|
ТОРНАУ Ф. Ф. ГЕРГЕБИЛЬ III. Обстоятельства сложились для нас весьма невыгодно; но не все еще было потеряно. Силы, собранные в Северном Дагестане с разных сторон состояли в то время из девятнадцати батальонов пехоты, не более однако 8. 930 штыков, 300 линейских, 300 донских, 200 уральских казаков, 14 горных и 10 орудий полевой артиллерии. Из сего числа четыре батальона занимали Хунзах; один батальон находился в Балаханах, один в Зырянах, один в Аймяках, при входе в Аймякскую теснину, один на Сулаке, в отряде Евдокимова; шесть батальонов оставались в Темир-Хан-Шуре, а остальные батальоны были разбиты по разным менее важным пунктам. Казаки находились частью в Сулакском отряде, частью в Темир-Хан-Шуре и небольшими командами содержали почтовое сообщение. Шамхал Тарковский и правительница Мехтулинская, красавица Селтанета, получившая известность и среди русских, благодаря «Амалат-беку» Марлинского, далеко не сочувствовавшие Шамилю, к нашим силам присоединили еще сот шесть туземной конницы. С этим количеством войск кое-как можно было извернуться, приказав Пассеку, часу не медля, покинуть Хунзах, занять позицию на Гоцатлинских высотах и ожидать там, пока Аргугинский с одной, а мы с другой стороны подойдем к Гергебилю. Позволено было надеяться, что неприятель, разом атакованный с трех сторон, не выдержит натиска наших соединенных отрядов. Мысль эта возникла на совете, в котором, кроме Клуке, участвовали еще полковник Бибиков вместе со мной, но была исполнена не во всех частях, отчего и не имела ожидаемого успеха. К Аргутинскому были посланы гонцы с предложением не мешкая двинуться к Гергебилю, нам было положено чрез Кутижинский хребет идти выручать осажденную крепость, только Пассеку Владимир Осипович не решился отдать безусловного приказания очистить Аварию, а предписал ему действовать по собственному усмотрению, как укажут обстоятельства. Свободными оказались в Темир-Хан-Шуре не более трех батальонов, всего 1. 500 штыков, пять горных орудий, сотня линейцев и туземное конное ополчение, с которыми 1-го ноября мы и двинулись к Гергебилю по дороге через Оглы. [338] На четвертые сутки наш отряд с Судака пришел в Оглы, сделав более сто верст по неимоверно трудным горным дорогам. Тут оказалось необходимым дать дневной отдых донельзя утомленным солдатам, а генерал Гурко тем временем меня отправил высмотреть с высоты Кутижинского гребня, в каком положении находится наша осажденная крепостца, прикомандировав ко мне на этот раз моего родственника, сына Корпусного командира, чем и оказал мне весьма плохую услугу. На свое счастье я надеялся, но отвечать за его целость ложилось на меня тяжелою обузою, от которой я и постарался избавиться, отправив его обратно в Оглы с первым донесением генералу Гурке. С сорока охотниками, взятыми от батальона, стоявшего в Аймяках, поднялись мы на гору, нашли место, с которого Гергебильская котловина и атакованная крепость открывались как на ладони и помощью зрительной трубы принялись делать наши наблюдения. Здесь, после отправки моего родственника, не отрывая глаза от трубы, просидел я с полудня до позднего вечера. Далеко не успокоительно было то, что мне привелось разглядеть. Горцы густыми толпами окружали крепость, на вид казалось их не менее восьми тысяч, атаку они разом повели на главное укрепление и на верхний редут, по которому не умолкая били из трех орудий, поставленных в ауле, лежавшем выше обеих наших построек. Каменистая почва не позволяла зарываться в землю, почему атакующие обратились к другому менее трудному способу вести свои подступы. В расстоянии нескольких сот шагов от крепости были сложены дрова, заготовленные на зиму. Устроив себе первый ложемент за этими дровами, они оттуда стали подвигаться к крепостному брустверу, закрывая себя от ружейных выстрелов рядом костров образуемых поленьями, которые ловко бросали они вперед своего пути. Ползком добравшись до такого удобного прикрытия, они снова принимались перекидывать дрова, и плотный ряд высоких костров с каждым часом теснее охватывал злополучный Гергебиль. Из главного укрепления наши солдаты еще бодро отвечали на неприятельский огонь, но верхний редут уже слабо оборонялся; бруствер редута и крытый ход, соединявшие его с нижним укреплением, были разбиты; орудия стреляли изредка, ружья едва отзывались; видимо, не доставало людей, не доставало пороху. При первом решительном штурме редут должен был пасть, по моему расчету он едва ли мог продержаться до утра, а с высоты его открывалась вся внутренность главного укрепления. На моих глазах однако оба укреплении удачно отбили два штурма. Видел я, как вся долина покрывалась толпами, бежавшими [339] к крепости, видел, как поочередно вспыхивали крепостные орудия, как дымом застилался бруствер, как огненною нитью охватывали его неприятельские выстрелы; слышал гиканье, дробную ружейную пальбу, глухие пушечные удары; видел, как отбитый неприятель стремглав бежал от крепости, оставляя за собой неподвижные темные кучки несколько странного вида. Затем наступала глубокая тишина: с обеих сторон отдыхали, но не долго длилось молчание; снова принимались греметь неприятельские орудия, снова загорался беглый ружейный огонь. Наконец, Гергебильская котловина покрылась темнотой, посреди которой виднелись одни лишь красными звездочками сверкавшие неприятельские огни, и я покинул гору, на которой мне ничего больше не оставалось делать. Лезгины, забывшие выставить караул на Гергебильской горе, заметили нас довольно поздно; не зная нашего числа, они не решились идти прямо на гору, а стали нас обходить небольшими партиями, в чем не могли однако успеть по причине дальности предстоявшего им обходного пути. От Аймяков, уступив моему, раньше уехавшему родственнику, весь наш конвой, состоявший из тридцати всадников, я проехал в Оглы под покровом темной, безлунной ночи с моими тремя линейцами и двумя мехтулинскими проводниками. Из моей нагорной рекогносцировки я вынес твердое убеждение, что, несмотря на оба при мне удачно отбитых штурма, крепость без посторонней помощи не может устоять, а мы одни, без содействия Пассека и Аргутинского, не в силах ее спасти. Для этого наш отряд был слишком малочислен, а местность слишком неприступна и, кроме того, усеяна искусственными преградами: по обе стороны дороги, вернее сказать вьючной тропинки, спускавшейся с Кутижинского хребта в Гергебильскую котловину, на протяжении трех или четырех верст виднелся завал возле завала. Каждый из этих каменных завалов, занимая крутой гребень или шпилем выдававшуюся скалу, составлял как бы отдельное укрепление, обороняемое последующим завалом. Кроме батальона, оберегавшего северный выход из Аймякской теснины, которого нельзя было тронуть с места, в нашем отряде имелось 1. 500 штыков и 5 горных орудий, а на туземную конную милицию нечего было рассчитывать: ее водили мы за собой разве только для того, чтобы она преждевременно не бежала к Шамилю. Двинувшись под гору с такими малыми силами, мы рисковали, штурмуя завал за завалом, на пути потерять половину людей, а другою половиною увеличить только число бесполезных жертв. Вниз, пожалуй, нас бы пропустили, но оттуда наверное бы не [340] выпустили. Иное дело, ежели бы Пассек или Аргутинский неожиданно появились в виду Гергебиля. Близко полуночи я приехал в Оглы, голодный и продрогнув до костей: в глубоких Дагестанских долинах днем было еще жарко, ночью холодно, а на горах уже выпал снег, сильно морозило и не переставая дул резкий, зимний ветер. Гурку я застал сильно взволнованным тем, что он уже знал о Гергебиле, а мое донесение его окончательно расстроило. Лежа на походной кровати, в маленькой, жарко натопленной комнатке, он долго меня расспрашивал, хмурил брови, вздыхал, мысленно колебался и наконец решил: пойду сам взглянуть на Гергебиль. Грешно было бы сказать, будто Владимир Осипович совершенно равнодушно относился к людской судьбе; сердце он имел не черствое и умом ясно вещи понимал, не доставало только непоколебимо-твердой воли, которая одна способна самого даже лучшего человека неизменно удерживать на пути добра и справедливости. И в этот вечер он не решился Пассеку послать приказание, покинув Хунзах, двинуться к Гергебилю, или через Зыряны отступить к Темир-Хан-Шуре для того, чтобы позже можно было соединенными силами встретить Шамиля на Дагестанской плоскости. Прямое начальство над нашим отрядом он тут же поручил генералу Клуке, предоставив себе самому одно право главного руководства. Отпуская меня, сказал он: «Выступаем в два часа; а пока спросите поужинать. По моему приказанию для вас приберегли всего, чем нас угостили за обедом, значит, вас не забываем». С ужином я справился беспрепятственно, но отдохнуть мне не удалось: только что усевшись на каком-то сундуке и к стене голову прислонив, успел я задремать, как меня разбудили — пора выступать! Крутая и извилистая тропинка, по которой я накануне из Аймяков поднялся на Гергебильскую гору, была слишком неудобна для ночного движения, почему мы и пошли обходною дорогою, пролегавшею по гребню, огибавшему Аймякскую долину с восточной стороны. Припомнить не могу другого, столько же грустного похода. Слух о беде, угрожавшей Гергебилю, распространился в войсках, без того глубоко затронутых последними Аварскими неудачами. Невесело шли солдаты навстречу делу, от которого, глядя на свои жиденькие ряды, они не ожидали большего проку ни для себя, ни для своих Гергебильских товарищей. Офицеры бодрились, но сквозь их напускную бодрость видимо проглядывало чувство плохой уверенности в солдат, в свою очередь переставших безусловно верить в [341] собственную силу, в свое счастье и в умение тех, которым поручено было их вести на бой с сердитым Шамилем. Некоторые офицеры подъезжали ко мне и шепотом старались разведать о том, что творится с осажденною крепостью и пойдем ли мы ее спасать, и уезжали, не получив удовлетворительного ответа: ибо мне строго было запрещено об этом говорить. Да и без такого запрещения я бы не знал как отвечать, сам не понимая, ради чего, не имея возможности освободить крепость, мы с целым отрядом поднимаемся на гору, на которой не существовало ни дров, ни воды. Версту не доходя до отвесного обрыва, спускавшегося в Аймякскую теснину, приказано было остановить колонну в ожидании рассвета. Ночь была темная, морозная, резкий ветер свистал над нашими головами, вздымая оледенелые снежинки, жгучими иглами впивавшиеся в лицо и в глаза; солдаты, теснясь один к другому, кучами улеглись на снегу. Лег и я, выбрав местечко, где побольше снегу навеяло, чтобы уберечь бока от острых камней, накрыл голову буркой и старался уснуть, но от лишней усталости и от холода не мог глаза сомкнуть. Дрожь пробирала меня до костей. Вдруг я почувствовал приятную теплоту, которая не весть отчего стала разливаться по жилам, и заснул глубоким сном. Голос Василия Ивановича Муравьева меня разбудил: светает, вставайте, генерал приказал без барабанного боя, без говора и без шума поднять и выстроить отряд. Откинул я от себя какую-то непривычную тяжесть, взглянул и понял, отчего мне стало так тепло, и удалось отлично отдохнуть (Было уже рассказано в «Складчине» 1874 года, но стоит повторить. (См. наст изд. с. 273-380)): мои казаки, Самарский, Попов, и Ивашин, сняв с себя бурки, накрыли меня ими, и все время, пока я спал, просидели у моих ног, на ветру, оттирая друг друга, чтобы не замерзнуть. Позицию, которую наш отряд занял на горе, позволено было считать совершенно неприступною. Правый фланг упирался в отвесный обрыв; верх хребта образовал широкую площадь, слегка покатую к стороне Гергебиля, затем следовал непроходимый обрыв прорезанный одною глубокою лощиною, по которой дорога шла под гору, несколько ниже виднелся ровный уступ шириною не меньше трехсот шагов и на краю его первый неприятельский завал. Слева постепенно суживавшийся каменистый гребень обеспечивал нас от фланговой атаки, полуроты с одним орудием было достаточно с этой стороны остановить самого многочисленного противника. Расположив отряд скрыто от неприятельских глаз да и так, что нашим солдатам нельзя было видеть внизу происходившее, я провел Гурку к тому [342] месту, с которого накануне наблюдал за крепостью. Он запретил кому бы то ни было подходить к краю горы и пригласил только последовать за ним генерала Клуке, командира артиллерии полковника Петра Петровича Ковалевского и полковника Михаила Николаевича Бибикова. Утренняя заря чуть занялась, поэтому не легко было разглядеть что происходило в долине, в глубину которой солнечные лучи не успели еще проникнуть. Долго Гурко смотрел в зрительную трубу и потом мне ее передал. — Ничего не могу разобрать — местами кучи, а там перебегают какие-то темные точки, дыму много и ничего больше не видно, вы вчера уже пригляделись, возьмите, посмотрите. Направил я трубу на укрепление — поглядел минуту, другую — сердце замерло. «Верхний редут, — проговорил я всматриваясь, — захвачен неприятелем, который из него уменьшенным зарядом бросает гранаты в самую середину нижнего укрепления; дровяные костры, которыми лезгины себя прикрывают от выстрелов, со вчерашнего дня заметно умножились и ближе подошли к контрэскарпу, дело разрушения подвигается не по дням, а по часам, крепость обороняется слабее вчерашнего». Еще раз взглянув в трубу, Владимир Осипович передал ее прочим, провожавшим нас офицерам. «Не решаясь, — сказал он, — принять на себя одного тяжелую ответственность произнести окончательный приговор над крепостью и ее гарнизоном, призываю вас, господа, на военный совет. Предлагаю вопрос: в состоянии ли мы с нашими силами двинуться под гору, крепости на выручку, и какого результата, по мнению каждого из вас, позволено ожидать от такого покушения. Состав нашего отряда вам известен, крепость, неприятельские силы и местность перед глазами. Прошу, господа, отвечать с полною откровенностью, по чести и по совести, не упуская из виду, что от ваших ответов зависит не только участь погибающего Гергебильского гарнизона, но и судьба остальных русских войск, находящихся в Северном Дагестане. А для того, чтобы после не вышло какого-либо недоразумения, прошу отвечать не на словах, а письменно. Вы младший по чину, — обратился он ко мне; — с вас следует начать; полагаю, вы имеете у себя бумагу и карандаш, сперва напишите, а потом прочтете». Вынув из-за пазухи всегда готовый лист бумаги, я исполнил приказание Гурки. Я имел довольно времени за ночь обдумать наше положение, и мне не трудно стало написать без остановки: «Положительно безрассудным считаю с нашими силами под гору идти спасать крепость; половины людей не доведем, крепости не [343] спасем, сами пропадем и тем отдадим на жертву неприятелю все прочие войска и крепости в Северном Дагестане. Пассек, предоставленный самому себе, неминуемо погибнет в Хунзахе с голода, коли не от неприятельского оружия. Шамилю же поели того легко будет осадить и самую Темир-Хан-Шуру. Тут следовало добавление: «Но раз что мы пришли на Гергебильскую гору, считаю не только полезным, но и возможным сделать диверсию в пользу осажденной крепости, обратив на себя часть неприятельских сил. Этим может быть задержано ее падение до прихода Аргутинского. Для этой цели нам следует спуститься до первого уступа, поставить батарею и открыть огонь по ближайшим неприятельским завалам. Коли неприятель сделает ошибку пойти на нас густыми толпами, то постараемся, медленно отступая, увлечь его за собой на вершину горы, с высоты ударим в штыки и, пожалуй, при некотором счастии успеем нашею неожиданной смелостью навести на него такой панический страх, что он побежит без оглядки и бросит осаду крепости. Гергебильский же гарнизон, полагаю, в таком случае также не останется простым зрителем. Капитан барон Торнов». (Кстати будет тут пояснить, отчего существует разница в подписи моей со списочною пометкою моей фамилии, происходящей из Померании (Помория) от Славянского корня, наравне с другими прусскими фамилиями — «Below», «Rantzow», «Treskow» — по немецкому выговору, Белау, Ранцау, Трескау. Я остался сиротой с двухлетнего возраста (отец мой, артиллерии полковник, помер от раны в 1813 году), и моя фамилия была исковеркана писарскою милостью разных военных канцелярий, и лишь в 1853 году, получив в мои руки оригинальные документы, по которым отец в конце еще прошедшего столетия был определен в тогда существовавший Петербургский сухопутный шляхетский кадетский корпус, я узнал, каким образом мне следует писать фамилию. Из этих документов было видно, что фамилия «Tornauw» переведена по-русски «Торнов», как писался и мой отец; потом из Курляндского дворянского депутатского собрания мне была выдана родословная, с русским переводом, в которой присяжный переводчик снова перевел «Торнов», на основании правописания, а не немецкого выговора; Петербургская же Герольдия при утверждении права моего на баронский титул соблаговолила, вопреки очевидности, прописать «Торнау», с прибавлением еще частицы «фон», употребляемой на немецком языке, но по-русски, при титуле, смысла не имеющей. От этого в служебных списках изволят писать: барон фон Торнау; а я считаю правильнее подписываться барон Торнов, как звали моего отца и как следует писать на всех языках. Подобные вещи чаще случаются у нас, чем у других от того, что в западных европейских государствах, где существует целая наука о гербах и о происхождении дворянских родов, в комиссиях, имеющих предметом разбирать их исторические права, заседают люди, обязанные знать эту науку: члены же нашей Герольдии, при всем принадлежащем им уважении, едва ли могут похвалиться основательною подготовкою к своему делу и поэтому принуждены руководствоваться одним «личным своим усмотрением», нередко спотыкающимся на первом шагу, не взирая на законом ему присвоенную непогрешимость) [344] «В нашем положении считаю решительно невозможным завязать дело с неприятелем и потом медленно отступить, как предлагает капитан Торнов; солдаты от последних неудач до того упали духом, что с ними отступление с боя легко может обратиться в бегство, и в таком случай на горе грозит постигнуть нас та же участь, которой мы подвергнемся, очертя голову бросившись в Гергебильскую котловину. Поэтому предлагаю до прибытия Аргутинского не затрагивать неприятеля. Полковник Бибиков». «Русская солдатская честь налагает на нас священную обязанность во что бы ни стало спасти Гергебильский гарнизон или погибнуть с ним заодно. Предлагаю немедленно идти под гору выручать Гергебиль», — расчеркнулся артиллерии полковник Ковалевский. «Согласен с мнением капитана Торнова», — отметил Клуке фон Клугенау. «Согласен с мнением капитана Торнова и генерала Клуке», — написал и подписал генерал-лейтенант Гурко. Акт мне было поручено хранить у себя. Большинство осталось на стороне моего мнения. Казалось, следовало его тут же исполнить, а на деле вышло не то. Клуке, принявший начальство над войсками, приказал им идти под гору, но порядок, в котором они двинулись, с первого начала мне не показался. — Делают не так, как следует, — заметил я Владимиру Осиповичу: орудия, которым надо идти в голове, размещены по батальонам, разом спускают весь отряд, когда в прикрытие батареи достаточно двух рот. Полтора батальона можно скрыть в лощине, а остальной батальон удержать на горе, не говоря о кавалерии, которой до поры до времени неприятелю нечего и показывать. Ваше превосходительство одобрили мое предложение, так позвольте же мне принять участие в его исполнении: указать место батареи и получить начальство над ее прикрытием. — Вы правы, — отвечал Гурко, — но отрядом командует Клуке, поэтому поезжайте к нему, повторите ваши слова, причем можете еще прибавить, что и в этом случай я с вами согласен. Стояли мы по одну, Клуке по другую сторону крутоберегой лощины, по которой спускался отряд; прямо нельзя было к нему проехать, поэтому я ее обскакал и десять минут спустя повторил ему замеченное мною упущение вместе с просьбой мне поручить начальство над передовою частью колонны, шедшей под гору. — Да, вы правы, — в свою очередь заметил мне Клуке, — делают не то, что потребно, поэтому я и послал войскам приказание идти назад. [345] — Что это значит, ваше превосходительство. Прикажите идти вперед, как было решено на совете и как приказал командующий войсками. — Десяти приказаний разом нельзя отдавать! Этот ответ меня кольнул, как ножом. Опрометью поскакал я к Гурке, которому, как и всем другим свидетелям этого дела, хорошо было видно обратное движение отряда, не показавшись даже неприятелю. Жалобу мою на распоряжение Клуке, которым уничтожалось его же, Гурки, окончательное решение, он терпеливо выслушал и только повел плечами. — Командует Клуке, не хочу ему мешать, видно иначе нельзя! Судьба несчастного Гергебильского гарнизона была решена, спасти его могло одно чудо — и это чудо не сбылось. Без палаток, на снегу и на голом камне расположились войска, вернувшиеся из лощины, не видав неприятеля. Двое суток простояли мы на безводной и безлесной горе, ежедневно посылая многочисленные команды в Аймякскую долину за водой и за дровами. Неприятель не тревожил нас ни одним выстрелом, мы не мешали ему громить крепости, а он не мешал нам с горы любоваться его успехами: для него мы будто не существовали. Голод, холод и жажду переносили мы терпеливо, но были не в силах безропотно смотреть, как на наших глазах добивали бедных Гергебильцев, в пользу которых нам не было позволено выпустить ни единого снаряда. Пасмурно глядели солдаты, лениво исполняли они обычную лагерную службу или лежали кучами на холодной земле, погрызывали мерзлые сухари и толковали промеж себя. — Не гоже стоять скрестив руки, смотреть как свою православную братию нехристь режет, хоть бы поплатиться своим животом, а пытнуть: все бы легче стало на душе. Ну, побьют, так побьют; значит Богу так угодно, а греха не приняли бы на себя, что покинули своих, — не раз долетало к нам из солдатских кучек. Да и не одних солдат грызла тяжелая тоска. Гурко ходил, понуря голову, беспрестанно подходил к зрительной трубе, постоянно лежавшей на большом камне, и отходил от нее, насупив брови больше прежнего. Ходил и я поглядеть, не заговорило ли сердце у Аргутинского, не подымается ли по Ходжалмахинской дороге пыль от его многолюдной кавалерии, не образумился ли Пассек, по своему личному благоусмотрению, и не чернеют ли его батальоны на Гоцатлинской горе — и все напрасно! Пылило по дороге, и на горе показывались темные кучи, только не нам на радость: то были лезгины, прибывавшие к Шамилю или уходившие из его скопища. [346] Вокруг Гергебиля тем временем без умолку трещали ружья и гремели орудия, раза два в течение дня огонь усиливался, подымался страшный крик, и потом наступала кратковременная тишина — значит, штурмовали крепость и штурм был отбит. Но одного взгляда в глубину котловины было достаточно для того, чтобы увериться, что дни быстрыми шагами приближались к грустной развязке. На третьи сутки, часа два до заката солнца, Гурко позвал меня в свою палатку и показал мне письмо от Аргутинского, только что привезенное татарином, с трудом успевшим спастись от неприятельской погони. Уведомлял Аргутинский, что вернувшись в Казикумых, немедленно распустил войска на зимовые квартиры — и поэтому не в состоянии их собрать и придти к Гергебилю раньше восьми дней. Посланный приехал к нам в двое суток, значит приходилось еще шесть дней ожидать прихода Аргутинского, и участь Гергебиля могла решиться с часу на час. «Теперь нам остается только, предоставив Гергебильский гарнизон своей участи, кратчайшим путем идти к Темир-Хан-Шуре, — сказал мне Владимир Осипович, — жертвуя Гергебилем, спасаем весь край и тысячи солдат. Сегодня же уходим, когда совершенно смеркнется». Был он прав: нам после извещения Аргутинского только и оставалось уходить, прежде чем Шамиль, покончив с крепостью, нас окружит на безводной горе или запрет в глубокой Аймякской долине. По одному вопросу, когда и куда нам следует отступить, оказалось некоторое разноречие. Убедительно просил я: во-первых, не отступать ночью, во-вторых, не мешкая, отдать приказание Пассеку, очистив Хунзах и забрав по дороге войска из промежуточных укреплений, через Зыряны идти к Бурундух-Кале, в-третьих, нам самим вместо Темир-Хан-Шуры также двинуться в Бурундух-Кале навстречу Пассеку (иначе Шамиль, как позже и случилось), став между нами и Пассеком, не пропустит его через Бурундухкальское ущелье. Вместе с Аварским отрядом мы располагали десятью батальонами, с которыми на плоскости уже можно было потягаться с Шамилевскими толпами. От нашего бивуака на Гергебильской горе пролегала к Бурундух-Кале вьючная, действительно очень головоломная тропинка, но я положительно знал, что по ней ездят конные лезгины, следственно можно пройти и нам с вьючным обозом и одной горной артиллерией. Имея в своем распоряжении надежного проводника, я ручался головой, что только днем, а не ночью благополучно проведу отряд по той дороге. Предложения моего Гурко не принял, объявив, что дело окончательно решено между ним и Клуке, и он не признает возможным изменить свое решение. [347] Пошел я перед нашим уходом еще раз взглянуть на Гергебиль. Сумерки мешали точно разглядеть, что происходило около крепости; верно было только то, что близок ее последний час: еще один приступ и должен был наступить конец. Неприятель подошел к самому брустверу, из крепости едва отвечали на ускоренный неприятельский огонь — в крепости недоставало пороху, слишком мало людей оставалось в живых. Судьба Гергебиля решилась прежде еще, чем наш отряд покинул гору. Совсем уже смерклось, войска стали выходить на дорогу, как в Гергебильской котловине вдруг зажерлило и заклокотало ровно в растопленном горниле, ружейные выстрелы, пушечные удары, визг и гам слились в один продолжительный гул, потом все затихло, и огонь более не возобновлялся, как бывало после отбитого штурма. Гергебиль пал, и под его развалинами погибло более семисот русских солдат вместе со своим храбрым командиром, майором Шагановым (Много лет спустя, уже за границей, попалось мне на глаза описание Дагестанских происшествий того времени, составленное ген. шт. офицером Окольничим, в котором Гергебильский гарнизон показан: сначала состоявшим из двух рот Тифлисского полка — 316 чел. , потом из двух с половиною рот — 100 чел. Мне же известно, что во время нашего обратного движения из Аварии в Темир-Хан-Шуру генерал Гурко оставил в Гергебиле две роты, позже отправил туда два полевые орудия, и Клуки 29 ноября послал еще две роты. Не могу сказать, дошли ли они или принуждены были остановиться в Аймяках, на горе у нас говорилось о семисотенном гарнизоне. И о потерях мне трудно говорить совершенно положительно; в распоряжениях существовало мало единства в те времена. Глядя, в каком расположении духа находилось начальство, войска передвигались то через мою канцелярию, то через полковника Бибикова, то через Клуке, кроме того на Кавказе вкрался тогда обычай зачастую приписывать и отписывать потери от одного дела к другому — для уравнения убыли людей и в видах хозяйственной прибыли. Окольничий также показал, будто Гергебиль неприятелем был взят 8-го ноября, в 10 часов утра, а потом, что Пассек в Хунзахе узнал о взятии его 7-го числа. Тут существует явное противоречие. По моему Гергебиль погиб 5-го вечером. Примечание рассказчика). Из всего гарнизона остались в живых штабс-капитан Платен и поручик Щедро, которого в лазарете спас русский беглый солдат его роты, назвав его лезгинам солдатом, своим земляком. IV. Ночь была темная, хоть глаз выколи, в десяти шагах нельзя было разглядеть человека, когда мы по узкой, змеею извивавшейся тропинке стали спускаться к Аймякам. К счастью еще склон горы, по которому мы шли, представлял совершенно гладкую, хотя и каменистую поверхность, без выдающихся скал и без крутых обрывов. [348] Не с блестящими надеждами поднимались мы ночью на Гергебильскую гору, и ночью же, горем убитые, с нее спускались. Сердито перебранивались солдаты, толкая друг друга, на тропинке, не позволявшей рядом идти трем человекам; скрытый страх гнал их под гору подальше от Шамиля, порешившего Гергебиль, о чем они успели проведать, не смотря на все наши предосторожности скрыть от них случившееся. Туземная кавалерия, наши вьюки и верховые лошади засветло еще были отправлены по дороге в Оглы; при пехоте оставались одни патронные ящики и на вьюки уложенные горные орудия; вьюкам приказано было, поднявшись на гору, отделявшую Оглы от Аймяков, под прикрытием одной роты, ждать нашего прихода; верховым лошадям остановиться в Аймяках при Тифлисском батальоне. В голове колонны шел Клуке с одним адъютантом и с двумя проводниками из окрестных жителей, шагов сорок от него ощупью пробирался Гурко по горе, а за ним шли офицеры, принадлежавшие к штабу его. Благополучно сделали мы две трети нашего пути, как совершенно неожиданно из глубины ночного мрака трубою последнего пришествия прозвучал голос Клуке. — Измена! Измена! Проводники, пользуясь темнотою, покинули его собственным чутьем отыскивать дорогу. — Измена, — повторил Гурко густым басом. Не знаю, многим ли привелось испытать, а я тут на деле узнал, какое действие может произвести на солдата слово измена, ускользнувшее из уст начальника в темную ночь, неприятель за плечами, а под ногами незнакомая кручь. Немного существует людей, над которыми страх не имеет власти, т. е. которые в минуту самого сильного испуга не теряют памяти и рассудка; большинство увлекается паническим страхом, и нам, вследствие двух генеральских возгласов, следовало того же ожидать. Не успел Гурко опомниться, как я, в свою очередь, ему крикнул: «A present sauvons nous, mon general!» («А теперь, мой генерал, давайте сами спасаться» (фр.)). Аничков подхватил его с одной, я с другой стороны, и мы втроем, сидя, съехали под гору. А тем временем выше нас, с гамом, стуком и грохотом, с горы покатился живой обвал, люди вперемежку с лошадьми, орудиями, зарядными и патронными ящиками. Ткнулись мы ногами в ручей, генерала перекинули на другой берег, сами перескочили, и тут только нам позволено было считать себя в безопасности, а следом за нами безостановочно летели в ручей орудия, лошади, ящики и на салазках съезжали солдаты. [349] Разбрелся весь отряд по долине, повсюду раздавались клики ротных командиров, фельдфебелей и унтер-офицеров, которые собирали людей, потерявших свои части. Гурко со штабом своим остановился в винограднике близ селения, куда привели верховых лошадей, где разложили огни и принялись устраивать ночлег. Обещал он мне остаться на месте до утра. Не прошло получаса, как с гор стали изредка стрелять по нашим огням, жители окрестных татарских деревень рассчитывали подготовить себе от Шамиля благосклонный прием. Несколько в стороне, у тускло горевшего костра пригорюнившись сидел мой юный, судьбою маленько избалованный родственник; чай, шубу, табак с вьюками увезли на гору, сидеть было ему холодно, прилечь жестко, нечем согреться. Вздумалось мне помочь горю его. Пехотный батальон давно стоял в Аймяках, Кавказцы люди умелые, наверное найдем у них все то, чего у нас недостает, я повел иззябшего в лезгинский дом, занятый пехотными офицерами, и действительно не ошибся: нашел даже лучше, чем ожидал. В просторной комнате, устланной циновками и коврами, батальонный командир и человек десять офицеров сидели за чаем, в камине пылал веселый огонь, а перед огнем бурчали котелки, на шомполах куски шашлыка вертелись над жаром и, о диво!, пахло даже душистым ромом. С холодного надворья нам показалось так тепло и уютно, хоть век тут оставайся. Радушно встретили нас добрые товарищи, накормили, напоили и уложили спать. Кругом стоял целый батальон. Гурко обещал ночь провести в Аймяках: чего ж было опасаться? Шестеро суток я не знал кровли над собой, не раздевался и не снимал сапог; можно вообразить, с каким удовольствием я снял сырое платье, промокшую грязную обувь, накрылся, чем одолжили запасливые офицеры, и заснул легким, приятным сном. Но видно судьбою было определено мне не знать покоя, часу не прошло как меня стали будить: казак прибежал от командующего войсками, приказали пожаловать, не мешкая ни минуты! Оделся я, накинул шубку и пошел, мысленно проклиная свою горькую долю. Генерала я застал возле огня в разговоре с молодым пехотным офицером, казаки держали в поводу верховых лошадей, хоть сейчас садись, кучками и порознь, прижавшись к каменным стенкам, покрытые дырявыми шинелями, лежали усталые солдаты, в темноте мелькали стальным блеском ряды в козлы составленных ружей. Издалека еще Владимир Осипович встретил меня упреком: — Mais que faites-vous done, avez-vous deux teles a perdre? S'eloigner de nous, se deshabiller, se coucher, en у mettant encore de la partie votre cousin: mais s'est une imprudence impardonable! [350] — Sous quel rapport, mon general? Nous nous sommes mis a dormir au milieu d'un bataillon, pas aise d'arriver jusqu'a nous; j'espere qu'en cas d'alerte nous aurions eu tout le temps de mettre nos bottes! — Treve des plaisanteries, — с сердцем возразил Гурко. — Vous ne vous doutez done pas que 1'ennemi nous a tourne, et a 1'heure qu'il est occupe deja notre ligne de retraite? — Impossible, mon general — Comment impossible! Parlez, prince: faites done entendre raison a cet incredule *. (Что же вы такое делаете, может быть у вас есть в запасе вторая голова? Удалиться от нас, раздеться, лечь спать, да еще втянув в это своего кузена: но это же непростительное безрассудство! — В связи с чем, мой генерал? Мы легли спать посреди целого батальона, до нас было бы не так уж легко добраться, надеюсь, что в случае тревоги мы всегда имели бы время надеть свои сапоги! — Довольно шуток... Вы еще не подозреваете, что неприятель нас окружил, и в сию минуту он занимает путь нашего отхода? — Не может быть, мой генерал! — Как не может быть! Расскажите, князь, пусть этот неверующий услышит, наконец, доказательства. (фр)) Молодой офицер был князь Васильчиков, недавно присланный на Кавказ искупать какие-то сердечные прегрешения. Васильчиков было заговорил по-русски, я остановил его. — Parler franсais, je vous prie, on ecoute de tout cote, et il n'est pas sans danger de laisser arriver aux oreilles des soldats qu'on suppose etre trahi ou tourne. Quelle raison avez-vous de croire que 1'ennemi se trouve deja en arriere de nous? — Place dans le fond de la vallee, au pied de la montagne qui nous separe d'Ogly, en observation avec une vingtaine d'hommes, moi et mes soldats nous avons entendu rouler des pierres de la hauteur; apres cela on nous a tire plusieurs coups de feu, et meme un de mes hommes a eu de malheur d'etre tue. — Tout cela ne prouve encore rien. Ce sont nos chevaux de bat, qui font rouler des pierres du haut de la montagne, et les coups de feu sont tires par les habitants des environs. De la troupe de Chamyl pas un homme n'a eu le temps de gagner la route d'Ogly apres avoir appris notre depart pas avant dix heures. A present il n'y a qu'une heure; je connais le terrain, et je sais quel circuit ils ont a faire pour nous tourner. Nous avons encore bien de temps devant nous pour nous retirer sans risquer d'etre pris a dos; ainsi rassurez vous. (Прошу вас, говорите по-французски, нас слушают вокруг и будет весьма опасным, если до солдатских ушей дойдут предположения, что мы преданы или окружены. Какие у вас основания думать, что неприятель находится уже впереди нас? — Находясь на дне ущелья, у подножья горы, которая нас отделяет от Оглы, на разведке с отрядом в двадцать человек, я и мои солдаты слышали грохот от падения камней сверху, после чего по нам стреляли несколько раз, и даже один из моих людей имел несчастье быть убитым — Все это еще ничего не доказывает. Камни с верха горы скатывали наши вьючные лошади, а выстрелы делали местные обитатели. Ни один человек из войска Шамиля не имел времени достичь дороги в Оглы с того момента, как они не ранее десяти часов вечера заметили наш отход. Сейчас всего лишь час ночи; я знаю местность и представляю, какой крюк они должны сделать, чтобы осуществить окружение. У нас все еще достаточно времени, чтобы отступить, не опасаясь заполучить неприятеля на своих плечах, будьте спокойны (фр.)). [351] Гурко слушал нас, кое-где вмешивая французское словцо. Вдруг он переменил язык, моя уверенность его раздражила. «Господин капитан, — сказал он по-русски, тоном начальника: — возьмите от ближайшего батальона двенадцать человек охотников и откройте мне дорогу, по которой нам следует подняться на гору». Это было служебное приказание, от которого, признаться, меня обдало как кипятком, но которому следовало повиноваться без отговорки. На Кавказе, где нежданною опасностью угрожал каждый куст, каждый камень, где неприятель вырастал из земли, где увидев мохнатую шапку, никак нельзя было угадать на чьей голове она сидит, на мирной или немирной, да еще в глухую ночь, подобного рода рекогносцировки были не в обычае; но Гурко тогда еще судил и распоряжался по правилам тактики, принятой для Европейской войны, а мне не принадлежало право его учить. — Слушаю, — отвечал я, и глазами стал искать, откуда бы взять охотников, а тут как раз случился гвардейский уланский поручик Бонтан, которому временно было поручено командовать ротой Кабардинского полка. Кабардинцы славились на Кавказе своею смелостью, я попросил Бонтана вызвать из своей роты назначенное число людей. Бонтан выстроил роту, два раза повторил вызов, но ни один человек не откликнулся — жутко показалось. Солдаты лучше меня с генералом знали, чего стоит подобного рода ночная прогулка за бороду ловить царя-невидимку и что тут-то за каждым камнем и сидит поганый татарин, который только и норовит, как бы русского человека подстрелить. — Нет охотников, так с правого фланга отсчитайте двенадцать человек с унтер-офицером. — сказал я Бонтану, и скомандовал, когда люди вышли: — Два человека вперед-марш! Ружья на перевес, закрыв их шинелями, чтобы стволы не блестели, [352] избегая даже громко ступать, двинулась мои команда. Солдаты, понимая, что нас погнали ни на кой прок, шли неохотно, патрульные то и дело останавливались. Стало мне досадно, и я с моим казаком Самарским пошел впереди команды. На мне была белая, в темноте легко заметная нагольная шубка; пришла мне мысль ее скинуть, но потом я раздумал: дурное впечатление произведет на солдат. Сначала все шло хорошо, версты две мы прокрались, не заметив ничего подозрительного — всюду мертвая тишина, перед собой ни зги не видать. Вдруг нас осветило будто молнией, грянули выстрелы, и пули просвистали над нашими головами. Это неожиданное приветствие, признаться сказать, заставило меня сделать сильный прыжок не вперед, а назад, но вспомнив, что отряд разбрелся по всей долине и может статься, наш же секрет, не видя в кого, стреляет на шорох, я остановился и крикнул, что было мочи: — Не стреляй, свой! В ответ, почти в упор из-за скалы снова грянуло несколько выстрелов. — Отвечай! -скомандовал я, и солдаты залпом разрядили ружья в непроницаемую темь. Не зная, сколько человек перед нами и где они прячутся, я приостановил команду и соображал, подаваться ли нам вперед или следует поручение мое считать исполненным. Вдруг за нами послышался конской топот. Скакал Василий Иванович Муравьев с полусотнею линейских казаков, имея приказание нас вернуть. Этим без всякой беды кончилась моя ночная прогулка. Вернувшись я снова повторил, что по моему мнению стреляют жители из окрестных деревень, а не шамилевские лезгины, которые будучи в силах, не стали бы тратить пороха понапрасну, а просто бы окружили и перерезали мою маленькую команду. Несмотря на мое объяснение, Владимир Осипович все-таки приказал двинуться еще до рассвета. До половины подъема на гору мы дошли без сопротивления, но когда наступило утро, неприятель стал прибывать со всех сторон, завязалась горячая перестрелка, и ариергардной цепи не раз приходилось довольно туго. Находился я в крайнем ариергарде, который, поднявшись на гору, приостановился, дабы главной колонне дать время построиться в порядок, когда Бибиков мне привез приказание написать Пассеку от имени командующего войсками, чтобы он тотчас же, безотговорочно очистил Хунзах и, забрав по дороге остальные части своего отряда, через Зыряны форсированным маршем прибыл в Темир-Хан-Шуру. Для пущей верности приказание, трипликатом написанное, [353] должно было отослаться через трех татар-лазутчиков, которых Бибиков тут же отдал в мое распоряжение. Минуты не позволено было промедлить отсылкою этого позднего, но по расчету времени и обстоятельств еще весьма удобоисполнимого приказания. Гонцы-татары из среды нашего отряда, могли прямо проехать в Аварию только с того места, на котором еще держался наш ариергард, дальше та же дорога должна была перейти в неприятельские руки. Легли мы с писарем на бурку и стали писать в две руки. Тем временем неприятель гикнул, пули посыпались. Это бы не беда, а скверно было, что цепь не устояла, и мы мгновенно очутились впереди наших застрельщиков. Волоком спасая бурку, перья в зубах, в руках чернильница и полудоконченные записки, мы отбежали назад и снова принялись писать. Через десять минут повторилась та же история. Напрасно уговаривали мы стрелков постоять за себя и за нас, неприятель был в силах и наседал уже очень крепко, принуждены были рассыпать резерв, и тогда только мне и моему писарю возможно было без помехи дописать наши послания. Помню короткое содержание записки: «Гергебиль вчера вечером взят неприятелем, а мы отступаем на Темир-Хан-Шуру. По приказанию командующего войсками прошу ваше высокоблагородие, с получения сего безотговорочно, уничтожив все военные запасы, очистить Хунзах и, забрав войска по дороге через Зыряны, форсированным маршем идти в Темир-Хан-Шуру. Приказал В. О. еще прибавить, что за неисполнение этого приказания в его буквальном смысле, вы рискуете подвергнуться самой строжайшей ответственности. С похода, близ с. Оглы. 6 ноября 1843 года». Затем следовала моя подпись. Лазутчики, засунув по экземпляру этого приказания в дуло своих ружей, стремглав ускакали по дороге в Араканы, откуда им нетрудно было проехать в Аварию. На горе мы вышли на просторную равнину, окруженную остроконечными скалами. Неприятель, успевший собраться в довольно значительном числе, пользуясь для него удобною местностью, атаковал нас со всех сторон, в ариергарде и боковых прикрытиях перестрелка не умолкала. Вдруг находившаяся при нас мехтулинская конница понеслась в атаку, вслед за нею помчались шамхальцы; шагов на триста отскакав от нашей пехоты, вся ватага сделала быстрый поворот и разрядили ружья, не в неприятеля, а прямо в нас. Обратно прискакал один ханский брат, провожаемый выстрелами своих верных нукеров. Что же? Разве можно было другого ожидать после нашего первого попятного шага? Благочестивые мусульмане только исполнили долг веры и совести: от нечистых гяуров, обреченных Аллахом, казалось им, на поголовное истребление, они передались [354] на сторону своей правоверной братии, направляемой Святым Имамом к земной победе и к райскому блаженству. Хорошо еще, что дело разыгралось днем, а не ночью, то-то бы они кутерьмы наделали! Быстро исполненная измена татарской конницы не только не смутила, но еще озлобила солдат; пустив в нее беглый огонь, они ударили в штыки и так ловко проучили неприятеля, что он тут же отказался дальше нас преследовать. Вечером того же дня прибыли мы на урочище Гаркас, где была расположена штаб-квартира Дагестанского 14-го линейного батальона. Войскам требовалось отдохнуть и кроме того забрать и увезти имущество и семейства женатых солдат. Тут мне было поручено, пользуясь дневкой, составить подробное донесение обо всем происходившим в последнее время. В палатке у генерала, за его походным столом, принялся я составлять длинную реляцию, напрягая мозги, как бы вышло менее неблаговидно. Ни в какие времена я себя ни сознавал ловким писакой, а вечно меня писать заставляли, да к тому еще какие умопомрачительные вещи! Пока я придумывал, что надо написать и о чем лучше промолчать, Владимир Осипович лежал на своей походной кровати, из-под пера брал у меня исписанные листы, читал, поправлял, прибавлял, отменял. В ближайшей солдатской избушке тем временем мой писарь переписывал набело. Перед вечером моя работа была окончена, оставалось только переписать акт Гергебильского военного совета, когда генерал вышел из палатки, и полчаса спустя вошел Михаил Николаевич Бибиков. Поглядев некоторое время на мою возню с бумагами, он мне предложил выйти — от скучной, утомительной работы отдохнуть на свежем воздухе. Прошлись мы перед палаткой, а потом присели на бугорок глядеть на горы, по которым переливались багровые лучи заходящего осеннего солнца. Сперва Бибиков заговорил о нашем действительно невеселом положении, и что оно грозит продлиться еще Бог весть сколько времени, потом перешел к семейным воспоминаниям — он также был женат — и вдруг спросил: «Скажите по праву, желали бы вы в скором времени повидаться с вашею супругою? Году не прошло, что вы женились, а все врозь. Кажись, такое дело можно уладить. Генерал, как мне известно, настроен с последним донесением отправить в Тифлис лицо, которое бы в состоянии было на словах объяснить Корпусному командиру все то, чего нельзя было высказать на бумаге. Первая мысль Владимира Осиповича была послать вашего двоюродного брата, но я сам его отговорил: молод он, неопытен, Шамиль на носу, край волнуется; случись с ним в дороге несчастие, не разделаешься с папинькой и с маминькой, а вам [355] подобное дело не в диковину. Что же, хотите?» С первых слов я понял, к чему Бибиков приговаривается, но не показывая виду, будто понимаю, простодушно спросил: — Как же это можно уладить? — А вот как: сделайте угодное генералу и нам всем, участникам Гергебильского военного совета, вычеркните вторую условную половину вашего мнения, и я первый возьмусь упросить генерала доставить вам случай повидаться с супругой. В то же время вы избавитесь от скучной и продолжительной осады в Темир-Хан-Шуре, которой мы не избегнем. Шамиль двинулся следом за нами, и вы сами знаете, что нам нет другого исхода как запереться в крепости и ждать помощи, которую вы же убедите Корпусного командира нам прислать с линии. — Отчего Владимир Осипович, с которым я глаз на глаз просидел целый день, мне сам не сделал этого предложения? — Понимаете, ему неловко: пожалуй, откажете, прежде надо знать, согласны ли вы. — Так скажите же Владимиру Осиповичу, что нечего было ему сомневаться в моем согласии, скажите ему, что я дело ставлю выше своей личной амбиции, служу как умею, говорю как думаю, но никого без нужды не хочу подводить под неприятности. Чего не сделали, теперь поправить нельзя. Без всякого условия покоряюсь желанию генерала, а от его воли зависит послать в Тифлис кого угодно. Предложит мне, еще подумаю: дело имеет свою опасную сторону. Позвал я писаря, вычеркнув вторую половину моего мнения, приказал немедленно переписать бумагу, разнести к господам для подписи и, когда дело было сделано, при Бибикове разорвал в клочки оригинальный, карандашом написанный акт. С Владимиром Осиповичем об этом деле у нас и разговора не было. Один плод мне принесла моя уступчивость. Много времени спустя до меня дошло, будто Государь Николай Павлович, читая акт Гергебильского военного совета, воскликнул: «Один между ними был молодец, мой Ковалевский, а прочие сплоховали!» Петр Петрович Ковалевский действительно был отличный человек, славный товарищ, храбрый и честный офицер, но в этом случае, смею сказать, маленько согрешил противу здравого смысла. На другой день, оставив позади себя нами сожженные Гаркасские казармы, минуя Казанищи, мы вступили в Темир-Хан-Шуру, и я тотчас же принялся за приготовление дубликатов мною написанного донесения в три разные стороны, в Тифлис, в Петербург и в Ставрополь. При благонадежном сообщении можно было бы обойтись и [356] без этого, но в ту минуту такая предосторожность была положительно необходима. После обеда за чашкою кофе в своем кабинете Гурко сделал мне предложение проехать в Тифлис с бумагами. Дело становилось небезопасным: с часу на час ожидали в Казанишах под самою Темир-Хан-Шурою прихода передовых лезгинских толпищ из-под Гергебиля, шамхальцы того только и ожидали, чтобы открыто восстать противу русской власти, а давно уже пакостили нам тайком, но я не задумался принять поручение, надеясь на свое счастье, не раз позволявшее мне миновать опасности гораздо хуже. Бибиков, вечное ему спасибо, нашел для меня смелого и надежного проводника: в конвой назначили мне шесть человек донских казаков, но на таких изнуренных лошадях — они того же дня верст двадцать скоком уходили от неприятеля — что я троих принужден был оставить в крепости. Приказано мне было ехать ночью для того, чтобы скрытно от восставших жителей проскользнуть по самой опасной части дороги от Темир-Хан-Шуры до Евдокимовского отряда на Сулаке. Около полуночи я пришел было откланяться командующему войсками, причем от него получил приказание перед отъездом еще раз сходить к Клуке, узнать его решительное мнение насчет положения дела, возникшего в Дагестане вследствие потери Гергебиля и вторжения Шамилевских скопищ в Шамхальство. Это поручение сделало меня свидетелем довольно забавной сцены. Клуке спал. Догорающий сальный огарок бедно освещал его комнату. Разбудив генерала, я поспешил предложить ему целый ряд вопросов, на которые он принялся отвечать ни так, ни сяк, понимай как угодно. Когда же я его попросил для словесного доклада Корпусному командиру мне ясно и положительно высказать свое мнение, тогда он пришел в неописанную ярость, выскочил из-под одеяла в одной рубашке, босой, с белым остроконечным колпаком на голове и стал бегать по комнате, прикрикивая: «этих! этих! Schurken alle miteinander; man muss sie alle hangen! («Все они мошенники, всех их надо повесить!» (нем. )) Этих! Этих!» Клуке довольно плохо говорил по-русски и имел привычку к каждой фразе прибавлять — этих, этих. О чем я ни спрашивал, другого не было мне ответа как — этих! этих! Man muss sie alle hangen — и беготня по комнате только усиливалась. Наконец, видя, что толку не добьюсь, я ему заметил: «Herr General, kennen Sie aber den Spruch: die Nurrenberger hangen [357] nur den, den sie haben; wir haben sie nicht, sie sind aber nahe dran uns zu haben, und so sie uns bei dieser Gelegenheit alle baumeln lassen. Was dann?» Этот «резонемент» его сразил. Он остановился, подумал и смущенным голосом отвечал: «Sie koennten wirklich Recht haben; aber -этих! этих! verdienen sie doch alle gehangt zu werden; aller verdamnite Schurken und nichts mehr!» (Господин генерал, вы же знаете поговорку: «Нюренбергцы повесят только того, кого они поймали». Мы их не поймали. Но они очень близко находятся к нам, а в этом случае они могут нас повесить... — Возможно, вы правы, но [этих! этих!] они вполне заслуживают повешения; все они поганые мошенники и ничего более», (нем.)). Дальше нечего было спрашивать, и мне только оставалось уйти от храброго генерала, у которого сердце было крепкое, а голова, к сожалению, не столько же крепко организована. Вернувшись домой (стоял я тогда в так называемом форштадте) меня взяло раздумье, действительно ли безопаснее ехать ночью? В темноте, за десять шагов ничего не видя, можно сглупа побежать от трех человек или заехать в средину огромной толпы: даром как барана зарежут, днем по крайней мере издалека видно, велика ли опасность и как и куда от нее можно уйти. Проводник мой был того же мнения, и мы поэтому, задав лошадям двойную порцию овса, легли отдохнуть до утра. До зари еще я пошел к Гурке объявить, что не выехал ночью, а еду сию минуту. Его принуждены были разбудить, и едва он глаза раскрыл, как на меня градом посыпались упреки. — Vous etes un homme perdu, je vous voie la tete tranchee; vous m'avez desobei, vous n'avez pas profile de la nuit pour vous derober a 1'attention de 1'ennemi, qui occupe deja Kazanischtsche! (Казанищи лежали в четырех верстах на Юг, а моя дорога из крепости вела на Север) Si un malheur vous arrive, toute la responsabilite retombe sur vous, je m'en lave les mains. Au moins tachez de sauver les depeshes, dont l'importance vous etes bien connue. — Soyez tranquille au sujet des depeches, et j'espere qu'a moi meme rien n'arrivera. Que Dieu vous garde, mon general! (Вы пропащий человек, я предвижу, что вам не сносить головы; вы меня не послушались, вы не воспользовались темнотой, чтобы укрыться от внимания неприятеля, который уже занял Казанищи... Если с вами случится какое-нибудь несчастье, вся ответственность за это падет на вас, я лишь умываю руки. По крайней мере постарайтесь сохранить депеши, о важности которых вы прекрасно осведомлены. — Не беспокойтесь относительно депеш, я все-таки рассчитываю, что со мной ничего не произойдет. Да хранит вас Господь, мой генерал! (фр.)) — отвечал я и пошел к лошадям. [358] Мои три линейских казака не чувствовали себя от радости со мною проехать на линию к своим семьям, они знали, что я их немедленно распущу по домам. И я на них более всего рассчитывал на случай встречи с неприятелем: живы они останутся, буду жив и я. Донцы были также ребята не плохие, да лошади их уже очень поморены, а по донской же поговорке: казак воюет не копьем, а конем. До Султан-Янги-Юрта, около которого с отрядом стоял Евдокимов (впоследствии покоритель-истребитель черкесских племен правого фланга Кавказской линии, за что пожалован был графом) считалось шестьдесят верст, каковые следовало проехать без остановки. Казанищи, в которых уже хозяйничали Шамилевские лезгины, оставались у меня за спиной, но не дальше версты расстояния нам приходилось проехать мимо Кяфир-Кумыка, Шахмальского селения, лежавшего на высоте, с которой наша дорога, была видна на далекое протяжение. Можно было полагать, что Кяфир-Кумыкцы не упустят случая погнаться за нами, и в таком разе наше спасение главным образом зависело от быстроты и силы наших коней. У моих линейцев лошади были хороши и сыты, а подо мной шагал мой неутомимый Серый, султанского завода, про которого я знал, что уж не выдаст, коли придется уходить. У крепостных ворот мы на мгновение остановились: каждому линейцу отдал по экземпляру донесения, один экземпляр спрятал к себе за пазуху и обратился к казакам: — Ребята, у некоторых из нас кони поморены, но это ничего не значит, мы должны тянуть, пока они в силах ступать. Дорога не наша жизнь, дороги бумаги, которые везем, поэтому никого поджидать не стану. Пристала у кого лошадь, оставайся на дороге, ложись за камень и спасайся как знаешь. Встретим неприятеля в небольшом числе, бьем на пролом, покажется не по нашим силам, идем на утек в разные стороны. У кого конверт за пазухой, скачи пока лошадь не упадет, потом пеший уходи в лес, в гору, по ночам пробирайся до линии или до ближайшей крепости и начальству сдай бумаги. Теперь с Богом, неторопливым шагом! Перекрестились казаки и плетью ударили по лошадям. Когда мы поравнялись с Кяфир-Кумыком, возле аула появился сперва один, потом другой, потом третий всадник, грянул сигнальный выстрел, нас заметили и, видимо, готовились устроить погоню. Шли мы, не прибавляя шагу. Самое верное средство быть настигнутым заключается в преждевременном утомлении лошадей ненужною скоростью. В таком разе всегда надо приноравливаться к ходу погони: шагом так шагом, погнались рысью, сам уходи на рысях, а [359] поскакали за тобой, так скачи, не жалея коня. Неожиданно наблюдавшие за нами конные татары опрометью кинулись в аул, а вдали послышалась живая перестрелка, гнаться за нами не думали. Что за причина, подумал я, могла их заставить, отказаться от такого удобного случая убить несколько русских и, пожалуй, Шамилю живым представить русского офицера, очевидно посланного на линию с каким-нибудь очень важным поручением! Позже, когда я снова сошелся с просидевшими в Темир-Хан-Шуринской блокаде, мне объяснилась эта загадка. Гуси, говорят, Рим спасли, да и мне они оказали жизнеспасительную услугу. В одном Кяфир-Кумыке, не считая других, близких деревень могло собраться до пятидесяти человек весьма доброконных татар, с которыми нам, восьмерым, едва ли можно было совладать, вероятно они бы нас перебили; но тут нам на помощь явилось обстоятельство, всецело возникшее из-за гусей. Генерал Клуке, во время еще своего не потрясенного господства над Шамхальцами, отдал Кяфир-Кумыкским жителям на воспитание и на прокормление весьма большое стадо гусей. В виду предстоявшей осады, требовавшей заготовления всякого рода продовольственных припасов, он вспомнил о своих гусях и послал за ними целый батальон. Пока я выезжал через одних крепостных ворот, из других выступил батальон по направлению к Кяфир-Кумыку. Всадники, наблюдавшие за нами, да и все прочие Кяфир-Кумыкцы, вообразив, что русские атакуют аул, бросились, одни драться, другие спасать семейства и имущество, а обо мне в суматохе совершенно забыли. Батальон потерял около сорока человек, завладел, однако, гусиным стадом и в целости доставил его в крепость. Тем временем я успел уйти так далеко, что нечего было гнаться за нами. Зато Клуке и все, имевшие удовольствие пользоваться его гостеприимством, в продолжении пятинедельной Темир-Хан-Шуринской блокады, только и питались мясом моих спасителей. Мой смелый и расторопный Попов на ружейный выстрел ехал впереди, поглядывая во все стороны. Не доезжая бывшего Евгениевского укрепления, дорога пролегала густым лесом. Перед лесом Попов круто остановился, выкинул маяк и прискакал к нам во весь опор — в лесу кишит народ, рыжие лезгинские шапки! Мы остановились. Что делать? Чтобы узнать, много ли, надо выманить из лесу. Линейцы спешились, выхватили ружья из чехлов, и мы медленно стали подвигаться вперед. В лесной опушке показались конные лезгины, столпились, потолковали и потом поехали к нам навстречу. Насчитали мы одиннадцать человек, немногим больше [360] нашего, на спешенных, значит, едва ли бросятся: знают, что казацкая винтовка бьет в упор не хуже черкесской. Медленно съезжались мы, не спуская глаз с противника. На расстоянии дальнего ружейного выстрела один человек отделился от противной партии, подскакал, не хватаясь за ружье, и прокричал ломаным русским языком: «Едет Джамал, кунак, просит, чтобы офицер приехал на средину для разговора». Джамал, Чиркеевский старшина, умница и большой плут, был мой давнишний знакомый, не раз в Темир-Хан-Шуре мне приходилось вести с ним разные переговоры. Согласился я выехать вперед. Казаки меня удерживали: «Не езжайте, старый плут, верить нельзя, как раз убьет!» Но все таки я выехал. Джамал отделился от своих спутников, подъехал, и мы заговорили. — Как рад, что повстречались, — сказал Джамал, — куда идешь? Как мало у тебя казаков, будь осторожен: по дороге много ходит недобрых людей. — Спасибо за добрый совет. Еду я к Евдокимову; а ты куда? — В Темир-Хан-Шуру, к твоему доброму генералу. — Как ты скоро узнал, что он опять сидит в Темир-Хан-Шуре. Полагаю, также знаешь что случилось с Гергебилем, и кто теперь в Казанищах уселся на место Шамхала. — Знаю. Затем и еду, чтобы твоему генералу доказать, что Джамал любит русских, и Чиркей Шамилю не слуга. — Прекрасно, могу только похвалить! Джамал принял меня в свои объятия. «Прощай, да хранит тебя Аллах!» А в его маленьких, плутовских глазах светилось как у блудливой кошки: так крепко, так нежно тебя люблю, что не будь твоих проклятых казаков с винтовками наготове, кажись, не выпустил бы из своих объятий. — Теперь, — сказал я Джамалу, — проезжай мимо, приказав твоим спутникам не шалить, ибо мы к шуткам не расположены, а коли тебе не удастся проникнуть в Темир-Хан-Шуру (ворота, я знаю, крепко заперты, и много там солдат с большими пушками) так не забудь в Казанищах Шамилю от меня поклониться. — Всегда шутишь, — ответил Джамал, замысловато улыбнувшись. Не на нашей улице был праздник: я знал, что Джамал едет прямо к Шамилю, а не к моему генералу. Осторожно, с беспрерывною оглядкой, разъехались мы в противуположные стороны. Сильна была вера в нашу обоюдную дружбу, а все-таки вернее было уберечься от свинцового поцелуя в спину, пущенного на расставанье. [361] Между лесом и Мятлинскою переправой на Сулаке мы наехали на совершенно свежую сакму: пять или шесть сот коней прошли поперек нашей дороги из гор на плоскость до нас не дальние полусуток. Как мы позже узнали, Шугиб-Мулла этим путем со значительною партиею чеченцев ночью прошел к Низовому укреплению. Какое счастье, что я, ослушавшись Гурко, выехал днем, а не ночью: прямо угодили бы мы в середину чеченцев, и тогда бы действительно сбылось его предсказание видеть меня без головы. Сам он так крепко был уверен в моей погибели, что не получая обо мне никакого известия, запискою, посланною через лазутчика, сообщил прямо в Петербург, будто я зарезан теми же чеченцами, которых миновал я, благодаря моему ослушанию. Тем не кончились однако мои путевые приключения. Отдохнув часа два и хорошенько накормив лошадей в отряде у Евдокимова, я в тот же вечер поехал в Кази-Юрт под прикрытием уже двадцати пяти гребенских казаков. Ночь была темная, холодная, туманная. Дорога верст на десять пролегала глухим лесом. Два Султан-Янги-Юртовских татарина служили нам проводниками. Заехали мы в лес, в котором по причине темноты и густого тумана нельзя было видеть ушей своего коня. Казаки охватили меня со всех сторон, предо мной, чтобы мне дороги не потерять, ехал казак на белой лошади и в белом башлыке, проводники открывали дорогу в голове команды, два расторопных казака сидели у них на хвосту, винтовки наголо, чтобы в случай чего всадить им пулю между плеч. В это смутное время никому из жителей нельзя было доверить живой русской души. В глубине леса мы стали замечать, что наши татары что-то неохотно едут впереди и, пользуясь темнотой, стараются незаметным образом пропускать казаков вперед себя. Это обстоятельство возбудило в нас подозрение, не знают ли они, что в лесу скрывается неприятель и поэтому поводу прячутся от первых выстрелов. Не показывая виду, что нас начинает брать сомнение, мы их только снова выдвигали вперед, когда они забивались в средину команды, и уговаривали добросовестно вести по настоящей дороге, за что получат хорошую денежную награду. С каждым шагом однако дорога становилась теснее, огромные деревья ее загораживали, ямы, кочки, пни, направо, налево, лошади спотыкались, казаки падали, наконец мы заехали в такую трущобу, что коням ходу не стало. — Что там зазевались! Передовые иди, не останавливаться! — крикнул казачий офицер. — Проводники, сказывают, дорогу потеряли, туман, темно, ничего нельзя видеть, — отвечали спереди. [362] — Пустяки, нарочито завели, — шепнул офицер, — прикажете? — Только обезоружить, да снять с лошадей, ничего больше. Офицер сказал два слова уряднику. Мгновенно оба татарина очутились на земле, без ружей, руки стянутые за спину. Подвели их ко мне, нашелся казак-переводчик. — Вы Янги-Юртовские уроженцы, поверить не могу, чтобы от тумана потеряли дорогу: чай зажмуря глаза привыкли ходить по своему родному лесу, ведите добром, награду получите, а не то плохо вам будет. — Не знаем, где мы, вести не можем, один шайтан знает, куда мы забрели в такую темь. Другого ответа от них нельзя было добиться. — Не знаете как вперед вести, так ведите обратно в Султан-Янги-Юрт. — И этого не можем, всякую дорогу в лесу потеряли. Терпения не стало. — Взведи курки, приложись, жди команды! — и по два дула уперлось в грудь каждому татарину. — Теперь без отговорки ведите обратно, или прикажу убить как собак и тела здесь же бросить волкам на съедение! — Убей! Аллах в твои руки отдал наши головы, а вести не знаем, — унывно затянули они. — Лай-илай-ил-Аллах, Шегеден-Магомеден... «На что убивать, — подумалось мне, — от этого легче нам не станет, кровь их на дорогу не выведет». — Хорошо, — сказал я, — после разведаемся, — и приказал, посадив на коней, покрепче привязать к седлу. Составили мы совет с офицером и урядником что предпринять. После похождения с проводниками заночевать в лесу казалось далеко не безопасным. Полагать должно, партия скрывается, но велика ли? Кроме того сыро, холодно, сами померзнем да лошадей уморим; а как выбраться из совершенно незнакомой трущобы, ума не приложишь. Пока мы советовались, поистине не зная чем дело порешить, подъехал Попов. — Федор Федорович, — сказал он,— моя лошадь, когда мы стояли в Янги-Юрте, по вашей милости, ела там овес. Она умный зверь, помнит место где ей хорошо было, дорогу найдет, прикажи команде ехать за мной. Не находя другого способа, мы решились поручить себя чутью умного коня. Попов выехал на более чистое место, закружил свою лошадь, бросил поводья, ударил плетью, и крикнул — за мной, только не отставай! Напрямик, через кусты и буераки, пошла Попова лошадь, мы все труском за нею, так быстро шагала она, огибая пни и деревья, причем [363] никак не теряла сначала принятого направления. Часа два промаявшись в лесу, мы выехали на открытое место и увидали перед собой вдали светившиеся огни Евдокимовсвого отряда. Вывезла нас Попова лошадь, за что в отряде и была награждена двойною дачею овса. Проводников я приказал тут же развязать и отпустить на волю Божью. Евдокимову сдать, значило поставить их под виселицу, а я никогда не был сторонником бесполезных казней, и одним врагом меньше, одним больше не могло ни усилить, ни подорвать русской власти. У Евдокимова переночевав, на другое утро с тем же конвоем, благополучно я доехал до Кази-Юрта, где мне сообщили, что в окрестностях действительно рыщут многочисленные неприятельские партии, и в ту же ночь с Камбулатовского поста были похищены пятьдесят донских казачьих лошадей. Супруга подполковника Евдокимова, жившая в Кази-Юрте по соседству с мужем, испуганная брожением, охватившим весь край, обратилась ко мне с просьбой доставить ей возможность с моим конвоем доехать до Кизляра, где, казалось, существовало менее опасности. В прикрытие же мне были даны по распоряжению Кази-Юртовского коменданта одна пехотная рота и тридцать казаков, при двух орудиях. Холод заметно усилился, день нашего выступления отличался особенным ненастьем: мокрый туман лежал на степи, то поливало нас дождем, то засыпало снегом. Евдокимова с молодою служанкою, из пленных чеченок, ехала в маленькой бричке, лошадьми правил денщик, во время пути мне случалось садиться к ним на облучок, но большею частью я ехал верхом. Поздно вечером подошли мы к Магометову посту, сделав более тридцати верст. Кроме навеса для лошадей и битком натисканной казачьей казармы турлучной постройки, в открытом поле торчала одинокая мазанка для проезжающих. Евдокимова заняла ту мазанку, предоставив мне ночевать в бричке, содержавшей довольно значительный запас подушек и ковров. Солдаты расположились в степи вокруг скудных огоньков. Дождь и снег, которым я подвергался в течении всего перехода, промочили меня до рубашки, негде было обсушиться; пришлось мокрому улечься в бричке, обложив себя подушками и накрывшись коврами госпожи Евдокимовой. На первых порах я заснул тяжелым сном, но скоро проснулся, разбудили меня невыносимые страдания. Ночью хватил сильный мороз, рубашка примерзла к телу, остальное платье ледяною броней сковывало окоченевшие члены. Хочу приподняться — силы нет, хочу крикнуть — голосу не достает, руки, ноги не шевелятся, язык одеревенел. Сделал [364] я отчаянное усилие, какой-то хриплый звук вырвался из гортани, солдаты, без сна лежавшие возле соседнего огня, вообразили, что меня режет прокравшийся чеченец, схватили ружья и опрометью кинулись к бричке. Смекнув, какая оказия мне приключилась, они поспешили меня вытащить, из брички и принялись оттирать в несколько рук, срывая мерзлое платье. Прибежал Попов, взглянул и, долго не думая, поднял такой стук в двери мазанки, каким мертвого можно было на ноги поставить. — Нельзя, мы раздеты, — откликнулись из-за дверей. Но это нисколько не остановило Попова, он продолжал стучать и кричал во весь голос: Не в том дело, сударыни, одеты вы или неодеты, а дело в том, что Федор Федорович замерз и не пустите так, пожалуй, не довезем его до Кизляра в живом виде. — Дайте только время шубы накинуть. Через мгновение двери растворились, меня ввели. Попов понакидал дров на тлевшиеся еще угли, вспыхнуло огромное пламя. Евдокимова со своею служанкой, одни шубы на плечах, откинув в сторону всякое неуместное жеманство, принялись готовить чай. Мой распорядительный казак однако не дал им долго трудиться. — Еще имеем к вам покорнейшую просьбу, — обратился он к госпоже Евдокимовой: изволили впустить, хоть и раздемшись, так чтобы ваша добродетель без проку не оказалась, не благоугодно ли будет предоставить Федора Федоровича нашему с Ивашиным усмотрению, а вашей милости с девонькою лечь лицом к стене, головки одеяльцем накрыть и не глядеть, что мы станем делать. Когда Евдокимова согласилась на это предложение, тогда казаки раздели меня до нельзя, окрутили одеялом, накрыли шубой, мокрое белье развесили около огня и объявили, что таперича опять можно глядеть в мою сторону, пока не примутся меня одевать. К утру я успел согреться, выступила даже легкая испарина, и дело обошлось для меня без горячки и без воспаления. По поводу этого приключения мы двинулись в поход несколько позже обыкновенного, и Евдокимова не позволила мне ехать верхом, а усадила в бричку между собою и служанкой. На дороге встретили мы армянина, бежавшего с женою и с детьми из Тарков, от которого узнали, что неприятель большими силами атаковал Низовое укрепление, служившее складочным пунктом провианта, морем привозимого из России для Дагестанских войск, что гарнизон храбро отбивается, но будет ли в силах устоять, сказать нельзя, потому что число осаждающих беспрестанно умножается и даже носится слух, будто Шамиль [365] намерен им прислать орудия, действовавшие противу Гергебиля. Приехав в Кизляр, я не мешкая написал об этом генералу Фрейтагу, командиру Левого фланга Кавказской линии, сообщив ему при том, в каком положении оставил я Гурку в Темир-Хан-Шуре, чего, по забывчивости, не сделали, отправляя меня в дорогу. Донесение мое я отправил к Фрейтагу по летучке в кр. Грозную, а сам стремглав поскакал в Тифлис по почтовой дороге, пролегавшей через казачьи станицы вверх по левому берегу Терека. Скакал я в почтовой телеге по глубоким мерзлым колеям грунтовой дороги, никогда не изведавшей ни лопаты, ни кирки, и доскакался до совершенной невозможности продолжать путешествие в телеге, именуемой костоломным снадобьем. В Екатерноградской станице Горского казачьего полка, полковой командир князь Георгий Эристов предложил мне свой тарантас для дальнейшего следования. Пока справляли тарантас и пока готовили ужин, которым предполагалось меня накормить, я прилег на широкий турецкий диван и заснул тяжелым непробудным сном. Не помню, как у меня взяли подорожную, деньги и уложили в тарантас. Очнулся я перед самым Владикавказом, проехав более десяти часов без чувства и без сознания. На Военно-грузинской дороге мой тарантас, прыгая по камням ровно живой, стал кряхтеть и стонать, сначала слетел задний сундук, потом отвалились козла, казак и ямщик принуждены были держаться на торчке, расшатался кузов, его стянули веревкой, а я все продолжал скакать и к вечеру другого дня подскакал к Тифлису. Предчувствовал я, какая неласковая встреча мне готовится. Я тут на лицо, жив и невредим, а сына нет. Где он? Что с ним? К счастью еще в моем кармане лежало от него письмо, служившее живым ответом на эти предвиденные вопросы. На тифлисской заставе, несогласно с обычаем курьерской езды, я приказал подвязать колокольчик и втихомолку, без звона подъехал к дому Корпусного командира. Все окна были освещены по случаю приемного вечера. В первой, безлюдной зале я застал молодого ординарца, князя Эристова, которому и наказал, никому постороннему не говоря, тихонько доложить о моем приезде г-ну Корпусному командиру. Вышел Корпусной командир — он же мне родной дядя — нелюбезно на меня посмотрел и пошел в свой рабочий кабинет, а я за ним. Приветствовал он меня не весьма поощрительными словами. — Зачем приехал и что привез, говори! Я положил на стол объемистый конверт — в донесении все сказано. [366] — Известно тебе содержание? — Полагаю, сам писал. -Так говори! — Гергебиль погиб со всем гарнизоном, Шамиль двинулся в Шамхальство, генерал Гурко блокирован в Темир-Хан-Шуре, Пассек отрезан и где находится в настоящую минуту, мне неизвестно, весь Северный Дагестан восстал, Низовое укрепление атаковано, с трудом пробрался из Темир-Хан-Шуры на линию, а после меня, думаю, заяц не проскочит. Корпусной командир опустил голову, минуты две просидел в глубоком молчании, а потом недовольным голосом спросил: — Зачем Гурко прислал именно тебя, а не другого. — Потому что дела мне коротко известны, и я имею возможность положительно отвечать на все вопросы, которые бы вы вздумали мне предложить. — Нет, должна существовать другая причина, твое место при Гурке, ты ему нужен, завтра же ступай назад! — С десятью батальонами можно, а один не проеду, да и Гурке мало проку будет от меня одного. — Хочу! ступай назад, — сердито крикнул он, — а батальонов мне негде взять: в Тифлисе на караулы не достает. — Прикажете, поеду, но разве для того только, чтобы без всякой пользы засесть в Кизляре или в Кази-Юрте. Кроме того, пускай в вашем же присутствии любой доктор решит, в силах ли я предпринять новое путешествие: едва держусь на ногах. Дядя морщился. Горе его трогало меня — не он напутал, а ему выпало на долю распутывать чужую бессмыслицу, отвечать за чужие грехи. Но чем же я был виноват? — Хорошо, оставайся! — Тут дядя только спросил: — А Борис? — В Темир-Хан-Шуре, жив и здоров, вот письмо от него. Взял он письмо и, не распечатав, положил к прочим бумагам. В голове у него бродило: Дагестан, Гурко, Пассек, Низовое, где взять способы им помочь? — Теперь, — сказал он, — пройди к жене в комнату, минуя гостиную, наполненную людьми, а я пойду к гостям и пришлю ее. Сегодня никто не должен знать о твоем приезде, завтра же на базаре станут рассказывать дагестанские происшествия. Армянские лавочники, бывает, раньше меня узнают, что творится в крае. В дальней комнате, при тусклом свете ночной лампады, свиделся я с женой после тяжелой четырехмесячной разлуки, а тем временем [367] разряженные красавицы и любезники разноязычного тифлисского общества продолжали меняться многозначущими взглядами, щебетать и шаркать в ярко освещенных залах. Потом двоюродные сестры (было их четыре), урываясь от гостей, стали прибегать со мною поздороваться и узнать о брате. На другой же день Корпусной командир, А. И. Нейдгарт, уехал на линию, в Екатериноградскую станицу, чтобы сблизиться с местом происшествий, и туда вызвал на совещание из Ставрополя обер-квартирмейстера войск на Кавказской линии Д. А. Милютина и из кр. Грозной генерала Фрейтага. Несколько дней спустя, я поехал следом за ним и в Екатеринограде, собираясь дальше ехать, пошел к нему явиться и откланяться. Занимал он казачий дом, состоявший всего из двух комнат, в первой из них столкнулся я с Фрейтагом, уходившим от Корпусного командира. Обрадованные встречей, мы обнялись. — Еду в Темир-Хан-Шуру выручать Гурку, когда наберу достаточно войска, — сказал мне Фрейтаг, — хотите со мной? — Спасибо за любезное предложение, другой раз готов им воспользоваться, а теперь досыта нагулялся — и без всякого проку для дела и для самого себя. — Понимаю и не стану вас винить. А у вас там что творилось? — Как всегда: благих намерений полон карман, а как понадобится выложить, да себя показать, так руки дрожат и добра не видать. А здесь? — Та же песня, да на другой лад. На место прямого дела хитрые подкопы. Тошно становится. Не видели мы, что во все время нашего разговора Корпусной командир стоял в полурастворенных дверях своей спальни и слушал. Заметив его присутствие, Фрейтаг вышел скорыми шагами, а я вошел к Александру Ивановичу. — Кажется между вами и Фрейтагом существует крепкая дружба, — сказал он, — друг другу передаете ваши душевные впечатления? — Да, — отвечал я, — еще с Польской войны знакомы и дружны. Очень его люблю и уважаю: прямой, благородный человек, отличный генерал. — А мне он не сильно понравился. — Почему, ежели дозволено спросить? — Много слишком обещает, очень самоуверен. — Чего не может, того и не станет обещать, а что обещает, то и сдержит. [368] — Сподоби Господь вашими устами мед пить! Из этих немногих слов Корпусного командира я успел только заметить, что добрые люди постарались Фрейтага уронить в его глазах. Не всем добрый и честный Роберт Карлович приходился по сердцу. Офицеры готовы за него в огонь и в воду; солдаты любят как родного отца, ни перед кем спины не гнет, беспрестанные удачи, ведь досадно, и под конец даже обидно. А Фрейтаг и на этот раз отлично исполнил все, что обещал. До того, уже освободив Низовое укрепление, вследствие моего уведомления он собрал последние войска, которыми обстоятельства позволяли располагать на левом фланге Кавказской линии, четыре батальона и сот шесть казаков, двинулся с ними к Темир-Хан-Шуре, освободил Гурку, и вместе с ним пошел выручать Пассека, окруженного неприятелем в Зырянах, где он принужден был есть конину и еле-еле отбивался в виду очевидной опасности погибнуть со всем своим отрядом. Попал Пассек в западню по собственной вине. Приказание очистить Хунзах и форсированным маршем идти в Темир-Хан-Шуру, 6-го ноября отправленное мною с Оглинской горы, получил он на другое утро и вместо того, чтобы выступить в ту же ночь, как приказывал Гурко, без всякой основательной причины промедлил девять дней, т. е. выступил 16-го, а 17-го Хаджи-Мурат овладел Бурундухкальскою башней и не пропустил его. Отчаянная попытка Пассека прорваться через эту теснину повела только к тому, что его отряд, испытав полное поражение, был отброшен к Зырянам, в долину Койсу. Владимир Осипович, сказывали мне потом, узнав о положении, в которое Пассек себя поставил, буквально не исполнив посланного ему приказания, выходил из себя, в порывах неукротимого гнева заочно грозил его отдать под суд, разжаловать, расстрелять, а когда, благодаря Фрейтагу, 17-го декабря сошелся с ним в Бурундух-Кале, не устоял противу слез и рыданий, с которыми Пассек бросился его обнимать, как своего спасителя, и все ему простил. А затем Пассек не миновал своей цели: был произведен в полковники — должно думать — за ослушание, за храбрую Зырянскую оборону получил Георгия и генеральский чин, когда представил красноречиво составленную реляцию о своих в Аварии совершенных подвигах. Два года спустя, кончил он свое существование от чеченской пули в глуши Ичкерийского леса во время так называемой сухарной экспедиции. Р. К. Фрейтаг, которому на Кавказе выпало на долю всегда кого-нибудь выручать (полковника Брусилова, осажденного в Гурии инсургентами, Гурко, блокированного в Темир-Хан-Шуре, Воронцова, [369] безвыходно застрявшего в Ичкерийском лесу), прожил дольше. Измученный трудовою жизнью, помер он от чахотки в 1852 году. А меня, свидетеля Гергебильской драмы, пока еще земля продолжает терпеть. Т[орнов]. Вена, 20 октября (1 ноября) 1880 г. Опубликовано: «Русский архив», 1881, кн. II (2), с. 425-470. Текст воспроизведен по изданию: Ф. Ф. Торнау. Воспоминания русского офицера. М. Аиро-ХХ. 2002 |
|