Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АНТОНОВ В. М.

УЖАСНЫЙ СУД

(Эпизод из минувшей Кавказской войны).

В сороковых и пятидесятых годах, на лезгинской кордонной линии, крепость Закаталы и местечко Белоканы составляли два главных пункта, где весною сосредоточивались наши войска, и отсюда уже, под наименованием отрядов, направлялись в горную экспедицию на все время до глубокой осени. Вся лезгинская кордонная линия, пролегая по плоскости у самого подножия кавказских гор, населенных разными горными племенами, делилась на два фланга, правый и левый, начальниками которых были заслуженные и опытные полковники или генералы, обязанные охранять наши пределы от вторжения неприятеля. Кордонная линия являлась, так сказать, передовым нашим оплотом, или цепью для охраны жителей Кахетии и вообще поселений по рекам Иоры и Алазани. Из состава горнего лезгинского отряда отряжались части войск и отдавались в распоряжение начальников флангов, которые и распределяли эти части на линии по своему личному усмотрению. Известие не идти в горную экспедицию, а оставаться на кордонной плоскости, причиняло вам истинное горе, потому собственно, что мы лишались всяких наград и отличий и обрекались на службу в роде гарнизонной.

В 1848 году, батальон Эриванского полка обречен был на такую службу. Мы сознавали, что служба эта очень полезна для целого края и для видов горного отряда, но, вместе с тем, [328] понимали, что она для каждого из нас в отдельности не особенно интересна.

По линии, в равном почти расстоянии между Закаталами и Белоканами, находится Катехское ущелье, в котором по обе стороны горных откосов расположены были обширные аулы — Катехи и Мацехи. Все ущелье, шириною не менее 100 сажен, тянулось на протяжении 3-х — 4-х верст глубину гор, постепенно суживаясь к концу, и затем прерывалось крутым откосом высоких скал; на четвертой версте от плоскости, т. е. в конце ущелья, находились развалины сожженного аула Капздара, где нашему батальону пришлось быть на страже до поздней осени. Обязанность батальона заключалась в наблюдении за жителями аулов Катехи и Мацехи, выдававших себя за мирных обывателей, но к словам и клятвам их командиры отрядов относились с крайней недоверчивостью, по многим весьма уважительным причинам. Кроме этой обязанности, мы должны были зорко наблюдать, чтобы по ущелью не спускались шайки и скопища лезгин на нашу плоскость, дорогами, идущими из всех частей горных населений. Словом, вся служба наша была кордонная, т. е. наблюдательная и охранительная.

Катехское ущелье само по себе и обе стороны гор его были покрыты роскошной растительностью; вековые в три-четыре обхвата чинары, тополь, смоковница, орешник и другие деревья покрывали всю поросшую папоротником в рост человека местность. Посредине ущелья протекала незначительная горная речка, обращавшаяся при весенних дождях и таянии снегов в бушующий поток, через который не решился бы переправиться верхом ни один отважный горец. Волны потока быстро неслись по наклонному руслу, перевертывая и сокрушая все попадающееся навстречу; они рвались из берегов, клокотали и, с грохотом опрокидываясь на берега, обдавали путника с ног до головы столбами водяной пыли. Шум волн был так велик, что слов обыкновенного разговора невозможно было слышать, следовало кричать, чтобы рядом идущий путник мог понять вас. В общем, вид ущелья представлял очаровательную и замечательную по красоте местность, которую природа щедро наградила своими дарами. Но к красоте кавказской природы мы так привыкли и так часто видели ее в разнообразных причудливых формах, что нас она не удивляла, не восхищала, а скорее удручала тем, что 4-5 месяцев мы должны жить заключенными в ущелье и все дни проводить в однообразии. То ли дело, думали мы, горная экспедиция с ежедневным разнообразием местностей и жизни, переполненной ежеминутными опасностями и душевными бурями. Сегодня, например, отряд тянется на высоте 8-10 тысяч футов над поверхностью моря, попирает ногами снег, прыгает через [329] быстрые снеговые ручьи, переходит по шатающемуся бревну пропасть, жмется и кутается от проникающего насквозь холода и тумана, старается обогреться и обсушиться у пылающих костров из дров, принесенных каждым солдатом по полену снизу, и как ни силится укрыться от мимо ползущих исполинского размера облаков, но не в состоянии избавиться их докучливых и мокрых объятий. Это совершается около отряда, а под ногами его, над глубочайшими пропастями, парят орлы и, мерно взмахивая своими могучими крыльями, высматривают добычу: то плавно плывут они в воздушном пространстве, то точно застынут черным пятном и затем с быстротою стрелы несутся вниз к усмотренной добыче. Кругом отряда на пространстве, какое может охватить глаз, представляется величественный, не поддающийся никакому описанию, вид высочайших горных отрогов с снеговыми вершинами, обрывами и водопадами. Горы рисуются во всех причудливых формах: то гладкими, тянущимися в высь конусообразным острым шпицем, то срезанными в вершине, образующей поляну, то, наконец, скомканными и измятыми, точно всесокрушающая, могучая сила издевалась в злобе над ними и, насладившись их тяжелыми мучениями, швырнула в пространство, где они и улеглись в том исковерканном и безобразном виде, в каком закончились их страдания. Вся эта суровая природа, по мере спуска отряда с гор, изменяется: мы, в короткое относительно время, испытываем всевозможные температуры, от мороза до жаров, и к вечеру отряд останавливается на роскошной зеленой, усыпанной цветами, поляне, окруженной вековым лесом и отрогами гор, по откосам которых лепятся в виде гнезд неприятельские аулы. Взять приступом в отдельности даже каждое такое гнездо отряду придется завтра с большим трудом и усилиями, потому что все сакли приспособлены к обороне бойницами и блиндированными каменными крышами. На цветочной поляне, где отряд расположился для ночлега, завтра после боя будут рыться могилы, куда свалятся наши убитые отважные воины, и могилы тщательно сглаживаться и замаскировываться, чтобы по уходе отряда горцы не отрывали трупов и не издевались над ними; завтра в рядах отряда не досчитаются многих соратников, о которых вздохнут, пожалеют, помянут добрым словом, пожелают им царства небесного и затем забудут, как забывается все на этом свете. Вот те условия жизни и разнообразные впечатления, которые испытывает горный отряд в течение 4-5 месяцев; с этими условиями сроднился кавказский военнослужащий, они всасывались в его кровь и плоть и поддерживали в нем энергию, воинский дух и жизненность. Вот почему мы и были опечалены известием о назначении нашего батальона на стоянку в Катехское ущелье. [330]

Но кавказскому военнослужащему приходится мириться со всеми обстоятельствами походной жизни. Помирились и мы в данном случае с назначением на долгую стоянку и стали придумывать способ улучшить наше положение, чтобы жизнь сделать подвижной, а следовательно для натуры нашей и сносной. Устроившись лагерем в урочище Капздара, среди пышной зелени виноградника, орешника и других плодовых деревьев, оставшихся от сожженного аула, мы стали охотиться в окружающем нас дремучем лесу на зверей и птиц, которых здесь было в достаточном изобилии. Барсук, медведь, волк, гиена, кабан, лисица, олень, горный баран, заяц, горная индейка, фазан и другая живность, преследовались нами по полянам, тропам и горным уступам и каждый день стол наш стал обогащаться свежими продуктами из дичи. Двустволки у нас и у охотников-солдат были превосходные, а меткостью глаза мы могли перещеголять любого горца. Между нашими 15-ю охотниками отличались в особенности два лихих солдата — Федотов и Жейваронский (Жейваронский происходил из мелких польских дворян и был сослан на Кавказ за участие в беспорядках в Варшаве.). Оба красивые собою — один блондин, другой брюнет, здоровые, статные, предприимчивые, безгранично отважные и сметливые, они были для нас руководителями и самыми лучшими ищейками во всех наших лесных похождениях. Вся команда представляла тесно сплоченную дружескую корпорацию, но дружба между Федотовым и Жейваронским была так велика, что один без другого не делал ни шагу. Они первые указали нам на стадо одичавших буйволов, брошенных бежавшими из сожженного аула жителями; буйволы эти обратились в зверей и встречаться с ними было очень опасно, но, тем не менее, все они в числе 53 штук попали поочередно в артельные котлы. Постоянным нашим спутником на охоте был еще и Джаро-белоканец, тридцатилетний лезгин Ахмет. Безусловно, умный от природы, хитрый, сметливый и чрезвычайно добрый, он вкрался в доверие всего батальона поголовно, оказывал нам много услуг, доставлял неоценимые сведения о положении дел в неприятельской земле, а в особенности о жителях аулов Катехи и Пацехи, и, в конце концов, сделался для нас человеком необходимым и своим. Любили мы его как верного товарища, наделяли его подарками, деньгами, кормили и поили. Он сознавал и высоко ценил нашу дружбу, доказывая ее такими жертвами, которые дали нам право глубоко верить в его искренность. Такое же безграничное доверие он заслужил и от жителей Катехи и Мацехи, но там Ахмет старался употреблять всевозможные средства обмануть своих единоверцев и успел перехитрить их [331] именно тем, что доставлял им о положении русских войск фальшивые сведения, приправленные бросающимися в глаза достоверными данными, для нас не только безвредными, а скорее полезными, и, разумеется, бранил русских во всю, что называется, нелегкую. Доверие и любовь к нему в аулах Катехи и Нацехи так были велики, что каждый почетный житель из этих аулов готов был отдать в замужество за него свою дочь. Мы нередко ходили с Ахметом посмотреть на житье горцев в аулы, где с почетом (разумеется, фальшивым) были принимаемы и угощаемы, но чаще всех посещали аулы Жейваронский и Федотов.

— Нам бы хотелось свежих яиц и молока, — говорили мы Ахмету.

— Подождите, господа, еще недельку, — отвечал он, — все у вас будет; сами жители с женами принесут сюда деревенские продукты.

Действительно, через несколько дней после нашей оседлости, у нас стали появляться жители аулов с продуктами и плодами, не исключая и свежего хлеба. Посещение лагеря жителями вскоре так участилось, что мы видели их у себя по целым дням; между ними появлялась и девушка 18-ти лет, поразительной красоты, рельефно выделявшаяся из среды своих единоверцев. Всегда хорошо одетая, грациозная, стройная и легкая как серна, она производила на всех нас чарующее впечатление. Да и трудно было не восхищаться красотою этого поистине дивного создания. Много лет я прожил на свете, много доводилось мне встречать красивых и миловидных женщин, но такой красоты и такого гармонического сочетания в красоте всех отдельных частей — я не видел никогда. Никаких малейших даже недочетов в личике горянки и во всей ее гордой и стройной фигуре не было. Природа наделила ее лицом бронзоватого отлива с нежным румянцем на щеках, розовыми, всегда улыбающимися, губками, ровными белоснежными зубами и большими черными, опушенными длинными ресницами, глазами, да такими выразительными, пламенными и насквозь проникающими, что если бы вы раз увидели эту красавицу, то никогда образ ее не изгладился бы из вашей памяти.

Звали горянку уменьшительным именем Атта. Она скоро освоилась со всеми нами и знала даже каждого поименно; говорили мы с нею через двух переводчиков — Ахмета и Жейваронского. Последний был 5 лет в плену у лезгин и знал их наречие, как свое родное.

— Атта, — говорили мы ей, — ты красавица на удивление всего края, ты должна жить в роскоши и неге!

— Да?… Неужели? Я не знала, мне никто не говорил о моей [332] красоте, отвечала Атта, улыбаясь и показывая ряд жемчужных перлов.

— Мы любим тебя, Атта, восхищаемся тобою и радуемся, когда увидим такую красавицу, а любишь ли ты нас сколько-нибудь?

— Не знаю, что сказать вам!

— Я спрашиваю, любишь ли ты нас сколько-нибудь?

— В отдельности я никого не люблю, а все вы нравитесь мне, иначе, зачем бы я ходила сюда!

— Ну, хорошо, а кто именно более нравится тебе из всех нас, вот здесь тебя окружающих?

— Кто нравится? — спросила Атта, окинув взглядом окружающих, и засмеялась тем заразительным и симпатичным смехом, который вызвал смех и у нас.

— Ну, скажи же, Атта! — настаивали мы.

— Все, все, я сказала, что все, — отвечала Атта, закрывая лицо руками и продолжая смеяться.

— Да скажи же!

— Кто нравится?.. Вы хотите знать, кто нравится?.. А зачем вам знать?

— Да так, из любопытства!

— Я прогневлю Бога, он накажет меня!

— За что? Бог милостив. Он один у всех людей. Да за что Он накажет, разве любовь может быть по вашему закону наказуема?

— Да, нам запрещено любить, мы выходим замуж по воле отца.

— Ну, хорошо, Атта, все это так, но мы не спрашиваем тебя, кого ты любишь, а желаем знать, кто тебе нравится?

Задумалась Атта над этим вопросом, желая, по-видимому, отделаться молчанием, но мы продолжали настаивать.

— Я лгать не умею, если скажу, то должна сказать истину.

— Мы добиваемся истины!

Опять задумалась Атта, одолеваемая скромностью и, видимо, удивленная нашею неотвязчивостью.

— Ну, хорошо, — сказала она наконец, — вот нравится кто!

Она указала рукою на Жейваронского, и щеки ее зарделись ярким румянцем.

Жейваронского передернуло, он покраснел до ушей и притворно засмеялся.

— Чем он лучше нас? — спросили мы.

— Вы все хорошие и добрые люди, вас нельзя не любить, а он... он, он — хорошо говорит на нашем языке!

Атта разрумянилась до того, что, казалось, кровь готова была брызнуть из ее щек. [333]

— А вышла бы ты за него замуж?

— Он не нашей веры, — ответила Атта после некоторого колебания и, кокетливо поклонившись нам, пошла гордою и легкою поступью в аул.

Замечательно было видеть в юной женщине-дикарке желание нравиться, но не то кокетство, какое мы привыкли видеть в наших женщинах, выворачивающих и подкатывающих под лоб свои глаза до того, что иногда после такого подкатывания требуется медицинская помощь, а кокетство неуловимое во всех грациозных движениях тела и в каждой фибре лица, — кокетство очаровывающее вас и бьющее по вашим нервам, — кокетство не деланное и не намеренное.

Дом Атты в ауле Катехи, сложенный из плитняка, с бойницами в стенах и блиндированной каменной крышей, представлял небольшую оборонительную крепость, утопавшую в зелени огромного фруктового сада. Внутренность сакли делилась на три комнаты, из коих одна, называемая «кунакская», предназначалась исключительно для гостей и была, так сказать, не жилая, а в двух комнах помещалась семья Атты, состоявшая из отца, матери, двух малолетних сыновей и 18-ти летней дочери. Отец Атты, 40 летний лезгин, отличался суровым характером и таким же суровым лицом, окаймленным подбритою с шеи и на щеках бородою и с подстриженными небольшими усами; русских он ненавидел от всей души, называя их поработителями, но ненависть умел прикрывать медоточивыми словами и радушными приемами нас, нередких посетителей его сакли. О затаенной ненависти Шабана, так звали его, подробно передавал нам Ахмет, видевший в сундуке его до 15-ти человеческих правых рук, отрезанных у убитых им русских воинов в боях и разбоях. Жена Шабана была добродушная красивая горянка, любившая всю семью, а Атту в особенности; два мальчугана — сыновья Шабана, суровостью и ненавистью к русским не уступали отцу, но по своему возрасту не умели прикрывать своего злобного чувства.

Наступил пятый месяц нашей стоянки в урочище Капз-Дара, время подходило к листопаду, а охота наша не прерывалась и бдительное наблюдение за дорогами продолжалось ночными засадами, на которых мы поджидали разбойников, спускавшихся с гор для грабежа и убийств. Разбойники были опаснее зверей, но мы удачно с ними справлялись, нередко принося в лагерь их правые руки, как трофеи. Более всех в этих засадах отличались Жейваронский и Федотов. Вся походная жизнь, наполненная не малыми тревогами, приправлялась, кроме того, поклонением Атте — этому всеобщему нашему идолу, вскружившему нам головы чуть не до одурения. Незадолго перед отходом батальона [334] с места стоянки, мы в составе 2-х офицеров, Жейваронского, Федотова и Ахмета пошли в аул Катехи — навестить Атту и ее родных. Шли мы в веселом и миролюбивом расположении духа; каждый ожидал радушного приема от всей семьи Шабана и радостного приветствия со стороны Атты; она, думали мы, по обыкновению будет стараться посадить нас поудобнее, подаст нам сотового меду, свежего масла и кислого молока; присядет сама к нам и, наивно трепля то одного, то другого по плечу, весело начнет щебетать. При уходе нашем, она настоятельно будет просить остаться еще погостить: «Еще, еще немного посидите» — скажет она, и если мы не исполним ее просьбы, то большие черные глаза подернутся слезою, а губки надуются, точно у капризного и балованного ребенка. «Вы не хорошие, я перестану вас любить, зачем я любила таких скверных людей», пролепечет она сквозь слезы и отвернется от нас, а затем вновь начнет просить остаться. Ну, как после этого нам, таким же почти дикарям, как горцы, привыкшим к зверям, лесам и крови, не расчувствоваться и не исполнить каприза нашей общей любимицы! Трудно было понять такую глубокую привязанность горянки к русским, тогда как все горцы, почти поголовно, ненавидят нас, что объясняется нашим завоеванием горных земель и тесно связанным с ним уничтожением прирожденного горцам ремесла разбойничать и вести жизнь исключительно в набегах.

— Хорошо, Атта, — скажем мы: — нельзя не исполнить твоего желания.

— Ну, вот, это хорошо, я вас буду любить, очень даже, очень любить, — вскрикнет она зардеясь, и все личико ее просияет такими яркими лучами, что невольно они отразятся на нашей огрубелой натуре. В эти минуты мы готовы, кажется, на все жертвы для нашего капризного ребенка.

Да, так думали мы, идя в аул, а через два часа на возвратном пути, головы наши были понурены, и мы молча, чуть не бегом торопились в лагерь. Дрожь пробегает у меня и теперь по всему телу пря воспоминании о случае, который я стараюсь забыть, употребляю все силы выбросить из памяти, но он во всех ужаснейших подробностях воскрешается в голове моей, как будто только что совершившийся. Врагу своему я не пожелал бы видеть что-нибудь подобное, напоминающее средневековое инквизиционное время.

По дороге к аулу, у самой его окраины, на небольшой поляне мы наткнулись на большую толпу скучавшихся и о чем-то крикливо споривших лезгин. Ахмет и Жейваронский, как ни вслушивались в спор горцев и как ни старались разобрать его, но все усилия их остались безуспешными. Идти далее к аулу нам не было возможности, так как дорогу заграждала густая толпа. [335]

Все горцы были во всеоружии, точно собирались в набег. В толпе вырисовывался рельефно выдающийся мулла, седой как лунь, что-то горячо говоривший, но его перебивали и старались стоящие около него лезгины перекричать друг друга.

— Здесь совершается что-то недоброе, — прошептал Ахмет.

— Неужели ты ничего не понял? — спрашиваем мы Ахмета.

— Ровно ничего; ругаются, кого-то проклинают, судят, а кого и за что — разобрать не могу.

Мы стояли в недоумении, гам и шум продолжался и, казалось, готов был дойти до рукопашной резни, как вдруг все замолкло, толпа точно онемела и безмолвно расступилась перед медленно шедшею новою группою лезгин. Мы взглянули на эту группу, пристально стали всматриваться в нее, и когда убедились, что зрение нас не обманывает, ужас охватил нас и раздирающий крик вырвался из груди нашей, а Жейваронский, этот закаленный в боях воин, грохнулся наземь и метался в судорогах.

Во главе группы шла с поникшей головою в обыкновенном своем одеянии связанная Атта, также поразительно красивая, но бледная, как смерть; концы веревок от связанных ее рук держали два лезгина; сзади их шел Шабан с двумя сыновьями и плачущей женою, а затем шествие замыкалось десятью рослыми вооруженными горцами.

Атту подвели к седому мулле. Толпа продолжала хранить мертвое молчание.

— Атта! — начал говорить старческим голосом мулла, — ты провинилась перед родителями и перед всем нашим племенем. Ты прогневила Бога, нарушила наши обычаи; совершенный тобою грех не прощается, смерть ожидает тебя за то, что ты произвольно вступила в связь с кем-то! Но страдания твои получат облегчение, если ты скажешь всенародно, кто твой соблазнитель и отец будущего незаконного ребенка?.. Я слушаю, отвечай!

— Да, сознаюсь, — отчетливо ответила Атта, — я заслужила смерть, но назвать отца моего ребенка не желаю!

— Подумай хорошенько, Атта, минуты твои сочтены, не забывай, что соблазнитель твой виноват более, чем ты, и если бы мы знали имя его, то не оставили бы в живых.

— Вот именно потому я и не назову его, что хочу, чтобы он остался в живых.

Раздались угрожающие крики толпы, шум, гам, суета и натиск на место, где стояла Атта. Седой мулла остановил рассвирепевших единоверцев напоминанием, что право на жизнь и смерть виновной остается всегда за народом и что все равно, если минутою позже или раньше умрет Атта. [336]

Напоминание муллы успокоило толпу. Мулла тихо что-то стал говорить Атте, а она, преклонив колена, слушала его.

— Развяжите ей руки и подведите к могиле.

Толпа опять раздвинулась и мы увидели заслоняемую доселе народом глубокую яму, к которой медленно подошла Атта.

Мать бросилась к ней проститься, но толпа отдернула ее, а отец в отдалении, суровый, как всегда, стоял и исподлобья смотрел на все совершающееся.

Мы хотели протестовать и порывались броситься на защиту несчастной, но Ахмет благоразумно остановил нас.

— Стойте, не сходите с ума, — проговорил он торопливо и едва слышно, — ее не спасете, а себя погубите; вас всех растерзают в клочки!

Итак, Атта — это прелестное создание, наша всеобщая любимица, всегда ласковая, веселая, наивная, полная кипучей жизни и надежд, теперь стояла у зияющей ямы, покорная и готовая принять мученический венец за человека, которого страстно любила. Она прикрывала лицо руками, через которые проскользали тихие и чистые, как кристалл, слезы, раздиравшие нам душу. На мгновение Атта остановила глаза свои на горько рыдавшей матери, обвела толпу укоряющим взглядом, еще минута при мертвой тишине и — фигура ее, мелькнув в воздухе, полетела в роковую яму. Глыбы земли с камнями, брошенные торопливыми руками окружающих, стали сваливаться одна за другою в могилу и замуровывать бедную мученицу. Образовавшееся на могиле возвышение лезгины старательно начали утаптывать прыжками, сопровождая адскую работу кривляньями, дикими криками и ружейными выстрелами.

Мы, свидетели этой демонической вакханалии, были потрясены до глубины души, нас охватил какой-то чад, кровь усиленно приливала к голове, а сердце стучало, точно хотело вырваться из груди.

С проклятием на языке и нескрываемой ненавистью в душе к омерзительному племени, мы прибежали в лагерь и объявили о событии.

— А что же делать, господа, — отвечал нам командир наш: — у этих племен свой обычай, они не подчиняются нашим законам, а строго придерживаются шариата.

— Если бы все они придерживались одних и тех же правил, — возразил один из офицеров: — а то каждое почти общество имеет свой обычай. Например, правила в Анцухе отвергаются в дидойском обществе, а что делается в Дидо, то порицается в Анкракле, и т. д. Вообще варварский народ, и из каких элементов он сколочен, сам черт не разберет.

Наступила ночь, проведенная нами в тревожном состоянии [337] под живым впечатлением недавнего события. В 4 часа утра прибежал из аула Катехи Ахмет, заночевавший там. Он указал нам на аул.

— Что такое? — спросили мы.

— Не видите?

— Нет, что такое?

— Посмотрите хорошенько, разве не видите клубы дыма?

— Ну, так что ж?

— Горит аул, огонь уничтожил уж сакель двадцать, стараются потушить, да едва ли удастся.

— И пусть себе горит, — отвечали мы: — участливо к варварам относиться не следует.

— Пожар еще не особенное несчастие, — продолжал Ахмет: — сакли выстроят, камень и лес свой, а жизнь некоторых жителей не вернешь.

— Что ты говоришь, чья жизнь, каких жителей?

— В ауле Катехи в сегодняшнюю ночь зарезаны Шабан с двумя сыновьями, мулла и человек около двадцати катехцев, которые сопровождали покойную Атту к могиле и были первыми крикунами, настаивавшими на казни несчастной девушки.

— Кто же совершил эти убийства и поджог?

— Трудно указать на кого-нибудь, резня была совершена так тихо и искусно, что жители теряются в догадках.

«Судьба, рок, — думали мы. — Бог не оставил без наказания виновников смерти Атты!»

Через две недели батальон наш двинулся с места стоянки на другой пункт лезгинской линии, где мы целую зиму должны были заниматься прорубкою лесных просек. Наша охотничья команда лишилась рьяного деятеля — Жейваронского. Он за последнее время стал хиреть и, несмотря на молодые годы, совершенно поседел. Сделавшись молчаливым и мрачным, Жейваронский старался быть в уединении, о чем-то задумывался и потерял всякое желание ходить на охоту. Вскоре его отправили в госпиталь. Мы нередко вспоминали о нем, как о замечательном охотнике и отважном воине, но переходя в течение двух лет из отряда в отряд, при условиях и впечатлениях ежедневно менявшихся, он изгладился из нашей памяти, как забываются все выбывающие лица из рядов боевого войска.

На третий год после описанного события, нам пришлось занимать караул в Тифлисе. Я, как-то, был назначен дежурным в военный госпиталь, расположенный в предместии «Навтлуг». Обходя по обязанности палаты, я заглянул и в сумасшедшее отделение, где душевнобольных было не более 15-ти человек, между которыми отличался буйством только один, заключенный в железную клетку. Из любопытства я подошел [338] к клетке и стал говорить с больным; он, не отвечая на вопросы, бормотал и нес какую-то чепуху, сопровождая ее постоянным смехом и желанием вырваться из клетки. Смешно было видеть напрасные старания больного: между железными прутьями клетки промежуток был такого размера, что не возможно просунуть руки, а помешанный силился просунуть свое плечо и туловище.

— Ага! Вы сейчас попробуете нашего кушанья... Это суп, бульон из крови... Изуродую твою голову, Шабан, не пощажу! Ха, ха, ха, ха! — кричал он, неудержимо смеясь и грозя кому-то
кулаком.

Я слушал бред помешанного и смотрел, как содрогались прутья железной клетки, которые он старался сломать мускулистыми руками и напором своего туловища. Имя Шабана напоминало мне что-то знакомое и заставило внимательно вслушиваться в отрывочные фразы сумасшедшего.

— Уничтожу всех, — продолжал злобствовать помешанный, — нас 15 человек! Ха, ха, ха, ха! Это сила, могучая сила! Уничтожим!... А тебя, Шабан, зарежу я сам! Ха, ха, ха, ха! лично сам зарежу! Ха, ха, ха, ха!

Железная клетка трещала и, казалось, готова была рухнуть, я машинально отступил и подозвал сторожа.

— Скажи, пожалуйста, — обратился я к сторожу: — он постоянно такой буйный?

— Да вот уже второй год — день и ночь бесчинствует, замучил всех; хорошо, что посадили в клетку, а то бы передушил больных!

— На чем он помешан?

— А Бог его знает на чем, городит что-то несвязное и кому-то грозит смертью.

— Ты, Атта, — обратился ко мне мягким тоном помешанный, — не беспокойся, ступай туда и жди меня, не бойся никого... я, я... помни, что я всегда около тебя... Ха, ха, ха, ха! а вот его сегодня же не будет в живых! — закричал сумасшедший, указывая на сторожа, и всем туловищем ударился о прутья железной клетки.

«Что это? — подумал я, — бред сумасшедшего, или открывается тайна драмы, в которой имена Шабана и Атты играли первенствующую роль?»

— Как звать этого помешанного? — спросил я сторожа.

— Жейваронский.

— Как? Жейваронский?

— Точно так — Жейваронский, унтер-офицер из дворян, признанный неизлечимым. Его скоро отправят в дом умалишенных, да бумага еще не получена из Астрахани, — туда отправят. [339]

Теперь мне было ясно, что в клетке находился герой катехской драмы. Я ближе подошел к больному.

— Жейваронский, — обратился я к помешанному, — узнаешь меня? Посмотри хорошенько! Неужели не помнишь, как мы охотились в Катехах, а?

Больной обвел меня стеклянным взглядом и продолжал с кем-то говорить, то возвышая голос до крика, то понижая его до шепота.

— Жейваронский, а помнишь Атту — дочь Шабана?

Больной при этом имени отскочил от прутьев клетки и затем всем туловищем налег на нее. Пот градом катился с багрово-красного лица от чрезмерных усилий сломать прутья, расшатавшиеся уже в своих основаниях; стеклянные глаза больного, казалось, хотели выскочить из орбит, он скрежетал зубами, сжимал кулаки и, в конце концов, сильным ударом своего туловища о прутья выломал их: они полетели вместе с больным наружу, сбили с ног сторожа, и помешанный вцепился своими руками в его горло.

— Поймал-таки тебя! — кричал неистово больной, стараясь задушить сторожа.

Прибежавшие госпитальные служителя успели вовремя оторвать больного от жертвы и, надев на него сумасшедшую рубаху, привязали к кровати.

— Ага, Шабан, отведал моего кушанья, ха, ха, ха, ха!..

Хохот помешанного, похожий скорее на безутешное рыдание, подействовал на меня удручающим образом, а все только-то слышанное и виденное воскресило в памяти моей ужаснейшую смерть несчастной Атты.

В. М. Антонов.

Текст воспроизведен по изданию: Ужасный суд. (Эпизод из минувшей Кавказской войны) // Исторический вестник, № 8. 1895

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.