|
ШИПОВ Н. Н.ИСТОРИЯ МОЕЙ ЖИЗНИРассказ бывшего крепостного крестьянина Н. Н. Шипова.1835-1836 гг. 1Прошол год. Во все это время, ни слободское начальство, ни преследователь мой Павельев, меня не тревожили, и я спокойно занимался торговлею: ездил в Моздок и Кизляр для покупки местного вина, под именем чихиря, и, так называемой, кизлярской водки 2, а также свежей рыбы шамаи, которую солил и коптил по способу, употребляемому армянами; приготовлял «шишлык» 3; прочий же товар для лавки выписывал большею частию из Москвы. Торговля моя шла довольно успешно, так что я заявил уже желание приписаться в пятигорские купцы и представил соответствующий капитал; но дело это почему-то затянулось в Ставрополе, в областном управлении. Благодаря моей торговле, я познакомился со многими лицами и в том числе с сотником донского полка Василием Сухоруковым. Это был человек умный, ловкий, предприимчивый и пользовался большим уважением. Он снимал на Кавказе почтовые станции, брал казенные подряды и вообще пускался в разные коммерческие предприятия. Вот, этот-то Сухоруков предложил мне быть у него как бы коммисионером, с жалованьем по 1,000 руб. асс. в год, и кроме того, 2,000 руб. для [438] торговли по моей лавке. Это предложение было как нельзя более мне по сердцу, и я согласился. — В это время объявлены были торги на казенные нефтяные колодцы, находящиеся в горах близь крепости Грозной. Сухоруков пожелал снять эти колодцы, и поручил мне сначала съездить на торги в Ставрополь, а потом на самые колодцы и заняться нефтяным делом. Это было в начале 1836-го года. Для своей лавки я нанял прикащика и его, вместе с моею женою, оставил торговать, а сам отправился исполнять приказания Сухорукова. На торгах, нефтяные колодцы остались за Сухоруковым, и я поехал в Грозную крепость; здесь принял от полковника колодцы, распорядился с рабочими по переливке нефти из колодцев в бочки и приказал отправить ее в склад на станцию Наур, куда, чрез несколько времени, прибыл и я, для следования с нефтью на ярмарки — в Моздок, Екатериноград и Егорьевск. На этих трех ярмарках мною продано было нефти довольно много и выгодно. После того я возвратился в Пятигорск, с отчетом Сухорукову, который остался мною доволен и просил меня найти мастера для выгонки из черной нефти белой. Мастер скоро отыскался, и он принялся за дело при нефтяном складе в станице Наур. Спустя немного времени, именно в мае месяце, Сухоруков послал меня в разные южные города России и на австрийскую границу для узнания цен на белую нефть, и для запродажи как ее, так и черной нефти. Ехал я на почтовых через знакомые мне города — Ставрополь, Ростов-на-Дону, Таганрог, Херсон и Одессу; отсюда — на Скуляны и Каменец-Подольск, а потом через Староконстантинов и Дубно в Радзивилов. Здесь я нашол одного еврея-фактора и послал его с пробной нефтью за австрийскую границу, в местечко Броды, разведать не требуется ли там нефть? Между тем, я узнал, что верст за 30 отсюда находится Почаевский монастырь, с явленною иконою Божией Матери, известной под именем почаевской. Недолго думая, поехал я в Почаев. Монастырь стоит на горе, окружон большим лесом. Явленная икона Божией Матери поставлена в алтаре, за престолом; посреди храма находится камень, на котором, по преданию, Пресвятая Богородица стояла своими св. стопами. Из камня вытекает каплями вода, которую собирают в особый большой сосуд; при молебнах с водосвятием вливают несколько капель этой воды и роздают богомольцам, чего удостоился и я. Из монастыря я возвратился в Радзивилов, и от еврея-фактора узнал, что в Бродах нефть никому не требуется. Тогда я отправился через Кременчуг в Киев, а отсюда на Роменскую ярмарку и в Харьков; здесь продал нефти достаточное количество и прибыл в Ставрополь, где находился в это время Сухоруков. Я отдал ему отчет о моей поездке, после чего он отправил меня покупать житную муку по пятигорскому округу, [439] для взятого ин казенного подряда. Скоро я прибыл в Пятигорск и через три дня собрался ехать в Кисловодск. В это время пришол ко мне один из хороших моих знакомых, бывший полицейский письмоводитель в Пятигорске, Кастыченко. Узнав от него, что он едет в Кисловодск, я попросил его купить там ржаной муки, четвертей 200, так как самому мне для такой малости ехать туда не хотелось: я расчитывал купить муку в Егорьевске и в селениях по реке Куме. Кастыченко согласился. Я дал ему 200 руб. на задаток и свою верховую лошадь черноморской породы. После этого мы расстались, и я отправился на Куму. Купив значительное количество муки в селениях, я прибыл в Егорьевск, где услыхал, что несколько дней тому назад (дело было в половине октября месяца) на Кисловодск напали ночью черкесы, казаков на посту порубили, разграбили и сожгли станицу; несколько человек взяли в плен. Этот слух сильно поразил меня и встревожил: что сталось с Кастыченком? Ведь так возможно было мне самому быть на его месте! — Я немедленно поехал в Пятигорск, а отсюда в Кисловодск; здесь узнал, что слух о набеге сюда черкесов был справедлив, Кастыченку с моею лошадью черкесы увели в плен. И то сказать: набеги разных горских хищников на мирных жителей в тех местах и в те годы случались нередко. В это время Сухоруков получил из Тифлиса, от почт-инспектора Клемента, письмо с известием — не желает ли он принять участия в торгах на снятие почтовых станций во всей Грузия. Сухоруков призвал меня и сказал, чтобы я ехал в Тифлис на торги, но не для того, чтобы действительно снять станции, а с тою целию: не удастся лм мне взять с почтсодержателей сколько нибудь денег в его пользу? Эта задача была для меня трудная, да и дорога предстояла неизвестная для меня, а главное — опасная. Однако раздумывать мне было некогда: Сухоруков торопил меня отъездом. Я взял денег у Сухорукова, простился с женою и сыном и 17 октября отправился в путь по эстафету. На закате солнца я приехал в Екатериноград. Так как у меня было рекомендательное письмо от Сухорукова к тамошнему почтмейстеру, то он немедленно дал для меня верховую лошадь и вытребовал в провожатые мне десять казаков с урядником и столько же солдат, с унтер офицером, — это для безопасности от нападения ночных хищников. С таким конвоем я отправился. Переехали реку Малку через мост. Ночь была лунная, ясная; звезды сверкали, как бриллианты; тут и там возвышались серебристые исполинские горы, между которыми резко выделялись Казбек и величественный Эльбрус. В левой стороне шумел бурливый Терек. Мы ехали тихо, молча, прислушиваясь к каждому шороху, или малейшему звуку. Я невольно предался своим думам, думам грустным. Что делается на моей [440] дорогой родине, там, где протекает Волга многоводная, где раскинулись уральские степи привольные? И где я теперь влачу жизнь мою? В Кавказских горах, в опасности от хищников, ежеминутно ожидая смерти.... О, свобода, свобода! Где те люди счастливые, под какою планетою родились, которые не видели и не видят никакого гонения, никакого стеснения? Живут они по своей вольной волюшке и ничего не боятся. А я?... Мне постоянно, во сне и на яву, представляется, что меня преследуют, — в темницу сажают, деньги мои отбирают, жену с сыном и дочерью со мною разлучают, в доме моем повелевают и все по своему распоряжают; из отчизны милой в изгнание посылают и на прах родителей пролить слезы не допускают.... Незабвенный родитель! Встань и посмотри на сына своего, тобою столь много любимого. Что с ним?... Вот-вот набег хищников, — и разрубят меня горцы своими острыми шашками: тогда окровавленный труп мой не будет лежать возле твоего милого праха и никто не придет оросить родными слезами мою одинокую дальную могилу. Разве только какой-нибудь проезжий путник, подобно мне, увидит мой бугорок могилки и скажет: «вот здесь лежит, верно, какой-нибудь несчастный, убитый хищниками». — Тяжело и грустно мне было; слезы невольно катились из глаз.... Тут унтер-офицер прервал мои размышления, начав рассказывать, что дня четыре назад, на этом самом месте, хищники убили одного ротного писаря и ямщика, ехавших из Ардона в Екатериноград. Я сказал унтер-офицеру: — Может быть и нам будет такая же участь? Да, — отвечал он, — если набежит на нас большая шайка горцев. — Я струсил не на шутку. Однако, чрез несколько времени, мы прибыли благополучно в укрепление Ардон. Здесь мне тоже дали конвой из 12-ти казаков, и я поехал далее. На рассвете прибыли в укрепление Манарет. Тут я немного отдохнул, подкрепил себя в духане пищею и опять-таки с казаками отправился до следующей станицы. Так я доехал до Владикавказа. Отсюда опасности от горцев не предвиделось, и потому мне посоветывали взять с собою только одного казака. Отправились мы, переплыли шумный Терек на пловучем мосте и въехали в самые горы кавказские. Дорога неприметно повышалась, то извиваясь узкой полосой по берегу Терека, то пролегая между страшных каменистых утесов, нависших над головою путешественника. С непривычки кажется, что эти утесы вот — вот сей час обрушатся: страшно становится, сердце сильно бьется и творишь молитву, желая одного — как бы поскорее миновать эту скалистую дорогу. Доехали до селения Казбек, расположенного близь горы этого названия, которая возвышалась над селением несколько верст; на вершинах горы висели огромные сугробы снегов, как-бы готовых обрушиться и задавить это небольшое селение. Отсюда я поехал уже в повозке, на [441] тройке лошадей. Тут дорога изменилась к лучшему, только немного. Со станции Пасанаур она стала заметно скатистою с гор на обширную равнину, до самого города Тифлиса. С левой стороны стояли высокие утесы, а с правой — страшные обрывы с долинами внизу, где заметны были селения, пасущийся скот и люди. Все ото казалось столь малым, как маленькие детские игрушки. По местам, дорога была так узка, что мы с трудом проезжали по ней; я обыкновенно вылезал из повозки, так как упасть ей в обрыв было очень легко. Но вот мы спустились на станцию Ананур, дорога стала не так крута и мы поехали рысью до города Душет, а отсюда прямо в Тифлис. Нимало не медля, я отправился к почт-инспектору Клементу и подал ему письмо от Сухорукова. Он принял меня радушно, видимо был рад, что Сухоруков прислал меня для снятия почтовых станций в Грузии и, между прочим разговором, серьозно спросил меня: действительно ли найдутся у Сухорукова лошади, если станции останутся за ним, и может ли он содержать их? Я, помня приказ Сухорукова, отвечал на это утвердительно. Тогда Клемент обещался сделать для меня все, от него зависевшее. Между тем, съехались в Тифлис почт-содержатели, повидались с Клементом и узнали от него, что я, как поверенный Сухорукова, приехал с непременным намерением снять все станции в Грузии. Они желали переговорить со мной и для свидания назначили дом одного почт-содержателя. Клемент, сообщив мне об этом, выразил мысль, что еслибы почт-содержатели предложили мне порядочную сумму денег, то можно бы торги оставить и без хлопот возвратиться в Сухорукову. Я это замотал себе на ус и в назначенный день, вечером, отправился на свидание с цочт-содержателями. Меня попросили в большую залу, где были армяне, грузины, татары — человек 30. Я раскланялся и мне предложили сесть на диван. Тут находились какие-то князья, другие — с золотыми и серебряными медалями, — словом — все лица важные, представительные. Некоторые из них знали Сухорукова лично, спрашивали об его здоровьи, делах, и потом повели разговор на счет предстоящих торгов. Я им решительно заявил, что приехал снять станции, так как у Сухорукова лошадей много и он ни в чем не нуждается. Подали чай, затем ром. Я сказал, что крепких напитков не пью. Все очень этому удивились и высказали: не может быть, чтобы русский ничего не пил. Потом, разными намеками стали говорить мне, чтобы я не вмешивался в торги, за что предлагали денежную благодарность. На это я сказал: — если вы хотите, чтобы я не мешал вам на торгах, то дайте мне 10,000 руб. сереб. Они положительного ничего не говорили и стали угощать меня разными европейскими винами, закусками и наконец шампанским. [442] Увидев, что я упорно отказываюсь от их угощения, перепились сами и с тем все разъехались. На другой день явился я к Клементу и рассказывал, что было на свидании с почт-содержателями. Он похвалил меня и сказал: — Теперь я буду делать все в пользу Сухорукова и на то употреблю все свои силы. Если скоро он не вышлет тебе денег, то я могу дать тебе своих тысяч до десяти; на них ты пока будешь покупать здесь ячмень, сено и саман (ячменную солому). Только вот что: скажи мне откровенно — сдержит ли Сухоруков станции? Ведь к 1-му января (1837 г.) надобно выставить на все станции 360 троек лошадей и 360 русских ямщиков. Если он этого не сделает, — что я тогда скажу барону Розену? 4 Ведь я подвергнусь большой неприятности и даже могу попасть под суд. Я, видя такие добросердечные чувствования и расположение Клемента к Сухорукову, затруднялся в своих мыслях. Знаю, что Сухоруков послал меня только с обманом; но придется ли мне взять что-нибудь с почт-содержателей — неизвестно. А завтра торги; время коротко. Я сказал Клементу: — Василий Михайлович! Я вижу ваши добрые намерения. Но если я вам скажу всю правду и Сухоруков о том узнает, ведь мне будет беда. — Не беспокойся, — живо возразил мне Клемент; я буду защищать тебя от нападок Сухорукова. Тогда я признался Клементу, что у Сухорукова нет ни денег, ни лошадей и что он вовсе не намерен снимать станции. Клемент остался этим очень доволен, велел мне явиться на торги только для проформы и обещался взять что-нибудь с почт-содержателей в мою пользу. На другой день состоялись торги, но барон Розен их не утвердил и отдал все почтовые станции в Грузии своему любимцу, грузинскому купцу Зубалову, впрочем с большою уступкою в пользу казны. В Тифлисе я прожил до половины ноября месяца. Денег у меня оставалось мало, а Сухоруков не присылает. Тогда Клемент дал мне денег на путевые издержки, и скоро я оставил Тифлис. В дороге пришлось пробыть довольно долго, потому что близь Екатеринограда я просидел 14 дней в карантине. По прибытии в Пятигорск, явился к Сухорукову и отдал справедливый отчет о своей поездке. Сухоруков на этот раз худого мне ничего не сказал; но скоро обнаружились его худые против меня замыслы. [443] 1837—1841 гг. В январе месяце стали доходить до меня слухи, что Сухоруков вел переписку с. своими тифлисскими приятелями относительно того: не взял лм я сколько нибудь денег с почт-содержателей, будучи на торгах в Тифлисе? Пока слухи эти ничем не подтверждались. Но вот в половине апреля Сухоруков. призвал меня к себе на квартиру и сказал, что я получил от почт-содержателей 4,000 руб. асс. При этом он подал мне письмо, полученное им от отставного полковника Городинского. Разумеется, я утверждал, что Городинский написал обо мне неправду. Тогда Сухоруков предложил мне сделать сейчас же следующее: написать жене моей письмо, что, будто-бы, я уехал по делу Сухорукова в Егорьевск и чтобы она прислала мне деньги с подателем письма — нашим общим знакомым, прапорщиком Гловацким. Ничего не подозревая, я исполнил это требование Сухорукова, и Гловацкий отправился с письмом к жене. Чрез несколько времени он возвратился и в другой комнате о чем-то переговорил с Сухоруковым. После этого Сухоруков вышел ко мне и сказал: — Ну, Николай Николаевич, верно правда, что Городинский наврал про вас, потому что у вашей жены не оказалось никаких денег. — Я это я без того знал. Мы с Сухоруковым расстались друзьями. — Когда я пришол домой, то жена моя не мало дивилась происшедшему и рассказала, что так как у нее денег не было, то она пошла к одному знакомому занять денег, а Гловацкого просила подождать ее; но знакомого не застала дома и вернулась ни с чем. После того Гловацкий ушол. Я посмотрел в столовый ящик, где обыкновенно хранились у меня разные бумаги и документы: многих из этих бумаг, особенно касающихся Сухорукова, не оказалось; пропал также и лежавший тут же брилиантовый перстень. Тогда я понял проделку со мною Сухорукова и Гловацкого. На другой день мною подана была об этом жалоба коменданту Симборскому, с целию оградить себя от происков и притеснений Сухорукова. Но после я каялся, что подал эту жалобу. Дело в том, что Сухоруков, узнав о моей жалобе, сильно на меня разгневался и решился во чтобы-то ни стало сделать мне зло. Начальник Кисловодской линии, барон Ган, храбрый воин и человек во всех отношениях почтенный, был коротко знаком с Сухоруковым. Последний упросил Гана послать тому же коменданту Симборскому такую бумагу, что, будто бы, пойманы двое хищников, при коих найдено 10 фунтов пороху, и они показали, что порох этот [444] куплен ими у меня в лавке, где его имеется достаточное количество, и что, поэтому, следует сделать у меня в квартире и в лавке надлежащий обыск, а затем — отдать меня под суд. В один несчастный день неожиданно явились ко мне комендант, полмциймейсиер и стряпчий с понятыми для обыска. Однако пороху не нашли. Спросили хозяйна моей квартиры и соседей о продаже мною пороху, но те сказали, что ничего подобного не видали и не слыхали. Тем дело и кончилось. Тогда Сухоруков воспользовался таким случаем. Мои родственники и знакомые адресовали свои письма на имя Сухорукова, с передачею мне. Сухоруков стал предварительно прочитывать присылаемые мне письма. Однажды он получил из Одессы письмо от Кожевникова, который писал мне, что преследователь его и мой — крестьянин Павельев — находится в Одессе и что ему, Кожевникову, верно, не укрыться от него и быть в остроге; поэтому Кожевников, просил меня, чтобы я выслал ему денег, за что он не скажет Павельеву о моем местопребывании. Сухоруков представил это письмо полициймейстеру и меня посадили под арест при полиции. Прошло недели три, и я упросил письмоводителя, чтобы мне дозволено было хоть изредка навещать свое семейство. Тут я узнал, что Сухоруков подал на меня в полицию заявление, будто я должен ему 500 руб. асс. и просил описать мое имущество. Ото было исполнено, лавка запечатана; должники по лавке отказались платить мне. Наконец, Сухоруков добился того, что меня с женою и сыном отправили по этапу из Пятигорска в Ставрополь. Здесь препроводили меня из полиции в острог, а жену — в женскую тюрьму. Это было 1-го августа. Меня поместили в казарме, на дверях которой висела доска с надписью: «за бродяжничество». Началась для меня невыразимо горькая жизнь, столь горькая, что и теперь, при воспоминании о ней, из моих глаз катятся невольные слезы.... Но буду продолжать рассказ. Прошол месяц. Жену мою выпустили из тюрьмы на поручительство. Изредка она с сыном навещала меня; но мне от этого было не легче. Она поступила работницей к одному купцу, да притом же ходила последние дни беременности. Я ничего не мог сделать к облегчению ее горькой участи. Впрочем, 4-х летнего сына нашего взял к себе в острог. В октябре месяце прошел слух, проникший и в нашу камеру, что проездом из Грузии скоро будет в Ставрополе Император Николай Павлович и посетит острог. Все арестанты пришли в движение, и хотя нам было объявлено, чтобы мы не смели беспокоить государя ни письменными, ни словесными просьбами; однако многие запаслись прошениями, надеясь подать их лично государю. Я также решился сказать незабвенному монарху о злоупотреблениях на Кавказской линии, в той уверенности, [445] что он окажет мне какую-либо милость. В день приезда государя, с раннего утра все начальство острога было на ногах. Везде чистили, выметали сор, полы усыпали песком. Арестантам выдали по новому полушубку; наварили говядины и каши, словом, для нас наступил настоящий праздник. В 12 часов приехал государь. Я встал у самой двери нашей казармы. Лишь только отворилась эта дверь и я увидел государя, как тотчас же пал на колена и произнес: «ваше императорское величество!» Но в туж минуту дверь затворилась; государь не вошел в нашу казарму. Так я и остался влачить жизнь свою по прежнему. В соседней с нашей казарме посажены были раскольники, человек 35. С некоторыми из них я познакомился и они рассказали мне про себя следующую историю. Все они государственные крестьяне селения Михайловки, отстоящей 15 верст от Ставрополя. Они были люди зажиточные, трудолюбивые. Несколько лет тому назад им пришло на ум разведать: какая на Руси вера правая, истинная? С этой целию они отправили в Москву, в разные другие города и места двоих стариков. Когда старики возвратились домой, то рассказали, что лучшей веры, как старая поморская, не было и нет; так говорили и в Москве, и на Унже, и везде. Тогда михайловцы избрали себе наставника, по имени Гаврила, начали жить по этой старой вере и никто их не тревожил. В начале прошлого (1836) года пришои в Михайловку какой-то странник, по фамилии Липатов, и попросился у одного крестьянина пожить немного времени. Тот согласился. Скоро старообрядцы узнали о новоприбывшем страннике, стали навещать его и слушать его речи «от книжного писания». Липатов говорил: в слове Божием сказано: «если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение свое, и роздай нищим, и следуй за Мною» 5. Поэтому слушатели должны были оставить дома свои с имуществом и бежать в горы далее немирных черкесов, в места пустынные и безлюдные, и там поселиться. На дорогу следовало взять с собою только самое необходимое. Если бы они пошли, то он, Липатов, всех их перекрестит, но имен им не переменит, и будет во всем их главным наставником и руководителем; они станут называться братьями, а жены их сестрами. Еслибы на дороге, или где либо, они попались и их стали бы обращать назад в дома свои, то они не ходили бы и обличали антихриста. Такое учение Липатова прельстило михайловцев и они решились ему последовать. Исподволь, понемногу они распродали скот, хлеб и другое имение, а в ночь на светлое Христово воскресенье (1837 г.) на нескольких повозках выехали из своего селения. Отъехав верст 40, остановились близь какой-то речки кормить лошадей. Тут Липатов всех их [446] перекрестил и они стали называться «братьями», а жены их «сестрами». Прибыли на Кубань, где были расставлены казачьи посты из линейных казаков. Эти казаки оказались тоже какие-то старообрядцы, и михайловцы скоро сторговались с ними, чтобы они пропустили их за Кубань, да кстати нашли им одного черкеса в провожатые. Ночью наши странники переправились через Кубань и вожак повел их далее в горы. День провели в лесу, а ночью вожак опять повел их; но чрез несколько времени скрылся, и они остались одни в совершенно незнакомой им местности. На рассвете, не вдалеке от себя они увидели черкесскую деревню. Вошли в большой лес и расположились тут передневать. Из деревни (она оказалась мирных черкесов) вышел один черкес в лес осмотреть капканы, расставленные для ловли диких коз и оленей; он заметил табор михайловцев и дал знать об этом начальнику своей деревни — офицеру русской службы из черкесов. Офицер, с вооруженными черкесами, немедленно прибыл к странникам и начал их распрашивать: кто они, куда идут и проч.; но в ответ получал только грубости и бранные слова. Тогда офицер приказал гнать их в станицу, где находился полковой штаб. Полковник вышел к старообрядцам и спросил: «кто у вас начальник?» — «Я», — отвечал Липатов и начал говорить разные грубости. Полковник тут же приказал дать ему 200 ударов казацкой плетью. Липатов под этими жестокими ударами не стонал, не охал, а произносил только слова: «братцы мои! помолитесь за меня грешного». Товарищи его стояли на коленях и молились на восток. По окончании экзекуции, Липатов встал, повернулся лицом к востоку, перекрестился и сказал: «слава тебе, Господи, что снял с меня всю нечисть». Полковнику не понравились эти слова и он приказал дать Липатову еще 70 ударов, после чего он уже не мог встать: его подняли товарищи. После Липатова наказан был еще Гаврило 80-ю ударами. Потом, на другой день всех их погнали в Ставрополь. Здесь им были разные допросы; ходили к ним священники, уговаривали, увещевали; но толку от всего этого выходило мало. Впрочем, человек десять из них возвратились в свои дома, а остальные были посажены в этот острог, где и я влачил с ними свою горестную жизнь. — Наставник их Липатов содержался от них особо, на гауптвахте, в тяжелых кандалах; он приходил только в острожную баню, где виделся с своими товарищами и говорил с ними. Я видел этого наставника. Он был роста среднего, широкоплечий и, казалось мне, очень не глуп. Впоследствии, некоторые из этих старообрядцев скоро померли, другие возвратились в свои дома, человек 15 сослано было в Сибирь, а иные отданы в солдаты. В конце этого (1837) года начали собирать обо мне справки из тех мест, где я получал заграничные паспорты. Вероятно, благодаря этому [447] обстоятельству, сыщик мой Павельев в Бессарабии, в Одессе, или в каком другом месте узнал, что я содержусь в ставропольском остроге и приехал в Ставрополь. Свидание мое с ним было непродолжительно, но крайне неприятна и тяжело для меня. Павельев говорил мне, чтобы я возвратился домой в Выездную слободу и помещик меня простит. Я отвечал, что так как теперь дело пошло по суду, то пусть суд и рассудит нас; я лучше буду жить в Сибири, а к помещику не пойду. Тем разговор наш и кончился. Прошло более года. В это время Губернским Правлением собраны были обо мне справки из разных присутственных мест и дело мое поступило на рассмотрение Уездного Суда, а отсюда, как я слышал, скор должно было перейти в Уголовную Палату, и, благодаря ходатайству за меня генерала Реброва, оно должно было решиться, наконец, в мою пользу. Так я ожидал и надеялся. Но не дремали и мои недруги. Не припомню, в феврале или марте месяце 1839 года, в Ставрополе получено было из арзамасского Уездного Суда отношение, коим требовалось, чтобы я выслан был в Арзамас, на мою родину, для очных ставок с крестьянином Кожевниковым, который содержался в арзамасском остроге. (Вероятно, все это сделалось по проискам и домогательствам Тархова с Рагузиным). 19-го апреля меня с женою и сыном отправили по этапу из Ставрополя на родину. Здесь посадили меня в арзамасский острог, обрили мне половину головы и бороды и заковали в кандалы, — а жена моя с сыном, по распоряжению Тархова, была отправлена на жительство в село Ларионово (100 верст от Арзамаса), где жил управляющий Рагузин и где находилась моя дочь. — Скоро родные, знакомые и слободские крестьяне узнали о моем печальном прибытии и положении; хотя всем им запрещено было навещать меня, но это не всегда соблюдалось. Поэтому жить мне в остроге было не особенно тяжко; я собрал даже с прежних моих должников порядочно денег, благодаря которым в октябре месяце и выпущен был из острога на поручительство. Я поселился у дяди своего Феоктистова; во мне приехала жена с сыном 6. В декабре месяце родилась у меня еще дочь, и я, в память освобождения моего из острога на поруки, 10-го октября, назвал ее Евлампией. Сын начал учиться грамоте. Мы стали жить не совсем худо, особенно по сравнению с только что пережитым временем. Не прошло и полгода, как стали доходить до меня слухи, что Тархов, по приказанию Рагузина, хлопочет и домогается, чтобы вновь посадить меня в острог. Действительно, 30-го июля 1840 года, я призван был [448] в Уездный Суд, где судья прочел мне указ из Нижегородской Уголовной Палаты о заключении меня вновь в арзамасский острог. Делать нечего: пришлось покориться необходимости. Между тем, дело мое рассматривалось в Уездном Суде, который решил: по наказании, сослать меня в Сибирь. Уголовная Палата это решение утвердила. Но Сенат, согласно ходатайству Нижегородского губернатора Панова, определил: водворить меня к помещику. 5-го ноября 1841 года я был выпущен из острога.
1842—1844 гг. В январе месяце приехал в нашу слободу главноуправляющий Рагузин и я упросил его выдать мне полугодовой паспорт на случай куда-бы то ни было моей поездки из дому. Я постарался собрать с прежних своих должников кое-какие деньги, до 1000 рублей; получил от Тархова полугодовой паспорт и 15-го мая выехал в Москву. Здесь отыскал я жену моего покойного друга, у которого некогда мною оставлены были деньги и часть имущества. Эта женщина оказалась уже вышедшею замуж; она сказала мне, что не знает никаких денег и имущества, которые я, будто бы, оставил у них, и в завещании покойного об этом ничего не сказано. Я прослезился, и с тем ушол от нее. — В Москве нашлись некоторые старые мои приятели, сделали мне посильное денежное пособие и я отправился через Коренную ярмарку в Херсон. Здесь служил двоюродный брат мой военным писарем у коменданта; он переведен был сюда из Брест-Литовска. С этим братом я не видался более 11-ти лет. Какая радость у нас была при свидании!... Хотя он был и солдатом, но дышал свободно; за верную и добросовестную службу его любили начальники и давали препоручения, какие выпадают на долю не всякого. А я все еще находился под бременем своих гонителей и влачил жизнь свою, как в поле былинка, засохшая от бездожия. И за что же? За то единственно, что я желал вольности до последнего моего издыхания; искал не чести, славы и богатства, а только независимости себе и моему потомству от жестокосердого помещика. Но мне предлежало еще много перенести горя и лишений, пока не пробил для меня вожделенный час….. В Херсоне у брата я пробыл недели две; потом поехал на Одессу, а отсюда через Тирасполь в Кишинев. Тут я случайно узнал, что, упоминаемый мною прежде, Годунов имел здесь собственный дом, неправедными делами воздвигнутый. Теперь мне нечего было страшиться, как прежде, когда он вместе с Павельевым розыскивал меня в [449] Яссах. Поэтому, я пошол к нему. Он знал меня только по портрету, бывшему в то время у Павельева. Придя к Годунову, я сказал: — Когда-то, вы с Павельевым задорого желали посмотреть на Шипова. Теперь можете даром его видеть и не стараться его розыскивать. Я — Шипов. Годунов, повидимому, обрадовался мне и просил меня остановиться у него в доме. Я согласился. В разговорах мы припоминали прошлые обстоятельства моей жизни, в которых Годунов принимал столь неприятное для меня участие. Между прочим, я узнал от него, что покойный шурин мой Данин оставил часть наших денег и имения у одного кишиневского купца. Эти деньги и вещи отданы были в полицию; но мне получить их не привелось: сказывали, что все они были раскрадены. Из Кишинева я отправился в Яссы. Здесь я получил от кума моего, скопца Чукова, часть своих денег, золотые вещи и жемчуг. Вещи эти я распродал и думал было заняться в Яссах какою либо торговлею. Но это показалось мне неудобным потому, что мое слободское начальство опять могло приняться меня розыскивать, и тогда уж мне не сдобровать. Я распростился с Чуковым и возвратился в Кишинев, где случайно узнал, что одна купчиха сдает в наем свой клейный завод с шерстяною мойкою, стоящий на реке Бычке. Мне показалось это дело выгодным и я снял этот завод на три года с тем, чтобы вступить в него 18-го февраля следующего 1843 года. Задаток, материал для выгонки клею и проч., — все это стоило мне 1,200 рублей. 12-го декабря я возвратился на родину. Рагузин был в это время в Петербурге. Я пришел к Тархову и объяснил, что выгодно снял в Кишиневе клейный завод, употребив на то почти все свои деньги, и просил его дать мне паспорт. Тархов снесся об этом с Рагузиным, который чрез несколько временя писал ему, что помещик не приказал выдавать мне более паспорта. Тогда, жалея, чтобы деньги мои не пропали, я, в начале 1843 года, нанял в Арзамасе мастера, прикащика с работником и отправил их на завод в Кишинев. Однако, без меня они ничего не могли там сделать и возвратились ко мне ни с чем. Так погибло для меня это предприятие, а вместе с ним — и последняя надежда поправить свои денежные обстоятельства. В апреле месяце 1843 года начали сватать мою дочь женихи — из хороших и богатых домов, с тем, чтобы отдать за нею в приданое мой дом, на что я был согласен; но от помещика разрешения на это не последовало. Видя, что зажиточные люди дочь мою не возьмут замуж, я решился выдать ее за одного небогатого слободского крестьянина — [450] Пузакова, по ремеслу сапожника 7. Свадьба у нас была самая бедная, и скоро молодые уехали в Нижний-Новгород, на ярмарку, для занятия сапожным мастерством. В это время я находился в бедственном положении. В услужение меня никто не принимал; меня боялись, как медведя. К тому же я должен был платить 400 руб. оброку, которых мне решительно негде было взять. В сих крайних обстоятельствах я решился обратиться к не раз упоминаемому прежде дяде моему Феоктистову, у которого все-таки оставалась часть моего имения; но он не хотел отдать мне его. Я подал об этом прошение в магистрат, который решил дело так, что имение мое принадлежит Феоктистову на основании десятилетней давности владения им. Я обратился с жалобою в гражданскую палату; но она рассудила, что по этому делу должен был хлопотать сам помещик, или его управляющий. Я просил Тархова войти в мое положение; но он наотрез отказал мне. Тем дело и кончилось. Ходя по этому моему делу, я познакомился с одним столоначальником, который давал мне читать законы. Однажды он принес мне ІХ-й том Свода Законов и я нашел тут статью, в которой было сказано, что крепостные люди, бывшие в плену у горских хищников, по выходе из плена, освобождаются на волю со всем семейством и могут избрать род жизни, где пожелают, в течении девяти месяцев. Тогда я решился испробовать и это крайнее средство, лишь бы избавиться от власти помещика. Затаив от всех такое мое намерение, я в декабре месяце выхлопотал кое-как у Рагузина полугодовой паспорт, собрал от добродушных людей 25 руб. на дорогу и 3-го января 1844 года покинул свою родину.... Я не буду (да и не могу) описывать те чувства, которые наполняли и волновали в это время мое бедное сердце. Помню, что губы мои шептали только одно: Всемогущий Боже! Вразуми меня и услышь вопль души моей, хотя не для меня, но для наследника сына моего. Творец милосердый! Дай мне крепость и терпение перенести все несчастия… Впрочем, да будет воля Твоя!... С попутчиками поехал я на Тамбов, а отсюда в Воронеж, где отыскал одного старинного приятеля; он отдал мне немного прежнего долгу и свою лошадь с повозкой и упряжью. На этой подводе я отправился сначала в Харьков, а отсюда в Херсон — к брату, у которого [451] провел масляницу. Сделалась распутица, дорога стала ужасно трудная, грязная. Я купил себе маленькую, легкую повозку, на двух колесах, называемую по малороссийски «беда» или «выгода». В этом-то экипаже я и поехал в разные города, как-то; в Одессу, Кишинев, Яссы и Черновиц, с тою целию, не получу ли где денег. Деньгами хоть я и раздобылся, но очень немного — всего 250 руб. Однако и этому я был рад. 3-го апреля возвратился в Херсон, где с братом думали и советывались: что мне следовало предпринять? В то время генерал Лидерс выступил из Херсонской губернии с 5-м корпусом в поход на Кавказ. Я решился последовать туда же, с намерением поступить там к маркитантам в работники, или не примут ли они меня к себе товарищем. По приезде в Одессу, продал я свою лошадь, взял пассажирский билет до Керчи и в конце апреля, на пароходе «Наследник», отправился на Кавказ. Погода была теплая, ясная; море тихо и спокойно. На поверхности его играло множество морских свинок, которыми я любовался. Севастополь оставался у нас в левой стороне, да к тому же мы проехали тут ночью. Но вот показалось издали имение графа Воронцова — Алупка. Когда пароход поровнялся с нею, нам салютовали с гавани из пушки, на что с нашего парохода отвечали тем же. С моря вид на Алупку был очарователен: строения, причудливой архитектуры, очень красивы; кругом их, по горе, прекрасные сады, которые покрыты были свежей весенней зеленью; извилистые, как змеи, дорожки, и везде цвели цветы, как лучший персидский ковер; ветром доносило к нам ароматный запах и долетали песни соловьев. — Мы поплыли в Ялту, где пароход на два часа останавливался, — в Феодосию и Керч, куда прибыли 1-го мая. Отсюда, проливом верст 30, я поехал в город Тамань на лодке. Этот город хуже деревни, но из него прекрасный вид — Керчи, Еникаля и Евпаторийского госпиталя. Из Тамани я нанял извощика до Екатеринодара, а отсюда в Ставрополь. Здесь я встретился с некоторыми из прежних своих знакомых, и они не мало дивились моему приезду. Им было хорошо известно дело по заключению меня в Ставропольский острог, но они не знали — чем оно кончилось, и считали меня или сосланным на край света, или же умершим. Я рассказал им эту горестную историю. Между тем, срок моему паспорту через месяц истекал и я стал придумывать — как бы мне получить новый паспорт? Думал я, думал, и решился написать в Петербург главноуправляющему Рагузину следующее: «Проезжая через город Екатеринодар, я видел тут бежавших из слободы Выездной четырех крестьян, которые годны в солдаты. Я могу поймать этих крестьян и представить их в местную полицию, для препровождения на родину. Но без доверенности этого сделать нельзя. Поэтому, неугодно ли вам будет прислать мне эту доверенность, а вместе [452] с нею пришлите и паспорт». Отправляя это письмо, я надеялся, что Рагузин с помещиком поверят моей выдумке. И не ошибся: через два месяца я получил и доверенность, и паспорт. Но, разумеется, для меня нужен был только последний. Из Ставрополя я отправился в Пятигорск пешком, так как нарочно нанимать подводу было для меня не по карману, а попутчиков не находилось. Шол я этим путем-дорогою, придерживаясь старой поговорки: «мне не привыкать куликать — где пришлось, тут и остановился». За станцией Александровской мне вновь открылись величественные Кавказские горы; я увидел знакомые места и дорогу. В одном месте я присел на камень отдохнуть, прослезился и подумал: «Господи! Еще раз Ты привел меня видеть эти исполины. В виду их я претерпел самое горестное событие моей жизни... Но — где получишь несчастие, тут должно ждать и радости». Я вынул из мешечка кусок хлеба, закусил и пошол далее. К Пятигорску прибрел я поздно вечером, и думал: куда мне идти ночевать? Знакомые в Пятигорске у меня, конечно, были; но не забыли ли меня? Пошол я к одному приятелю-армянину, по фамилии Аракчееву; он имел собственный дом недалеко от базара. Аракчеев не узнал меня, и сначала не хотел пускать меня ночевать; но когда узнал, принял меня как родного и немало дивился моему прибытию: в течении семи лет ему ничего не было обо мне известно. В это время у Аракчеева находился упомянутый мною выше бывший полицейский письмоводитель Кастыченко, который в 1836-м году взят был в плен хищниками. Велика и непритворна была радость при нашем свидании. Мы всю ночь провели в разговорах за стаканами чихирю. На другой день я вышел на базар и скоро все знакомые и приятели узнали о моем прибытии. В Пятигорске я прожил до июня месяца, а потом отправился через Екатериноград в Моздок. Здесь я пробыл всего одни сутки и пешком пошол далее. Солнце стало заходить за Кавказские горы, когда я приближался к станице Науру. Но вот и самая станица. Я вошел в один духан и сел на лавку отдыхать. Между прочим, я спросил сидельца: кто у него хозяин? и в ответ услышал, что ростовский купец, еврей Осип Борисович Фавишевич. Эта фамилия мне показалась знакомой; я стал припоминать, что в 1836-м году, когда я служил у Сухорукова, то тогда был у нас прикащиком по продаже нефти еврей Оська, как мы его называли, по фамилии Фавишевич. Я начал подробно распрашивать сидельца об его хозяине и убедился, что наш бывший Оська теперь стал Осипом Борисовичем. (На Кавказе, да в некоторых и других местах, лиц бедных, особенно евреев, называют полуименем; если же кто нибудь из таких лиц сделается богатым и влиятельным, то его уже величают по имени и отчеству). Сиделец мне сказал, что его [453] хозяин завтра должен быть в Науре. Тогда я подумал: «в былое время я оказывал этому Осипу Борисовичу возможное пособие я добро, при его бедности, и он хоть еврей, но, верно, не забыл того, что я для него сделал», — и решился повидать Фавишевича. На другой день, около полудня, сиделец сказал мне, что хозяин его приехал с братом своим Леоном Борисовичем (прежде мы звали его Лейба). Я тотчас же пошол к Фавишевичам. На дворе их квартиры стояла коляска, запряжонная тройкою отличных гнедых лошадей. «Вот тебе и Оська!» подумал я. Прядя в комнату, я сделал приветствие обоим братьям и сказал: — Признаете ли меня, Осип Борисович и Леон Борисович? — Нет, — отвечали братья в один голос; мы вас совсем не знаем. — Вы, вероятно, помните, Осип Борисович, Николая Шипова, — сказал я; — я рекомендовал вас по торговле нефтью, в 1836-м году, в бытность мою у Сухорукова коммнссионером. — Тогда они бросились ко мне и начали целовать меня, говоря: — Ах, друг наш любезный! Какими судьбами ты сюда попал? — Слух был, — продолжал Осип Борисович, — что негодяй Сухоруков вас обидел и довел до несчастия. Я жалел об этом, сердечно жалел; но пособить вам ничем не мог, потому что не знал, где вы тогда находились. Мы даже слышали, что, будто бы, вы сосланы были в Сибирь за какое-то важное преступление. Садитесь, пожалуйста, любезный Николай Николаевич. Я сел и рассказал Фавишевичам о постигшем меня, по вине Сухорукова, бедствии. Выслушав меня, Осип Борисович сказал: — Душевно сожалею о вашем несчастий и желаю помочь вам, — потому, помню ваши для меня благодеяния. Потом Фавишевич предложил мне быть с ним компаньоном по торговле, рассказав, что он с одним товарищем, Белевским купцом Кузнецовым, заключил контракт с Кабардинским егерским полком на три года — доставлять полку жизненные припасы. Штаб этого полка находился в крепости Незапной, за Тереком, на реке Акташе, близь Андреева аула, а баталионы расположены по разным укреплениям, не подалеку от Незапной. Так как у Осипа Борисовича были еще другие дела, то он соглашался дать мне доверенность и я мог, по усмотрению, торговать или при полковом штабе, или же идти с полком в поход, который предполагался в этом месяце (июне). Разумеется, мне ничего не оставалось, как с радостию принять это предложение Фавишевича. На другой день я поехал с ним в Незапную крепость, и немедленно вступил в отправление своих обязанностей. Теперь скажу несколько слов об этой Незапной крепости и об [454] Андреевском ауле, так как здесь совершалось одно из самых важных событий моей жизни. — Крепость стоит близь леса, на правой гористой стороне быстрой, каменистой речки Акташа. В крепости находятся казармы, церковь и дома каменные; кругом их — крепостной вал, на котором четыре бастиона с большими орудиями. Этот вал соединяется с форштатом, где живут в собственных домах женатые казаки. Здесь находится дом полкового священника, разные казармы, маркитанский двор и две обвахты или заставы, из коих одна на реку Акташ, по дороге к укреплению Кастычам, а другая — в Андреевский аул, отстоящий от Форштата не более версты. За дровами ездят из Незапной всегда с конвоем; это называется «окказией». Скот пасут за р. Акташем тоже под конвоем, так как не редко случалась, что черкесы нападали на скот. Андреевский аул — татарский, большой; в нем было более 5,000 жителей. Улицы в ауле очень узкие, грязные и бестолково построенные, так что в них легко заблудиться. Дома или сакли деревянные, без заборов; крыши плоские, земляные; на них родится крупный красный лук, который на вкус сладковатый. Печей в саклях нет; только в одной из стен проведена труба, под которой разводят огонь и готовят кушанья. Виноградное вино татары пьют кипяченое или молодое; хлебную водку любят. Лошадей держат хороших, в поле работают с осторожностию и недалеко от своего аула, по которому ходят всегда вооруженными прекрасными кинжалами: Андреевский аул всегда славился этим оружием. Базар в ауле бывал по пятницам; народу сходилось множество. Торговлею занимались татары, евреи, а частию моздокские и кизлярские армяне. Говорить покумыцки я научился довольно скоро, так как этот язык сроден киргизскому. В Андреевском ауле мне приходилось бывать часто и я хорошо познакомился тут с некоторыми татарами; они звали меня «Мекелей». И так, с половины июня месяца (1844 г.) я начал в Незапной крепости заниматься по торговым делам у Фавишевича 8. Это занятие [455] было не легкое. Надобно было наблюдать интересы хозяина и в то же время ладят с разным полковым начальством, начиная от ротного фельдфебеля. — В укрепления Таскичах, при баталионе нашего полка, торговал у нас прикащик; там-же находился и Кузнецов. Прикащик что-то не поладил с баталионным лекарем. Этот подал полковому командиру рапорт, будто прикащик доставлял для баталиона нехорошую говядину, отчего солдаты болеют. Полковник вспыхнул гневом, призвал к себе Кузнецова и распорядился с ним так, что он прибежал во мне в Незапную, как полуумный, весь в слезах и просил меня поправить дело. Я пошол в Таскичи; повидался с лекарем, дал ему подаяньице, достодолжно угостил его, — и с тех пор от него не было никаких подобных рапортов. А таких случаев — что греха таить? — могло быть не мало. То, вот, говядина нехороша, то сено гнилое, то водка уж слишком разбавлена водой — да мало ли что? Бывало, полковой квартермистр знает, что такого-то предмета у нас в лавке нет, а по контракту он должен быть. Квартермистр прибежит в лавку и начнет требовать, чего нет, к завтрашнему дню непременно; зашумит, раскричится, — так что и сам Фавишевнч не показывается ему на глаза. Что тут делать? Обыкновенно, вечером, незаметно для других, я отправлялся к разгневанному квартермистру на квартиру и умел сделать так, что он переменял гнев на милость; и потом с улыбкой говорил: — Давно бы так делали; а то с вами одно только беспокойство и неудовольствие. На другой день квартермистр присылал в лавку своего деньщика за даровой провизией. Плац-адъютанту и адъютанту полковому у нас тоже шла дача не малая; а, например, ротным командирам так сам Фавишевнч приказывал отпускать из лавки безданно-беспошлинно все, что им заблагорассудится... Из Незапной крепости выходили несколько раз летучие отряды, которые скоро опять возвращались в Незапную. С этими отрядами я или отправлял прикащика при нагруженных провизиею арбах, или же присутствовал сам. Однажды, в конце августа месяца, из Незапной выступил отряд в 3000 пехоты и артиллерии, под командою полковника Козловского. Я снарядил две арбы с разными припасами. Отряд направился вверх по р. Акташу и, отойдя верст 6, встретился с хищниками. Завязалась перестрелка. На другой день черкесы заняли р. Акташ, заградив нам путь к воде, засели за большими камнями, в ущельях, и открыли огонь. Все усилия Козловского выбить черкесов из ущельев оставались тщетными, тогда как черкесы беспокоили нас, сильно, потому что бивак наш расположен был на открытом месте. Мы даже с [456] трудом могли доставать из Акташа воду. Кончилось тем, что на 4-ю ночь Козловский сделал беспорядочное отступление обратно в Незапную. При этой суматохе, у меня у одной арбы изломалась ось, и весь бывший на ной товар достался в добычу хищникам. До арбы ли тут, когда только думы и заботы: как бы самому остаться целым и невредимым? — Ох, ты жизнь и торговля маркитанская!.. Текст воспроизведен по изданию: История моей жизни. Рассказ бывшего крепостного крестьянина Н. Н. Шипова // Русская старина, № 7. 1881 |
|