|
НИКОЛАЙ ШИПОВИСТОРИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ И МОИХ СТРАНСТВИЙ184510 февраля В этот день ко мне никто не показывался. Уже поздно вечером, когда в ауле все смолкло, пришел татарин и повел меня из темницы. Чрез несколько времени мы остановились, и близ меня очутилось четыре человека; они развязали мне руки, перевязали вокруг живота веревкой и, сказав по-русски: «держись крепче», столкнули меня с крутизны и начали спускать вниз. «Верно в первую ночь меня здесь втаскивали», — подумал я. Внизу приняли меня два человека и о чем-то тихо поговорили с верхними. Потом, связав мие руки ремнем, повели меня вброд через речку; затем скорыми шагами пошли по снегу. Собачий лай оставался у нас назади. Дул не очень холодный ветер. Дорога шла то под гору, то в гору. Я стал догадываться, что теперь ведут меня к немирным черкесам в самые горы. Шли мы довольно долго. Ветер стал тише. Мы как будто подходили к лесу. Тут развязали мне глаза и руки. Передо мной стояли два, средних лет, татарина, которые имели при себе по ружью, шашки, [464] пистолеты и кинжалы. Они глядели мне в глаза, а я на них смотрел; потом они спросили меня по-кумыцки — знакома ли мне местность, на что я отвечал отрицательно и стал осматривать окрестность. По обеим сторонам дороги тянулся небольшой лес; чем далее шли вперед, тем дорога делалась уже и уже. Ночь была пасмурная: на небе ни звездочки. Татары, насмехаясь надо мной, говорили мне: — Согом саган керех, ахча бар (надо тебе скотины, деньги имеешь) 8. Я им сказал только, что теперь у меня нет денег. Ветер дул мне в лицо; я освежился; мне стало легче и приятней. Прошли лесом несколько верст. Татары свистнули, на что последовал тоже свисток; а спустя немного подошел к нам молодой татарин, который сделал моим провожатым приветствие «саламаликам», давали друг другу руки и говорили по-чеченски. Пришедший и мне сказал: «аман-ма» (здорово). Я сказал ему то же. Потом все мы пошли узенькой снеговой тропинкой. Лес становился крупнее. Тропинка стала извилистой под гору. Впереди я заметил как будто татарское кладбище, на котором стояли разные каменные памятники. Когда мы поровнялись с [465] этим местом, татары остановились и громогласно сказали: «саламаликам». Тогда я спросил: — Не бу монда (что такое здесь)? Один из них на каком-то странном кумыцко-русском языке отвечал: — Кардаш умрит, коп салдат убит, монда бардым аул (умерли братья, много убито солдат, здесь была деревня). Тогда я понял, что татары здравствовались с своими умершими родичами. Мы пошли далее, и скоро послышался шум быстро текущей воды. Я спросил спутников: — Что это за река? — они сказали: «Эрак-су». Тут мне стало ясно, где мы идем, и я стал внимательно примечать местность. Перешли реку вброд и стали подниматься на гору. Потом вышли на ровную дорогу и шли довольно долго. Далеко впереди я увидел огонь и спросил: — Кайда от-курнеда (что за огонь видно)? Мне отвечали: — Караул чечень-бар (чеченский караул). Подошли близко к огню. Для меня это было интересно. Я как будто позабыл, что я пленный и что могло со мной случиться. А могло случиться, как я слыхал, вот что: у горцев есть будто бы обыкновение, что когда ведут пленного и в это время навстречу попадется кто-нибудь из хищников же, то между ними происходит большой спор и распря: встречному хочется взять что-либо с того, кто ведет пленного; а тот ничего не дает, потому что встречный не участвовал в поимке пленного, всегда сопряженной с большим трудом и опасностью. Тогда, со злобы, встречный хищник убивает пленного: пускай, мол, [466] никому не достается. Вот что могло со мной случиться. Но, слава богу, нам навстречу никто из хищников не попался. Наконец мы подошли к плетневым воротам, по обеим сторонам которых были вырыты небольшие канавы с земляным валом и наверху накладен колючий терновник. Мы отворили ворота; нас окликнул вооруженный чеченец и повел к плетневой караулке, близ которой ярко горел огонь. У огня спали четыре черкеса. Когда мы пришли, черкесы встали и приветствовали нас. Потом они сели возле огня и стали разговаривать по-чеченски, после чего все легли спать. Прикурнул у огня и я. Скоро мои товарищи заснули; но мне было не до сна. У меня в голове роились разные мысли. «Бог даст», — думал я, — «как-нибудь удастся мне бежать из плена, тогда я буду вольный человек и потомство мое всегда будет благодарить меня. А что подумают гонители мои, когда узнают, что я с семейством свободен? Они будут очень недовольны собой, что выпустили меня из своих рук, и притом ни за копейку. Они никогда не простят за это ни себе, ни мне. А может быть, мне уже никогда не придется видеть ни родины, ни милого семейства...» Тут часовой разбудил моих спутников, и мы пошли далее. Дорога шла под гору, и опять начался крупный лес. В правой стороне от нас, в лесу, на возвышенном месте, виднелся огонь и шумели люди. На вопрос мой провожатые ответили: — Алтмиш-кши караул бар салдат зжиберьма (60 человек караульных солдат не пускают). [467] Почти тотчас же прибежал к нам с того караула чеченец, поговорил с моими спутниками и ушел обратно, а мы начали спускаться под гору. Светало. 11 февраля Мы подошли к реке, о которой провожатые мне сказали, что это — Яман-су. Перейдя реку вброд, мы пошли вверх по ее течению. На косогоре, по мелкому лесу, виднелись разбросанные сакли, из которых выбегали к нам злые собаки. Чрез несколько времени один из моих спутников простился с своими товарищами; потом он подал мне руку и также сказал: «саубул» (прощай). Стало совершенно светло. По обеим сторонам ровной дороги возвышался большой чанаровый лес, в котором какая-то птица пела странным заунывным голосом, и я думал: «не предвещает ли она мне смерть?» Но вот под горою показался небольшой аул; из разбросанных саклей шел дым, который, мешаясь с туманом, расстилался по низменной равнине и чанаровому лесу. Из гор протекала в Яман-су маленькая речка. Когда мы спустились по извилистой дороге в аул, то вошли в саклю о двух трубах. Нас встретила очень хорошенькая молодая черкешенка, с грудным ребенком на руках, с прелестным видом смотрела на моих спутников, из которых один, как потом оказалось, был ее муж; время от времени и на меня обращала она свои быстрые, огневые, черные глаза. Сели мы в сакле на разостланные кошмы: я — возле камина, в котором горел небольшой огонь. Черкешенка с ребенком вышла из сакли и скоро [468] возвратилась в шелковых шароварах и бумажном бешмете. Через несколько времени я прилег у камина и крепко заснул. Долго ли спал — не знаю. Меня разбудил хозяин, сказав мне: «тур» (вставай). Тут я увидел полную саклю черкес и черкешенок разного возраста. Мужчины и мальчишки были вооружены кинжалами, а некоторые и пистолетами. Все смотрели на меня своими черными глазами с любопытством и неприязненно. А я, как невольник, глядел на них с унылым видом. Они между собой говорили по-кумыцки, чеченски и тавлински. Черкешенка-хозяйка вынимала из золы в камине небольшие круглые лепешки из пшеничной муки (чуреки) и, вытерев их грязной тряпкой, подавала моим спутникам; один чурек дала и мне. Я его с большим аппетитом съел, держа над горстью, как просфору: ведь трое суток я не принимал никакой пищи. Затем хозяйка, подложив в огонь дров, повесила над ним небольшой котелок с водой, всыпала в него ячменной крупы и положила немного сала. Когда это кушанье поспело, хозяйка разлила его в чашки, положила в чашки по ложке и подала моим хозяевам, а также и мне; при этом она дала мне еще один чурек. Я поел с удовольствием, отдал чашку хозяйке и стал сидеть безмолвно. Народ то приходил в саклю, то уходил, и дверь беспрестанно скрипела как немазаное колесо. Часа через три меня отвели в другую саклю; здесь по стенам висели ружья, пистолеты, шашки и седла; посредине стояла наковальня. Я своего провожатого спросил: [469] — Кем дархан монда бар (кто здесь кузнец)? — Кардаш маган (брат мой). Тут я понял, что меня вели два брата, из коих один был холостой, а другой женатый. И сюда начал приходить народ. Из пришедших один кумык сел со мною рядом и начал порядочно говорить по-русски. Оказалось, что он житель Андреевского аула, где у него был дом, жена и двое детей. Имя его Мустафа. Как-то раз он купил в ауле Таскичах у неизвестного татарина пару лошадей. Лошади оказались крадеными, и Мустафа посажен был под арест, с тем что если он не разыщет татарина, у которого купил лошадей, то будет предан военному суду. Найти этого татарина было невозможно, и Мустафа из-под ареста бежал в здешний аул, где и жил уже более месяца. Тайно он ходил в Андреевский аул к своему семейству. Я был очень рад, что встретился с этим Мустафой и подробно рассказал ему о своем плене. Выслушав меня, он заметил, что мне едва ли удастся отсюда вырваться скоро; вероятно, меня поведут к Шамилю в Красный аул (Дарго), который в 40 верстах от здешнего аула. Тут вошел в саклю черкес пожилых лет, рослый, стройный, красивый; одет он был в желтую черкеску, убранную серебряным галуном; на груди прекрасные патроны, на левом боку кинжал с дорогой рукояткой, сзади пистолет. Он сел возле меня, бросил на меня свой орлиный взор и сказал: — Аман, салдат (здравствуй, солдат). Я ответил: «аман», и потом спросил Мустафу — кто это? [470] — Чеченец, — отвечал Мустафа, — этого и окрестных аулов начальник. Тысячным прозывается. В случае какого приказа от Шамиля к тревоге, он выгоняет из аулов вооруженных людей и представляет куда следует. После этого Мустафа разговаривал с тысячным минут 10 по-чеченски. Потом тысячный через Мустафу спросил меня — сколько у русского царя войска. Я отвечал, что два миллиона. Мои собеседники очень этому удивились; тысячный полагал, что в России только и войска, которое дерется с ними в горах. Тысячный сказал еще, что у них есть свой порох, делают его тавлинцы: он не так силен, как русский. При этом тысячный высыпал из одного патрона порох и показал мне. Порох похож на наш пушечный, только помельче. Русский порох черкесы доставали от мирных черкесов по 2 абаза (40 коп.) за фунт. По словам тысячного, у Шамиля пушки лили беглые поляки. К вечеру черкесы ушли из сакли, в том числе и тысячный. Остались только 4 молодых черкеса и один старик да Мустафа, который сказал: — Тебе скучно; я принесу карты и будем играть. Он ушел, а один из черкесов принес ножные железы и сковал мне ноги. Скоро Мустафа возвратился с новенькими картами. Мы сели у камина, в котором ярко горел огонь. К нам присоединились два черкеса, и мы стали играть в дураки. Черкесы играли плохо, но я нарочно оставался дураком; они были очень довольны и смеялись надо мной, говоря, «салдат теньтяк» [471] (солдат дурак). Часа через два хозяин принес мне чурек; я бросил карты и начал его есть с водою, которая была в чугунном кувшине. Эта вода служит черкесам для умывания рук и лица, когда они идут в мечеть на молитву. Поевши, я начал опять играть в карты, — и играли до позднего вечера. Потом Мустафа сказал мне: «хочу спать» и стал собираться уходить. Я просил его притти ко мне завтра и, буде услыхал бы в ауле какую новость, то поделился бы ею со мной: ведь так приятно было слышать хоть что-нибудь. Когда Мустафа ушел, молодые черкесы легли спать, а старик предварительно осмотрел на мне железы, привалил к двери стоящую посреди сакли наковальню и потом уже расположился спать. Я лег у самого окна под своей шинелью, но долго не мог. заснуть от разных невеселых дум. 12 февраля Проснулся я рано. Товарищи мои еще спали крепким сном. Я прозяб и стал разводить огонь в камине. Когда рассветало, загалдел в ауле народ, замычали коровы, заблеяли бараны, закричали петухи, кудахтали куры, ревели буйволы, в лесу кричали филины. Товарищи мои встали и выходили из сакли. Я тоже вышел подышать свежим утренним воздухом. Небо было пасмурно, с гор расстилался по аулу густой туман; на высоких чанаровых деревьях висел серебристый иней; вдали шумела по камням река Яман-су. Я возвратился в саклю и сел у огня. Через несколько времени пришел ко мне хозяин с каким-то одеянием и пантоминно объяснил, чтобы [472] я переменил свой костюм; при этом он отпер мои кандалы. Я надел рубашку столь грязную, как у трубочистов, овчинную дырявую шубу, на ноги — худые «чевяки», а на голову — рваную шапку. В этом параде я, вероятно, похож был на пугало, что ставят в деревнях на огородах. Хозяин запер у меня кандалы, взял с собой мою одежду и вышел из сакли. Спустя немного жена хозяина принесла мне кашицы с салом и несколько более обыкновенного чурек. Лишь только окончил я свою трапезу, как пришел Мустафа; он сказал, что был у тысячного, который ему передал, будто меня скоро поведут к Шамилю; только мой хозяин уговорил его повременить, обещаясь дать ему за это подарок. Тут мне пришло на мысль: не хлопочет ли Осип Фавишевич о моем выкупе. Кроме меня и Мустафы в сакле никого не было. Я его спросил, нельзя ли мне как-нибудь бежать отсюда? Мустафа отвечал, что он душевно рад бы мне помочь в этом деле; но одному ему тут ничего не поделать, а кому-нибудь сказать об этом он страшится. Впрочем, завтра ночью он отправится в Андреевский аул к своему семейству и может быть что-нибудь разведает там относительно моего освобождения. Тут пришли мои товарищи и некоторые другие черкесы. Мы стали опять играть в карты, и, как вчера, я умышленно оставался дураком, чем доставлял видимое удовольствие черкесам. Вечером мы остались с Мустафой одни. Четверо моих молодых товарищей не показывались. Мустафа сказал, что они уехали на воровство. [473] — А куда? — полюбопытствовал я. — Они и сами не знают, когда выезжают из своего аула, — отвечал Мустафа. — Обыкновенно ездят и бродят, как голодные волки, по разным дорогам и близ мирных аулов. Если кто встретится — ограбят; попадется скот — угонят. Они неустрашимы. Этим только и живут. Да вот еще: кого в плен возьмут — если не убивают, продают. При этом Мустафа грустно взглянул на меня, а мне было грустнее его. Он простился со мной. Хозяйка принесла мне кашицы и чурек. Потом пришел старик, осмотрел на мне кандалы, не забыл привалить к скрипучей двери наковальню и расположился спать. В камине горел огонь. С тревожными мыслями заснул и я. 13 февраля Проснулся рано. Старик встал, посмотрел мои кандалы, взял топор и ушел из сакли. Я остался один и с горечью вспомнил этот незабвенный в моей жизни день: в этот день скончался дражайший мой родитель. Слезы ручьями полились из глаз моих... Явился хозяин, поздоровался со мной и ушел. Хозяйка принесла кашицы и чурек. Спустя немного забежал ко мне Мустафа, — сказал, что ему сегодня некогда и завтра, по возвращении из Андреевского аула, у меня будет. Я вышел из сакли и тяжелыми стопами направился в гору. Хозяин прошел мимо меня, но не сказал ни слова. Сел я на приталинке, как жаворонок, возле [474] огромного чанарового дерева и стал рассматривать окрестность. Солнце ясно выкатывалось из-за гор и своими лучами пригревало землю. С гор журчала вода; река Яман-су шумела. С деревьев осыпался иней. В лесу черкесы рубили столетние чанары, которые с треском валились на землю, и их возили на буйволах в аул. Жаворонки пели, филины кричали каким-то странным голосом. Черкешенки гнали на водопой скот; некоторые носили из протока воду на плечах в кувшинах. Ко мне подходили ребятишки; у них были кинжалы и небольшие пистолеты. Они садились возле меня и смотрели очень недружелюбно. Между собой говорили по-чеченски, и я не понимал. Но вот я остался один, стал смотреть на землю и тут заметил: что-то светится в роде звездочек. Покопал щепкой немного в земле — звездочки умножались. Мне пришло на ум, что это, должно быть, какой-то горный металл, и я подумал: «дай бог нашему царю скорей покорить Шамиля с его хищными народами и завоевать эту мятежную землю, в которой можно найти не мало богатства и изобилия; бог даст, настанет конец этим постоянным браням и кровопролитиям, и наш царь овладеет этою прекрасною страной». В сих размышлениях я заметил — вдали с горы к аулу спускались какие-то два человека в белых чалмах, ведя оседланных лошадей. Хозяин мой, увидя этих лошадей, пошел к ним скорыми шагами и долго о чем-то с ними разговаривал, причем все трое посматривали на меня. Когда те отправились далее, хозяин подошел ко мне и, вздохнув, спросил: [475] — Сенике катан бар (есть ли у тебя жена) ? — Бар катан улу нике кыз (у меня есть жена; сын и две дочери). Хозяин опять вздохнул и пошел от меня в свою саклю. Я совершенно терялся в догадках: для чего это он спросил меня о моем семействе? Я думал, что нет ли тут какой связи с моей запиской к Осипу Фавишевичу, у которого я просил для выкупа меня 300 руб. Мне по опыту известно, что худо делается скоро, а добро творится медленно. И Фавишевич едва ли обратит внимание на мою записку. Вот если бы он хоть догадался и написал жене моей в Выездную слободу — другое дело: жена, может быть, как-нибудь собрала бы в Арзамасе от сродников и знакомых требуемую сумму. Но это дело могло очень затянуться. Я заплакал неутешно... Уже вечером, когда воздух начал чувствительно холодеть, я приплелся в саклю, поужинал известной кашицей с чуреком и расположился у огня. Пришел мой неизменный страж-старик с охапкой дров и, бросив их возле меня, сердито сказал: «ма, салдат, от-сал» (на, солдат, клади на огонь). «Что ж», подумал я, «от безделья и то рукоделье», и стал подкладывать дрова в огонь. 14 февраля Рано утром пришел ко мне Мустафа и сказал, что он только что прибыл из Андреевского аула, где виделся со своей женой, которая передала ему обо мне следующее: на другой день моего плена, 9 февраля, утром, Фавишевич, будто бы, заявил полковому командиру Козловскому, что [476] ночью, я не пришел домой из Андреевского аула, куда он, Фавишевич, послал меня по делу. Полковник полагал, что меня убили андреевские татары или передали в горы хищникам, и поэтому приказал солдатам искать меня по подозрительным в ауле саклям; но эти поиски, разумеется, оказались тщетными. На другой день найдена была по дороге в аул та записочка, которую я писал Фавишевичу о своем выкупе, и теперь, будто бы, полковник, по просьбе Фавишевича, хлопочет выкупить меня или сделать промен на хищников, содержащихся на обвахте. Но когда это будет — неизвестно. Разумеется, я был очень рад этим вестям. После этого хозяин принес мне известный обед; я стал есть, а он разговаривал с Мустафой. По уходе хозяина Мустафа передал мне свой разговор с ним. Хозяин говорил, что вчера мимо здешнего аула проезжали два черкеса из купцов, узнали, что у него есть пленный (т.е. я) и покупали меня за 100 баранов; но хозяин на это не согласился и сказал, что он еще подождет — не будет ли лазутчика из Андреевского аула насчет выкупа меня за деньги: это для него удобнее, так как деньги всегда можно иметь при себе, а скот держать опасно, даже от набегов русских. Потом мы целый день играли в карты. Уходя, Мустафа сказал мне, что кажется его скоро простят, и тогда он будет в состоянии меня украсть. Обрадовало меня это. Я заснул с приятными мечтаниями. Сон мне привиделся: будто мой покойный родитель, пришедши ко мне в эту саклю, сказал: «Что ты, Николай, здесь сидишь? Я тебя давно ищу. Пойдем скорее». [477] И, взяв меня за руку, повел из сакли. Мы вышли на ровную чистую дорогу; по обеим сторонам зеленелись большие луга с сочной высокой травой и цвели цветы. Я был очень рад... и проснулся. 15 февраля Я начал разводить в камине огонь. Старик проснулся, быстро встал, посмотрел на мне кандалы и взглянул на дверь: она была не завалена наковальней. Старик покачал головой и чуть слышно сказал: «алла, алла». Через несколько времени хозяйка принесла мне обычную порцию кашицы и чурек. Поевши, я пошел из сакли на прежнее место к высокому чанару, сел на камень и, смотря как бы на знакомую местность, призадумался. Ко мне подошел пожилых лет мужчина; в одной руке он держал деревянную необделанную ложку, а в другой — род топорика, которым ложку эту обделывал. Он поздоровался со мной, сел и изломанным кумыцким языком стал говорить; с трудом понимал его. Мужчина объяснил, что он тавлинец, живет в здешнем ауле. При этом он указал рукою на одну из саклей. Потом говорил, что у него есть много всякого хорошего оружия, овец, лошадей и рогатого скота; имеет дочь. Вслед затем, совершенно неожиданно для меня, он предложил мне, чтобы я взял дочь его в замужество и остался здесь навсегда. Я ему отвечал, как умел, что у меня есть жена и дети и закон наш не позволяет жениться при живой жене. Тавлинец покачал головой, вздохнул и задумался. Потом [478] он стал обделывать ложку, которую я похвалил. Он ушел от меня, не сказав более ни слова. День был ясный и теплый. Я просидел до вечера, когда стало холодать; тут я возвратился в саклю, развел в камине огонь. Пришел Мустафа и сказал, что он был в мечети. Вслед за ним хозяин принес мне молочной кашицы с сорочинским просом и два куриных яйца, промолвив, что сегодня у них «байрам» (праздник). Потом он начал разговаривать с Мустафой, который разговор этот переводил мне. Хозяин говорил, что по случаю давнишней брани с русскими у них в горах все дорого; не будь этой брани — было бы совершенно наоборот: самый хлеб ничего бы не стоил, потому что почва здесь плодороднейшая. Житье им стало трудное и потому, что надобно бояться и Шамиля и русских, которые всегда могут напасть на них врасплох и истребить до основания. Поэтому, если ему, хозяину, удастся продать меня в горы или получить выкуп с русских, то он оставит здешние места и примет русское подданство. Мы стали играть в дурачки. Через несколько времени вошел в саклю рослый, совсем вооруженный черкес, которого хозяин и Мустафа приняли благосклонно и с почтением просили садиться. Этот черкес посмотрел на меня очень свирепо, как зверь; казалось, своими быстрыми глазами он хотел съесть меня. Такой взгляд был для меня неудивителен, потому что редкий азиат смотрел на меня с улыбкой или сожалением. Это и понятно. Все горские народы от века своего жили свободно и независимо ни от кого. Только с русскими они вели давнишнюю [479] беспрерывную брань. Во все это время много пролито русской крови; а из горцев, может быть, из десяти один найдется, у которого не был бы убит русскими дед, отец, сын — какой-либо родственник. Поэтому, как же иначе, как не с ненавистью должен был смотреть на меня азиат? Пришедшего черкеса я еще не видал у себя в сакле и думал: «Не пришел ли он сюда покупать меня или вести к Шамилю?» Сердце мое забилось. Я спросил о черкесе Мустафу, который отвечал, что это — здешнего аула житель, отважный храбрец, уважаемый всеми, даже самим Шамилем; он только сегодня приехал из гор. Я успокоился. Пришедший черкес не умел играть в карты; он только смотрел на нас. Потом вступил со мной в разговор, выражаясь по-кумыцки с изломанным русским языком. — Сколько у вашего царя войск? — спросил меня черкес. — Много, — ответил я. — А у вашего Шамиля сколько? — Годных к ружью выйдет тысяч 60. — У нашего царя в 30 раз больше. Черкес подумал и потом сказал: — Ваши четыре солдата не стоят нашего одного горца. У нас каждый приучен стрелять с малолетства. С малых же лет каждому внушается, что русские много убили наших и они наши враги. Потому черкес модничает убить русского и промаха не дает: дорожит пулей. Опять и то: мы хорошо знаем местность. Русский солдат всегда идет грудью: открыт для наших выстрелов, и мы стреляем — то с дерева, то из-за камня. В нас не легко попасть. [480] Потом, помолчав, он спросил меня: — Когда выгоняют скот для питья из Незапной крепости на реку Акташ, и бывает ли при нем конвой? — Поят скот, — отвечал я, — когда взойдет солнце и туман совсем рассеется; если же есть туман, то скот на Акташ не гоняют: боятся черкесов. Да вам зачем это знать? — Мне давно хочется угнать скот из Незапной, — сказал черкес. — Но вокруг всей крепости расположены секреты, — возразил я. — Сейчас дадут знать на обвахту; забьют тревогу и майор Кишинский в самых горах вас будет преследовать. — Ох, уж этот Кишинский, — сказал черкес, — Много вреда он нам делает. Но когда-нибудь он попадется же нам. Тогда с живого кожу сдерем и вам пришлем чучело. Нам много еще вредит ваш толстый полковник 9; и до него доберемся. Он прошлой весной много наших черкесов перебил. — Да, правда, — заметил я. — Хоть меня в это время и не было, но я слышал, что 23 апреля приходил Шамиль к Незапной крепости и полковником Козловским, был прогнан с большим уроном. После этого разговора черкес ушел. Затем Мустафа рассказал мне новость, что Шамиль издал повеление по всей Чечне, чтобы его подвластные горские народы не курили табаку и не пили водки. Какой смысл в этом повелении — мне было неизвестно. Я спросил Мустафу: [481] — А что, исполняют это повеление? — Да, — отвечал он, — в самой точности. Даже и я не могу курить здесь явно, а курю секретно; потому — как раз наживешь себе худо. Мустафа просидел у меня до поздней ночи и потом ушел в свою саклю. Мы остались вдвоем со стариком, который скоро заснул. А я начал думать: нельзя ли бы мне убежать как-нибудь? Вот если бы можно было чем-нибудь разбить железы или отпереть их. До Незапной не более 40 верст; дорогу я помню. Но если навстречу попадутся хищники — что тогда? Положим, я могу взять со стены кой-какое оружие, но ведь все-таки я буду на дороге... Вдруг собачий лай разнесся по всему аулу; люди начали громко кричать. Старик проснулся, выбежал из сакли и через несколько времени возвратился, сказав мне: «кас-кыр-кельды» (к скоту пришли волки). Шум в ауле продолжался не более получаса, и затем все смолкло. Старик уснул, а вместе с ним и я. 16 февраля Утром пришел ко мне хозяин и, после приветствия «аман», рассказал мне, что ночью приходили волки и утащили много овец. Хозяйка принесла мне кашицы и чурек. Потом пришел ко мне Мустафа с известием, что поутру тысячного зачем-то потребовали к Шамилю. «Вот», подумал я, «теперь, верно, скоро и меня поведут к нему». Между тем приехали моих прежних четверо товарищей, которые ездили на грабеж. Мустафа объяснил мне, что им на воровстве удачи не [482] было никакой и что дня через три они отправятся за добычей на самый Терек. Весь день играли в дурачки. Вечером хозяйка принесла мне известное кушанье, к которому я стал привыкать. Товарищи мои, верно, утрудившись в дороге, скоро легли спать, а за ними и старик. На дворе был мороз; в сакле становилось холодно. Я прибавил в огонь дров и безмолвно грелся. Старик позабыл запереть дверь и завалить ее наковальней. Я задумал бежать. Вышел тихонько из сакли и направился к конюшне: она оказалась не запертой. Я также тихо вернулся в саклю и стал обдумывать следующее: оружие, развешанное по стенам, надобно вынести и спрятать; если черкесы мои и проснутся — не беда: у них не будет оружия. Затем возьму с собой два ружья, пистолет и кинжал; оседлаю лошадь, отведу ее из аула сажень сорок, разобью кинжалом свои железы, сяду на лошадь и ускачу. Если попадется кто из хищников — у меня все-таки три выстрела. «Да», думал я, «надо бежать. Благослови меня, господи». И начал кандалы свои обертывать тряпкой, чтобы они не бренчали. Только что хотел достать седло и оружие, как один из черкесов заворочался, приподнял голову и, взглянув на меня, спросил: — Не турассан (что ты сидишь)? — Век сувук (очень холодно), — отвечал я и затрясся, как в лихорадке. Черкес встал и вышел из сакли, а через несколько минут вернулся. Хотя он и лег спать, но все что-то ворочался. «Нет», подумал я, [483] «видно, не настал еще час моего побега», и начал развертывать с желез моих тряпку. После этого я лег у самого огня; но от сильного волнения и мыслей о дорогих родных не мог заснуть до самого рассвета. 17 февраля День начался обычным движением в ауле. Рано пришел ко мне Мустафа и, вынув из кармана трубку и табак, сказал: — Хоть Шамиль и запретил курить в горах табак, но только своим подданным; а вы не подданные — пленные: сегодня здесь, а завтра у русских. — Твоими бы устами мед пить, — промолвил я. Потом пришел хозяин с четырьмя моими прежними товарищами. Он спросил меня: — Аман-ма, салдат (здоров ли солдат)? — Бак-аман (очень здоров), — отвечал я. Хозяин улыбнулся. Спустя немного хозяйка принесла мне обычное кушанье. Потом играли в карты. Около полудня я вышел из сакли и, сев на толстое сухое дерево, предался своим печальным думам... Тут пришел ко мне хозяин и сказал: — Юр мень курсетеим ат-каисы урланда Ан-древ аул у солдат (пойдем я покажу тебе лошадей, которых украли в Андреевском ауле у солдат). Действительно, я увидел великолепных четырех лошадей, принадлежавших батальону Замойского полка, расположенного в Андреевском ауле. [484] Вечером опять сели за карты. Правда, это — пустое занятие, но в моем положении — и за то спасибо: без этого развлечения обуяла бы меня скука смертная и дума горькая. К полуночи игра кончилась, и я, завернувшись в свою дырявую шубу, положив под голову кулак, уснул. Мне привиделся сон, будто меня привели к Шамилю, который уже был не молод, с подкрашенной бородой, худощавый, в пестрой чалме, в белом шелковом бешмете, подпоясанный наборным серебром, с убранным драгоценными камнями кинжалом: он сидел на прекрасном персидском ковре, поджав под себя ноги. Я ему поклонился и он также, сказав: «аман москов». Я сказал: «аман», и проснулся. «Да», подумал я, «может быть, сон мой осуществится сегодня же. И что со мною будет?» Я слышал, что Шамиль круто обходится с нашими офицерами, попавшими к нему в плен. А уж мне и думать нечего о какой-нибудь милости или снисхождении. Впрочем и то: ведь я не сделал никакого зла повелителю горских народов, так за что же он меня будет тиранить? Но — чему быть, того не миновать. 18 февраля Утром, по обыкновению, пришел ко мне хозяин и, после обычного приветствия, сказал: — Монда турассан сигас кун (ты здесь сидишь осьмой день). После этого ушел. «Верно», подумал я, «хозяин высчитывает цену меня». [485] Явился Мустафа и передал мне, что если не завтра, то послезавтра тысячный поведет меня к Шамилю. Я ничего не сказал, а только вспомнил прошедший сон. Хозяйка принесла мне больше обыкновенного чурек и кашицы; она как будто знала, что мне предлежит нелегкий путь к повелителю горских народов. Когда я пообедал, Мустафа, подавая мне трубку, сказал: — Кури и накуривайся. У Шамиля курить не дозволят. Мы вышли из сакли и сели на пригорке. — Ты очень изменился в лице, — промолвил Мустафа. Я согласился, что это может быть, — и снова начал говорить ему о своей тоске, по пословице: «у кого что болит, тот о том и говорит». Потом Мустафа ушел. Весь день и вечер провел я невыразимо скучно. 19 февраля Когда я проснулся, в сакле было уже светло. Товарищи мои встали, надели на себя свои боевые доспехи, оседлали лошадей и уехали на грабительский промысел. Скоро пришел ко мне Мустафа, а за ним хозяин, который сказал мне через Мустафу, что его тревожит тысячный относительно того, чтобы меня вести к Шамилю, и затем с огорчением оставил саклю. Думать надобно, что это огорчение происходило от того, что Фавишевич не присылал лазутчика с выкупом за меня, а при отправке меня к Шамилю хозяин мог и ничего не получить; значит — [486] труды его и какое ни на есть содержание мое пропали для него даром. Мустафа угостил меня трубкой, обещался притти ко мне завтра пораньше проводить меня, как поведут к Шамилю, и обо всем поговорить. Он удалился. Скушав чурек и кашицу, я вышел из сакли и, поднявшись в гору, сел на камне. Знакомые картины... Я стал смотреть в ту сторону, куда меня поведут: там синели высокие горы, на вершинах которых белелся снег и клубился густой туман, а там — облака неслись по направлению полуденного ветра к северу. Выглянуло солнце, но прискорбное сердце мое не находило отрады. .. Ко мне подошел как будто черкес, невысокого роста; при нем был один кинжал. Подошел ко мне и чисто по-русски сказал: «Здравствуй, брат». Это меня удивило, и я полюбопытствовал узнать: кто он? — Я, — сказал он, — Кабардинского полка солдат, татарин. Из полка бежал уж года три. Живу здесь в ауле. Вон моя сакля. (При этом он протянул правую руку к краю аула.) Я видел, когда тебя вели два брата — кумыки. Говорят, из Андреева аула. У меня знатная собака, первая в здешнем ауле. — Видел, брат, твою собаку, как вели меня в этот аул. Собака злая. Если бы ее в Россию для гуртовщиков, то не пожалели бы и ста рублей, потому — не подпустит к скоту хищного волка. А какой ты губернии и уезда? — Оренбургской, — отвечал он, — Каргалинской слободы житель. [487] — Я, любезный, очень хорошо знаю Оренбург и слободу Каргалу. Там у меня есть знакомые купцы и татары. Я покупал у них баранов. Да и на меновом дворе в 1828 г. приказчик мой имел там лавку и обменивал баранов на красный товар у киргизов. Солдат спросил: — А как звали приказчика? — Иван Семис 10, — ответил я. — Я служил у него 4 месяца в том году, — начал татарин. — Водил киргизов в его лавку, именно менять баранов на товар. За это получал от него хорошее жалованье. Но вас в лавке не видал. К вашему приказчику я поступил в августе месяце. — В это время меня уж yе было в Оренбурге. Уехал. Но вот что, любезный друг; какой странный случай видеть в горах, у хищников, своего работника. Как ты сюда попал? — В солдаты я пошел за братьев, потому — у них дети. Назначили в этот самый Кабардинский полк. Пригнали на Кавказ. Но как я привык дышать свободой, то не хотел служить, ушел сюда и живу ладно: разве только при большой тревоге потребуют к Шамилю. Да и то отлыниваю. Что я за дурак такой, — в своих стрелять? Это противно и грешно. Живу себе здесь, коплю копейку, завелся саклей, хочу жениться. Может быть, здесь и умру. Тут он попросил меня рассказать ему мою историю жизни. Разумеется, я с удовольствием [488] исполнил эту просьбу, и свою печальную повесть заключил так: — Ты видишь — я теперь пленный человек у хищников. У меня осталось милое, дорогое семейство. Мне его душевно жаль. А как ты ел мой хлеб и слышал обо мне, кто я был таков — то, добрый работник мой, помоги мне в моем несчастьи: помоги мне отсюда бежать. Я могу, там, дать тебе 200 рублей. При этом я взял его за руки и сам горько заплакал. — Я слышал, почтенный мой хозяин, — сказал татарин, — что завтра вас поведут к Шамилю. Вырваться оттуда трудно. Я бы помог вам, только (тут он задумался)... Знайте: из этого проклятого аула черкесы часто ездят на воровство или к родным и знакомым в Андреевский аул. Ведь попадешься — смерти не минуешь. А дорога не близкая. Положим, до Незапной добежать можно. Все-таки... Тут татарин опять задумался и потом сказал: — Мне жалко вас, хозяин, и хочется сделать вам добро. А денег ваших мне не надо, да и трудно получить их, опасно... Когда бы вышли из плена, то, по крайней мере, сказали бы, что татарин освободил вас только из одного сердоболия. Мой собеседник снбва умолк. Затем он, оглянувшись кругом, начал говорить мне следующее: — Да, так: я хочу только помочь вам. И вот что я сделаю: железы на ваших ногах отопру, провожу два караула, дорогу расскажу, а сам вернусь поспешно в свою саклю. Бегите до [489] Незапной как знаете. Если же на дороге вы попадетесь хищникам и будете живыми возвращены в этот аул или в другие немирные аулы, то никак не открывайте, кто вам отпер железы и выпроводил отсюда. В дороге не медлите. В порыве радости я произнес: — Ты — второй отец мой, покровитель и избавитель в гонениях моих и всего рода моего вовеки. Татарин говорил мне: — Теперь ступайте в свою саклю: нас могут заметить. Я буду у вас перед вечером, когда ваши хозяева будут в мечети, и принесу вам — чем можно отпереть на ваших ногах железы. Дайте, взгляну. Он посмотрел на ногах моих железы и, сказав «хорошо», молвил: — Ужо, как выйдете из сакли, идите вон по той тропинке (он указал рукой) и ждите меня. Я свистну. У меня был точно чад в голове. Неужели это правда? Ведь правда так несбыточна!.. Я утер кулаком катившиеся по моему лицу слезы и пришел в свою саклю. Растопил камин и стал смотреть на свои железы. Будет ли мне обещанный ключ отпереть их? Жду — не дождусь своего благодетеля-татарина. Но вот он торопливо вошел в саклю и сказал: — Давай отпирать ваши железы: скоро из мечети придут хозяева. Он вынул из кармана какие-то четыре железки, из коих одной было очень ловко отпереть замок на моих кандалах. Эту железку я взял. [490] — Иди тихо, — сказал татарин, — как бы собаки не услыхали. И поспешно ушел. Хозяйка принесла мне чурек и кашицу. Я подумал: «может быть, в последний раз угощаюсь этим кушаньем». Покушавши, осмотрел свои чевяки: они были худые. Ни чулок, ни портянок нет. Я разодрал неприглядную хозяйскую рубашку, в торопливости, дрожащими руками, обмотал свои ноги и надел худые чевяки. — Пришел мой страж-старик, сел возле огня и стал со мною греться. Потом он осмотрел на мне кандалы, завалил дверь наковальнею и лег спать. «Господи!» подумал я, «может быть, этот старичок в последний вечер исполняет свой дозор: осматривает на мне железы и запирает дверь. Когда я уйду, он, вероятно, получит за меня жестокие побои». Мне стало его жаль (а себя — не скрою — больше). Я лег возле старика и притворился спящим. Через несколько времени, будто во сне, я толкнул старика ногой, но он лежал как убитый. Тут я встал, перекрестился, отпер замок на кандалах железкой, которую мне дал татарин, взял небольшую палку и тихо, осторожно вышел из сакли. Собаки не почуяли меня. Выбрался я из аула и по указанной тропинке пошел на гору. Тут остановился близ толстого чанарового дерева и стал прислушиваться. Прошло минут 10. Слышу — кто-то идет ко мне по тропинке и, остановившись на минуту, тихонько свистнул. Это был мой благодетель-татарин, вооруженный по-черкесски. [491] Мы пошли скорыми шагами. Я не чувствовал под собою ног — как перо на воздухе поднимался. Перешли вброд Яман-су и поднялись на гору в лес. Тут добрый сопутник мой сказал, что один караул надобно обойти лишнего версты на три, чтобы не попасться с этого караула возвращающимся в свои аулы хищникам. — Ради бога, веди, где знаешь, — сказал я. — Я теперь пройду не только что три лишние версты, а и двадцать. Мы пошли далее в лес, без дороги, снегом, который под нашими ногами проваливался. Мои худые чевяки были полны снегом, но мои разгоряченные ноги того не чувствовали. Вышли из большого леса в маленький, на узенькую, чуть видную тропинку. Потом спутник приказал мне сесть в стороне под куст, а сам пошел по тропинке к караулу разведать: спят ли часовые. Минут через 5 благодетель мой пришел ко мне с поспешностию, говоря, что все караульные спят. Мы пошли тихо, с осторожностью. Вот и те ворота, через которые вели меня аульские хозяева в плен. Я взглянул на караулку, в которой горел небольшой огонь; сердце мое забилось. Пролезли в ворота очень осторожно; от них дорога пошла под гору, к речке Эрак-су. Отошли немного; добрый провожатый мой остановился и сказал: — Я, хозяин, больше провожать тебя не могу. Вот тебе дорога. Вправо не сворачивай — попадешь в немирный аул Аухи. Если влево попадешь, когда перейдешь Эрак-су, ты выйдешь [492] в мирный Акташ аул, или на большую дорогу, которая идет с линии Акташ аула, и тебе будет все равно бежать до Незапной ли крепости, или до Акташ аула. Если же не собьешься с правой дороги, то прибежишь в Незапную прямо. Будь осторожен, прислушивайся. Чуть что заслышишь впереди — бросайся в сторону. В случае поймают тебя хищники — не сопротивляйся, становись на колени и проси прощения: они это любят. Не теряй времени: оно для тебя дорого. Прощай. Он крепко пожал мою руку и примолвил: — Если благополучно доберешься до Незапной, вспомни, что я сделал это для тебя из сердоболия. Прощай. Я поклонился ему в ноги и поцеловал его. Как стрела пустился я под гору. Добежал до Эрак-су, перебрел ее по колена и побежал далее, опять под гору. По обеим сторонам был лес и небольшие каменные утесы. Мне мерещилось, как будто за мной бегут. Остановлюсь на минуту, прислушаюсь, — и снова бегу. Дорога стала суживаться. Вот татарское кладбище; скорее — мимо их. Ноги мои начали путаться в наполненных снегом чевяках. Пот с меня лил градом; страшную жажду утолял снегом, который хватал пригоршнями. Так пробежал я, примерно, верст 20 и сел в изнеможении на снег. Как от лошади, после долгой езды в морозную зиму, шел от меня пар. Я заслышал: кто-то по тропинке идет. На голове мокрые волосы встали у меня дыбом. «Ну, теперь не миновать мне своей погибели», мелькнуло у меня в уме. Я начал [493] всматриваться вперед, откуда явственно слышался какой-то шорох, и увидел огромную дикую свинью. Как быть? Когда свинья приблизилась ко мне сажени на две, я крикнул, что было мочи. Свинья шарахнулась с тропинки в сторону и, сделав несколько прыжков, в снегу завязла. Потом полезла далее. Я тихо пошел по тропинке, не спуская глаз с дикого животного. Отойдя сажень 10, пустился бежать, что называется, во все лопатки. Долго ли бежал, не помню. Тут и черкесов забыл. Остановился, посмотрел назад, не бежит ли за мной свинья. Нет, — и рысью побежал далее. Взмокшая на мне шубенка стала тяжела; впору бы ее и сбросить. А снег беспрестанно бросал себе в рот, как воду на каменку. От свиньи отбежал приблизительно верст 10. Мои портянки и чевяки размочалились. Я пошел шагом. Начала заниматься заря. Дорога виднелась впереди шире и шире, и мне было очень способно бежать. Вот и лес стал реже. Потом — дорога санная, мне попутная: верно в Незапное. Тут я, немного отдышавшись, тихо проговорил: «Господи, вынеси раба твоего грешного. Не попусти врагам или зверям растерзать мое нечистое тело на чужбине. И приведи мне быть у твоего св. гроба в Иерусалиме, чтобы пролить чистосердечные мои слезы за столь щедрые и богатые твои милости». Светало. Мне подумалось, что откуда-нибудь издали хищники могут меня завидеть и мне будет невозможно укрыться от них. Я бежал сколько оставалось сил моих. [494] Слезы лились от встречного ветра; но мне было не до них... Вот вдали, по правую сторону, я увидел башню Незапной крепости, а там — и Андреевский аул. Скоро лес совершенно кончился. Я выбежал на большую дорогу, которая шла с линии от Терека. Вон, часовой на крепостной стене. Я прибежал к форштатским воротам и упал замертво... ______ Фавишевич ужаснулся, увидев меня в таком поистине плачевном виде, и был очень рад моему возвращению. Он попрежнему взял меня к себе на службу. Хоть искажена была моя голова, но в ней, благодаря богу, ум не повредился. Прошло близ месяца, и я начал хлопотать, по делу о моем плене. Пришел к полковому командиру Козловскому, рассказал ему все дело и просил выдать мне свидетельство о том, что в плену у хищников я действительно был. Командир сделал мне строгий выговор за то, что я иногда поздно ходил в Андреевский аул, однако приказал отобрать от меня в полковой канцелярии подробные объяснения, выдать мне надлежащее свидетельство и отнестись к начальнику левого фланга генералу Гасверту. После того Фавишевич дал мне поручение ехать на линию до Ставрополя для разузнания цен на скот. Это поручение мне теперь было как нельзя более кстати. 21 марта я отправился верхом, при «оказии», [495] до Терека, а потом один, по большой дороге, на старое свое пепелище — Пятигорск. Здесь с старинными приятелями провел первые три дня пасхи и двинулся в Ставрополь. По приезде сюда, на Фоминой неделе в понедельник, я подал прокурору, с приложением свидетельства о плене, прошение, в коем ходатайствовал «об освобождении меня от помещичьего владения». После того возвратился в Незапную крепость. Помнится, в первых числах мая месяца у нас разнесся слух, что Незапную посетит главнокомандующий граф Михаил Семенович Воронцов. Он осматривал в горах все укрепления. Ехал, будто бы, из Тифлиса через Темир-Хан-Шуру и аулы: Казиюрт и Кустяки, а затем и Андреевский. В назначенный день мы все вышли за крепостные ворота встречать высокого гостя. Когда граф с многочисленным конвоем и свитою показался из Андреева аула, началась стрельба из крепостных орудий. Он, украшенный сединами, ехал на белой черкесской лошади. С лица его не сходила приветливая улыбка. Подъехав к нам, граф спрашивал: нет ли кому от кого обиды или притеснения? Тогда полковник Козловский представил меня пред лицом графа. Его сиятельство очень ласково со мной говорил и расспрашивал о моем плене. В заключение он с улыбкою сказал: — Молодец! Скоро ушел от них. Верно, тебе там не понравилось? И с тем поехал от меня. В крепости был развод, которым граф остался доволен и благодарил Козловского. [496] На другой день граф оставил Незапную и через Баташ-Юрт отправился на линию в Кастыченское укрепление. По отъезде графа войско из крепостей начало стекаться в сборный пункт — укрепление Таскичи. С своими нагруженными разною провизией арбами притащились и мы. Войска собралось тысяч до 30. Скоро прибыл граф Воронцов и выступил из Таскичей и Незапной 11. В одном месте войско расположилось на отдых. Зной был нестерпимый,, и потому всеми чувствовалась сильная жажда. От меня потребовали для графа портеру. Я взял с дюжину бутылок и с ними явился к графу. Он спросил: какого я полка маркитант? Козловский отвечал, что вверенного ему полка. — Да это горский пленник, — сказал с улыбкою граф. — Сколько стоит бутылка портеру? — Два рубля, — отвечал я. Граф подивился, что так дорого. Я высчитал все расходы, во что обходится каждая бутылка маркитанту. Граф покачал головой и сказал: — На тебе за 10 бутылок (20 руб.). Я поклонился и пошел к своему обозу. 29 мая войско, под начальством графа [497] Воронцова, выступило из Незапной на Метлинскую переправу через реку Сулак. С этим войском пошел сам Фавишевич, а я получил расчет, и 12 июня отправился в Ставрополь. Здесь, в областном правлении, известное дело мое затянулось разными справками, переписками да проволочками. Между тем я получил от жены письмо с известием, что там, на родине, прошел слух о моем плене и новый бурмистр (Тархова уже не было на свете) писал в Незапную крепость, в полк, чтобы я выслан был по этапу на родину. Но из полка отвечали, что меня там нет, и потому все находятся в недоумении относительно моего пребывания. А я спокойно торговал в лавке знакомых купцов и ждал решения своего дела. Наступило 16-е число октября. Поутру пришел ко мне знакомый чиновник, поздравил меня с освобождением от помещичьего ига и просил итти в областное правление за получением свидетельства. Выслушал я это и ни слова не мог вымолвить счастливому вестнику. Бывали в жизни моей радости, но такой, как в настоящую минуту, я не испытывал никогда... Господь праведный, как много я чувствую бесконечное твое милосердие... Отселе начинается для меня новая жизнь... Как на крыльях прилетел я в областное правление. Столоначальник вынес мне свидетельство, я расписался в исходящей книге в его получении и поклонился столоначальнику в ноги; больше мне нечем было благодарить его. Потом этот чиновник сказал мне, что на днях [498] будет дано знать по сему делу Нижегородскому губернскому правлению для объявления моему помещику и жене моей с детьми. Я еще раз низко поклонился и вышел. Придя к знакомым, начал было читать свидетельство, но слезы радости застилали зрение, и я ничего не мог разобрать. Да, такие редкие, столь счастливые минуты не забываются во всю жизнь. Вот и теперь, я стою уже на краю гроба, а вспоминаю их с неописуемым удовольствием. Денег у меня в это время оставалось три рубля, да незавидные серебряные часы, которые я разыграл в лоторею за 15 руб., и я задумался над тем: куда мне пуститься, где приписаться? Тут получил я от двоюродного брата из Херсона письмо, которым он приглашал меня ехать к нему. (Он был извещен мною, что я хлопочу в Ставрополе о своей вольности.) Я так и сделал. Приписался в херсонские мещане и известил жену, чтобы она приезжала с детьми ко мне. Ее старались задержать и притеснить (как она мне рассказывала), но против закона и права ничего не могли поделать местные власти, тем более что главные мои гонители — помещик и главноуправляющий Рагузин — в это время отдали богу свои грешные души. Жена с детьми приехала ко мне в Херсон, и мы начали жить по-новому. Комментарии 8. Это горький намек на мое теперешнее положение по сравнению с прежним, когда я покупал скот в Андреевском ауле для Осипа Фавишевича и при мне всегда находились деньги. Татары, очевидно, знали это. — Н. Ш. 9. Это Кабардинского полка командир Козловский. — Н. Ш. 10. Фамилия киргизская; по-русски значит — жирный. Н. Ш. 11. Перед этим выступлением граф отправил один батальон Кабардинского полка с несколькими сотнями донских казаков, под командою храброго полковника Домбровского, в горы, в Чечню, с тем чтобы в означенное время и на известном урочище соединиться с главным отрядом. Но в одной стычке с хищниками Домбровский был убит, а наш приказчик с рабочими едва спаслись. — Н. Ш. Текст воспроизведен по изданию: В. Н. Карпов. Воспоминания., Ник. Шипов. История моей жизни. М.-Л. Academia. 1933
|
|