Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АМИЛАХВАРИ И. Г.

ЗАПИСКИ

ИЗ ЗАПИСОК КНЯЗЯ АМИЛАХВАРИ

"Войска должны черпать свою боевую мощь только в своих духовных и нравственных силах, а не искать их в материальном или численном превосходстве над противником. Конечно, и при этом, если распоряжения не будут стоять на должной высоте — войска могут испытать неудачу, но оне не могут быть рассеяны, могут погибнуть, но не будут отдаваться в плен десятками тысяч. Эту систему старого кавказского воспитания нам надо помнить — и помнить крепко”.

(Слова князя Ивана Гивича Амилахвари).

В словах, приведенных в эпиграфе, перед нами весь князь Иван Гивич Амилахвари,— этот талантливый учитель, апостол великого значения нравственного духа в войсках, как выразился о нем один из наших боевых генералов. Вся долгая жизнь старого князя была безусловно посвящена этому высокому служению. Нельзя не вспомнить те симпатичные вечера, когда маститый генерал, одетый всегда в форменный сюртук Нижегородского драгунского полка с двумя георгиевскими крестами в петлице, усядется бывало в своем маленьком уютном кабинете на широкую тахту и поведет рассказы про старые годы. Какой калейдоскоп лиц и событий, полный глубокого исторического значения, проходил тогда перед слушателями. Много за свою жизнь видел и испытал князь Иван Гивич, и его рассказы, высокие именно своею простою и глубокою искренностью, невольно врезывались в память слушателей.

Не получив солидного образования, но одаренный природным умом, наблюдательный и отзывчивый ко всем явлениям в жизни, он оставил после себя замечательные [II] записки — дневник, который аккуратно вел в продолжении всей турецкой войны 1877 года. Дневник писан им по-грузински и переведен на русский язык еще при жизни князя Ивана Гивича, под его личным наблюдением и руководством. Кроме того, в наших руках имеется множество отрывочных записок, обнимающих различные периоды его жизни, писанные частью его рукою, а частью пол его диктовку. Эти отдельные листки представляют собою богатый материал для характеристики его и прожитой им эпохи. Не претендуя написать его биографию, мы, тем не менее, привели в систему весь этот материал, чтобы представить, по возможности, полную картину служебной жизни и деятельности этого замечательного кавказского борца, учившего нас высоким идеям безграничного самоотвержения и самопожертвования. Жизнь такого человека представляет собою высокий исторический интерес и не может не быть поучительной для молодого поколения.

Глава I.

Откуда повела начало фамилия князей Амилахвари. — Иотам Зедгинидзе — грузинский Сусанин. — Заслуги его потомков перед родиной. — Князь Гиви, сын Андукапара Амилахвари и значение его в истории Грузии. — Семейные предания. — М. Чалы, родина князя Ивана Гивича. — Впечатления раннего детства. — Кровавое происшествие в Чалах. — Воспоминания об императоре Николае Павловиче. — Тифлисская гимназия. — Поступление на службу.

Князь Иван Гивич Амилахвари — впоследствии генерал-адъютант, генерал-от-кавалерии — был потомок одной из старейших и знаменитейших княжеских фамилий Карталинии из окрестностей Гори. Грузинские хроники рассказывают, что один из его предков картвельский дворянин, по имени Иотам Зедгинидзе, играет в истории Грузии такую же роль, какую в русской — Сусанин. Это было в 1465 году, в царствование Георгия VIII, когда наступила эпоха народных бедствий, внутренних смут, раздоров, соперничества царей и кровавых междоусобий. Против жизни Георгия составлен был заговор. Иотам Зедгинидзе, во время предупредивший царя, убедил его тайно покинуть дворец, а сам остался в царской опочивальне и ночью был изрублен заговорщиками, принявшими его за Георгия.

Признательный царь пожаловал детей высшими в государстве званиями мтаваров (Мтавари — главный, во главе стоящий, князь.). Так как по народным [4] обычаям со званием мтавара соединялись знатность и родовитость происхождения, мтавар обязательно должен был иметь крепость-город, укрепления, ущелья и свой собственный храм,— то роду Зедгинидзе дано было мауровство (командование) городом Гори; в виде особого почета царь даровал им в усыпальницу знаменитый епископский храм Самтавиский и, не довольствуясь этим, возвел их в сан амилахори (обер-шталмейстера). Так как сан этот переходил наследственно, то и самое звание, по грузинским обычаям, перешло к роду Зедгинидзе, которые с того времени стали известны под фамилией князей Амилахвари.

С придворным званием амилахори соединялось в те времена управление всей шталмейстерскою частью царского двора В ведении амилахори находились дворцовые курьеры, царские конюхи и конюшни и в их управлении сосредоточивались обширные удельные поместья в долинах среднего течения рек Лиахвы, Меджвды и Рехули. Вся эта местность, носившая название Саамилахоро, была покрыта селениями, садами и виноградниками, а на обширных лугах паслись многочисленные царские табуны и стада. В селении Чалы на р. Рехули, впадающей в р. Куру у Каспи, находились большие дворцовые здания и обширные конюшни с великолепными царскими конями. Вся горная лесистая полоса, окружающая Саамилахоро была укреплена замками и крепостями, из которых наиболее выдающееся значение принадлежало кр. Цвилос-цихе, грозные зубчатые стены которой виднелись на горе у самых Чал. Небольшой горный хребет, между рр. Рехулей и Ксанам, отделят Саамилахоро от соседнего эриставства Ксанского. Таким образом, в руках князей Амилахвари сосредоточились обширные поместья, значительная власть и могущественное значение при дворе грузинских царей. [5]

Княжеский герб фамилии Амилахвари изображает щит на горностаевой мантии, увенчанный княжеской короной, поддерживаемой двумя львами — символами могущества и великодушия. В середине щита изображен юноша, держащий в правой руке весы правосудия, а в левой — копье с развивающимся знаменем; над ним — сияющее солнце. По сторонам щит разделен на 6 частей: в верхнем ряду — св. Георгий, поражающий дракона, и сапог со шпорой, обозначающий звание амилахори (шталмейстера). В среднем ряду — крепость Горис-Джвари, как знак моуравского достоинства и княжеский замок; в нижнем — Самтависский храм и крепость Цхвилос-цихе. Кругом надпись: «Врага царя да поразит копье сие. Утверждаю амилахором». Другая надпись: «Для спасения помазанника Твоего».

Грузинский историк царевич Вахушти ставит род князей Амилахвари после эриставов, арагвского и ксанкского, но выше князей Орбелиани, т. е. третьим между всеми родами знатнейших сановников царства. Так значится в § 35-м Свода Законов царя Вахтанга VI.

В одной старинной книге, напечатанной в 1779 году, под заглавием: «История Георгинская о юноше князе Амилахорове», рассказывается между прочим, что царь, узнав о смерти Иотама, приказал ему сделать гроб царский и со своими ближними сам нес его на плечах до могилы, где и похоронил с великою честью. К сожалению, автор не называет места его погребения, которое и до сих пор остается неизвестным.

Из потомков Иотама многие князья ознаменовали себя доблестным служением отечеству. Так, в царствование Свимона I, в 1559 году девять братьев Амилахвари убиты в первый день Пасхи в деревне Мухат-Гверди, около Мцхета. Все они погребены в Шиомгвинской пустыне, в церкви Успения Пресвятыя Богородицы, в одной общей могиле. [6] Могила эта, прикрытая хорошо сохранившимся кирпичным сводом, существует поныне, но на ней нет ни надписи, ни могильного камня; ее стерегут народные предания.

В другой раз, четыре князя Амилахвари погибли в памятном бою 20-го сентября 1723 года, когда кахетинский царь Константин овладел Тифлисом. Тридцать дворян, подвластных Амилахвари, видя гибель в бою своих князей, бросились к ним на выручку,— и все тридцать вместе с ними сложили свои головы. Военные доблести были присущи этому роду. Но не одними рыцарскими подвигами ознаменовала себя фамилия князей Амилахвари: были из нее достойные пастыри церкви и ревнители православной святыни, строители монастырей и храмов. В святой земле, недалеко от Иерусалима, стоит до сих пор женская обитель во имя св. Василия, основанная в 1742 году усердием князей Амирандо и Така Амилахвари. Из духовных лиц были замечательны: митрополит тифлисский Афанасий, умерший в Москве, и католикос Николай, погребенный в Шиомгвинской пустыне.

Но самым выдающимся и замечательным представителем этой фамилии в первой половине XVIII века был князь Гиви, сын Андукапара Амилахвари, известный в истории под именем Шах-Кули-хана. Его владения обнимали почти всю северо-западную часть Карталинии и даже часть соседней Осетии. Это был всесильный вассал, которому подчинялось четырнадцать княжеских фамилий, и по слову которого поднималась вся верхняя Карталиния. Вооруженные силы его были значительны, а крепкие замки, построенные им в своих поместьях, делали владения его малодоступными. Об этом крупном историческом лице мы не имеем ни одной сколько-нибудь обстоятельной монографии, а между тем жизнь его полна такими эпизодами, которые должны бы были остановить на себе внимание историка. Довольно указать, например, геройскую оборону его против целой персидской [7] армии в замке Цхвалос-цихе около сел. Чал, или на защиту им Ксанского замка, где он выдержал двухмесячную осаду против соединенных сил царей Кахетии и Карталинии, или, наконец, знаменитый поход Надир-Шаха в Индию, в котором он принимал участие вместе с царевичем Ираклием. Есть сведения, что после взятия одного города, где Гиви командовал шахской гвардией, Надир-Шах, восхищенный его отвагою, снял с себя драгоценную саблю, оправа которой ценилась свыше трехсот тысяч рублей и сам надел ее на Гиви. В Грузии шах увеличил владения его, присоединив к ним часть Ксанского эриставства, вследствие чего влияние князя распространилось и на нижнюю Карталинию. Могущество его усилилось. Но Гиви не искал для себя опоры только в силе меча, он видел ее в народной любви и старался снискать ее, покровительствуя бедным, слабым и угнетенным. Он был религиозен, и памятниками усердия его к святыне остались в Грузии Шиомгвинская пустынь, воздвигнутая им из развалин, древняя Петхаинская церковь в Тифлисе, и, наконец, там же великолепный по тогдашнему времени храм во имя святого Георгия, построенный им вблизи развалин старой Кашветской церкви, название которой перешло и на новую. На фронтоне этой церкви и поныне сохраняется следующая надпись:

«Мы, Гиви Амилахор, сын Андукапара Амилахора и супруга наша, Бангуа, дочь Орбелиани, построили эту церковь великомученика Георгия с оградою, бастионами и домом. Да будет она молитвенником нашим в день кончины нашей. От посещающих ее просим о прощении прегрешений наших. Создалась она в царствование благоверного венценосного царя Теймураза и сына его благоверного царя Ираклия, в патриаршество Антония, потомка Давида, в лето 1754 от воплощения Бога Слова».

Но главная заслуга Гиви перед отечеством заключалась [8] в спасении Сионского собора, когда турецкий султан, по взятии Тифлиса в 1727 году, приказал обратить его в мечеть на подобие древнего Софийского храма в Константинополе, и повеление это должен был исполнить Исаак-паша ахалцихский в субботу на Фоминой неделе. Но паша встретил сильный отпор в лице могущественного князя Гиви, который своим влиянием, угрозами и щедрыми подарками заставил пашу отказаться от этого намерения и, таким образом, освободил священный храм, эту древнейшую святыню грузин, от угрожавшего ему поругания. Тогда же состоялось постановление собора, подписанное митрополитом Доментием III 8-го апреля того же 1727 года, дабы в память этого события, он, митрополит Доментий, а за ним все его приемники, ежегодно в субботу на Фоминой неделе, отправляли соборную литургию ради здравия князя Гиви и его потомства. Когда же князь умер, литургии стали совершаться заупокойные. К сожалению, священный обычай этот постепенно слабевший, вывелся, наконец, совсем из употребления. Вспомнил об нем уже в наши дни известный знаток и любитель православных древностей Кирион, епископ алавердский, — и забытый обряд, с благословения высокопреосвященного Флавиана, экзарха Грузии, снова возобновлен, как имеющий религиозно-воспитательное значение для целого народа, и как должная дань признательности к светлой личности известного героя и защитника православия, каким является в истории Грузии, князь Гиви Амилахвари.

Последние десять лет жизни престарелого князя протекли среди внутренних смут и княжеских междоусобиц, наступивших вслед за воцарением Теймураза II, так как князья и народ Карталинии стояли за старую царскую династию Вахтанга VI и не хотели видеть на карталинском престоле царей кахетинских. Среди этих смут и наступившей борьбы, князь Гиви скончался в 1754 году и был [9] похоронен в Шиомгвинской пустыне, в одном из пределов, им же возобновленной церкви, Успения Пресвятыя Богородицы. Похороны его обставлены были с царскою пышностью: вся Карталиния облачилась в траур; кроме православного, — два духовенства, армянское и католическое, присутствовали при его отпевании; сам царь, хотя и видел в нем главу оппозиции, но прибыл в Шиомгвинскую пустынь и вместе со своими вельможами проводил гроб его до самой могилы.

После смерти Гиви осталось два сына, из которых старший Давид был убит, сравнительно еще в молодых летах, при отражении лезгин, напавших на замок его в деревне Пхенисе в то время, когда в нем гостил царевич Юлон. Единственный сын Давида, Бардзим, современник Ираклия II и Георгия XII уже не играл той крупной политической роли, как его знаменитый дед, а жил простым частным помещиком в своих обширных владениях. Тогда еще существовал в полной силе обычай майоратства, и имения, принадлежавшие княжеским родам, почти никогда не делились. Но сильная родня, воспользовавшись малолетством Бардзима, овладела его наследием, а мать и сын по смерти Давида вынуждены были искать себе приют в чужих домах. Много горя перенесли они за это время, но когда Бардзиму исполнилось восемнадцать лет, он настоятельно потребовал свое достояние. Отважный и пылкий, он сам поехал в Чалы, но встретил у ворот замка стражу, которая его не пустила. Произошла ссора; вооруженная толпа схватила Бардзима и в горячей схватке нанесла ему девять кинжальных и сабельных ран. К счастью, крестьянин, сопровождавший его, бросился на выручку и выстрелом из ружья положил на месте предводителя буйной толпы. На выстрел сбежались другие крестьяне и вырвали Бардзима из рук освирепевшей стражи. Толпа, отстреливаясь, отступила [10] к башне и в ней заперлась. Вспыхнула междоусобица, и Бог знает, чем бы окончилась вся эта сумятица, если бы из Тифлиса не подоспело царское войско и своим вмешательством не положило конец кровопролитию. Чалы остались за Бардзимом, и князь основал в них свою резиденцию, поселившись в большом двух этажном замке, который был выстроен еще знаменитым Гиви, вместе с домовою церковью, сохранившею свою старинную архитектуру и до настоящего времени. Бардзим дожил до более счастливых времен, когда Карталиния, огражденная русскими войсками, отдохнула, наконец, от гроз и бурь, которыми вечно угрожали ей сильные соседи. Но Бардзиму и при русском владычестве еще ни один раз приходилось садиться на коня и с своей дружиной, собранной в своих же поместьях, отражать разбойничьи шайки, вторгавшиеся то из Ахалциха, то из Осетии. Сохранился, между прочим, один документ, подписанный главнокомандующим графом Тормасовым, который свидетельствует об особом отличии, оказанном Бардзимом в августе 1810 года при поражении осетин, вместе с мятежным грузинским царевичем Леваном на берегах Малой Лиахвы. Старший сын Бардзима, князь Гиви, жил в тех же Чалах, вместе со своим отцом, и здесь же, 6-го января 1829 года от брака его с дочерью эристава ксанского, княжной Анастасией, родился князь Иван Гивич, которому судьба отвела крупное место в ряду русских вождей.

Детство князя Ивана Гивича протекло в патриархальной грузинской семье, жившей еще по старине самой глубокой. В замке, кажется, не было ни одной европейской вещи. Дед и отец его принадлежали к тем старозаветным типам, которые, состарившись в своей прародительской чухе, умели носить ее с гордостью, как дорогое наследие предков. Много видели они на своем веку кровавых [11] событий и бурь, проносившихся над их родиной, много выдержали битв с лезгинами и турками; отец Ивана Гивича сам ходил с графом Паскевичем под Ахалцих разорять это разбойничье гнездо, участвовал с князем Воронцовым в Даргинской экспедиции 1845 года, — и оба, как истые карталинские тавады, сохранили до глубокой старости богатырское сложение, крепость сил и военную доблесть. Бардзиму было уже за девяносто лет, когда он садился на коня и состязался в скачке с молодыми князьями. Оба они любили рассказывать о давних временах, о грозных битвах с неверными, об усобицах князей, о скорбных днях Иверии и знамениях Божьего покровительства над нею... Мать Ивана Гивича, княгиня Анастасия, одна в целом доме умела читать, и ребенок с увлечением слушал то лучшие поэтические страницы Библии, то старые грузинские летописи, наполненные рассказами о делах прародительских. Таковы были детские воспоминания Ивана Гивича. Он рос среди фамильных преданий и памятников глубокой старины, которыми была богата Карталиния.

В самых Чалах стоит небольшая церковь, хранящая в своих стенах и поныне одну из древнейших святынь, христианской Иверии. Так, по крайней мере, говорят об этом народные легенды. Эта святыня — простой деревянный, потемневший от времени, крест, современник царя Мариама и Нины, просветительницы Грузии. Об этом кресте существует одно любопытное сказание. Во время апостольской деятельности св. Нины, свет христианской религии не сразу поборол тьму, обнимавшую языческую Иверию; и царь, и его приближенные оставались глухи к евангельскому благовествованию. Но вот, однажды, когда царь охотился в лесах, где стоит теперь селение Каспи, вдруг налетела страшная буря, которая разметала царскую свиту, и царь, поверженный на землю с конем, ослеп. Пораженный ужасом, он [12] воскликнул: «Если Бог Нины — Бог истинный, он спасет меня, и я с моим народом поклонюсь ему». Буря стихла разом, и царь прозрел. Тогда он приказал сыскать дерево, одинакового с ним роста, срубил из него крест и в предшествии его с торжеством возвратился в столичный город Мцхет. Иверия вслед за ним приняла святое крещение, а крест водружен был на высокой горе, где впоследствии возник монастырь, и теперь еще пленяющий взор путешественника своими живописными развалинами. Прошли после того целые века, и в Грузии из-за этого креста началась жестокая война между двумя сильнейшими княжескими фамилиями Амилахвари и Гурамовыми. Первые основывали свое право на этот крест, так как он был срублен среди их лесов, а Гурамовы, — потому что он водружен был на земле, принадлежавшей их предкам. Спор этот, как все средневековые споры, разрешился кровавой битвой, и так как Гурамовы понесли жестокое поражение, то Амилахвари завладели крестом и перенесли его в Чалы.

В Чалах же находилось подворье Шиомгвинского монастыря, основанного здесь еще знаменитым дедом Бардзима, Шах-Кули-ханом, который, в дни бедствия и разорения обители, перенес сюда все замечательные иконы в ризах, кованных из чистого золота и еще более драгоценные по своей почтенной древности, как памятники XI века, эпохи грузинского царя Давида Возобновителя. Когда упразднено подворье, и куда перенесены иконы, сведений не имеется, но еще в 1848 году их видел в Чалах известный путешественник по святым местам Грузии и Армении, Андрей Николаевич Муравьев.

Наконец в трех или четырех верстах от Чал, в деревни Самтависи, находится древний кафедральный собор с мощами св. Исидора одного из 13-ти сирийских отцов. [13] Это — усыпальница рода князей Амилахвари. Высокая ограда окружает этот величественный храм, над сводами которого пронеслось целое тысячелетие. Храм несколько менее Мцхетского, но по красоте своей архитектуры составляет одну из самых замечательнейших церквей старой Грузии. Орнаменты, украшающие его фасад, до того роскошны, что, глядя на эту резьбу, невольно приходит в голову мысль, что художник должен был истощить все свое воображение и все искусство резца, чтобы покрыть стены, купол и окна такими тончайшими, достойными изумления, кружевами, воспроизведенными из дикого камня. Купол внутри расписан чудесными фресками. Вообще внутренность собора поражает своим величием не менее наружности. От его сумрачных стен, от полустертых икон, с обветшалыми красками, от его каменных плит, под которыми покоятся вековечным сном доблестные тавады (Звание мтаваров, после разделения и распадшие царства грузинского, было упразднено, и мтавары названы были тавадами. Тавады значит князь.), — так и веет на вас тысячелетнею историею Грузии

Другою отличительною чертою семьи Амилахвари было широкое патриархальное гостеприимство. Чалы лежали на большой почтовой дороге из Гори в Тифлис и потому служили центром, в котором соединялось грузинское и русское общество. Север и восток находили здесь своих представителей. Все проезжающие обыкновенно зазывались в замок Бардзима и гостили здесь уже по несколько дней. Бардзим любил видеть себя среди большого общества и устраивал различные увеселения; пиршества, турниры, охоты с собаками или ястребами, сменялись одни другими и здесь-то маститый Бардзим, являясь на коне, соперничал с молодежью. Ни грузины не говорили тогда по-русски, ни русские не говорили по-грузински, а между тем кружок соединялся [14] тесно и представлял удивительную картину братского единодушия.

Из детских воспоминаний князь Иван Гивич помнил одно происшествие, воскресившее уже полузабытые предания старых набегов соседей. Военные бури давно миновали, но тем не менее в окрестностях Чал осетины не раз нападали на проезжавших по дорогам, а из развалин, давно уже покинутого старого замка Шах-Кули-хана, что стоял на ближайшей горке,— стреляли и по дому. Поэтому для охраны замка на наружных галереях всегда спали вооруженные люди. Узкая, небольшая комнатка с огромным камином, где жил сам Бардзим, выходила своим единственным окном прямо на эту галерею. В головах, над постелью Бардзима, всегда висела шашка и заряженное ружье. Старый тавад не мог отрешиться от привычек своего раннего детства.

В числе княжеских слуг было одно семейство, которое пользовалось покровительством старого князя. Случилась однако какая-то размолвка, и отец, вместе с сыном Георгием, бежал к тушинам, но дочь осталась в замке.

Так прошло несколько лет. В один прекрасный день, Георгий вернулся к Бардзиму и, испросив у него прощение, объявил, что отец его остался в Тушетии. Князь доверчиво отнесся к старому слуге; но Георгий возвратился не с добрым намерением, и злая месть грызла его сердце. Он ожидал только случая, когда ему придется стоять на часах в той самой галерее, куда выходило окно из комнаты Бардзима, чтобы привести в исполнение задуманный им план. В замке ложились спать рано. И вот, как только в доме потухли огни и все успокоилось, он тихо пробрался через окно в комнату Бардзима, снял со стены шашку и одним ударом хотел отрубить ему голову. К счастью, конец шашки зацепился за стену и тем ослабил [15] удар на столько, что шашка отрубила Бардзиму только три пальца и нанесла глубокую рану в лицо. Обливаясь кровью, Бардзим схватил ружье и выстрелом поднял тревогу. Весь замок поднялся на ноги, везде засветились огни, все бросилось искать осетин, полагая, что это их дело. «Мне было тогда лет восемь — рассказывал князь Иван Гивич: — и я, перепуганный со сна, выскочил на общую тревогу тоже с ружьем в руках. Мать однакоже тотчас схватила меня и заперла в детскую. Между тем собрались конные и пешие люди. Все бросились в погоню, но нигде не находили следов. Начался уже рассвет, когда наконец встретили в поле одного крестьянина, который на вопрос: не видел ли он осетин? ответил, что осетин он не заметил, но видел Георгия, который весь в крови бежал вон в те кусты. Бросились туда, и один из крестьян, опередивший других, настиг беглеца возле речки. «Не подходи, убью»! крикнул тот и выхватил кинжал. Сильный и ловкий крестьянин схватил его однако в охапку и бросил на землю, но Георгий успел нанести ему две смертельные раны в живот. Пока подоспела помощь, убийца скрылся. «Помню,— говорил князь Иван Гивич, — что после этого случая дед совершенно покинул замок и поселился отдельно в саду, в стоявшей там крепкой башне».

Из других воспоминаний детства глубоко врезалась в память Ивана Гивича его поездка в Тифлис в 1837 году, для встречи Императора Николая Павловича, путешествовавшего тогда по Кавказу. Старый дед его, князь Бардзим, хотел непременно, чтобы внук увидел и запечатлел в своем сердце образ великого царя, которому родная земля их была обязана своим спокойствием и счастьем. Недавний разгром персиан и турок, исконных врагов Грузии, особенно взятие Ахалциха — этого [16] разбойничьего гнезда, откуда чаще всего налетала гроза, придавало в то время особое значение могуществу Императора Николая, и народ повсюду встречал его с сыновней любовью.

Восьмилетнему князю пришлось тогда проехать верхом более шестидесяти верст, но зато он видел царя, смотрел на все церемонии с балкона дома князя Туманова, который и поныне стоит на том же самом месте, против Александровского сада, где тогда была Мадатовская площадь, и, наконец, в числе многочисленных зрителей, верхом вместе с своим дедом, присутствовал на царском смотру, происходившем на дидубийском поле, где теперь бывают скачки. Здесь же, на этом смотру, князь Иван Гивич впервые увидел Нижегородский драгунский полки, с которым позднее судьба связала его уже на долгие годы.

Немало интересных эпизодов помнил князь Иван Гивич. По его рассказам, почти все грузинские князья, съехавшиеся тогда в Тифлис, привезли своих сыновей, чтобы сделать их участниками великого народного праздника. И нет сомнения, что эти пережитые в детстве минуты, были тем евангельским семенем, которое пало на добрую землю, и плод принесло сторицей. Помнил он из живых рассказов очевидцев и развод на Мадатовской площади, и блестящий бал, данный грузинским дворянством, на котором император явился во всем величии царственной своей красоты. Он был приветлив, со многими разговаривая и прошел в полонезе с известной красавицей княжной Мартой Салаговой, вышедшей впоследствии замуж за князя Александра Эристова. Дочь князя Александра и княгини Марты, княжна Анна Александровна, и сделалась впоследствии супругой князя Ивана Гивича.

Рассказывал он и о том ужасе, который охватил население Тифлиса при вести о катастрофе, случившейся с [17] государем на Верийском спуске, и о том, как народ по целым дням толпился над страшным обрывом, где опрокинулась царская коляска и служил молебны. Теперь на этом месте, при самом въезде в город, со стороны военно-грузинской дороги, стоит чугунный превосходной работы ажурный крест, с молитвенной на нем надписью. Впоследствии, когда князь Амилахвари был уже генералом свиты Его Величества, ему пришлось стоять в Сардар-Абаде, где находился скромный домик о трех небольших комнатках, выстроенный в 1837 году для ночлега государя. Домик, никем не поддерживаемый, уже близился к своему разрушению, но князь Иван Гивич, благоговевший перед памятью императора Николая Павловича, реставрировал его на собственный счет и, таким образом, спас для потомства один из немногих исторических памятников пребывания на Кавказе императора Николая I.

Вскоре, по возвращении из Тифлиса, дед и отец князя Ивана Гивича стали серьезно задумываться над тем, чтобы дать ему нужное образование. Сами они, как люди, выросшие еще в патриархальные времена, когда грамотность служила достоянием только женщин, не умели читать; но это не мешало их трезвому взгляду на жизнь и на те нововведения, которые приходили к ним с севера. Если они сами не хотели менять свой образ жизни и оставались в домашнем быту все теми же старосветскими тавадами, то в силу лишь одних наследственных привычек, а уж никак не по убеждениям и взглядам на вещи. В силу таких воззрений, князь Иван Гивич отвезен был в Тифлис и помещен в частный пансион, а затем окончил шесть классов в тифлисской гимназии.

В Тифлисе ему еще раз пришлось встретиться с Нижегородским драгунским полком, переходившим в то время из Царских Колодцев на передовую Сулакскую [18] линию, и эта встреча имела в жизни его решающее значение. Возвратившись из гимназии, спустя четыре года после этой встречи, он заявил отцу и деду, что желает служить в драгунах.

В те, давно уже прошедшие времена, в Грузии еще существовал обычай, по которому старшие сыновья в большинстве оставались дома для присмотра за отцовским хозяйством. Но и этим обычаем Бардзим решился пренебречь ради того, чтобы поддержать в старшем внуке родовые традиции, которые в понятиях честного тавада стояли выше всего. «Служи,— сказал он ему,— так как служили твои предки. Мы не щадили своей крови за наших государей — не жалей и ты своей. Помни, что жизнь наша в руках Божиих... Главное же, будь близок к солдату и думай о нем больше, чем о самом себе». С этим заветом князь Иван Гивич и начал свою доблестную свыше пятидесятилетнюю службу.

Отпуская сына из родительского дома, отец благословил его иконой, которая как семейная святыня, хранится в домовой церкви в селении Чалы, а дед опоясал его заветною саблею, которая переходила у князей Амилахвари из рода в род. Бардзим получил ее от своего отца Давида, а Давид — от князя Гиви (Шах-Кули-хана), никогда не расстававшегося с нею, как говорят предания. Не была ли эта та самая сабля, поднесенная ему когда то в драгоценной оправе самим Надир-Шахом? Предположить это возможно, если судить по клинку, сделанному лучшим генуэзским мастером Андреем Феррари. Подобные клинки так редки, что составляют достояние только музеев. Известный петербургский оружейник Шаф (отец) рассказывал, между прочим, что в 1849 году, во время венгерской кампании, император Николай Павлович пожелал подарить австрийскому фельдмаршалу графу Радецкому за победы его в Италии саблю, именно с клинком Андрея Феррари. Шаф объездил тогда всю Европу, был на восточном берегу [19] Черного моря, где стояли когда-то генуэзские колонии, встречал кое-где поддельные клинки, но настоящего разыскать не мог. Он был поражен, когда случайно увидел подобный клинок в частных руках у князя Ивана Гивича. Он тогда же заметил, что клинок был прежде обоюдоострый и только впоследствии затуплен с одной стороны, чтобы предать ему форму обыкновенной грузинской сабли. Князь Иван Гивич и сам помнил рассказ об этом своего деда Бардзима.

Шашку эту князь Амилахвари носил сорок лет, не снимая и решился расстаться с нею только в 1890 году, когда, как старейший нижегородец, поднес ее ныне благополучно царствующему Государю Императору, тогда еще Наследнику Цесаревичу, при назначении его Шефом Нижегородского полка. Старинный клинок этот находится теперь у Державного Шефа.

В Чир-Юрт, на передовую Сулакскую линию, где был расположен тогда Нижегородский полк, князь Иван Гивич прибыл в марте 1850 года, и 2-го числа зачислен был вольноопределяющимся. В полку все его полюбили за доброту, за его высокие душевные качества и звали просто Нико. «Глядя на этого скромного, молчаливого юношу,— говорит один из современников, — когда он ездил в замке за восьмым эскадроном, в черной папахе, в полушубке, крытым темно-синим сукном и в сапогах с высокими голенищами, думал ли тогда кто-нибудь, что через семь лет он, уже во главе нижегородского дивизиона, будет иметь одно из самых блестящих кавалерийских дел, когда-либо бывших на Кавказе, а еще через шесть лет явится уже командиром того же Нижегородского полка, и имя его запишется крупными буквами в летописи Кавказской войны».

К этим событиям в жизни князя Ивана Гивича мы теперь и переходим. [20]

Глава II

Чир-Юрт и и его обитатели. — Рассказы князя Амилахвари о первых днях его службы — Нижегородские типы. – Первые впечатления боевой жизни. — Первая экспедиция

Когда я приехал в Чир-Юрт,— рассказывал князь Иван Гивич,— в полку уже знали, что осенью нас посетит Наследник Цесаревич, и потому усиленно готовились к принятию царственного гостя. Кругом царило совершенное спокойствие, и военные заботы отодвинуты были на задний план. Теперь с раннего утра в штаб-квартире раздавались командные слова, сигналы и барабанный бой; эскадроны поочередно выходили на шамхальскую равнину и занимались строевыми ученьями, которые, по условиям пограничной службы, редко выпадали на их долю. Я был назначен в 8-й эскадрон и поселился в Новой Слободке, где нанял небольшую квартиру у старого отставного солдата. В самом Чир-Юрте не было помещения для юнкеров, да и офицеры жили там только те, которые имели собственные домики. Все остальное стремилось в слободку, в которой жилось гораздо привольнее, нежели в угрюмом Чир-Юрте, смотревшим обширною военною казармою. В слободке, напротив, ничего не напоминало именно казарму. Перед каждым уютным, низеньким домиком, разбит был широкий палисадник, где росла душистая акация, сирень, [21] мальва с большими розовыми и фиолетовыми цветками, золотистые ноготки, настурции и фиалки. Каждый домик имел у себя свой собственный двор, обнесенный забором, с широкими крытыми воротами по середине. Здесь мы встречали женщин, здесь пахло простою деревенскою жизнью, тогда как в Чир-Юрте не на чем было остановиться глазу — ни деревца, ни малейшей зелени; бушевал только ветер, заносивший всех тучами песку и пыли; водились там и фаланги, оставлявшие почему-то в покое нашу слободку

Восьмым эскадроном, куда я был назначен, командовал тогда капитан Колмаков, который если и не был из числа выдающихся эскадронных командиров, то был любим в полку за его добродушие, веселый нрав и комические выходки. Он тотчас приставил ко мне особого дядьку, поручив ему поставить меня во фронт непременно к приезду наследника. Таким образом начались для меня занятия. Дома я считался не плохим ездоком, бешено скакал на лихих карабагских конях и бойко справлялся с ними уздечкой. Но дядька объявил мне, что все это никуда не годится, взял меня на корду и принялся переучивать на собственный лад. Я оказался учеником послушным и прилежным; скоро приспособился к длинным стременам, стал разуметь шенкеля и «приводить их в соответствии с поводом», как выражался дядька. Пеший строй давался мне гораздо труднее. Тогда было множество ружейных артикулов: заряжали на двенадцать темпов, брали ружье на правое и левое плечо, были приемы от дождя, «на погребенье», «к осмотру ружей», и другие. Вслед за ружейными начались не менее сложные сабельные приемы пешком, мулинеты и в заключение рубка шашкой и уколы пикой по воздуху. В сущности это была прекрасная гимнастика, но никакого применения к настоящему боевому делу не имела. Разумеется подобные мысли мне тогда не [22] приходили в голову, и я усердно махал тяжелою шашкою, наравне со всеми, до боли в руке, до онемения плеча.

Фехтованию нас не учили совсем — не было учителей, да, впрочем, мало кто из нас и принадлежал к поклонникам этого рода спорта. После долгого боевого опыта, я убежден и теперь, что фехтование скорее приносит вред нежели пользу кавалерии. Оно основано, главным образом, на уменье защитить себя от удара противника, тогда как вся жизненная сила кавалерии заключается только в одном нападении. Да и как защищаться, когда нападает не один, а двое или трое, и справа и слева? Все эти выпады и выжидание удара хороши в фехтовальном зале, да на учебном плацу, а не в поле, где подобные встречи один на один просто немыслимы. В горячей же кавалерийской свалке всегда победит тот, кто будет рубить с плеча направо и налево, откинув всякую мысль о самозащите. Развивать в людях любовь к оружию и уменье владеть им, как владели наши противники горцы, — можно и должно другими более целесообразными, практическими средствами.

Вообще, многое чему обучались в России, у нас на Кавказе не практиковалось. Но, готовясь к смотру, пришлось припомнить даже и учебные шаги в один, в два и в три приема. Таким образом, в течение дня занятия сменялись у меня одни другими, и только в сумерках я возвращался домой, где проводил вечера большею частью в одиночестве. Я или читал, или записывал свои впечатления, или же просто на просто твердил наизусть заданные дядькою «пунктики». Эта «словесность», как называли его драгуны, мне, как грузину, давалась труднее всего и не раз приводила в отчаяние. Зато я без запинок отвечал «в зубок» имена, отчества и фамилии всех своих начальников от дядьки и взводного вахмистра до самого главнокомандующего, знал что такое солдат, что такое знамя, какое значение [22] имеет часовой и проч. и проч. Время проходило для меня незаметно, спать я ложился рано, рано вставал и виделся с товарищами только во время учений. Офицеров я в первое время дичился, стесняясь слабым знанием русского языка, и спешил наверстывать дома то, чего мне не дала гимназия. А общество у нас было славное, жили все дружно и мыслили, как один. Я уже не застал разделение полка на два враждующие лагеря, «грузин и русских», — разделение не в смысле национальностей, а в смысле соперничества между собой эскадронов, перешедших сюда из Карагача, и прибывших из России для приведения полка из шести в десятиэскадронный состав. Первые, по месту прежней стоянки в Кахетии, и назывались «грузинами», а вторые— «русскими». Обе стороны имели свои достоинства и свои недостатки; главное же, между ними на первых порах не было общих интересов, и потому слияние долго не клеилось. Любимою темою для разговоров старых нижегородцев были воспоминания, связанные с подвигами их в Персии, Турции и на Лезгинской кордонной линии; у молодых боевых воспоминаний не было, и рассказы преобладали только о смотрах и парадах. За то в строю прибывшим эскадронам принадлежала пальма первенства, и, действительно, ими нельзя было не любоваться. Люди сидели, как один; мастерски выезженные кони при слове «смирно» стояли, как вкопанные, аллюры держали верно и если шли вперед, то шли, что называется, стеною. Правда, и наши грузины сидели в седле, как пришитые, но каждый молодец на свой образец, и о посадке не имели никакого представления. Сухие, выдержанные кони, воспитанные на воле, в степных табунах, махали во фронте головами, топтались на месте, на аллюрах постоянно сбивались, а галопировали так, что приводили в ужас новоприбывших. Самолюбие с обеих сторон было задето. Все это вносило разлад во внутреннюю [24] жизнь полка и порождало антагонизм, при котором столкновения обеих сторон были неизбежны и нередко кончались дуэлью. Но время шло. «Грузины» стали постепенно приходить к сознанию, что и им надо кое-чему подучиться от «русских», а «русские» незаметно перенимали от «грузин» такие манеры и приемы, какие не регламентируются никакими уставами, а даются только долгим жизненным опытом. На этой почве мало по малу началось сближение, а затем боевая совместная жизнь сгладила остальные шероховатости и слила все разнохарактерные элементы в одну тесно сплоченную и дружную семью. Таким я и застал Нижегородский полк. Старые полковые традиции установились в нем прочно, и нарушение их ни для кого не проходило даром. Большая часть эскадронных командиров и дивизионеров: Золотухин, Барковский, Шульц, Тихоцкий, Джемарджидзе, Петров, Макаров, Захарий Чавчавадзе н другие принадлежали к лучшим кавказским офицерам, имели в обществе вес, и их влиянию подчинялись даже те, которых судьба забрасывала к нам совершенно случайно Я застал в полку не мало разжалованных и сосланных. Многие из них были люди образованные, твердо переносившие свое несчастие, как например, Тимковский, замешанный в дело Петрашевского, польский граф Сангушко, Фелькерзам и другие. Волей или неволей, но все они проникались духом полка, берегли его имя, и мы относились к ним с уважением. Особенно памятен мне Фелькерзам, выбывший из нашего полка за несколько месяцев до моего приезда, но с которым судьба сводила меня не раз в частной жизни и на ратном поле. Некогда блестящий гвардейский офицер, он был в турецкую войну 1828 года адъютантом графа Паскевича и послан был в Петербург с известием о взятии Эрзерума. Император Николай Павлович произвел его в ротмистры, назначил флигель-адъютантом, а через два года [25] он был уже полковником и командиром Павлоградского гусарского полка. Гусары полюбили своего лихого командира. Дружеские, товарищеские отношения, установившиеся в полку, веселая беззаботная жизнь, обычные гусарские проказы и проделки, пиры и банкеты — все это разносило молву о павлоградцах по целой России, но все это требовало огромных денежных средств, а их у Фелькерзама не было. Рассказывают, что государь два раза великодушно платил за него долги, но когда в третий раз обнаружился значительный недочет в казенном ящике, Фелькерзам был разжалован и прислан на Кавказ рядовым. Здесь он служил сперва в Навагинском пех. полку, потом в линейных казаках и, наконец, прикомандирован был к нам уже в звании унтер-офицера,— последняя ступень к офицерским эполетам. У нас он принят был в обществе, бывал у полкового командира, но никогда не позволял себе никаких уклонений от служебных обязанностей. Будучи, например, в гостях, он каждый раз при входе офицера вставал, а на улице перед каждым молодым прапорщиком снимал фуражку и становился во фронт, хотя все конфузились и просили его этого не делать. История его в свое время известна была целой России и сделала его предметом общего любопытства. Но это любопытство выражалось у каждого сообразно с его индивидуальным развитием и ставило Фелькерзама не раз в такое положение, из которого он не знал как выйти. «Иду я однажды,— говорил он,— по станице, а на встречу мне казачий есаул; эполет на нем не было, черкеска отрепанная, чевяки черкесские. Как тут узнать, что на нем офицерское звание? Однако я пригляделся уже к здешним порядкам, подпустил его на шесть шагов и стал во фронт. Он подошел, взял меня за руку и спрашивает: "Вы Фелькерзам"?— Так точно, отвечаю я.— «Так это вы то командовали [26] гусарским полком и пустили его в трубу? Ну и ухитрились же вы, батенька!» Он расхохотался от всей души, дружески потрепал меня по плечу и пошел своею дорогою. Что было отвечать на подобные вопросы?

«В другой раз, рассказывал Фелькерзам, пришлось мне проходить с этапною командою чрез какое-то маленькое укрепленьице. Нас разместили по казармам, а письменные сведения отнесли в канцелярию для проверки. Вдруг вбегает к нам фельдфебель и кричит: «Где Фелькерзам? Ступай к воинскому начальнику!» — «Иду». В маленькой, жарко натопленной комнате, перед сальным огарком сидит старый-престарый инвалидный офицер. Я остановился у порога; он сурово оглядел меня поверх своих больших круглых очков.— «Ты Фелькерзам? спрашивает.— «Так точно, я, ваше благородие».— «Так это ты, брат, был полковником и командовал полком?».— «Я, ваше благородие».— «И ты был флигель-адъютантом моего государя?». При этом слове старик встал, поправил галстук и провел рукою по пуговицам, точно желая убедиться все ли оне у него застегнуты. Я промолчал. Затем он еще раз оглядел меня с ног до головы и, покачав головой, произнес: «Какая же ты, братец, скотина! Пошел вон!» и указательный палец, уставленный на дверь, дал мне знать, что аудиенция окончилась. Я повернулся налево кругом и вышел. Горько было, да что делать? Любил кататься, люби и саночки возить — говорит русская пословица». Впоследствии Фелькерзам был произведен в офицеры, перешел опять в линейные казаки, и имя его не раз попадается в слепцовских реляциях. В последний раз мне пришлось его увидеть в конце пятидесятых годов, когда он был уже стариком и снова командовал гусарским Ольги Николаевны полком, где-то в Каменец-Подольской губернии. Но от прежнего Фелькерзама не осталось уже ничего. Он [27] сам говорил мне, что с момента разжалования, он начал вторую жизнь и избегал тех ошибок, которые случались в первой.

Но на ряду с подобными личностями были у нас эксцентрики и оригиналы, выходкам которых общество не всегда сочувствовало. Из этого числа особенно был замечателен юнкер Гаевский, однофамилец другого Гаевского, когда-то служившего в нашем полку офицером. Гаевский этот прежде служил юнкером же в какой то артиллерийской бригаде, расположенной в Москве. Он был богат, имел протекцию и большие связи. В числе его многочисленной родни была одна красавица-тетушка, за которой он усиленно ухаживал. Однажды, когда войска стояли лагерем на Ходынском поле, Гаевский отправился в город — а над городом висели черные грозовые тучи. Капризная тетушка, не смотря на погоду, послала его в модный магазин, находившийся напротив, с приказанием взять какую-то необычайно модную и нежную наколку. Надо же было случиться так, что пока Гаевский находился в магазине, над Москвою разразился страшный ливень и по улицам ее неслись целые потоки. Опасаясь промочить себе ноги, Гаевский подозвал проходившего мимо мужика, сел на него верхом и велел везти себя через улицу. А чтобы не измять драгоценной наколки, надел ее себе на голову. В это самое время, на его несчастье, на тверском бульваре показалась коляска грозного начальника лагеря. Покажись она несколькими секундами позже или несколькими секундами раньше — ничего бы не было, а тут коляска вдруг остановилась, и генерал приподнялся с своего сидения в совершенном изумлении: он никогда не видел, чтобы юнкер ездил верхом на мужике, да еще в дамской шляпке. Ему пришла счастливая мысль поделиться своим открытием с войсками, и, подозвав мужика, он приказал ему переместить своего [28] всадника к себе в коляску, а последнему строго запретил снимать наколку. В таком виде он прокатился с ним по московским улицам, изумляя встречавшихся прохожих, а затем и по целой Ходынке, где войска, разумеется, вызывались на линию. Эффект вышел поразительный; но еще поразительней была перемена, совершившаяся в судьбе Гаевского. Прямо из генеральской коляски он вместе с дамской наколкой очутился на главной гауптвахте, а через несколько дней явился жандарм и, пригласив Гаевского сесть в почтовую тележку, повез его в наш отдаленный Чир-Юрт. Все, что могли сделать знатные родственники,— это умолить сурового генерала перевести его не в пехоту, а в наш Нижегородский полк. Гаевский, как я сказал, имел большие связи, и командир полка получил массу писем с просьбами доставить молодому человеку случай скорее заслужить офицерские эполеты. Конечно, общество офицеров не поставило бы в серьезную вину простую шалость молодого юнкера, но дело в том, что он оказался плохим служакой, попросту — лодырем, и его поспешили отправить во Владикавказ. Там находился в то время близкий родственник его, генерал-маиор князь Голицын, командовавший кавалерией в чеченском отряде, и к нему-то, в качестве бессменного ординарца, назначили Гаевского. В этом звании ему пришлось участвовать в делах; но не оне составили ему известность, облетевшую Большую и Малую Чечню. Подвиг, совершенный им, был совершенно особого рода, заслуживающий упоминания уже потому, что через него чрезвычайно рельефно обрисовалась одна замечательная черта в характере наших горских народов. Чеченский отряд, куда попал Гаевский, стоял на Ачхоевской поляне и строил укрепление. Горцы были кругом в значительных силах, и сообщения отряда с окрестными пунктами были до того опасны, что производились не иначе, [29] как под охраной пехотных колонн с артиллерией. Гаевскому, избалованному московскою жизнью, сильно прискучил отряд с его военной сутолокой, и он, чтобы развлечься, решил побывать во Владикавказе, где жилось тогда очень весело. Приказав оседлать коня и не сказавшись никому, он уехал один, не сознавая опасности, которой подвергался. На нем была драгунская куртка с газырями, желтые лезгинские шаровары с широким очкуром и длинными кистями, соломенная шляпа на голове, и красные чевяки на ногах; оружия при нем не было никакого, кроме дубовой ветки, которой он отмахивался от мух. За несколько дней перед этим лошадь свою, оказавшуюся для него слишком ретивою, он променял на старого изнуренного Буцефала с накладным хвостом, который двигался вправо и влево, как маятник. В этом виде его можно было принять за Петра Пустынника, за Дон Кихота, за кого угодно, но только не за того, чем он был в действительности.

В семи верстах от лагеря, на берегу реки Фортанги, он встретился с большою партиею чеченцев, которые пустились было на него в карьер, но потом остановились и долго, внимательно рассматривали его, как рассматривает этимолог никогда прежде не попадавшееся ему насекомое; никогда чеченцы не видели на русском такого костюма. Все они хранили сначала глубокое молчание, потом стали перешептываться между собой и сделали ему какой-то вопрос по-чеченски. Гаевский ничего не понял, но сдвинул брови, обозвал их на французском языке невеждами и двинулся дальше. Чеченцы совершенно опешили. Один, по-видимому старший, в белой чалме и в красном халате, накинутом поверх черкески, сделал выразительный жест, приставив палец ко лбу, и отдал какое то приказание. Чеченцы почтительно расступились, и Гаевского до самого Владикавказа никто не тревожил. Попадались ему, правда, [30] и мелкие шайки и одиночные всадники, но все они при взгляде на него еще издали поспешно сворачивали с дороги и прятались за деревья, откуда долго-долго следили за ним глазами. Потом уже выяснилось, что все они принимали его за душевнобольного, а на этих несчастных чеченцы смотрят с каким-то суеверным страхом, считая их «шихами» т. е. святыми. Голицын сначала был сильно встревожен таинственным исчезновением своего ординарца, но до него скоро дошли слухи, о том фуроре, какой произвел в неприятельской земле какой-то всадник, Бог весть зачем и куда направлявшийся. Голицын догадался кто был этот всадник, и когда Гаевский благополучно возвратился в лагерь, он только сказал ему: «Вас везде принимали за сумасшедшего; да вы и есть такой на самом деле: отныне я разрешаю вам странствовать по всей Чечне, как и куда пожелаете, потому что я слишком убежден в вашей безопасности. Но только предупреждайте каждый раз кого-нибудь о вашем отъезде, чтобы вас не искали напрасно».

По окончании экспедиции он возвратился в полк, но так как мало-мальски бойких лошадей он не терпел, то в нижегородский строй не годился, и его перевели в линейный баталион, расположенный в чир-юртовской крепости, находившейся от нашей штаб-квартиры в полутора версте. Гаевский однако не думал выезжать из своей слободки. «Почему вы не отправляетесь к месту?» спросил его полковой командир.— «Я ожидаю прогонных денег». — «Каких прогонных денег?» изумился командир, «вам следует всего 9 копеек». «Я их и ожидаю», сказал Гаевский серьезно. Ему выдали 9 копеек, и он переселился в крепость. Потом я потерял его из виду и не знаю, что сталось с этим странным чудаком.

Был у нас и другой субъект — светлейший князь Салтыков, о котором расскажу впоследствии. [31]

Наравне с занятиями мирного характера, боевая обстановка Чир-Юрта давала себя чувствовать и сильно меня интересовала. Кругом, казалось, было спокойно, ни один лазутчик не являлся с какими-нибудь тревожными сведениями, а между тем по-прежнему целый эскадрон назначался дежурным, а другой стоял наготове и держал лошадей под седлами; по прежнему выходила охотничья команда по ночам рыскать в прибрежных камышах Сулака, и конные разъезды с сумерек до восхода солнца ходили по всем направлениям: тишина, о которой я говорил, могла ведь быть и обманчивой! Когда я прибыл в полк только и было разговоров, что о недавней катастрофе у Темиргоевского укрепления, отстоявшего от нас в одном переходе.

Однажды, утром 21 февраля, следовательно за несколько дней до моего приезда, на Темиргоевский пост дали знать, что сильная конная партия разграбила на Кумыкской плоскости ставку ногайского пристава и возвращается домой с большою добычею. Не успели ударить тревогу, как на буграх, смежных почти с укреплением, показалась и самая партия. Она шла камышами на полных рысях, очевидно торопясь достигнуть переправы, прежде нежели ей успеют отрезать отступление. Пятьдесят донских казаков с есаулом Репиным тотчас пустились в погоню, и в то же время воинский начальник укрепления выслал для поддержания их взвод линейного баталиона, под командой подпоручика Голохвастова. Видя, что горцы бросились в лес и опасаясь, что они уйдут, Репин разделил казаков на две части: сотник Студеникин поскакал в обход, чтобы захватить выход из лесу, а сам он продолжал идти по сакме, которая и привела его в чащу дремучего бора. Здесь его ожидала засада. Как ни внезапно было нападение, но Репин успел спешить казаков, сбатовал лошадей, и встретил неприятеля беглым огнем. Он все еще [32] рассчитывал, что вот-вот подойдет Голохвастов с пехотою. Но пехота, потерявшая казаков из виду, не решилась одна следовать в лес и давно вернулась домой. По первой тревоге из Чир-Юрта выслали четыре эскадрона, но они не поспели вовремя и им пришлось подобрать только тела побитых казаков. Среди мертвецов драгуны разыскали четырех, сохранивших еще признаки жизни, и от них то узнали некоторые подробности этого происшествия

По их словам, донские лошади, непривычные к батовке и испуганные шумом, кинулись в разные стороны, разорвали круг и дали неприятелю возможность ворваться в средину казаков. Репин был убит из первых, и смерть его привела казаков в смятение и беспорядок. Не стало души обороны,— и оборона пала. Из двадцати шести человек, впрочем, только двое пропали без вести, остальные были изрублены. В добычу горцам досталось все казачье оружие и 23 лошади с полным седельным убором. Между тем Студеникин, заслышав выстрелы, бросился было на помощь к Репину, но сам был окружен, и хотя пробился, однако был ранен, и из двадцати четырех казаков семь были убиты.

Драма окончилась, но занавес еще не был опущен; нужно было отыскать виновного, и следствие указало на воинского начальника, как не умевшего распорядиться преследованием, и на подпоручика Голохвастова, так некстати отступившего в виду неприятеля. Первый отделался арестом, второй был предан военному суду.

Был и другой случай. Шла небольшая команда Дагестанского пехотного полка с прапорщиком Тарновским из Хутумабашевского редута в нашу чир-юртовскую крепостцу; команда шла по дороге, а офицер отделился от нее на несколько сажен, чтобы посмотреть, как строится Зубутовская башня. В эту минуту из балки выскочили шесть [33] всадников, схватили офицера на глазах оторопевших солдат и умчали за Сулак прежде, чем кто-нибудь опомнился. Поздний залп, посланный в догонку, поднял тревогу на линии, но не поправил дела.

Таковы были рассказы, встретившие меня в Чир-Юрте. Все они, напоминавшие собою momento mori, производили на меня сильнейшее впечатление. Ведь то, что случилось вчера, думалось мне, могло повториться сегодня; а между тем я замечал, что старые офицеры, привыкшие к таким обыденным явлениям кавказской жизни, относились к ним более нежели равнодушно. И если случаи эти являлись темой для оживленных разговоров, то только потому, что другой темы на этот раз не случалось. Привычка притупляет нервы и заставляет забывать об опасности, которая грозит на каждом шагу. Правда, мы все соблюдали известную осторожность, но и осторожность не всегда спасала людей даже за стенами укреплений.

Вот что случилось в Темир-Хан-Шуре также не за долго до моего приезда.

В одну из темных ночей человек 200 отборных мюридов, под личным предводительством Хаджи-Мурата, подползли к укреплению так тихо, как умеют ползать одни только горцы — ни звука, ни шелеста. Охотники, скитавшиеся в поле, чутьем, однако, заслышали зверя и дали выстрел. На этот выстрел горцы ответили залпом, ранили четырех охотников, вскочили на бруствер, свалили плетневую ограду и кинулись внутрь укрепления. Только тут они заметили, что проводник их, кумыкский татарин, пользуясь минутной суматохой, изменил им и скрылся. Горцы очутились в незнакомой Шуре, как в лесу: броситься прямо в квартиры главных начальников, захватить их, разбить армянский базар и ускакать с добычей теперь было нельзя; время надо было считать секундами. [34] Барабаны уже били тревогу, и глухой шум показывал, что Шура поднимается на ноги. В одной из улиц горцы увидели большое, ярко освещенное здание и кинулись в него, полагая, что это дом князя Аргутинского или полкового командира князя Григория Орбелиани. Но это был госпиталь. Больные в страшном переполохе повскакали с коек и, сбившись в соседнюю комнату, успели забаррикадировать двери. Ломать их было некогда, на улицах уже слышались шаги пехоты, и горцы, расхватав только наскоро оловянную посуду, которую впопыхах приняли за серебряную, исчезли из Шуры с этой грошовой добычей тем же путем, каким появились. Сбежавшиеся баталионы успели захватить только хвост уходивших мюридов. Суматошная ночь эта стоила однако апшеронцам 14 человек убитыми и ранеными. Сколько потеряли горцы неизвестно, но нельзя не сознаться, что Шура отделалась дешево. Хаджи-Мурат не совсем ошибся в направлении. Дом полкового командира стоял как раз напротив госпиталя, и светись в нем хотя какая-нибудь лампадка, дело могло бы принять совсем другой оборот. Ворваться в дом полкового командира, как они ворвались в госпиталь, убить часового, двух-трех вестовых, схватить самого Орбелиани и, вместо оловянной посуды, вынести полковые знамена — могло быть для них делом одной минуты. Слушая этот рассказ, мне невольно приходило в голову, что если такая катастрофа могла разразиться над укрепленною Шурою, где стоял целый полк пехоты, где жил сам командующий войсками Прикаспийского Края — гроза Дагестана, князь Моисей Захарович Аргутинский-Долгорукий, то что же сказать про наш Чир-Юрт, оборонительные средства которого заключались только в казармах и конюшнях, выходивших глухою стеною в поле; там были прорублены бойницы, но стены, выведенные из саманного кирпича, перемешанного с [35] навозом и глиной, были настолько непрочны, что едва ли выдержали бы удары Шамилевских ядер, и усиленных залпов горских винтовок. Ни рва, ни вала кругом нашей штаб-квартиры не было, т. е. пожалуй, они существовали, но только в проектах. А пока проекты оставались проектами, пустые пространства между казармами и конюшнями заставлялись на ночь простыми деревянными рогатками, через которые свободно перепрыгивал даже зверь.

Вспоминаю по этому поводу рассказ одного товарища, прибывшего сюда с полком еще из Карагача. Два-три года тому назад, говорил он, случилась у нас тревога, странная, единственная в своем роде тревога. Ее нельзя было назвать фальшивою, в строгом смысле этого слова, но она не имела ничего общего и с теми тревогами, которые заносятся в журналы военных происшествий. Однажды, на третий или четвертый день Пасхи, вечером, когда в слободе не были еще закрыты ставни, и во всех окнах светились огоньки, когда праздничное движение народа не прекращалось, и даже дети продолжали резвиться на улицах, — вдруг, на одной из самых отдаленных окраин слободки, раздался пронзительный женский крик; за тем тотчас последовал выстрел, а за ним прогремело еще несколько. Собаки подняли неистовый лай. Улицы мгновенно опустели, женщины поспешно закрывали ставни, тушили огни и скликали ребят, поднявших с перепугу неистовый рев. Все недоумевали только, почему вслед за прогремевшими выстрелами наступила вдруг тишина, и только время от времени в тихом вечернем воздухе проносились все те же дикие пронзительные крики женщин. Все офицеры, выскочившие было из хат, чтобы бежать к своим эскадронам, невольно остановились на улице. Между тем к слободке из штаб-квартиры уже спускался на полных рысях дежурный эскадрон. Он проскакал по улице и [36] выехал в поле. Полку отдано приказание седлать лошадей. Так прошло минут двадцать.— Кругом все было тихо. Дежурный эскадрон повернул назад, и лошадей велено было расседлать.

Только теперь в слободке по-прежнему обнаружилась жизнь, открылись ставни, засветились огни, и движение возобновилось еще более оживленное и шумное, чем прежде. Тревога однако же не была фальшивая. Оказалось, что жена одного молодого солдата с грудным ребенком на руках вышла на заваленку подышать свежим воздухом. Муж был в штаб-квартире, и в ожидании его, баюкая своего малютку, она заснула крепким сном. Через несколько времени слышит, она, что кто-то берет из ее рук ребенка. Малютка простонал как-то глухо и замер. Женщина очнулась; когда она открыла глаза, то увидела, что-то громадное, темное, уходившее от нее неслышными, но быстрыми шагами. Она закричала диким, раздирающим душу голосом. Выбежали соседи, но не видя ничего, сделали на удачу несколько выстрелов. «Зверь, зверь!» кричала женщина, беспомощно простирая руки в ту сторону, куда унесли ее ребенка. На другой день найдены были между слободкой и соседним татарским аулом обглоданные кости малютки, а в некоторых местах открыты были и следы какого-то, действительно неведомого зверя.

Не успели еще наговориться об этом, как новое происшествие опять подняло на ноги всю штаб-квартиру. Однажды, вечером, когда уже совершенно стемнело, солдатик 9-го эскадрона лежал в своей казарме на подоконнике, свесив вниз голову, и вдруг закричал таким отчаянным голосом, что не только вся казарма, но даже офицеры из соседних домов, сбежались узнать в чем дело. Солдатика нашли буквально залитым кровью. По его словам; «он» схватил его за волосы, да так крепко, что сорвал [37] их с головы вместе с кожей. Никто кроме его не знал, кто этот таинственный «он»; да и сам солдатик ничего порядком объяснить не умел. Но на голове у него, действительно, не было ни волос, ни кожи. «А ты в другой раз стригись покороче,— заметил ему степенный вахмистр: А то отпустил космы, настояще как дьякон. Вишь как «он» тебя оболванил».

«Гладко выбрил, что и говорить»,— смеялись солдаты над несчастным товарищем, ополоумевшим от боли и стыда за свою оплошность. Часовые рассказывали потом, что видели, как что-то большое, грузное, перепрыгнуло через рогатку и исчезло в поле. Не было сомнения, что это был все тот же неведомый зверь, сделавший нашу штаб-квартиру излюбленным местом своего посещения. Выслали на поиски за ним целую команду охотников, но только на четвертый день удалось убить нашего таинственного гостя. Оказалось, что это был один из редких экземпляров громадной пятнистой гиены или «дианы», как называли ее драгуны. Таким образом, если гиена свободно могла перепрыгивать через наши рогатки, то что же сказать о добром кабардинском коне, да еще под отважным наездником? Поэтому в слободке, обнесенной и рвом и валом с колючей оторочкой, жить было гораздо безопаснее, чем, в так называемом, «укрепленном лагере Нижегородского полка».

Впрочем, я упомянул об этом, как говорится, только к слову, а в сущности опасность ни кого из нас не тревожила. Мы просто свыклись с нею, как свыкается человек со всеми невзгодами жизни, и только старались разнообразить наши скудные удовольствия. Библиотеки в то время в полку не было; книги, у кого они водились, зачитывались до полного исчезновения, и в нашем распоряжении оставались все те же трубачи, песенники, да еще карты. [38] Вспомнили как-то, что при Круковском существовал театр и, пользуясь затишьем на линии, решили возобновить его и устроить спектакли. Впоследствии, мне случилось читать, что когда французы, во время осады Севастополя, устроили театр в своем лагере и выписали из Парижа труппу актеров, то в стенах осажденного Севастополя много смеялись над этой затеей, считая войну и театр понятиями несовместимыми. А между тем, на Кавказе, где война никогда не перерывалась, театр существовал задолго еще до того, как до него додумались французы; только мы не выписывали для этого никаких артистов, не строили особых зданий, а обходились собственными средствами. Казармы и мастерские, правда не совсем приглядные, были к нашим услугам; в актерах недостатка не было, а что касается до женских ролей, то, за отказом наших немногих дам участвовать в спектаклях, пришлось обратиться к содействию молодых юнкеров и офицеров, которых те же дамы охотно снабжали своими туалетами. Но пользоваться спокойно артистическими удовольствиями не всегда может служить уделом для людей, стоявших на рубеже между жизнью и смертию. Первое представление сошло прекрасно, но второе закончилось таки трагикомическим происшествием. Шла какая-то пьеска с двумя женскими ролями: Машеньку играл чрезвычайно миловидный юноша — юнкер Ушаков, а Оленьку — молодой офицер Батиевский, которого все звали «Витенькой». Сначала все шло благополучно, но едва Оленька расположилась на софе с пахитоской в руках и запела:

«Пахитоска, друг мой тайный,

«Как тебя мне не любить,—

с Миатлинской башни вдруг грохнул пушечный выстрел, и на площади перед домом полкового командира трубач затрубил тревогу. Эскадроны, где служили Батиевский и [39] Ушаков, были на очереди. Все, что сидело в театре, разом устремилось в двери, и только они одни, покинутые всеми, метались по сцене, не зная, как освободиться от дамских нарядов. Платье они сорвали, но с остальною частью женского туалета даже вестовые, прибежавшие к ним на помощь, справиться не могли, и дело кончилось тем, что Машенька и Оленька, подобрав свои юбки в широкие лезгинские шаровары, как были в корсетах, набеленные и нарумяненные, вскочили на коней и пустились догонять свои эскадроны. Тревога оказалась фальшивой, и мы возвратились домой при общем смехе и шутках товарищей. Доброе, хорошее то было время; мы были молоды, веселы беззаботны и не помышляли о будущем. А будущее многим из нас грозило уже кровавою развязкой. Не прошло и года после этого спектакля, как Ушаков, в известном Золотухинском деле, был ранен пулею в грудь навылет, а еще через два года погиб на штыках турецкого баталиона и Батиевский.

Быстро проходили для меня дни за днями, и я не заметил, как наступило лето, а вместе с ним заговорили и о военных действиях. Никаких серьезных предприятий в этом году не предполагалось; их отложили до зимы, когда проедет наследник, но тем не менее второй дивизион ушел в Дагестан, а третий готовился к походу на Кумыкскую плоскость. Я бросился к полковому командиру с просьбой назначить меня в один из уходивших эскадронов Он долго не соглашался говоря, что мне надо еще приучиться к строю, что я в полку только несколько месяцев, что есть юнкера старше меня, и этим нарушается обычная очередь,— но в конце концов, согласился и прикомандировал меня к 6-му эскадрону. Сколько дум промелькнуло у меня в голове перед тем, чтобы сесть на коня. Казалось, все раннее детство прошло перед моими [40] глазами, и все эти воспоминания: благословение отца, заветы старого деда,— все заглушалось одним острым чувством:— каким-то я окажусь в глазах товарищей под свистом пуль и сверканием шашек? Я не был от природы трусом, — но, когда впервые приходилось стать лицом к лицу с грозным призраком смерти, я таки поддался душевной тревоге. Старый дядька, выпросившийся идти вместе со мною, заметил это и посоветовал одно: меньше думать, а больше полагаться на Бога.

Наконец мы выступили, и 1-го августа были уже в Куринском. Наслышавшись, что это был самый бойкий военный район, куда по первому зову стекались тысячи горцев, мне казалось, что мы не успеем сойти с лошадей, как начнутся битвы, и будут они идти без конца и начала. Ничего подобного конечно не случилось. Отряд имел очень скромную задачу,— проложить просеку от Куринского, укрепления через вершину Качкалыковского хребта, до Мичика, и поле для нашей деятельности было ограничено также как в Дагестане: там были горы, а здесь стояли кругом вековые леса, в которых конным нечего было делать. В Куринском я в первый раз увидел знаменитого тогда Якова Петровича Бакланова, о котором ходили по Кавказу целые легенды; он был назначен командовать в отряде кавалериею, но даже и Бакланов, при всей своей замечательной предприимчивости, ничего не мог изменить в той роли, какая выпала на этот раз на долю нашей конницы. С утра пехота уходила на рубку леса, а мы располагались за ней где-нибудь на полянке, в виде резерва, и не могли участвовать даже в тех незначительных перестрелках, которые время от времени разгорались где-нибудь в глубине леса. Только однажды обычная программа нашего дня несколько нарушилась. Это было 11-го августа, когда мы почему-то вернулись в лагерь раньше обыкновенного и, расседлав лошадей, [41] поставили их в коновязь. Пехота шла вслед за нами и уже спустилась с Качкалыковского хребта — как вдруг весь перевал покрылся тысячною толпою горцев, и неприятель открыл орудийный огонь. Пехота, не желая ввязываться в дело, ускорила шаг, а мы, напротив, вынеслись вперед и развернули фронт перед самою батареею. Но и артиллерийского огня мне испытать не удалось: Чеченские орудия мгновенно исчезли, а вслед за ними исчезла за гребнем и неприятельская сила. А на другой день новая тревога уже в окрестностях самого Куринского. Мы прискакали туда во все повода, и узнав, что горцы угнали жительский скот, пустились за ними в погоню. Мы неслись в рассыпную, чей конь сильнее, и заставили горцев бросить стеснявшую их добычу, но боя все-таки не было. Я даже не могу сказать, стреляли ли по нас или нет; говорили потом, что стреляли, но по крайней мере я ничего не слыхал, и только вдоволь натешился скачкой. Два эти случая показали, однако, что горцы успели собраться в значительных силах, и битвы, ускользавшие от нас до сих пор, грезились нам в недалеком будущем. Но как раз в это самое время пришло категорическое приказание отправить наш дивизион домой для приготовления к смотру,— и рубка леса докончилась уже без нас. Мы так и ушли ни разу не успев обнажить своих шашек. (В нижегородском полку существовал один своеобразный обычай, команда: «Шашки вон!» подавалась только тогда, когда за нею следовала команда: «господа офицеры!» В бою же шашку обнажал каждый по себе, и только в тот момент, когда приходилось уже рубиться.)

Возвратившись в Чир-Юрт, наши драгуны не узнали своей штаб-квартиры, до того она принарядилась за время нашего отсутствия. Видно было, что готовились к чему-то особенно торжественному. Площадь была, можно сказать, вылощена, улицы очищены от грязи, соломенные или камышовые крыши, растрепанные летними бурями, приглаженные [42] и сумрачные до того казармы, конюшни и приземистые офицерские домики сверкали белизной, не уступавшей снегу. Нижегородский полк весь находился в сборе; не было только 2-го дивизиона, оставленного в Больших Казанищах, в качестве подвижного резерва Шамхальских владений, но за то он первый из всего полка и должен был встретить высокого гостя на его пути из Шуры в Чир-Юрт.

Текст воспроизведен по изданию: Из записок князя Амилахвари // Кавказский сборник, Том 26. 1907

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.