|
АМИЛАХВАРИ И. Г. ЗАПИСКИ Глава IX. Зима в Елисаветполе. Заключение мира с Турцией. — Перемены, последовавшие в полку. — Записка Лауница об упразднении драгун и ответ на нее князя Дондукова. — Переход в Царские Колодцы. — Старик Нечволодов и дочь полка Екатерина Григорьевна. — Переформирование полка. — Вступление в Чир-Юрт. — Встреча с новым главнокомандующим князем Барятинским. — Чир-Юрт и первые впечатления. — Смерть графа Менгдена. Зима в губернском городе Елисаветполе прошла чрезвычайно оживленно, благодаря широкому гостеприимству князя Дондукова, в семье которого офицеры проводили весь день, а по вечерам устраивали домашние спектакли и танцы в городском собрании. Елисаветпольские барыни начали было тонировать и съезжаться на балы чуть не в первом часу ночи, но княгиня Надежда Андреевна Дондукова сразу положила этому конец, начав появляться на балах к 8-ми часам вечера. Стыдно было барыням не встретить княгиню, игравшую в городе первую роль и очаровывавшую всех своею утонченною любезностью, и дамы мало по малу принуждены были приезжать раньше, чтобы приветствовать княгиню. Таким образом, всякое задавание тона, столь свойственное провинции, было оставлено, и [198] молодежь танцевала иногда до самого восхода солнца. Об этих вечерах долго еще вспоминали елисаветпольцы, и самый сезон получил название «Дондуковского»... А неустанная, кропотливая работа в эскадронах, готовившихся с наступлением весны к новым походам, шла своим чередом. Давно уже носились слухи о возможности французского десанта в Батуме, и мы рассчитывали встретиться уже не с одними приглядевшимися нам турками. «Паши у французов умные, куда хитрее турецких — ну, да Бог даст, управимся и с этими умниками», — вспоминались всем слова Ивана Малхазовича Андроникова. Но посреди этих забот и приготовлений, когда мечты переносили нас за снеговые вершины Соганлуга, в сердце Азиатской Турции, или витали по восточным побережьям Черного моря, откуда надвигалась союзная армада, — вдруг получено было известие о заключении мира. Война окончилась, а вместе с нею действующий корпус был расформирован, и наш полк должен был возвратится обратно в Чир-Юрт. Мир, собственно говоря, существовал не для нас; мы только меняли один театр войны на другой, где нас ожидали те же труды и те же лишения. Но прежде, чем мы успели собраться в поход, нас поразили два роковые известия, произведшие на всех глубоко удручающее впечатление: это была отмена нашего славного исторического мундира, который заменялся общею драгунскою формою, и мы стали отличаться от других полков только малиновым воротником с черным клапаном, да еще своими азиатскими шашками, которые оставлены были нам, как памятники наших заслуг и отличий. Другим не менее прискорбным обстоятельством являлось близкое переформирование полка и разлука с целою половиною товарищей. Крымская кампания вызвала значительные перемены в организации кавалерии, и при Кавказском [199] корпусе повелено было иметь четыре 6-ти эскадронных драгунских полка, по одному при каждой пехотной дивизии; а так как этих дивизий было четыре, то наш и Тверской полки должны были разделиться каждый на две части, дополнив недостающее число людей и лошадей из Новороссийского полка, который возвращался в Россию в кадровом составе. Но не одно это переформирование тревожило нас. Ходили слухи о совершенном уничтожении драгун, из которых желали сделать гусар и улан. У нас по рукам ходила тогда записка, поданная генералом Лауницем в специальный кавалерийский комитет по этому поводу. Записка эта сохранилась в моих бумагах, и я привожу ее целиком, так как она мало кому известна, а между тем показывает какие странные взгляды существовали иногда у нас на кавалерию. “Драгуны, — писал Лауниц, — как спешенные кавалеристы, для замены пехоты, не оправдали цели своего учреждения никакими достопамятными историческими фактами ни прошедшего, ни новейшего времени, и ныне, с усовершенствованием в пехоте огнестрельного оружия, потеряли всякое доверие. Кавалерия со штыком такой же парадокс, как пехота на лошади с мундштуком, и представляют собою выродившихся кирасир. Когда драгунские полки имели 10 эскадронов и выставляли целый баталион, то они могли еще иметь какой-либо, хотя и сомнительный вес в военных действиях; но в настоящем составе от них успеха ожидать нельзя, и поприще их, на котором они могут быть сколько-нибудь полезны, ограничивается одною партизанскою войною. Действуя же в авангарде или ариергарде спешенными, они сделаются верною жертвою метких выстрелов неприятельских стрелков и затем легкою добычею неприятельской кавалерии, если не будут поддержаны сильным прикрытием. [200] В последнюю войну в Азиатской Турции, драгуны действительно служили отлично, но не как конная пехота в пешем строю, а как кавалерия с саблями в руках. Люблинское дело, в котором спешенные драгуны, будто бы, так себя ознаменовали, — история и истина представляют далеко не в столь блистательном виде, как официальные о нем реляции. 11-го марта 1831 года генерал Крейц направился к Люблину, занятому одним баталионом вновь набранных конскриптов и тремя стами кракусов. Выслав вперед драгун, он овладел городом, встретив некоторое сопротивление только в предместьях. Что же здесь блистательного и в чем заключается драгунский подвиг, который в то время некоторые газеты обратили даже в насмешку? Совершенно в другом виде является нам бессмертное дело александрийских гусар под Шумлой в 1829 году, где 31-го мая они взяли приступом укрепление, защищаемое шестью орудиями и отборною турецкою пехотою, а не конскриптами и кракусами. Два эти примера, кажется убедительно подтверждают все сказанное мною о драгунах. Если драгунские полки постоянно заслуживали одобрительные отзывы за отличное устройство в материальном отношении, то это не удивительно, ибо они всегда комплектовались отборными людьми и ныне, так сказать, должны составить надгробный памятник славным нашим кирасирам, если они, как предположено, будут уничтожены. По всем сим доводам я остаюсь при своем убеждении: 1) Что драгунские полки надо упразднить. 2) Уланские и гусарские полки усилить на счет их двумя фланговыми стрелковыми эскадронами и 3) Получаемым от упразднения драгунских полковых штабов ежегодным сбережением более ста тысяч рублей, покрыть значительную часть расходов казны при [201] предполагаемом мною преобразовании кавалерии. Расходы эти сократятся и тем, что вместо устройства запасов и депо на 42 полка таковые потребуются только на 28, не уменьшая числительности оных ни одним человеком или лошадью. В заключение дозволю себе выразить желание видеть кирасир по-прежнему в рядах нашей армии”. Казалось бы, что записка эта, не имевшая за собою ни прочных основ, ни убедительных доказательств, не заслуживала бы даже серьезных опровержений, но Лауниц был старый кавалерийский генерал, командовавший значительными частями нашей конницы, и мысль, прикрытая его авторитетом, будучи брошена в общество, тотчас же привлекла к себе немало сторонников — везде заговорили о необходимости упразднить драгун. В доказательство приводили обыкновенно, что сильный драгунский корпус, собранный на крымских равнинах, ничего не сделал для оправдания своего существования. К сожалению, это была правда, но наши авторитеты, состарившиеся на плац-парадных полях, упустили из виду, что масса гусар и улан тоже ничего не сделала и что это зависело от недостатка талантливых генералов, а не от той или другой организации нашей конницы. Записку эту комиссия препроводила к князю Дондукову, который и дал по ней свое заключение. К сожалению, копии с этого ответа у меня не сохранилось, и я восстановляю его по памяти. “Назначение драгун, — сказано было в нем, — не заключается в исключительном действии против линейной пехоты, потому что драгуны, не пехота, посаженная на лошадей, а летучая конница, которая находит сама в себе достаточную долю самостоятельности, чтобы в случае нужды обойтись без помощи пехоты. Нападать может вся кавалерия, а обороняться одни драгуны. И это не недостаток их, а одно из важнейших преимуществ. Во всем остальном [202] драгуны такая же легкая кавалерия, как гусары и уланы, и даже легче их, потому что не имеют пик. Неизвестно, почему генерал Лауниц видит в нас каких-то выродившихся кирасир и даже идет дальше, утверждая, что ружье, — элемент пехотный, делающий драгуна парадоксом. Странно, что генерал Лауниц умалчивает о том, что легчайшая в мире конница, каковы наши линейные казаки, горцы, арабы и некоторые другие восточные народы, всегда имели ружья. Неужели же и они парадокс или выродившиеся кирасиры? Никто не будет отрицать, что главный элемент драгуна — конь и шашка, а пуля и штык — оружие второстепенное, но из которого боевой начальник может извлечь громадную пользу. Сам Лауниц говорит, что спешивание может встретиться в партизанской войне. Да разве есть война без войны партизанской, особенно в настоящее время, когда кавалерия массами действовать почти не может, потому что ей препятствуют, ее теснят, быстро развивающиеся повсюду, промышленность и земледелие. И вот, эти-то продольные гряды, проведенные плугом, эти-то широкие канавы, орошающие поля, как в других краях громадные скалы, вековые дебри и невылазные болота, заставляют кавалерию не раз прибегать к посредству пешего строя. Да и помимо партизанской войны есть тысячи случаев, где кавалерийские части высылаются для самостоятельного действия. Сюда относятся и дальние набеги, и поиски, и разведки, и рекогносцировки в районе, занятом неприятелем. Если до сих пор драгуны не исполняли этого назначения, и оно возлагалось преимущественно на одних казаков, то не исполняли его в равной степени гусары и уланы. Это была ошибочная система, в результате которой сложилась идея, что регулярная конница существует только для боя, а все остальные побочные действия должны лежать на казаках. Но случались однако и здесь исключения, и если местность оказывалась при [203] этом гористая или покрытая лесами и болотами, отнимавшими у кавалерии значительную долю самостоятельности, то к ней по необходимости придавали небольшие части пехоты. Одним драгунам не нужно было посторонней помощи, ибо они в своих рядах имели отличных стрелков, не знающих утомления, не обременяющих отряда ни тяжелым обозом, ни излишними лошадьми, необходимыми при быстрых передвижениях для пехоты. Лауниц в своей записке говорит, что легкая кавалерия, гусары и уланы, также могут спешиваться, и для вящего убеждения приводит подвиг александрийцев, взявших редут под Шумлою. Что александрийцы спешивались, — это конечно факт; но нельзя возводить частные случаи в общее правило. Драгуны в этом случае также спешились бы, но взяли бы редут гораздо с меньшими усилиями и меньшею потерею. Мы согласны видеть в этом, единственном в своем роде, подвиге александрийцев, блистательное дело для гусар, но для драгун это был бы подвиг обыкновенный. Если бы те же александрийцы были вооружены нарезными ружьями, они никогда не понесли бы такого жестокого урона, какой испытал этот отличный во всех отношениях полк, под Каракулом. Теперь перейдем к другому предмету и посмотрим на драгун исключительно, как на кавалерию. Достоинства их не отвергает сам генерал Лауниц, говоря, что в последнюю войну в Азиатской Турции драгуны, как кавалерия с саблями в руках, служили отлично. Ружье, стало быть, не мешало им не в Баш-кадыкларском, ни в Кюрюк-даринском боях, о которых Россия не слыхала со времен Суворова. Но почему генерал Лауниц умалчивает о настоящем драгунском деле, о «Ночном Побоище», случившемся под Карсом 23-го августа 1855 года? В темную ночь, какие бывают только на юге, разбитая и преследуемая нами турецкая конница, несколько раз занимала по [204] пути деревни и овраги, чтобы остановить погоню; но драгуны моментально спешивались, штыками выбивали неприятеля из его закрытий, и снова, вскочив на коней, продолжали преследование до совершенного уничтожения неприятеля. Уланам и гусарам подобный подвиг был бы не по силам, потому, что их остановила бы первая деревня. Почему же после этого требовать упразднения драгун? Что драгуны в конном строю всегда превосходили прочую кавалерию, - это мы знаем по блестящему состоянию драгунского корпуса, не раз засвидетельствованному императором Николаем Павловичем. Что же касается до их материальной части, то она в боевом отношении была поставлена так хорошо, что, несмотря на прежнее фальшивое направление, существовавшее в нашей кавалерии, драгун и тогда нельзя было назвать войском парадным. Это доказали нам новороссийцы и тверцы, перешедшие в зимнюю пору донские и ставропольские степи, перевалившие зимою главный Кавказский хребет, и, после трехмесячного похода почти без роздыхов, прибывшие в Александрополь с полным числом рядов на крепких и бодрых конях. Вся история нашей конницы едва ли может представить подобный пример. А между тем полки эти не были отборными; назначены были просто четвертые полки из каждой дивизии, а следовательно нет основания предполагать, чтобы и другие драгунские полки не сделали того же самого. Напрасно генерал Лауниц говорит о том, что драгуны, будто бы, комплектовались всегда отборными людьми и лошадьми. Это положительно неверно. Драгуны комплектовались людьми, как и все другие полки, из губерний, ближайших к их расположению. Ремонтная цена на лошадей, а следовательно и сорт их, были одинаковы, седельный вьюк один и тот же, а вооружение не легче, чем у гусар и улан. [205] Стало быть не состав и не организация, а дух и направление были у драгун иные. О пользе ружья двух мнений, нам кажется, быть не может. Но вопрос о пике был и всегда останется спорным. Главное оружие кавалерии - конь; пика и сабля вступают в дело тогда, когда конь своею грудью разорвет уже сплоченные ряды неприятелей, а в тесноте, в обшей рукопашной свалке, все преимущество будет на стороне сабли, ибо она быстро наносит удары во все стороны, тогда как этого, в тесной куче людей, нельзя ожидать и требовать от пики. Говорят, что пика имеет моральное влияние на противников. Мы не совсем понимаем, почему пика может играть первостепенную роль при первом ударе. Уж не ту ли, что она длиннее сабли? Но в таком случае пришлось бы отдать преимущество и польской косе перед штыком, ибо коса насажена на четырех аршинное древко. Да, наконец, о таких войсках, которые способны поддаваться моральному влиянию при первой встрече с противником — нечего и говорить. Удел их быть битыми, какое бы оружие им не дали. Обращаясь к истории, мы видим, что лучшая эпоха нашей кавалерии бесспорно относится ко временам Суворова и к великим наполеоновским войнам, а тогда кавалерия наша преимущественно состояла из гусарских и драгунских полков, вооруженных одними саблями. Кирасиры пик тогда еще также не имели; улан было мало, да и громкая слава позднейших уланских полков: Петербургского, Курляндского, Харьковского, Смоленского, Митавского, а равно псковских кирасир, относятся также к былым временам, когда полки эти были еще драгунскими. После этого позволительно, кажется, вывести заключение, что сабля также хороша, как может быть и пика. На случай же спешивания драгунский эскадрон со своими нарезными ружьями очевидно принесет [206] пользу больше, чем люди с пиками и карабинами. Совместить же пику и ружье вместе невозможно. Печальный опыт этого мы видим на Черноморском казачьем войске, всегда уступавшем в конном строю пальму первенства своим линейным собратам." Присоединились ли к нашему голосу еще и другие — не знаю, но только об упразднении драгун слухи замолкли, а впоследствии мы дожили до того, что вернулись к петровским временам и, простившись с кирасирами, гусарами и уланами, пришедшими к нам с запада, остались при одной, чисто русской коннице — драгунах. Возвращаюсь к перерванному рассказу. Переформирование полка поручено было нашему начальнику кавалерии графу Нироду и должно было совершиться в Царских Колодцах, куда мы и выступили прямо из Елисаветполя. Прошло десять лет с тех пор, как Нижегородский полк, покинув Кара-агач, свою многолетнюю стоянку в Кахетии, перешел на берега Сулака, — и Кара-агач, ненужный и заброшенный, превратился в исторические руины, которых и без того много на полях Кахетии. Все, что жило там вместе с полком, после того перебралось в Царские Колодцы, и там старилось и доживало свой век в воспоминаниях о прежних подвигах. Много с тех пор утекло воды, многое с годами совершенно изменилось, и самые Царские Колодцы из цветущей штаб-квартиры превратились в развалины, но в этих развалинах жили люди, родные нам по духу и по крови. Я до тех пор никогда не бывал в Царских Колодцах, начав свою службу в Чир-Юрте; но рассказы стариков о том, как они жили в Кахетии, когда служили охранною стражей целой страны, заставляли меня относится с глубоким уважением к этому гнезду, где началась наша полковая слава. При самом вступлений полка, навстречу к нам вышли все отставные [207] драгуны с хлебом и солью, — и во главе их почтенный, всеми любимый и уважаемый, старик Нечволодов, вместе с своею женою Екатериной Григорьевной. На этих двух оригинальных личностях, имевших в свое время неотразимое влияние на весь склад домашней внутренней жизни полка, я должен остановиться в своих воспоминаниях. Григорий Иванович Нечволодов появился у нас в Кара-агаче рядовым в 1822 году, когда ему было уже за сорок лет от роду. Жизнь этого человека была полна приключений и превратностей судьбы, которые он переносил с стоическою твердостью. Родился он еще в екатериненский век, в порубережной полосе около Изюма, лишился рано отца и рос среди тогдашних пограничных тревог без всякого призора веселым, но несколько буйным и своенравным ребенком. Когда ему было 14 лет, через их деревню проходил какой-то егерский полк, которым командовал дядя Нечволодова. Он взял его с собою к великой радости соседей, не имевших от него покоя, а через четыре года Нечволодов уже офицером участвовал в итальянском походе Суворова. Однажды, при защите крепости Бресчия, он поместился в амбразуре и как отличный стрелок бил оттуда французов на выбор; но вдруг ядро, пущенное с неприятельской батареи, сбило амбразуру; ветхая каменная стена не выдержала этого сотрясения, рухнула и придавила собой Нечволодова; его вытащили полураздавленного и едва живого. Это были первые раны и первые увечья, которым впоследствии он потерял счет и о внесении которых в формулярный список никогда не заботился. В Италии Нечволодов участвовал с Суворовым в сражениях при Нови и Требии, переходил с ним через Альпы и Чертов мост, и не раз получал благодарность [208] из самых уст знаменитого полководца, который знал его лично. Окончил он войну поручиком и с бриллиантовыми знаками Анны 2-й степени, — награда в его чине тогда не бывалая. Казалось, перед Нечволодовым развертывалась блестящая военная карьера. Но тут случилось обстоятельство, которое сразу разрушило все его честолюбивые мечтания. Что это было за обстоятельство — остается неизвестным; формуляр его ничего не говорит об этой поре его жизни; в записках современников и в бумагах, оставшихся после него, тоже нет на них никакого намека, а сам Нечволодов никогда не вспоминал об этом случае, имевшем место вскоре по возвращении наших войск из Италии. Темные слухи смутно передают только, что это была какая то роковая дуэль, чуть ли не с родным братом, окончившаяся тем, что Нечволодов получил две тяжкие сабельные раны в голову, а противник его был изрублен. Нечволодова лишили чинов, орденов и сослали в далекий пустынный город Колу. Жизнь в этом городе, где целые полгода не прекращается день, а другие полгода царит глухая беспросветная ночь, не полюбилась Нечволодову; он бежал на каком-то корабле в Гановер, оттуда перебрался в Англию и, не имея средств к жизни, нанялся волонтером в английские войска, готовившиеся тогда к отплытию в Индию. Боевая жизнь в этой волшебной стране манила его, но план его не осуществился. Слух о его похождениях дошел до графа Семена Романовича Воронцова (Отец Кавказского наместника князя Михаила Семеновича Воронцова.), бывшего тогда русским полномочным министром при английском дворе, — и он потребовал Нечволодова к себе. Воронцов сумел оценить ум, таланты, даже пылкость нрава молодого несчастливца, уговорил его отказаться от своих мечтаний, взял с собою в Россию и выпросил ему у императора Александра полное [209] помилование. Случай, послуживший причиною к его разжалованию, не внесен даже в послужной список, в котором только и значится, что в 1803 году Нечволодов «вновь определен в 20-й Егерский полк прежним поручичьим чином». Ордена, однако же, ему возвращены не были, и их пришлось ему заслуживать вторично. К этому времени относится первая его романическая женитьба на одной из польских магнаток графине Тышкекич. Гордая и богатая родня невесты не соглашалась на брак с московским схизматиком, но Нечволодов при помощи товарищей увез графиню из ее великолепного замка и перевенчался с нею в бедной деревенской церкви. Пока шло богослужение, церковные двери были заперты наглухо, и на случай погони за беглянкой стояли у них на страже офицеры-товарищи. Затем наступают опять беспрерывные военные походы, и ряд новых сражений ведет за собой для Нечволодова ряд новых отличий, ран и контузий. Он ранен два раза под Прейсиш-Эйлау, потом под Гейдельсбергом и произведен в капитаны. Но раны, полученные им, были так тяжелы, что он вышел в отставку и не мог участвовать в отечественной войне. Только в 1813 году он снова поступил в Павлоградский гусарский полк и сделал кампанию в летучем отряде Платова. Здесь-то между Нечволодовым и Платовым завязалась тесная дружба, не прекращавшаяся до самой смерти знаменитого атамана. Кампания не обошлась для Нечволодова без новых ран и увечий. Под Лейпцигом в одной из атак, он был окружен французами, сбит с лошади и через него пронесся целый уланский полк; каждый француз считал своим долгом кольнуть его пикой или ударить саблей, — и Нечволодов превращен был, можно сказать, в кусок битого мяса; но, к счастью, при быстрой скачке французов, ни [210] один удар не был смертелен. Оправившись от ран, он с лихвой отплатил французам под Франкфуртом, где со своим дивизионом положим лоском четыре кирасирские эскадрона и взял в плен полкового командира. Кампанию он окончил уже подполковником, возвратил все старые суворовские ордена и получил еще орден Владимира с бантом и золотую саблю. Но тут роковая судьба опять вмешивается в блестящую карьеру Нечволодова: он проиграл 17 тысяч казенных денег и снова разжаловаи был в рядовые. Император Александр I, ценя однако бесчисленные раны и боевую службу Нечволодова, назначил его на Кавказ в Нижегородский полк, чтобы дать ему случай новыми подвигами заслужить прощение. Сообщая об этом Ермолову, военный министр прибавил: «желательно однако, чтобы Нечволодова не так скоро производили в чины.» В Кара-агач он явился в качестве простого драгуна, но Ермолов, знавший его лично со времен наполеоновских войн и высоко ценивший его способности, приказал отправить его на Кубань, прикомандировав к линейным казакам. Нечволодов отправился и через четыре года возвратился в полк опять маиоромъ, заслужив и в третий раз все ордена, которые получил когда -то с Суворовым в Италии и с графом Платовым во Франции. Но годы остепенили наконец, Нечволодова, а одно обстоятельство, случившееся с ним на Кубани и сделавшее крутой переворот в его характере, отразилось плодотворным последствием не только на дальнейшей жизни самого Нечволодова, но и на жизни Нижегородскаго полка. Однажды, во время какого то набега, казаки Нечволодова увидели семилетнюю девочку, которая, спасаясь от преследования, бежала в лес, вместе с старою бабкою и сестрою; казаки их настигли: бабушку убили, а девочку [211] взяли в плен и увезли с собою. Куда девалась ее сестра и что сталось с ее родителями, не смотря на все розыски сямого Нечволодова, — узнать не удалось. Девочку звали Сатанаисой. Она происходила из племени Абадзехов, и не смотря на свой ранний возраст, очень гордилась этим, считая свой народ самым храбрым, честным и благородным из всех племен Кавказа. Чувство это смутно заставляло догадываться, что родители ее были уорки (дворяне), среди которых в высокой степени была развита именно эта соссловная и национальная гордость. По тогдашним обычаям все пленные женщины и дети, во избежания расходов от казны, распределялись на содержание по казачьим семьям, и маленькая Сатанаиса попала в Белоречинскую станицу, где ее уговарили креститься, и девочка с новым именем Кати, нашла себе приют в доброи и зажиточном казачьем семействе. Трудно сказать, как бы сложилась ее дальнейшзя судьба среди чуждого ей народа, если бы одно случайное обстоятельство не сделало вновь коренного переворота во всей ее жизни. В той же станице жил тогда Нечволодов, дослужившийся уже до чина маиора. Он мог теперь покинуть сл?жбу, но кавказская жизнь до того пришлась ему по нраву, что он решился навсегда остаться на Кавказе и написал об этом жене. Жена его, урожденная графиня Тышкевич, женщина, по сохранившимся преданиям, добрая и симпатичная, жила тогда в Петербурге; она тотчас собралась к мужу, но написала ему, что, не имея детей, желала бы, проездом через линию, взять на воспитание маленьк?ю черкешенку, из числа захваченных в плен, о которых писал ей муж. Нечволодов вспомнил о хорошеньксй Кати, которую встречал в станице и выпросил ее у казаков. Он усыновил ее, и маленькая Катя стала называться по имени его Катериной Григорьевной. Девочка оказалась чрезвычайно [212] нервной и впечатлительной. Еще не зная своей новой матери, она привязалась к ней всем сердцем и нетерпеливо ожидала ее приезда. Когда станичные подруги прибежали сказать ей, что жена Нечволодова приехала, она, не помня себя, бросилась на почтовую станцию и в избытке чувств, охватив руками колена приезжей, впала в глубокий обморок. Растроганная Нечволодова разрыдалась сама и ни на минуту не отпускала от себя ребенка. Но недолго пришлось Сатанаисе пожить с новою матерью, в сердце которой нашлось для нее так много любви и нежности. Нечволодов, назначенный командиром резервного эскадрона Нижегородского полка, скоро отправился с женою и новою дочерью в Царские Колодцы и по пути остановился на несколько дней во Владикавказе. Но тут его ожидал новый удар — ему неожиданно пришлось похоронить свою жену и остаться вдовцом. Совершенно здоровая и веселая вернулась она с какого-то обеда, вошла в свою комнату и упала мертвою. Смерть произошла от разрыва сердца. Нечволодов прибыл в Царские Колодцы один с маленькой восьмилетней Катей. Здесь осиротевшая девочка нашла себе новую семью среди нижегородских офицеров и, оставаясь у Нечволодова, сделалась дочерью полка в полном смысле этого слова. Среди нижегородцев было немало людей образованных, потом появились декабристы, и все они, принятые в доме Нечволодова как родные, полюбили хорошенькую Катю и занялись ее образованием В числе ее учителей был Лев Сергеевич Пушкин, младший Бестужев и другие. Они снабжали ее книгами, и любовь к разумному чтению осталась у нее до конца жизни. Единственно, что возмущало еще ее внутренний, духовный мир — это воспоминание о родине, — и она любила говорить о них, любила вспоминать свое раннее детство, удивительно сохранившееся в ее маленькой головке. [213] Екатерине Григорьевне минуло 15 лет, когда она вышла замуж за самого Нечволодова, хотя последнему было тогда под пятьдесят. Но неравенство лет никогда не мешало однако их супружескому счастию, потому что все прошлое, пережитое ими вместе, делало их самыми дорогими существами друг для друга. На Нечволодова Екатерина Григорьевна смотрела всегда как на человека, который первый душевно пригрел ее своею ласкою, заставил позабыть родных и родину, и она перенесла на него ту любовь, которую питала к его покойной жене. Нечволодовы поселились в Царских Колодцах, недалеко от Кара-агача, и дом их, открытый для всех, славился гостеприимством по целому Кавказу. В таком глухом, отдаленном уголке русской окраины, полковое общество ни в чем так не нуждалось, как в центре, около которого сходилась бы все симпатии, и где люди встречали бы участие и в горе и в радости. Таким центром и явился в то время дом Нечволодовых. Присутствие молодой, умной и приветливой хозяйки незаметно смягчило полковой разгул двадцатых годов, и жизнь начала принимать тихий, семейный характер. Любили посещать этот дом и люди серьезные, находившие большое удовольствие к беседах с самим Нечволодовым, и молодежь, собиравшаяся повеселиться; и тут же встречали привет и посильную помощь все заброшенные в далекий край по воле судьбы и обстоятельств. Екатерина Григорьевна служила душою общества и являлась не только радушною хозяйкою, но женщиной в высоком смысле этого слова, — и здесь-то надо искать разгадку той популярности и той всеобщей любви, которые она сохранила до конца своей долгой жизни. В тридцатых годах, когда Царские Колодцы служили центральным пунктом Лезгинской линии, в доме Нечволодовых перебывало множество разнообразных личностей, [214] наезжавших сюда из Тифлиса и других городов, и все они навсегда сохраняли о нем самые светлые воспоминания. Но и после тридцатых годов, когда полк ушел в Чир-Юрт, а Нечволодов жил в Царских Колодцах уже отставным кавказским ветераном, под тесовою крышею его маленького белого домика, с крылечком на улицу, собирались все, кого только судьба не забрасывала в Царские Колодцы; был в числе этих лиц и известный впоследствии поэт Розенгейм, сосланный на Кавказ за какие-то грехи своей молодости. Он также сблизился с семьею Нечволодовых и до конца своей жизни не забывал той нравственной поддержки, которую нашел в их доме. Спустя сорок лет после своего возвращения с Кавказа, он написал Екатерине Григорьевне письмо, в котором вспоминал свои молодые годы. Былое время то. Когда лихой судьбой И сад он развел и вырастил действительно дивный. Как часто под его деревьями собиралось все наше полковое общество и проводило чудные летние вечера в воспоминаниях прошлого, ярко воскрешавшего в рассказах старика Нечволодова те дорогие образы, которыми мы дорожили, как лучшими преданиями нашей старины... А переформирование полка шло, между тем, своим чередом. Оно было очень несложно. Просто отделили 4-й и 5-й дивизионы в полном составе и образовали из них Северский полк, а так как все эскадроны приводились еще из 20-ти в 15-ти рядный состав, то 240 человек, оставшиеся излишними в Нижегородском полку, также переданы были в Северский, для образования в нем третьего дивизиона. Я, как командир 7-го эскадрона, должен был поступить в Северский полк; но князь Дондуков, признавая нужным иметь меня в Нижегородском, предписал мне принять 3-й эскадрон, а командиру 3-го эскадрона капитану Моисееву принять седьмой. Таким образом, я остался в старом полку, в котором за шесть лет тому назад начал свою первую службу. С образованием на Кавказе четырех драгунских полков по числу пехотных дивизий, наш полк причислен был к 20-й, и районом военных действий его назначена Чечня. На долю северцев достался Дагестан. По смежности этих театров войны, квартиры обоим полкам назначены в Чир-Юрте. Мы выступили из Царских Колодцев в новом составе и 1-го сентября, раньше северцев, и потому раньше их прибыли в свою штаб-квартиру. В Дербенте мы получили известие о приезде в край нового главнокомандующего князя Барятинского, назначенного на место Муравьева. Известие это встречено было общим ликованием, но не потому, чтобы кто-нибудь ожидал от князя Барятинского близкого покорения Кавказа, а просто потому [216] что край относился уже слишком не сочувственно к тяжелому режиму его предшественника, налагавшего на все печать своего сурового характера. Это было повторением того же, чему Кавказ уже был свидетелем в 1845 году при назначении Воронцова на место генерала Нейдгардта. Система последнего также пришлась не по душе Кавказу и не замедлила сказаться тогда в таких печальных результатах, как события 1843 и 1844 г.г. в Дагестане. Многие опасались тогда, чтобы к таким же результатам не привело нас и командование Муравьева. Даже временное усиление Кавказского корпуса двумя пехотными дивизиями никому не внушало особых надежд. Помню, как старые линейные казаки говорили по этому поводу: «Ворота на наш Кавказ широки, а отсюда узки. Много-много идет сюда народа, а возвращается мало. Вот и из пятого корпуса — давно ли? — ушли назад одни только знамена». Довольно прочитать записку Муравьева, намечавшую план военных действий на левом фланге и в Дагестане, чтобы придти к заключению, что войну предполагали вести еще многие годы, а некоторые распоряжения его по отношению мирных чеченцев грозили снова зажечь тот фанатизм и ненависть к русским, которые с таким трудом погашены были Воронцовым. Барятинский, конечно, не сделал бы такой ошибки, но никто из нас, современников той эпохи, не мог допустить даже мысли, чтобы менее чем через три года он покорит Кавказ и кончит войну, казавшуюся всем нескончаемою. Мы знали только, что записка Муравьева, переданная Барятинскому была опровергнута им самым категорическим образом и, кажется. послужила поводом к отозванию одного и к назначению на место его другого. Новый главнокомандующий наш высадился на Кавказе в Петровске и проездом в Тифлис должен был встретиться с нами на дороге. Встреча эта произошла в [217] Буйнаках, где у нас была дневка. Одетые в парадную форму, мы выстроились в конном строю по дороге к Карабудакенту, откуда должен был прибыть главнокомандующий. Часов в 10 утра показалась блестящая свита и впереди всех статный всадник на сером коне. Только два года прошло с тех пор, как мы расстались с Барятинским, а как за это время изменилась вся его фигура. Он точно вырос, значительно пополнел и приобрел величавую осанку. Мы встретили его дружным «ура». Передав в самых теплых выражениях «Царское спасибо» полку за его боевую службу, он поехал по фронту, узнавал старых драгун, припоминал прошлые походы и вообще произвел самое отрадное впечатление. Пропустив полк, он пересел в коляску и отправился в Дербент, а мы на следующий день потянулись знакомой дорогой в свой неприглядный, но все-таки дорогой нам Чир-Юрт. Не все, вышедшие отсюда за три года назад, вернулись к своим родным очагам. Многие сложили свои головы в далеких боях, другие проложили себе путь к широкой служебной карьере, третьи ушли от нас в Северский полк и из пятнадцати старых дивизионных и эскадронных командиров возвратились только четыре; это были: Барковский, князь Захарий Чавчавадзе, Макаров и Калмыков. В Чир-Юрте нас ожидало новое разочарование. Полк, расположившись на старых квартирах, неожиданно очутился в двойственной зависимости, как от начальника 20-й дивизии, которому подчинялся в командном и боевом отношении, так и от командовавшего войсками в Прикаспийском крае, где находилась штаб-квартира и лежала Сулакская линия. Оборона последней также возложена была на нас и на северцев. Князю Дондукову выпала трудная роль подчиняться разом обоим начальникам, из которых каждый вмешивался в его домашние распоряжения. С [218] князем Григорием Орбелиани и потом с бароном Врангелем, последовательно распоряжавшимися судьбами Дагестана, у него скоро установились самые лучшие отношения. Но к начальнику 20-й дивизии генералу Евдокимову он примениться не мог и их отношения, постепенно обостривавшиеся, стали, наконец, как увидим, отзываться и на полку. Не успели мы устроится в Чир-Юрте, как получилось известие о смерти одного из наших лучших офицеров штабс-капитана графа Оскара Менгдена. Он составил себе боевую известность, как начальник знаменитой охотничьей команды; а затем, командуя девятым эскадроном, получил в кюрюк-даринском сражении тяжелую рану пулею в грудь и теперь, возвращаясь в полк из продолжительного отпуска, был убит на дороге какими-то абреками. Происшествие это случилось далеко от полка на астраханском тракте, между Горькорецкой и Тарумовской станциями, однако от нас был послан депутат для присутствования при следствии, и вот что мы узнали от него в последствии, Менгден ехал в собственной коляске, без конвоя, только с одним своим денщиком и собакой. Вечером 2-го ноября он прибыл на Горькорецкую станцию и остановился ночевать, потому что старый смотритель наотрез отказался дать ему лошадей. — «Вы, граф, сказал он, конечно, можете рисковать собою, но я не вправе рисковать ни ямщиком, ни казенною тройкою.» Менгден согласился. Разговаривая со смотрителем за стаканом чая, он вдруг сказал ему: «А знаете, ведь жаль, что я вас послушал: сегодня я бы проехал, а завтра, может и не проеду. Кто из нас поручится за будущее.» И он глубоко задумался. Слова его оказались пророческими: это было одно из тех неизъяснимых движений души, которые мы называем предчувствием. [219] С рассветом он приказал запрягать лошадей. Смотритель опять начал его уговаривать. — «Туман такой, говорил он, что зги не видно. Обождите у нас часик-другой. Вот подойдет почта из Астрахани и тогда вместе с ней и поедете». Менгден улыбнулся. — Я в своей жизни, отвечал он, никогда ни ездил с оказиями, поеду и теперь один». — «Так возьмите двух казаков, я прикажу им проводить вас до Аджихановки.» - «А что это за Аджихановка?» спросил Менгден. — «Балка такая у нас по дороге, — отвечал смотритель, — не хорошее место». — «Благодарю вас, выразил Менгден, поеду один. Если встретим трех или четырех абреков, мы отобьемся вдвоем, а наскочим на партию, не помогут и ваши казаки: еще пожалуй убегут, а я, право, не хотел бы быть причиной их смерти или срама». От Горькорецкой станции до Тарумовской считалось 30 верст, а оттуда только 15 до Кизляра. На половине пути стоял Аджихановский пост. Но надо полагать, что казаки стояли слишком беспечно, потому что не видели, как человек десять конных горцев переехали почтовую дорогу и спустились в ту самую балку, о которой говорил смотритель. Это был Трам, знаменитый абрек, наводивший ужас своими разбоями по астраханскому тракту. По ту сторону виднелось небольшое ногайское кочевье, но Трам приказал двум из своих людей смотреть, чтобы ногайцы не дали знать на казачий пост, а сам расположился в балке, поджидая почту. Почта однако опоздала, а вместо нее, часу в десятом утра, показалась коляска Менгдена, спускавшаяся по крутому косогору. Что произошло затем — неизвестно, так [220] как из трех человек, ехавших в коляске, не осталось в живых никого. Ногайцы, хотя слышали выстрелы, но от страха при имени Трама забились в свои кибитки и выползли из них только тогда, когда горцы исчезли уже с своею добычей. Поздно извещенные, казаки прискакали, спустя два часа после происшествия. Труп Менгдена в сюртуке без эполет и с шашкой через плечо, лежал на самой дороге. Грудь была пробита пулею, в боку виднелась глубокая рана кинжалом; голова была разрублена двумя ударами. Оба пистолета его в богатой азиятской оправе были брошены возле, а рядом лежало и ружье, с выпущенным из правого ствола зарядом. Собака была убита. Денщика Менгдена нашли шагах в пятнадцати от коляски; он вероятно пытался бежать, но был настигнут и изрублен; у него оказалось пять ран кинжалами, и весь череп снесен одним взмахом шашки. Ямщик также лежал с глубокою зияющею раною на лбу; он был еще жив, но не мог уже говорить и через четверть часа умер; тройка была уведена, коляска разграблена, но прекрасное оружие Менгдена не было тронуто. Это всех изумляло, но ключ к разрешению этой загадки, так и не был найден. Тело Менгдена погребено было в Кизляре на православном кладбище, где одинокая могила его близь церковной ограды отмечена простым деревянным крестом. [221] Глава X. Первые дни в Чир-Юрте. Зимняя экспедиция в Чечню. — Разлад между князем Дондуковым и Евдокимовым. — Вторая экспедиция в Чечню в начале 1857 года. — Приезд князя Барятинского и рекогносцировка Ауха. — Стоянка на Хоби-Шабдонских высотах. — Случай с юнкером и стычка моя с Трамом. — Переход на Аргун и дело 3-го эскадрона у Курчук аула. — Рана моего брата Николая. - Быстрое занятие нами Ауха. — Жаркое дело 3-го эскадрона при селении Кане. — Зимняя стоянка в Алхан-Юрте. — Самоубийство молодого юнкера. — Трудное положение наше в начале 1858 года. — Тревоги на Гойтен-Юрте. — Поход для усмирения назрановцев. Смерть Менгдена послужила для нас своего рода momento mori и заставила всех обратить внимание на строгое отправление кордонной службы. Скоро к нам пришел Северский полк, и там, где прежде стояло десять эскадронов, теперь пришлось разместить двенадцать. Правда, было немножко тесновато, но все-таки кое-как устроились. Опять стали наряжаться те же дежурные эскадроны на случай тревоги; опять та же охотничья команда пустилась бродить по прибрежным камышам Сулака, но только уже с нею не было Менгдена, покоившегося теперь на кизлярском кладбище; на место его явился другой офицер, прапорщик Николев, личность оригинальная, подходившая по складу своего характера под те стародавние типы Дороховых и Нечволодовых, для которых служба являлась то [222] матерью, то злой и суровой мачехой. Воспитанник первого кадетского корпуса, Николев учился весьма хорошо, но за свой чересчур вспыльчивый нрав был выслан рядовым на Кавказ и здесь с боя взял офицерские эполеты. Но носить их ему пришлось недолго. Новая вспышка, — жертвою которой на этот раз сделался полковой священник, — и Николев опять очутился солдатом в нашем полку Это случилось во время турецкой войны, и Николев за Кюрюк-Дара получил георгиевский крест, а за штурм Карса, где был в числе конных охотников и ранен штуцерной пулей, — вторично произведен в офицеры. В огромной белой папахе и в азиатской черкеске, всегда с винтовкою в руках, он был наитипичнейшим представителем своей бесшабашной команды. Впоследствии он перешел от нас в линейные казаки, и я потерял его из виду. На Сулакской линии однако все было тихо, партии не появлялись, и полк в первые два месяца спокойно мог заниматься своим переустройством. Это была эпоха реформ, быстро следовавших тогда одна за другою, как последствии тяжкого опыта, вынесенного нами из минувшей войны в Крыму и на Дунае. В России все эти реформы, как напр., отмена учебных шагов, темпов, цирковых приемов манежной езды, батальонных учений у драгун и т. п., приводили в недоумение старых служак, но на Кавказе оне прошли незамеченными, потому что Кавказ опередил Россию в этом отношении на целое полустолетие. Из всех преобразований того времени мы долго не могли примириться только с уничтожением у нас барабанов, замененных во всех эскадронах трубачами. Труба хороша в стрелковой цепи, но она никогда ни заменит глухих перекатов барабанного боя, под которые в былое время ходили мы на завалы и штурмовали Елису, Салты и Гергебиль. [223] Учебные занятия, протекавшие совершенно спокойно, не отвлекали однако наших помыслов от привычной боевой обстановки. Самая окружавшая нас тишина, казалась загадочной и невольно рождала вопрос: к добру она или к худу? Мы ли готовим решительный удар, и горцы, в предвидении его, не хотят растрачивать силы на мелкие действия; или же наоборот, горцы, отдохнувшие за четыре года турецкой войны, в свою очередь готовят нам одну из тех катастроф, которыми так богаты были сороковые года? Ожидание — самое несносная вещь, и мы начинали уже терять терпение, как вдруг, в исходе ноября, в Чир-Юрт прискакал гонец от Евдокимова с приказанием — выслать немедленно два дивизиона нижегородских драгун в укр. Куринское, где собирался Чеченский отряд. Назначены были третий и наш второй дивизионы, под общим начальством князя Дондукова. С тех пор и начинается тот нескончаемый perpetum mobil, при котором одни дивизионы приходили, другие уходили, иногда по два вместе, а случалось и так, что в Чир-Юрте не оставалось ни одного эскадрона. Военные действия, не прерываясь уже ни летом, ни зимою, шли из месяца в месяц, целые три года, пока не отгремел на Гунибе последний выстрел Кавказской войны, Между тем наши дивизионы, вызванные из Чир-Юрта, прибыли в Куринское и заняли левый берег р. Мичика. Переправа через него, еще со времени зимней экспедиции князя Барятинского в 1853 году, была обеспечена, но долина реки оставалась в руках неприятеля, и страшный Маюортупский орешник по прежнему преграждал наш путь к центральным полянам Чечни. С вырубки этого орешника и начались военные действия 1856 года. Мы ждали упорного сопротивления со стороны чеченцев, ждали кровавых битв — и ошиблись в расчетах. Орешник был пуст, — ни гика, ни выстрела, и только стук топоров, пущенных в [224] работу, нарушал тишину обезлюдевшего края. Отсюда перешли к р. Гудермесу и также рубили лес среди того же странного и непостижимого затишья! Очевидно, что чеченцы покидали свои родные очаги и переселялись в горы. Только однажды, кажется 16-то декабря, значительные силы их появились на том берегу Гудермеса. Там веяли значки, там находился сам Кази-Магома, сын и наследник Шамиля, вместе с его братьями Джемал-Эдином и Магомет-Шефи. Князь Дондуков тотчас двинул вперед всю кавалерию, но Евдокимов остановил ее и вернул назад. Напрасно Дондуков доказывал, что поражение трех сыновей Шамиля произведет на горцев сильное впечатление. Евдокимов только махнул рукою, сказав: “Не надо нам битв, их было слишком довольно; надо беречь людей; теперь вся сила в одном топоре". Этот эпизод послужил первым поводом к открытому столкновению между Евдокимовым и князем Дондуковым, который, не дождавшись даже конца экспедиции, сказался больным и уехал в Чир-Юрт. Вырубкой леса по р. Гудермесу закончились военные действия в этом году, и наши дивизионы отпущены были домой. Мы прибыли под самое Рождество, провели праздники, кто как умел, а в первых числах января наш 2-й дивизион снова находился уже в Чеченском отряде, собравшимся на этот раз на реке Аргуне, у аула Бердыкель. Опять началась бесконечная рубка просек, и мы, двигаясь по р. Джалке, дошли до самого дубового леса, закрывавшего от нас р. Хулхулау. Отсюда виден был Герменчук, с его историческим кладбищем, и посреди его могильных флагов мелькали знакомые нам значки тавлинских наибов. В войсках невольно зарождалась надежда на давно желанную битву, но Евдокимов решил, что битвы не будет и повел нас в обход на аулы Автуры и Гельдиген. Неприятель отступил, — и дела, таким образом, не было. На другой [225] день опять рубка уже Гельдигенского леса. Но на этот раз неприятель, не решаясь вступить в настоящий бой, ограничился по крайней мере сильной перестрелкой. Кругом горели леса, горели хутора и аулы, а гром выстрелов с обеих сторон, раскаты эха, вторившего ударам пушек, и треск валившихся кругом столетних деревьев, хотя несколько напомнили нам обстановку боевого поля. Но этим все и ограничилось. В последующие дни не случалось даже и этого, хотя чеченская конница несколько раз выдвигалась из леса. Евдокимов считал устройство просек и путей сообщения делом первостепенной важности и этому главному условию подчинял все остальные. Он строго ограничивал свои действия одними работами, избегая ненужных сражений, а потому в его экспедициях крови пролито было немного, но зато много, как он выражался сам, оказано было войсками неутомимых трудов, терпения и мужества. В феврале наш 2-й дивизион вернулся опять в Чир-Юрт и, проводив в Чечню другие два дивизиона, оставался в штаб-квартире до самого апреля месяца. Северцы были также в расходе, и на нас одних лежали все обязанности по охране Сулакской линии. В исходе марта получилось известие, что князь Барятинский выехал из Тифлиса с тем, чтобы посетить Чечню и удостовериться на месте в результатах зимней экспедиции Чеченского отряда. На встречу к нему был выслан наш 2-й дивизион, который должен был ожидать его в Гельдигене. Мы выступили на этот раз с огромным обозом, в котором везлись парадные мундиры, меховые шапки и даже вальтрапы; мундштуки были взяты также и приторочены к седлам. В Гельдигене к нам присоединился весь Кабардинский пех. полк, и мы выстроились на обширной поляне, одетые в парадную форму, невиданную доселе среди лесов и скал чеченской земли. А за пол года перед этим тот же [226] Гельдиген служил еще центром враждебной Чечни и в него можно было попасть только с значительным отрядом. Теперь по этим опасным местам главнокомандующий прибыл к нам в сопровождении лишь одной туземной конницы. Отсюда Барятинский, конвоируемый уже кабардинцами и нашим дивизионом, проехал до самого Мичика по той дороге, где за четыре года тому назад ему самому пришлось пробиваться через Маюортупский орешник. Тогда ложились здесь сотни солдат, теперь он ехал через этот страшный орешник спокойно, в коляске, точно по прекрасно устроенному парку. Результаты евдокимовских экспедиций, продолжавшихся всего три-четыре месяца. были поистине изумительны. Смутно чувствовалось всеми, что происходит нечто особенное, что начинается новая эра в истории Кавказа, — близится время его покорения. За Хоби-Шавдоном Барятинский, отпустив пехоту домой, повернул на Чир-Юрт, где осмотрел расположение обоих полков и в тот же день выехал в штаб квартиру Кабардинского полка, в Хассав-Юрт, куда вслед за ним прибыл и весь Нижегородский полк с князем Дондуковым. Кабардинцы встретили своего старого полкового командира, теперь уже главнокомандующего, таким гомерическим пиршеством, которое можно было встретить только на старом Кавказе. Пировали всю ночь, а чуть забрезжился свет, наш полк сел на коней и двинулся по дороге к Ауху. За нами пошла пехота. На высоком кургане, стоявшем на правом берегу р. Ярык-су, состоялось совещание между князем Барятинским, Орбелиани и Евдокимовым, в результате которого было решено, занять летом Салатавию, а зимою Аух, и, таким образом, стать прочною ногою в предгориях Андийского хребта. В тот же день два наши дивизиона ушли обратно в свою [227] штаб-квартиру, а второй, под командою князя Захария Чавчавадзе, остался сторожить хоби-шавдонские высоты. Стоянка эта в сущности была спокойная; мы только наблюдали, чтобы чеченцы не пасли своих стад, не заготовляли сена и не производили посевов на открытых полянах. Неприятель однако же был близко и хотя в редких случаях, но давал чувствовать свое присутствие. Помню хорошо одно происшествие. Молодой артиллерийский юнкер, находившийся в укр. Куринском, выехал в наш отряд, не дождавшись оказии Это был молодой, хорошо воспитанный и симпатичный юноша. Ехать одному было жутко, и юноша очень обрадовался, когда судьба послала ему в спутники 5-6 милиционеров, ехавших, казалось, по одной с ним дороге. Передний всадник был офицер, потому что на газырях его желтой черкески висел целый ряд орденов: Владимир и Анна с мечами, солдатский Георгиевский крест и медаль за турецкую войну. Говорил он по-русски плохо, но все же говорил и расспрашивал юнкера: кто он, куда и зачем едет, кто его родители, богаты ли они? и т. п. Юнкер принимал это за обычную азиатскую любезность и отвечал на все, быть может, даже с излишнею откровенностью. Когда спустились к Мичику, милиционеры повернули в сторону. «Поедемте прямо, — заговорил юноша, — я знаю, тут есть прекрасный брод». — «Нам брода не нужно» — отвечал офицер, усмехнувшись, — «мы едем в свой аул и ты, добавил он, поедешь с нами». Заметив смущение юнкера, он прибавил: «Я — Трам, а это кресты вашего Менгдена, которого я убил в аджихановской балке». Юноша исчез бесследно и о дальнейшей судьбе его мне неизвестно. Спустя несколько дней мне и самому пришлось встретиться с Трамом. Я провожал оказию в Умахан-Юрт [228] и оттуда возвращался один со своим эскадроном. День был сырой; густой туман стлался по земле и скрадывал даже топот конницы. Я шел со всеми предосторожностями и все-таки не избег случайности. Как только к полудню солнечные лучи прорезали тучи, и туман поднялся разом, я внезапно увидел перед собою горскую партию и впереди человека в желтой черкеске. По этой черкеске и по гнедому коню, известному всем, я узнал Трама. Он видимо был также озадачен нашей встречей и приостановил коня. Не давая ему опомниться, я пустил эскадрон наперерез, чтобы отхватить его от леса. Мы неслись карьером. И горские кони абреков, и наши степняки летели стрелами, но счастье покровительствовало Траму. Мы выхватили на скаку уже шашки, как он вдруг метнулся в сторону и скрылся в лесу. Так и не удалось нам помериться силами. Идти в лес я счел неблагоразумным. В июне месяце на смену к нам пришел первый дивизион Барковского, а мы отправились на отдых в свою штаб-квартиру. Но насколько спокойно было стоять на Хоби-Шавдоне, настолько же тревожная жизнь ожидала нас в Чир-Юрте. Неприятель, о котором давно уже не была ничего слышно, точно в отмщение за свои неудачи повел теперь самую озлобленную мелкую войну и не проходило ночи, чтобы где-нибудь на линии не было убийства или отгона скота. Наши эскадроны, что называется, смотались с ног и все-таки ни разу не настигли хищников. Так наступила осень, а вместе с ней и экспедиция в Аух, предрешенная Барятинским еще весною этого года. 27-го августа наш дивизион снова прибыл на хоби-шавдонские высоты, где сменил первый и оставался здесь уже до начала зимы Скучно было стоять в Чир Юрте, но еще скучнее было на хаби-шавдонских высотах, где мы были лишены даже того небольшого комфорта, которым [229] пользовались под своими соломенными крышами. Время тянулось необыкновенно медленно и за все это время не было ни выстрела, ни одного происшествия. Только, однажды, горцы напали на оказию, ходившую в укр. Куринское, под прикрытием взвода 4-го эскадрона с прапорщиком Готовицким. Драгуны отбились прежде, чем из Куринского успели выслать к ним подкрепление; но это было от нас так далеко, что мы не слыхали даже выстрелов, и лишь, по возвращении колонны, узнали, что сам Готовицкий и рядовой Гнездилов, известный ложечник и запевало, были ранены. В ноябре месяце, когда снег стал уже запорашивать землю, мы, наконец, двинулись в поход вместе с Кабардинским полком и на пути соединились с колонною самого Евдокимова. Это было уже на р. Аргуне. Шамиль с значительным скопищем стоял за р. Басом и несколько раз пытался помешать нашему соединению, стреляя даже из орудий; но каждый раз появление драгун заставляло его убирать свою артиллерию. Горцы следили за нами и ожидали, что мы пойдем в Большую Чечню; но Евдокимов вдруг повернул обратно на Хоби-Шавдон и сбил этим движением с толку старого имама. Он шел параллельно нашему движению, недоумевая, куда и зачем мы идем. На пути у нас лежал Курчул-аул, и едва мы его миновали, как горцы выдвинули три орудия и открыли огонь по ариергарду. Наши эскадроны остановились, и, повернув назад, развернули фронт. Помню, как от главного скопища отделилось человек шестьдесят, все на серых конях, одетые как один, и тронулись шагом прямо к нашему дивизиону. Впереди всех в белой черкеске и белой папахе ехал всадник, в котором мирные чеченцы тотчас узнали Джемал-Эддина, старшого сына Шамиля. За ним везли небольшой зеленый значок. Они подъехали [230] так близко, что можно было даже различать их лица. Тогда князь Чавчавадзе вызвал охотников и приказал брату моему Николаю, служившему юнкером. ударить на чеченцев. Мюриды понеслись назад, наездники увязались за ними, и несколько серых лошадей скоро промчались по полю, уже без всадников. В эту минуту к ариергарду прибыл барон Николаи, и видя, что ядра ложатся перед самым фронтом, обратился ко мне с вопросом: «Можете ли, князь, атаковать неприятеля?» — «Отчего же нельзя?» — ответил я и выдвинул вперед свой эскадрон, а 4-й остался в резерве. Мы с места понеслись на орудия, — но тут произошло то, что происходило всегда: пушки исчезли, а горцы, кинувшись в Курчул-аул, встретили нас огнем из крайних домов, из-за плетней и кладбища. Лошадь подо мною была убита, брат Николай, рядовой Остапенко и старый трубач Никифоров, мой неразлучный спутник в походах, упали ранеными. Некогда было думать о них, и я, выбившись из-под убитой лошади, крикнул драгунам: «Слезай!» — человек 50-60 вместе со мною ворвались в аул, и, так сказать, исчезли в лабиринте азиатских построек. Говоря откровенно, это было с моей стороны непростительное увлечение, за которое мы могли жестоко поплатиться; но, к счастью, озадаченные горцы бросили аул, дававший им все средства к отчаянной обороне, и кинулись в овраг, заросший дремучим лесом. Барон Николаи тотчас послал за пехотой, а я между тем рассыпал эскадрон по самому краю обрыва и завязал перестрелку. Мы залегли кто за что попало, и только один рядовой Алексей Богданов ни за что ни хотел лечь и стоял один, на глазах у всех, над самою кручею. Его высокая, красивая фигура в новом полушубке, перетянутом черным ремнем, привлекала внимание всех и служила мишенью для неприятеля. [231] Осыпаемый пулями, он, молча, неторопливо посылал выстрел за выстрелом, весь сосредоточившись в этом занятии и только раз перервал его, чтобы обернуться назад и процедить сквозь зубы: «скотина!». Этот нелестный отзыв обращен был им к молодому солдату, недавно переименованному из барабанщиков, который, не приладившись еще к своему ружью, чуть не убил самого Богданова: пуля разорвала ему полушубок, которым он так гордился. Положение наше под непрерывным огнем становилось однако затруднительным. Броситься в овраг и оттеснить неприятеля, не зная какие в нем находятся силы, я не решался; отступать было нельзя, потому что чеченцы насели бы на нас всею своею массою. Но в это время прибежал кабардинский баталион, и под его прикрытием мы уже спокойно отошли от оврага. После боя я навестил раненого брата; пуля, засевшая в ноге, повредила кость и причиняла сильные страдания. Кто-то из присутствующих поспешил выразить ему сожаление. Мне было это крайне неприятно. Я знал по опыту, как тяжело действует на нравственную сторону раненого унылые лица его окружающих, а потому ответил: «Господа, у нас о раненых не сожалеют, а их поздравляют, потому что рана есть живое свидетельство исполненного долга. Поздравьте же лучше и меня, и брата». Я приказал подать родного кахетинского вина, чокнулся с братом, и веселая компания подняла его силы, лучше всякой латинской кухни. Бой под Курчул-аулом закончил день, и войска возвратились на хоби-шавдонские высоты. Шамиль также остановился. Он объяснил себе наше отступление только военною хитростью, чтобы заставить его самого распустить свое скопище, поэтому он перешел с ним к Бачи-Юрту и еще усерднее стал сторожить долину р. [232] Мичика. Между тем войска всю ночь поддерживали большие огни, а за час до рассвета тихо снялись с позиции и форсированным маршем пошли к границам Ауха. Движение это было так неожиданно, что Аух мы заняли прежде, чем Шамиль узнал о цели нашего движения. Пользуясь отсутствием обороны, мы прорубили широкие просеки сквозь ауховские леса и заложили в глубине их укрепление Кишень-Аух, показавшее неприятелю, что мы пришли сюда не временно, как приходили прежде, и что ему навсегда должно отказаться от этой прекрасной страны. Тогда Шамиль бросился выселять ауховцев в Ичкерию, чтобы оставить нам пустынную землю. Но Евдокимов смотрел на это равнодушно, говоря, что Шамиль действует в нашу пользу, очищая страну от населения, которое, оставаясь на месте, еще долго беспокоило бы наши передовые посты. К тому же, переселение вело за собою нищету, а нищета усиливала ропот и озлобление против Шамиля. Только раз, 26-го ноября, когда Шамиль с значительными силами стоял около селения Кане и прикрывал последние переселявшиеся аулы, Евдокимов разрешил атаковать неприятеля. Мы скрытно приблизились по балкам к расположению горцев — и вдруг стремительным ударом сбросили их в крутые овраги. Наш дивизион, бывший впереди, моментально спешился и, спрыгнув в те же овраги, завязал бой в страшных трущобах. Вся остальная кавалерия поскакала кружною дорогою на с. Зандак. Между тем мы быстро подавались вперед, выбивая неприятеля из его закрытий; но за передовыми партиями стояли главные силы Шамиля, и они-то насели на нас, как только началось отступление. Вся тяжесть боя легла на мой эскадрон, который шел в ариергарде. Дремучий лес стонал от перестрелки, — пули, как град, стучали о деревья, взрывали землю, крестили воздух по всем направлениям, и я до сих пор [233] не могу объяснить себе каким образом случилось, что в эскадроне не было ни убитых, ни раненых. Эскадрон отступал быстро, но в порядке: цепи сменялись цепями, резервы поддерживали цепи — и в общем выходило то, что неприятель ни разу не имел случая броситься в шашки. Я и оба мои офицеры, Сопиенц и фон-Ферзен и юнкер Махатадзе, находились в цепи с последними парами. Резервом распоряжался старший вахмистр Мирошников, старый ветеран, от зоркого глаза которого не укрывался не один солдат, — и его влиянию на молодых людей, впервые находившихся в лесной переделке, мы много были обязаны успешному окончанию этого трудного дела. Он был представлен за это прямо к знаку отличия военного ордена 2-й степени, но, к сожалению, эта награда, как увидим, не застала его в живых: он был убит под Ачхоем, и золотой крест получился тогда, когда над его могилой стоял уже другой — деревянный. Тем не менее, чем ближе подходили мы к подъему из оврага, тем положение становилось опаснее. Дали знать, наконец, в лагерь, откуда выдвинули целую батарею и уже под прикрытием ее огня мы выбрались к своим коноводам. Затем мы несколько дней кряду находились в беспрерывных движениях, помогая Шамилю жечь и истреблять ауховские аулы. Замечательно, что оба враждебные лагеря настойчиво преследовали одне и те же цели. В три дня экспедиция была покончена, и кровавая борьба, длившаяся 18 лет за обладание Аухом, завершилась полным его покорением. Войска распущены были на отдых, и наш дивизион расположился в Алхан-Юртовской станице. Приближались рождественские праздники, и мы от нечего делать задумали устроить большую охоту на диких кабанов и медведей. Вечером, когда все офицеры 2-го дивизиона собрались у станичного атамана, чтобы сделать [234] последнее распоряжение, — вдруг, где-то невдалеке от квартиры, грянул одинокий выстрел. В то беспокойное время выстрел обыкновенно служил сигналом тревоги и потому поднял на ноги всех Мы бросились на выстрел — и нашим глазам представился труп юноши, лежащий на крыльце с раздробленным черепом. Это был юнкер моего эскадрона князь Авалдов, живший вместе со своим дядей поручиком Вахваховым, как раз напротив станичного начальника. Случилось крайне прискорбное происшествие, которое имело в своем основании такие характерные бытовые черты, что я скажу о нем несколько подробнее. Авалдов был юноша веселый, симпатичный, но крайне безалаберный, не знавший цены деньгам и потому нуждавшийся в них постоянно. В одну из таких безденежных минут, когда у него появилось желание во что бы то ни стало посетить крепость Грозную, он продал старинный пистолет, подаренный ему кем-то из его родственников. По обычаям и понятиям грузин, еще смотревших тогда на фамильное оружие, как на священную реликвию, поступок был предосудителен. Вахвахов, свято державшийся отцовских заветов, сделал замечание, а может быть и несколько горьких упреков своему племяннику, и это так поразило самолюбивого юношу, что он, не сказав ни слова, вышел на крыльцо и тут же застрелился; когда подняли труп, в его руке оказалась записка: «Я убил себя, потому что не достоин был жить». Глухой ропот прошел по толпе казаков; когда они узнали, что перед ними труп самоубийцы. Событие для них было не совсем обыкновенное. Казаки прежде всего были староверы, а староверы считают тело самоубийцы предметом нечистым, способным навлечь несчастие на все, что его окружает. Мне с трудом удалось уговорить священника совершить панихиду, но ее служили в доме с [235] закрытыми наглухо ставнями. Казаки смотрели косо и сторонились от печальной процессии, когда на следующий день драгуны выносили гроб бедного юноши за станичные ворота. Печальна была эта картина. Священника не было, церковь стояла замкнутая огромным висячим замком, и невольно приходит на память стихотворение Некрасова: И пришлось нам нежданно, негаданно Похоронили его в чистом поле, далеко от станичного кладбища, а через несколько дней мы получили приказание оставить Алхан-Юрт и возвратиться в свою штаб-квартиру. Праздники мы провели в походе, а с весною, в апреле 1858 года, снова явились в Чеченский отряд, стоявший тогда у Чечен-аула. Здесь мы застали и первый дивизион полковника Барковского. Кампания 1858 года началась, как известно, прорывом главного отряда в Аргунское ущелие; но я не буду описывать этого похода, потому, что драгуны в нем не участвовали. У нас были свои заботы. Распространился слух, что Шамиль намерен воспользоваться отсутствием большей части наших войск и, спустившись с гор, вернуть отпавшее от него чеченское население. Удайся этот план, — и Евдокимов был бы заперт в горах. Слух этот повторялся с такою настойчивостью, что для прикрытия Малой Чечни, войскам, стоявшим на Аргуне, приказано было занять все пространство от Воздвиженского укрепления до самой Сунжи. Оба наши дивизиона, вместе с тремя баталионами Виленского полка и двумя казачьими сотнями, расположились, под командою полковника Алтухова, у Бердыкеля. Отсюда дежурный эскадрон высылался вперед и занимал лесистую высоту Гойтен-Юрт, с которой видна была вся [236] Большая Чечня. Неприятель действительно собирался в горах, и по ночам ряд дальних огней обозначал его становища. Днем небольшие дымки, поднимавшиеся над лесом вблизи подгорных аулов, также обнаруживали и в них присутствие многочисленных партий. К нашему лагерю неприятель близко не подходил, но канонада часто слышалась к стороне Шалинского укрепления или к Тепли-Кичу. Сначала к таким канонадам прислушивались все с некоторой тревогой, но потом привыкли и стали относиться равнодушно Однажды, в знойный майский день, когда солнце пекло невыносимо, дежурная казачья сотня, поднявшись на Гойтен-Юрт, разбила себе шалаши и улеглась под их прохладною тенью, а чеченцы тем временем подкрались опушкою леса, и, кинувшись вдруг на полусонный пикет, захватили его врасплох. По тревоге оба наши дивизиона в карьер понеслись на выручку, а вслед за нами прибежали из лагеря три батальона пехоты. Но неприятеля уже не было. Он перескочил через Джалку, и, заняв на берегу ее старое кладбище, открыл ружейный огонь. Мы было рванулись за Джалку, но нас остановили — начальник отряда имел строгое приказание ни на шаг не отходить от Аргуна. Другая тревога случилась 20-го мая. Дежурная часть была опять от казаков, и опять день выдался такой жаркий, что даже густая листва соседних лесов, как то поблекла и опустилась. На обширных полях, в виду Гойтен-Юрта, ходили огромные стада и табуны, принадлежавшие мирным аулам. Картина представляла собою в полном смысле слова сельскую идиллию; даже кавалерийский лагерь, с утра разукрашенный и убранный флагами, глядел как-то торжественно: 4-й эскадрон нижегородцев справлял свой эскадронный праздник. [237] В самом разгаре обеда, вдруг с предмостного укрепления грянуло орудие и прискакавший казак объявил, что партия чеченцев захватила весь жительский скот, ходивший у Гойтен-Юрта, и гонит его на р. Джалку. У нас затрубили тревогу. Драгунские лошади были расседланы, и я крикнул своему эскадрону: «Садись на попонки!» Драгуны в одних рубахах, с перекинутыми только ружьями и шашками, поскакали без седел, иные даже без попон и на одних недоуздках. Только благодаря этому, эскадрону и удалось пересечь неприятелю путь. Опоздай мы только минуту, и горцы загнали бы стада в опушку леса. Здесь произошла отчаянная рубка, и когда подоспели остальные эскадроны, бой уже окончился; скот был отбит и возвращен на пастьбу Вся честь этого боя принадлежала 3-му эскадрону. Две подобные тревоги послужили прологом к такому событию, которое чуть-чуть не дало совсем другого оборота нашим делам на Кавказе. В Назрановском обществе случилось внезапно возмущение, принявшее такие размеры, что можно было серьезно опасаться за пожар в соседних племенах Кабарды и Осетии. Весь Владикавказский округ пришел в движение; Шамиль, внимательно следивший за ходом тогдашних событий, подметил это волнение умов и поспешил воспользоваться им, как средством поднять народное восстание в тылу у Евдокимова. К счастью, мятеж подавлен был прежде, чем Шамиль спустился на плоскость, и наша колонна, двигавшаяся уже к Назрану была остановлена на р. Фортанге, около Ачхоя. Ночь эта осталась в моей памяти одним эпизодом, который представлял собою явление, вполне выдающееся по дерзости, с какою было совершено преступление. Ночью, когда все спало, два чеченца прокрались в самый драгунский лагерь и случайно наткнулись на офицерскую палатку, в которой жили [238] поручик Ушаков и два брата Моралиных. Младший Моралин — юноша атлетического сложения, первый услыхал какой-то подозрительный шорох и, выйдя из палатки, увидел двух азиатцев, которые отвязывали от коновязи его верховую лошадь. В ответ на его оклик, грянул почти в упор пистолетный выстрел, и Моралин на пороге своей собственной палатки, был ранен пулею в грудь. Весь лагерь поднялся на ноги, но от чеченцев простыл и след: ночь была темная, а кругом густой невылазный бурьян. На другой день после этого происшествия, мы перешли в Ассинскую станицу, где узнали, что Шамиль с значительными силами спускается с гор, и что все попутные аулы пристают к его скопищу. Назрановцы опять зашевелились. Вся Малая Чечня стояла на угольях. Наступил момент, от которого зависела, может быть, участь целой кампании. Если бы Шамилю удалось прорваться к Назрану, мы очутились бы в том же положении, в каком находились в сороковых годах, и покорение Кавказа пришлось бы начинать сначала. Как раз в это тревожное время, 6-го июня, наш первый дивизион экстренно был вызван в Чир-Юрт, а на смену его в Ассинскую станицу в тот же день прибыл полковник Никорица с дивизионом северцев. Что произошло от этого, я расскажу впоследствии, а теперь буду продолжать о том, что делалось в Ассинской станице. Текст воспроизведен по изданию: Из записок князя Амилахвари // Кавказский сборник, Том 27. 1908
|
|