|
Рассказ Михаила Ивановича Пущина.I. .... Коновницын просил о назначении его в 41-й егерский полк. — «Разве ты знаком с полковником Авенариусом, с полковым командиром?» спросил Паскевич. «Нет» — ответил Коновницын. «Так отчего-же ты желаешь туда поступить?» — «В том полку служит товарищ мой Фок, с которым желал-бы служить вместе». — Я заметил, что Паскевич, почему-то не хочет исполнить желания Коновницына, и просил о назначении его вместе со мною в саперный баталион, что [307] он может быть полезен по инженерной части, так как служил в генеральном штабе. — «Я с тобою согласен, он сам не знает чего просит». Потом, обратясь в Вольховскому, приказал отвести нас обоих к Алексею Петровичу и сказать, что я желаю их назначения в 8 саперный баталион, — переименованный впоследствии в кавказский пионерный баталион. — Отпуская нас, он сказал еще Коновницыну: «Ты ко мне зайдешь получить письмо и деньги, присланные тебе матерью». «Представление Ермолову», пишет Пущин, «имело совершенно другой характер, хотя он меня вовсе не знал. Он не заставил нас дожидаться, тотчас позвал нас в кабинет, где он с Раевским и Суворовым сидел без жилета и галстуха в одной рубашке. Раевский, с которым я познакомился в 1821 г. в Могилеве, бросился меня обнять; Суворов просил его познакомить, с нами, и знакомство наше, тут начавшееся, обратилось в душевную дружбу во все время пребывания А. Арк. Суворова на Кавказе. — Тогда и Ермолов, вставая, сказал: — «позвольте же и мне вас обнять, поздравить с благополучным возвращением из Сибири, что явно доказывает, что государь, возвращая вас к полезной деятельности, дает вам случай к отличию, — а наше дело вам в этом помогать». — Вольховский передал ему поручение Паскевича, и он приказал зачислить нас в 8 пионерный баталион. Просил нас сесть, предложил чаю, расспрашивал о пребывании нашем в Сибири, обнадеживал, что и Кавказ оставит в нас хорошее воспоминание. Продержав нас с час времени, отпустил с благословением на новое поприще. Час этот, проведенный у Ермолова, поднял меня в собственных глазах моих, и выходя от него, я уже с некоторою гордостью смотрел на свою солдатскую шинель. Чрез несколько дней был я призван к Паскевичу, который поручил мне занять баталион практическими работами полевыми. Мой проэкт занятий был представлен на утверждение начальнику инженеров, генерала Хотяева, который возвратил мне проэкт с надписью: апробую. Я должен был начать работы с азбуки, как вязать фашины, плести туры. Баталион до того времени строил все дома в Тифлисе. [308] Работы у меня начались постройкою люнета с довольно сильными профилями, затем следовали сапные работы, начиная с первой параллели, а из третьей заложена была мина для взрыва люнета. — Работы мои часто посещаемы были Ермоловым, Паскевичем и приехавшим в то время на Кавказ Дибичем. Все они, осматривая работы, сулили мне скорое от государя крещение. Дибич говорил, что вероятно еще до начала кампании мне будут возвращены чины мои. Наступил день для венца моих работ, день взрыва мины. Съехалось и собралось множество любопытных. Мина рассчитана была правильно, взрыв был самый верный. Паскевич был в восхищения, публично благодарил одного меня. В одно и то же время занимался устройством моста чрез Куру на бурдюках; мост удался и впоследствии был наведен для переправы чрез Аракс в виду неприятеля. Практические занятия превратились с назначением меня в авангард с 70 пионерами, под главною командою генерала Константина Христофоровича Бенкендорфа. Поход был очень трудный и медленный. Первая встреча с неприятелем была близь Эчмиадзинского монастыря. Цель движения авангарда была блокировка Эривани. Ночью сделали движение в крепости Сардар-Абаду; встревоженный гарнизон открыл сильный огонь, но безвредный; одна граната с потерянною трубкою, пролетев между Бенкендорфом и мною, осыпала нас пороховою мякотью, — это был первый неприятельский порох, который, так сказать, пришлось мне нюхать. Бенкендорф предложил коменданту о сдаче крепости, на что комендант ответил усиленными выстрелами. Мы возвратились в лагерь, и добрый Бенкендорф хотел воспользоваться этою пустою экспедициею, чтобы сделать представление обо мне, в коем, выхваляя мое мужество, между прочим, писал: «что я вызывался измерить ров, но что он, видя большую опасность такого предприятия, меня к тому не допустил». На этом представлении государь сделал пометку: — «спросить у Пущина, глубок ли ров; вызывался, да не сделал, большего отличия я тут не вижу». Я сильно негодовал на Пав. Ев. Коцебу, который, занимаясь представлениями, мне этого не сообщил, тем более, что к измерению рва я никогда не вызывался, зная без [309] измерения его глубину и все его размеры. Царская насмешка нисколько не охладила моего рвения. Расположив пионер в эриванских садах, рубил виноградные лозы, вязал фашины, плел туры, тесал колья, приготовил все материалы к осаде, снял подробный план местности и укреплений. Часто в персидском одеянии ходил по вечерам в крепость. В два месяца стоянки под Эриванью я собрал все нужные сведения. Персияне надеялись на свое прошедшее время, когда главнокомандующие князь Цициянов и гр. Гудович отступили от Эривани, после неудачной попытки взят крепость. В июне присоединился в нам Паскевич с главною армией, и начал осадные работы; но в котловане Эриванской наступили жары невыносимые. При армии был начальником инженеров О. X. Трузсон. Два дня и две ночи мы вели наши траншеи, оставляя между собою и неприятелем реку Зангу такой быстроты, что вода ворочала и уносила каменья. Я не мог понять плана этих работ, не смел строго судить, потому что Трузсон пользовался репутацией лучшего инженера. На третий день осады, не знаю почему, сам ли от себя, или кто напомнил обо мне, но Паскевич призвал меня и просил откровенно сказать ему мое мнение об осаде. Я объявил, что ничего не понимаю об этом плане осады, и думаю, что мы со стороны начатой нами осады, крепости не возьмем; но есть у меня план, изученный в два месяца стоянки под крепостью, и отвечаю, что после восьмидневной осады крепость должна покориться, но только не в это время года, когда половина солдат после ночи, проведенной на работе, отправляется в госпиталь, где скоро не будет места больным. По моему следует снять осаду и уходить куда нибудь в горы искать прохлады и отдыхать до осени. Осада была снята, войска отправлены к Нахичевани и расположены у реки Аракс в виду крепости Абас-Абада. На первой рекогносцировке крепости Паскевич приказал мне быть при ней. Тут было разногласие в мнениях между полковником Лит. и Пущиным относительно устройства батарей и направления амбразур, в присутствии Паскевича и многих офицеров из лагеря. Из батареи Пущина орудия громили [310] крепость в самом правильном направлении, а орудия Лит. не могли действовать оттого, что стали бы стрелять по нашей батарее Серафимовича, на левом фланге осады. Паскевич был взбешен на Лит.; отозвал его и меня подальше от присутствовавших и сказал Лит.: «я мог бы тебя сделать солдатом, но не хочу, а его», указывая на Пущина, «я хотел бы произвести в полковники, но не могу — но вот что я могу: от сего часа не ты у меня начальник инженеров, а он; все распоряжения должны идти от него, и ты сам, хотя полковник, должен исполнять все его приказания, иначе я тебя прогоню из армии и предам военному суду». После этого начались ежедневные сношения Пущина с Паскевичем. На третий день осады, Абас-Мирза с армией показался по другой стороне Аракса, желая принудить нас к снятию осады. Паскевич решился сам его атаковать, для чего приказал мне устроить мост чрез Аракс. Из всех духанов навезли мне бурдюков; их надували кузнечными мехами; мост был наведен в 24 часа; перешла по нем пехота и артиллерия; кавалерия перешла реку в брод, и нападение было так внезапно, что Абас-Мирза бежал. В этот день, при первой встрече с неприятелем молодого А. А. Суворова, он так увлекся, что едва не попал в плен, — к счастью его подоспел на выручку маиор Семичев с Нижегородскими драгунами. По разбитии Абаса-Мирзы, крепость сдалась; мы оставили в ней гарнизон и ушли в горы искать прохлады и здоровья людям, которых значительно теряли от развившегося кровавого поноса. Отдых продолжался 2 месяца: с половины июня до половины августа, и продолжался бы долее, если бы не получено было известие, что отряд Красовского, в следовании из Грузии, на выручку осажденного Эчмиадзина, потерпел поражение от Абас-Мирзы. Паскевич был сильно встревожен. Форсированными маршами прошли мы мимо Эривани и расположились лагерем у Сардар-Абаду. В день нашего прибытия, прибыли транспорты из Грузии с небольшими запасами. На другой день Паскевич, видя неуспешное действие мортирной батареи, устроенной полковником Философовым, поручил мне осмотреть крепость. [311] Я просил позволения взять Коновницына и Дорохова и сотню казаков, скрытно подошедших к крепости и получивших приказание, чтобы, по сигнальному выстрелу от нас, скакать к нам на выручку. Сам с ружьем пошел в сады, поставил Коновницына при входе в сады, Дорохова на сто сажень в глубь садов и, приблизившись на 150 сажен от крепости, высмотрел место для брешь-батареи. Погода была пасмурная, туманная, с мелким дождем; я, однако, мог изучить местность, даже трасировать батарею для ночных работ. Окончив поручение, мы измокшие возвратились в Паскевичу. В палатке его я начертил осмотренную местность. Паскевич, чтобы отогреть нас, приказал подать шампанского и с нами, тремя солдатами, распил две бутылки. Тут предложил я, для усиления огня, выдвинуть впереди батареи в 18 орудий еще другую из кёгорновых мортир, чтобы навесными выстрелами беспокоить гарнизон, скрывающийся за стенами крепости. В ту же ночь устроена была батарея, к рассвету начала она громить, и вслед затем за начальником штаба (Дм. Ероф.) Сакеным, который первый вошел в одну из защищаемых башен, вошла штурмовая колонна и крепость Сардар-Абаду была взята. II. Оттуда двинулись к Эривани, куда прибыли 23-го сентября, и на другой день, под распоряжением генерала Трузсона, прибывшего из Тифлиса, начались осадные работы. При самом начале их Паскевич спросил меня, как долго может продлиться осада; я тогда ему предсказал, что в Покров день покроем крепость. Сентября 30-го, когда устроивал третью параллель, с левого фланга работ, меня позвали к Паскевичу, находившемуся в центре работ. Я пошел к нему не траншеями, а прямо полем, и нашел его сердившегося за что-то на Трузсона, отдавая ему какие-то приказания. Паскевич спросил меня, можно ли сегодня ночью короновать гласис? — «Почему не можно, если вы желаете, стоит только дать приказание». Трузсон на это возразил: «я любопытен видеть, как вы это приведете в исполнение?» — «Он [312] вам покажет как», сказал Паскевич, и щипаем мне сделать все приготовления. Трузсон, известный инженер, техник и теоретик, инженер методист, ни за что не расставался с теорией искусства, которая не допускает коронований гласиса из третьей параллели, без приближения к крепости двойною сапою, прикрываясь траверзами и мантелетами. Но он упустил из виду, что мы имели дело с неприятелем, который шесть дней сряду не делал ни одной вылазки и не препятствовал нашим работам. Мы подвигались не тихою, но летучею сапою. Когда начало смеркаться, я подвинул линию частых кольев до исходящего угла, и последний кол линии пришелся прямо на назначенном пункте коронования. Рабочие и прикрытие могли безопасно ходить взад и вперед, а работа наша была обеспечена тем, что персияне, в защиту своих стен от наших выстрелов, сами на гребне гласиса утвердили ряд больших туров, на половину сократили нашу работу и доставили нашим рабочим прикрытие от ружейных выстрелов. Когда неприятель услышал шум от наших работ, то начал стрелять из всех орудий, освещать местность светлыми ядрами; самая незначительная вылазка была бы достаточна, чтобы отогнать нас от крепости. У меня было 150 рабочих, а для прикрытия сводный гвардейский полк, в числе двух слабых баталионов. Все шло хорошо, как, к удивлению моему, доходит до моего слуха отбой в траншеях; я не верил ушам, пошел в полковнику Шипову, командиру сводного гвардейского полка, и от него получил приказание оставить работу и возвратиться в траншеи. Я никого из рабочих не отпустил, никого из них не потерял и продолжал кончать кавальер. У Шипова было несколько убитых и раненых; он по приказанию возвратился, сказав мне — «делайте как знаете». На пути отступления у него еще перебило несколько человек. Паскевич, узнав от Шипова, что я с рабочими остался под крепостью оканчивать работу, прислал Баговута с приказанием тотчас отступить. Я вместе с Баговутом пошел к Паскевичу и сказал ему то же, что Шипову, умолял его позволять мне окончить работу, возвратить мне прикрытие, и что ручаюсь, что завтра крепость наша. [313] Тогда я узнал, что отбои воспоследовал оттого, что в траншеях выбито было много людей, не соблюдавших осторожности. Я просил, чтобы дано было приказание людям не выходить из траншей и плацдармов, после чего Паскевич усилил мой рабочий отряд для более успешного окончания коронования гласиса. Несколько часов после огня с кавальера стена Эривани рухнулась, и в брешь вошел гвардейский полк и Эривань сдалась. С донесением послан кн. Валериан Голицын к Паскевичу. Голицын разбился о каменья, упав на скаку с лошади, и был привезен в лагерь без чувств. Паскевич узнал о взятии Эривани, когда, по примеру гвардейского полка, все прочие войска стали производит сильный грабеж. Так совершилось, 1 октября, знаменитое взятие Эривани. Паскевич получил графство, в армию посыпалось множество наград, а один из главных деятелей был произведен в унтер-офицеры с приказанием не употреблять его выше его звания, т. е. не дозволять ему распоряжаться военными действиями, а позволить, как милость, заведывать капральством. Со взятием Эривани кончились военные действия персидской кампании. Мы двинулись к Тавризу, который, к крайнему неудовольствию Паскевича, был прежде нас взят кн. Эристовым по внушению и распоряжению начальника его штаба, Н. Н. Муравьева, чего Паскевич ему никогда простить не мог. В Тавризе остановились мы на зиму; там познакомились мы со всею английскою миссиею. Вольховский послан был в Тегеран для переговоров и получения контрибуции, и донес о замедлении высылки денег и о приготовлениях к новым военным действиям, и что хорошо было-бы предупредить шаха и превратить все переговоры решительным ультиматумом. В январе 1828 г. Паскевич призвал меня в Дейкарган, и объявил, что намерен предпринять поход к Тегерану; велел мне придумать способ для движения армии в местах, покрытых слишком глубоким снегом. Я предложил треугольники, употребляемые в Финляндия. В Тавризе в Арсенале я приготовил два таких треугольника, окованные железом; запрягли по четыре пары волов в каждый, и очистили дорогу так, что артиллерия и обозы могли удобно по ней следовать. В феврале двинулись форсированным маршем; на первом переходе от [314] Тавриза встретили Вольховского возвращающегося от шаха, а мимо нас верхом проскакал английский посланник Макдональд де Теверан. Не прошли 200 верст, успели дойти до Туркменчая, как у ее Макдональд возвращался с известием, что шахом принята все условия мира. Армия тотчас остановилась в Туркменчае; Аббас-Мирза прибыл туда и чрез несколько дней мир был заключен, — мы приобрели Эриванскую область и сто миллионов контрибуции. Торжество было огромное, с пушечною пальбою, но я в солдатском звании моем не мог в нем участвовать, хотя и знал, что не мало содействовал к победам. Самое присутствие наше в Туркменчае, среди больших, снегов, облегчено было моими трудами. Не знаю, передал-ли Киселев, наш посланник, о моем оскорбленном чувстве, или Паскевич сам вспомнил обо мне пред выступлением из Туркменчая, но призвал меня в себе, благодарил за всю мою службу в армии и предложил ехать в Тифлис, исполнив прежде поручение — устроить для возвращающихся войск прочную переправу чрез Аракс, взять для этого понтонную роту капитана Фридрикса, и потом ехать в Тифлис обмундироваться, потому что скоро получится приказ о возвращении мне чинов, о чем он, в вознаграждение моей полезной службы в армии, особенно ходатайствовал у государя. В марте 1828 г., более месяца после моего приезда в Тифлис, получен наконец приказ о производстве меня, Коновницына и Оржицкого за отличие в прапорщики. Мне еще теперь памятно то чувство оскорбления, которое произвел на меня этот приказ: вот когда, подумал я, — меня вторично разжаловали. В то время возвратился Паскевич в Тифлис и сказал, что ему совестно смотреть на мои эполеты, что не он в этом виноват, что можно все это еще поправить в предстоящую турецкую войну, и тогда-же велел готовиться к походу. В мае Паскевич послал меня поверить донесение полковника Эспего, осматривавшего кратчайшую дорогу на Карс чрез Мокрые горы, для исправления которой Эспего требовал 100,000 р. Паскевич предпочел направить войска по существующей дороге на 200 верст далее, и только в случае возможности двинуться на Мокрые горы. Я выехал, когда уже голова колонны выступила из Тифлиса. Мне дали Херсонский полк и роту сапер на исправление [315] дороги до пограничной крепости Цалки. Мне удалось это исполнять удачно. Саперному офицеру Богданскому поручил топкие места скрепить фашинами; на третий день вернулся в Тифлис, успев на дороге встреченные, войска направить на новую дорогу. На выставленных по казачьим постам лошадях, менее чем в трое суток, проскакал верхом более 400 верст, так что последние станции не мог сидеть иначе, как держась на лошади сгибами колен, и, не заехав на квартиру, прямо повернул в серные бани Тифлиса. Во втором часу ночи явился к Паскевичу, который меня благодарил, и обещал не тревожить меня до начала июня, до выступления главной квартиры. III. Когда приблизились к Карсу, делав рекогносцировку крепости, я воспользовался стогами сена, сложенного в большом количестве на пушечный выстрел от крепости, и в ту-же ночь выстроил сильную батарею под прикрытием стогов. Чтобы воспользоваться этими стогами, надо было рабочим и прикрытию переправиться чрез быструю речку Карс-Чай, и по необходимая нужно было перекинуть мост. Я устроил его на арке, утвердив в берегах, под острым углом, толстые деревянные брусья, и по средине соединив их продольными брусьями; мост этот был так устойчив, что выдержал перевозку осадных орудий. Заняв место для нашей первой батареи против крепости, я доложил Паскевичу, что она, может быть, послужит началом правильной осады крепости. На рекогносцировке следующего дня, находясь с Паскевичем на одной из высот пред Карсом, Эспего, желавший занять вакантную должность начальника инженеров и потерявший доверенность Паскевича после требования им ста тысяч руб. на устройство дороги, указал рукой на место, удобное для батареи, в недальнем расстоянии от крепости. Я заметил, что, как мы стоим на высоте, то может случиться, что указываемая им высота имеет впереди другую высоту, закрывающую от крепости. Он стал уверять, что это было-бы отсюда видно. Я потребовал от казака лошадь и сказал Эспего: «я вам докажу, что не говорю вздор», поскакал туда и нашел [316] другую высоту ближе крепости. Выстрелы с крепости заставили меня во весь дух возвратиться к месту, где находился Паскевич, который в отсутствии моем осуждал мою смелость, но по возвращении сказал Эспего, что просит его не соваться не ж свое дело, что его неосновательное мнение могло стоить жизни офицера, которым он дорожит. Он велел мне устроить батарею, где я сам изберу удобную местность; между тем, проскакав к самой крепости, влево от точки, где предполагал строить батарею, заметил неприятельский лагерь, и недалеко оттуда — кладбище. Назначая работу, я послал другой рабочий отряд, с прикрытием егерей, влево от себя, поручив капитану Шмиту избрать местность левее кладбища, для батареи в 6 орудий, которая обстреливала-бы лагерь под крепостью и самую крепость. При наступлении сумерек, по крутому берегу реки, прикрытому каменистыми утесами, с пятью пионерами, я пробрался к месту постройки укрепления; свету было еще достаточно, чтобы я мог правильно разбить свою батарею, обозначив кольями всю трасировку и направление амбразур. Поставил своих пионер на исходящие углы, и в совершенной темноте, в 150 саж. от крепости, молча ожидал рабочий отряд и прикрытие, которые должен был привести Н. Н. Муравьев. Для встречи отряда и распределения его по работе, я отошел от трасировки по направлению к лагерю, и когда услышал приближение отряда, старался остановят его за несколько сажен от батареи, но это оказалось невозможным, потому что Муравьев вел ограда ночью под крепость не в колонне, но развернутым фронтом, так что, остановив левый фланг, правый не слышал команды, подвигался вперед, кричать-же под крепостью было опасно. Случилось, что правый фланг, пока успел остановить его, то остальная часть отряда, подвигавшегося развернутым фронтом, сбила все точки, обозначавшие части батареи и направление амбразур; остались только исходящие углы, на которых поставлены были пионеры. Я был в отчаянии, зная, что батарея моя не может быть верно поставлена; работа не могла идти успешно оттого, что рабочие прешли поздно, а батарею нужно было строить из земляных мешков по скалистой местности, и мы насыпали мешки землею из оврагов. Одним словом, к свету моя батарея оказалась никуда негодным блином. [317] Благодаря опытности генерала Муравьева, уже тогда прославившегося на Кавказе, и прибытия к рассвету начальника штаба Сакена, я объяснила юг свое горе и неудачу, и объявил, что есть у меня предположение для покорения крепости, и привил разрешения отправиться на левый фланг наших осадных работ, и направить куда нужно войска, выдвинутые для прикрытия работ. Сакен благословил меня знамением креста, как имел обычай делать это при всяком случае. — Вскочив на первую казачью лошадь, поскакал к батарее Шмита, встретил донскую конную артиллерию Полякова и 42 егерский полк Реута, и велел им следовать за мною. Услышав выстрелы, сам поскакал вперед, и, спускаясь в овраг, увидел там полковника Миклашевского, командира 41 егерского полка, с застрельщиками, которого турки преследовали из крепости и, вероятно, растратив свои, заряды, бросали в них каменьями. Я закричал егерям: «назад!», приказал Полякову сняться с передков; и вместе с 42-м Реута полком, обратил в бегство турецкий отряд, преследуя его до крепости, вошел с ним в крепость, не позволив ему зайти в свой лагерь. Паскевич приехал на построенную мною батарею, когда я уже был в крепости с Миклашевским, Реутом и Поляковым, сердился, говорят, на меня за дерзкое предприятие, грозил отдать под суд того, кто начал это дело, намекал этим на начальника штаба Сакена, которому уже начинал не доверять и завидовать его популярности, но вместе с тем послал атаковать Карс со всех сторон, что легко было исполнить, когда мы уже были в крепости, — однако это распоряжение много облегчило нам взятие Карса. После часовой резни в улицах и на площадях крепость сдалась безусловно, а цитадель, в коей еще держался гарнизон, сдалась на капитуляцию, заключенную полковником Леманом, посланным от Паскевича с предложением выпустить ее гарнизон с оружием, куда угодно турецкому начальству отправить. Тут я должен рассказать, почему я нашел Миклашевского с застрельщиками в овраге, когда обратил его вместе с полком Реута на преследование турок до самой крепости. Накануне послал я рабочий отряд с кап. Шмитом влево от моих работ, велел ему поставить свою батарею левее [318] кладбища; не знаю почему он построил ее прямо против кладбища. Турки к утру выслали из лагеря занять кладбище; от близкого огня их затруднялась наша работа. Миклашевский, командовавший прикрытием, выстрелами своими вытеснил турок из кладбища и погнал их в лагерь; тогда вылазка от гарнизона, занявшая лагерь в свою очередь, обратила вспять Миклашевского с 80 застрельщиками, и, преследуя его, вогнала в овраг, куда я явился на выручку Миклашевского. Впоследствии Миклашевский хотел себе приписать весь успех дела, тогда как его нерассчитанное увлечение могло стоить жизни храбрецов, если-бы совершенно неожиданно я не пришел к нему на выручку. Когда после занятия Карса я приехал к Паскевичу, нашел его совершенно довольным от покорения крепости с потерею самого незначительного числа людей. Он приказал привезти ящик шампанского и предложил тост за здоровье Сакена. Сакен отклонил от себя успех и предложил за здоровье траншей-маиора, полковника Бурцова. Бурцов прямо указал на меня, как на виновника, которого главнокомандующий вместо отдачи под суд поздравил с блистательной, ему доставленной, победой. Взятие сильно укрепленной и по местности малоприступной крепости имело большое влияние на ход всей остальной кампании 1828 года. IV. По взятии Карса, от неосторожности с вещами, взятыми из крепости, в войске открылась чума, сперва между пленными турками, а потом и в войсках. Устроены были строгие карантины; отделили больных. Это обстоятельство заставило нас, в конце июля, выступить из-под Карса по дороге в Ахалцых. После ночной осады Ахалкалак, мы разрушили стены и взяли крепость штурмом. От Ахалкалак по дороге, без выстрела, я с Раевским занял крепость Хертвис; в сопровождения драгуна и казака переговаривались о сдачи крепости, имея за нами только один дивизион драгун и сотню казаков. Так еще свежа была память о покорении Карской твердыни. Августа 4 расположились лагерем на берегу Куры, в пяти [319] верстах от Ахалцыха. Получено было известие об одновременном с нами прибытии 30-ти тысячного турецкого корпуса на защиту крепости. На другой день Паскевич из лагеря сделал рекогносцировку и встретил вылазки из прибывших накануне подкреплений. Завязалась битва, в начале коей Паскевич послал меня с ротою тонер и баталионом егерей, при двух орудиях, устроить редут, на высоте левого фланга нашей позиции. Не успел начать работу, как должен был сомкнуться в каре, чтобы отбить атаку кавалерии. Несколько раз удачно были отбиваемы атаки ружейным огнем баталиона Миклашевского и орудиями гвард. артиллерии Черневецкого. До окончания редута еще большая масса налетела на нас и уничтожила бы нас без удачной стрельбы Черневецкого. Паскевич прислал к нам на помощь Раевского с двумя дивизионами драгун. Атака была отбита; этим кончилось дело 5 августа и мы сохранили нашу позицию. У нас выбито было из строя довольно людей. Черновецкого гранатой в грудь разорвало в мелкие куски. Паскевич чрез Боржомское ущелье послал в Грузию, чтобы подвинуть в нам форсированным маршем подкрепления. Потери под Карсом от штурма, чумы и болезней значительно уменьшили численность отрада. По спискам под Ахалцыхом у нас было не больше 11 или 12 тысяч всех родов войск. Мы знали, что гарнизон Ахалцыха состоял из 10,000, да вспомогательный корпус из 30,000. После 5 августа до 8-го мы оставались спокойно в лагере, только не было покоя для меня: я осматривал крепость со всех сторон днем и ночью. 8-го августа Паскевич собрал военный совет, на котором предложил следующий вопрос: — «оставаться-ля под Ахалцыхом или возвратиться к своим границам чрез Боржомское ущелье, и с получением подкрепления снова идти на Ахалцых?» — Присутствуя на совете, выслушав различные мнения, я предложил: «в виду затруднительной стоянки под Ахалцыхом, по невозможности отделять из лагеря сильных отрядов для фуражировки, по причине вспомогательного турецкого корпуса, втрое нас сильнейшего, и также нуждающегося в продовольствии, — нынешнею-же ночью внезапно напасть на турок, заставить их бросить свой лагерь, освободить нас от своей, как-бы сказать, блокады»; в успехе предприятия я ручался. [320] Турецкий лагерь отстоял от нас в верстах десяти; в одной версте от лагеря был он отделен от нас глубоким ртом, идущим от крепости в извилистом направлении. Для перехода чрез овраг я предложил привезти в собою бревна и доски для моста, переход довершить ночью, с рассветом напасть на спящих туров. Предложение мое принято было единодушно. К оврагу приняли прежде света, но, к моему удавлению, Паскевич привязал войскам встать на избранной им высоте против крепости, и чтобы но производить шума, отменил постройку моста чрез овраг. Между тем кань мы в бездействии простояли два часа, начало светать. Турки из крепости и лагеря заняли пехотою овраг, а кавалерия обскакала нас со всех сторон. Не прошло часу, как мы были окружены. Тогда Паскевич, видя опасность своего положения, послал 42-й егерский полк выгнать туров из оврага. Дело началось около 5 часов утра и продолжалось до 5 часов вечера. Мы оврага занять не могли, не смотря на то, что для отбития его у туров, один за другим, послано было три полка; потеря наша была огромная — до тысячи человек убитыми и ранеными. Несколько часов после начала дела Паскевич был довольно спокоен, но потом пришел в бешенство и в отчаяние, ругал всех, говорил, что его завели в ловушку, чтобы помрачить его славу; всех подходивших к нему за советом или приказанием выгонял от себя. Сакен решился к нему не подходить; я все время находился близь Паскевича и видел как он от усталости сел у орудия, повернувшись во мне спиною. Тогда блеснула у меня счастливая мысль, я закричал: «казак! лошадь!» вскочил на нее, никому не сказав ни слова. Объехав овраг в карьер, вернулся к Паскевичу и доложил, что оврага этого взять невозможно! — «Так что-же делать?» спросил он. Я указал на люнет передового укрепления у крепости, что «надо взять штурмом этот люнет, тогда овраг будет ваш, неприятельский лагерь ваш, а затем в непродолжительном времени и Ахалцых ваш!». — «Но кого-же я пошлю штурмовать?» спросил Паскевич. Выходка моя против оврага, разговор с Паскевичем возбудили всеобщее любопытство; все начальники собрались около Паскевича, когда я, отвечая на вопрос его, указал на [321] полковника Бородина, бывшего его адъютанте, командира Ширванского полка. Паскевич спросил Бородина как он об этом думает? Тот, знавший характер Паскевича, как-бы в рассеянности, спросил: «какое укрепление, в. свет.?» и после указания ему на люнет, прибавил: «ну, его можно взять мимоходом»; — «С Богом!» сказал на это ободрившийся Паскевич. Тут я остановил его решимость и просил дать знать Муравьеву, прикрывавшему наш вагенбург, чтобы он придвинулся в крепости, и в то время, когда с одной стороны пойдет атаковать Ширванский полк, он повел-бы бригаду туда-же с другой стороны. — «Кого-же я пошлю? турецкая кавалерия занимает дорогу». — «Позвольте мне взять двух казаков, я с ними проскачу до Муравьева и поведу на штурм люнета», — и когда я приказывал привести мне лошадь и казаков, Паскевич во всеуслышанье отдал мне следующее приказание: — «Поезжайте в Муравьеву, скажите ему, что бы приблизившись к крепости, он, для штурмования люнета, соображал свои действия с движением Ширванского полка. Старайтесь избегнуть опасности сами, вы нужны для армии!» — После этого Сакен меня перекрестил. Я указал казакам интервалы, в которые они должны были проскакать, чтобы передать приказание Паскевича Муравьеву. Сам в избранный мною интервал понесся стрелою на моем самоваре, на чудном кабардинском скакуне, которого ни одна лошадь не могла обскакать. Вышло, что мы все трое благополучно достигли назначения, не смотря на выстрелы и погони. Передав буквально приказание Муравьеву, советовал ему не придерживаться буквы приказания, прямо штурмовать люнет, иначе может последовать отмена, как часто случалось у Паскевича. Муравьев быстро повел бригаду не останавливаясь, при самом люнете бригада присела на несколько минут и потом с криками ура! бросилась на него, между тем как я с казаками Муравьева обскакал люнет с горжи, так что ни одна душа не спаслась: кто был убит, кто взят в плен. В этом деле убит командир бригады, генерал Корольков. От люнета поскакал к Паскевичу с донесением, на пути встретил Ширванский полк, идущий на подвиг, уже нами совершенный. Бородин сожалел, что я отнял у его полка победу. [322] Паскевич отрядил Раевского для преследования туров, покидающих свой лагерь. Потеряв бесполезно от 5 утра до 5 вечера 1,000 человек убитыми и ранеными, мы в один час завладели люнетом и в нем взяли 20 орудий. Турки бросили овраг, лагерь, орудия и бежали без оглядки. В лагере захвачены 30 орудий, палатки и все турецкое имущество. Успех неожиданный придал смелости начальствующим лицам; в сумерки возвратился я на люнет, и застал выстраивающийся Ширванский полк. Туда-же прибыл Паскевич, и когда я спросил его куда назначен полк, он ответил: «Бородин с полком хочет идти в крепость». Я заметил, что это было-бы неблагоразумно теперь, потому что пропущено много временя после отогнания турок из лагеря, и в ночное время трудно атаковать гарнизон, приготовившийся в обороне. Паскевич приказал распустить полк; мы ночью сильно укрепили люнет, и я, утомившись после нескольких ночей, проведенных без сна, завернувшись в плащ, лег между турами и фашинами и так крепко заснул под накрапывающим дождем, что проспал сутки. По требованию Паскевича отыскивали меня, никто не догадался искать меня на люнете, которого я не покидал; проснувшись, разбил в нем мою палатку. От 9 до 15 августа устроены были еще две батареи, беспрерывно и разрушительно действовавшие на крепость. 14 августа Паскевич потребовал сдачи Ахалцыха, предлагал выгодные условия для гарнизона; на отказ он назначил на другой день штурм. 15 августа был полковой праздник Ширванского полка; после молебствия Паскевич объявил полку, что назначает его штурмовать Ахалцых. Мне приказано было с ротою пионер, вооруженных длинными топорами, идти впереди атакующей колонны и рубить палисад. Штурм назначен в 4 часа пополудни, когда обыкновенно турки после обеда кейфуют или отдыхают. В 4 часа песенники и барабанный бой двинувшейся колонны встревожил туров. Я с Бородиным первые перелезли чрез палисад, за нами застрельщики с подполковником Юдиным. Пионеры начали рубить палисад для пропуска Ширванского полка, и в то время, как Бородин перелезал чрез палисад, выстрел в упор попал ему между ног, и в одно [323] мгновение лишил его жизни. Я со стрелками и пионерами вышел на площадь, устраивал ложемент, ободрял людей, на которых сыпались пули. В моих глазах повалился капитан Соломка, с пионерами отнес его на перевязочный пункт, полагая его раненым, и только что возвратился к работе, почувствовал сильный ударь в спину, взглянул на грудь и, увидев из нее вытекающую кровь, зажал рукой рану и пошел на только что покинутый перевязочный пункт и упал, но не лишился ни чувства, ни памяти. Меня наскоро перевязали, положили на солдатскую шинель и понесли в люнет в мою палатку. По дороге из крепости меня встретил Сакен, шедший в крепость, спросил кого несут, подошел к носилкам и перекрестил меня. Пока меня несли, перевязка сползла и кровь с обоих концов раны текла безостановочно; я чувствовал, что лежу в мокроте, но никаким образом не имел сил сказать это главному доктору Зубову с целым сонмом докторов, которых привел полковник Леман по приказанию Паскевича, чтобы непременно спасти меня. Они решили, что для меня нет спасения, что чрез полчаса я должен умереть. Я все это слышал; они меня оставили. Тогда я услышал голос полковника Философова, прибежавшего ко мне с своим недавно к нему поступившим, из Виленского университета, доктором Барташевичем. Слышал их разговор с Зубовым за моею палаткою, как Зубов сказал, что мне остается жить не более, как на полчаса, что не хотели напрасно тревожить. Барташевич ответил, что пока жив человек, обязанность врача употребить все средства помощи, хотя-бы для облегчения последних минут жизни. Вместе с Философовым и Барташевичем, доктора опять вошли во мне. Барташевич перевязал раны, заложив их корпией, и пустил кровь из правой руки. Когда кровь потекла, я чувствовал как все, что накопилось у меня к горлу, отлегло, мне стало легче дышать, но слабость, бессилие оставались те-же. Хотел пожать Барташевичу руку и благодарить, по не было сил исполнить желание. Доктора ушли, Барташевич оставался для наблюдения за мною. После открывания крови, я тотчас уснул; не знаю сколько я спал, но, проснувшись и увидев Барташевича, мог сказать несколько слов благодарности. [324] Из палатки перенесли меня в Ахалцых, где лечил меня Салич, доктор Паскевича, который отправился в Тифлис. В Ахалцыхе оставался в гарнизоне тифлисский полк и комендантом полковник Бебутов; при мне оставлены были Богданович и баталионный наш доктор Яроцкий. Четыре месяца лечился я в Ахалцыхе, более трех лежал в постели. Ко мне приехал маиор Семичев, Нижегородского драгунского полка, остававшийся в госпитале за болезнию. Поправлялся медленно, был на диэте строгой, нервы расстроились до крайности, и не мог выносить табачного запаха. В конце декабря, в сопровождении Семичева, Богдановича, Яроцкого, под конвоем казаков, отправился в Тифлис, чрез Боржомское ущелье и чрез Гори, где полковник командир Бурцов встретил меня с распростертыми объятиями и познакомил меня с милою женою своею. V. Прибыв в Тифлис, Паскевич часто присылал осведомиться о моем здоровьи; когда я настолько оправился силами, что мог двигаться, то не мог не представиться ему. Для этого я выбрал в январе табельный день. Все были собраны в парадной форме, я пришел в сюртуке, без эполет, с левою рукою на перевязке. Когда Паскевич вышел, то вероятно под впечатлением моего скромного наряда, среди людей в звездах и лентах, обратился во мне с приятною речью, но оскорбительною для многих присутствовавших, сказав мне: «Voila un officier avec lequel on gague des batailies, это не то, как вы, которые только носите мундир». Слова эти, вместо удовольствия, произвели во мне досаду; публичное оскорбление всеми было осуждено. Отпуская всех, он просил меня беречь здоровье для предстоявших трудов, а я просил позволения ехать лечиться к минеральным водам, — «еще не время», ответил он, «а тогда посмотрим». В феврале (1829 г.), однажды вечером, меня вызвали из-за партии виста у Стрекалова к главнокомандующему, в 12-м часу ночи. Я застал его недовольным на грузинского князя Эристова, [325] генерала нашей службы, за медленное формирование грузинской милиции, которую хотел он послать к Ахалцыху, откуда он в тот же вечер получил известие от князя Бебутова об осаде этой крепости турками. Он выслал из кабинета князя Эристова и спросил моего совета, как лучше пособить Бебутову со слабым гарнизоном? Я ответил, что Бурцов здесь, волк его и артиллерийская бригада стоят в Гори, в нескольких переходах от Ахалциха, и будьте уверены, что Бурцов выведет из беды Бебутова. Паскевич предложил мне отправиться вместе с Бурцовым, но я просил не употреблять меня в дело, что я еще слишком слаб, и что одного Бурцова с его отвагой и знанием дела будет достаточно для благополучного решения. В марте и апреле приходили все тревожные донесения из Ахалциха о больших сборищах турок, о частых стычках с гарнизоном. В мае назначено было выступить главной квартире к Карсу. Пред выступлением я опять просил у Паскевича отпуска, но он и слышать не хотел о моем отъезде из армии, сказав мне: «вы для меня необходимы», что без меня «у него как у Самсона отрезаны волосы». Я заметил, что по слабости здоровья уже не могу делать поход как солдат, что мне нужен экипаж крытый, теплая палатка, прислуга, что на это у меня средств нет. «За этим дело не станет, довольно тебе тысячи червонцев?» — и вынул мне эти деньги, — я благодарил и сказал: позвольте мне дать вам росписку. «В этих деньгах не нужно, это государь тебе дает от царской милости». — «Отказываться не смею и буду еще служить сколько сил достанет, но прошу вас обещать мне, отпустить меня по взятии Арзрума, для пользования водами, хотя-бы поздним курсом». — «Это я тебе обещаю, с Богом, приготовляйся к походу; чрез несколько дней мы выступим к Карсу. Панкратьев оттуда доносит, что сераскир собирает армию в 100 тысяч против слабого его отряда, и уже выступил из Арзрума». Тотчас занялся приготовлениями к походу. Купил коляску палатку, капиров для вьюков. Бурцов прислал мне четверку лошадей, деньщик стал кучером, а Степан камердинером и поваром. В конце мая, вместе с Паскевичем, выехал из Тифлиса. [326] До выступления в новый поход все получили награды. Я получил Анну на саблю и чип поручика. Когда вышли награды, то Анреп спросил меня, что я получил за Карс? «Не знаю», отвечал я, «вероятно что нибудь неважное, потому что никто не известил меня о награде, а вы что получили?» — «Георгия 4 степени». — «Ну, в таком случае, вероятно мне дали тот-же крест 3 степени; я знаю, что взял крепость, а вы за преследование из крепости бегущего гарнизона», — но не получил Георгия, а Анну 4-й степени на саблю, — это была мне насмешка! Я тогда не думал о наградах, меня отучили на них рассчитывать. Я думал только как бы скорее оставить службу, а до той минуты сколько возможно больше принести пользы для вновь открывшейся кампании. Крепости были у же все взяты, оставалось взять Арзрум, неукрепленную столицу азиатской Турции, и там заключить выгодный мир. По прибытии в Карс, Паскевич дал мне новое поручение — разведывать о неприятеле и расходование экстраординарной суммы на лазутчиков. Отряд Панкратьева стоял лагерем в одном переходе от Карса к Арзруму. Подтвердилось известие, что сераскир выступил из Арзрума, и кроме того чрез Ардаган прошел значительный отряд в Ахалцыху для действий против Бурцова. Паскевич собрал военный совет, на коем мнение Сакена было приведено в исполнение, и Паскевич, сделав два перехода в Ахалцыху, отделил Муравьева на помощь Бурцову, а сам возвратился в Карс, где мы ждали донесений из Ахалцыха. Начальник штаба Сакен был с Паскевичем в самых лучших отношениях, но в Тифлисе случилось происшествие, посеявшее подозрение в Паскевиче против Сакена. Приход почты в Тифлисе, как везде в провинции, составлял предмет живого интереса, и я часто, по получении почты, отправлялся к Сакену и помогал ему ее разбирать. Распечатывал газеты, указывал на статьи, которые могли его интересовать. Однажды, рассматривая Journal des Debate, я указал на одну корреспонденцию из Петербурга, где, между прочим, сказано было о Паскевиче — что он самых обыкновенных способностей и что успех его кампаний должно приписать способностям его начальника штаба и многих лиц, сосланных на Кавказ за [327] участие их в заговоре 14 декабря. Сакен должен был относить журнала и газеты к Паскевичу, я советовал ему скрыть этот журнал, зная подозрительность Паскевича; но Сакен, как рыцарь благородства, заметил, что это не будет достойно его откровенного поведения к Паскевичу, что он, напротив, укажет ему на эту статью, которую нельзя никому другому приписать, как только завистникам его в Петербурге. Как сказано, так и сделано; но скоро оказалось, что у Паскевича вместо прежней с ним откровенности появилась натянутость в отношениях с ним, и подозрения парализировали открытые его действия. Десять дней после отделения от нас Муравьева он прислал реляцию о своей победе вместе с Бурцовым; у турок отбиты знамена, вся артиллерия, множество пленных, так что под Ахалцыхом нет неприятеля, и что он с Бурцовым возвращается в Карс. Кажется, что следовало праздновать победу, но вместо того Паскевич разразился гневом на Сакена и Вальховского, упрекая их в том, что они своею интригою вырвали у него победу; а когда возвратились Муравьев и Бурцов, то вместо солдатского спасибо, стал критиковать их маневры, выговаривать за значительную потерю людей, которая, напротив, была самая ничтожная. Неудовольствие его, наконец, обрушилось и на меня, как ниже увидите. Посредством моих лазутчиков и моих ночных поисков с линейными казаками, Паскевич всегда знал от меня, где находится сераскир и когда может с ним встретиться. Он заботился о переходе чрез Саганлучские горы, отделяющие Карс от Арзрума. С сотнею гребенских казаков я проехал эти горы и нашел одно только затруднение для движения армии — спуск, против которого расположился сераскир, а левее от него, отделенный глубоким оврагом, в урочище Мелидюз, стоял лагерем Гака-паша. Накануне нашего движения чрез Саганлуч, я ночью объехал позицию сераскира и лагерь Гака-паши. Совершенно знакомый с местностью, во время движения армии направил Бурцова с Херсонским полком и двумя орудиями левее оврага против лагеря Гака-паши в урочище Мелидюз. Муравьев, выдвинутый вперед против сераскира, имел приказание занять позицию, но не начинать дела до прибытия Паскевича. Между [328] тем как выстроился Муравьев, видно было, что турки устраивают себе прикрытие из множества каменьев, разбросанных по полям. Чтобы препятствовать им укрыться, нужно было, вопреки приказания Паскевича, выдвинуть вперед Муравьева. Во время самого движения подъехал Паскевич и уже сердитый на Муравьева и Сакена, послал приказание Муравьеву остановиться. Я, находясь при этой колонне, отвечал, что остановиться нельзя, по причине невыгодной позиции, и остановил ее там, где можно было удобно обстреливать неприятельские завалы. Паскевич, видя, что Муравьев двигается, снова посылает грозное приказание, что вынудило меня самому ему донести о необходимости движения вперед. К удивлению моему, он благодушно меня выслушал и приказал мне сказать Муравьеву, чтобы он, заняв позицию, не открывал огня до его приказания. Но прежде чем я мог возвратиться к Муравьеву, он уже открыл огонь по неприятелю, который с своей стороны стрелял по нас из за всех своих завалов. Скоро приехал Паскевич, которому уже не оставалось нужды отдавать приказания. Во время самой перестрелки с обеих сторон, внимание всех обращено было на Бурцова, выстроившего свои баталионы в каре, чтобы устоять против атаки 10 или 12 тысяч турецкой кавалерии, бросившейся на него. Был момент, что мы думали, что Бурцов пропал, — за дымом видна была неясно только несущаяся масса всадников; но когда дым рассеялся, то, к удивлению всех, Бурцова каре стояло в порядке; конница уносилась мимо их левее в ущелье, — все мы поневоле закричали ура! Когда неприятельская конница бросилась на Бурцова, я просил Паскевича послать Раевского отрезать туров от лагеря, но он послал Раевского чрез овраг, когда уже турки проскакали влево от каре Бурцова. Наша кавалерия, замедленная переходом чрез глубокий овраг, не могла настичь Гака-пашу и подобрала отсталых до 200 человек. Между тем как Паскевич продолжал перестреливаться с сераскиром, приехал к нам Бурцов с донесением и спросил Паскевича: — «изволили видеть, ваше сиятельство, как отличился Херсонский полк?» — (он до командования Бурцовым не пользовался хорошей репутацией на Кавказе). — «Да!» [329] ответил Паскевич: — «но по моему это не так, нужно было трах, трах, трах!» — разумея под этим, что надо было с барабанным боем атаковать турецкую кавалерию. Бурцов, но привычке своей, почесал нос и отъехал от Паскевича, не сказав ему на это ни слова. Если Бурцов хотя на один шаг подвинул бы свои каре, то турецкая кавалерия разбила бы его, потоку что он был один пехотинец против четырех или пятерых конных. В нашей армии находился академик Машков, который всегда следовал за нашими движениями и рисовал все, что встречалось любопытного. Он забрался на высоту позади нашей позиции, откуда вся местность, занимаемая сераскиром, была у него как на ладони. Когда мы перестреливались, он прискакивает во весь дух в Паскевичу и объявляет, что сераскир ушел, что видел страшную пыль, постепенно удалявшуюся к Арзруму. Казалось бы, что после этого известия следовало двинуться вперед, по Паскевич превратил пальбу, приказал людям варить кашу, и только чрез час послал Сакена с кавалерией преследовать неприятеля. Кавалерия, которая уже несколько часов гналась за Гака-пашой, утомила своих лошадей, и Сакен, пройдя верст десять, забрав 800 человек отсталых, должен был остановиться и донести Паскевичу, что невозможно двигаться вперед на измученных лошадях, и думает, что выгоднее сохранить кавалерию, чем набрать еще тысячу или две пленных, составляющих бесполезную тяжесть для армии. Это донесение привело Паскевича в бешенство; он тотчас нарядил военный суд из генералов, под председательством Панкратьева, и велел судить своего начальника штаба в 24 часа. Суд определил строгий выговор Сакену за небуквальное исполнение приказания главнокомандующего и вялое преследование неприятеля; сверх того определен ему был домашний арест и увольнение от должности начальника штаба. — Вот как отозвался на Сакене № Journal des Debats. Два часа после того, как сераскир ретировался на Арзрум, казаки наши забрали 30 орудий, брошенных турками на дороге, и весь турецкий обоз, не успевавший догнать бегущих. В Гассан-Кале, в один переход от Арзрума, назначена была дневка и сбор всех отрядов, занятых преследованием. [330] Между тем, не упуская из виду лежащей на мне обязанности разведывания о неприятеле и его движений, я принес к Паскевичу приготовленный маршрут от Арзрума в Трапезонт, где ожидала нас добыча 11 мил. меди. Паскевич встретил меня словами: «и вы против меня интригуете?» — «Из какого расчета?» ответил я, — «я всего ожидаю от вашего внимания во мне, и по сие время могу сказать, что служив вам с усердием; но я догадываюсь чти> подало повод вашему сиятельству меня заподозрить в интриге, fl уверен, что вышедший отсюда Раевский передал вам то, что я говорил ему на счет ординарца вашего Абр., который не стоит вашего внимания, и если считает себя обиженным мною, то могу дать ему удовлетворение». — «Как вы можете дурно отзываться о человеке, который пользуется моею доверенностью?» сказал Паскевич. «Я не полагал, чтобы такой трус, как Абр., мог пользоваться вашею доверенностью, и повторяю, что я готов дать ему полное удовлетворение: вместе с тем пришел просить вас исполнить обещание и после взятия Арзрума отпустить меня на воды; но прежде сдачи моих бумаг, прошу принять от меня составленный мною маршрут в Трапезонт». — «Кто вам приказал составить этот маршрут, я знать не хочу о нем, и прошу, чтобы об этом никто в армии не знал». — «До сей поры на мне лежала обязанность составления карты движения вперед, и я полагаю, что растянувши до Арзрума операционную линию, вам ее необходимо упереть к морю, чтобы иметь сообщение с армией Дибича». Тогда Паскевич переменил тон разговора со мною, начал опять говорить мне «ты» и старался всячески замять все неприятное, им высказанное; но я вышел от него с твердым намерением расстаться с ним в Арзруме. От Паскевича зашел я к Раевскому, который рассказал мне свой разговор с Паскевичем, защищая Сакена, и прибавил, что в числе его окружающих находятся подлецы и трусы, которые передают ему небывалые вещи. «Кто такой, назовите! «— «Да хоть А. Пущин мне вчера рассказывал про него, и войсковой старшина Александров, когда в одной экспедиции А. находился с ним все впереди, а до встречи с неприятелем отъехал назад, сказав, что тут не его место, что ему не хочется получить пули в лоб. На это войсковой старшина заметил: «видно, молодец не надеется за это дело получить [331] награды!» Раевский удивился тому, что я догадался, что это передал он Паскевичу, но мне легко было отгадать, зная его за известного говоруна. Подходя к Арзруму, на знали, что город не будет защищаться. За несколько верст от города, на разбили лагерь, и в нем все шатры двух пашей, взятые накануне. После нескольких выстрелов в город, турки прислали парламентеров о сдаче города. Паскевич не хотел переговариваться, пока сераскир и все паши не приедут к нам в лагерь, и только что они приехали, он просил с любезною предупредительностью занять свои шатры, и сей час же поставить к ним часовых, — и объявил их военнопленными. Кажется, что паши этого сами желали, чтобы не быть в ответственности пред своим правительством. Послан был полк занять Арзрум, и отдан был приказ, чтобы никто без разрешения из лагеря не ездил в город. Пред самым вечером Паскевич отправился туда и приказал с собою ехать адъютанту своему, князю Дадьяну, и вне. Дорогой, шутил со мною, был очень любезен, и говорил, что ежели я непременно хочу уехать, то он меня просит до отъезда сослужить ему еще одну службу — укрепить Арзрум. Да на это потребно будет столько времени, что я не поспею к водам, а позвольте мне составить проект укрепления, а исполнение его поручите кому-нибудь другому». — «Я это так и понимаю», сказал Паскевич. Я тотчас же принялся за работу, на которую, не смотря на всю поспешность, употребил больше недели. Когда принес готовый проект, возобновил мою просьбу об отпуске, которая опять как бы удивила его, но он приказал Викинскому снабдить меня отпуском к минеральным водам на четыре месяца. Поручил при этом мне препровождение пашей в Тифлис. Но в самый день отправления встретилось затруднение, которое заставило меня опять обратиться к Паскевичу. Викинский не давал мне казаков для препровождения вьючных моих капиров; Паскевич тоже с первого слова отказал мне в них. «В таком случае я не могу воспользоваться отпуском, потому что не имею возможности перевезти мои вещи с одним деньщиком, а людей нанять в Арзруме нет никакой возможности». Едва не заплакал, и Паскевич, видя мое отчаяние, сжалился [332] надо иною и велел мне дать казаков. Пока собирали в дорогу пашей, прошло еще несколько дней для испытания моего терпения. В это время Бурцов отправлялся в экспедицию против лазов, приглашал меня идти с ним, но я его поблагодарил. В этой экспедиции он был убит пистолетным выстрелом. В день выезда моего из лагеря, я от Паскевича зашел проститься в Сакену, которого палатка стояла как зачумленная; довольно долго оставался у него, пока он писал письмо в жене своей, а в это время, как мне после сказали, Паскевич все поджидал моего выхода от Сакена. Вышед от него, я сел на лошадь, не видав уже более Паскевича, и поскакал за выехавшими прежде меня пашами. Долго не забывал я того ощущения, когда оставил за собою лагерь, Паскевича и всех мутивших его дрязг. Как-то свободнее дышалось, а впереди мне представлялся какой-то рай — Тифлис и с ним все ожидаемые радости. Время было жаркое, конец июля и начало августа (1829 г.); вечерний ароматический воздух располагал к душевным наслаждениям, а сознание исполненной обязанности веселило сердце. Товарищи с грустью со мною расстались, некоторые проводили меня за несколько верст. С большею частью из них простился я навсегда и более не встречался на жизненном пути; немногие из них остались в живых. Прощаясь со мною, Паскевич был особенно любезен и, между прочим, сказал, чтобы я писал к нему, если мне в чем встретится беда или нужда, что он всегда готов придти мне на помощь, но, как увидим впоследствии, расположение это изменилось, когда он увидел, что я так долго пред выездом оставался у Сакена, тогда еще арестованного и оставленного всеми клевретами Паскевича. Абр., которого Сакен питал как змею у груди, первый был предатель его, перенося разговоры семейные, очень часто не выгодные на счет Паскевича. VI. Я не уехал-бы из армии, если-бы не такая была неурядица. Слова Паскевича, сказанные мне в Гассан-Кале, решили мой отъезд; зная его характер, я не хотел, чтобы разрослось его неудовольствие на меня; лучше, по моему, добровольно его оставить, чем как Сакен, Вальховский и Муравьев быть [333] как-бы выгнанными. Надеялся я никогда не возвращаться на Кавказ, и после четырех месячного отпуска остаться по болезни на кавказских водах, в военном госпитале, если нельзя будет иначе, а между тем просил отпуска в Россию или за границу, если состояние моего здоровья того потребует. Общество пашей, в переезде моем, развлекало меня. На вопрос мой сераскиру, почему он, имея столько орудий, не употреблял их, или употреблял очень немногие? — «Да», — ответил он, «я боялся, что как вы их увидите, то сейчас и возьмете». Вот странный способ воевать — иметь орудия и прятать их от неприятеля. С пашами ехал я до карантина на границе Грузии в Гимрах. Там я должен был сидеть три дня, а они — три недели. Паскевич сделал для меня это снисхождение, чтобы я не очень опоздал к водам. В карантине приехал ко мне генер.-адъют. Яков Алексеевич Потемкин, ехавший в действующую армию, наговорил мне много комплиментов на счет моих далеко известных подвигов, распрашивал о Паскевиче, и спросил меня, как я полагаю, где он его застанет? — «Вероятно в Арзруме, если не двинется к Бейруту, на подкрепление Бурцову, в очень опасную экспедиции против лазов, самого воинственного племени». Потемкин оросил у меня еще, не знаю-ли я — есть-ли у Паскевича предположение идти в Трапезонту? — Сомневаюсь, ответил я, хотя все данные на то, что непременно туда опереть нашу операционную линию; знаю, что Паскевич считает это движение очень опасным, тогда как предпринял гораздо опаснейшее к Бейруту, — разве не хочет-ли он сделать диверсию Дибичу и идти на Константинополь чрез Сивас, но на это у него не достанет ни отваги, ни средств, и подобное предприятие не может увенчаться успехом, и Паскевич, который так дорожит своею славою, одним этим движением может потерять ее. Оставив пашей в карантине, я спешил прибытием в Тифлис, куда я прямо приехал к Батуриным, где меня с любовью приютили. Ко времени моего выезда из Тифлиса, приехал из армии Дорохов, получивший отпуск в Россию. Он предложил мне совершить вместе переезд на воды; я согласился, но с условием, что при первой его драке с людьми, я его оставлю. В день отъезда с Дороховых все было устроено; [334] я оставил своего повара закупить разные вещи для дороги, и чтобы он с человеком Дорохова догнал нас в Душете, где мы будем их ожидать. Поздно вечером люди приехали; мы ждали их десять часов. Каково-же было мое удивление, когда я увидел, что Дорохов бьет по щекам своего человека за то, что он заставил себя так долго ждать, а когда тот сослался на Степана, и Степан начал выставлять свои резоны, Дорохов и его принялся бить. После этого я приказал запрягать и седлать лошадей, объявив Дорохову, что оставляю его потому, что он не исполнил условия; отправился ночью далее, и один уехал до Владикавказа, где нужно было ожидать оказии, чтобы ехать далее по Кабарде. На другой день моего приезда в Владикавказ является А. С. Пушкин, также возвращающийся из Арзрума, и из любопытства делавший с нами кампанию 1829 года. Я очень обрадовался этому товариществу и просил Пушкина у меня остановиться; но он отказался, потому что приехал вместе с Дороховым, который боится ко мне идти, просил меня простит ему, и ручался за него, что он не будет более нарушать условия, что в нем так много цинической грации, что общество его очень будет приятно для нас. Я согласился на просьбу Пушкина, и Дорохов пришел ко мне с комической длинной рожей, и просил прощения, говора: «вперед никогда не буду». Тогда я предложил ему другой ультиматум — не играть с Пушкиным в карты во все время нашего переезда на воды; оба на это согласились. Пушкин объявил, что займется с нами распиванием ящика рейнвейна, который Раевский дал ему на дорогу. На это я охотно согласился, и мы не оставили ни одной бутылки до приезда нашего на горячие Воды. Веселая была наша беседа за бутылкою отличного вина, во все время нашего медленного движения, за конвоем пехотным, с одним орудием до Екатеринодара. Мы все желали нападения горцев, но ни одного даже издалека не видели. То было время успеха нашего оружия, и горцы на время присмирели, и из ущельев своих носу не показывали. Из Екатеринодара мы уже скоро переехали в Горячеводск, и я тотчас пошел осматривать источники и к доктору Конради, чтобы получить от него наставление пользоваться водами. Квартиру я занял в доме Реброва, лучшем тогда на водах. По [335] возвращении домой, застаю Пушкина с Дороховым и еще с л.-гвар. Павловского полка офицером Астафьевым, играющих в банк. На замечание мое, что они не исполняют условия, Пушкин заметил, что условие ими свято исполнено, потому что оно дано было на время переезда к водам. Он был прав, и мне оставалось только присоединиться в их игре. Астафьев, может быть и шулер, порядочно всех нас на первый-же раз облупил. Пушкин имел тысячу червонцев, которые взял у Раевского, и уверял, что прежде, чем Астафьев их у него выиграет, он его очистит порядочно. Через несколько дней я уехал в Кисловодск по совету доктора. Пушкин обещал скоро ко мне приехать, что исполнил, но без гроша денег: он все проиграл Астафьеву и какому-то Сарампульскому городничему Дурову. Как следовало ожидать, они последовали за Пушкиным, но поселились довольно далеко от вас, в Солдатской слободке. У меня была четверка лошадей, из которых одна по очереди седлалась для Пушкина, любившего ездить верхом. Я заметил ему однажды, что он слишком много гоняет лошадей, которые, будучи на подножном корму, слабосильны; тогда он мне признался, что он ездит только в Солдатскую слободу и бьет мелким огнем Астафьева и Дурова, то есть, проиграв им тысячу червонцев, выигрывает у них по десятку в день. В один прекрасный день он попросил у меня 50 червонцев, чтобы ехать к своим злодеям на игру. В первый раз, когда я пришел к Нарзану, подошел ко мне Петр Васильевич Шереметев, с которым я сошелся, и мы очень часто сходились, живя в одном доме. Шереметев, как богатый человек, жил роскошно и всегда угощал нас тонкими обедами, сервированными на серебре. Однажды я спросил у него, отчего он захотел первый со мною познакомиться? — «Оттого, — ответил от, — что как только вы пришли к источнику, я заметил на вас брейтигамские сапоги, и сказал себе: вот должен быть порядочный человек». С тех пор, как в 1816 году я произведен был в офицеры, всегда Брейтигам, а впоследствии принявший его фирму — Пелль, шили мне сапоги, которые посылались в Сибирь и на Кавказ. На водах был вместе с нами Лазарев, который ухаживал за женой Никиты Всеволожского. Заметив, что я старался [336] огадить армянина в глазах хорошенькой и миленькой женщины, он меня не взлюбил; но все мои старания были напрасны, она уехала вместе с ним странствовать. Я очень был рад отъезду Лазарева, которому тоже неловко было со мною встретиться после того, как однажды, в Тифлисе, он что-то сказал обидное для меня и для Демьяна Искрицкого, в квартире Лемана, у него за ужином, и Леман, желая дать нам полное удовлетворение, заставил Лазарева ползком от дверей до нас, чрез всю комнату, умолять нашего прощения. Ему как с гуся вода, а мне всегда совестно было смотреть на него. Поздно осенью Пушкин с Дуровым уехали в Москву, и конечно Дуров дорогою так его обчистил, что Пушкин должен был в Новочеркаске у атамана Иловайского занять деньги, чтобы с ним расплатиться. Пятьсот червонцев, взятых им у меня на дорогу, ему не стали до Земли Донских казаков. Дорохов и Шереметев также уехали; я оставался один, и легко согласился на приглашение Максима Мак. Таубе провести зиму у него в Георгиевске. Таубе служил у Ив. Александр. Набокова, знал сестру мою, и жена его Варвара Вас. очень была к ней привязана. В своем доме они окружили меня всевозможными попечениями; как человеку еще больному отдали мне лучшую комнату. Всякий вечер Таубе, Сулима, артиллерии капитан, и я играли в бостон, и Сулима порядочно нас обобрал, играя превосходно в коммерческие игры; но скоро мы лишились партнера самым плачевным образом. Сулима командовал батареею, сам жил в Георгиевске, а батарея расположена была в селении, за несколько верст от города. Селение разделялось большим оврагом, переезд был по мосту. Зимой образовались на этом мосту большие раскаты, и Сулима, переезжая мост, так раскатился, что с своими санями свалил перила и обрушился в глубокий овраг, где размозжил себе голову. Кучер и лошади вместе с ним найдены не живыми. Известие это едва не убило молодую жену его, которую мы старались всячески утешать; скоро за нею приехали родные и увезли ее из Георгиевска. В Горячеводске я познакомился с генералом Мерлиным, и с оригинальной его супругой Катериной Ивановной, женщиной уже не молодой. [337] В декабре 1829 г. возвращался генерал Прянишников с бригадою своею в Россию. В Георгиевске у него была дневка, он остановился у меня; в день выступления рано по утру он радовался солнцу и хорошей погоде, ожидая благополучного перехода 40 верст к Ставрополю; он пропустил свою бригаду вперед, а сам выехал в коляске, несколько, часов позже. Только что он нас оставил, пошел снег и поднялась страшная вьюга. Таубе, который знал последствия вьюги в степи, предсказывал беду для Прянишникова, и точно: на другой день мы узнали, что Прянишников объехал бригаду, уже отыскивающую занесенную дорогу. Он поспешил к месту привала, зажег какое-то строение, и тем спас большую часть людей, спешивших на дым. Пятьсот человек у него занесены были снегом, другие пятьсот поступили в госпиталь с отмороженными членами. Два уланских офицера, ехавшие на Кавказ, вместе с лошадьми найдены мертвыми, занесенными снегом. Бедствие это произвело большое уныние в Георгиевске, куда несколько дней сряду привозимы были трупы. Это обстоятельство вновь возбудило во мне желание поскорей оставить Кавказ. Четырехмесячный срок моего отпуска кончился; я напомнить Паскевичу его разрешение адресоваться к нему в моих нуждах, просил отпуска к минеральным водам заграничным, а если нельзя, то к искусственным в Москву. Долго не получал ответа, и пока я его ожидал из Тифлиса, проехал оттуда Вольховский, а потом Сакен, и оба мне говорили, что слышали, что Паскевич не хочет отпускать меня в Россию. После этого известия я написал Викинскому, и просил его доложить Паскевичу мою к нему убедительнейшую просьбу об отпуске. В феврале 1830 г. Викинский мне ответил, что фельдмаршал приказал мне сказать, что по письмам в службе ничего не делается. Тогда послал я прошение на Высочайшее имя, в котором просил отпуска в Москву на четыре месяца. Между тем написал в Петербург о всем происходящем со мною. Князь П. А. Шаховской имел случай просить Государя о моем отпуске, что и было мне разрешено всемилостивейше и бессрочно до излечения раны. Пока это происходило в Петербурге, Викинский мне прислал отказ Паскевича, под тем [338] предлогом, что он не имеет права ходатайствовать о моем отпуске, так как я принадлежу к злоумышленникам 14 декабря 1825 года. Чрез почту, по получении отказа от Паскевича, я получил отпускной билет прямо из Петербурга. М. И. Пущин. ______________________________________________ Тут я должен прервать выписки и отрывки из повествований Михаила Ивановича Пущина, не касающихся его действий и подвигов на Кавказе. Не менее интересна вторая эпоха его жизни, когда он отличался в гражданской службе до и после своего супружества, совершенно счастливого, с достойнейшею Марьею Яковлевною Подкользиной; — быв попечителем народных сельских школ и приняв деятельное участие в приведении в действие Положений о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости, когда он был членом губернского присутствия по делам крестьянским в Минске. Император Александр II Николаевич, узнав по сохранившимся в военном министерстве неоднократным представлениям, об истинно геройских подвигах Пущина, в войнах персидской и турецкой, за что он несколько раз, по статуту ордена, был представлен в получению Георгиевского креста в награду за храбрость, — но всегда представления оставались без всякого о них внимания, — Государь сам наградил его этим знаком храбрости и мужества, производил его быстро из чина в чин, наконец произвел в генералы, с назначением его комендантом крепости в Бобруйск, где он служил с пользою, и мирно скончался 25 мая 1869 года (См. рассказ канцлера кн. А. М. Горчакова о том, как Император Александр II узнал от него о заслугах М. И. Пущина и правах его на крест св. Георгия — в «Русской Старине» изд. 1883 г. том XL, октябрь, стр. 166-167). Пущин дышал геройскою и боевою жизнию, но никогда не желал возвратиться на Кавказ: он не был поэтом, не восхищался красотами природы, как Лермонтов, который с восторгом и нежностью выразился: «как сладкую песню отчизны моей люблю я Кавказ!». Барон А. Е. Розен. Викнино. Текст воспроизведен по изданию: Декабристы на Кавказе в 1826-1850 гг. // Русская старина, № 2. 1884 |
|