|
АМИЛАХВАРИ И. Г. ЗАПИСКИ Глава V. Первое впечатление в Александрополе. — Баяндурский бой. — Высокое нравственное значение для войск этого боя. — Князь Илико Орбелиани. — Переход наших войск за Арпачай — Сведения о неприятеле. — Канун сражения.— Баш-Кадыкларская битва. В Александрополь мы пришли 30-го октября и расположились лагерем под Красною башней; но мы не успели еще расседлать лошадей, как пришло известие, что сотня линейцев, посланная на разведки к стороне Баяндура, наткнулась на сильную турецкую конницу и понесла поражение. Толпы курдов и башибузуков внезапно охватили ее выше мельницы Ванеца. При ней был чужой офицер, подполковник генерального штаба Свечин, незнакомый с обычаем линейцев спешиваться в трудных обстоятельствах; казаки не получили позволение "сбатовать лошадей", не устояли, и почти все были истреблены: 59 человек убиты, 1 офицер и 18 казаков ранены. Весть о поражении Кубанской сотни подняла на ноги весь Александропольский отряд. Гребенцы и волжцы с полковником Камковым, а вслед за ними наш 3-й дивизион, прибывший сюда ранее нас из Закатал, понеслись на тревогу. Но курды уже были далеко, и казакам оставалось только подобрать обнаженные тела своих покойников. Если бы сотня [94] спешилась, она через короткое время была бы выручена — и поражения бы не случилось. Замечательно, что подполковник Свечин, спасшийся в числе немногих, спустя несколько дней, проезжал верхом по Александрополю, упал с коня, ударился головою о камень и был поднят мертвым. Как ни сказать при этом вместе с нашими кунаками-чеченцами: "кесмет",— судьба! К счастию первое впечатление, которое так важно на войне, не имело для нас последствий. Слава Богу, что русский человек не способен осоветь от первой неудачи. Через день после этого происшествия, князь Бебутов решился прочно занять Баяндур, чтобы положить конец неистовствам курдов, и 2-го ноября выслал туда большую часть действующего корпуса, под начальством генерал-маиора князя Ильи Орбелиани. С ним пошли семь батальонов пехоты с тремя батареями, два наши дивизиона с 4-мя конными орудиями, и конная же татарская милиция, вместе с сотнею донских казаков. Война еще не была объявлена, и мы проводили товарищей, шедших, как казалось, на долгую и мирную стоянку, совершенно спокойно, не предчувствуя, что со многими и многими из них больше уже не увидимся. Лагерный день шел своим обычным порядком, как вдруг часу в четвертом пополудни послышались глухие, отдаленные раскаты пушечных выстрелов, и канонада стала разгораться сильнее и сильнее. Недоумение наше разъяснилось однако же скоро: от князя Орбелиани прискакал офицер с известием, что он наткнулся на весь турецкий корпус, перешедший нашу границу, и что под Баяндуром идет сильный бой. В лагере ударили тревогу. Три батальона, линейные казаки и наши шесть эскадронов,— все, что оставалось у Бебутова,— поспешно двинулись на помощь к Орбелиани. Мы шли форсированным маршем, но чем ближе [95] подходили к Баяндуру, тем более канонада стихала и, наконец, совершенно смолкла. Мы нашли Орбелиани на том же месте, где было сражение, и могли убедиться, что он не уступил ни пяди земли неприятелю, хотя и понес огромную потерю: выбило из наших рядов 17 офицеров и до 600 нижних чинов. Две батареи приведены были в совершенное расстройство: лошади перебиты, упряжь уничтожена, лафеты повреждены... Я лично не участвовал в Баяндурском сражении, но считаю нужным сказать о нем более подробно, как в виду важности исторического значения его, так в виду и тех нареканий, которые оно вызывает по ныне со стороны некоторых ученых критиков. Вот что произошло под Баяндуром. Выступая из Александрополя, Орбелиани знал, что встретит на дороге курдов, но их присутствие на нашей земле ровно ничего не доказывало, так как они представляли собою хотя значительные, но все же разбойничьи шайки, для которых закон не писан. О встрече же с регулярною турецкою армией, пока война не будет объявлена, разумеется никто и не думал. Но тем не менее, зная характер азиатской конницы, Орбелиани мог опасаться внезапного нападения ее во время марша, и вел отряд в боевом порядке. Курды однако не завязывали боя. Вся масса их маячила вдали и закрывала собою горизонт. Не желая начинать в сущности бесполезное кавалерийское дело, Орбелиани выдвинул вперед пехоту: она шла в две линии, готовая во всякую минуту отразить налет турецкой конницы; драгуны держались на флангах; обоз двигался сзади, в версте расстояния, прикрытый казачьей сотней и татарскою милициею. По мере того, как мы подвигались вперед, курды отходили назад, показывая вид, что намерены убраться восвояси. Что делалось за этою густою завесою, нам не было видно. [96] А между тем, в это самое время турецкая армия уже перешла Арпачай и расположилась в тех самых Баяндурах, которые мы шли занимать. Очевидно турки имели у себя отличных лазутчиков. И вот, как только мы стали подходить к селению, закрытому от нас высокими холмами, сирийская конница мгновенно куда-то исчезла, и нас встретил залп сорока-орудийной батареи В ту же минуту все окрестные высоты разом покрылись турецкими войсками. Их было тысяч 30-ть пехоты и конницы. Не было сомнения, что перед нами находился весь анатолийский корпус. Под массою снарядов, крестивших воздух по всем направлениям, наши войска остановились в полном недоумении. Что было делать? Идти «на кулаки», атаковать с семью баталионами тридцатитысячную армию, стоявшую на крепкой позиции, было бы явным безрассудством; отступить,— значило бы сразу подорвать наши нравственные силы и поднять неприятельские. Турки, конечно, двинулись бы за нами всею своею массой, и на наших плечах вошли бы в Александрополь. При таких условиях князь Орбелиани решил ожидать пока турецкая армия сама не спуститься к нам с высот, а до тех пор стоять и умирать с достоинством. Был третий час пополудни. Князь Орбелиани тотчас послал известить князя Бебутова о своем положении, а сам подвинул войска еще вперед и приказал артиллерии открыть огонь. Шестнадцати русским орудиям отвечало сорок четыре турецких. Не привычные к такому артиллерийскому огню (Шамиль обыкновенно вывозил две-три пушки) наши кавказцы сначала озадачились, но это мимолетное чувство скоро прошло; они обтерпелись,— как говорили солдаты, и куринцы, порешив, что умирать все равно, что от ядра, что от пули, вызвали песенников; остальные баталионы последовали их примеру,— и вот среди рева страшной канонады полилась боевая [97] солдатская песня. Кто был в боях, тот скажет, что это явление было не совсем обыкновенное. А снаряды падают все гуще и гуще. Турки учащают огонь до последней крайности. Нет выхода из страшного убийственного положения. Гибнут люди, но гибнут безропотно, не сдавая места; по истине то было крещение артиллерийским огнем, принятое отрядом за всю кавказскую армию,— крещение, подготовившее войска к великим грядущим событиям. Два раза турецкие батальоны били в барабаны и спускались с высот, чтобы раздавить эту горсть безумно храбрых людей и каждый раз поворачивали назад, не имея духа сойтись с ней на штыки. Турецкая конница также попыталась атаковать наш вагенбург, но, встреченная нижегородцами, понесла решительное поражение. Правда, часть всадников, оторвавшись от общей массы, доскакала до самого обоза, но там она и осталась. Как быстро налетели курды, так быстро они и исчезли, покрыв поле десятками трупов людей и лошадей. К сожалению, татарская милиция наша при виде курдов бросилась назад и бежала с поля сражения. Покинутая ею сотня донцов одна не могла удержать напора, и несколько повозок все-таки было разграблено. До сумерек гремела канонада, и до сумерек стояли наши войска под страшным огнем, ожидая помощи. Стало уже темнеть, когда подошел, наконец, отряд князя Бебутова, но турки, извещенные лазутчиками о приближении свежих войск, прекратили бой, и могильная тишина водворилась там, где земля стонала и тряслась от орудийного грома. Высланные нами разъезды дали знать, что турецкая армия ушла обратно за Арпачай и, что на нашем берегу рыскают одни башибузуки. Князь Бебутов в ту же ночь отвел все войска назад в Александрополь. Некоторые историки, писавшие об этой [98] кампании, склонны думать, что турки не ушли, а оставались еще целый день в Баяндуре Если это так, то остается совершенно необъяснимым, почему же армия, вчетверо превосходившая нас численностью, понесшая сравнительно ничтожные потерн, располагавшая громадною массою иррегулярной конницы, позволила нашим войскам темною ночью, с огромным обозом и с значительным количеством раненых, возвратиться в Александрополь совершенно спокойно, как в мирное время, Турки не могли не понимать, что ночное движение, особенно после такого жаркого боя не могло совершаться в идеальном порядке, а между тем, мы не слыхали ни одного выстрела, не видали ни одного курда, ни одного башибузука. Если турки в это время действительно сидели в Баяндуре, то значит бой 2-го ноября принес нам еще более важные результаты, подорвав нравственные силы неприятеля настолько, что он не осмелился даже заявить о своем существовании. Александрополь мы застали в тревоге. Когда князь Бебутов выступил из него к Баяндуру, в городе не осталось уже ни одного солдата, кроме нескольких денщиков и фурлейтов. Понятно, что жителями овладел невыразимый ужас. Кто послабее духом, тот бежал из города, кто похитрее — тот приготовлялся встретить турок с почетом, с хлебом и солью; немногие лишь граждане, вооружившись, собрались на площади. Вдруг в город ворвалась татарская милиция, бежавшая, как я сказал, с поля сражения и с криком: «спасайтесь, русских бьют!» кинулась грабить дома и лавки армян. В первые минуты беспорядков паника охватила все население. «Врут они, бей их изменников», раздались в толпе русские голоса, принадлежавшие различным денщикам, оставленным в Александрополе своими господами; к ним тотчас примкнули более смелые горожане и не позволили безнаказанно [99] ругаться над своими женами. Человек десять татар были убиты, а остальные с позором выгнаны из города. Я не буду вдаваться в полемику с теми военными критиками, которые сводят все свои порицания, относительно Баяндурского боя на бесцельную потерю в нем нескольких сот человеческих жизней. Но если они правы с своей точки зрения, если невозможно не сожалеть о человеческих жертвах, то с другой стороны нельзя и останавливаться перед ними там, где дело шло о славе и чести русского оружия. Не всегда гуманные чувства должны быть доступны воинам. Бывают минуты, когда вопрос о жизни человека должен отодвигаться на задний план, заслоняясь другим, более важным вопросом — достоинством отечества. И Баяндурский бой принадлежит именно к тем, на которые нужно смотреть не с точки зрения шаблонной тактики, или единичного момента, когда гибли русские люди, а со стороны того влияния, которое он оказал на судьбу трех последующих кампаний. Зрелище горсти людей, умевшей, говоря словами народного поэта, под грозой роковой назад шагу не дать,— это зрелище поразило изумлением и страхом наших противников. Оно заставило их отказаться от наступательного образа действия, заставило их вернуться назад, и те несчастные селения, которым предстояло испить до дна кровавую чашу, были спасены от плена и разорения. Каких же еще больших результатов можно было ожидать от сражения маленького русского отряда с тридцатитысячною турецкою армией. Пойду далее. С легкой руки историка Богдановича в печати стали появляться нарекания и на доблестного князя Орбелиани, будто бы, «не обладавшего ни сведениями, ни опытностью в военном деле, занимавшего различные административные должности н не знакомого с фронтом». В записках [100] одного почтенного генерала мне даже довелось прочесть следующую его характеристику: «Он (князь Илья Орбелиани) не получил никакого образования, не отличался ни умом, ни природными способностями, занимал гражданские должности, был уездным начальником и, никогда не служа во фронте, получил в командование Грузинский гренадерский полк, один из лучших полков на Кавказе, благодаря только протекции и непонятной слабости к нему старого князя Воронцова». Так ли это было на самом деле? Начну с того, что семья князей Орбелиани пользовалась, как между грузинами, так и между русскими, особыми симпатиями и популярностью. Это была поистине семья кавказских богатырей. Их было три брата. Старший, князь Григорий Димитриевич, был генерал-адъютантом, членом государственного совета и андреевским кавалером. Он был облечен таким доверием государя, что не один раз исправлял даже должность наместника Кавказа со всеми прерогативами этого высокого звания. Он умер сравнительно недавно, и в Тифлисе помнят его еще многие. Он оставил после себя прекрасную память, и как победоносный вождь русских войск, и как умный, честный администратор, и, наконец, как народный поэт, посвятивший лучшие свои песни родине. Средний брат, Захарий, был известен Кавказу, как герой памятного ричинского дела, доставившего ему в один день чин подполковника и георгиевский крест. Он командовал Апшеронским полком и умер, к глубокому сожалению всех, в 1847 году от холеры в лагере, когда шла осада Гергебиля. Младшим братом был князь Илико,— выдержавший баяндурский бой и убитый впоследствии под Баш-Кадыкларом. Откуда почерпал о нем свои сведения историк Богданович и другие писатели, быть может находившиеся под [101] влиянием его авторитета, мне неизвестно; но мне известно, что все эти сведения совершенно расходятся с истиной и представляют собой извращенные факты. Такие басни нельзя выдавать за историю. Я считаю обязанностью поднять свой голос в защиту одного из наших кавказских героев, и, восстановив истину, очистить память его от несправедливых нареканий. Вот, что говорят официальные документы. Князь Илико Орбелиани учился и кончил курс в Тифлисской гимназии, и, следовательно, его нельзя считать человеком, не получившим никакого образования. Далее: на службу он поступил в 1832 году в Грузинский гренадерский полк юнкером, и произведен в офицеры за отличие в сражении; потом два года служил он в одном из полков, расположенных внутри России, а затем снова перешел на Кавказ в Тифлисский полк, участвовал во многих делах и оставил строй только в декабре 1841 года, когда назначен был адъютантом к генералу Фези. О том, кто прослужил во фронте целые десять лет и с отличием бывал в сражениях, кажется нельзя сказать, что он во фронте не служил никогда. Адъютантом князь Орбелиани пробыл лишь несколько месяцев. Во время восстания в Казикумухе, в самом начале 1842 года, он был захвачен горцами, перенес тяжкий семимесячный плен у Шамиля, и после своего освобождения назначен был состоять по особым поручениям при Кавказском корпусе. Но и в этой должности, которую он занимал с 1843 по 1852 год, он никогда не разрывал своей связи с войсками. Так, весь 1844 год он провел в походах с Нейдгардтом, Гурко и Лидерсом, а 1845-й — в Даргинской экспедиции с князем Воронцовым. Там он командовал конною грузинскою дружиной, и за штурм Андийских ворот получил крест св. Георгия 4 степени. По возвращении из этого похода, он был [102] действительно командирован в Елизаветполь на должность уездного начальника; но это поручение возложено было на него только как на отличного боевого офицера, потому что требовалось истребить в уезде вооруженные разбойничьи шайки и водворить в нем порядок и безопасность. Орбелиани исполнил это блистательно, и через шесть месяцев опять вернулся в Тифлис к своей боевой деятельности. В течении 1846, 1847, 1848 и 1849 годов он, вместе с Слепцовым, участвует в заложении Сунженской линии, командуя под его начальством линейными казаками; в Дагестанских отрядах он назначается начальником кавалерии, в состав которой не раз входили и походные дивизионы нижегородцев; под Чохом ведет траншейные работы и проч. и проч. По окончании Чохской экспедиции его посылают курьером к государю с подробным донесением о ходе осадных работ и о военных действиях дагестанского отряда. Как же можно сказать после того, что князь Орбелиани не обладал ни сведениями, ни опытностью в военном деле? Да разве осмелились бы послать к государю такого не сведущего офицера, да еще с таким сложным докладом о том, как велись осадные работы? Надо сказать, что Чохская экспедиция окончилась для нас не удачно, а потому государь, расспрашивая князя Орбелиани, входил во все подробности действия войск, и в особенности интересовался деталями инженерных работ. Надо полагать, что государь вполне удовлетворился сведениями и опытностью князя Орбелиани, ибо тут же произвел его в полковники. Таким образом, целый ряд боевых отличий и его отвага, вошедшая на Кавказе в пословицу,— вот что приобрело Орбелиани громкую известность, и только ей, а не протекции, он был обязан своим назначением в командиры Грузинского полка. Что князь Орбелиани не был в этом случае выскочкою, это лучше всего доказывается тем, что он [103] получил полк только на 20-м году своей службы, т. е. позднее многих своих сверстников. Так например князь Барятинский получил полк на 14-м году своей службы, Фрейтаг — на 16-м, Дондуков — на 15-м, Слепцов — на 10-м и т. д. Где же тут протекция, о которой говорит историк? Командуя Грузинским полком, князь Орбелиани сделал блестящую экспедицию в 1852 году и за отличие произведен в генералы, с оставлением в звании командира полка. В этой должности и застает его турецкая кампания 1853 года. Оправдал ли он в баяндурском бою доверие главнокомандующего? Да, конечно оправдал, и именно после этого-то боя можно сказать, что он знал и понимал военное дело несравненно лучше своих критиков. Не смотря на всю свою отвагу, он видел ясно, что при такой случайной встрече, как баяндурская, — броситься, зажмуря глаза, с горстью людей на всю турецкую армию, или сделать один только шаг назад, — одинаково привело бы нас к поражению. И он выбрал тотчас же иную, более разумную меру, которая и расстроила все планы неприятеля. Он просто стал гранитною стеною, и мы были свидетелями, как сильная численностью турецкая армия, пораженная не оружием, а нравственною мощью человеческого духа, отошла назад, и поле сражения осталось за нами. В этой-то нравственной мощи и заключается для нас все значение баяндурского боя. Он послужил преддверием трех колоссальных битв, Баш-Кадыклара, Кюрюк-Дара и Чолока, которые можно сказать были только простым последствием его, и как бы его продолжением. Так, по крайней мере, посмотрела на него старая кавказская армия. Так именно взглянул на него и Император Николай Павлович, начертавший на донесении собственноручно: «Славное дело». Самая смерть князя Орбелиани доказала, что слава и [104] известность - эти неразлучные спутники его жизни — были им вполне заслужены. Надо сказать, что перед самым походом он женился на дочери последнего грузинского царя и оставил свою семью в штаб-квартире на Белом Ключе. После баяндурского боя, когда действующий корпус стоял у Баш-Шурагеля, Орбелиани получил известие о рождении двух сыновей — близнецов, и, пользуясь затишьем, наступившем на театре военных действий, взял кратковременный отпуск. Но едва он достиг Александрополя, как случайно узнал, что наши войска выступили к Баш-Кадыклару. Это было для него роковое известие. Но он не колебался ни минуты; он отказался от ожидавших его семейных радостей, вскочил на коня, и верхом помчался к полку, который догнал уже в виду неприятеля. В Баш-Кадыкларском бою грузинцам, как известно, пришлось атаковать главную турецкую батарею. Верхом, на сером коне, впереди своих батальонов, веселый, как всегда, ехал Орбелиани под градом пуль и снарядов. Картечь пробила ему руку, и кровь, бившая фонтаном, заливала его сюртук. Он хладнокровно повернулся в седле и крикнул: «Молодцами идти, гренадеры!» Грузинцы вскочили на батарею, взяли орудия, но в эту минуту штуцерная пуля раздробила Орбелиани лопатку и остановилась в груди. Истекающего кровью, его сняли с лошади и отвезли в Александрополь. Скоро возвратился туда же и весь Грузинский полк, увенчанный свежими Баш-Кадыкларскими лаврами. Он застал своего командира еще живым, но уже в предсмертной агонии. Чувствуя приближение смерти, князь Илико призвал к себе всех офицеров и георгиевских кавалеров полка, трогательно простился с ними, потом потребовал к себе полковое, прострелянное знамя, и, как бы в назидание своим гренадерам, благоговейно приложился к святыне уже холодеющими устами. Знаменщик [105] склонил над ним знамя и, осеняемый его покровом, он тихо испустил последний вздох. Так умер Орбелиани, человек молодой, которому жизнь сулила так много счастья, перед которым развертывалась широкая будущность. Для него наступила вечная память, — и память эта будет действительно вечная. Таких людей не забывают, их ставят в пример молодым поколениям, их память и самые могилы их должны быть священны для воина. И дай Бог, чтобы наша славная армия никогда не оскудевала такими людьми, каким был князь Илико Орбелиани. Отдавшись воспоминаниям, я увлекся тем, что близко моему сердцу. Возвращаюсь к прерванному рассказу. Баяндурским боем военные действия фактически уже начались, хотя манифеста о войне все еще не было. Он был получен только 6-го ноября, а 14-го весь действующий корпус перешел Арпачай и стал на турецкой земле, верстах в 17-ти от Александрополя у д. Пирвали. Старый священник, в чалме и ветхой нанковой ризе, с евангелием, на потемневшей крышке которого чуть-чуть блестело серебряное распятие, встретил наши войска, в сопровождении двух-трех таких же стариков, как сам. Деревня была разгромлена башибузуками, и обитатели ее бежали, или, быть может, скрывались в глухих тайниках своих буйволятников. Едва войска разбили лагерь, как солдаты, бросившись добывать дрова, растащили остатки деревни, вместе с последними пожитками, покинутыми в ней жителями. В солдатах уже сказалось то характерное настроение, которое предшествует битвам. Князь Бебутов приказал тотчас прекратить беспорядки; они прекратились, но ночью случился другой эпизод, весьма любопытный, показывающий все то же приподнятое настроение войска. Огромный буйвол, принадлежавший, кажется, тому же священнику, который встретил нас с двумя стариками, забрел в [106] драгунскую коновязь, перепугал лошадей, и сам перепугался до того, что, как бешенный, начал метаться по лагерю; несколько человек были им опрокинуты. Тогда унтер-офицер моего взвода Василенко бросился к рассвирепевшему животному и одним взмахом шашки снес ему голову Удар сам по себе был богатырский, но теперь, в виду предстоявших событий, которые могли потребовать и силы мышц, и ловкости, и доброй на диво отточенной шашки, обстоятельство это показалось всем почему-то необычайно знаменательным. Отрубленную голову показали князю Бебутову, и он, под тем же настроением, подарил Василенке червонец. Погода стояла ненастная, дул резкий ветер, падали хлопья мокрого снега. В Карсской области начиналась зима. По сведениям, которые имелись у нас, турецкая армия уже думала о зимних квартирах и отступала к Карсу. Нам не зачем было так далеко углубляться в турецкую землю, и войска, отодвинувшись назад, остановились у Баш-Шурагеля. Но точно ли турки отступали к Карсу, и где они находились в данный момент — об этом, правду сказать, мы ничего не знали. Кавалерийских разведок, в тех широких рамках, в каких оне проектируются ныне, в то время не было: драгуны считались для этого конницей слишком тяжелой, а казаков было мало, да и те заняты были беспрерывною службою. Лагерь от внезапного нападения охранялся только цепью аванпостов, да казачьими пикетами, высылавшими от себя небольшие разъезды. Под их защитой мы считали себя в безопасности. ”Ну, что ж, говорили у нас — придут турки — и слава Богу! Казаки чутьем заслышат зверя и не подпустят его близко, а нам достаточно нескольких минут, чтобы вскочить на коней и дать отпор». На этом мы и успокаивались. Конечно, пользуясь услугами армян, можно бы было организовать целую систему [107] шпионства и знать все, что делается в неприятельском стане, но и этот способ разведок у нас практиковался слабо. Мы были слишком мягкосердны. У нас даже явные изменники наказывались несколькими ударами нагаек, тогда как турки наводили ужас, предавая мучительной смерти всех, кого только заподозревали в шпионстве. От этого лазутчики передавали туркам все, что касалось наших войск, а нам о турках ничего не говорили. Страх смерти пересиливал любовь к блестящим червонцам. Мы даже не знали того, что вся турецкая армия стояла от нас только в одном небольшом переходе. Обнаружилось это совершенно случайно. 17-го ноября из нашего лагеря выслана была колонна на фуражировку к д. Иланлы. Пошел вместе с нею и я с полковым обозом и со ста человеками пеших драгун. Едва мы принялись за косьбу, как перед нами внезапно появилась сильная турецкая конница. Люди у меня были привычные, видавшие всякие виды, а потому мы быстро составили каре из повозок и стали отбиваться ружейным огнем. Выстрелы, между тем, услыхали в лагере, и к нам на помощь прискакал целый эскадрон, и подошли два батальона с генералом Кишинским. Конница исчезла. Тогда Кишинский, подстрекаемый любопытством узнать откуда мог появиться неприятель, сам перешел Карс-чай. Но едва он поднялся на гребень противоположного берега, как остановился в полном недоумении: перед ним на высотах Баш-кадыклара стояла лагерем вся турецкая армия. Дали знать Бебутову, а сами подобру-поздорову поспешили убраться восвояси. Весь следующий день, 18-го ноября, проведен был нами в большой суматохе. Все обозы и лишние тяжести отправлялись в Александрополь, а нам приказано было налегке готовиться к ночному движению. Куда пойдем — не знали, [108] о предстоящей битве никто не объявлял, и тем не менее все были убеждены, что наступавший день должен был решить судьбу всей кампании. Шепотом передавали слова князя Бебутова, будто бы сказанные им начальнику корпусного штаба полковнику Неверовскому: "Я знаю войска, которыми командую, верю в их нравственную мощь, и завтра же атакую неприятеля". Наступил вечер. На востоке темнеет быстро, а потому скоро запылали костры, и возле ник группами стали собираться офицеры. Все были настроены на особенный лад. Предстоящая битва никого из нас не смущала и, тем не менее, у многих являлись какие-то смутные предчувствия, как свидетельства о внутренней духовной жизни человека, с ее никогда не разрешимыми вопросами. Да и кто из нас скажет, где оканчивается наука, и где начинается суеверие? Где предел положительных знаний, и где область фантазии? Нам говорят: все то, что обосновано положительными данными и точными выводами — наука, а все, что не покоится на этих началах — только обширная область одних суеверий, которые создаются нашим больным воображением, пылкой фантазией, обманом наших чувств и прочее. Но наука идет вперед и то, что сегодня казалось еще необъяснимым, завтра переносится уже из области таинственных загадочных явлений на реальную почву непреложных законов и фактов. Кто станет сомневаться в полной реальности таких явлений, как гипнотизм, самовнушение, ясновидение и т. п.? Кто станет отвергать эти новые силы, покоящиеся на точных законах природы, хотя и необследованных еще пытливым умом человека? И так, верить или не верить предчувствиям, приметам и сновидениям? Над этим роковым вопросом задумывался уже не один психолог. К предчувствиям давно уже перестали относиться скептически. Наука пока отводит им место на ряду с [109] другими загадочными явлениями оккультного мира, еще необъясненными, но в высшей степени интересными Другое дело - приметы и предрассудки. Они не основаны ни на каких законах, и я не буду защищать их, но должен сказать, что не один раз был свидетелем, как некоторые брались опровергать эти, по-видимому пустые предрассудки и жестоко платились за свой скептицизм. Мне возразят, конечно, что это были не более как отдельные случаи. Но такие случаи, повторявшиеся из раза в раз, заставляли над ними задумываться и отбивали охоту у самых отважных попытать свое счастье. Я приведу по этому поводу несколько эпизодов, сохранившихся у меня в памяти. Накануне Баш-Кадыкларского боя, около костра, на раскинутом ковре сидели два генерала — князь Багратион-Мухранский и князь Чавчавадзе, а около них к тому же огоньку собралось еще несколько офицеров, и в их числе находился Гаевский, разжалованный из штабс-капитанов нашего же полка. На Кавказе в то время разжалованные — если только проступки их не касались чести мундира, - свободно принимались в обществе и к их числу именно принадлежал и Гаевский. Присев к огоньку, он первый заметил, что собеседников было тринадцать человек и сказал что завтра кого-нибудь не досчитаются. «Ну, брат,— шутя заметил ему Чавчавадзе,— кто считает, того и не досчитаются». Гаевский почему то смутился, встал и побрел в свою палатку. На другой день, после битвы, опять собрался тот же кружок, но Гаевского не было. В смутном предчувствии послали искать его и нашли в Огузлах: он был смертельно ранен и лежал в агонии. Последнее слово его было: «Проклятая примета!». Расскажу другой случай. В одном из казачьих полков служил урядником молодой юноша, родственник полкового командира. За несколько времени перед тем [110] он купил лошадь, продававшуюся после одного из казаков, убитых под Ванецевскою мельницей. Казаки отговаривали его от этой покупки, потому что у них существует поверие, что купить за деньги лошадь, на которой убит всадник,— значит обречь самого себя на смерть. «Не послушался он бывалых людей,— говорил старый урядник — и было ему тогда Господнее видение»... Зловещий сон приснился юноше. Он видел во сне темную комнату, заставленную множеством гробов, обрызганных и перепачканных кровью. Вдруг поднялся вихрь и гроба, сорванные сверхъестественной силой, понеслись над его головою, а один, покружившись в воздухе, тихо начал спускаться к нему на руки. В испуге юноша крепко схватил гроб и проснулся. «Я даже не знаю,— говорил он:— было ли то во сне или наяву; по крайней мере, мне казалось, что я в испуге широко раскрывал глаза и чувствовал, как каждый волос на моей голове поднимался дыбом. Когда я очнулся, я весь был в холодном поту». Сон оказался вещим и на следующий день юноша был убит пулею прямо в сердце. Помню еще печальную историю одной кавказской шашки, за которую поплатились жизнью известный своей храбростью лейтенант Железнов и наш севастопольский герой адмирал Корнилов; оба они были убиты в тот момент, когда имели на себе эту злосчастную шашку. Вот, что, впоследствии, рассказал мне один из очевидцев их смерти. Лейтенант Железнов случайно купил в Сухуме превосходную шашку — настоящий древний венецианский «Волчок». Любуясь чудным клинком, кто-то спросил Железнова, дорого ли он заплатил за него? «Всего тринадцать рублей» — ответил он. Все посмотрели на него с изумлением: шашке казалось не было цены. «Она стоит, разумеется, дороже» — сказал Железнов, — но мне уступили, потому что [111] рады — рады были сбыть ее. Никто не осмеливался надеть ее на себя».— «Почему же»? — «Из предрассудка, пустого поверия».— «А вы знаете это поверие?» — «Знаю: шашка носит дурную славу, говорят, каждый кто пойдет с нею в дело, будет непременно убит; да и дома она приносит несчастие; прежде находились смельчаки, но после нескольких случаев от нее, как от чумы, бежали решительно все». «Охота же вам была покупать оружие с такою дурною славою». — «Я не верю в предрассудки» - отвечал Железнов. «Через несколько времени после этого разговора,— передавал мне тот же очевидец,— эскадра Нахимова отправилась к Синопу, а за нею снялся с якоря и пароход «Владимир», на котором находился вице-адмирал Корнилов. Я и Железнов оба находились при нем. На пути мы встретили турецкий пароход «Первас-Бахре» и погнались за ним. Скоро мы стали сближаться. «Не миновать абордажа — сказал Железнов,— и, спустившись в каюту, где было наше оружие, набросил на себя свою кавказскую шашку. «Вы забыли, — сказал я ему,— роковое свойство этого клинка».— «Не забыл, но повторяю, не верю предрассудкам». С этими словами он вбежал на палубу, где находился адмирал. «Дайте мне пистолет спокойно сказал Корнилов,— при абордаже неравен случай: все в воле Божьей; мне нужен один только выстрел. В моем звании в плен попасться нельзя». Я подал ему пистолет. В это время мы были уже на картечный выстрел от «Первас-Бахре» Вдруг с той стороны грянул залп, и я увидел, что матросы поднимают раненого офицера. Я бросился к нему и узнал Железнова: он был сражен картечью в грудь, три минуты спустя, как надел на себя шашку. Теперь она волочилась за трупом и билась о палубу. Я схватил роковой клинок [112] и первым побуждением моим было бросить его за борт; но мне пришла неодолимая охота сохранить его на память об убитом товарище. Я спрятал шашку у себя. Пароход «Первас-Бахре» был нами взят. Корнилов очень сожалел о Железнове и высказал желание иметь на память о нем его кавказскую шашку. Я предупредил адмирала, что оружие это известно своим несчастьем, и каждый, кто носит его бывает убит, что подтвердилось на самом Железнове, а потому я и не желал бы передать адмиралу подобное оружие. «Вздор,— отвечал Корнилов, — я не верю предрассудкам». Мне было невыразимо грустно исполнить желание любимого начальника и досадно на себя, зачем я не преодолел непонятного желания сохранить клинок, зачем не выбросил его за борт, когда судьба его была в моих руках. Началась осада Севастополя, а затем открылось первое бомбардирование 5-го октября, — первое дело, в котором участвовал Корнилов, после взятия «Первас-Бахре». И он пошел на бастион с роковою шашкой. Обойдя под страшным огнем все батареи, он уже возвращался назад, чтобы сесть на лошадь, как вдруг ядро перебило ему ногу и вместе с тем перешибло на двое клинок злополучной шашки. Корнилов умер, а обе половины шашки хранятся теперь у вдовы адмирала. Помню, как один из слушавших этот рассказ, произнес обычное: «Простая случайность». Приписать смерть обоих несчастному влиянию на них куска железа, конечно не может допустить здравый рассудок. «Справедливо,— заметил рассказчик,— но не торопитесь своим заключением: разгадка этого, как всего, что принадлежит миру оккультному,— дело будущего». Со мною лично перед Баш-Кадыкларским боем был также не совсем обыкновенный случай. Палатка была у нас [113] одна для всех офицеров 8-го эскадрона, и я в сумерках, лежа на своих походных вьюках, крепко заснул. Долго ли я спал не помню, но когда проснулся, увидел слабый свет сального огарка, который едва-едва освещал уголок палатки, где сидел подполковник Шульц, капитан Калмыков и два брата Авалдовых за походным чайником. Я проснулся с каким-то тяжелым необъяснимым чувством, под влиянием одного зловещего сна. Мне снилось, что идет наш Нижегородский полк, а за полком ведут моего белого кабардинского коня, под черной траурной попоной. Я рассказал об этом товарищам, и этот сон накануне сражения показался всем предвещающим что-то не доброе. Нужно сказать, что лошадь моя имела в полку свою историю, и историю довольно печальную. Она была замечательной красоты: вся белая, с тонкой атласистой кожей, с нежною гривой и челкой, какие бывают у лошадей только самой чистой крови. Был у нее только один недостаток,— вихры под передними лопатками, а это считается на Кавказе дурною приметою. Старший Авалдов купил ее в табунах Шелоха, но не довел до полка, как у него перекупил ее один казачий урядник. Этот урядник в первом же деле был убит на ней. Тогда лошадь купил командир Волжского казачьего полка маиор Полозов. Он выехал на ней в первый раз в памятное Гехинское дело 18 го января 1852 года, к был изрублен вместе с Круковским. Я был тогда в отряде, и когда продавали вещи покойного, явился на аукцион. Конкурентов не было, и я купил белого коня за самую ничтожную цену. Мне пророчили всякие беды, но я был молод, чужд предрассудков и считал себя счастливым обладателем коня, отличавшегося и редкой красотою и удивительно тонкою выездкой. Но в мире есть, действительно, что-то таинственное. В первом же дели у Чапчакской башни я получил на ней такую [114] тяжелую рану, которая едва-едва не свела меня в могилу. Это было всего за три месяца до Баш-Кадыкларского боя. Три случая, быстро следовавшие один за другим, и эти проклятые вихры, не дававшие никому покою, окончательно утвердили за конем его не добрую славу. И вот, накануне большого сражения, этот же конь под траурной попоной опять фигурирует в моем сновидении. Рассказ мой взволновал товарищей, да и правду сказать, едва ли нашелся бы человек, который, при таких обстоятельствах, отделался бы от гнетущего впечатления. Офицеры убеждали меня не выезжать в дело на этом коне. Авалдов предложил даже свою лошадь, Я не скажу, чтобы сердце мое было совершенно спокойно, но стыдно было прослыть суевером, и я отказался. "Что будет, то будет,— ответил я Авалдову,— лучшего коня мне в полку не найти, а в дело надо выезжать на лучшей лошади". В эту минуту вошел вахмистр и доложил, что велено снимать палатки. Офицеры вышли. Я молча сел на своего кабардинца, перекрестился, поручил себя Богу и поехал к своему эскадрону. Стало уже светать, когда мы перешли Карс-чай и с высокого берега его открылась перед нашими глазами обширная равнина, окаймленная со всех сторон горами. На этой-то равнине, холмистой и изрезанной оврагами, бежала в глубокой расселине речка Маврик-чай, а за ней опять поднимался ряд холмов, скрывавших собою турецкий лагерь, раскинутый у бедной деревушке Баш-Кадыклар. Турки, как мы узнали впоследствии, совсем не ожидали нашего наступления. Не допуская мысли, чтобы слабый отряд Бебутова, не превышавший восьми тысяч штыков и сабель, осмелился атаковать 36-ти тысячную анатолийскую армию, главнокомандующий ее Абди-Паша уехал в Карс распорядится расположением войск на зимовые квартиры. Он считал кампанию оконченной и намеревался до весны [115] ограничить военные действия только частными набегами курдов. Уезжая, он поручил армию Рейс-Ахмету-Паше, приказав ему в тот же день отодвинуться к Хаджи-Вали, чтобы стать ближе к Карсу. Но паша почему-то не исполнил этого приказания и, гордый своими силами, остался на прежней позиции. Известие, что русский корпус переправляется через Карс-чай не только его не смутило, но по-видимому даже обрадовало. Уверенный в победе, он приказал войскам становиться в ружье и готовиться к бою. Пока мы, спустившись с высот нагорного берега, строили боевой порядок, — по ту сторону Маврик-чая уже появились густые толпы неприятельской конницы, закрывшей собою весь горизонт. Вдали слышался бой барабанов. Это анатолийская армия, с распущенными знаменами и музыкой, выдвигалась на окраину Баш-Кадыкларского плато. Центр ее расположился в Огузлах, имея опорные пункты: справа — большую, двадцати двух орудийную батарею, а слева — старый Огузлинский собор, занятый штуцерными батальонами. Вся иррегулярная конница, тысяч до пяти, была перекинута через овраг к деревне Гамча-Киряк, и оттуда должна была напасть на наши обозы; пехоты с нею не было. В то же время другой сильный отряд из всех родов оружия, превосходивший своею численностью весь русский корпус, двигался к Караялу, чтобы зайти нам в тыл и отрезать отступление. Трудная задача предстояла нашему корпусу. Против обходного отряда, грозившего захватить единственную переправу через Карс-чай, мы могли выдвинуть только три дивизиона нижегородских драгун с четырьмя орудиями, под общим начальством князя Чавчавадзе; остальные два дивизиона: 3-й и наш 4-й, вместе с линейцами, расположились против Гамза-Киряка, чтобы сдерживать курдов. С нами был и начальник кавалерии генерал Багговут. Пехота шла атаковать Огузлы и большую батарею. Я [116] не буду описывать подробно Баш-Кадыкларский бой, столько раз уже описанный; я буду говорить только о том, что испытал сам и что видел собственными глазами. Когда наши эскадроны подошли к Гамза-Киряку, оказалось, что деревня не была занята турками, и мы, воспользовавшись оплошностью неприятеля, тотчас вскочили на высоты, откуда, как на ладони, видна была вся главная батарея. Лихой есаул Кульгачов тотчас сбросил с передков свои орудия,— и первый выстрел взорвал у неприятеля зарядный ящик. Этот выстрел и был сигналом к открытию Баш-Кадыкларского боя. Канонада загорелась разом по целой линии, и турки направили огонь в нашу сторону. Надо сказать, что этот огонь был чрезвычайно меткий. Первое турецкое ядро снесло голову трубачу 4-го дивизиона Степану Мищеренко, стоявшему рядом с подполковником Шульцем. Это была первая жертва Баш-Кадыкларского боя, первая кровь, пролитая нами в этот исторический день. Вторым выстрелом был убит юнкер Яблонский; при третьем — граната разорвала на части лошадь поручика Авалдова. Он сам был сильно контужен но тотчас пересел на другого коня. Нога однако сильно опухла, и мы посоветовали ему отправиться на перевязку. «Стыдно,— сказал он,— идти на перевязочный пункт с опухшею ногою, когда рядом будут лежать люди с оторванными ногами и руками». Так он и остался во фронте. Между тем, заметив удачное действие своей артиллерии, несколько тысяч курдов ринулись отнимать у нас высоты, и потеснили казаков. Камков прислал просить подкрепления. Наши два дивизиона поочередно выносились вперед, чтобы не дать пошатнуться казакам. Вот здесь-то в первый раз нам пришлось столкнуться с этою типичною восточною конницею. В высоких тюрбанах, в гремучем конском уборе, в длинных и гибких пиках, убранных страусовыми [117] перьями и конскими хвостами, в бешенной скачке рьяных арабских жеребцов, мы увидели то, чего не видели у себя дома,— в Чечне и Дагестане. Но, слава Богу, мы не поддались этому впечатлению и ринулись в шашки с такою решимостью, что тысячи всадников бежали перед двумя эскадронами. Ни одной атаки не приняли курды, и при каждом нашем движении вперед, красные куртки их мгновенно исчезали где-то в оврагах. Нам уже начинала надоедать эта бесплодная погоня, как вдруг наше внимание было привлечено в другую сторону. Как раз в это самое время начиналась атака на большую батарею, и с высот, где мы стояли, отчасти было видно то, что происходило в центре. Под убийственным огнем, неся большие потери, идут эриванцы в гору, устилая путь своими телами. Впереди — молодой генерал князь Багратион-Мухранский. «Эриванцы! — громко кричит он,— помните, на этой батарее вас ждут георгиевские знамена!» Четыре турецкие баталиона, прикрывавшие нижний уступ, бросаются навстречу к эриванцам. Минутная, страшная схватка — и над нижнею батареею уже развевается сломанное, исстрелянное, истрепанное эриванское знамя. Все шесть орудий взяты карабинерами. Но это только половина задачи. Турки начинают теперь поражать эриванцев с верхней площадки убийственным огнем из 18-ти орудий. Эриванцы держатся, но им нужна помощь. В эту минуту появился, наконец, князь Орбелиани со своими грузинцами. Он ведет их прямо в лоб главной батареи. Он уже ранен, но едет верхом на сером коне, и твердо идут за ним его батальоны. Турки выдвигают к нему навстречу весь свой резерв,— и перед семью грузинскими ротами, ослабленными уже потерями, стоят 11-ть батальонов. Страшно было смотреть, как горсть наших людей шла атаковать такие громадные силы. Но [118] гренадеры дошли до батареи. Передние батальоны были отброшены — и грузинцы сели на орудия. В эту минуту обрушилась на них вся турецкая сила. Князь Орбелиани упал с коня, простреленный штуцерною пулею; оба батальонные и почти все ротные командиры выбыли из строя; из числа 23-х офицеров 14-ть легли на батареи. Грузинцы не удержались и были сброшены вниз. А батарея между тем уже опять атакована эриванцами. Они кинулись на помощь к гренадерам,— и остались одни. Турки видят перед собою только два батальона и двигают против них 12-ть. Эти огромные силы расположились по самой окраине плато, и, наклонив штыки, жадно стерегли эриванцев, как верную добычу. Эриванцы остановились и залегли под гребнем. Дальше идти невозможно. Минута наступила решительная. Багговут понял, что здесь должна решиться участь сражения и, предоставив казакам возиться с курдами, повел четыре эскадрон и на помощь к гренадерам. Мы осторожно спустились к речке Маврик-чаю и, вытянувшись в длинную взводную колонну, пошли на рысях. Мимо нас проскакал Кульгачев с своими орудиями. Крутые берега оврага, между тем, заслонили от нас боевое поле, и снизу нам видны были только черные клубы дыма, застилавшие небо. Ни туркам не было видно нас, ни нам не было видно турок; слышался где-то барабанный бой, да по временам гремели раскатами ружейные залпы. Но орудия смолкли: видно турки заслонили их собою, готовясь принять эриванцев в штыки. В эту минуту наш 4-й дивизион карьером вынесся из оврага и внезапно налетел на турецкую пехоту с тыла. Весь ход сражения мгновенно изменился. Как только задние батальоны шатнулись под нашим ударом, эриванцы вскочили на гребень и, поддержанные грузинцами, кинулись с фронта. Этой совокупной атаки пехоты и конницы неприятель не выдержал и обратился в [119] бегство. Наступил настоящий хаос: и турки и русские, и нападающие и бегущие, все сбилось, смешалось в общую кучу. Большая батарея осталась без прикрытия. Она однако быстро взялась на передки и поскакала назад. Драгуны пустились за нею… Я в этой последней атаке не участвовал. Еще в то время, когда мы рубились с пехотой, на меня кинулся какой-то турецкий офицер и выстрелил из пистолета. Пуля попала в голову моего кабардинца, которого я видел во сне под траурной попоной, и конь, взвившись на дыбы, рухнул на землю, опрокинув и меня и турецкого офицера. Мы однако вскочили на ноги разом, и разом выстрелили из пистолетов; противник мой промахнулся, а я положил его на месте. Драгуны в это время были уже далеко; я остался один, пеший, среди бегущего батальона, - и, нечего делать, пришлось бежать вместе с турецкими солдатами; они меня теснили и толкали со всех сторон, но, к счастию, паника была так велика, что никто не догадался толкнуть меня штыком; на меня просто не обращали внимания, и я, усиленно работая локтями, мало-помалу вырвался, наконец, из этой обезумевшей толпы в чистое поле. Вижу — невдалеке, в полном беспорядке, стоит турецкая батарея, а среди нее мелькают вороные кони нашего дивизиона. Я бросился в ту сторону, перерубил постромки первой попавшейся под руку артиллерийской лошади, и на ней присоединился к эскадрону. Батарея была уже взята. Я нашел своего командира, сидевшим на пушке и размахивавшим шашкой; он был ранен; ранены были также офицеры Григорович и Андреев. Артиллеристы, как говорят, защищались отчаянно, и орудия стояли, заваленные их телами, забрызганные их кровью. В погоне за неприятелем наши эскадроны рассеялись, а между тем у турок явились свежие силы. Это был уланский полк и два батальона с четырьмя орудиями, [120] заслонившие от нас бегущую пехоту. Мы бросились собирать людей, а тем временем к нам подошел и 3-й дивизион, действовавший до сих пор отдельно. Он также выдержал упорную схватку с пехотой, истребил каре, но и сам понес чувствительную потерю: убиты командир 6-го эскадрона штабс-капитан Симашкевич и поручики Гемпель и Реннер - тот самый, с которым я когда-то ходил выручать тело покойного Круковского; он и тогда был ранен. Пока мы собрались, мимо нас опять пронесся Кульгачев со своими орудиями, и с расстояния 60-ти шагов ударил картечью. Турки побежали. Нам оставалось только гнать и рубить бегущих. Во время этого преследования, мы неожиданно увидели в стороне большой турецкий лагерь со множеством остроконечных зеленых палаток. Мы завернули в него, - и остановились. Лагерь был пуст и казался вымершим; в нем не было ни одной души, но за то в нем были все запасные парки и магазины турецкой армии, ее продовольствие, снаряжение и имущество… Тут только мы узнали о полном разгроме турок. Скоро к нам подошли гренадеры, а за ними стали подходить и остальные войска. Последним прибыл князь Чавчавадзе с своими драгунами. Князь Бебутов обнял его перед всеми и назвал главным виновником победы. Действительно, если бы шесть слабых эскадронов, имевших против себя 8 батальонов пехоты, уланский полк и 11 орудий, были отброшены, то турки ударили бы нам в тыл, и тогда, несмотря на все наши успехи на левом фланге и в центре, мы были бы разбиты. Подавить эту массу, по крайней мере в 12 раз превосходившую нас числом, Чавчавадзе, конечно, не мог, но остановить ее и удержать от обхода надо было во чтобы то ни стало. И князь Чавчавадзе не только не пустил ее в тыл, но осадил назад и даже взял два турецкие орудия. Лафет [121] одного из них был выкрашен красною краской, а надпись на самой пушке свидетельствовала, что это был дар султана анатолийской армии (Пушка эта в настоящее время хранится в Петербурге в Артиллерийском Музее. Прим. Ред.). Четыре часа бились драгуны одни, без пехоты, без всякой поддержки и помощи. Сам старый князь Чавчавадзе все время находился в огне и лично водил эскадроны. На его же долю выпал и замечательный случай, показавший, что под его сединами скрывается все тот же пылкий, неукротимый юноша, каким он был в паскевичевские войны. Случилось, что во время одной из атак под казачьим орудием была убита лошадь; упряжь перепуталась, и орудие стало. Это было в нескольких шагах от кучки турецких солдат, которые кинулись и захватили пушку. Князь Чавчавадзе заметил это, когда вырвать эскадроны из рукопашной схватки было не возможно. «Драгуны! крикнул он своим ординарцам: — неужели мы отдадим свою пушку?» И шесть человек, имея во главе старого князя, кинулись на турок с такою отвагой, что те были отброшены, и орудие взято обратно» Подобных личных подвигов в баш-кадыкларском бою было множество. Рассказывали напр., как один из ротных командиров Грузинского полка, капитан Булыгин, видя не устойку своих гренадер, не захотел покинуть взятую им пушку, сел на нее верхом и был изрублен турками. Много говорили также о маиоре Дьяконове, который вел на штурм Огузлов ширванский батальон. Ядро оторвало ему ногу; он приказал положить себя на носилки и нести впереди батальона. Хочу, говорил он, видеть, как мои дети пойдут на штыки. Такими эпизодами можно бы было наполнить целую книгу, если кому-нибудь пришла бы охота собрать и записать все эти рассказы. Но старые кавказцы всегда отличались скромностью, и не любили [122] выставлять на показ свои подвиги. Эта черта укоренилась в них так глубоко, что когда император Николай Павлович пожелал иметь описание частных случаев мужества, оказанных в баш-кадыкларском бою, то князь Чавчавадзе донес, «что все исполняли свой долг, а особых случаев мужества или особых подвигов ни им, ни эскадронными. командирами замечено не было». Но государь заметил эти подвиги сам и пожаловал князю Чавчавадзе георгиевский крест на шею,— награда в то время чрезвычайно редкая. Кроме Чавчавадзе, Георгия 3-й степени получили еще Багговут и князь Багратион-Мухранский, совместно овладевшие главным пунктом неприятельской позиции. Разделить их одного от другого было нельзя: ни кавалерия левого фланга без гренадер, ни гренадеры без кавалерии левого фланга не могли бы овладеть большою батареею; только совокупный и замечательно дружный удар их и привел нас к победе. Самому Бебутову пожалована была Георгиевская звезда, а офицеры действующего корпуса, на память баш-кадыкларской битвы, поднесли ему походную серебряную чернильницу с знаменательною надписью: «Хвала и честь тебе герой за твое доверие к войскам, а войска оправдали твое доверие» (Чернильница эта хранится ныне в Кавказском Военно-Историческом Музее и принесена в дар единственным внуком Бебутова князем Гуриели. Прим. Ред.) [123] Глава VI. Стоянка полка в Караклисе. — Война с Англией и Францией. — Участь береговой Черноморской линии. — Генерал Реад, и его распоряжения, вызвавшие неудовольствие Государя. - Назначение меня, в конную грузинскую дружину охотников. — Моя роль в ней. — Выступление дружины в Гурию. Баш-Кадыкларской битвою окончилась кампания 1853 года. Мы возвратились в наши границы, и действующий корпус распущен был на зимовые квартиры. Нашему полку довелось стоять в Караклисе, в большом армянском селении, лежавшем на почтовом тракте из Тифлиса в Александрополь. Не смотря на то, стоянка наша не отличалась особенными удобствами; кругом лежали глубокие снега, а метели были так часты и так сильны, что офицеры иногда по целым неделям лишены были возможности посещать друг друга. Счастливы были еще те эскадроны, которым пришлось зимовать по молоканским деревням, где были все-таки широкие улицы, светлые избы и теплые русские печи; остальные размещались по буйволятникам, где не было не только тепла, но и света. Зимою к обществу нашему прибавилось несколько новых товарищей, из которых один невольно обращал на себя общее внимание. Это был капитан Свистунов, человек уже пожилой, поражавший странным контрастом своего [124] обер-офицерского мундира с красовавшимися на нем генеральскими звездами. Свистунов некогда был конногвардейским поручиком, вышел в отставку и, достигнув в гражданской службе чина действительного статского советника, носил две звезды: анненскую и владимирскую. Патриотические чувства, охватившие тогда русских людей, заставили его подать прошение о поступление вновь в военную службу. Его зачислили в наш полк капитаном, соответственно прежнему чину его поручика гвардии. Он получил разрешение также носить все ордена и даже звезды, за исключением лент первого класса. Свистунов зачислен был в наш 8-й эскадрон и оказался добрым, милым товарищем, к которому мы все относились однако с должною почтительностью. В Караклисе мы получили приказание стоять в полной готовности к выступлению в 24 часа. Ходили слухи, что после блестящих побед нашего корпуса под Ахалцыхом и Баш-Кадыкларом, император Николай Павлович полагал возможным начать со стороны Кавказа решительное наступление с тем, чтобы, пользуясь разгромом неприятельской армии, еще зимою овладеть Батумом, Ардаганом, Карсом и Баязетом. Князь Воронцов успел однако отклонить это предположение. Он указал на численную слабость действующего корпуса, сравнительно с силами, которыми мог располагать противник, и на то, что вести войну зимою на Карсском плоскогорье вообще невозможно: глубокие снега, морозы, доходящие до 25 градусов, отсутствие подножного корма, и неимение у жителей запасов сена и хлеба — будут на каждом шагу тормозить наши успехи. Таким образом, военные действия на турецкой границе были приостановлены до весны, а весною 1854 года разрыв наш с Англией и Францией до того изменил политические обстоятельства, что [125] Кавказ постановлен был в положение, еще более тяжкое, чем при открытии минувшей кампании. Предвидеть эти обстоятельства, однако, было не трудно. Еще в половине ноября 1853 года, за несколько дней до баш-кадыкларского сражения, союзные флоты Англии и Франции вошли в Босфор и, вопреки всем существующим трактатам, заняли Дарданельский пролив. Не объявляя войны, они дали знать, что будут защищать интересы оттоманской порты, а потому приглашали наших адмиралов отвести свои эскадры в порт в течение 15 дней; в противном же случае угрожали принудить их к тому открытою силою. Нахимов, как известно, ответил на это разгромом турецкого флота под Синопом, а через день в Константинополь пришло известие о поражении Анатолийской армии под Баш-Кадыкларом. Мы понимали, что самолюбию союзников нанесен был этим тяжкий удар, и что столкновение наше с Европой становится неизбежным. Союзный флот действительно прошел Дарданеллы и появился в Черном море. Перед ним лежали теперь ничем не защищенные берега Кавказа, Крыма и Новороссии. Парусный русский флот укрылся в Севастопольскую гавань и стоял под защитой береговых укреплений. Господство на море перешло к союзникам. Неизвестность, куда они направят удар, заставляла нас везде быть настороже. Но уже тогда у союзников намечалась их главная цель — овладеть Севастополем, уничтожить русский флот и, отторгнув Крым из-под власти России, возвратить его Турции. Таков был грандиозный замысел наших противников, так родилась у них мысль о крымской экспедиции, — и с этой минуты, можно сказать, начинается великая Севастопольская эпопея. К выполнению своего плана союзники приступили только с наступлением осени, но одного появления их в Черном море уже было достаточно, чтобы грозить нашему [126] владычеству на Западном Кавказе. Мы все хорошо сознавали, что в случае блокады Севастополя и нашего флота, все укрепления береговой Черноморской линии очутятся в безвыходном положении. Не только оказать им помощь, но даже доставить к ним продовольствие нам было нельзя, так как море находилось во власти врагов, а кроме моря других путей к укреплениям не было. Между тем, тридцать тысяч горцев уже стояли на горах и только ждали прибытия союзной эскадры к берегам Кавказа, чтобы ринуться на эти укрепления. Под двойным ударом с моря и суши оне устоять не могли; да если бы и устояли, то их сопротивление могло продолжаться только до тех пор, пока у них был провиант. С последним куском хлеба они должны были погибнуть, если не захотели бы обесславить себя позорною сдачей. Участь этих, закаленных в битвах, старых солдат, которые с пользой могли бы пригодиться на других театрах войны, тяжелым камнем лежала на душе у всех. Говорили, что Паскевич, в письмах своих государю, настаивал, что необходимо теперь же, пока еще было время, снять все гарнизоны и самим уничтожить все наши укрепления. "Скажут,— писал он,— что мера эта произведет дурное впечатление, но еще хуже будет, когда неприятель возьмет укрепления с пленными и орудиями». Мысль эту разделял и князь Воронцов. Но он понимал, что с потерею береговых укреплений — все равно будут или не будут спасены гарнизоны,— мы потеряем нравственное влияние на горцев, и что, отуманенные первым успехом, они могут решиться на самые смелые и дерзкие предприятия. Давнишняя мечта Шамиля — соединить все племена Восточного и Западного Кавказа под своим владычеством, казалось, была близка к осуществлению. К счастью, в Шамиле уже не было прежней энергии, да и союзники не умели, как следует, воспользоваться выгодами своего положения. [127] Предвидя какие тяжелые жертвы придется нам принести на Кавказе, Воронцов. под влиянием этих угнетавших его дум, написал государю известное письмо, в котором просил его сделать хоть некоторые уступки западным державам, чтобы только избежать разрыва. Государь, конечно, согласиться на это не мог. «Ты весьма справедливо замечаешь, — отвечал он князю Воронцову,— что разрыв с Англией и Францией значительно затруднит положение наших дел на Кавказе. Но предложение твое сделать незначительные уступки в наших требованиях, чтобы избежать разрыва, несбыточны: во-первых, потому, что не знаю таких незначительных уступок, да полагаю, что и тебе мудрено было бы их определить, или мне указать; а во-вторых, потому, что оно было бы не согласно с достоинством России. Россия требует только того, что ей следует по трактатам, — не более, не менее. Где же тут случай к уступкам? Нет сомнения, что положение нашей береговой линии плачевно. Помочь сему ни в твоих, ни в моих силах. Предвидя потерю наших фортов и их гарнизонов, нельзя не соболезновать о их злой участи, но из сего однако сделать уступки, ни с чем не сообразные, было бы унизительно и недостойно. В военном быту бывают несчастные случаи, где частью войск жертвуют, хотя скрепя сердце, для достижения главной цели». Письмо это сделалось нам известным, и твердость государя приводила всех в восторг. Тем не менее, мысль о спасении гарнизонов ни на минуту не покидала ни государя, ни Воронцова. По настоянию последнего выслана была, наконец, из Севастополя небольшая эскадра, которая, благополучно избегнув встречи с союзниками, сняла все черноморские гарнизоны и доставила их в Новороссийск. Таким образом спасено было более пяти тысяч солдат и несколько сот семей. Новороссийск [128] решено было защищать до последней крайности, как, потому, что он представлял собою лучшую бухту, которою мог воспользоваться неприятельский флот для зимней стоянки, так и потому, что гарнизон его имел свободный путь отступления на Кавказскую линию. Опасность грозила, впрочем, не одной Черноморской линии, она грозила еще более Гурии и Мингрелии, которые стояли перед союзным флотом совершенно открытыми. Это наводило нас на мысль,— не придется ли каким-нибудь частям из действующего корпуса идти на усиление слабого гурийского отряда. Быть может оно бы так и случилось, если бы перед нами не стала формироваться новая 60-ти тысячная турецкая армия, при помощи английских офицеров и разных эмигрантов, появившихся в Карсе. Среди всех этих слухов и разговоров, надежд и опасений, я неожиданно получил предписание отправиться в Тифлис и поступить в распоряжение начальника гурийского отряда генерал-лейтенанта князя Андроникова. На мой вопрос, сделанный полковому командиру: в чем должна заключаться моя командировка? Чавчавадзе ответил, что в точности не знает, но, по всей вероятности, мне придется формировать конную грузинскую дружину и учить ее регулярному строю. Мне крайне не хотелось исполнять эти обязанности, не хотелось покидать полк перед самым началом новой кампании, и я стал отказываться. Чавчавадзе однако меня успокоил, сказав, что командировка временная, что по миновании надобности я возвращусь обратно, и что отказываться нет смысла, так как в нашем военном деле никогда не знаешь, где найдешь, и где потеряешь. «Я рекомендовал тебя,— добавил он,— не только как грузина, который может объясняться с дружинниками на их родном языке, но и как офицера, за которого могу вполне поручиться». После этих слов мне оставалось только [129] собраться в дорогу, — и в исходе марта 1854 года я уже был в Тифлисе. Князя Ивана Малхазовича Андроникова я никогда до тех пор не видал, но еще в детстве слышал о нем множество рассказов и анекдотов. Это был настоящий грузинский тавад, доброго старого времени, не получивший научного образования, но отличавшийся замечательным природным умом и боевою опытностью. Его известность в рядах кавказского корпуса началась еще во время паскевичевских войн, когда он командовал Нижегородским полком, и получил георгиевский крест за Бейбурт, где перед его шестью эскадронами пала вся линия неприятельских укреплений. В кампанию 1853 года, будучи тифлисским военным губернатором, он с четырехтысячным отрядом на голову разбил под Ахалцыхом 18-ти тысячный турецкий корпус, и теперь носил Георгия на шее. Его любили все за его самобытную оригинальность, за патриархальное гостеприимство, за неподкупную честность и доброжелательство к людям, а потому чествованиям его в Тифлисе, по поводу Ахалцыхской победы, не было конца. Вот что сохранилось в моей памяти из рассказов современников. Еще далеко за городом. на возвышенной широкой площадке, расстилающейся на север от Тифлиса, и известной под именем Сабур-тало (Это поле в старое время служило местом народных игрищ.), его встретила конная дворянская грузинская дружина, адъютанты и свита наместника. Отсюда он поехал уже верхом, сопровождаемый блестящим эскортом. Все поле от Сабур-тало до самого города было покрыто экипажами с высшим тифлисским обществом, и толпами народа с его зурначами, средневековыми амкарами и сазандарами, воспевавшими княжеские подвиги. На самой городской черте, у заставы, его приветствовал вице-губернатор со всеми членами губернского правления, и [130] городской голова, поднесший вместе с почетнейшими горожанами хлеб-соль, как требовал того обычай. Выслушав приветственную речь, князь произнес, «что если победа под Ахалцыхом, доставила ему стол лестный прием, то этим он обязан не себе, а храброму русскому войску, бывшему под его начальством». Затем торжественный и шумный кортеж двинулся по городским улицам. Караул на главной гауптвахте вышел в ружье и отдал честь, посреди турецких знамен, доставленных уже сюда из Ахалцыха. Сам князь-наместник, не смотря на болезнь, вышел на балкон дворца, чтобы довершить празднование своим присутствием. Глубоко-трогателен был тот момент, когда маститый вождь, при виде Андроникова, обнажил свою седую голову, и народ, понявший сердцем мысль князя-наместника, ответил ему громовым «ура». Далее, у подъезда своего дома, он был встречен князем Барятинским со всем корпусным штабом, и директором канцелярии наместника с высшими чинами гражданского ведомства. В тот же день вечером городская депутация просила его удостоить своим посещением спектакль, дававшийся в казенном театре. Андроников прибыл вместе с княгиней Воронцовой. Но едва он появился в ложе, как все зрители встали с мест и приветствовали его дружными аплодисментами. В театре был чей-то бенефис, и шла пьеса «Горбун», вызывавшая взрывы веселого смеха; но восторг публики вышел из границ, когда горбун, рассказывая о современных событиях, приблизился к рампе и вдруг запел: Грузинский князь, и князь старинный, Вся публика, в порыве восторга, поднялась с своих мест, требовала повторения куплетов, и каждый раз гром рукоплесканий заглушал голос певца. В то же самое время со сводов театра разлетелись на зрителей, как дождь, тысячи разноцветных листков, где были напечатаны эти куплеты. Вообще, день этот будет вечно свидетельствовать с том, что если военачальник совершает великие подвиги, то и народная любовь умеет ценить их... С открытием кампании 1854 года, князь Воронцов поручил Андроникову командование войсками всего пририонского края, что многим, и даже очень многим, пришлось не по сердцу. Один из влиятельных и близко стоявших к Воронцову людей, решился даже заметить, что едва ли князь Иван Малхазович справиться с такою сложною задачею. «Почему же,— спросил Воронцов». — «Он человек малообразованный, едва умеющий подписать свое имя». — «Это правда, — ответил Воронцов, — но у него, любезнейший, есть то, чего нет у других — это нравственная сила. Ему верят войска, он знает их,— и они знают его лучше, чем нас с вами». Таков был человек, под начальством которого мне приходилось теперь служить. Явившись к нему на другой же день после моего приезда в Тифлис, я не застал его дома, но был принят княгиней, находившейся с нами в дальнем родстве. Пока мы беседовали, слуга доложил, что князь возвратился и просит меня. Я застал его в кабинете, сидевшим, по нашим старо-патриархальным обычаям, на широкой тахте с поджатыми ногами, в халате, с длиннейшим чубуком в руках. Я едва мог разглядеть его в клубах табачного дыма. Я был одет в парадную форму и остановился [132] почтительно у самого порога. Он разогнал рукою докучливый дым, мешавший ему также видеть меня, потом осмотрел с головы до ног, и вдруг спросил: «А где же твои ордена?» «Какие ордена,— спросил я, оторопев от этой неожиданности. Он показал рукою на грудь и на шею. «Я имею только Анну 4-й степени, полученную за баш-кадыкларское сражение», - ответил я, и показал рукою на шашку; тогда анненских темляков еще не носили, и орден, скромно помещавшийся на эфесе, никому не бросался в глаза.— «Как же так, братец? Твой командир пишет, что посылает отличного боевого офицера, и я думал, что ты обвешан орденами с головы до ног... Ну, да видно, у вас скупо дают их... А каких ты Амилахвари?» «Я ответил, что отец мой, князь Гиви, живет в Горийском уезде, в Чалах».— «А,— воскликнул Андроников,— знаю, знаю, старый соратник, вместе под Ахалцых ходили. Ну, если ты в отца, то толк из тебя будет... Теперь садись и слушай, что я буду говорить». Я сел. «Я посылаю тебя,— продолжал князь,— инструктором и адъютантом в конную грузинскую дружину, которая будет формироваться для моего отряда. Начальником ее назначен Георгий Джандиери. Ты знаешь его?» — «Никак нет, ваше сиятельство.— Я все время служил на передовой линии, и мало кого знаю из здешних дворян».— «Ну, как не знать Джандиери? Не даром у нас зовут его «Дроша-Георгий» (Дроша — знамя.). Он и его соратники, — скажу тебе,— народ очень храбрый, но в деле строевого порядка и в хозяйстве ничего не смыслят; ты, братец, поставь мне дружину на нашу драгунскую ногу». Передав еще несколько мыслей относительно той же дружины, он меня отпустил, пригласив бывать у него запросто. [133] Пока писались и делались канцелярские распоряжения о сборе всадников, я сделался частым посетителем князя, и здесь очутился в самом центре всех политических и военных. вопросов, волновавших тогда общество. Князя Воронцова в то время не было уже на Кавказе. Удрученный годами и тяжкими заботами последнего времени, он испросил шестимесячный отпуск, и в марте 1854 года покинул Тифлис навсегда. Временным заместителем его явился, состоявший при нем в качестве инспектора войск, генерал-от-кавалерии Реад, убитый впоследствии в Крыму, на речке Черной. По всей вероятности выбор государя остановился на нем только потому, что он был старшим генералом на Кавказе; но справедливость требует сказать, что он далеко не соответствовал такому назначению, не имея и тени тех блистательных дарований, какими отличался его предшественник. На Кавказе он был человеком новым, и если ошибки, сделанные им, не имели для нас слишком тяжелых последствий, то только благодаря личному вмешательству в дела и твердой воле самого государя. На первом плане стоял тогда вопрос о наших береговых укреплениях. Он был решен еще Воронцовым; но едва успели снять гарнизоны с кавказского побережья, как Реад в своих заботах об охране края решил пожертвовать даже Абхазией и добровольно отдать ее туркам, чтобы усилить тамошними войсками гурийский отряд. Войска сняты были везде беспрепятственно, и только один гарнизон укрепления Гагры получил приказание оставаться на месте, чтобы прикрывать отступление прочих. Гарнизон этот Реад обрекал на жертву, так как Гагры запирали важнейший вход в Абхазию и открыть эти ворота он считал невозможным; он полагал, что скопища горцев тотчас прорвутся через теснину, помешают нашим войскам [134] выйти из Абхазии и подвергнут их всем случайностям неравного боя. Коменданту Гагр дано было им предписание защищаться от нападения горцев до последней крайности, но если появится союзная эскадра,— ему разрешалось выкинуть белый флаг и сдаться неприятелю. «Таковой поступок,— писал Реад,— при большом неравенстве сил, не только не будет вменен вам в вину, но признан будет заслугою за спасение гарнизона» Предписание это возмутило все военное общество Кавказа, и вызвало крайнее неудовольствие самого императора Николая Павловича. Из бесед с князем Андрониковым я знаю, что государь не видел никакой необходимости покидать Абхазию с такой поспешностью, во-первых потому, что войска в случае надобности всегда имели свободный путь к отступлению, и, следовательно, торопиться их выводом было незачем; а во-вторых, очищение Абхазии, хотя и усиливало гурийский отряд пятью баталионами, но вместе с тем оно же еще более осложняло дела на турецкой границе, открывая неприятелю вход в Мингрелию и Имеретию, во фланг и тыл не только действующему корпусу, но и самому гурийскому отряду. Участь гагринского гарнизона, покинутого на произвол судьбы, также волновала государя. Сколько ни старались тогда держать в секрете письмо, написанное военным министром к Реаду, но оно сделалось известным, и я сам читал его у князя Андроникова «Я не разбираю,— писал военный министр по повелению государя:— нужно ли было вам покидать Абхазию? Но если очищение ее было решено в силу причин, подробности коих нам неизвестны, и которых поэтому мы оценить пока не можем, то неужели корпус около пяти тысяч человек не мог бы произвести свое отступление без того, чтобы предварительно не пожертвовать четырьмя стами солдат? Может быть вся потеря этого корпуса не была бы [135] значительнее, если бы даже он подвергся сильнейшему нападению горцев». Что же касается инструкций коменданту Гагр, то государь приказал сообщить свои мысли об этом начальнику главного штаба Кавказского корпуса князю Барятинскому, которого делал ответственным за все распоряжения и поступки Реада. Любопытный документ этот, ярко рисующий перед нами рыцарские воззрения императора Николая Павловича на честь и достоинство воина, я привожу дословно; он заслуживает того, чтобы вечно держать его в памяти. «Государь император,— писал военный министр Барятинскому:— не может разделять мыслей, в силу которых комендант Гагр был не только уполномочен, но и призван сдаться со всем гарнизоном англо-французам, если те атакуют его с моря. Подобное правило совершенно ново в русской армии. Обязанность каждого из нас защищать свой пост, и если случайные обстоятельства, вызываемые превратностями войны, могут извинить в некоторых случаях сдачу поста, то никак не возможно предвидеть и определить их заранее. Мужество не взвешивается на унции, и нет границы тем чудесам, которых оно не могло бы выполнить. Мы видели в Одессе молодого прапорщика артиллерии, бившегося в продолжении шести часов, имея четыре полевые орудия против тридцати пяти большого калибра, и отступившего только тогда, когда вся батарея была объята пламенем. С другой стороны печальной памяти генерал Мак сдался Наполеону с 80-ти тысячною армиею. Вследствие своих стратегических соображений он пришел к заключению, что должен был это сделать; но история судит об этом иначе. Нужно ли было генералу Реаду предписывать коменданту Гагр условия, при которых его сдача неприятелю была бы рассматриваема как отличие и заслуга? Без сомнения — нет. [136] Покидая его на произвол судьбы, не следовало стеснять в нем чувство воинского долга, которое прежде всего заключается в чести знамени. Не имея положительного предписания сдаться, может быть этот офицер в порывах симпатии своего отряда почерпнул бы одну из тех высоких решимостей, которые иногда приводят к спасению, и всегда к славе. Может быть, он поразил бы неприятелей своим сопротивлением и пробил бы себе дорогу штыками; наконец, если бы он, как храбрецы Михайловского форта, был бы взорван, то разве этот геройский поступок не был бы в тысячу раз предпочтительнее, чем бесславная сдача. Умирать на своем посту не начальник, а само отечество повелевает. Дело не в том, что гарнизон Гагр был приговорен к смерти. В каждом сражении есть приговоренные к смерти. Каждое опасное положение есть приговор к смерти; но невозможно предписывать коменданту такое действие, которое во всех случаях потребует еще судебного восстановления правоты того, кто его исполнит». В другом письме военный министр писал Барятинскому. «Я должен сказать, что государь очень неприятно изумлен инструкцией, данной гарнизону Гагр. Мнение его величества заключается в том, что русские умирают, но не сдаются. Раз мы усвоили себе завет 1812 года, даже самая мысль о белом флаге должна быть отвергнута. Скажите об этом генералу Реаду и держитесь твердо этого завета, основывая на нем все ваши соображения и не позволяйте никому нарушать его». Пока шла эта переписка, скопище горцев уже обложило Гагры и мужественный гарнизон одиннадцать дней не сходил с валов, ежеминутно ожидая штурма и появления союзного флота. На двенадцатый день в море показался какой-то корабль, быстро приближавшийся к крепости. Все взоры с тревогой обратились в ту сторону, но скоро все [137] убедились, что судно было русское. Оно действительно принадлежало керченскому греку Саранто Фатия, который, узнав о бедственном положении Гагр, и движимый чувством высокого патриотизма, вызвался спасти гарнизон на собственном своем судне. За предложение Фатия ухватились как за спасительный якорь и предложили ему большую сумму денег. «Это за деньги не делается,— ответил Фатия,— если Бог поможет мне спасти шесть сот человек, то что же может быть выше этой награды». Триста керченских греков, вызвавшихся сопутствовать Фатию, отказались даже от жалования, которое им следовало за плавание. Вместительное судно сразу подняло весь гарнизон и благополучно доставило его в Керчь. Перед отходом судна все крепостные верки были взорваны, а орудия заклепаны или сброшены в море. Этим эпизодом закончился вопрос о береговой черноморской линии. Войска, занимавшие кавказское побережье, назначены были для защиты Крыма; пять батальонов выведенных из Абхазии усилили собою гурийский отряд, но усилить главный александропольский корпус было нечем. Это обстоятельство и породило новый, еще более жгучий вопрос, который в конце концов едва не повлек за собою потерю нами целого Кавказа. Случилось это следующим образом. В исходе марта 1854 года, князь Григорий Орбелиани, командовавший тогда войсками в Дагестане, получил предписание Реада отправить четыре баталиона на усиление войск действующего корпуса. Князь Орбелиани ответил, что исполнить этого не может, потому что из 18-ти баталионов, находившихся в Прикаспийском крае, 13 занимают передовые укрепления, посты и штаб-квартиры, и только пять остаются свободными для действия в поле. Тогда [138] Реад приказал покинуть передовые укрепления, и из снятых гарнизонов сформировать четыре батальона, которые и отправить в Турцию. Распоряжение это поставило князя Орбелиани в крайне щекотливое положение, так как приходилось категорически отказаться от его исполнения. Вот, что писал он по этому поводу князю Барятинскому: «При первом крике, которое раздастся в горах: русские бросают укрепления! Русские бегут! — какой же горец не поднимет головы, и не возьмется за оружие? Да и каким образом можно выполнить это приказание? Гарнизоны Лучика, Ахты, Кураха, Чираха и Кази-Кумыха сами собою не могут дойти до Шуры и будут истреблены по дороге. Поэтому я должен бросить все и с отрядом бродить по всем этим ущельям, чтобы собирать рассеянные в них гарнизоны, а на обратном пути пробиваться уже сквозь целый Дагестан, который неминуемо восстанет. Допустим даже, что наши войска проложат себе дорогу оружием, но как же противодействовать тогда вторжениям горцев? Как защищать Шуру, Петровск, Дербент и Кубу? Или и это все так же прикажут бросить и потом отступить за Терек? Нет, князь, убейте меня прежде, чем я увижу потерю славы наших войск и торжество неприятеля» Но Реад в своих опасениях относительно Турции зашел уже слишком далеко и дал новое предписание, главная мысль которого заключалась в следующем: он предполагал на время внешней войны покинуть совсем Дагестан и сосредоточить войска только на Сулаке и Самуре, чтобы с одной стороны прикрыть Кумыкскую плоскость, а с другой — мусульманские уезды и провинции Закавказья. Понимая однако, что в случае восстания горцев едва ли нам удастся благополучно вывести гарнизоны из отдаленных укреплений, Реад проектировал купить их спасение [139] значительной денежной суммой, которую предполагал выдать в виде подарков правителям Кюры и Кази-Кумыка. Создавалось таким образом положение для нас невозможное, и князь Орбелиани был поражен этою подавляющею для нас новостью. «Как! — воскликнул он, прочитав бумагу, - бросить Дагестан, когда нам не грозит никакой серьезной опасности, когда я отвечаю головою за безопасность и спокойствие Шамхальских, Мехтулинских и Даргинских владений! Отдать Шамилю добровольно край, который залит нашей кровью… Бросить все, идти на позорные сделки с подвластными нам ханами,— да это такое преступление, которого никогда не простит нам русский народ!»... Сподвижники его были того же мнения, и один из них полковник Лазарев воскликнул: «Не нам с вами, князь, учиться умирать, и мы умрем на развалинах нашей славы, но сохраним свои имена незапятнанными». В результате и появился тогда следующий ответ князя Орбелиани генералу Реаду: «Ваше высокопревосходительство изволили предписать мне покинуть Прикаспийский край и занять только линии по Сулаку и Самуру. Но возможно ли удержаться на этих позициях? Первым и непосредственным следствием нашего отступления будет общее восстание покорного нам населения, и тогда Шамиль будет располагать уже громадными средствами. Что произойдет, если он со всеми этими силами явится на Самур? Весь южный Дагестан, Шемахинская губерния, Нухинский уезд и Джаро-Белоканская область неизбежно примут его сторону, потому, что с отступлением русских лишаться надежды и опоры на их покровительство. По тем же самым причинам отойдет к Шамилю Кумыкская плоскость, а затем восстание разольется по Владикавказскому округу и Кабарде. Кого же будут прикрывать отряды на Сулаке и Самуре? На Сулаке — безлюдное пространство, а на [140] Самуре — восставшее против нас мусульманское население. Положим, что в случае крайности войска, стоящие на Сулаке, отступят за Терек. Но куда отступать Самурскому отряду? Он очутится при самых ужасных условиях, среди бушующих народных волн, и должен будет пробиваться уже к пределам Грузин. Слабая лезгинская линия конечно не удержит врагов, когда позади ее поднимется вся Джаро-Белоканская область. Кахетия будет растерзана, — а отсюда два шага до Тифлиса. Что мы предпримем, когда с одной стороны появятся союзники, а с другой — стотысячное полчище горцев, а может быть и персидская армия? В таком положении нам останется только покинуть Грузию и отступать по военно-грузинской дороге. Но и это отступление будет уже затруднено, потому, что горные ущелья займут осетины, а на линии нас встретит Чечня и кабардинцы. И из-за чего все это? Из-за четырех батальонов, которые на главном театре войны никогда не могут иметь решающего значения. По моему мнению Франция и Англия не могут оказать Турции более существенной пользы, чем мы, если только покинем Дагестан. Напрасно полагают, что в случае успеха на главном театре войны, если мы удержим на Кавказе только главные пункты, то расшириться и опять войти в прежние пределы нам будет нетрудно. Довольно припомнить, во что обошлось России завоевание только приморского Дагестана. А завладеть им вторично, едва ли даже будет возможным. Мюридизм объединит все племена, найдутся на каждом шагу новые Салты и Гергебили, и нам придется потоками крови приобретать каждый клочок земли, пока дойдем до настоящей нашей границы. Да и дойдем ли еще?... Допустит ли нас до этого Европа?... Вот почему я считаю долгом высказаться с полной откровенностью и убеждением, что уступка Дагестана Шамилю будет равносильна оставлению нами всего [141] Закавказского края. А оставив Грузию, мы уже никогда в нее не вернемся». К счастью для русского дела, все ограничилось только одною перепискою, так как император Николай Павлович решительно отказался понять те ложные страхи, под влиянием которых делались подобные распоряжения. «Его величество, — писал по этому поводу военный министр Реаду, — вовсе не разделяет вашего взгляда на необходимость вывести войска из Дагестана, что, по мнению его, равнялось бы уничтожению последней преграды Шамилю к распространению своего влияния до самого Аракса. Напротив, государь император находит, что даже в случае разрыва с Персией, удержание Дагестана совершенно необходимо, как единственное средство помешать общему соединению наших врагов. Иначе мы будем вынуждены сосредоточить к Тифлису все наши закавказские войска, а затем вскоре направить их за горы, к Владикавказу»... Военный министр прибавлял при этом, что «государь император возлагает всю ответственность на того, кто допустит добровольную уступку, хотя части занятого нами края, без особой и настоятельной в том необходимости». Таким образом вопрос о Дагестане был разрешен окончательно, и наше внимание исключительно сосредоточилось на делах Азиятской Турции. Вскоре после этого князь Андроников уехал в Озургеты, где зимовал отряд Гагарина, а вслед за ним и я отправился к грузинской дружине, начинавшей уже собираться в долине Деглаур, на пути к Кутаису, между нынешними станциями железной дороги Гоми и Михайлово. Надо сказать, что дружина, сформированная по мысли самого Андроникова, действительно, представляла собою явление не заурядное. Грузия поставила в нее свои отборные, лучшие силы. Она составлена была только из одних охотников, и каждый из них имел за [142] собою более или менее славное прошлое. Молодежи, не бывавшей в боях, было мало, да и та, подстрекаемая самолюбием,— этим могучим рычагом в нашем военном деле,— готовилась состязаться с своими стариками. Начальник дружины князь Джандиери, или «Дроша-Георгий», как называли его все за необычайную храбрость, приобрел себе громадную популярность еще в паскевичевские войны, а потом окончательно упрочил свою боевую репутацию на Лезгинской линии. Помощником у него был князь Михаил Цицианов, такой же пылкий, такой же отважный, как сам Джандиери, и, наконец, в моем лице совмещались звания: адъютанта, казначея, квартирмейстера и инструктора. Вот и весь наш штаб, если прибавить к нему еще одного писаря, из числа грузин, умевших писать по-русски. Затем, 1-я сотня, составленная из одних осетин, отличавшаяся красными верхами своих папах и красным сотенным значком, находилась под начальством князя Георгия Мачабели; 2-я сотня, составленная из кахетинцев Сигнахского уезда, с белым значком и в белых папахах, была под начальством князя Захария Андроникова. 3-ю сотню, впереди которой развевался золотисто-желтый значок, привел из Телава князь Нико Чавчавадзе (Князь Николай Зурабович Чавчавадзе впоследствии был военным губернатором Дагестанской области.); в 4-й сотне, осененной значком голубым, собрались исключительно только жители Тифлисского уезда и Гори, под командой князя Давида Вахвахова. Затем тушины и пшавы, в маленьких, войлочных шапочках, с своим мрачным, черным значком, образовали 5-ю сотню, дикие и заунывные песни которой звучали вечным momento mori для их неприятелей. Действительно, храбрость этих народов не знает пределов, но не знает пределов и их жестокость к побежденным врагам. Вражеские головы, истлевшие черепа и [143] кисти правых рук, усеивавшие наружные стены их сакель,— вот лучшее и почетнейшее украшение жилищ этих людей, таких же суровых, таких же неодолимых, как их неприступная родина. Когда одного тушина спросили: хорошо ли они будут драться с турками? Он отвечал: Давно уже тушины дерутся хорошо и крепко в своих горах, но нам хотелось, чтобы видели все, что мы за воины. Теперь настало время,— и весь свет узнает, как дерутся тушины. Этою сотнею командовал знаменитый Элисбаридзе, у которого на теле было больше ран, чем он имел лет от роду. Наконец, 6-я сотня, с великолепным зеленым значком, составлена была из одних князей и дворян-охотников, представителей лучших грузинских фамилий, и поступивших на службу простыми рядовыми. Этою блестящею сотнею командовал князь Георгий Эристов. Таким образом, полк был сформирован, но ему не доставало того, что составляет душу регулярного строя — порядка и дисциплины. За это дело мне прежде всего и пришлось приняться. Учить строевым эволюциям оказалось не трудно, потому, что сотни, составленные из отборных наездников, представляли благодарный материал, и легко осваивались с основными требованиями наших уставов. Князь Джандиери присутствовал на всех ученьях сам, командуя дружиной, и на белом коне, в своей старо-грузинской одежде, был необыкновенно хорош и типичен. Но главная задача моя состояла не в этом строевом образовании, а в нравственном перевоспитании всадников, в искоренении у них вредных обычаев, привитых хищническою войною горцев. Я часто собирал дружинников возле себя, по долгу беседовал с ними на их родном языке и старался внушить, что они не какая-нибудь милиция или народное ополчение, собранное с борка да с сосенки, а [144] настоящий кавалерийский полк, который должен завоевать себе подобающее место в ряду других славных полков нашей армии. «Помните, говорил я им, что на вас устремлены будут взоры всех, и вам придется оправдать доверие, оказанное царем и его наместником. Но чтобы быть достойным высокого звания воина и не уподобляться диким лезгинам, вам прежде всего придется подчинить свою волю воле начальника, и отказаться от всякой добычи. Ваша добыча — пушки и неприятельские знамена. С ними вы не добудете материального богатства, но приобретете то, чего нельзя купить ни за какие деньги: честь воина и бессмертное имя в народе». Я видел с большим удовольствием, что мои внушения находят себе глубокий отголосок в восприимчивом сердце грузин,— и они скоро доказали это на самом деле. Чтобы еще более укоренить в них возвышенное чувство любви к воинской славе, и вместе с тем воскресить наш старинный народный обычай, я подал мысль завести полковое знамя, и оно, с согласия князя Джандиери, исполнено было по моему рисунку: на большом черном полотнище его, с одной стороны изображен был нерукотворный образ Спаса, а с другой — Георгий Победоносец, покровитель Иверии. Кругом на русском и на грузинском языках шла надпись: "С нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог". Это знамя служило не только военным стягом, но и чтимой иконой, перед которой грузины усердно молились в походе. В исходе мая все приготовления к походу были окончены, и после напутственного молебствия, отслуженного перед нашим знаменем, заменившим на этот раз полковую икону, дружина двинулась в Гурию. На четвертый день полку пришлось переправляться через широкий Рион по мосту, устроенному на плашкоутах. Доски [145] не были даже прикреплены, и кавалерии пришлось спешиться и проводить своих лошадей в поводу, по одиночке, с крайней осторожностью. Весь отряд собрался смотреть на эту головоломную переправу. Когда пришла очередь переправляться дворянской сотне, командир ее, Георгий Эристов, известный наездник, пропустил ее мимо себя, и вдруг, ударив коня ногайкой, промчался через мост карьером. Ничем не укрепленные доски, поднимались, прыгали, переворачивались, но добрый конь в два-три прыжка, как молния, перенес своего всадника на противоположный берег. Мы все, свидетели этой бешеной скачки, закрыли глаза, полагая, что конь не удержится на этом пляшущем помосте, но затем все дружно и восторженно приветствовали удалого всадника. Здесь мы получили запоздалое известие, что наш гурийский отряд отступил из Озургет, и мы были направлены прямо в Усть-Цхенисцкале, где был расположен штаб князя Андроникова. Текст воспроизведен по изданию: Из записок князя Амилахвари // Кавказский сборник, Том 26. 1907
|
|