев не верно судил о способностях представляемого им лица и более приписывал ему, чем тот на самом деле был, но судить об этом не следовало в Петербурге: Муравьев был в праве выбирать ближайшего сотрудника, каков бы он ни был, это было его личное дело; критиковать способности Кипиани — значило оказывать недоверие к Муравьеву; но в Петербурге ухватились за юношескую политическую его неблагонадежность и выставили ее очень не кстати. Юношеские бредни давно уже принадлежали к одним лишь воспоминаниям человека зрелого, двадцатилетней прекрасной службой доказавшего всю свою благонадежность и если этот правительственный ригоризм шел так далеко по отношению к Кипиани, то почему же он не распространялся на других его товарищей ссылки, которым движение вперед на более высшие должности, чем директора канцелярии, было свободно, открыто, — так, например, князь Григорий Дмитриевич Орбелиани, сосланный когда-то за ту же историю в Выборг и там служивший, был впоследствии исправляющим должность наместника и членом государственного совета. Следовательно, предлог этот относительно Кипиани был не только пустой, но и несправедливый и маскировал лишь недоверие к представлению Муравьева. Но как бы то ни было, повторяем, этот момент в карьере Кипиани был страшным для него ударом; надо было иметь много силы душевной, чтобы вынести это испытание, без накипи желчи; много силы ума, чтобы подняться выше своего положения и верно начертать себе дальнейшие, очень трудные шаги. С назначением Барятинского наместником, выступила вперед целая плеяда людей хотя и не новых на Кавказе, но стоявших до того на втором плане, и Кипиани затем стушевался; во [564] дворец его не звали и он зачислился в разряд тех коллегиальных чиновников высокого ранга, которые навсегда обрекаются если несовершенно спать, то, по крайней мере, дремать в своих курульных креслах. Мингрельское возмущение вывело его из этой летаргии. Мы видели, что княгиня Екатерина Александровна, после отказа брата ее князя Давида Чавчавадзе и зятя барона А. П. Николаи, обратилась к Кипиани и тот не только горячо отозвался на ее призыв быть опекуном над имением малолетних детей владетеля; но и всецело сделался рыцарем и адвокатом женщины, по мнению его, обиженной и оскорбленной. Вот при каком настроении, приехав в Мингрелию, в качестве члена совета и опекуна, он приступил к своей деятельности. С Димитрием Ивановичем я познакомился до того года за два в доме же владетельницы, потом встречался в Кутаиси и Тифлисе и, видя в нем высокий чин и чрезвычайную к себе любезность, старался и теперь, в качестве окружного начальника, служить ему всем, что только от меня зависело. 2. Около двадцатого декабря, разбирательство по одному очень сложному спору о мельничной воде между дворянами Корзаия, Нанешвили и соседним с ними имеретинским князем Глахуа Микеладзе привлекло меня на несколько дней в волость Сачилаво. Поселившись в местечке Орпири, в доме любезнейшего подполковника и командира роты скопцов Егора Давидовича Гегидзе, я мирил спорящие между собою стороны; дело шло на лад, но, все-таки, приходилось каждый день выезжать на спорное место, в натуре соображать о тех перестановках плотин, которые могли бы всех согласить. В это время года у нас в Петербурге стоит зима и морозы доходят иногда до 20 градусов, а в Мингрелии их заменяют дожди, напоминающие собою всемирный потоп: хляби небесные разверзаются, начинается ливень, который тянется иногда целый месяц беспрерывно и так случилось и в то время, как я жил в Орпири: начались дожди, речки выступили из берегов, ручьи обратились в речки, и я очутился отрезанным от Сенак, в ожидании ясных дней. В подобные моменты находит тоска невыносимая: холодно, сыро, темно и никуда носу нельзя показать; в 1837 году, император Николай, путешествуя по Закавказью, приехал из Сухума в Зугдиди, именно в подобную пору и дожди заарестовали его тут дней на пять: нельзя было тронуться с места вследствие страшного разлива речек, делающихся в высшей степени опасными. [565] И вот в такую-то непогодицу, ночью, будит меня нарочный и подает пакет с перышком, припечатанным сургучом; дело значится неотлагательное. Распечатываю, читаю и вскакиваю с постели, как ужаленный. Помощник мой г. Кульвановский доносит мне, что в селении Нахуну, принадлежащем князьям Пагава, — открытый бунт; помещиков исколотили, и когда он прибыл в селение с четырьмя казаками, народ и его принял в дреколья, так что он нашел за лучшее ретироваться; одного из казаков побили и отняли у него лошадь. «Если это движение, писал он, не будет тотчас же подавлено, то может сообщиться и в другие селения». Нарочный тотчас же полетел от меня с донесением к генералу; я просил его направить в Нахуну сотню казаков и роту линейного батальона, а сам через полчаса, т. е. еще до света, под страшным ливнем, в бурке, башлыке, с несколькими есаулами, казаками и переводчиками, выехал в Нахуну, через Ванзу. Передать подробности этого путешествия, сопряженного положительно с опасностью жизни, я не в состоянии, мы больше плыли на лошадях, чем ехали, и были такие речки, которые переплывали только скучившись один к другому, а сверху все поливало и поливало, да еще в вперемежку со снежком, тотчас же таявшим. К вечеру, наконец, одолели верст тридцать, добравшись до Банзы, голодные, измученные, продрогшие до костей и мокрые, подобно вышедшим из ванны. Раем показалась мне комната князя Бахуа Пагава, к которому меня привезли; ярко растопленный камин, переоблачение в сухой костюм, вынутый из вьюков, чай и, наконец, ужин с бутылкой доброго вина, все это было блаженством, и я уснул как убитый. На другой день рано утром в просушенных одеяниях тронулись мы дальше, оставалось еще верст восемнадцать до Нахуну, а дождь работал с тем же остервенением, как и вчера. Около полудня, мы подъезжали уже к Нахуну, и в это время на перекоски из Сенак показалась сотня казаков, которую вел ко мне корнет князь Накашидзе. Мы с ним съехались, и он мне сообщил, что Николай Петрович сильно заболел, у него открылась рана, лежит в постели и доктор не приказал ему шевелится. Писать ко мне был не в состоянии и на словах поручал сказать через Накашидзе, что просит меня как можно энергичнее подавить это движение, и, расследовав его мотивы, немедленно сообщить ему о них. В горном селении лежал уже снег, когда мы в него въехали, следовательно, простившись с дождем попали прямо в зиму. На Кавказе переходы эти не диковинка. Нахуну напоминало своей топографией и разбросанностью домов Кинчху, о которой я говорил в третьей главе, и когда [566] мы в него въехали, то с трудом доискались хелосанов; народ, как напроказничавший школьник, попрятался весь в горные трущобы. Нам отвели пустую и довольно просторную саклю, в которой первым делом было развести костер. Сюда приехал помощник мой Кульвановский, а к вечеру пришла и рота линейного батальона, под командою поручика Критского, с нею прибыли и два генеральских есаула, братья Теймураз и Сико Топурия, ребята разбитные и ловкие, оказавшиеся очень для меня полезным. Из кусочков тех сведений, которые удалось мне собрать покуда от Кульвановского и хелосанов, что весь сыр бор загорелся от каких-то неправильных требований помещиков, но в чем они состояли, хорошенько нельзя было добиться, являлась необходимость собрать во что бы то ни стало народ, попрятавшийся в горные трущобы, и от него добиться толку. Надо было завести с ним дипломатические переговоры, и эту миссию возложил я на братьев Топурия. На другой же день с утра дипломаты отправились в горы и к вечеру вернулись со следующим отчетом. Народ, чувствуя себя виновным, опасается вернуться в свои дома, и просит гарантий в том, что я без разбора и суда не стану его наказывать. Теймураз, по словам его, нашел главного зачинщика всего бунта, какого-то крестьянина, по имени Басаию (т. е. Василия), и уговорил его идти ко мне, но тот требует прежде всего, чтобы Теймураз присягнул ему, что его не сошлют в Сибирь, а затем, чтобы тот сделался его дзмобили, т. е. духовным братом. Этот обычай налагает такие же обязанности, как и усыновление, о котором я говорил в 4 главе, между дедопали и Джамсухом Дадешкилиани, в обоих случаях совершают известные молитвы. Теймураз просил у меня разрешения на эти мингрельские способы скреплять дипломатические переговоры и, получив его, отправился с попом к Басаии и вечером привел ко мне этого мелодраматического конспиратора; в течение же дня съехалось в Нахуну и несколько князей Пагава. Испитой, рыжий, парень лет тридцати, среднего роста, с огромными и самыми плутовскими глазами, Басаия был принят мною, как самый желанный гость и как нареченный братец Теймураза Топурии. Он уселся у костра, и Накашидзе стал переводит наши разговоры. Мучались мы с этим гусем часов пять, а Кульвановский записывал те части диалога, которые имели существенное значение. Ясно было, что этот великий проходимец, Басаия, упорно избегал давать прямые ответы, взвешивая каждое слово, и вдаваясь в разные побочные подробности, затемняющие дело; но мы с ангельским терпением выслушивали всю околесную и, не теряя нити, все-таки, понемногу добились того, что [567] требовалось узнать. Сам того не замечая, набрасывал нам Басаия поразительную картину особенных нравов мингрельской помещичьей и крестьянской жизни. Мы узнали, как еще мальчишкой он очутился в доме господском в качестве пареши, т. е. прислуги, как господин стал натаскивать его на воровство лошадей и скота, как, постепенно проходя эту школу и, наконец, дойдя до совершенства, воровал вместе с барином. Но при всех моментах этой товарищеской деятельности барин всегда оказывался подлецом; в дележе он его обсчитывал, в тех случаях, когда следы приводили пострадавших людей к их усадьбе, выдавал его головою, а сам божился, что не причастен к воровству; Басаию порол мдиванбег, заставлял платить штраф в семь раз больше цены украденного; приходилось снова воровать, чтобы рассчитаться, и если при этом что-нибудь утаивал он в свою пользу, помещик сажал его на цепь и держал на ней по целым месяцам. Все закоулки Имеретии, Мингрелии и Абхазии были знакомы Басаии и лошадей, украденных в первой, проводил он в последнюю без промаха. Когда пришла бунтоба (т. е. прошлогоднее возмущение), он бежал от своего барина и был все время в банде; при этом понагрел таки изрядно руки на господах и они носу не смели показывать в их селении Нахуну. Но пришли, наконец, русеби (русские), усмирили бунтобу, обещали настоящую самарт-лобу (правосудие) и все шло покуда хорошо, да вот недели три тому назад, когда поспело новое вино, поехали господа по старому и стали их опять обедать. — «Когда, наконец, они нам надоели, мы просили их сначала честью уехать, но они начали пугать нас русскими; по словам их, те приведут нас в повиновение и некоторые из них поехали жаловаться на нас к начальнику. Видим — скверно, стали было смиряться, да тут один из помещиков, князь Георгий Пагава, живший у своего крестьянина в доме, потихоньку навязал его двум дочерям, девочкам 9 — 10 летним, красные шелковинки на шею, а это по старому значило, что они сделались его моахле, т. е. служанками, и что он возьмет их теперь к себе в дом. Как узнал это отец девочек, крикнул на всю деревню: «братцы! помогите, господа опять принимаются за старое», — все сбежались, а вместе с другими и я, да как увидали шелковинки на шее у девочек — не стерпели и пошли лупить всех Пагав без разбору. Тут, как раз приезжает в деревню с несколькими из них какой-то русо с казаками, начал на нас шуметь — держит, стало быть, помещичью руку, и его давай гнать, только его не тронули, а казаку досталось... правда; да тот сам начал расправляться нагайкой. Лошадь его у нас осталась»... Такова была вкратце исповедь, которой добились мы с [568] Накашидзе после пятичасовых расспросов. Я не находил слов благодарности любезному переводчику, доведенному этой египетской работой до изнеможения; по сущность дела, все-таки, выяснилась и состояла в том, что Пагавы не могли воздержаться от старых привычек, — привычка вторая натура, — позабыли историю, происходившую несколько месяцев тому назад, и стали восстановлять прежние порядки. Не смотря на строгое запрещение приезжать к крестьянам и кормиться на их счет, они поехали таки в Нахуну и пошли их обедать, да еще вдобавок один из них, Георгий Пагава, не довольствуясь тем, коснулся и самого больного места: выдумал брать моахле, конечно, с целью по прежнему распродать обеих девочек в разные руки. После допроса, Басаию передал я духовному его родственнику Теймуразу Тонурии и приказал привести ко мне завтра утром, а затем, поужинав, улеглись мы спать. Ночлег был ужасный, сакля сквозила, на дворе был мороз, костер потухал и на походных кроватях мы лежали, не раздеваясь, и укрывались одеялами и бурками. И при таких не совсем комфортабельных условиях привелось нам втроем — Накашидзе, Кульвановскому и мне прожить в этой сакле более двух недель, не покладая рук. На другое утро явившемуся ко мне Басаие я поручил отправиться в горы, к попрятавшимся там его односельчанам и объявить, что всякое их замедление в явке ко мне ведет лишь к их же ущербу. В их домах поставлена экзекуция — рота солдат и сотня казаков будут там находиться, пользоваться их запасами и вином до тех пор, пока до одного все беглецы не будут на лицо. Дело я разберу, виновных по головке не поглажу, но и обижать не позволю — пусть идут как можно скорее. Басаия отправился, и в тот же день стали сходиться мало-помалу крестьяне, а ко мне приводили их есаулы. Немало времени тянулась канитель формальных допросов, расспросов, очных ставок и т. и., исписалась чуть не целая стопа бумаги, работали все, и на помощь нам генерал прислал еще одного, очень бойкого чиновника, Васильева. В селении оказалось всего до трех сот дымов, а из числа их в кулачной расправе с Пагавами принимали участие человек сорок. Понятия о вещах у князей Пагава до того были спутаны особенной их логикой, что они далеки были от сознания виновности своей в этой истории. По их убеждениям, Бог создал мужиков специально для них, Пагава, как корову, лошадь и другую тварь на потребу человека, Тварь под час балуется, и ее укрощают дубиной, следует тем же усмирять и мужика. «Русеби не позволяют нам теперь самим расправляться с мужиками, да когда-нибудь надоест им возня с ними, и они [569] отдадут их нам обратно в полную нашу власть; непонятно только, зачем они так долго это затягивают и напрасно себя мучают, ведь не хотят же они в самом деле из скотов сделать людей? Работа напрасная. Да притом же у них и самих такие же скоты-мужики работают на них в десять раз больше наших и понаделали они из них своих солдат, которых порят немилосердно. Вот и теперь что же они с нами делают, — как не кормят своих на счет наших, называя это экзекуцией? Да ведь она идет нам только в убыток. В прежнее время, за всю эту историю, мы переловили бы всех негодяев и продали бы их за бунт в Абхазию и Цебельду, вот убытков у нас никаких и не было бы. А теперь их обедают солдаты и нам оттого убыток, мы бы и сами сумели сесть то, что досталось солдатам. Ведь это совсем усамартлоба (не правосудие), вино солдаты пьют не только из мужичьих, но и из наших кувшинов; подадим, по крайней мере, счет этому нашему вину». И Пагавы с легким сердцем подали мне целою гурьбой счет в 120 рублей серебром за выпитое из кувшинов их вино солдатами. Рассуждения их и толки, предшествовавшие этому решительному с их стороны пассажу, доходили до меня через моего переводчика, Бессариона, и потому я не был захвачен ими врасплох, взял от них счет, немедленно уплатил деньги и заставил в получении их расписаться. Они, конечно, сочли меня за круглого дурака, так как солдаты в действительности выпили не более как рублей на двадцать, а они заполучили 120 руб. Усердно благодаря меня за такое быстрое их удовлетворение и в душе смеясь надо мною, они и не подозревали нисколько, что развязка дела еще впереди. Когда дело с бушевавшими мужиками было разобрано, виновных в кулачной расправе постегали солдаты, троих или четверых, а в том числе и родственника Теймураза Топурии, Басаию, послал я в Сенаки выдержать с месяц в тюрьме, — пригласил я всех князей Пагава и объявил им, что, для полного прекращения на будущее время всяких недоразумений между ними и их крестьянами, нахожу необходимым составить раз навсегда подымные росписи податей и повинностей крестьянских. Пагавам, по их джентльменству, отказываться теперь от какого либо моего предложения было невозможно; сто двадцать рублей лежали у них в кармане, и они объяснили, что готовы исполнять всякое мое приказание. Засадил я тогда всех моих сотрудников и сам сел с ними, я принялись мы за работу. Призывались крестьяне каждого из князей Пагава по очереди и с обоюдных их показаний составлялись росписи дебулебы, т. е., податей и повинностей, для разрешения же [570] не согласий в показаниях обеих сторон выбраны были особые медиаторы с обязательством как господ, так и крестьян, безусловно, подчиняться их решению. Для большей уверенности в правде этих медиаторов они были приведены к присяге. Росписи, подписанные обеими сторонами и медиаторами, составлялись в трех экземплярах: один давался помещику, другой крестьянам, а третий должен был храниться в окружном управлении. При этом было объявлено обеим сторонам за подписками, что отныне навсегда кормление помещиков у мужиков отменяется, а также и повинность моахле, т. е. женской прислуги, прекращается. Пагавы хотя чувствовали, что 120 рублей обходятся им недаром; но, делать нечего, подписали. Нахунувская история и процедура составления росписей взяли у меня более двух недель, и все святки и новый год проведены были нами черт знает в какой обстановке. Оставалось мне одно лишь утешение, что введением росписей мне удалось обломать нешуточное дело: положено было начало прекращению произвола помещичьей власти в форме самой приличной обоюдного договора. Н. П. Колюбакина я нашел в постели, доктор не позволял ему еще вставать. Дружески обнял он меня и благодарил за все сделанное. Накашидзе долго рассказывал ему все трагикомические эпизоды из этой эпопеи; генерал от души хохотал. Рассказывал по-своему и Теймураз Топурия дипломатические свои подвиги на горе и представлял их в лицах. Сто двадцать рублей, уплаченные мною за вино, отнеслись в счет экстраординарной суммы. Когда же Колюбакин настолько понравился, что мог ходить по комнате, Пагавы призваны были к нему, и им строго внушалось не отступать от сделанных росписей. Сказано было, что если и после этой меры они излишними требованиями вызовут движение, подобное нахуновскому, то будут сочтены за прямых нарушителей общественного спокойствия и над имениями их назначится опекунское управление. 3. В январе 1858 года, дознание о действиях коноводов и главных их пособниках в прошлогодних беспорядках было приведено к концу; 38 человек были заарестованы, и заключение о мере их виновности и степени наказания представлено управляющим Мингрелией наместнику, а там последовало утверждение. Все 38 виновных были высланы административным порядком на различные сроки во внутренние губернии. Самый высший срок был пятилетний, и ему подверглись три главных [571] коновода. Из них Коча Тодуа умер в ссылке, а двое его товарищей, отбыв срок, вернулись на родину и чуть ли не до сих пор благополучно здравствуют. Вообще можно сказать, что, благодаря гуманности Н. П. Колюбакина, дело обошлось без значительного числа жертв: тридцать восемь человек, временно высланных, была совсем ничтожная цифра при восстании чуть не поголовном, прекращенном местной администрациею. Прискорбен был лишь факт вооруженного столкновения в Занах, где побито было казаками несколько человек; но ответственность в этом случае падает на сумасбродные затеи Чиковановых. Последствия прошлогодних беспорядков продолжали еще сказываться. В конце января, у жителей оказался сильный недостаток в хлебе и в кукурузе, и нам пришлось прийти им на помощь. Генерал приказал закупить в Имеретии муку и зерно и жителям было объявлено, что они могут получать их в виде ссуды до будущего урожая. Это спасло их от голодовки и дало возможность обсеменить поля яровыми хлебами. В феврале месяце, Д. И. Кипиани с Чиляевым покончили объезд, описание владетельского имения и в заключение отнеслись к окружным начальникам с запросом о сообщении им справочных цен в Мингрелии на все сельские продукты, как-то: пшеницы, кукурузы, гоми, вина, скотины и пр., и пр. Запрос этот меня немало удивил и поставил в затруднение. При том захудалом положении, в котором находилась Мингрелия, нелегко было собрать истинные справочные цены о каких либо произведениях. В хлебе народ сам нуждался, следовательно, на еженедельные базары нести его не мог, привезенный же из Имеретии, он, конечно, был выше нормальной цены, а недостаток хлеба отзывался на цене и других продуктов, которые сбывались в обмен на привозный хлеб по цене, ниже нормальной. Вдобавок опекун просил справочные цены не только за последний год, но средние за последние десять лет; этого, конечно, русская администрация не могла вовсе сообщить с надлежащей точностью и, чтобы по мере возможности удовлетворить требованию Д. И. Кипиани, дело это поручил я сенакскому полицейскому комиссару и бывшему мдиванбегу, человеку пожилому и очень толковому, князю Максиму Веровичу Кочакидзе. Цыфры, сообщенные им, препроводил я к опекуну, а вместе с тем, интересуясь узнать, для чего нужны были ему эти цены, при свидании с ним, недели две спустя, спросил его об этом и, к удивлению своему, узнал от него, что, руководствуясь этими справочными ценами, он разценные подати и повинности владетельских крестьян думает перевести на деньги, а затем и взыскивать их уже не натурой, а деньгами. Результатом таких вычислений образовалась у Кипиани сумма в сто двадцать [572] тысяч ежегодного доходу владетеля; но, принимая во внимание разоренное положение крестьян, вследствие турецкой войны и бунта, он скидывал третью часть и затем оставалось восемьдесят тысяч рублей, которые считал в праве требовать с крестьян. Видя перед собою члена совета наместника кавказского, следовательно, очень крупное лицо в начальственной иерархии, и притом заметив уже из разговоров с Кипиани, что он не любит возражений маленького чина, я воздержался от них и теперь; но при свидании с Н. П. Колюбакиным сообщил ему о слышанном мною от Кипиани. Собрать с трех тысяч дымов крестьян 80 т. р. я считал не только неправильным, но и физически невозможным. Крестьяне обязаны были владетелю, как и крестьяне всех других помещиков, приношением натуральных произведений; что давала им земля, то они и несли, — вот в чем заключался главный принцип их обязанностей, дебулеба. Сказать крестьянину: «принеси мне вместо курицы 10 коп. и вместо батмана кукурузы 40 коп.», господин не имел права, и денежное взыскание, вместо натурального, являлось насилием. Какой же мог быть после того разговор о переложении опекуном приношений натурою на деньги? Но как это ни нелепо, допустим, что факт совершился, и крестьян под угрозой казацкой нагайки обложили денежной податью, — где же возьмут три тысячи дымов мингрельских крестьян восемьдесят тысяч рублей, когда такой суммы нет в обращении во всей Мингрелии, т. е. у 28 тысяч дымов. Нелепость предположения Кипиани была очевидна, Н. П. Колюбакин тотчас же ее понял и сказал мне, что он поговорит с Димитрием Ивановичем, спустя же несколько дней, сообщил мне конфиденциально следующее. Кипиани и сам знает хорошо, что взыскивать 80 тысяч не мыслимо, но расценку эту сделал он в тех видах, чтобы облегчить правительству способ ликвидации владетеля, в случае упразднения его автономии. Соображаясь с этим денежным доходом, хотя и фиктивным, но, все-таки, изображающим собою приблизительную ценность продуктов, которыми обязаны крестьяне, нетрудно сделать безобидную для владетеля капитализацию и вознаградить его в этом размере за отказ от своих прав. Такое объяснение, хотя не вполне меня удовлетворило, но Колюбакин присовокупил, что он знает Кипиани давно и думает, что усердие к поддержанию интересов владетеля, по всему вероятию, не заглушит в нем ни здравого смысла, ни чувства справедливости. «Во всяком случае. — заключил генерал: — нам ведь все будет видно и мы, конечно, сумеем удержать ретивость опекуна в границах благоразумия и возможности». В марте месяце, появились у нас в Мингрелии очень [573] интересные гости, — три агента большой французской железнодорожной компании (во главе которой стоял знаменитый Коллинион) — капитан Давид, г. Шариантье и отставной русский гусар, барон Кноринг. Они были первыми вестниками новой, только что начинавшейся тогда эры железнодорожного движения в нашем отечестве. Дорога тогда проектировалась от Москвы до Феодосии и работы начинались с обеих ее кондов разом. В Феодосии поставку шпал приняла на себя компания Трона и Готрона и правление прислало названных трех агентов для ведения переговоров с владельцами береговых лесов Мингрелии и Самурзакани. Живущий в этой стороне более 15 лет, француз, граф Розмурдюк, явился комиссионером в этом деле и свел агентов с мингрельскими дворянами Чхолариа, владельцами прекрасного леса возле Анаплии. Дело это шло на лад и генерал, конечно, оказывал полное содействие французам. В тот момент они были очень интересны. Недавние еще наши враги под Севастополем — оба служили они там — и с особенным уважением и симпатией говорили о русских, и больше всего радовали нас тем, что через два года обещали дорогу от Феодосии. Являлась надежда, что скоро и наш глухой край соединится с Москвой и Петербургом. Тогда ведь попадать от нас в те места считалось чуть не подвигом. Мингрелия чрезвычайно нравилась французам, они надавали нам массу обещаний — привлечь иностранные капиталы для эксплуатации естественных богатств Кавказа, и мы как дети всему верили. Денег у них было много и содержания их нас поражали: Давид, напр., получал 12 т., Шарпантье 6 т., Кнорринг 4,500. Оклад управляющего Мингрелии был 7 т., следовательно, чуть не половина оклада старшего агента какой-то французской компании. Чувствовалось в этом какое-то новое веяние; до сих пор у нас, кроме служебной карьеры, ничего не имелось в виду, а тут ясным становилось, что для частной предприимчивости открывалось широкое поле. Это видели мы не на одной французской компании; в прошлом году на Кавказ приезжал тоже крупный, русский предприниматель г. Новосельский со своими агентами, денег у них куры не клевали, содержания тоже были огромные. От всего этого у нас, бедных тружеников, получающих гроши, не хватавшие на самую скромную жизнь — кружилась голова. Окружной начальник, напр., при ответственной и хлопотливой своей обязанности, сопряженной часто с опасностью жизни, получал всего 1,500 рублей, т. е. третью часть содержания какого-то отставного гусара, младшего агента какой-то французской компании. Такая несообразность в окладах не могла не деморализировать многих состоявших тогда на государственной службе и лишенных надежд на быстрое подвижение. [574] Но веселая полоса, занесенная к нам легкой болтовней французов, помрачилась очень прискорбным известием. Генерал получил от князя Барятинского предложение принять должность эриванского военного губернатора и, конечно, принял ее с удовольствием, как место, на котором он становился в непосредственные отношения с самим наместником. За Колюбакина, конечно, можно было лишь радоваться, тем более, что здоровье его пошатнулось и деятельность управляющего Мингрелией становилась ему не по силам, но расставаться с ним нам было всем невесело, а мне в особенности, поехавшему в Мингрелию лишь по его приглашению. Служба в Кутаиси и здесь меня совсем сблизила с Колюбакиным. Все неровности характера, вспыльчивость, раздражительность, а подчас эксцентричность и чудачество искупались в нем несомненными достоинствами. Он и жена его, Александра Андреевна, урожденная Крыжановская, были прежде всего люди простые сердцем и в полном смысле честные. Синекура в службе для Колюбкина была немыслима, поэтому он не мог быть приятен для служащих, что называется, с хитрецой, и налегал на них с полной бесцеремонностью, но привязывался всем сердцем к людям усердным. У Александры Андреевны не было, детей, она взяла к себе сироту и воспитала так, как редко воспитывают детей своих родители. Она с ним училась чуть не до последнего университетского курса. Колюбакины жили всегда по своим средствам, и тут умение распорядиться ими всецело принадлежало Александре Андреевне, сам же он положительно не умел обращаться с деньгами и, если они попали к нему в руки, — сорил ими. Помню, однажды в Кутаиси, в отсутствии Александры Андреевны, скопилось у него пять тысяч, то были какие-то наградные и не дополученные в военное время рационы; такая сумма завелась у него чуть ли не первый раз в жизни, и она не давала ему покою. Отдавал он ее прятать то мне, то Акопову, то Рафаилу Эристову и все мы двадцать раз ее пересчитывали; но вдруг вздумалось ему ехать в Тифлис, потащил он туда же и меня, прожили мы целый месяц у брата его Михаила Петровича и пять тысяч разлетелись не известно куда, знаю только, что значительная часть их раздалась всем, кто ни просил, и вернулись мы домой налегке. Но в присутствии Александры Андреевны это было бы не мыслимо. О взятках, конечно, не могло быть и речи, руки у Николая Петровича были не так устроены, он мог ими давать, но не брать. Люди с такой солидной основой нелегко меняются и тем самым заслуживают, если не любви, то уважения. По всему этому мне было очень прискорбно расстаться с Колюбакиным, а ехать за ним в Эривань мешало тоже весьма [575] важное обстоятельство: я был женихом, невеста моя жила в Кутаиси и свадьба назначена в апреле. Все это заставило меня серьёзно подумать о возвращении в Кутаиси, и я надеялся на содействие в том князя Эристова; но получилось известие из Тифлиса, что на место Николая Петровича назначается брат его, Михаил Петрович, и это поколебало мои намерения. С Михаилом Петровичем я был знаком частным образом, видел в нем очень любезного человека; брат же его взялся быть посредником между нами и обещал мне сблизить нас. В начале апреля, переселился я из Теклат в Котианеты, в дом князя Кации батонишвили, любезно мне его предложившего, в виду скорой моей свадьбы и потому еще, что сам он жил постоянно в Зугдидском округе, а котианетский дом его пустовал. От наемной платы Кация решительно отказался и позволил мне лишь обделать дом, состоящий из трех комнат и флигеля в одну комнату, заново обоями. Я выписал из Орпири скопцов, поручил им эту работу, обои прислали из Кутаиси, также как и мебель, и в несколько дней котианетское жилище сделалось неузнаваемым; из грязного, сквозного, с перекосившимися рамами, заклеенными вместо стекол бумагой, оно обратилось в маленький коттедж, с террасой, убранной плющим. Недели через три я жил тут уже женатым человеком. 4. Во время непродолжительного отпуска моего в Кутаиси совершилась перемена начальства, и я явился уже к Михаилу Петровичу Колюбакину. Служа более двадцати лет на Кавказе, он начал карьеру свою с должности личного адъютанта начальника штаба, генерала Коцебу, отсюда сделан был карабахским уездным начальником, потом кутаисским вице-губернатором, переведен на ту же должность в Тифлис и тут оставался лет восемь, при трех губернаторах: князе Иване Малхазовиче Андроникове (герое Ахалцыха, Ацкура и Чолока), Лукаше и Капгере. При первом из них весьма часто исправлял оп его должность, вследствие отлучек Андроникова из Тифлиса, как командующего войсками, расположенными сначала в Ахалцыхском уезде, а затем в Гурии, и когда тот совсем отказался от должности тифлисского губернатора, имел полное право занять это место, но Н. Н. Муравьев выписал из какого-то деревенского захолустья родственника своего, Лукаша, и посадил на голову Колюбакину. Лукаш изображал собою что-то археологическое по древности и [576] ветхости, о крае не имел ни малейшего понятия и, при всем желании показать свою деловитость и энергию, дальше пустого канцеляризма ничего не проявил и, как только Муравьев оставил Кавказ, тотчас же уехал к себе обратно в деревню. Барятинский вместо его назначил своего протеже, генерала Капгера, и Колюбакин опять очутился за ширмами. Такое, не первое, разочарование заставило его подумать, наконец, о себе и он намерен был уже искать службы, как тогда говорилось, в России, но генерал Назоров, эриванский губернатор, своей отставкого, открыл вакансию Николаю Петровичу Колюбакину; Барятинский назначил туда последнего, а Михаила Петровича на его место в Мингрелию. Многолетняя административная практика обогатила Колюбакина 2-го обширной опытностью, Закавказский край был близко ему знаком, в общих чертах он имел верное понятие и о Мингрелии, был в ней не в потемках, да и его скоро тут все поняли и узнали, чему много способствовала манера его обращения, значительно отличавшаяся от братниной: он меньше горячился, меньше шумел и своей приветливостью всех к себе располагал. Немало на своем веку пришлось мне видеть и знать всякого рода администраторов, и скажу только, что нигде не может быть такого разнообразия типов, как в той служебной сфере, где личное усмотрение играет чуть ли не главную роль. Щедринских помпадуров не встречалось на Кавказе, этот тип родился, вырос и воспитался на почве нашей русской провинции и в петербургских рассадниках бюрократии; он был чужд Кавказу, богатому совершенно иными, своими собственными, доморощенными типами. Чрезвычайное разнообразие местных особенностей, обычаев, нравов, делают из кавказского перешейка, — сравнительно небольшого уголка, — нелегкое поприще администратору. Народы, тут живущие, не смотря на многовековую свою историю, не выработали в жизни своей прочных основ гражданственности; сборники обычного права, не выходящего из рамок сельской жизни, и мусульманское законодательство, шариат, чересчур зыбкие основы, и Россия, присоединив к себе Кавказ, поставлена была в необходимость всецело и с незначительными оговорками распространить на него общие свои законы. Применение их на пользу, а не ко вреду населения, введение их в общее сознание, как объективной правды, а не как мертвой буквы, навязываемой насильно, такова прямая обязанность здешнего администратора, а потому знакомство с особенностями уголка, им управляемого, понимание духа населения, должны соединяться в нем с умением распорядиться теми средствами, которыми он действительно может располагать. [577] Программа, кажется, не сложна, да для надлежащего ее выполнения не так легко приискиваются люди. Всякий уголок в крае кричит о своих нуждах, а южные кавказские народы не похожи на славян, они не апатичны к своим общественным делам, их требования выражаются обыкновенно в страстной форме и бывают важным оселком для администратора. Горе ему, если он в ответ на них наобещает целый короб, сам даже расшевелит новые вопросы и очутится в забавном положении бессилия выполнить что-нибудь; горе ему и тогда, если он все любезно выслушает и не сделает, даже и того, чтобы мог сделать; в обоих случаях он теряет доверие населения, а раз оно потеряно, и пошла путаница. Уловить золотую середину и удовлетворить действительные нужды края не на словах, а на деле, — вот в чем мудрость администратора, и, к сожалению, нужно признаться, она давалась на Кавказе немногим; крупное большинство администраторов состояло из фантазеров или из преследующих свои личные интересы. Один ухватывался за канцеляризм, как Лукаш, и, проповедуя о необходимости сокращения переписки, разводил ее в десятеро больше прежнего; другой, с громким титулом и значительным богатством, желая во что бы то ни стало облагодетельствовать край, по своему пускался все в нем ломать, перестраивать и вновь созидать, да на беду энергия эта приводила во всем к одному лишь фиаско. В одном городе был прекрасный тенистый бульвар, на котором обыватели находили прохладу в знойные, летние дни; администратор нашел, что тут необходимо устроить фонтаны, сделал водопровод, обошедшийся городу до 20 тысяч рублей, бульвар изрыл весь канавами, и кончилось все тем, что из бульвара вышло болото, фонтанов не добились и водопровод забросили. В другом городе выстроил он чугунный железнодорожный мост, стоивший более 80 тысяч рублей, на счет совсем бедного городского населения, и потому лишь, что был уверен в проложении тут железной дороги; но ее повели по другому направлению и у города остался на шее непомерно дорогой мост, хотя и приспособленный кое-как к экипажной езде, но по нем разом два экипажа не могут ехать. Затем построил он казарму для войск, обошедшуюся в 30 тысяч рублей, в таком лихорадочном месте, что ее вскоре бросили и т. д. Жена его держала себя с величием китайской императрицы, принимала городских и туземных дам и кавалеров лежа на кушетке, едва удостаивая их кивком. Более пяти лет супруги эти царили, проживали тут все свои значительные доходы, всех угощали, всем навязывались своими благодеяниями и, не смотря на все это, бестактностью и отсутствием здравого смысла во всех своих поступках, вынесли общую к себе ненависть населения. Третий, из [578] иностранцев, пустился на хозяйственное устройство своего собственного имения, стоившего 10 — 15 тысяч не более, выписал себе заморского земляка-агронома и начал разводить фруктовый сад. Все посаженное с годами прекрасно разрослось, да как же было не разрастись, когда хозяин, пользуясь своей силой, оттягал воду у соседних крестьян. Появились действительно превосходные фрукты, о ферме стали писать, говорить, стали ездить смотреть на нее и, главное, все трубили о замечательной ее пользе, как образчика высокой культуры, которому могут следовать туземцы. Но вдруг разнеслась молва, что казна да миллионер-армянин купили у администратора его ферму, шутка сказать, чуть ли не за 400 тысяч рублей. Прошло несколько лет, администратор уехал с Кавказа, казна бросила свой участок, также, как и армянин свой, и все это задичало, и стало ясно всем, что ни казне, ни армянину вовсе не нужны были их участки, купили они их лишь в угоду администратору, оставшемуся не в убытке от своей продажи. Тогда-то и поняли, каков это был фикус. За исключением этого крупного гешефта в свою пользу, он ровно ничего не сделал для края, и его помнят лишь по недоступности, важности, чистоплотности и отвратительной аккуратности в своих личных привычках. Все знали, в какие часы он встает, гуляет, завтракает, слушает доклады, принимает просителей, обедает и т. д., и по этим его регулярным отправлениям можно было поверять часы. Четвертый был, что называется, homme aux expedients; для него ничего не было невозможного, он все, что хотите, брался устроить, так или иначе, для него все средства были хороши. О чем бы его ни просили, он никогда не отказывал, придерживаясь персидской поговорки: «или паша умрет, или осел околеет». Ловкий, находчивый, вечно смеющийся, как знаменитые фокусники Боско или Герман, веселостью своей отводил он только глаза и, как истый ученик Лоиолы, с замечательным искусством умел быть и нашим, и вашим, так что все считали его себе самым искренним другом. Начальству угождал, опутывая его доказательствами своей преданности, с подчиненными братался, лакеям больших господ жал руки, знал, где что делается и говорится, всюду поспевал, везде умел делаться необходимым. Много лет сидел он на своем месте, много наложил себе в карман, и, наконец... пригласили его на небо. Пятый, не доучившийся в уездном училище туземец, по-русски пишущий с грехом пополам, низкопоклонством, окольными путями и при содействии старых баб, прельщавшихся этим Адонисом, добился своего положения и, сделавшись восточным белербеем, окружил себя толпой опричников, на половину из своих родственников. Этот тип был нередким на Кавказе; один из его [579] представителей открыто жил по-восточному, на манер Генриха III Валуа, со своим миньоном, нукером, и брал через него взятки. Взятки же в мусульманских провинциях, с людей темных брались не за понюшку табаку; так один из родственников белербея, после кончины князя Воронцова, собирал, так называемые, вдовьи деньги на пособие бедной и несчастной вдове сердаря. Население так уважало Воронцова, что охотно несло деньги. Но, кажется, довольно этих выдержек; типы, нами перечисленные, не сочинены и известны всему Кавказу, а потому, когда посреди подобного ассортимента администраторов встречались люди действительно понимающие, бескорыстные, серьёзно относящиеся к своему делу и действовавшие сообразно с духом, а не буквою закона, на пользу населения, то, конечно, они надолго оставляли по себе благотворный след. К этой-то категории меньшинства, по всей справедливости, следует отнести и братьев Колюбакиных; по крайней мере, я такими их знал, служа с ними в Мингрелии. Каждый из них имел, конечно, свои недостатки и оригинальные черты. Николай Петрович, со своей неугомонной натурой, ко всякому факту относился непосредственно, накидывался на него, хватал его, так сказать, за рога, и тотчас же с ним справлялся сам, без помощи других. Делопроизводство у него кипело, дела не залеживались, конечно, заинтересованные лица оттого выигрывали, но за то канцеляризм обретался не всегда в авантаже. Был у него, во время губернаторства в Кутаиси, один вышколенный чиновник, Васильев, писавший превосходным почерком и прямо, набело, какую угодно бумагу; вдвоем с ним, Колюбакин, отписывал получавшуюся почту с быстротою необыкновенною. Приносились столоначальниками губернского правления необходимые справки, и затем Васильев садился, что называется, отжаривать набело ответы, предписания, рапорты и т. д.; в губернском правлении часто приходили в отчаяние, что в делах не имелось черновых ремарок, о которых Васильев не заботился, Один раз, в кабинете Колюбакина, во время подобной процедуры, сидел родственник его, Николай Павлович Безак, человек много видевший и много служивший, он был свидетелем этой кипучей работы, следил за нею со вниманием, а когда все покончилось и Васильев ушел с пакетами, невольно выразил свое удивление. — Знаете, Николай Петрович, — сказал он: — что у вас, не шутя, я видел второго Буткова, тот ведь подобной канцелярской виртуозностью вышел в люди. Сначала у Позена, а потом у князя Чернышева, был он тем же, чем ваш Васильев, а Чернышев представил его и государю Николаю Павловичу, сделавшему из него вскоре государственного секретаря. К несчастью для Васильева, предсказание блестящей карьеры, [580] сделанное ему Безаком, не сбылось; он рано умер, истощив здоровье кутежами. Михаил Петрович Колюбакин отличался от брата большим спокойствием, сдержанностью, а главное, организаторскою способностью и умением придумать такую общую меру, которая предупреждала бы совершение или повторение нежелательного факта. Но эти личные особенности братьев, как администраторов, не исключали в основе их деятельности серьёзно обдуманной программы. Так Николай Петрович и году не пробыл в Мингрелии, а сделал такое крупное дело, за которое она никогда не позабудет его имени. Усмирив почти поголовное восстание без кровопролития, он дал ему надлежащее освещение в глазах правительства и тем самым выяснил дальнейшие шаги по пути справедливого и человечного отношении к забытому краю и пригнетенному народу. Старинные, приятельские связи с княгиней Дадиан не заставили Колюбакина покривить душою, когда личные ее интересы враждебно столкнулись с интересами населения. Михаил Петрович принял от брата усмиренный край и так бескорыстно поставленное в самом начале дело вел в течение трех лет своего управления в том же духе. Мы не станем утомлять внимание читателей подробной хроникой о деятельности Михаила Петровича в Мингрелии и лишь наметим в своих воспоминаниях выдающиеся факты за время его управления. 5. В двадцатых числах мая, дела призвали меня опять в местечко Орпири, и снова пользовался я гостеприимством почтенного старика, Егора Давидовича Гегидзе, которому не могу не посвятить при этом нескольких слов. Уроженец Гурии, азнаур князя Мачутадзе, Егор Давидович, взят был, трех лет, по своему круглому сиротству, в семью господскую и рос в ней, когда имеретинский царь Соломон приехал в пограничную свою с Гурией волость Саджавахо. Князь Мачутадзе поспешил явиться к царю на поклон, был им чрезвычайно обласкан и получил в подарок огромного живого осетра, пойманного в Рионе. Тронутый такою милостью, и зная, что царь постоянно скорбел о своем бесчадии, он привел малютку, азнаура своего Гегидзе, и подарил царю. Тот был в восторге от ребенка, царица еще больше, сирота пристроился у них, как родное дитя, и вырастил на утеху своих приемных родителей. В 1820-м году, когда царь Соломон бежал в Турцию и в Имеретии введено было русское управление, Гегидзе, юноша лет 18-ти, взят был на службу юнкером в Мингрельский полк и сделался вскоре [581] прекрасным русским офицером, подобно всем своим землякам грузинам. Он был уже капитаном, когда, в сороковых годах, высланы были на Кавказ скопцы, из них сформировалась инвалидная № 96 рота, ее расположили в Усть-Цхенис-Цхали и Гегидзе сделали ротным командиром. Ему это назначение пришлось, кстати, здоровьем и физическими силами он не мог похвалиться; строевая и походная служба была чересчур ему тяжела, а тут хлопот было немного, и, главное, он попадал на свою родину. Скопцов вначале было 380 человек, они прекрасно обстроились, занялись каючничеством, знание ими разных ремесел, как я говорил в пятой главе, приносило немало пользы околодку, и Егор Давидович, не обижая их, жил совершенным патриархом. Во дворе у него построено было несколько домиков, все, проезжавшие по пути между Тифлисом и Редут-Кале, пользовались замечательным гостеприимством сначала капитана, потом майора и, наконец, подполковника Гегидзе. Распутица захватывала иногда их на целые тут недели, и они никогда потом не позабывали маленького, тщедушного старичка, который все время хлопотал о том, как бы их успокоить, развлечь, накормить и доставить им средства для дальнейшего путешествия. Раз как-то заехало к нему английское семейство, с целой детворой, следовавшее из Тегерана через Тифлис к Редуту, и как раз в Орпири у детей открылась корь; дальше ехать явилась положительная невозможность. Егор Давидович только от того был в отчаянии, что английский язык для всех безусловно в Орпири оказался непонятным, с этими проезжими гостями приходилось объясняться лишь жестами, и он, наконец, решился послать в Кутаиси экипаж за учителем немецкого языка, Борном, но когда того привезли, то вышло, что немецкий язык был также чужд англичанам, как и русский. Прожили они несколько недель и, когда дети у них поправились, уехали, выражая самыми чувствительными жестами свою признательность. Егор Давидович ужасно всегда сожалел, что не мог разговориться с ними: «а прекрасные, должно быть, были люди, — говаривал он, вспоминая их: — взойду к ним в комнату, пожмем друг другу руки, помахаем этак головой, разведем руками, опять помахаем головой, посмеемся... ну, и разойдемся». Гостеприимный кров Гегидзе известен был, поэтому, в Лондоне и в Париже, и едущим оттуда путешественникам на Кавказ и в Персию давался обыкновенно такой адрес: Mingrelie, Maranne, Gueguidze. И Боже избави, было заикнуться о какой-нибудь плате за постой и угощение подполковнику, этим можно было глубоко оскорбить его; он не мешал проезжим покупать, что было им нужно на орпирском базаре, а когда угощал сам, то тут и речи не могло быть о вознаграждении. [582] И могло ли приходить кому либо в голову, что у такого прелестного и безобидного старичка чуть не разыгралась в жизни драма самого мрачного характера. В начале сороковых годов, в Гурии случилось возмущение, для усмирения которого потребовались войска, вверенные знаменитому кавказскому герою, князю Моисею Захаровичу Аргутинскому-Долгорукому. Возмущение было им подавлено, и в числе главных виновников, князь Шаликашвили, по конфирмации полевого суда, сослан был в каторжную работу. Незадолго перед постигшим его несчастием, он женился на красавице, княжне Анне Тимофеевне Микеладзе, которая, конечно, не последовала за ним, и брак их был расторгнут. Года через два после того, Гегидзе влюбился в нее, предложил руку и женился. Шаликашвили отбывал каторгу несколько уже лет в Восточной Сибири, когда туда генерал-губернатором приехал Николай Николаевич Муравьев. Просматривая как-то списки каторжных, он остановился на фамилии Шаликашвили. Человек с этим именем спас ему жизнь десяток лет тому назад, в бытность его начальником третьего отделения черноморской береговой линии; случай относился к одной из тогдашних экспедиций его в горы. Он приказал узнать подробности о заинтересовавшем его каторжном, и вышло, что-то был именно сам его когда-то спаситель. Понятно, что, при власти генерал-губернатора, Муравьеву ничего не стоило вытянуть Шаликашвили из его несчастия, он стал за него усиленно ходатайствовать и, переводя из разряда в разряд, выхлопотал ему полное помилование, а вместе с тем и разрешение возвратиться на родину. И вдруг, перед мирным, счастливым своим супружеством и отцом уже нескольких детей, Гегидзе, предстал человек, потребовавший у него свою жену. И какой человек? — все знали, что он шутить не любит, да вдобавок открыто говорит, что не признает никакого такого человеческого закона, который мог бы расторгнуть брак, освященный законом божеским. Князья Микеладзевы, сильная имеретинская фамилия, к счастью, явилась на помощь к бедному Гегидзе, и только их вмешательство, конечно, не без серьезной угрозы, могло сломить непреклонность требований первого мужа Анны Тимофеевны. Дело уладилось, однако, лишь в такой форме, что Гегидзе явился данником Шаликашвили и отдавал ему, в течение многих лет, значительную часть своего жалованья, но, к счастью для семьи, тот, наконец, заболел и умер. Так вот какую передрягу пришлось пережить Егору Давидовичу, и он не любил говорить о ней. Когда я познакомился с ним, скопцов была уже только половина, остальные поумирали и добродушный подполковник объяснял мне с сожалением, что, не смотря на его представления, [583] роту его не укомплектовывают. С замечательной проницательностью он предвидел в неотдаленном будущем полное ее исчезновение. И так, в мае месяце, когда я у него гостил, вечером, 23-го числа, на террасе сидело у него несколько проезжих в Поти, между которыми шел разговор о найме каюков на завтрашнее утро, вдруг раздался не вдалеке пушечный выстрел. Чу, что это значит? откуда взялась тут пушка? После некоторого молчания, кто-то сказал: — «да это, верно, ружье, выстрел оттого был так громок, что он раздался по воде». Но пушечный выстрел повторился и на дворе поднялся шум, среди которого послышались голоса: «пароход! пароход!» Мгновенно выбежали мы все на берег и действительно увидали первый и совсем неожиданный пароход с шумом бороздящий Рион. Восторг был неописанный. Пароход еще раз салютовал, с берега отвечало ему громкое ура! и когда подошел к пристани, в одну минуту сбежалась целая толпа, сброшен был трап и капитан сошел на берег. Приняли его в распростертые объятия, как самого радостного гостя, и вскоре мы получили от него следующее печатное обявление: «Для развития торговых сношений Кавказа с разными местами Черниго и Азовского морей Русское Общество пароходства и торговли предположило открыть пароходные сообщения по Риону, первоначально от Поти до Самтреди, и для этой цели заказало в Англии пароход, который должен быть к 1-му июля нового стиля. Ныне же для скорейшего начатия плавания по Риону, по распоряжению главной конторы Русского Общества пароходства и торговли, прибыл на Рион пароход «Аккерман», который немедленно начнет свои действия и будет продолжать оные до прибытия на Рион парохода, заказанного для этой цели; а потому лица, желающие получать пассажирские билеты, или отправлять свои товары, могут с своими требованиями обращаться в Поти, а в других пунктах к капитану парохода». Итак, пароход «Аккерман» был только предвестником настоящего парохода рионского. Общество, считая первый рейс его небезопасным, поручило управление опытному капитану, г. Заболотному, который вышел из Поти в 9 часов утра и, обходя со всевозможной осторожностью места, загроможденные карчами, пришел в Орпири без малейших остановок к 7 часам вечера. Пароход простоял трое суток в Орпири и 27-го мая, пошел обратно в Поти; на нем следовали Д. А. Милютин, М. П. Колюбакин, кутаисский губернатор Н. А. Иванов и довольно большое общество, приехавшее из Кутаиси. Рейс совершился великолепно, и после 7 часов пути мы были в Поти, где нас [584] встречали портовой начальник Китаев, батальонный командир Корзун и инженер Лялин, строивший город. Появление «Аккермана» было крупным событием в жизни нашего уголка, и толпы любопытных со всех сторон стекались в Орпири, чтобы им полюбоваться, какая-то свежая струя оживила нашу сторону, к нам повеяло знамением цивилизованного мира, с которым первое пароходное сообщение связывало нас зарождающимся торговым движением. К чести г. Заболотного нужно сказать, что он был чрезвычайно любезен и приветлив ко всем, и любопытные, желающие осматривать его пароход, — а их, как мы уже сказали, являлись целые толпы из туземного населения, — не встречали отказа. Между ними появилась однажды и какая-то очень важная особа с большой свитой и прислала к капитану своего переводчика с просьбою допустить ее на пароход. Капитан, прося пожаловать, встретил ее во фраке и в белом галстуке. То была знакомая читателям княгиня Меника, в своей пунцовой сацвимари, вышитой золотом, совсем озадачившая своим величием новичка в нашей стороне г. Заболотного, с крайней почтительностью показавшего ей пароход во всех подробностях. Когда эта процедура покончилась, причем княгиню очень заинтересовала паровая машина, виденная ею впервые, ее светлость изволила приказать переводчику перевести следующий вопрос, обращенный к капитану: — Спроси его, который из мастеров хитрее (умпро остати): тот ли, который делает эту машину, или тот, что делает часы? Капитан не успел еще приискать ответа, как княгиня еще более его озадачила, заявив желание купить у него эту машину и перевести ее к себе в Квашихоры. С сожалением он нашелся вынужденным отказать ей в этом и присовокупил, что, если угодно княгине, выпишет ей такую же точно другую машину. — А можно точно такую же достать? — Можно, ваша светлость. — Так непременно выпишите и доставьте мне в Квашихоры. — Слушаю, ваша светлость. Затем княгиня величественно поклонилась и изволила уехать со своей свитой восвояси. Дня через два, г. Заболотный, при свидании со мною, рассказал мне об этом визите и спросил, должен ли он действительно выполнить заказ княгини. От этого, конечно, удержал я его, объяснив ему, что княгиня проделывала всю эту сцену, единственно из желания пустить в глаза пыль... [585] 6. Одним из первых мероприятий М. П. Колюбакина было составление камерального описания Мингрелии, и с надлежащими программами и разъяснениями было возложено на нескольких чиновников, снабженных суточными и разъездными деньгами. Это дело взяло, сколько мне помнится, более полугода, со всеми же проверками, покончено было в следующем 1859 году. Вскоре по приезде генерал позаботился и о возобновлении зугдидского владетельского дома; к осени он был совершенно готов, так что в нем можно было водвориться. Одновременно с тем строился в Зугдидах же и дом для помещения совета управления. Переехал и я из Котианетского дома князя Кации Дадиани в Сенаки, в дом благочинного протоиерея, Давида Кавтарадзе, отца моего переводчика. Переселение из Котианет устроено было мне совершенным сюрпризом хозяина; скаредный старичишка Кация приехал ко мне в гости и, увидав дом свой совершенно преображенным, возымел хищное желание им воспользоваться, вследствие чего, несколько времени спустя я получил от него письмо, в котором он меня уведомлял, что дела его требуют возвращения в Котианеты с семейством, и потому он просит очистить дом через две недели. Делать было нечего, с молодой женой перебрался я в Сенаки и на этот раз в доброе и хорошее семейство, которое берегло нас, как своих родных. Судьба же ужасно жестоко наказала Кацию за эту проделку. Он не успел еще переехать из Джвар, как дом его сгорел дотла, и старичишка не посовестился взвести на меня подозрение в поджоге. Когда эти речи его дошли до меня, я сказал о них М. П. Колюбакину, а тот призвал Кацию, посадил его на гауптвахту. Что поджог действительно имел тут место, в этом много было вероятия, и после шла молва, что он исходил от его племянников, бывших с ним на ножах. Лихорадочный сенакский климат в течение летних месяцев дал нам с женою себя почувствовать: мы проболели оба несколько недель и проглотили немало хины. Пароксизмы в особенности сильны были у меня; первый из них продолжался 36 часов; в течение четырех дней я принял 120 гранов хины. Стали болеть и чиновники, и более всех пострадал помощник секретаря, П. П. Полонский (брат нашего поэта). Подобные лихорадочные полосы крайне тяжелы и действуют на всех деморализующим образом. В конце лета приехала из Крыма и Марья Васильевна Колюбакина со своей сестрой и дочерью, от первого ее брака с [586] генералом Эспехо. Она много оживила наш кружок своей любезностью и гостеприимством. В Зугдидах окружила ее молодежь, состоявшая из поручика Принца, Накашидзе и докторов Гарновского и Кебера. Осенью посетили наш край их высочества великие князья Николай и Михаил Николаевичи. Навстречу к ним выехал Барятинский и, проездим через Орпири, ночевал в доме Гегидзе. Тут собрано было все дворянство мингрельское; князь очень любезно разговаривал с главнейшими представителями и, подозвав Рафаила Эристова, и меня, в самых лестных выражениях благодарил нас за нашу службу. Этот способ благодарить в присутствии всего собрания был чрезвычайно нам приятен, возвышая нас в глазах и во мнении дворянства. Барятинский знал свое дело. Как местному окружному начальнику, мне пришлось докладывать ему и дела просителей, тут же к нему явившихся. Особенно серьёзных дел не было, но помню, что к нему обратилась с просьбой вдова убитого на войне офицера, местная уроженка; пенсия ее третий год не разрешалась. Князь приказал начальнику походной своей канцелярии, Лимановскому, принять все меры к ускорению этого дела и обратился ко мне с вопросом; — А покуда не полагаете ли вы уместным — оказать ей временное пособие? Пятьдесят червонцев, например, не будут ли кстати? Я доложил князю, что они будут большой милостью для бедной женщины; когда слова эти были переданы стоящей тут же вдове, она упала на колени... Червонцы ей были отсчитаны немедленно тем же Лимановским. Подобные действия представителя царского лица производили глубокое впечатление и долго потом вспоминались населением, среди которого проезжал наместник. Капитану Заболотному князь пожаловал бриллиантовый перстень и приказал принять детей его в учебные заведения на казенный счет. — Что же вы можете мне показать интересного у себя в Орпирах? — сказал он мне. У меня тут была филатура итальянца Дезидора, устроенная очень хорошо на пятьдесят станков, приводимых в движение паром. Я ему сказал о ней, и он пожелал ее видеть. Дезидор был на седьмом небе от посещения такого высокого гостя. Князь с большим вниманием все осматривал, расспрашивал и в поощрение итальянца на память подарил и ему перстень. Дезидор чуть не прыгал от радости. После этого осмотра доложено было, что пароход готов, и князь вскоре пошел на нем в Поти. [587] Великие князья в первый раз посещали Кавказ; осенняя пора, одна из лучших здесь, показывала им его в самом выгодном свете; природа, растительность, характерность населения — все это чрезвычайно им нравилось, а князь Барятинский умел показать им Кавказ и придать особый блеск их путешествию. Они проследовали на Кутаиси в Тифлис и оттуда в Караязскую степь, где им приготовлена была великолепная охота на джейранов. Туда съехалось грузинское дворянство, мусульманские беги, множество дам из Тифлиса. и художнику г. Микешину, находившемуся в свите великих князей, представился богатый материал для путевых эскизов. После водворения Колюбакина в Зугдидах расстояние между нашими резиденциями образовалось довольно значительное, не менее 45 верст, а потому и свидания наши сделались уже далеко не так частыми, как прежде. Дела текущие и разбирательство судебно-полицейское наполняли все мое время, и оно шло с незаметной быстротой. Между прочим, стали появляться все чаще и чаще дела по имениям владетеля; Кипиани назначил управляющим их бывшего секретаря княгини, князя Ираклия Лордкипанидзе, и тот, как истый подячий, затеял с нами какую-то совершенно вздорную переписку, прося о каком-то содействии. Владетель в своих имениях, по нашему понятию, был такой же помещик, как и другие, и, как те, в равной мере имел право на наше содействие; но оно могло проявляться лишь тогда, если крестьяне не отбывали своих повинностей или помещик требовал лишнего; во всяком случае, содействию должно было предшествовать дознание и разбирательство. Лордкипанидзе писал какие-то требования, по мнению его, не подлежащие проверке, и, конечно, не получая на них ответа, очень стал гневаться. Снизойти на положение простого просителя он не желал. Сахлтхуцес же и его помощники тоже не удостаивали нас своими посещениями, стали жаловаться на нас опекуну в Тифлис и вызвали его на переписку с генералом. Проверив наши действия и найдя их правильными, тот ответил в этом смысле и Кипиани. Говорили затем видевшие сахлтхуцеса, что он сюда ждет самого опекуна. К Рождеству поехали мы с женой в Зугдиди, и Колюбакины приняли нас как родных; в доме их нашлось для нас две свободных комнаты; новый год встретили мы одной семьей и провели праздники чрезвычайно весело. Приехавший сюда же погостить гурийский князь, Дата Эристов с женой, привез с собою своих музыкантов, следовательно, было подо что танцевать, кавалеров и дам с батальонными барынями и барышнями набралось десятка два, и пошли настоящие балы. Кому [588] привелось служить в таких захолустьях, как наша Мингрелия, тот поймет, на сколько могут быть приятны подобные импровизированные удовольствия, среди которых не требовалось роскошных туалетов и которых не давил вычурный, нелепый этикет хозяйки. Марья Васильевна показывала тут все свое мастерство и умение одушевить кружок скромных тружеников; до нее далеко было в этом отношении барыне, лежавшей на кушетке и не позволявшей даже курить у себя в доме. Это на Кавказе-то! 7. В феврале или марте, приехал в Мингрелию Д. И. Кипиани и после нескольких свиданий с генералом не пришел ни к какому с ним соглашению относительно общей программы действий по управлению делами владетельской опеки. Генерал не находил никакого основания выделять ее из общих правил, указанных законом по отношению к опеке имущества частных лиц, — Кипиани, напротив того, силился доказать, что она должна быть поставлена в рамки опеки имущества казенного, и все имения владетеля должны охраняться наравне с интересами казны. Личные свидания Колюбакина с опекуном и переговоры по этому предмету, не приведя ни к чему, начали принимать раздражительный характер, а потому генерал весьма благоразумно уклонился от их повторения и перешел с Кипиани исключительно на почву официальной переписки. «Я сделал это», — объяснил он мне при свидании: — «ввиду того, что в течение всей служебной моей деятельности, всякий раз, как мне приходилось сходить в каком-нибудь серьезном деле на почву личных переговоров, на моем нетерпеливом и вспыльчивом характере старались обыкновенно строить разные комбинации во вред самому делу. Я не дипломат, и со мною всегда можно выиграть партию в эту игру. А перейдя на почву официальной переписки, становишься, по крайней мере, вне подобной опасности. Кто из нас прав, Кипиани или я, пусть судят наверху по тому материалу, который даст эта самая переписка». Генерал при этом просил меня, сверх прямой моей обязанности, принять на себя редакцию всех деловых сношений его с опекуном, и это вызвало меня на довольно частые поездки в Зугдиди. В мае месяце, совершилось открытие и освящение города Поти. По этому случаю в Орпири собралось все начальство: генерал-губернатор. кутаисский губернатор, управляющий Мингрелией, несколько уездных и окружных начальников, три архиерея — кутаисский, гурийский и мингрельский, и всю эту многочисленную [589] компанию, среди которой было и несколько дам, принял «Аккерман» и повез в Поти. Общество разделилось на две группы. В рубке, наверху поместилось высшее начальство, архиереи и дамы, а вниз, в общую столовую каюту, где был и буфет, спустились мы, грешные, второстепенные личности. Случилось так, что среди нас находилось два очень милых человека — князь Иван Давидович Орбелиани, адъютант наместника, и консул английский Камерон; выпить они были мастера, да и мы от них не отставали, и у нас организовался превеселый завтрак. Шум нашей беседы доносился до палубы, генерал-губернатор не совсем был доволен таким нарушением официального этикета, и, заметив это, Михаил Петрович Колюбакин спустился к нам для того, чтобы нас угомонить, но мы встретили его тостами, втянули в них его самого, и генерал, как старый кавказец, не мог отказаться от участия в нашем застольном собрании. От Орпири до Поти мы шли часов шесть, в это время пароходный буфет оказался буквально очищенным, а когда, наконец, подошли к потийской пристани, Камерон был совсем уже готов. Начальник порта, капитан 1-го ранга Китаев, инженер Лялин и другое потийское начальство встретили генерал-губернатора на берегу с рапортами; сопровождаемый ими, он направился к приготовленному для него дому, а наша компания, во главе с Иваном Орбелиани, привезшим с собою зурнача, пошла осматривать город Поти. Звуки зурны, очень приятные после большего количества выпитых бутылок, впервые огласили собою стогны потийские. На другой день началась церемония открытия города молебном на пристани, совершенным соборне тремя епископами; затем последовали чтение высочайшего указа, речь генерал-губернатора, обращенная к местному начальству, строителям и обывателям, речь начальника порта Егора Степановича Китаева, в виде импровизации, не совсем удавшейся и чуть не вызвавшей общего хохота, затем пушечные выстрелы и в заключение обед на пристани, причем одна половина присутствующих сидела под большим навесом на берегу, тут были старшие чины и дамы, а на пароходной палубе другая половина, состоящая из младших чинов, среди которых находились опять же Камерон и Орбелиани с зурначом. Тосты начались с супа, их было несметное множество, а когда обед покончился, начальство с дамами перебралось на пароход, и капитан Заболотный вышел через потийский бар из устья Риона в море и подошел к морскому пароходу «Эльбрусу», стоявшему на рейде. Капитан Свешников принял нас на свою палубу чрезвычайно радушно, старался угощать, но, к сожалению, морская качка на многих уже [590] подействовала неблагоприятно и, как только «Аккерман» передал свой груз, мы поспешили обратно в Поти. При этом не обошлось и без комического эпизода с Камероном; соскакивая с большого парохода на маленький, он зацепился своим сюртуком за какой-то крюк, после чего одна половина сюртука осталась на большом пароходе, а в другой он очутился сам на маленьком. Смеху, конечно, было немало, и он отчасти изгладил невеселое впечатление, произведенное качкою. Вечером состоялся бал у начальника порта, и хор музыкантов, прибывший специально для того из Кутаиси, прекрасно исполнял свое дело. Кутаисская губернаторша, Екатерина Яковлевна Иванова, г-жи Гагемейстер, Васильева, моя жена, графиня Розмурдюк, Заболотная, княгиня Эристова, Китаева и еще несколько других барынь, которых теперь уже не припомню, составили порядочную группу дам, а кавалеров нашлось вдоволь, и танцы шли с большим одушевлением. В промежутках потешал нас француз, m-r Pia, гривуазными шансонетками, аккомпанируя сам себе на пианино. Он был директором компании, рубившей лес у дворян Чхоляриевых, и приехал на праздник с помощником своим, отставным гусаром, бароном Остен-Сакеном. Бал заключился ужином. На другой день, утром тронулись мы обратно в Орпири и прибыли туда еще засветло. Город Поти был открыт и, если с тех пор, спустя двадцать шесть лет, не обратился еще, как Чикаго, в громадный торговый пункт, а остался в полном своем ничтожестве, то вина в том не наша: мы открывали его при самых обильных благопожеланиях и возлияниях. Наступило лето, приближался лихорадочный в Сенаках месяц июль, и во избежание прошлогоднего заболевания я решил со всем управлением до сентября перебраться куда-нибудь в горы. Лучшего для этого места, как летняя резиденция владетеля, Горди, трудно было найти, я знал, что пустующие там дома приходят лишь в разрушение по отсутствию всякого их ремонта, и потому написал Д. И. Кипиани, прося разрешения его занять эти дома и предлагая ему за это платить, что он сам назначит. В ответ на это получил я от него следующее письмо: «Милостивый государь, Корнилий Александрович, Надобно не знать вас так, как я вас знаю, и не уважать вас, как я вас уважаю, чтобы приписывать чему-либо другому, кроме множества служебных занятий, то, что мы не встречались еще с вами, и чтоб отказать вам в такой просьбе, с какой вы ко мне обращаетесь. Для второго случая надобно также не [591] иметь ни малейшей претензии на любезность. А так как я кое-что знаю и кое-какие претензии имею, то с особенным удовольствием предложил бы вам главное помещение в Гордах; но зная, что не могу вас заставить принять его, потому что сам его занимаю, — я предоставляю в ваше распоряжение любой, или любые, из всех пяти или шести домов противоположной линии: займите хоть все, но с следующим уговором: 1) все старые дрязги с опекою забыть и начать жить с опекою в ладу; 2) начать жить с опекой в ладу и все старые дрязги забыть; 3) исполнять в точности 1-й пункт; 4) не подвергать никакому нарушению 2-го пункта и, наконец; 5) озаботиться об исправлении строений, которые изберете под ваше помещение. Этот последний пункт предлагается вам, по всей вероятности, только на сей раз, так как на сей раз опека не имеет никакой к тому своей возможности: вы, госпожа местная полиция, порядочно ее растрепали. Но сказано — старого не вспоминать. Итак, Корнилий Александрович, жду вас на этих условиях с нетерпением. У супруги вашей, с которою имел удовольствие познакомиться очень-очень давно, еще в 1855 году, позволяю себе поцеловать ручку при вас самих. Искренно и душевно вам преданный и покорнейший слуга. 26 июня 1859 г. Горди. Д. Кипиани». Такое любезное письмо вполне меня успокоило относительно ненарушимости прежнего доброго ко мне расположения Димитрия Ивановича; я был весьма далек от желания с ним ссориться, и если в письме своем он выражался, что «вы, госпожа местная полиция, порядочно растрепали опеку», то при свидании с ним надеялся разъяснить это недоразумение, происходящее от наговоров Лордкипанидзе и сахлтхуцеса. Нам не было никакого интереса разносить опеку, но нельзя же было выполнять всякие требования управителей без проверки; мы на них смотрели, как на всех других приказчиков в имениях помещичьих, а у нас было уже принято за правило, в виду предупреждения беспорядков, входить в подробное разбирательство всяких недоразумений между господами и их крестьянами. Также мы действовали и во владетельских имениях, но господа управители этого не желали, а домогались безусловного выполнения их требований. Все это я думал разъяснить Д. И. Кипиани и надеялся, что резоны мои будут им уважены. В Горди переехал я с моим управлением и семейством в начале июля. Кипиани, живя со мной в одном дворе, был чрезвычайно [592] любезен; во время досугов от дел, мы часто виделись с ним; приехала ко мне погостить сюда матушка моей жены с другою своею дочерью; как имеретника, она считалась в родстве с Димитрием Ивановичем, была с ним очень давно и дружески знакома; приехал ко мне и Камерон с Остен-Сакеном, бросившим службу в частной компании и поступившим ко мне в помощники; общество собралось очень интересное, и я надеялся провести летние месяцы не только в безопасности от лихорадок, но в полном удовольствии. О делах опеки было у нас несколько разговоров с опекуном, и он мне сообщил, что занят разработкой проекта особого для нее положения, который когда покончит, то пригласит меня сообща обсудить. Так прошел почти целый месяц. Кипиани работал, к нему приезжали управители владетельские для разных распоряжений, по вечерам же мы регулярно сходились и весело беседовали. В один из таких вечеров он сказал мне, что работа им кончена, и завтра утром, в 9 часов, просит меня к себе для выслушания ее, — я, конечно, ни минуты не заставил себя ждать; чтение началось. Опекун читал мне выработанное им положение о сельскохозяйственном управления. Суть его состояла в том, что в имении владетельском образовывалась особая администрация, сама ведающая свои дела, и тут формировалась целая лестница инстанций. Жалоба на сельского старшину приносилось маураву, на того сахлтхуцесу, на того главноуправляющему, а на того, наконец, опекуну. Создавалась целая туча сельских властей, и ей давалась широкая исполнительная власть. Выслушав все это и видя, на сколько это противоречит принятому взгляду нашим управлением на вопрос крестьянский в Мингрелии, я с полною откровенностью объяснил опекуну, что, по мнению моему, введение таких порядков было бы равносильно установлению в Мингрелии status in statu. Владетельское имение станет опять на прежнее свое положение, в нем выступят прежние деятели Чиковановы, и этого совершенно будет достаточно для возбуждения бывших два года тому назад беспорядков. Кипиани слушал меня до конца и, когда я кончил, встал с места и, вдруг переменив со мною тон, подал мне читанную им рукопись с такими словами: «Благодарю вас за ваши возражения на составленное мною положение о сельском управлении во владетельском имении, но теперь они уже не могут иметь значения. Я решил ввести положение в том виде, как я его составил, и поручаю вам это исполнить, Завтра же придут сюда депутаты от деревень и тут же произойдут выборы сельских старшин, список их будет вам сообщен, также как и мауравов, а вам останется поставить в известность население об официальном характере этих лиц. [593] «Вы видите в настоящее время перед собою не только опекуна, но и члена совета наместника кавказского, от которого вы и получаете это приказание». И смысл, и тон, которым все это было сказано, крайне неприятно на меня подействовали; возражать г. члену совета, видя в глазах его какое-то озлобление, я счел излишним и, взяв из рук его рукопись, ответил: «Имея непосредственное над собой начальство, я не в праве без его санкции делать какое либо распоряжение в подобном случае, а потому немедленно обо всем донесу его превосходительству г. управляющему Мингрелией и буду ждать от него наставлений». Затем, поклонившись, вышел. Через час нарочный с моим донесением и с открытым листом на казачьи посты, для смены лошадей, летел в Зугдиди. На другой день на большой площадке, против помещения Кипиани, собралась большая толпа, и начались какие-то выборы старшин; история эта продолжалась целый день, и вечером жена моя мне сказала, что повара нашего, владетельского крестьянина, выбрали в старшины и что сахлтхуцес приказал ему оставить тотчас же мою кухню и явиться к нему. Повар сам плакал от этой не желанной, негаданной им чести, лишаясь хорошего у меня жалованья. Хотя тут видно было явное намерение князя Чиковани чем-нибудь мне насолить и он, под эгидою члена совета Кипиани, собирался уже расправить по-прежнему свои крылышки, но делать было нечего покуда, и я просил жену немедленно рассчитать повара и отпустить. На другое утро, около 10 часов, получил я от опекуна и члена совета бумагу и при ней список должностных лиц по владетельскому имению, о которых я имел сделать объявление по деревням вверенного мне округа и тем самым их санкционировать на новых должностях; но в 11 часов явился ко мне нарочный от генерала и вывел меня из недоумения. Ответ генерала был ясен и категоричен: «выборы, произведенные опекуном, счесть не имеющими никакого значения, а лицам, выбранным объявить за подпискою, что если они позволят себе вступать в отправление должностей, назначенных опекуном, то подвергнутся на основании (такой-то) статьи ответственности за присвоение себе званий, не утвержденных правительственною властью». Не помню в точности статьи, но передаю ее смысл. В то же время генерал поручил мне немедленно с нарочным отправить прилагаемый пакет на имя соседнего мне лечгумского окружного начальника, князя Микеладзе; пакет был такого же содержания, как и ко мне. Я это тотчас же исполнил. Между тем выборные старшины еще не ушли и галдели на площадке, я приказал их подозвать, объявил им за подпиской [594] все мне порученное и отпустил по домам, а обо всем этом сообщил официально Кипиани с приложением копии с предписания генерала. Можно себе представить, как было приятно ему получить от меня такой крутой ответ на крутое его требование, третьего дня мне заявленное в кабинете, в качестве члена совета. Вскоре я заметил, что около его флигеля идет какая-то суетня, появились вьючные и верховые лошади, и через какой-нибудь час Димитрий Иванович Кипиани в пальто, с красною подкладкою (мода, заведенная на Кавказе Инсарским для штатских генералов), и в сопровождении сахлтхуцесов направился в Лечгум, нимало не подозревая того, что найдет князя Микеладзе предупрежденным уже, как действовать по отношению к его затее. Приехав в Мури, резиденцию лечгумского окружного начальника, и узнав о невозможности повторять пробу, сделанную им в Горди, он выехал оттуда на другой день через Рачу в Кутаиси жаловаться Эристову на Колюбакина. Повар возвратился на мою кухню совершенно счастливый, что избавился от почетной должности сельского старшины: червяк честолюбия его не грыз. После такого невольного разрыва с опекуном мне пришлось, само собой разумеется, оставить Горди и прежде предположенного срока вернуться в Сенаки. Впрочем, и этого одного месяца было достаточно, чтобы здоровым климатом Горди предохранить нас от лихорадки. В этот год она была у нас редкой гостью, заболел ею только барон Сакен, вывезший зародыш ее из Канарджиас-Мухури, где служил в частной компании. К бедному барону эта проклятая болезнь до того привязалась, что в течение двух лет он не мог от нее потом отделаться. 8. Август 1859 года ознаменовался как для Кавказа, так и для всего нашего отечества крупным историческим событием: двадцать пятого числа этого месяца, князь А. И. Барятинский покончил войну в Дагестане взятием в плен Шамиля на Гунибе, и восточный Кавказ был окончательно покорен. Современники этого момента на Кавказе, покуда они живы, никогда не забудут того одушевления, с которым все мирное население этой окраины встретило радостную весть. Все ликовали, видя в неотдаленном будущем окончательную развязку горской войны, столь долго тормозившей всякое преуспеяние края. В Тифлисе праздники шли один за другим и лишь одно обстоятельство помрачало это счастливое настроение — болезнь самого покорителя [595] Кавказа, усилившаяся после четырехмесячного похода, сделанного князем, почти все время не слезая с коня: мучительные приступы подагры до того усилились, что по целым неделям больной не вставал с постели и лишь месяца через два по возвращении в Тифлис получил возможность заняться делами. В ноябре до нас дошло сведение, что Кипиани имел доклад у князя и подал ему объемистый мемуар о делах владетельской опеки, в котором сильно жаловался как на всю администрацию Мингрелии, так и в особенности на М. П. Колюбакина. Князь передал этот обвинительный акт состоящему при нем сенатору князю Багратиону-Мухранскому, поручил ему запросить М. П. Колюбакина, а тот, предпочитая переписке личное объяснение, поехал в Тифлис и выяснил всю несообразность домогательств Кипиани, клонящихся не только к восстановлению [596] прежнего режима в имениях владетельских, но еще к присовокуплению новых придуманных им мер, ведущих к большему еще закрепощению крестьян. Главной из них являлась произвольная расценка податей и повинностей крестьянских и переложение их на деньги; не находя в русской администрации поддержки к проведению этой меры на практике, опекун задумал организовать свое особенное сельское управление в имениях владетельских, — не что иное, как прежний аппарат сахлтхуцеса, вызвавший уже крестьянские беспорядки. В добавление ко всему г. Кипиани заявил требование податей с шести тысяч дымов азнаурских крестьян, собиравшихся владетелем на управление. Требование неправильное, так как в настоящее время Мингрелией управляет русская власть и подати эти должны поступать ей, а не опеке; русское же управление не только не требует их, но, в виду бедственного положения мингрельского населения, считает необходимым дать ему полную льготу от всяких налогов на несколько лет. Средства на свое содержание наше управление получало по распоряжению наместника из сборов редут-кальской и потийской таможен, а после введения его провоз контрабанды на столько уменьшился, что ежегодные сборы этих таможен увеличились на шестьдесят тысяч. Колюбакин положительно заявил, что, если домогательства Кипиани будут уважены, то он не отвечает за спокойствие вверенного ему края. Само собой разумеется, что столь убедительные доводы не заставили задуматься князя Барятинского, он склонился на сторону Колюбакина; тогда Кипиани просил его разрешения ехать в Петербург для сообщения всего княгине Екатерине Александровне и, получив отпуск, вскоре туда поехал. Таким образом, дело с Кавказа перешло в высшие правительственные сферы и получило там, как мы увидим дальше, весьма громкую известность. В конце декабря, М. П. Колюбакин вернулся из Тифлиса, очень довольный результатом своей поездки, и мы по прошлогоднему встретили и провели все вместе праздники в Зугдидах чрезвычайно приятно, благодаря тому же радушию и любезности генеральши. В начале 1860 года, к управлению мингрельскому была присоединена и Сванетия, и пристав ее, князь Илика Амереджиб, явился к Михаилу Петровичу. Уроженец Горийского уезда, следовательно, грузин, старый кавказский капитан, князь Амереджиб был единственным в своем роде типом. Седой, большого роста, худощавый и очень еще бодрый, он сумел в течение года управления своего Сванетией внушить к себе безграничное доверие населения, живя с ним круглый год безвыездно. Один одинешенек, без всякой канцелярии и чуть ли не с одним [597] или двумя казаками, он управлялся самодержавно с совершенно диким и суровым горским народцем, уважавшим его, как отца. Когда представил он генералу свою книгу судебных приговоров и решений, тот показал мне ее для курьеза. Гражданские дела перемешаны были с уголовными, сумма их не имела никакого значения, они все решались окончательно и, между прочим, встречалось несколько таких дел. Такой-то сванет убил такого-то, определено: взыскать с убийцы тридцать рублей и удовлетворить ими семейство убитого. Приговор приведен в исполнение, и семейство расписалось крестами в получении им полного удовлетворения. Амереджиб нимало не сомневался в правильности своих действий, основывая их на местном обычае, а сванеты считали их вполне правосудными. Если бы он захотел действовать иначе, т. е. согласно с русскими законами, то ничего бы не добился; убийца скрылся бы, арестовать его пристав не имел средств и кончилось бы все кровомщением: семейство убитого само расправилось бы с убийцею. При таких условиях Амереджиб, сидящий восемь месяцев в году изолированным от всего света снеговыми заносами, был, конечно, прав; и найти подобного ему администратора было нелегко. Тут требовался и особый священный огонь, и особое самоотвержение к своему делу; старик сам совершенно осванетился в своих привычках и вел такую же суровую жизнь, как эти горцы. На пути из своей резиденции в Зудиди приходилось ему почти половину дороги делать пешком по горным тропинкам. И такому человеку платили какие-то гроши, в роде 1,200 рублей годового оклада. В мае месяце, скончался мингрельский епископ, Феофан (чхондидели), он давно уже болел, преемником ему избран был архимандрит Мартвильского монастыря, Тарасий. Погребение епископа совершено было с большой торжественностью, в Мартвили съехалось немало князей и с ними многочисленная толпа азнауров, считавшая его своим, так как он происходил из азнаурской фамилии Габуния. Лето провел я не вдалеке от Сенак, князь Григорий Мхейдзе уступил мне свой дом, расположенный на возвышенностях, господствующих над Теклатами. Местность была очень здоровая и вид с балкона моего очаровательный. В августе, генерал-губернатор с М. П. Колюбакиным делали экспедицию, или, лучше сказать, военную экзекуцию в Сванетию; она была необходима для разрешения недоразумений между княжескими, дадиановскими, вольными сванетами и карачаевцами. При этом к генералу явились три брата казненного Дадешкилиани -- Ислам, Тенгис и Циох, и добровольно отдали себя в его распоряжение; он послал их в Тифлис с поручиком [598] Принцем, а о дальнейшей их судьбе мы говорили уже выше. В конце 1860 года, получил я от тифлисского вице-губернатора, Н. И. Барановского, хорошего моего приятеля, письмо, в котором он передавал мне, от имени князя Барятинского, приглашение на должность телавского уездного начальника в Тифлисской губернии. При этом перечислял он мне преимущества новой должности перед настоящей: больший оклад жалованья, близость к Тифлису, более заметный круг деятельности и т. д., а главное — приглашение самого князя. Все это было очень мне лестно, и я поехал в Зугдиди, чтобы сообщить обо всем генералу, в котором нашел полное к себе сочувствие, он не удерживал меня, в виду моего собственного интереса, и сам взялся содействовать к скорейшему моему переводу, а покуда задержал меня в Зугдидах больше как гостя, чем подчиненного. В апреле месяце, состоялся мой перевод, и в то же время совершилась значительная перестановка во всем кутаисском генерал-губернаторстве: князь Эристов оставил должность свою по болезни, на место его назначен был из Эривани Николай Петрович Колюбакин, и так как ему неудобным явилось быть начальником своего брата, управляющего Мингрелией, то Михаила Петровича перевели в Тифлис начальником сельского управления, а на его место назначили Чиляева. Все это сделал князь А. Ив. Барятинский за несколько дней перед отъездом своим за границу, куда направили его доктора для исцеления от подагры. Я его видел в Кутаиси, он значительно изменился, не мог ходить и его носили два сильных человека на холсте. Грустно было видеть князя в таком положении; но он был, по обыкновению своему, в очень хорошем настроении и разговор его пересыпан был юмором и шуткою. И в то время, как его сажали в Поти на пароход, будущая его жена, а тогда еще жена В. П. Давыдова, Елисавета Димитриевна, урожденная княжна Орбелиани, мчалась на почтовых из Одессы, где она бросила своего мужа, по дороге к Харькову, в сопровождении человека, близкого к князю Барятинскому, штабс-капитана Георгия Константиновича Гватуа. В Харькове встретил ее английский пастор, Пальмер, и увез к себе в Англию, где она прожила два года и, когда дело о разводе ее с мужем было покончено, вышла замуж за князя Александра Ивановича. 9. Оставив Мингрелию, я не позабывал ее на новом месте моего служения и следил за всем там происходившим. В Петербурге Кипиани с княгиней Дадиан старались повернуть дело [599] опеки по-своему, и оттуда доходили слухи, что они имеют большую надежду на успех. Между тем, в одном из наших русских заграничных изданий, вращавшихся довольно свободно на Кавказе, появилась следующая статья, от 1-го октября 1861 года. «На Кавказе, до водворения русской администрации, не существовало крепостного права. Крестьяне были обязаны оброком и разными повинностями землевладельцам, но пользовались правом перехода, правом суда своими выборными и т. и.; земли у них своей не было; вся земля, не принадлежащая духовенству и дворянству, признавалась коронною. В таком положении была и Мингрелия, когда она присоединилась к России, в 1801 году, при князе Дадиане. Александр I предоставил Дадиану управлять страной, по прежним обычаям, за исключением права казнить, рубить руки, резать носы, выкалывать глаза и т. п. Управляемое Дадианами сельское население Мингрелии оставалось чуждым русскому крепостному праву до 1853 года, когда умер владетельный князь Давыд Дадиан. До совершеннолетия его наследника Николая, русское правительство поручило управление страною вдове покойного, княгине Екатерине Александровне Дадиан, урожденной Чавчавадзе. Княгиня, выросшая в Грузии, освоилась с введенным там русским крепостным правом и смотрела на себя, как на помещицу Мингрелии. Женщина жадная и расточительная, она в несколько лет довела страну до того, что сельское население, не смотря на свой покорный характер, не вынесло, и, в 1857 году, восстало как один человек. Барятинский отправил войско, подчинив его назначенному для производства следствия тайному советнику Дюкруаси, человеку образованному и честному. Дюкруаси исполнил поручение с толком, — Мингрелия была успокоена в месяц, без выстрела. Не смотря на свои легитимистские убеждения и на все старание поддержать княжескую власть, Дюкруаси нашел такие страшные беспорядки в управлении и такое угнетение народа, что решился устранить княгиню от управления и донес, что спокойствия не будет, пока не выедет правительница. Наместник представил об этом государю, и решено было вызвать правительницу в Петербург, а в Мингрелии, до совершеннолетия Николая, ввести русское управление. Княгине сохранен титул правительницы и поручена опека над частным имуществом ее малолетних детей, и она, в свою очередь, поручила управление опекою туземному дворянину, действительному статскому советнику Кипиани. Управляющим Мингрелией назначен был генерал-майор Михаил Петрович Колюбакин, человек раздражительный и нетерпеливый, но добросовестный и честный. Он разъяснил Барятинскому, что отношения между мингрельскими землевладельцами и крестьянами не походят на русские, и что старания правительницы ввести последние, вместе [600] с ее личными качествами, были единственной причиной беспорядков, и что, наконец, нелепо вводить н Мингрелии крепостное право, когда оно уничтожается в самой России. Затем, при помощи подчиненных ему чиновников, Бороздина и Сакена, Колюбакин ограничил зависимость крестьян от помещиков только уплатою повинностей сим последним за пользование Землею. Крестьянам он предоставил право образовывать сельские общества и выбирать из своей среды сельских старшин, сельских судей и сборщиков податей. Говоря по совести, Мингрелия никогда не была так счастлива, как в эти два года русского управления; даже жителя соседней Грузии отправили от себя депутатов к кутаисскому губернатору Иванову просить, чтобы и у них назначили чиновников из коренных русских, а не из туземных князей и дворян. «Правительница и Кипиани, хотя и обязанные не вмешиваться в управление, постоянно мешали распоряжениям Колюбакина и протестовали против них; Кипиани, объезжая селения, в качестве опекуна и члена совета наместника кавказского, сменял и преследовал выборных сельских старшин, судей и сборщиков податей и назначал от себя других. Он требовал, чтобы крестьяне, которые в прежнее время единовременными взносами податей или заслугами откупились навсегда от уплаты ежегодных повинностей помещикам и приобрели земли, были записаны в крепостные Дадианам, вместе с купленною ими землею, потому что, по старому закону Вахтанга, все, что не принадлежит церкви и дворянству, принадлежит владетелю. Правительница также требовала заменения разных натуральных повинностей в пользу владетеля денежными сборами от 10 до 30 рублей серебром со двора. Чтоб понять всю нелепость этого требования, надо знать: 1) что эти натуральные повинности были не повинности, a выражение подчиненности владетелю, и отбывались только, когда владетель посещал селение; так, например, один двор обязан был вычистить правую сторону шеи его лошади, а другой двор — левую, третий — разобрать хвост у лошади, четвертый — подать стремя и т. п.; 2) что большинство крестьян, в стране, где нет ни дорог, ни промышленности, и в глаза не видало таких денег, да и счесть их, пожалуй, не сумеет; 3) что русским войскам придется оружием заставлять исполнять это требование опеки, если его признают законным, и русские власти станут в самое гнусное положение перед народом. «Пока борьба Колюбакина с правительницей решалась в Тифлисе, дело шло успешно, не смотря на аристократизм Барятинского и легитимизм Дюкруаси. Они понимали, что, если не обуздать княгини, то Мингрелия разом войдет в число непокорных племен, что будет очень опасно, по соседству ее с [601] Самурзаканью и Сванетией, а потому, признав все требования княгини неосновательными, а действия Колюбакина правильными, совет наместника передал дело в Кавказский комитет на рассмотрение Буткова. В покровителе всех милых женщин, Владимире Петровиче Вуткове, и правительница нашла себе защитника. Пока не было известно, какой оборот примет болезнь Барятинского, Бутков, боясь разногласия с ним, действовал уклончиво и тянул дело почти два года; но как только обозначилось, что болезнь наместника опасна, его увезли за границу и что княгиня сумела приобрести расположение двора и сильных лиц, — дело тотчас решилось в ее пользу. Все требования ее, самые дикие, признаны основательными. Сакен и Бороздин удалены из Мингрелии, а на место Колюбакина назначен известный на Кавказе своей недобросовестностью Чиляев, который к тому же родственник Кипиани. «Трудно представить, — заключает корреспондент, — какое грустное впечатление произвели действия Буткова на всех порядочных людей, служащих на Кавказе. Никто не мог верить, чтобы безобразные действия княгини Дадиан могли быть признаны в Кавказском комитете справедливыми и законными, и чтобы Мингрелия снова была отдана в жертву правительнице и опекуну княгини Кипиани, и в довершение унижения русского имени в этих странах управление поручено Чиляеву. Теперь многие жалеют о князе Барятинском, который, не смотря на свои недостатки, не смотря на отсутствие образования и аристократическую спесь, все-таки, не допустил бы Буткова до таких постыдных действий и сумел бы защитить несчастный мингрельский народ от страданий, а русское имя от позора». Кто был автором этой корреспонденции, для нас с Колюбакивым осталось навсегда неизвестным, но видно было, что, не смотря на промахи в частностях, он был знаком с существом дела, и по тому, что знал о положении дела в высших инстанциях, надо полагать, был жителем Петербурга. Мы на Кавказе не знали еще, что дело действительно приняло наверху такой крутой поворот, и узнали только несколько времени спустя, когда в Тифлис вернулся торжествующий Кипиани, и одновременно с ним получилось высочайше утвержденное положение государственного совета по делу о владетельской опеке, разрешающее все домогательства Кипиани в положительном смысле. В это время исправляющим должность наместника был генерал-адъютант князь Григорий Димитриевич Орбелиани, а начальником гражданского управления статс-секретарь Алексей Федорович Крузенштерн; прочитав высочайше утвержденное положение государственного совета, они не нашли удобным [602] приводить его в исполнение, не познакомив с его содержанием князя Барятинского, и потому с этим документом был послан, курьером нарочный чиновник в Дрезден к фельдмаршалу. А прежде, чем он отправился, Крузенштерн послал за М. П. Колюбакиным и просил его составить то сообщение, при котором посылался документ к князю; я как раз был в это время в Тифлисе, жил у Колюбакина, и он меня призвал на помощь в редакции этой бумаги, так что мне пришлось принять участие в деле и в этой его фазе. Когда все было готово, нарочный тотчас же поскакал к князю. В Тифлисе этого никто не знал, и потому Кипиани производил на всех впечатление человека торжествующего, который начинал уже показывать некоторое нетерпение к медленности, с которою приводилось в исполнение положение государственного совета. Получив этот документ, князь Барятинский был крайне им возмущен и, уверенный в том, что государь, утверждая его, был введен в заблуждение, написал к его величеству письмо. Впоследствии мне привелось его читать в деле, и я очень скорблю, что не снял тогда с него копии; оно было образцом прекрасной редакции и логики, и всецело принадлежало перу фельдмаршала, в чем я убедился из отзывов лиц, находившихся тогда при нем в Дрездене. Смысл его был, сколько мне помнится, следующий. «Государственный совет при разрешении дела опеки мингрельского владетеля не имел в виду, Государь, тех соображений, которые были у нас с Вами, — так писал фельдмаршал. Государственный совет не знал, что вопрос об упразднении трех прибрежных к Черному морю автономных владений решен был Вашим Величеством уже в принципе, как вследствие устаревшего и отжившего внутреннего в них порядка, так и вследствие той двусмысленной роли, которую некоторые из них играли во время последней войны. После такого решения этого вопроса, неизвестного государственному совету, интересы населения не могут уже быть пожертвованы имущественным интересам владетеля, в особенности после того, как чересчур ревнивое их оберегание года два тому назад вызвало крестьянское восстание в Мингрелии. Все домогательства опекуна г. Кипиани были мною рассмотрены и найдены не подлежащими удовлетворению, и не менее того, я нахожу их утвержденными в положении государственного совета. Считаю долгом своим предупредить Ваше Величество, что подобное разрешение вопроса вызовет совершенно справедливое неудовольствие среди населения и поставит администрацию в крайне ложное и щекотливое положение». Таков был общий смысл письма фельдмаршала. Государь, получив его, немедленно позвал Буткова и выразил [603] ему крайнее свое неудовольствие на способ разрешения дела, несогласный с видами наместника. Буткову пришлось пережить um mauvais quart d'heure, а на все его объяснения государь нашел единственным наилучшим способом поправить дело — ехать, ему, Буткову, в Дрезден и, лично объяснившись с князем, условиться с ним о пересмотре положения государственного совета и о новой его редакции. Бутков полетел в Дрезден и три дня должен был дожидаться, пока принял его фельдмаршал, отговаривавшийся нездоровьем, а в сущности желавший посильнее дать ему почувствовать его бестактность. Бутков был с ним на «ты», а потому, когда, наконец, впустили его в спальню к князю, лежащему на постели, он начал свою речь, говорят, следующими словами: «Неужели, князь, ты мог подумать, что я способен когда-нибудь идти наперекор твоим видам и желаниям. В промахе этом вини только своего же члена совета Кипиани; мог ли я думать, что он станет разъяснять дело и домогаться разрешения его несогласно с твоими видами?»... Разговор начался в этом тоне, и козлищем отпущения явился Кипиани. Все было переделано по желанию князя и совершенно согласно с направлением, данным делу в начале М..П. Колюбакиным. Государь при новом докладе Буткова, узнав от него, что виновник бывшего недоразумения найден, приказал уволить его от службы. Через две, три недели со дня приезда торжествующего Кипиани в Тифлис — получилось новое высочайше утвержденное положение государственного совета, и князю Григорию Димитриевичу Орбелиани поручалось, призвав Кипиани, предложить ему подать в отставку, и если он того не исполнит, то уволить от службы. Призванный Кипиани отказался от первой формы и был уволен. И тем, в конце концов, порешилось раз навсегда дело об имениях владетельских в Мингрелии, они подошли под общую категорию имений помещичьих, а при этом шесть тысяч азнауров были освобождены от подати их крестьян владетелю. Чтобы по возможности подсластить эту пилюлю княгине Дадиан, благодушнейший император, в возмещение отходящих от нее азнаурских крестьян, изволил пожаловать ей аренду в 10 тысяч рублей. Князь Барятинский рассказывал впоследствии, что при первом свидании с государем, когда, между прочим, припомнили они и дело мингрельское, государь, улыбаясь, сказал ему: «А знаешь, что Катерина Александровна хитрее нас обоих, она наплела такую путаницу, что, в конце концов, пришлось [604] дать ей ни за что, ни про что десять тысяч аренды. Она не в убытке». Таков был конечный результат почти четырехлетней деятельности братьев Колюбакиных в Мингрелии. Дело приняли они в самом начале и вели его правильно, честно, энергично; мне привелось быть ближайшим их сотрудником, а потому я и считаю за особое счастье, что в преклонную пору жизни имел возможность записать sine ira et studio все обстоятельства этого интересного эпизода. Как во всяком человеческом деле, где замешаны крупные интересы, страсти играют важную роль; так было и тут. Положение княгини Дадиан с самого дня кончины ее мужа явилось чрезвычайно трудным, и оно усложнилось сангвиничностью ее темперамента и крайней щекотливостью ее самолюбия. При таких условиях несомненно большой ум ее постоянно подчинялся страстным движениям души, отсюда шло ее своенравие, которым она, сама того не замечая, создавала себе все большие усложнения. В момент возвращения из Петербурга, с коронации, ей было чрезвычайно легко прекратить возмущение действиями строгости, а более всего милосердия, и она это сделала бы, так подсказывал ей, и разум, но подвернулся ей ненавистный в то время Григорий, и она отдалась слепому и страстному против него порыву гнева. О народе было забыто. Когда же, наконец, вызван был ей же самой Колюбакин, то с первых же шагов она с ним поссорилась, и затем пошла целая серия поступков, в которых ничего, кроме своенравия, не было. Пришлось, в конце концов, поневоле ехать из Мингрелии, и в этот момент она призывает к себе охранителем имущества своих детей человека на столько же страстного и желчного, как и она сама. Рассказанная нами неудача при Муравьеве обозлила его, и он с особенною стремительностью вошел в роль рыцаря женщины, по мнению его, обиженной и оскорбленной. Что вышло из этой опеки в первые ее годы, мы рассказали, а затем остальные ее годы не принесли ничего существенного для интересов малолетнего владетеля и, достигнув совершеннолетия и возвратясь в Мингрелию, он нашел свое имение в таком хаотическом положении, что и до сих пор, в течение почти двадцати лет, не распутал его. Будь же на месте рыцаря-опекуна простой смертный, который умел бы прежде всего ладить с местной администрацией, и занялся бы самым существенным, а именно отмежеванием владетельского имения, это важное дело было бы несомненно покончено до совершеннолетия владетеля и тому не пришлось бы проигрывать более полутораста поземельных процессов. Тринадцать лет после того, как я оставил Мангрелию, [605] пришлось мне проезжать ее, в 1874 году, как человеку частному. На железнодорожной станции Ново-Сенаки вышел я на платформу, поезд остановился здесь на полчаса, и первый человек, которого я тут встретил, был Бессарион Кавтарадзе, мой прежний переводчик, а теперь новосенакский полицейский комиссар. Он непритворно мне обрадовался, и мы крепко обнялись; через минуту к нам подошло несколько других лиц, стоявших на платформе, и все они оказались моими старыми знакомыми, в числе их были князья и дворяне. Все меня сердечно приветствовали. В ожидании поезда я позвал их всех на станционный буфет, приказал подать чаю и закуску, и у нас завязалась беседа. Первые вопросы были о Н. П. Колюбакине, и когда я сказал им, что его уже нет на свете, они все благоговейно осенили себя крестным знамением и помянули его. Он скончался в 1869 году, в Москве, когда был назначен сенатором. Михаил Петрович губернаторствовал в Баку. Собеседники мои не на шутку пристали ко мне с приглашением остаться в Мингрелии хоть на неделю и побывать у них у всех; Бессарион особенно на том настаивал, и если бы не действительно экстренное дело, по которому я спешил, я бы не задумался погостить тут. — Как же вам теперь живется? — спросил я их. — Хорошо ли? — Хорошо-то — хорошо, только уже больно много развели эти суды, да мировые адвокатов... в каждом селении есть теперь свой, из мужиков... все статьи судебных уставов, подлец, знает наизусть и так и жарит ими у мирового... — А воровство? — Пуще прежнего. Житья нет, потому что страха на воров никакого нет. — Ну, а с мужиками как идет дело? — Да, живем, ничего. Разбогатели они страшно, многие выкупили свои земли у господ, без помощи казны, на чистые деньги. — Чем же она так поправились? — Идут многие в черноморские порты, там всегда есть работа и завелись там постоянные большие артели мингрельцев... Много также стали и кукурузы сеять... — А как же вы-то сами, помещики? — Плохо! И тут пошла длинная ламентация о детях, которых надо учить, да не на что, школ немного, да и выходят из них дети какие-то мудреные... свое позабывают, а новому чему-нибудь путному не научаются... В это время раздался звонок, и мне пришлось вскоре [606] проститься с моими старинными знакомыми и приятелями. Крепко жали они мне руку и непременно звали приехать погостить к ним... Поезд вскоре унес меня. Разговор на последней станции наполнял еще мою мысль, и резюме его было для меня утешительным... Большие артели мингрельцев в черноморских портах, большие посевы кукурузы, адвокаты из мужиков... все это говорило о том, что крестьянский труд, получив надлежащий простор, нашел себе и применение. Помещикам, по словам их самих, плохо, но в ламентациях их слышалось что-то преувеличенное... детей они учат и жалуются на недостаток школ, в этом одном уже являлся залог будущего поворота к лучшему, дети, получившие даже самое скромное образование, конечно, не пойдут уже заниматься махенджобой. То ли была Мингрелия двадцать лет тому назад, когда впервые приехал я в нее, прямо с севера? Нет, тут совершилась с тех пор колоссальная перемена к лучшему, в том не может быть никакого сомнения, и сознание, что в ходе этого преуспеяния ее вложена была и моя скромная лепта, явилось самою большей для меня наградой за проведенные мною здесь лучшие, молодые годы моей трудовой жизни. Встреча мингрельцев на последней станции, их привет и радушие явились последним, отрадным и многозначащим для меня звеном в ряду воспоминаний моих о их прелестной родине. К. Бороздин. Текст воспроизведен по изданию: Упразднение двух автономий. (Отрывок из воспоминаний о Закавказье) // Исторический вестник, № 6. 1885
|
|