Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЗАПИСКИ МИХАИЛА ИВАНОВИЧА ПУЩИНА

(См. выше стр. 410. Из этой второй половины Записок М. И. Пущина сделано было извлечение. Декабристом, бароном Розеном и с большими переменами и пропусками помещено в «Русской Старине» 1884 года. Здесь Записки печатаются в полном их виде. П. Б.).

Через несколько дней по приезде моем в Тифлис Паскевич призвал меня и поручил мне занять батальон полевыми практическими работами. Батальон до того времени занимался одною постройкою домов в Тифлисе. Я составил проэкт занятий, который должен был быть утвержден начальником инженеров генералом Хотяевым. Проэкт возвращен от него со следующей надписью: апробую. Начинать практически работы я должен был с азбуки, учил пионеров вязать фашины, плесть туры; помощником мне был один Богданович, который с охотою разделял со мною труды мои. Прочие офицеры ничем не занимались, иные по лености, а другие по незнанию дела. Недавно изданное наставление для саперных инженерных офицеров мне было чрезвычайно полезно и служило хорошим наставлением моей тогдашней малой опытности.

Практические занятия начались постройкою моста с довольно сильными профилями, затем следовали свайные работы, начиная с первой паралели. Из третьей паралели заложены были мины для взрыва моста. Работы мои часто посещались Ермоловым, Паскевичем и приехавшим в то время из Петербурга Дибичем; никогда Ермолов не приезжал вместе с Паскевичем, но часто вместе с Дибичем, который приезжал иногда с Паскевичем. Все они, осматривая мои работы, сулили мне скорое от Государя прощение. Дибич говорил, что вероятно еще до начала кампании мне будут возвращены мои [508] чины. Наступил день для венца моих работ, день взрыва мины. На такое невиданное в Тифлисе зрелище съехалось и собралось множество любопытных. Мина расчитана была правильно, взрыв был самый верный. Паскевич был в восхищении, публично благодарил одного меня, солдата, уже порядочно трудами измученного (в одно и тоже время я занимался устройством моста на курдюках через Куру: мост этот удался, впоследствии был наведен для перехода через Аракс в виду неприятеля, выжидавшего нас на другом берегу).

Занятия по образованию практическому пионеров прекратились с назначением меня в авангард с 70 пионерами под моим начальством, под команду Константина Бенкендорфа (тогда исполнился пророческий сон в Сибири).

Выступавший авангард провожали Дибич и Паскевич. В полной солдатской форме, с мешком булок на ранце, я стоял на правом фланге со своими пионерами. Дибич, прощаясь, советовал мне не утомлять себя, беречься, потому что недалеко то время, когда я своею опытностью и знанием могу принести большую пользу отечеству и Государю, который всегда готов переменить гнев на милость и ожидает только на то случая. Паскевич сказал: «Прощай, скоро увидимся».

С Бенкендорфом я познакомился за несколько дней до выступления в поход, когда пришел к нему явиться и получить его приказания; он дал из экстраординарной суммы тысячу рублей асс. на устрой артели моих пионеров, отпущенных из батальона без гроша. Я купил повозку и пару лошадей для перевозки солдатских вещей, котлов и артельного хозяйства. Выступили мы на пятой неделе поста; на горах, через который мы должны были проходить, лежал еще глубокий снег. Поход был очень трудный и медленный. В Светлый праздник мы ночевали на верху высокой горы Беобдала; памятен мне этот ночлег. Палатки наши не поспели к нам; у разведенных огней, согревши одну часть тела, нужно было повернуться, чтобы согреть другую часть, озябшую от сильного мороза. В полночь все солдаты встали, пропели: Христос Воскресе, со мною и друг с другом похристосовались, и один из них, женатый, поднес мне пшеничную домашнюю булку с запеченным в нее красным яйцом. Никогда яйцо не было мне так приятно, как это, которое солдат нес в ранце через горы в трудные наши переходы для того только, чтобы иметь удовольствие им со мною похристосоваться. Поход наш был хотя медленный, но зато самый благополучный: ни одного человека не было в отсталых, и в Эчмиадзин мы прибыли благополучно. Армянский монастырь этот очень древний, [509] основан в третьем столетии и служил местопребыванием Армянского патриарха Нарцеса. В авангарде находился доктор Мартиненго, который долго жил на Востоке и встречался с чумою и всеми болезнями Востока. Мартиненго некоторое время жил в Петербурге, знаком был с моею сестрою Бароцци еще с Одессы. Он был дружен с патриархом, которому меня представил в Эчмиадзине. Нарцес во все время пребывания моего в Эчмиадзине был очень ко мне приветлив и присылал мне всевозможные припасы. Когда мы перешли к Эривани, то и тогда Нарцес обо мне не забывал, посылал мне туда целые караваны съестных продуктов, которыми я делился с друзьями.

Первая встреча с неприятелем была около Эчмиадзинского монастыря. Куртинская конница пыталась напасть на нас в следовании нашем в Эривань. После этой стычки я добыл себе у казака за червонец Куртинского жеребца, отбитого у неприятеля, назвал его Куртинцем, и он мне верою и правдою служил всю Персидскую кампанию.

Цель движения авангарда была блокировка Эривани настолько, чтобы затруднить неприятелю подвозку продовольствия и подход вспомогательных отрядов до прибытия Паскевича с осадным корпусом. Стоя около Эривани лагерем, мы предпринимали частые экспедиции по окрестностям, сделали одно ночное движение к кр. Сардар-Абаду. Встревоженный гарнизон крепости открыл по нас сильный огонь совершенно безвредный: но одна граната с потерянной трубкою, пролетев между мною и Бенкендорфом, осыпала нас пороховою мякотью. Это был первый неприятельский порох, который я, так сказать, понюхал. Бенкендорф послал коменданту предложение о сдаче крепости, на что конечно комендант отвечал одними усиленными выстрелами. К утру мы возвратились в лагерь, и добрый Бенкендорф захотел воспользоваться этою пустою экспедициею, чтобы сделать представление обо мне, в котором, восхваляя мое мужество, между прочим написал, что я вызвался измерить ров, но что он, видя большую опасность такого предприятия, меня к тому не допустил. На этом представлении Николай Павлович сделал пометку: «Спросить у Пущина, глубок ли ров; вызывался да не сделал; большого отличия я тут не вижу». Я очень негодовал на Павла Коцебу, который, занимаясь представлениями, мне этого не сообщил, тем более, что я к измерению рва никогда не вызывался, зная без измерения рва его глубину и все размеры; но добрый Бенкендорф, представляя это, думал выставить опасное с моей стороны предприятие, которое в других обстоятельствах имело бы свою цену. Царская насмешка нисколько [510] не охладила мое рвение. Расположив пионеров в Эриванских садах, я сек виноградные лозы, вязал фашины, плел туры, рубил колья и приготовлял все материалы к предстоящей осаде, снял подробный план местности и укреплений Эриванских. Часто в Персидском одеянии ходил я по вечерам в крепость. На Бенкендорфа по временам находило тихое помешательство. Однажды он спросил меня, нельзя ли отвести реку Занчу и тем лишить крепость воды, в другой раз, указывая на одну из башен, сказал: mon cher, faites moi sauter cette tour (Мой милый, взорвите мне эту башню); тогда еще не начаты были осадные работы, и мы находились в трех верстах от крепости.

В два месяца стоянки под Эриванью я собрал все нужные сведения и приготовил все материалы для осады. Персияне были в совершенном бездействии и допускали наши ежедневные рекогносцировки без всякого сопротивления. Прошедшее Эривани им как бы ручалось за его будущее: два главнокомандующих, кн. Цицианов и гр. Гудович, отступили от Эривани после неудачной попытки занять крепость.

В Июне присоединился к нам Паскевич с главною действующею армиею, начал осадные работы; но время для осады было дурно выбрано, в котловине Эриванской наступили жары невыносимые. Паскевич предпринял осаду в Июне потому только, что не желал следовать плану Ермолова, который предполагал заняться осадою Эривани в Сентябре. С Паскевичем был при армии начальником инженер П. Х. Трузсон. Ни тот, ни другой не подумали обо мне, начиная осаду. Трузсон начал вести осаду совершенно противно моему предположению, никому тогда еще неизвестному. Два дня и две ночи мы вели наши траншеи, оставляя между собою и неприятелем реку Занчу, такой быстроты, что вода ворочала и уносила каменья. Я понять не мог плана этих работ, но не смел о них судить строго, потому что Трузсон пользовался репутациею лучшего инженера.

На третий день этой осады, не знаю почему, сам ли от себя или кто обо мне вспомнил, Паскевич призвал меня и спросил меня откровенно ему сказать мнение свое об осаде. Я объявил Паскевичу, что ничего не понимаю в этом плане осады и думаю, что мы со стороны начатой осады не возьмем крепости; но у меня есть план, мною в два месяца стоянки под крепостью в подробности изученный, и я отвечаю, что после восьми дней осады крепость должна покориться, но только не в настоящее время года, когда половина людей, после ночи, проведенной на работе, отправляется в госпиталь, [511] где скоро не будет места больным; по моему, следует снять осаду и уходить куда нибудь в горы искать прохлады и отдыхать до осени.

Сняв неудачно предпринятую осаду, мы отправились к Нахичевани и расположились у реки Аракса в виду крепости Абас-Абада. Я сожалел о брошенных под Эриванью заготовленных мною осадных материалах, с большим затруднением в два месяца собранных. Трузсон из под Эривани уехал в Тифлис, и начальником инженеров оставался полковник Метов, олицетворенная бездарность.

Устроив лагерь под крепостью Абас-Абад на берегу Аракса, Паскевич на первой рекогносцировке крепости приказал мне быть при нем. Тут назначено было построить две сильные батареи, чтобы сбить с фронта оборону крепости. Строить батарею на левом фланге назначен был капитан Серафимович, а на правом гвардии поручик Бухмеер. Зная, что Бухмеер не имеет никакой практической опытности, я тут же на рекогносцировке избрал место для его батареи и означил направление амбразур двумя незаметными колышками и бороздкой в рыхлой земле водопроводной канавки; так как я мог находиться при каких хотел работах, то я избрал батарею Бухмеера, чтобы не дать осрамиться гвардейскому офицеру.

С наступлением ночи началась работа. Батарея наша строилась для 12 орудий. Для большого успеха в работе, мы разделили между собою присмотр за работой, и каждый из нас взял по 6 орудий. Сапер было немного, большая часть рабочих были армейские. Я ободрил своих рабочих обещанием на водку; они скоро насыпали батарею под амбразуры, которым назначив направление, я пошел смотреть, что делается у Бухмеера и к величайшему удивлению нашел, что туры им поставлены широким концом, с выдающимися кольями, на землю со вбитыми в нее кольями, тогда как выдающиеся колья должны быть вверху, чтобы укреплять на них фашины. Конечно нужно было всю работу переделывать, почему Бухмеера 6 орудий не могли поспеть вместе с моими. У меня уже оканчивалась батарея, когда пришел Метов и стал уверять меня, что мои амбразуры не так направлены. Я ему возражал, и у нас завязался довольно громкий спор, на который совсем неожиданно пришел Паскевич со штабом своим и спросил о причине шума. Метов стал ему жаловаться, что я не хочу по его приказанию переменить направленные мною амбразуры. Паскевич спросил, уверен ли я в правильности их направления. Я сказал, что совершенно уверен, но что если полковник думает, что он прав, то может еще направить по своему 6 орудий Бухмеера, еще не насыпанных под [512] амбразуры, тогда наверно 6 орудий будут стрелять как следует; иначе может случиться, что все 12 не будут действовать. Паскевич приказал так сделать, отправившись в лагерь с обещанием возвратиться к рассвету, чтобы видеть, кто из нас прав. И точно, еще перед рассветом (как на какое либо зрелище) прибыл Паскевич со всем своим штабом и множеством офицеров разных войск из лагеря. Когда можно было видеть крепостные верки, мои 6 орудий начали громить крепость в самом правильном направлении, а Метова орудия не могли действовать, потому что стали бы стрелять по батарее Серафимовича на левом фланге осады. Мое торжество было полное; я, как бы сказать, заявил публично свои практические знания. Паскевич был взбешен на Метова, отозвал его и меня подальше от присутствующих и сказал Метову: «Я тебя мог бы сделать солдатом, но не хочу: его (указывая на меня) я хотел бы произвести в полковники, но не могу. Но вот что я могу: от сего времени не ты у меня начальником инженеров, а он; все распоряжения должны идти от него, и ты сам, хотя и полковник, должен исполнять все его приказания, иначе я тебя прогоню из армии и предам военному суду».

После этого обстоятельства начались частые, ежедневные сношения мои с Паскевичем. Все в армии видели во мне не солдата, а начальника инженеров. Паскевич желал, чтобы я ходил в Черкеском платье, вероятно для того, чтобы солдатская шинель моя не колола ему глаз; но я упорствовал, редко надевал Черкеску и постоянно ходил в солдатской шинели или белом кителе.

Два дня после начатой нами осады по другой стороне Аракса показался Абас-Мирза с армиею своею, желая принудить нас снять осаду. Паскевич, не ожидая его нападения, решился сам его атаковать, для чего приказал мне устроить мост на Араксе. Все бурдюки от духанщиков поступили ко мне, кузнечные меха их надували, и на другой день мост через Аракс был наведен, пехота и артиллерия по нем перешли, а кавалерия перешла реку в брод, и мы так внезапно напали на Абас-Мирзу, что он после самого слабого сопротивления от нас бежал. В этом деле, молодой Суворов в первой встрече своей с неприятелем так увлекся, что чуть не попался в плен; к счастию подоспел к нему на выручку Семичев с Нижегородскими драгунами.

После разбития и отогнания Абаса-Мирзы крепость сдалась, и мы, оставив в ней гарнизон, ушли в горы искать прохлады и здоровья людям, которых значительно теряли от развивавшегося кровавого поноса. В Карабахе мы как мухи от солнца стали оживать. Я жил [513] там в одной палатке с кн. Суворовым и Ник. Дм. Киселевым; последний находился при армии вместе с посланником Обрезковым и всею Персидскою миссиею. Жили мы весело, довольство было полное, продукты подвозились нам через Карабах: прямое сообщение с Тифлисом было занято неприятелем.

Отдых наш продолжался два месяца самых жарких за Кавказом, с половины Июня до половины Августа, и продолжался бы долее, если бы не получено было через Карабах известие, что отряд Красовского в следовании из Грузии на выручку осажденного Эчмиадзина потерпел от Абасса-Мирзы поражение, хотя после больших потерь успел соединиться в Эчмиадзине с отрядом его занимавшим. Никогда я не видал Паскевича в таком отчаянии и так встревоженного, как по получении этого известия. Форсированным маршем в несколько дней мы, пройдя мимо Эривани, пришли к Сардар-Абаду, где расположились лагерем. Поход этот был сопряжен с лишениями всех родов: духанщики наши, не имея уже никаких запасов, не могли за нами следовать. В день нашего прибытия к Сардар-Абаду прибыли транспорты из Грузии со всеми необходимыми для нас продуктами; под вечер весь лагерь упился, кто водкою, кто вином, кто Шампанским. Ко мне в палатку заглянул Паскевич, и первое, что ему попалось на глаза, это несколько дюжин бутылок, большею частию опорожненных. На другой день нашего прибытия к Сардар-Абаду пионерный батальон был командирован за 15 верст от крепости в виноградники для заготовления туров и фашин. Только что я, находясь при батальоне, успел там расположиться, казак от Паскевича прискакал за мною с приказанием немедленно к нему явиться, а батальону на другой день присоединиться к отряду. Явившись к Паскевичу, я от него узнал, что после рекогносцировки крепости назначено было выстроить мортирную батарею для действования навесными выстрелами в крепость; поручено это Философову, который выстроил батарею так далеко от крепости, что бомбы до нее не долетали. Паскевич выразил мне, что он видит, что без моего содействия в осадных работах не будет никакого толка и поручил мне осмотреть крепость, для чего в прикрытие предложил взять сколько хочу войска. Я просил позволения взять Коновницына и Дорохова, приказать сотне казаков приблизиться к крепости и по выстрелу от нас скакать к нам на выручку. Сам с ружьем я пошел в сады окружающие крепость, Коновницына поставил при входе в сады, Дорохова на сто саженей далее в садах и, приблизившись на 150 саженей к крепости, высмотрел место для брешь-батареи: каждый из нас, заметив какое [514] либо движение со стороны неприятеля, должен был выстрелом известить готовых нам на выручку казаков. Время было пасмурное, туманное с мелким дождем, я имел возможность не только изучить местность, но и трасировать батарею для ночных работ. Удачно окончив опасное поручение в несколько часов, мы, измокшие, возвратились от крепости к Паскевичу, незамеченные неприятелем, не ожидавшим никакого движения с нашей стороны в такую невыносимую погоду. В палатке Паскевича я начертил ему осмотренную местность. Паскевич, довольный исполненным поручением, чтобы отогреть нас, приказал подать две бутылки Шампанского и с нами, тремя солдатами, их роспил. За бутылкой Шампанского я ему сказал, что без всякого сомнения после несколько часовой стрельбы из батареи в 18 орудий сделан будет бреш и крепость на другое утро может быть взята штурмом, если еще прежде этого крайнего средства не будет сдана. Для усиления огня предложил я выдвинуть впереди батареи другую батарею из Когорновых мортир, которая навесными выстрелами будет беспокоить скрывающийся за стенами гарнизон. Тогда же сделано распоряжение для ночных работ. Засветло я с некоторыми пионерами пошел к крепости и до прибытия рабочего отряда и прикрытия отчетливо, на знакомом мне месте, разбил все части батареи. К рассвету батарея начала громить крепость, и в тоже утро можно было штурмовать, чем мы сейчас воспользовались и вслед за начальником штаба Сакеном, который первый вошел в одну из защищаемых башень, вошла штурмовая колонна в крепость. Защита была слабая, и в то время, как мы входили с переднего фаса, гарнизон крепости уходил из нее с заднего фаса; но очень мало кому удалось укрыться от преследования кавалерии и казаков. Час после атаки крепость взята со всем гарнизоном, часть которого облеклась в белые рубахи с целью защищаться на смерть, до последней капли крови, но не устояла в своей повидимому не очень твердой решимости.

Приведя в известность все доставшееся нам в крепости и оставив в ней самый незначительный гарнизон, мы поспешили к Эривани, куда прибыли 23 Сентября и на другой день, под распоряжением прибывшего из Тифлиса, генерала Трузсона, начались осадные работы по моему предложению со второй паралели. Работа шла быстро, особенно на левом фланге работ под моим распоряжением. При начале работ Паскевич спросил меня, как думаю я, долго может продлиться осада: я ему тогда предсказал, что в Покров день покроем крепость. Сентября 30-го, когда мы устраивали третью паралель, под вечер, меня с левого фланга позвали к [515] Паскевичу, который находился в центре работ; я пошел к нему не траншеями, а прямою дорогою, полем, по открытой местности, нашел Паскевича сердившегося за что то на Трузсона, отдавая ему какия-то приказания. Паскевич, встретил меня вопросом, можно ли сегодня короновать гласис. «Почему не можно, если вы этого желаете, отвечал я, вам стоит только отдать на это приказание». Трузсон на это возразил: «Я любопытен видеть, как вы это приведете в исполнение». — «Он вам покажет, как», сказал Паскевич и приказал мне сейчас же сделать все приготовления к коронованию гласиса. Трузсон, известный инженер, техник и теоретик, инженер-методист, ни за что не расстававшийся с теориею искусства, которая не допускает коронования из третьей паралели без приближения к крепости двойною сапою, прикрываясь траверзами и тонтелетами, упустил из виду, что мы имеем дело с неприятелем не предприимчивым, который впродолжении шести дней осады не сделал ни одной вылазки и ничем не препятствовал успешному ходу наших работ; мы на близком расстоянии от крепости подвигали работы не тихою, а могучею сапою, огонь в крепости был самый слабый, и мы чрезвычайно мало теряли людей от выстрелов не частых и не продолжительных, что весьма много содействовало нашему успеху. Для того, чтобы безошибочно придти ночью к исходящему углу бастиона для коронования гласиса от того места в третьей паралели, из которого должен был выступить рабочий отряд, я, когда начало смеркаться, вытянул кольями линию назад и потом уже, по мере наступления темноты, подвинулся линиею частых кольев до исходящего угла, что мне совершенно удалось, потому что последний кол линии пришелся прямо на назначенном пункте коронования. Прикрытие и рабочие могли безошибочно ходить взад и вперед, а работа наша была много облегчена тем, что Персияне в защиту своих стен от наших выстрелов сами на гребне гласиса утвердили ряд больших туров и таким образом на половину сократили нашу работу, и прибывшие к гласису рабочие под самою крепостью нашли себе прикрытие от ружейных выстрелов. Полагать надо, что Персияне никак не ожидали наших работ у самого гласиса, потому что не было принято ими никаких предосторожностей, и когда они услыхали шум от наших работ, то вся крепость встревожилась и начала стрелять из всех орудий по всем направлениям и освещать местность светлыми ядрами. Самой незначительной вылазки достаточно бы было, чтобы отогнать нас от крепости. У меня было всего 150 рабочих, и прикрывал меня сводный гвардейский полк в числе двух слабых батальонов. Не взирая на сильный огонь с крепости, мои [516] рабочие, хорошо прикрытые, успешно подвигали свою работу и не терпели никакой убыли в людях. Вдруг к моему удивлению доходит до нашего слуха отбой в траншеях, я не верю своим ушам, иду в полк. Шилову, командующему сводным гвардейским полком в прикрытии, от него получаю приказание оставить работу и возвращаться в траншеи; я никак на это согласиться не мог, потому что, если бы тогда оставить работу в беспорядке, и уйти, то нам бы потом пришлось от Эривани отступить или еще долго возиться с осадою. Несмотря на отбой, я никого из рабочих не отпустил, никого из них не потерял и продолжал работу, чтобы окончить кавальер и как следует его вооружить. У Шипова было несколько убитых и раненых; он после отбоя не решился самовольно оставаться для прикрытия моих рабочих, которые также по его приказанию должны были возвратиться и, сказав мне: делайте, как знаете, сам с полком отступил к траншеям. На пути отступления у него еще перебило несколько человек. Паскевич, после донесения ему Шипова, что я с рабочими остался под крепостью оканчивать работу, прислал Баговута с приказанием тотчас отступить. Прежде чем исполнить это категорическое приказание, я вместе с Баговутом пошел к Паскевичу и сказав ему тоже, что Шипову, умолял его позволить мне окончить мою работу и отменить свое приказание, возвратить ко мне прикрытие, и я ему ручаюсь в том, что завтра крепость будет наша. Тогда я узнал, что Паскевич приказал бить отбой потому, что выстрелами из крепости, к которым неприятель нас не приучил, выбито в траншеях много людей, не соблюдавших осторожности. Я просил приказать, чтобы люди не выходили из траншей и плацдармов и тогда Паскевич отменил свое приказание об отбое, послал опять Шипова с полком прикрывать рабочих и сверх того усилил мой рабочий отряд для более успешного окончания коронования гласиса.

К полному моему торжеству случилось по моему. Несколько часов после огня с кавальера стена Эривани рухнулась, в брешь вошел гвардейский полк, и вслед за тем Эривань сдалась. С донесением поскакал кн. Вл. Голицын к Паскевичу в лагерь, где он в ожидании покорения крепости преспокойно спал. Голицын, который разбился о каменья, упав на скаку с лошади, до Паскевича не доскакал и привезен был в лагерь за три версты от Эривани без чувств, совершенно изуродованный. Паскевич о взятии Эривани узнал уже тогда, как, по примеру гвардейского полка, и все прочие войска производили сильный грабеж. Я стыдил двоюродного брата своего А. Пав. Пущина, который сам под уздцы выводил из [517] Эривани коврами Персидскими навьюченную лошадь и потому не мог остановить свою роту от грабежа.

Два часа после занятия Эривани приехал Паскевич. Встречая на дороге вьюки с награбленными вещами, он приехал в Эривань взбешенный и тотчас приказал учредить на всех выходах караулы. Когда войска наши входили в крепость через разрушенную стену, я с А. И. Красовским и его аудитором Беловым пошел к крепостным воротам, не ожидая никакого сопротивления; мы нашли однакоже ворота припертыми. Белов закричал, чтобы их отворили: вместо ответа раздался выстрел из фальконета, от которого голова Белова разлетелась, и меня с Красовским обрызгало его мозгами и кровью; следовавшие за нами солдаты бросились к воротам и переколотили всех фанатиков, их защищавших. В то время как войска наши грабили беспощадно жителей, гарнизон Эривани разбежался куда мог; в преследовании его забрано множество в плен; Паскевич, приказав отобрать у них оружие, велел их распустить.

Так совершилось 1 Октября знаменитое взятие Эривани, за что в армию посыпалось множество наград, по правде сказать мало заслуженных. Паскевич получил графство Эриванское, главный же деятель был произведен в унтер-офицеры с приказанием не употреблять его выше его звания, т. е. не позволять ему распоряжаться военными действиями, а позволить, как милость, заведывать капральством. Приказание это не было приведено в исполнение Паскевичем. В последствии будем видеть, какую пользу принесла служба моя в действующей армии во время двух Турецких кампаний.

Вне боевой службы я был совершенно свободен, сильно проигрывал в цхну и банк, пропасть наигрывал денег и много из выигранных никогда не получал: ни один человек из должников моих мне своего долга не заплатил, один Козлов в 1841 г. отдал мне в Петербурге свой долг в 10 т. руб.

Батальоном продолжал командовать Евреинов; под Эриванью он питался свининою (свиней возил с собою), кислою капустою и колбасами, в деле с неприятелем нигде не участвовал, за то под Эриванью однажды зашел в безопасную траншею, получил Владимира 3-ей степени, а более за то, что весьма усердно при всяком случае в уши штабных Паскевича ругал Ермолова на чем свет стоит, превознося Паскевича до небес. Желая батальонному казначею Богдановичу преградить дорогу к повышению, перед самой Персидской кампанией он послал его за ремонтом на линию. Бедный Богданович жаловался на такую несправедливость, а Евреинов радовался, что младшие Богдановича офицеры получили по две награды. Я искал [518] возможности вознаградить Богдановича - позднее в Тавризе представился к тому благоприятный случай, которым я воспользовался, чтобы выдвинуть Богдановича и чтобы он ничего не потерял по службе от нерасположения Евреинова. Паскевич, повесив Евреинову крест на шею, приказал ему отправиться в Тифлис и к батальону не возвращаться. Евреинов после Эривани сдал батальон Тритилевичу и оставил нас ко общему всех удовольствию. Паскевичу были уже не нужны ругательства на Ермолова и наконец совестно было держать на службе такого грязного и бесполезного человека. Часто я говорил о нем Сакену, Вольховскому, и наконец удалось мне избавить батальон от постыдного начальника.

Взятием Эривани кончились военные действия Персидской кампании, мы более не встречались с неприятелем. Из Эривани двинулись к Тавризу, который к крайнему неудоволъствию Паскевича был прежде нас занят кн. Эристовым по внушению начальника его штаба Николая Муравьева, которому Паскевич никогда этого не простил. В Тавризе остановились на зиму. Я получил возможность роскошно прожить там четыре месяца. Накануне вступления в Тавриз я у А. В. Панова, командира Херсонского полка, выиграл 180 т. р. асс. С полными карманами червонцев и банковых билетов вступил я в Тавриз, где должен был на все эти деньги беспутно прожить. Поместился с двумя братьями Коновницыными и Молчановым во дворце Абас-Мирзы, в великолепно отделанных комнатах сераля с фонтаном во дворе, обсаженным редкими растениями. Тотчас познакомился в Тавризе со всею Английскою миссиею. Пять дней в неделе я обедал у Англичан: Гарта, Монтеса, Шее, Кембеля и двух Макдональдов, в шестой день, в Субботу, я их угощал в доме одного Итальянца, которому заказывал обед. Из Русских, сблизившихся с Англичанами, были: я, два брата Коновницыны, Молчанов, Ренкевич, Лев Пушкин и еще немногие. Кашкаров был назначен комендантом цитадели. Арк хорошо кормил приятелей, Ренне также отличался своими гастрономическими вкусами, и еще можно было найти хороший обед у Грибоедова.

Выиграв накануне вступления в Тавриз такой значительный куш, я думал только о том, как бы скорее его растратить. Давал деньги всем, кто их просил и предлагая даже тем, кто не думал в них нуждаться и брал потому только, что дают. К стыду человечества скажу, что никто гроша мне не возвратил, на требование уплаты никто мне даже впоследствии не дал ответа. Таким образом безвозвратно пропало у меня слишком сто тысяч р. асс. [519]

В Тавризе всякий день завтракал я у одного Армянина в каравансарае; если завтракал один, то за хейбаб (род бифштекса), сыр и бутылку лафита без требования платил два червонца; если же с кем нибудь, то всегда по два червонца с персоны, обед субботний редко мне обходился менее ста червонцев. Слуга, он же и повар, у меня был Степан Логинов, которого по приезде моем в Тифлис мне дал в услужение Богданович. Степан был очень хороший повар и когда мне приходилось обедать дома в (Тавризе редко; в Тифлисе же очень часто в компании многих товарищей), Степан получал по червонцу от прибора. Чтобы не вести с ним никаких счетов, он должен был за эту цену поставлять и Катехинское вино к столу. Таким образом, когда я под конец моего пребывания на Кавказе остался без денег, Степан предложил мне на дорогу в Москву своих 3 т. асс. Воспоминание о Степане увлекло меня вперед; возвращаюсь к Тавризской жизни.

Из вышесказанного можно видеть, что бессчетное употребление денег не обещало долгого их присутствия в моих карманах.

Скоро по занятии Тавриза главная квартира перешла вместе с Паскевичем за 60 в. в Дейкарган, где заключено перемирие и велись с Абас-Мирзою переговоры о мире. Вольховский послан в Тегеран к Фет-Али-Шаху. Оттуда между другими своими донесениями он писал Паскевичу, что какой-то хан меняет наших пленных на лошадей. Паскевич, жалуясь на это Абас-Мирзе, сказал, что если хан этот не будет подвергнут взысканию, то он зятя Абас-Мирзы, взятого в плен при занятии Тавриза и содержащегося там в крепости, променяет на осла. Мирза обиделся, оставил присутствие, потребовав свои верительные грамоты и прервал переговоры. Чтобы уладить дело, Обрезков посоветовал сбавить несколько миллионов из требуемой нами контрибуции. Таким образом одно неосторожное слово Паскевича стоило до десяти миллионов на наши деньги. Абас-Мирза успокоился, и переговоры возобновились, но не на долго. Вольховский из Тегерана доносил, что шах и его окружающие лица, медля высылкою денег, приготовляются к возобновлению военных действий и что хорошо было бы предупредить шаха и прекратить переговоры решительным ультиматумом.

В Январе 1828 года Паскевич, призвав меня в Дейкарган, объявил мне, что он намерен немедленно предпринять поход к Тегерану, но так как дорога была тогда непроходимою от множества напавшего снега, то он призвал меня для того, чтобы я придумал способ для движения армии. Я предложил треугольники, употребляемые на шоссе и в Финляндии. Паскевич приказал мне [520] заняться устройством их в Тавризском арсенале. По возвращении в Тавриз, два треугольника, окованные железом, скоро были готовы. Запряжка четырех пар волов в каждом едва могла их двигать по глубокому снегу, но они расчищали дорогу так, что артиллерия и обозы могли удобно по ней следовать. В Феврале мы двинулись к Тегерану форсированным маршем за треугольниками, которым предстояло расчищать для нас дорогу на расстоянии 700 верст от Тавриза до Тегерана. На первом переходе от Тавриза встретили мы Вольховского, возвращавшегося от шаха, а мимо нас верхом проскакал Английский посланник Макдональд в Тегеран. Не прошли мы двух сот верст и дошли только до Туркманчая, как уже Макдональд возвращался из Тегерана с известием о принятии шахом всех условий мира. Армия тотчас остановлена в Туркманчае. Абас-Мирза прибыл туда же через несколько дней, и пушечная пальба возвестила о выгодном для нас мире. Мы получили хорошую границу, Эриванскую область и до ста миллионов контрибуции. Грустно было для меня это торжество, и я в солдатском своем звании в нем не участвовал, между тем знал, что немало содействовал его заключению. Самое наше присутствие в Туркманчае, среди больших снегов, облегчено моими трудами. Киселев, с которым я жил в Туркманчае, передавал мне, как совершались празднества, обо мне же на этих праздниках и помину не было, как будто меня не существовало. Не знаю, Киселев ли передал о моем оскорбленном чувстве, или Паскевич сам вспомнил обо мне, только перед выступлением из Туркманчая он призвал меня к себе, благодарил за всю мою службу в армии и предложил ехать в Тифлис, исполнив прежде поручение, которое он мне тут же дал: устроить для возвращающихся войск прочную переправу через Аракс, принять для этого находящуюся на Араксе понтонную роту капитана Фредерикса в свою команду и, уже окончив поручение, ехать в Тифлис обмундировываться, потому что скоро вероятно получится приказ о возвращении мне чинов, о чем он в вознаграждение моей полезной службы в армии особенно ходатайствовал у Государя. Простившись с Паскевичем и всеми друзьями, которые меня от души поздравляли, я поехал через Тавриз на Асландузскую переправу на Араксе устраивать там понтонный мост, нашел там Фредерикса и других офицеров, с которыми все время играл в карты и наиграл столько, что мог пополнить истощенные в Тавризе карманы и имел на что обмундироваться в Тифлисе.

По окончании прочного устройства моста я на Самоваре, Кабардинской лошади, доставшейся мне за 40 червонцев от Суворова, [521] после отъезда его с донесением о заключении мира в Петербург, отправился в Тифлис и в два дня на одной лошади сделал переезд в 400 верст. В Тифлисе ожидала меня совершенно новая, не лишенная удовольствия жизнь. Собравшись с мыслями, приступлю к рассказу. Отдохнувши от Персидского похода и получивши ожидаемое обещанное вознаграждение за часто тяжкие труды мои, никак я не воображал, что близко то время, когда в сравнении с другими кампаниями труды, понесенные в Персидской, не могут во что нибудь считаться.

По приезде в Тифлис я нашел там военного губернатора, назначенного вновь по выступлении нашем за границу. Сипягин, получившей первый это назначение, был мне хорошо знаком при вступлении моем в службу: он был приятелем Набокова. Первая жена его была Всеволожская, а вторая, с которою он приехал в Тифлис, Кушникова, обе с хорошим приданым, особенно последняя, очень богатая. Подъезжая к Тифлису с большим нетерпением, я думал наверно, что тотчас же прочту высочайший приказ о возвращении мне чинов; но не тут то было: никакого известия об этом из Петербурга, почему я и не мог тотчас обмундироваться, не зная, куда меня ожидаемый приказ назначит. Солдатская шинель моя износилась и годившаяся в походе не могла мне служить в Тифлисе; по этой причине я в Тифлисе, как затворник, никуда днем не показывался. Сипягин, узнав, что я возвратился из армии, несколько раз присылал за мною, я отговаривался болезнью и к нему не шел. Наконец он сам ко мне приехал, выговаривал мне мое к нему невнимание и насильно захватил меня к себе обедать. В первый раз увидал я его жену, которая меня в изношенной моей солдатской шинели приняла с большим почетом, просила сесть за обедом подле нее и сказала, что солдатская моя шинель возвышает меня в ее глазах, что я ее должен с гордостью носить. С того времени в доме Сипягина я был как домашний человек; он и она все делали, чтобы сделать дом их для меня приятным, так же как я нетерпеливо ожидал царской милости для меня, не сомневаясь, что она окажется, может быть, полнее чем я ожидаю. В тоже время я познакомился с женою Бухарина, Екатериною Ивановною, муж которой Николай Григорьевич командовал батареею артиллерийскою и еще не возвратился в Тифлис. Тотчас по прибытии в Тифлис он назначен был комендантом Тифлисским. Жена его, красивая женщина, была окружена толпою обожателей: мне из какого-то самолюбия хотелось их отогнать. Дальнее родство (Бухарин был двоюродный брат моего двоюродного брата Ивана Яковлевича [522] Бухарина) мне давало возможность чаще бывать и целые дни проводить у моей хорошенькой кузины и пока муж ее играл в карты, к которым имел пристрастие, или разъезжал по своей должности, я по правам родственным широко пользовался его отсутствием. Кузина моя делала все возможное, чтобы иметь меня постоянным своим поклонником; я страстно в нее влюбился, она отвечала моей любви на столько, чтобы держать меня у ног своих. Чтобы доставлять ей развлечения, я устраивал разные прогулки и загородные катанья, часто продолжавшиеся до раннего утра...

В Марте, более месяца после приезда моего в Тифлис и поздравления меня Паскевичем, получен наконец приказ о производстве меня, Коновницына и Оржицкого за отличие в прапорщики. Мне памятно еще и теперь то чувство оскорбления, которое произвел на меня этот столь долго ожидаемый приказ. Вот когда Николай Павлович надругался надо мною и как бы вторично разжаловал. В то время возвратился Паскевич в Тифлис, и я, состроив себе самую необходимую обмундировку, представился ему с Сипягиным, к которому перед тем зашел. Паскевич сказал мне, что ему совестно смотреть на мои эполеты, но что я должен знать, что не он в этом виноват, взял меня за эполеты и прибавил, что все это можно исправить в предстоящую Турецкую кампанию, о которой мне тогда же объявил и велел готовиться к походу. Когда пришлось готовиться к новому походу, у меня не оказалось к тому достаточно средств; безъуютная моя жизнь в Тавризе, роскошная в Тифлисе, вызванная моею страстью, и потеря более 300 червонцев, высыпавшихся у меня из кармана при переправе вплавь верхом через разлившийся на несколько верст Аракс, лишили меня остатков большого выигрыша в Тавризе. Доктор Мартиненго меня выручил и до присылки денег из Петербурга снабдил ими на обмундировку.

Недолго я погулял в Тифлисе. В Мае месяце Паскевич меня послал поверить донесение полковника Эспехо, которого он посылал осмотреть кратчайшую дорогу на Карс через Мокрые Горы. Для исправления дороги к удобному движению войск Эспехо требовал 100 тысяч асс. Паскевич предпочел направить войска по существующей дороге на 200 верст далее и только в случае, если я найду возможность двинуть войска на Мокрые Горы, хотел переменить им маршрут. Я выехал на осмотр дороги, когда уже голова колонны выступила из Тифлиса, и мне нужно было окончить поручение не более как в три дня, чтобы успеть повернуть авангард на осмотренную дорогу, в случае возможности движения по ней. Херсонский полк должен был следовать по моему приказанию на дорогу и под [523] руководством роты сапер исправлять ее до пограничной крепости Цалки.

Мне удалось очень удачно исполнить это первое поручение, как офицеру данное. Оставив Богдановича для указания некоторых исправлений по топким местам фашинами, я на третий день вернулся в Тифлис, успев по дороге встреченные войска направить на вновь устраиваемую дорогу; на приготовленных на казачьих постах лошадях я менее чем за трое суток проскакал верхом более 400 верст, в Тифлис приехал совершенно разбитый, последния станции не мог сидеть как следует на лошади, а держался на ней сгибами колен, не заезжая домой прискакал прямо в серные бани Тифлиса, два часа в ванне дал распариться и отдохнуть членам своим, оделся и прямо из ванны явился во втором часу ночи к Паскевичу, весь красный, но совершенно реставрированный. Паскевич удивился так проворно исполненному поручению, благодарил меня много и сказал, что понимает очень мою поспешность, обещал не тревожить меня до выступления в поход главной квартиры. Этим Паскевич дал мне знать, что знает причину, заставившую меня спешить возвращением в Тифлис и желание в нем сколько возможно далее оставаться. До выступления на новое военное поприще противу Турок любовная моя интрига нисколько вперед не подвинулась, хотя без наслаждения не могу вспомнить о времени, так тревожно проведенном. В день выступления в поход я похож был на того офицера, который, простояв год на квартире своей хозяйки, выступая в поход, сказал товарищам своим: ах, если бы еще хоть один день простоять здесь, она была бы моя. Исполняя поручение осмотра дороги и прибыв в маленькую крепостицу на границе, Цалку, я нашел там коменданта Тифлисского полка капитана Руднева, вышедшего несколько лет прежде меня из корпуса и все еще капитана армии, тогда как я в 1824 году был капитан гвардии, а в 1828 году, когда с ним встретился, снова дослужился до саперного прапорщика. Руднев был тип армейского капитана, пил горькую и ругался со своими подчиненными. Во все три дня моей скачки с препятствиями у него только я мог отдохнуть несколько часов и подкрепить свои силы довольно Спартанским обедом и бурдючьим Кахетинским вином, но всетаки то был для меня с Богдановичем оазис в пустыне. Богданович, который мне до Цалки сопутствовал, чтобы принять от меня распоряжения на счет исправления дороги, во время короткого пребывания нашего в Цалке, нарисовал картину, на которой изобразил меня, во весь дух скачущего в Тифлис, с надписью: нетерпение влюбленного. Не могу не сознаться, что любовь эта [524] меня воспламенила и давала raison d'etre моей неутомимой деятельности при взятии крепости: мне хотелось набраться военной славы и всю ее положить к ногам обожаемой женщины...

Приблизившись к крепости Карс, после рекогносцировки крепости, я воспользовался стогами крепости, сложенными в большом количестве на пушечный выстрел от крепости и в туже ночь выстроил, незамеченный с крепости, сильную батарею под прикрытием стогов. Неожиданная и незамеченная батарея произвела в крепости разрушительное действие. Чтобы воспользоваться этими стогами, надо было рабочим и прикрытию переправиться через быструю речку Карс-чай; по необходимости нужно было перекинуть мост, который мне удалось очень хитро устроить на арке, утвердив для этого в берегах под острым углом толстые деревянные брусья и по середине соединив их продольными брусьями; мост этот был так устойчив, что выдержал перевозку осадных орудий. Заняв первую удобную местность для устройства первой нашей противу крепости батареи, я доложил Паскевичу, что, устраивая эту батарею, я еще не знаю, будет ли она служить началом правильной осады крепости, что нужно еще хорошенько с крепостью познакомиться и тогда на чем нибудь положительном остановиться. На рекогносцировке следующего дня, находясь с Паскевичем на одной из высот, окружающих Карс, Эспехо (который желал занять вакантную должность начальника инженеров, сам инженер путей сообщения, потерявший доверие Паскевича после требования ста тысяч на дорогу, которая, как оказалось, ничего не стоила, кроме 2 или 3 т. рабочих денег солдатам) указал рукою на место, удобное для устройства батареи не в дальнем расстоянии от крепости. Я заметил, что как мы стоим на высоте, то может случиться, что указываемая им высота имеет впереди другую высоту, закрывающую ее от крепости; он стал уверять, что это было бы отсюда видно. Я потребовал от казака лошадь, сел на нее и сказал Эспехо: «я вам докажу, что я не вздор говорю», поскакал на указанное место и нашел точно высоту ближе к крепости, нас от крепости закрывающую. Выстрелы с крепости заставили меня во весь дух возвратиться к месту, где находился Паскевич, который в отсутствие мое осуждал мою смелость, но по возвращении моем сказал Эспехо, что просит его не соваться не в свое дело, что его неосновательное мнение могло стоить жизни офицеру, которым он дорожит, и велел мне устроить батарею, где я сам изберу удобную для того местность. Между тем я, проскакав к самой крепости, заметил влево от местности, где предполагал строить батарею, близ самой крепости, неприятельский лагерь и в [525] небольшом от лагеря расстоянии кладбище. Назначая работу на избранном мною пункте, я послал другой рабочий отряд с прикрытием егерей влево от себя, поручил капитану Шмидту избрать местность левее кладбища для устройства батареи на шесть орудий, которая бы обстреливала лагерь под крепостью и самый соседний с моим фас крепости.

При наступлении сумерек, по крутому берегу реки, прикрытый каменистыми утесами крутого берега, с пятью пионерами, я пробрался к месту постройки укрепления; свету еще достаточно было, чтобы я мог разбить совершенно правильно свою батарею, обозначив кольями всю ее трасировку и направление амбразур. Поставив своих пионеров на исходящие углы, мы в совершенной темноте ожидали молча, в 150 саж. от крепости, рабочего отряда и прикрытия, которых должен был привести Николай Муравьев. Для встречи отряда и распределения его по работам я отошел от трасировки по направлению к лагерю и когда услыхал приближение отряда, старался его остановить за несколько сажень от батареи; но это оказалось невозможным, потому что Муравьев вел отряд ночью под крепость не в колонне, а развернутым фронтом, так что, остановив левый фланг колонны, правый, не слыша команды, подвигался вперед, кричать же под крепостью на таком близком расстоянии было неудобно и очень опасно. Случилось то, что правый фланг, пока я успел его остановить (рассмотревши, что отряд идет развернутым флангом) сбил все точки, обозначавшие части батареи и направление амбразур: остались только исходящее углы, на которых поставлены были пионеры. Я был в отчаянии, знавши, что уже батарея моя не может быть быстро поставлена; работа не могла идти успешно, оттого, что рабочие пришли поздно, а батарею нужно было строить из земляных мешков на скалистой местности, насыпая мешки землею из оврагов; одним словом, к свету моя батарея оказалась никуда негодным блином, благодаря опытности генерала Муравьева, уже тогда прославившегося на Кавказе. К рассвету приехал начальник штаба Сакен. Я объяснил ему свое горе и неудачу, сказав при этом, что у меня есть предположение, которое может нам покорить крепость, попросил разрешения отправиться на левый фланг наших осадных работ и позволения направить куда найду нужным войска, выдвинутые для прикрытия работ. Сакен благословил меня знамением креста, как имел обычай делать это при всяком случае. Вскочив на первую лошадь попавшегося мне на глаза казака, я поскакал приводить в исполнение задуманное предприятие, когда увидел, что батарея моя не отвечает своей цели и много уже терпит от [526] выстрелов крепостных. По дороге к батарее Шмидта я встретил Донскую конную артиллерию Полякова и 42 егерский полк Реута, велел им следовать со мною, а сам поскакал на услышанные выстрелы. Спускаясь в овраг, я нашел в овраге полк Миклашевского с егерями 41 полка, которых толпа Турок преследовала от крепости и, расстрелявши вероятно свои заряды, бросала в них каменьями. Закричав егерям: назад! приказал артиллерии Полякова выскакать и вместе с 42 Реута полком обратил вспять Турецкую толпу, преследовал ее до крепости и вошел за нею в крепость, не позволив ей зайти в свой лагерь. Паскевич приехал на построенную мною батарею, когда я уже был с Миклашевским, Реутом и Поляковым в крепости. Он сердился, говорят, на меня за дерзкое предприятие, грозил отдать под суд того, кто зачал это дело, намекая этим на начальника штаба Сакена, которому уже начинал не доверять и завидовать его популярности, но вместе с тем послал атаковать Карс со всех сторон, что легко было исполнить, когда мы уже были в крепости и занимали собою весь гарнизон. Не менее того, это распоряжение облегчило нам взятие Карса. После часовой резни в улицах и на площадях крепость сдалась безусловно, а цитадель, в которой еще держался гарнизон, сдалась на капитуляцию, заключенную с полк. Леманом, посланным от Паскевича с предложением цитадели выпустить ее гарнизон с оружием, куда угодно будет Турецкому начальству его отправить.

Тут должен рассказать, почему я нашел Миклашевского с горстью застрельщиков в овраге, когда обратил его вместе с полком Реута на преследование Турок до самой крепости. Послав накануне рабочий отряд с капитаном Шмидтом влево от своих работ, я ему говорил, чтобы он поставил свою батарею левее кладбища; не знаю, почему он построил ее прямо против него. Турки к утру из лагеря заняли кладбище, и от близкого огня их затруднялась наша работа. Миклашевский, командовавший прикрытием, вытеснил стрелками своими Турок из кладбища и погнал их в лагерь: тогда вылазка из гарнизона, занявшая лагерь, в свою очередь обратила вспять Миклашевского с 80 человеками застрельщиков и, преследовав его, вогнала в овраг, куда я явился на выручку Миклашевского. Впоследствии Миклашевский хотел себе приписать весь успех дела, тогда как его нерасчитанное увлечение могло стоить жизни горсти храбрых, еслибы я совершенно неожиданно не пришел ему на выручку.

Когда после занятия Карса я приехал к Паскевичу, находившемуся еще на батарее, нашел его веселым и чрезвычайно [527] довольным таким покорением крепости с потерею самого незначительного числа людей, он приказал привезти ящик Шампанского и начал пить здоровье Сакена. Сакен отклонил от себя успех и предложил выпить за здоровье траншей-полковника Бурцева. Тот прямо указал на меня, как на виновника, которого главнокомандующий, вместо суда, поздравляет с блестящей ему доставленной победой. Эта борьба сделала только то, что мы все возвратились в лагерь веселые после многих бокалов, без счету выпитых. Победа такая, как взятие сильно укрепленной и по местности мало доступной крепости, имела большое влияние на ход всей остальной кампании 1828 года.

По взятии Карса, от неосторожности с вещами, взятыми в крепости, открылась в войске чума сперва между пленными Турками, а потом и в войсках. Сейчас учреждены строгие карантины, больные отделены, и мы более месяца, без дела простояли под Карсом, ожидая прекращения чумы. Это обстоятельство задержало несколько успехов и без того успешной кампании. Выступив в Июле в конце из под Карса по дороге к Ахалцыху, после одной ночи осады Ахалкалаха, мы разрушили его стену и взяли крепость штурмом. От Ахалкалаха по дороге без выстрела я с Раевским занял крепость Хертым; оригинально то, что мы переговаривались о сдаче крепости одни с Раевским в сопровождении драгуна и казака, в одних рубашках по случаю невыносимой жары. При занятии крепости у нас не было ни одного человека пехоты. Дивизион драгун и сотня казаков без выстрела покорили крепость: так еще свежа была память покорения Карской твердыни.

Августа 4-го расположились мы лагерем на берегу реки Куры, верстах в пяти от Ахалцыха. По прибытии к Ахалцыху получено было известие об одновременном с нами прибытии 30-ти т. корпуса Кагаи-паши на защиту крепости. На другой день Паскевич выступил из лагеря к крепости для рекогносцировки. Под всеми крепостями мы делали ее беспрепятственно, но под Ахалцыхом были встречены большею частию прибывших накануне Турецких подкреплений. Завязалось сражение, в начале которого Паскевич послал меня с ротою пионер и батальоном егерей при двух орудиях устроить на высоте левого фланга нашей позиции редут. Не успел я начать работу, как должен был в каре отбивать нападения кавалерии, несколько раз удачно отбиваемые ружейным огнем батальона Миклашевского и орудиями гвардии арт. Черневецкого. Как только отбитые атаки позволили нам вздохнуть, я принялся за работу редута: но прежде чем я успел его окончить, под вечер, еще большая масса налетела на нас и без необыкновенно удачной стрельбы [528] Черневецкого уничтожила бы нас. Две такие атаки были отбиты картечью, но завидев третью, усиленную на нас атаку, Паскевич послал к нам в помощь Раевского с двумя дивизионами Нижегородских драгун. Мой редут, Черневецкий и драгуны отбили и эту атаку, и Раевский преследовал атакующих несколько верст. Этим кончилось дело 5 Августа. Мы сохранили свою позицию; где только нападали на нас Турки, там мы их отбили; они потерпели большой урон, но и у нас выбыло из строя довольно людей. Черневецкого, отличного офицера, гранатою в грудь разметало на мелкие куски. Сражение кончилось к вечеру, и мы, прогнавши неприятеля в крепость и за крепость, возвратились в лагерь с убеждением, что встреченный нами неприятель не позволит легко овладеть крепостью. Паскевич через Боржомское ущелье послал в Грузию подвинуть к нам форсированным маршем подкрепления. Потери под Карсом от штурма, чумы и болезней уменьшили численность отряда. По списочному состоянию под Ахалцыхом у нас не было более 11 или 12 т. всех родов войска. Мы же знали, что гарнизон Ахалцыха состоял из 10 т., да вспомогательный корпус из 30 т.; надо было действовать осторожнее и по возможности с меньшею потерею людей. От 5 до 8 ч., вечера мы оставались спокойно в лагере; один, можно сказать, я действовал и бодрствовал, осматривал крепость со всех сторон днем, а где нельзя было днем, то ночью. 8 числа Паскевич собрал военный совет, на котором предложил следующий вопрос: оставаться ли под Ахалцыхом или возвратиться к своим границам через Боржомское ущелье и, получив подкрепление, снова идти на Ахалцых. Присутствуя на совете, я предложил, в виду затруднительной стоянки под Ахалцыхом, по невозможности отделять из лагеря сильные отряды на фуражировку, затруднительной по случаю вспомогательного Турецкого корпуса, втрое нас сильнее стоявшего под крепостью и также нуждающегося в продовольствии, нынешнею же ночью внезапно напасть на Турок и заставить их бросить свой лагерь и освободить нас от своей, как бы сказать, блокады. В успехе предприятия я ручался. Турецкий лагерь отстоял от нас верстах в десяти, отделенный от нас в версте от своего лагеря глубоким оврагом, идущим от крепости в извилистом направлении. Для перехода этого оврага я предложил принести с собою бревна, чтоб перекинуть мост через овраг. Движение наше должно было быть как можно скрытно, ночью, чтобы еще ночью устроить переход через овраг и с рассветом неожиданно напасть на спящих Турок. Предложение мое всеми единодушно было принято, и Паскевич приказал мне распорядиться так, чтобы начать наше [529] движение в 12 часов ночи. Навалив на арбы бревен и досок для устройства моста в десять сажень, я пустил арбы за отрядом, а сам поскакал за проводником, чтобы избрать место для моста. К оврагу мы пришли прежде света, в самое удобное время для нашей работы; но к удивлению моему Паскевич приказал войскам стать на избранной им высоте противу крепости, и чтобы не производить шума, не приказал постройки моста через овраг. Таким образом мы в совершенном бездействии простояли до света часа два. Люди отдыхали; между тем как начало только рассветать, Турки из крепости и лагеря заняли пехотою вправо от нас овраг, а кавалерия нас обскакала со всех сторон. Не прошло часа после рассвета, как мы были окружены со всех сторон. Тогда Паскевич, видя опасность своего положения, послал 42-й егерский полк выгнать Турок из оврага. Дело началось около пяти часов утра, и до пяти часов вечера мы оврага занять не могли, не смотря на то, что послано было три полка для его отбития у Турок. Потеря наша была огромная, уже насчитывалась тысяча человек убитых и раненых. Сам Паскевич действовал артиллериею с высоты, на которой так безрассудно расположился, стрелял из орудий в крепость и в кавалерию, нас окружавшую. Несколько часов после начала дела Паскевич был довольно спокоен, но потом пришел в какое-то бешенство и отчаяние, ругал всех, говорил, что его завели в ловушку, чтобы уничтожить его славу, всех подходивших к нему с советом или за приказанием прогонял от себя, одним словом совершенно растерялся и ничего не предпринимал. Сакен решился к нему не подходить и держался в отдалении от него. Я довольно спокойно на все это смотрел, находясь все время близ Паскевича, видел, как он от усталости сел к орудию, повернувшись ко мне спиною. Тогда у меня блеснула счастливая мысль каким нибудь смелым предприятием ободрить главнокомандующего. Я закричал: казак, лошадь! вскочил на нее и, ни слова никому не сказав, поскакал вдоль занятого Турками оврага, обскакал овраг в карьер, возвратился к Паскевичу и соскочил с лошади прямо против него, уже стоявшего на ногах и следящего за мною. «Оврага этого взять невозможно», сказал я ему. «Так что же делать?» спросил он. Я ему указал на люнет, передовое укрепление крепости и сказал: «Надо взять штурмом этот люнет, тогда овраг будет ваш, неприятельский лагерь ваш и затем в непродолжительном времени Ахалцых ваш». — «Но кого же я пошлю штурмовать?» сказал Паскевич. Выходка моя против оврага, потом разговор с Паскевичем возбудили всеобщее любопытство, все начальники по этому случаю [530] собрались около Паскевича, и я, отвечая на вопрос его, указал на полковника Бородина, бывшего его адъютанта и командовавшего Ширванским полком и сказал: «Пошлите полковника, он вырвет у неприятеля это укрепление». Паскевич спросил у Бородина, как он об этом думает; тот, знавши характер Паскевича, как бы в рассеянии спросил: какое укрепление, в. с., и после указания ему на люнет, прибавил: ну, его можно взять мимоходом. «С Богом», сказал на это ободрившийся Паскевич. Тут я остановил его решимость и просил дать знать Муравьеву (который для прикрытия вагенбурга стоял в нескольких верстах от нас), чтобы он придвинулся к крепости и в то время, когда с одной стороны Ширванский полк пойдет атаковать, он повел бы свою бригаду туда же с другой стороны: от совокупного их действия нельзя иметь сомнения в успехе. «Кого же я пошлю?» сказал Паскевич, «Турецкая кавалерия занимает дорогу к Муравьеву». — «Позвольте мне взять двух казаков, я с ними как нибудь проскачу до Муравьева и поведу его на штурм люнета», отвечал я, и когда я приказывал подвести мне лошадь и казаков, Паскевич во всеуслышанье отдал мне следующее приказание: «Поезжайте к Муравьеву и скажите ему, чтобы, приблизившись к крепости, он для штурмования люнета соображал свое движение с движением Ширванского полка; старайтесь избегнуть опасности сами, вы нужны для армии». После этого Сакен меня перекрестил. Толпы Турецкой кавалерии окружили нас, разделенные довольно значительными интервалами. Я, указав казакам интервалы, в которые они должны были проскакать, отдал им приказание, которое нужно передать Муравьеву, сам в избранный мною интервал полетел как стрела на великолепном моем Кабардинском скакуне, которого ни одна лошадь не могла обскакать. Распорядился я так, чтобы, если кого из нас ранят или убьют, приказание было передано; я не предвидел возможности, чтобы троих нас скакавших убили. Вышло, что все трое мы благополучно доскакали до Муравьева, не смотря на выстрелы и преследование нас. Я опередил своих казаков и, передав буквально приказание Паскевича, советовал Муравьеву не придерживаться буквы приказания, с места идти штурмовать люнет, чтобы не случилось неожиданной отмены (чего можно было всегда ожидать от Паскевича). Муравьев, совершенно согласный со мною, быстро повел свою бригаду; не останавливаясь, бросился на люнет; перед самым люнетом вся бригада присела и потом с криком «ура» бросилась на него, в то время как я с находившимися у Муравьева казаками обскакал люнет с горжи. Таким образом ни одна душа не спаслась: кто не был заколот, тот не избежал [531] плена. При этом убит командир бригады генерал Корольков. От люнета я поскакал к Паскевичу с донесением о наших трофеях и встретил Ширванский полк, шедший на подвиг, нами совершенный. Бородин выразил сожаление, что я отнял от его полка победу, но всетаки от души поздравил меня с нею. Паскевича я нашел совершенно ободрившегося и отдающего приказания Раевскому преследовать Турок, оставлявших занимаемый ими лагерь. После того, как мы бесплодно потеряли от пяти часов утра до пяти часов вечера более 1000 человек убитыми и ранеными, в один час времени мы завладели люнетом и в нем взяли 20 орудий. Турки бросили овраг, лагерь, свои орудия и бежали без оглядки. В лагере захвачено 30 орудий, палатки и все Турецкое имущество. В люнете Раевским во время преследования захвачено до 2 тысяч пленных. Успех, никем неожиданный, придавал смелости начальствующим лицам. Так, возвратившись на занятый люнет в сумерках, чтобы обратить огонь люнета на крепость, я застал выстраивающийся там Ширванский полк. Паскевича, который туда же пришел, я спросил, куда идет полк; он отвечал, что Бородин хочет идти с полком в крепость. «Это было бы неблагоразумно теперь», сказал я, «потому что прошло много времени после отогнания Турок в крепость, и в ночное время трудно атаковать приготовленный к сопротивлению гарнизон». Паскевич приказал распустить полк, и мы довольствовались на эту ночь устройством из люнета сильного укрепления противу крепости. Распорядившись работами, я, изнемогший от утомления после нескольких ночей без сна проведенных лег, завернувшись в плащ, между принесенными для работ турами и фашинами и так крепко заснул под мелко накрапывающим дождем, что проспал более суток. В продолжении дня меня по призыву Паскевича везде отыскивали, и никто не догадался меня искать на люнете, которого я не покидал и, проснувшись от своего богатырского сна, разбил в нем свою палатку. От 9 до 15 Августа устроены были еще две батареи, которые беспрерывно действовали разрушительно на крепость. 14 Паскевич потребовал сдачи Ахалцыха, предлагая для гарнизона выгодные условия; не успев в переговорах, он назначил на другой день штурм. 15 числа был полковой праздник Ширванского полка; после молебствия Паскевич объявил полку, что он назначил его штурмовать Ахалцых. Я должен был с ротою пионеров, вооруженных длинными топорами, идти впереди атакующей колоны, рубить палисад, устроенный очень прочно для защиты рва из твердого дерева. Штурм назначен был в четыре часа [532] по-полудни, когда обыкновенно Турки после обеда своего кейфуют, т. е. спят или отдыхают растянувшись.

В четыре часа песенники и барабанный бой двинувшейся колонны встревожили Турок, не ожидавших нападения. Я с Бородиным первые перелезли через палисад, за нами застрельщики с подполковником Юдиным. Сапёры начали рубить палисад для пропуска атакующего Ширванского полка. В то время как Бородин перелезал через палисад, выстрел в упор попал ему между ног и в одно мгновение лишил его жизни. Я со стрелками и саперами вышел на площадь и, заняв половину площади, стал устраивать ложемент. Закурив маленькую свою трубку, расхаживал я по работе и ободрял людей, на которых сыпались пули. В моих глазах повалился капитан Соломка, я снял с него саблю и привязал ее себе на память, имея сверх того свою шашку; отнес с двумя пионерами раненого, как полагал, Соломку на перевязочный пункт и только что возвратился к работе, почувствовал сильный удар в спину; взглянув на грудь и увидав кровавый ручей, вытекающий из нее, зажал рукой рану и пошел на только что упомянутый перевязочный пункт. Силы достало у меня только, чтобы дойти до перевязки, но потом упадок сил дошел до того, что я не мог ни одним членом пошевелить и упал лишенный совершенно возможности пальцем пошевелить, но не лишенный ни чувства, ни памяти. Меня наскоро перевязали, положили на солдатскую шинель, и четыре солдата понесли меня по счастью недалеко в люнет, где была разбита моя палатка. По дороге из крепости меня встретил Д. Е. Сакен, шедший в крепость, спросил кого несут, ему меня назвали, он подошел к носилкам, перекрестил меня и пошел далее.

В палатке я лежал как пласт, с сохранением чувства и памяти, но в совершенном бессилии пошевелить членом или открыть глаза. Пока меня несли, перевязка моя сползла, и кровь с обоих концов раны текла безостановочно. Я только чувствовал, что лежу в мокроте, но не мог никаким образом дать об этом знать приведенному, по приказанию Паскевича Леманом, главному доктору Зубову с целым сонмом докторов, с приказанием непременно меня спасти. Доктора эти решили, что для меня нет спасения, что если еще не совсем верно, что я умер, то через полчаса должен умереть. Я все это слышал и думал: врете вы, я чувствую, что во мне жизнь сохранится. Пробыв у меня несколько минут и ничего не сделав со мною, они меня оставили. Тогда я услыхал голос Философова, прибежавшего ко мне со своим недавно к нему поступившим из Виленского университета доктором Барташевичем; я [533] слышал их разговор с Зубовым, как Зубов сказал, что мне остается жизни не более как на полчаса; что они не хотели меня тревожить. Барташевич сказал, что пока жив человек, обязанность врача употребить все зависящие от него средства для подания помощи, хотя бы даже для облегчения последних минут жизни. Вместе с Философовым и Барташевичем доктора вошли опять ко мне, Барташевич перевязал мою рану, заложив корпиею раны и пустил кровь из правой руки. Когда пошла кровь, я почувствовал как оживаю; все что накопилось у меня в горле отлегло, и мне стало легче дышать, но слабость и бессилие оставались теже, если еще не увеличились. Мне хотелось пожать руку Барташевичу в знак благодарности; я думал, что я это сделал, но не доставало сил исполнить желание. Доктора ушли, но Барташевич оставался для наблюдения за мною. После открытия крови я тотчас заснул: не знаю сколько времени я спал, но проснувшись я увидав перед собою Барташевича и с усилием сказал ему слабым голосом несколько слов благодарности.

Не припомню хорошенько, сколько времени я лежал больной в палатке, где меня очень многие из начальников и товарищей навещали. Последние очередовались у меня на дежурстве в облегчение бессменного дежурного Богдановича. Когда меня из палатки перенесли в Ахалцых, я еще был так слаб, что всякий раз после перевязки, для которой меня на несколько минут подымали, впродолжении часа и более меня мучила одышка, как после какого либо тяжкого труда. Пока Паскевич оставался в Ахалцыхе, меня лечил его доктор Силич, а когда Паскевич за войсками отправился в Тифлис и в Ахалцыхе оставался в гарнизоне Тифлисский полк и комендантом Бебутов, при мне оставлены были Богданович и батальонный наш доктор Яроцкий. Четыре месяца я оставался в Ахалцыхе, более трех в постели, а четвертый месяц пробовал свои силы, выходил иногда посидеть на солнышко подле своей сакли. Ко мне переехал оставшийся за болезнью в госпитале Нижегородского драгунского полка маиор Семичев. Поправлялся я чрезвычайно медленно и был все время на строгой диэте. Табачного духа не мог выносить и когда Семичев, накурившись на улице, возвращался в комнату, то запах от его платья мне был противен, и я просил его пойти проветрить свое платье. Все действовало раздражительно на мои нервы. Когда Богданович выплевывал кожицу виноградную, производя языком и губами звук, мне было это так противно и так болезненно отзывалось в моей ране, что я просил Богдановича уходить подальше есть свой виноград. Сожители мои хвалили мне [534] вкус груш. Я спросил Яроцкого, можно ли их есть, он разрешил мне по-груше в день; когда я их попробовал, они мне так пришлись по вкусу, что я их ел по десятку зараз, не спросясь у доктора и всегдашний их запас имел под подушкою. Можно сказать, что одними грушами несколько дней питался, и оне, может быть, способствовали к возвращению апетита, а с ним вместе к постепенному возвращению сил, так что в Декабре месяце я собрался возвратиться в Тифлис, где меня ожидала награда за мои подвиги. Бухарины мне прислали коляску, и я в конце Декабря, в сопровождении Семичева, Богдановича и Яроцкого, под конвоем казаков, отправился в Тифлис, при всем нетерпении моем медленно к нему подвигаясь через Боржомское ущелье и через Гори, где полковой командир Бурцов встретил меня с распростертыми объятиями и познакомил меня с женою, милою и привлекательною женщиною. Медленное мое путешествие ежедневно приближало меня к предмету пламенной моей любви. Занятия мои не мешали мне пользоваться всеми случаями и посылать восторженные грамотки в Тифлис, ответы на которые хранились у меня на груди и зачастую перечитывались. С постепенным возвращением сил возвращалось и нетерпение приблизиться к предмету моей страсти. Богданович и Семичев не позволяли мне торопиться, боясь утомления для возвращающегося здоровья. Нервное раздражение становилось день ото дня слабее. В один из переездов Семичев, сидевший подле меня в коляске, попросил позволения закурить трубку, попробуй, на воздухе может быть мне не будет противно, ответил я, и когда Семичев закурил, я попросил у него трубки затянуться, и с тех пор возвратился ко мне вкус к табаку. В Ахалцыхе, когда еще главная квартира находилась там, меня часто посещали Сакен, Гильден..., Бурцов, Вольховский, одним словом все главные деятели. Рассуждая между собою около постели больного, они дошли до заключения, что за взятие Ахалцыха мне нечего дать, разве Государь произведет меня в генералы, тогда я им сказал, чтобы они успокоились насчет того, что мне давать нечего, что меня Государь может произвести в поручики (я тогда уже получил чин подпоручика). Все этому засмеялись, как обстоятельству невозможному, потому что прежде взятия Ахалцыха я уже был несколько раз представляем к наградам, которые должны были мне доставить полковничий чин и всевозможные кресты. Я сам из шутки указал им на чин поручика и потому, возвращаясь в Тифлис, всетаки ожидал себе великих и богатых милостей, а более всего желал себе густых эполет, в которых мог явиться к моему предмету. Полный надежд и упований в будущее въехал [535] я в Тифлис вечером прямо в занятую для меня Вольховским квартиру, без указания моего взятую недалеко от моего предмета.

После переезда из Ахалцыха в Тифлис я так был утомлен; что должен был несколько дней оставаться в постели. Посещения меня беспокоили, и Яроцкий сидел на страже и никого ко мне не допускал. Несколько дней, а может быть и целая неделя так прошла; наконец, я вскочил на ноги, оделся и отправился к соседке, от которой к удивлению моему получил выговор, что не пустил ее ухаживать за мною больным, но что теперь я должен знать, что только на ночь могу уходить домой, весь день должен быть у них, она будет наблюдать за моею пищею и за необходимым для меня спокойствием; тогда только узнал я, что Яроцкий никого ко мне не пускал, даже и ту, которую видеть с таким нетерпением мне хотелось, и больно было, что она с своей стороны не делала к тому попытки.

Паскевич присылал часто узнавать о моем здоровье, и потому когда я имел столько сил, чтобы переходить от себя к Бухариным и целые дни там проводить, мне невозможно было не представиться к Паскевичу. Для этого я выбрал табельный день в Январе 1829 года, кажется день рождения Михаила Павловича. Все у Паскевича собрались в парадной форме, я пришел в сюртуке; без эполет, с левою рукою на перевязке. Паскевич вышел и вероятно под впечатлением моего скромного наряда среди людей в звездах и лентах, сказал приятную речь для меня, но оскорбительную для всех собравшихся у него. После осведомления о моем здоровье, обращаясь ко всем, он сказал: «Voila un officier avec lequel on gagne des batailles (Вот офицер, с которым выигрываются сражения); это не то как вы, которые только носите мундир». Речь эта вместо удовольствия произвела во мне досаду на Паскевича: он мог бы сказать мне что либо приятное, не оскорбляя других, которые все до единого служили отлично и заслуживали всякого внимания от него. Публичное оскорбление это всеми было осуждено, и вероятно сам Паскевич не раз раскаивался, но слова своего воротить не мог; отпуская всех и меня, просил беречь свое здоровье для предстоящих новых трудов. Тут же объявил я ему, что не чувствую себя в силах служить новую кампанию и прошу его разрешения ехать лечиться к водам минеральным. «Еще не время, отвечал он, а тогда посмотрим». Заявивши Паскевичу свое намерение уехать из армии, я готовился в Апреле месяце исполнить мое намерение. Я должен был ехать на воды не один: предмет моей [536] страсти должен был туда же ехать, чтобы ухаживать за больным и с ним тогда не разлучаться. Сколько наслаждений обещало это соединение на несколько месяцев двух страстно влюбленных. Е. И. стала обращаться со мною как с нежным растением; все было обещано на то время как здоровье мое восстановится. Совместное пребывание на водах должно было положить конец моей тревоге. Понятно, с каким нетерпением я ожидал весны, не для пожинания новых лавров, а для успокоения моих сердечных тревог.

На место умершего Сипягина назначен был Стрекалов военным губернатором Тифлиса. Он часто приглашал меня к себе на обед и на партии виста, кормил хорошо и был очень приятный хозяин дома. Однажды за обедом на замечание мое, что ничего не может быть лучше хорошего обеда, он сказал, что он полагает, что час времени с Б-ой после обеда лучше самого обеда. Это меня взбесило. Я встал изо стола и сказал, что не позволю так легко говорить о моей родственнице, которая никому не дала права ее обижать, и защита ее лежит на моей обязанности. Я вышел от Стрекалова, сказав, что нога моя не будет в его доме пока не получу от него удовлетворения за обиду нанесенную им Бух. Стрекалов, видя, что не на шутку меня обидел, через несколько дней пришел ко мне и просил его извинить. Короткость Бух. со мною подавала повод делать самые обидные для нее заключения, но он верит моим словам насчет ее невинности и потому готов просить у меня извинения в присутствии тех, при которых легко выразился на счет моих отношений с Бух., для чего просит меня на завтра к нему обедать и пригласить к нему всех свидетелей своей неловкости. Мы поцеловались, и я, совершенно успокоенный, мог на обеде у Стрекалова восстановить репутацию Бух., прибавив к словам Стрекалова несколько своих в защиту любимой женщины. Она узнала об этом, но не от меня и была мне признательна за мое заступничество, ей сказали, что я делал вызов военному губернатору и что тот просил у меня прощения, но этот эпизод сделал наши отношения более сдержанными. Я чаще стал навещать общество, хотя день оканчивал у Е. И., она должна была мне наливать вино, которого я в рот не брал не из ее рук, но так как это происходило в присутствии супруга, а иногда и посторонних людей, то все было прикрыто приличием; одно только пожатие руки всегда было многозначительное и всеобещающее.

Продолжая свой тревожный отдых в Тифлисе, я делал приготовления к отъезду на Кавказские воды, но случилось не то, чего я так пламенно желал. В Феврале месяце меня однажды вызвали из [537] за партии виста у Стрекалова к главнокомандующему. Явившись к нему в двенадцатом часу ночи, я застал его разъяренного на Грузинского князя Эристова, генерала нашей службы. Паскевич ругал его за медленное формирование Грузинской милиции, которую по получении в тот же вечер известия от кн. Бебутова об осаде Турками Ахалцыха он хотел послать к Ахалцыху. По прибытии моем Паскевич сообщил мне об этом известии, выслал князя Эристова из кабинета и спросил моего совета, как ему в этом случае поступить. Я только что у Стрекалова с Бурцовым говорил о возможном нападении Турок на Ахалцых, где Бебутову был оставлен очень слабый гарнизон. «Бурцов здесь, сказал я Паскевичу, полк его и артиллерийская бригада стоят в Гори, несколько переходов от Ахалциха; пошлите Бурцова к Ахалцыху и будьте уверены, что он выведет из беды Бебутова». Паскевич послал за Бурцовым и приказал ему тотчас же отправиться к полку и выступить с ним и артиллерийскою ротою к Ахалцыху на выручку Бебутова. Предложил мне отправиться вместе с Бурцовым, но я просил его меня еще очень слабого не употреблять в дело, где одного Бурцова с его отвагою и знанием дела достаточно для благополучного его решения. Паскевич к великому моему удивлению не настаивал, и я на этот раз очень благополучно избавился от необходимости оставить Тифлис.

Все случилось, как я сказал Паскевичу. Бурцов очень скоро выступил с полком, принудил Турок снять осаду и вошел со своим отрядом в Ахадцых, откуда доносил, что Турки в большом количестве собираются около крепости, что он посылает из крепости отряды, которые имели против них удачные стычки и всегда не допускали их удержаться на близком расстоянии. Март и Апрель прошел для Паскевича в тревоге за Ахалцыхский отряд. Он получал постоянно известия о больших сборищах Турок и частых стычках с гарнизоном. В Мае назначено было выступить главной квартире к Карсу. Перед выступлением я однажды вечером пришел к Паскевичу просить отпуска на Кавказские воды; но он и слышать не хотел о моем отъезде из армии, сказал мне, что я для него необходим, что без меня у него как у Самсона отрезаны волосы, на что я ему отвечал, что не могу по слабости своего здоровья делать поход как солдат, что мне нужны крытый экипаж, теплая палатка и наконец прислуга, что на это у меня нет средств. «Ну за этим дело не станет; довольно тебе 1000 червонцев», и кинул мне эти деньги. «Покорно благодарю, сказал я, позвольте мне дать вам росписку в этих деньгах». — «Не нужно, [538] отвечал он: это Государь тебе дает». — «От царской милости я отказаться не смею и буду еще служить, сколько сил достанет, но прошу вас обещать мне отпустить меня по взятии Арзерума для пользования водами хотя поздним курсом». — “Это я тебе обещаю, с Богом, приготовляйся к походу; через несколько дней мы должны выступить к Карсу, Панкратьев оттуда доносить мне, что сераскир собирает армию в сто тысяч против слабого его отряда и уже выступил из Арзерума».

Все для меня еще не было потеряно: я не сомневался, что через месяц мне можно будет возвратиться в 'Тифлис и в Июле быть на водах. Тотчас я занялся приготовлениями к походу, купил себе коляску, палатку, катеров для вьюков, навьючил их 11 штук, вез с собою кирпичи, из которых складывалась печь в палатке, вытребовал себе в конвой 15 казаков, которые вели моих катеров и верховых двух лошадей. Бурцов прислал мне под коляску четверку лошадей, деньщик сделался кучером, а Степан камердинер и повар. В конце Мая вместе с Паскевичем выехал я из Тифлиса, где оставил не надолго все свои радости и надежды.

До выступления в новый поход все получили награды по представлению Паскевича; я получил Анну на саблю и чин поручика. Когда вышли награды, меня встретил Анреп и спросил, что я получил за Карс. «Не знаю, отвечал я, вероятно что нибудь неважное, потому что никто меня не известил о награде. А вы что получили?» спросил я Анрепа. «Георгия 4-й степени», отвечал он. «Ну в таком случае вероятно мне дали тот же крест 4-ей степени, мне за то, что взял крепость, а вам за преследование из крепости бегущего гарнизона». Но не Георгия, а Анны 4-й степени на саблю была мне насмешка Николая Павловича. Но Бог с ним; я тогда нисколько не думал о наградах, он меня отучил на них расчитывать: я думал только как бы поскорее оставить службу, а до тех пор сколько можно более принести собою пользы для вновь открывавшейся кампании, которая обещала нам встречу с неприятелем в открытом поле. Крепости уже были все взяты, нужно было взять незащищенную столицу Азиатской Турции — Арзерум и там заключить выгодный для нас мир.

Паскевич дал мне в эту кампанию новое поручение: разведывание о неприятеле и расходование экстраординарной суммы на лазутчиков.

По прибытии в Карс мы нашли отряд Панкратьева расположенный лагерем в одном переходе от Карса к Арзеруму; тот-час же подтвердилось известие, что сераскир выступил из Арзерума, и кроме того через Ардаган прошел значительный отряд к [539] Ахалцыху для действия против Бурцова. Паскевич собрал военный совет, на котором положено было отделить от Карского отряда Муравьева, который должен, соединившись с Бурцовым, разбить Турок и отогнать их от Ахалцыха. Чтобы произвести больший эффект, назначено выступить всему отряду из Карса к Ахалцыху, после двух переходов отделить Муравьева, а Паскевичу возвратиться к Карсу, где ожидать известий от Бурцова и об движении сераскира. На совете этом мнение Сакена приведено было в исполнение, и Паскевич, сделавши два перехода к Ахалцыху, отделил Муравьева на помощь Бурцову, а сам возвратился в Карс, где мы и ожидали известий из Ахалцыха. Начальник штаба Сакен был с Паскевичем в самых лучших отношениях, но в Тифлисе случилось происшествие, которое посеяло подозрение в Паскевиче противу Сакена. Приход почты в Тифлисе, как везде в провинции, составлял предмет живого интереса, и я часто по получении почты отправлялся к Сакену и помогал ему ее разбирать, распечатывал газеты и указывал ему на статьи, которые могли его интересовать. Однажды, рассматривая Journal des Debats, я указал ему на одну кореспонденцию из Петербурга, где между прочим было сказано о Паскевиче, что он самых обыкновенных способностей, успех его кампаний, Персидской и Турецкой, нужно приписать способностям его начальника штаба и многих лиц, посланных на Кавказ за участие их в заговоре 14 Декабря. Сакен должен был относить журналы и газеты к Паскевичу; я советывал ему скрыть № с означенной статьею, зная подозрительность Паскевича; но Сакен, как рыцарь благородства, сказал, что это не будет достойно всего его откровенного поведения с Паскевичем; что напротив он укажет ему на эту статью, которую нельзя никому другому приписать, как завистникам его в Петербурге. Как сказано, так и сделано; но тогда Сакен мне сказал, что очень жалеет, что не послушался моего благоразумного совета, что после этой статьи он не узнаёт Паскевича: вместо прежней с ним откровенности у него какая-то натянутость в отношении с ним, но он надеется, что это пройдет, и подозрения Паскевича будут парализованы открытыми его действиями.

Дней десять после отделения от нас Муравьева, он прислал к Паскевичу реляцию своей победы вместе с Бурцовым: у Турок отбиты знамена, вся артиллерия, множество забрано в плен и весь корпус их рассеян так, что под Ахалцыхом нет неприятеля и он вместе с Бурцовым возвращается в Карс на соединение с Паскевичем. Кажется, что нужно бы было праздновать победу и стрелять из крепостных орудий, но вместо того Паскевич [540] разразился необыкновенным гневом на Сакена и Вольховского, упрекая их в том, что они своею интригою вырвали у него победу, а когда возвратились Муравьев и Бурцов, он вместо солдатского им «спасибо» стал критиковать их маневры и выговаривать им значительную потерю людей, которая напротив была ничтожная. Тем и кончилось покуда, но потом неудовольствие это разразилось страшною бурею и, коснувшись всех деятелей, наконец обрушилось и на меня, что будет видно из последовательного моего рассказа.

Так как в эту кампанию я имел у себя лазутчиков и разведывание о неприятеле, то, не доверяя всегда лазутчикам, я с линейными казаками делал ночные поиски на неприятеля, и Паскевич всегда знал от меня, где находится сераскир и когда он может с ним встретиться. Паскевича очень заботил переход через Саганлугские горы, отделяющие Карс от Арзерума. С сотнею линейных Гребенских казаков я прошел эти горы и ничего затруднительного для движения армии по ним не нашел, один только спуск с гор к Арзеруму мог несколько замедлить наше движение. Прямо против спуска этого расположился сераскир, а левее от него, отделенный глубоким оврагом, стоял лагерем в урочище Мили-дюз Гани-паша со своим отрядом. Накануне нашего движения через Саганлуг я ночью объехал позицию сераскира, проехал по лагерю Гани-паши и совершенно ознакомленный с местностью, во время движения армии направил Бурцова с Херсонским полком и двумя орудиями левее оврага против лагеря Гани-паши в урочище Мели-дюз. Муравьев, выдвинутый вперед против сераскира, имел приказание, заняв позицию, не начинать дела до прибытия Паскевича. Между тем, когда выстроился Муравьев на своей позиции, видно было, что Турки устраивают себе прикрытие из множества каменьев, разбросанных по полям. Чтобы воспрепятствовать им укрепиться, нужно было, вопреки приказанию Паскевича, выдвинуть вперед Муравьева. Во время самого движения подъехал Паскевич и уже сердитый на Муравьева и Сакена послал приказание Муравьеву остановиться; я, находясь при этой колонне, отвечал, что остановиться нельзя по причине невыгодной позиции и остановил ее там, где колонна могла удобно обстреливать неприятельские завалы. Паскевич, видя, что Муравьев двигается несмотря на его приказание остановиться, снова посылает грозное приказание, которое вынудило меня самому ему донести о необходимости этого движения вперед. К удивлению моему он благодушно меня выслушал и приказал мне сказать Муравьеву, чтобы он, заняв позицию, не открывал огня до его приказания; но прежде чем я возвратился к Муравьеву он уже открыл огонь по [541] неприятелю, который со своей стороны стрелял по нас из всех своих завалов. Скоро приехал Паскевич, которому уже не оставалось нужды отдавать приказания. Во время самой жаркой перестрелки с обеих сторон внимание всех обращено было на Бурцова, выстроившего свои батальоны в каре, чтобы устоять против атаки 10 т. или 12 т. Турецкой кавалерии, бросившейся на него; был момент, что мы думали, что Бурцов пропал, за дымом была видна только несущаяся толпа всадников, но когда дым рассеялся, к удивлению всех Бурцовские каре стояли в порядке, и толпа уносилась мимо них левее в ущелье гор. Все помимо воли кричали у нас «ура». В то время как еще собиралась гроза на Бурцова, я просил Паскевича послать Раевского с кавалерией отрезать Турок от лагеря: но он послал Раевского через овраг, когда уже Турки проскакали влево от каре Бурцова. Кавалерия, замедлив переходом, через глубокий овраг, не могла настичь Гани-пашу и подобрала в плен одних отсталых человек до 200. Между тем как Паскевич продолжал перестреливаться с сераскиром, приехал к нам Бурцов с донесением о своем молодецком деле. Подъезжая к Паскевичу, спросил он его: «Изволили видеть, в. с., как отличался Херсонский полк (который до командования им Бурцовым не пользовался хорошею репутациею на Кавказе)?» — «Да, отвечал Паскевич, но по моему это не так; нужно было трах, трах и трах», говоря этим, что нужно было этим каре с барабанным боем атаковать Турецкую кавалерию. Бурцов по привычке своей почесал нос и отъехал от Паскевича, не сказав ему на это ни слова: но если бы Бурцов хоть на один шаг подвинул свои каре, то Турецкая кавалерия их бы изрубила, потому что он был один пехотинец против четырех или пяти конных.

В армии находился академик Машков, который всегда следовал за нашими движениями и рисовал все, что встречалось любопытно; так и теперь он для своего рисунка взобрался на какую-то высоту сзади нашей позиции, откуда вся местность расположения сераскира была у него как на ладони. В то время как мы перестреливались, он прискакивает во весь дух к Паскевичу и объявляет ему, что сераскир ушел, что он с высоты, где рисовал, видел страшную пыль, которая постепенно удалялась к Арзеруму. Казалось бы после этого известия следовало сейчас приказать движение вперед, но Паскевич приказывает прекратить пальбу, людям варить кашу и только через час посылает Сакена с кавалериею преследовать неприятеля. Кавалерия, которая уже несколько часов гналась за Гани-пашой, утомила своих лошадей, и Сакен должен был, пройдя с нею верст 10, забрав до 800 человек отсталых, остановиться и [542] донести Паскевичу, что он остановился по невозможности двигаться вперед на изнемогающих лошадях, и думает, что выгоднее сохранить кавалерию, чем набрать тысячу или две пленных, составляющих тягость для армии. Донесение это привело Паскевича в бешенство, он сейчас нарядил военный суд из генералов, находящихся в армии и под председательством Панкратьева велел судить своего начальника штаба в 24 часа. Суд определил строгий суд Сакену за небуквальное исполнение приказания главнокомандующего и вялое преследование Турецкой кавалерии; сверх того определен ему домашний арест с увольнением от должности начальника штаба. Вот как отозвался на Сакене N. Journal des Debats.

Несмотря на то, что Паскевич оставил свою позицию на два часа после того, как сераскир улепетывал в Арзерум, казаки наши забрали все орудия, числом до 30-ти, Турками по дороги брошенные и весь Турецкий обоз, не успевший догнать бегущих. В Гассан-кале (один переход от Арзерума) назначены были дневка и сбор всех отрядов, занятых преследованием. Между тем, не упуская из виду лежащей на мне обязанности разведывания о неприятеле и составления карты движении вперед, в Гассан-кале я принес Паскевичу приготовленный маршрут от Эрзерума в Трапезунт, где ожидала нас добыча 11м. меди. Паскевич меня встретил словами: «И вы против меня интригуете?» — «Из какого расчета? отвечал я, всего ожидаю от внимания вашего ко мне и по сие время могу сказать, что служил вам со всем усердием; но я догадываюсь, что подало повод в. с. меня заподозрить в интриге; я уверен, что вышедший отсюда Раевский передал вам то, что я говорил ему насчет ординарца вашего Абрамовича, который не стоит вашего внимания и если считает себя мною обиженным, то я ему могу дать удовлетворение» — «Как вы можете дурно отзываться о человеке, который пользуется моею доверенностью?» сказал мне Паскевич. «Я не полагал, чтобы такой трус, как Абрамович, мог пользоваться доверенностью вашею и опять повторяю, что если Абрамович чувствует себя мною обиженным, то я готов ему дать возможное удовлетворение и вместе пришел просить вас исполнить обещание отпустить меня после взятия Эрзерума, а прежде сдачи моих бумаг, прошу принять от меня составленный мною маршрут в Трапезунт». — «Кто вам приказывал составлять этот маршрут? Я знать не хочу о нем, и прошу, чтобы об этом никто в армии не знал". — «До сей поры на мне лежала обязанность составлять карту движения вперед, и я полагаю, что растянувши до Эрзерума операционную линию, вам необходимо упереть ее к морю, чтобы иметь сообщение с армиею [543] Дибича». Тогда Паскевич переменил тон разговора со мною, начал опять мне говорить «ты» и старался всячески замять то неприятное им высказанное, но я вышел от него в твердом намерении в Эрзеруме с ним расстаться. От Паскевича я зашел к Раевскому, который рассказал мне свой разговор с Паскевичем. Раевский защищал Сакена и сказал между прочим, что в числе окружающих Паскевича находятся подлецы и трусы, которые передают ему небывалые вещи. «Кто такой, назовите». — «Да вот хоть Абрамович! Пущин вчера мне рассказывал, что он ехал с ним в одной экспедиции, и Абрамович находился все время с ним впереди до встречи с неприятелем и тогда, отъехав назад, сказал, что тут не его место, что ему не хочется получить пулю в лоб; на это войсковой старшина Александров сказал: видно молодец не надеется за это дело получить награду. Раевский удивился тому, что я догадался, что он разболтал Паскевичу, на что я ему заметил, что не трудно было догадаться, потому что он известный болтун в армии.

Обстоятельство это меня решило во что бы то ни стало расстаться с Паскевичем и плюнуть на все его предложения; я мог это сделать потому, что все видели, в каком еще болезненном состоянии я следую за армиею единственно из любви к искусству, без всякой надежды на вознаграждение за мои труды.

Подойдя к Эрзеруму, мы знали, что город не будет защищаться. За несколько верст от города мы разбили лагерь и в нем все шатры пашей взятые накануне. После нескольких выстрелов в город Турки прислали парламентов о сдаче города. Паскевич не хотел переговариваться пока сераскир и все паши не придут к нам в лагерь и только что они приехали, он просил их с любезной предупредительностью занять свои шатры, сейчас же поставил к ним часовых и объявил их военнопленными. Паши, кажется, того и желали, чтобы не быть в ответственности перед своим правительством. Послан был полк занять Эрзерум и отдан был приказ, чтобы никто без разрешения из лагеря не ездил в город. Перед самым вечером Паскевич отправился туда и приказал с собою ехать адъютанту своему кн. Дадиану и мне, дорогой шутил со мною, был очень любезен и говорил, что ежели я непременно хочу уехать, то он меня просит до отъезда сослужить ему еще одну службу: укрепить Эрзерум. «На это потребно будет столько времени, что я не поспею к водам; позвольте мне составить проэкт укрепления, а исполнение его поручите кому нибудь другому». — «Я это так и понимаю», сказал Паскевич. Я тотчас же принялся за работу, на которую, не смотря на всю поспешность, употребил более недели. Когда [544] принес готовый проэкт, возобновил свою просьбу об отпуске, которая опять как бы удивила Паскевича; но он приказал Викинскому снабдить меня отпуском к минеральным водам на четыре месяца, поручил при этом мне препровождение нашей в Тифлисе, но в самый день отправления встретилось затруднение, которое заставило меня обратиться к Паскевичу. Викинский не давал мне казаков для препровождения вьючных моих катеров. Паскевич тоже с первого слова отказал мне в них. В таком случае я не мог воспользоваться отпуском, потому что не имею возможности перевезти свои вещи с одним деньщиком, а людей нанять в Эрзеруме нет никакой возможности. Едва я не заплакал, и Паскевич, видя мое отчаяние, сжалился надо мною и велел мне дать казаков. Пока собирали в дорогу пашей, прошло еще несколько дней для испытания моего терпения. В это время Бурцов отправлялся в экспедицию противу Лазов, приглашал меня идти с ним, но я его поблагодарил, и в этой экспедиции он убит пистолетным выстрелом. В день выезда моего из лагеря я от Паскевича зашел проститься к Сакену, которого палатка стояла как зачумленная, довольно долго оставался у него, пока он писал письмо к жене, а в это время (как мне после сказали) Паскевич все поджидал моего выхода от Сакена. Вышедши от него, я сел на лошадь, не видав уже более Паскевича и поскакал за выехавшими прежде пашами. Долго не забывал я того ощущения моего, когда оставил лагерь Паскевича и всех мутивших его дрязг. Как-то свободнее дышалось, а впереди представлялся какой-то рай, Тифлис и с ним все ожидаемые радости. Время было жаркое, конец Июля или начало Августа, вечерний ароматический воздух располагал к душевным наслаждениям, а сознание исполненной обязанности веселило сердце. Товарищи с грустью со мною расстались и некоторые проводили меня за несколько верст. С большею частию из них я простился навсегда и более не встречался на жизненном пути, немногие из них остались в живых. Прощаясь со мною, Паскевич был особенно любезен и между прочим сказал, чтобы я написал к нему, если мне в чем встретится нужда, что он всегда готов придти мне на помощь; но, как увидим впоследствии, расположение это изменилось, когда он увидал, что я так долго перед выездом оставался у Сакена (тогда еще арестованного и которого все клевреты Паскевича оставили). Абрамович, которого Сакен питал как змею у груди, первый был его предатель, перенося разговоры семейные, часто невыгодные на счет Паскевича. Я не уехал бы из армии, если бы не такая неурядица. Слова Паскевича, сказанные мне в Гассан-кале, решили мой отъезд. [545]

Зная его характер, я не хотел давать разростись его неудовольствию на меня; лучше по моему добровольно его оставить, чем как Сакен, Вольховский, Муравьев быть как-бы выгнанным. Я надеялся никогда не возвращаться на Кавказ и после четырехмесячного отпуска остаться по болезни на Кавказских водах в военном госпитале, если нельзя будет иначе, а между тем просить отпуска в Россию или за границу, если состояние моего здоровья этого потребует.

Общество пашей в переезде меня развлекало. На вопрос мой сераскиру, почему он, имея столько орудий, не употреблял их или употреблял очень немногия, «да, отвечал он, я боялся, что как вы их увидите, то сейчас и возмете». Вот странный способ воевать: иметь орудия с собою и прятать их от неприятеля. С пашами я ехал до карантина на границе Грузии, в Гумрах, там я должен был просидеть три дня, а они три недели. Паскевич сделал для меня это снисхождение, чтобы я не очень опоздал к водам. В карантин приехал ко мне Яков Алексеевич Потемкин, ехавший в действующую армию, наговорил мне много комплиментов на счет моих известных далеко подвигов, распрашивал о Паскевиче и спросил меня, как я полагаю, где он его найдет. «Вероятно в Эрзеруме, если не двинулся к Бейруту на подкрепление Бурцову, куда он должен был выступить в очень опасную экспедицию против Лазов, самого воинственного племени». Потемкин спросил меня, не знаю ли я, есть ли у Паскевича предположение идти к Трапезунду. «Сомневаюсь, отвечал я, чтобы он туда пошел, хотя все данные на то, чтобы непременно туда упереть нашу операционную линию; знаю, что Паскевич считает это движение очень опасным, тогда как предпринял гораздо опаснейшее, к Бейруту. Разве не хочет ли он сделать диверсию Дибичу и идти на Константинополь через Сивас; но на это у него не достанет отваги и средств, и подобное предприятие не может увенчаться успехом. Паскевич, который так дорожил своею славою, одним этим движением совершенно бы ее утерял».

Оставив пашей в карантине, я спешил прибытием в Тифлис, где столько наслаждений ожидало меня. Из Эрзерума я не предварил о своем приезде, и потому оно было самое неожиданное для ожидавших меня. На этот раз я прямо приехал к Бух., где меня с любовью приютили... Приехав, как полагал, на несколько дней, я продлил блаженное время более двух недель и вероятно так бы скоро не уехал, еслибы не заметил рождающихся подозрений мужа: он решительно воспротивился отъезду со мною моей кузины, которой и горючие слезы не помогли. Предлог был у нее тот, что с вод [546] недалеко ей проведать своих родных в Севастополе. Ко времени моего выезда из Тифлиса приехал из армии Дорохов, получивший отпуск в Россию. Он предложил мне совершить вместе переезд на воды; я согласился, но с условием, что при первой его драке с людьми я его оставлю. В день отъезда мне было обещано устроить так, что муж отпустит на воды, и время пребывания вместе не определялось; обещано сколь возможно под различными предлогами его продлить. Легко мне было с такими надеждами выехать из Тифлиса вместе с Дороховым, оставив своего повара закупать разные вещи для дороги и с человеком Дорохова нагнать нас в Душете, где мы будем их ожидать. Поздно вечером люди приехали, а мы часов десять прежде. Каково было мое удивление, когда я увидел, что Дорохов бьет по щекам своего человека за то, что он заставил себя так долго ждать, а когда тот сослался на Степана, и Степан начал выставлять свои резоны, Дорохов и его принялся хлестать. После этого я приказал запрягать свой экипаж и седлать лошадей и, объявив Дорохову, что оставляю его, потому что он не исполнил условия, отправился ночью же далее и один доехал до Владикавказа, где нужно было ожидать оказии, чтобы ехать далее по Кабарде. На другой же день моего приезда во Владикавказ является Пушкин, также возвращавшейся из Эрзерума и из любопытства делавший с нами кампанию 29 года. Я очень обрадовался этому товариществу и просил Пушкина у меня остановиться; но он отказался, потому что приехал вместе с Дороховым (который боялся ко мне идти), просил меня простить его и ручался за него, что он не будет более нарушать условие, а между тем в нем так много цинической грации, что сообщество его очень будет для нас приятно. Я согласился на просьбу Пушкина, и Дорохов пришел ко мне с комической длинной рожей и просил прощения, говоря: вперед никогда не буду. Тогда я предложил ему другой ультиматум: не играть с Пушкиным в карты во все время нашего переезда на воды. Оба на это согласились. Пушкин говорил, что займется с нами распиванием ящика рейнвейна, который Раевский отпустил ему на дорогу. На это я охотно согласился, и мы не оставили ни одной бутылки до приезда нашего на Горячие Воды. Веселая была наша беседа за бутылкою вина отличного во все время нашего медленного движения за конвоем пехотным с одним орудием до Екатеринодара. Мы все желали нападения горцев, но ни одного даже издали не видали. Это было время успеха нашего оружия, и горцы на время присмирели и из ущельев своих носу не показывали. Из Екатеринодара мы уже скоро переехали в Горячеводск, и я тотчас пошел осматривать источники и к доктору [547] Конради, чтобы получить от него наставление пользования водами. Квартиру я занял в доме Реброва, лучшем тогда на водах. По возвращении домой я застал Пушкина с Дороховым, и еще Павловского полка офицером Астафьевым, играющих в банк. На замечание мое, что они не исполняют условия, Пушкин отвечал, что условие ими свято выполнено, потому что оно дано было на время переезда к водам. Он был прав, и мне оставалось только присоединиться к их игре. Астафьев порядочно всех нас на первый же раз облупил. Пушкин имел 1000 червонцев, которые взял у Раевского и говорил, что прежде чем Астафьев их у него выиграет, он его обчистит порядочно, но через несколько дней я уехал в Кисловодск по совету доктора. Пушкин обещал скоро ко мне приехать; я сомневался в этом и советовал ему не играть с Астафьевым, к которому вероятно все его деньги перейдут. Вышло, что Пушкин приехал ко мне прежде, чем я его ожидал, но приехал без гроша денег, все свои деньги проиграл Астафьеву и какому-то Сарапульскому городничему Дурову. Конечно Астафьев и Дуров последовали за Пушкиным, и поселились довольно далеко от нас в Солдатской слободке. У меня была четверка лошадей, из которых одна по очереди седлалась для Пушкина, который любил ездить верхом. Я заметил ему однажды, что он слишком много гоняет лошадей, которые, будучи на подножном корму, слабосильны; тогда Пушкин признался мне, что он ездит только в Солдатскую слободку и бьет мелким огнем Астафьева и Дурова, т. е., проигравши им 1000 червонцев, выигрывает с них по нескольку червонцев в день. Я ему предсказывал, что весь свой выигрыш, наигранный в несколько дней, он разом оставит им в один прекрасный день. Узнал я это тогда, когда он попросил у меня 50 червонцев, ехавши к своим злодеям на игру.

Первый раз когда я пришел к Нарзану, подошел ко мне рекомендоваться кавалегардский офицер Петр Вас. Шереметев, с которым я сошелся, и мы очень часто сходились, живши в одном доме. Шереметев, как богатый человек, жил роскошно и всегда угощал нас тонкими обедами, сервированными на серебре. Однажды я спросил у него, почему он захотел первый со мною познакомиться. Оттого, сказал он, что как только вы пришли к источнику, я заметил на вас Брейтигамовские сапоги и сказал себе: вот должен быть порядочный человек. И точно, с тех пор как в 1816 году я произведен в офицеры, всегда Брейтигам, а впоследствии принявшей его фирму Пелль, шили мне сапоги, которые посылались в Сибирь и на Кавказ. На водах был с нами Лазарев, [548] который ухаживал за женою Никиты Всеволодского, урожденной Хованской. Заметив это, я старался огадить вонючего Армяшку хорошенькой и миленькой женщине; но все мои старания были напрасны: она свихнулась и уехала вместе с ним странствовать. Я очень был рад отъезду Лазарева, которому тоже неловко было со мною встречаться после того, как однажды в Тифлисе он что-то сказал обидное для меня и Демьяна Искрицкого в квартире Лемана у него за ужином, и Леман, желая нам дать полное удовлетворение, заставил Лазарева ползком от двери до нас через всю комнату умолять нашего прощения. Ему как с гуся вода, а мне всегда совестно было на него смотреть.

Поздно осенью Пушкин с Дуровым уехали в Москву, и конечно Дуров дорогою так его обчистил, что Пушкин должен был в Новочеркасске у атамана Иловайского занять денег, чтобы с ним рассчитаться. 50 червонцев, что взял у меня на дорогу, ему не стало до земли Донских казаков. Дорохов и Шереметев также уехали, я остался один и легко согласился на приглашение Мак. Мак. Таубе приехать провести зиму у него в Георгиевской. Таубе служил у Ив. Ал. Набокова, знал и сестру мою, и жена его Варвара Васильевна очень была к ней привязана. В своем доме они окружили меня всевозможными попечениями, как еще больному отдали самую лучшую комнату. Всякий вечер Таубе, Сулима, артил. капитан, и я играли в бостон, и Сулима порядочно нас обобрал, играя превосходно в комерческие игры, но скоро мы лишились партнера самым плачевным образом. Сулима командовал батареею, сам жил в Георгиевске, а батарея расположена была в селении за несколько верст; селение разделялось большим оврагом, переезд был через мост, зимой образовались на этом мосту большие раскаты, и Сулима, переезжая мост, так раскатился со своими санями, что перила не удержали, и он обрушился в глубокий овраг, где разможжил себе голову. Кучер и лошади вместе с ним найдены не живыми. Известие это чуть не убило молодую его жену, которую мы старались всячески утешать; скоро за нею приехали родные и увезли ее из Георгиевска.

В Горячеводске я познакомился с генералом Мерлиным и с оригинальной его супругою, Екатериною Ивановною, женщиной уже немолодой.

В Декабре возвращался генерал Прянишников с бригадою своею в Россию. В Георгиевске у него была дневка, он остановился у меня; в день выступления, рано поутру, он радовался солнцу и хорошей погоде, ожидая благополучного перехода 40 верст к ставке, [549] пропустил свою бригаду вперед, а сам выехал в коляске. Несколько часов позже, только что он нас оставил, пошел снег и поднялась страшная вьюга. Таубе, который знал последствия вьюги, в степи, предсказывал беду для Прянишникова, и точно, на другой день мы узнали, что Прянишников объехал бригаду уже отыскивающую занесенную дорогу; он поспешил к месту привала, зажег какия-то строения и тем спас большую часть людей, спешивших на дым. Пятьсот человек у него пропало, занесено снегом, а другие пятьсот поступили в госпиталь с отмороженными членами. Два уланские офицера, ехавшие на Кавказ, вместе с лошадьми найдены мертвыми, занесенные снегом. Бедствие это произвело большое уныние в Георгиевске, куда несколько дней сряду привозились трупы. Это обстоятельство вновь разбудило во мне желание скорее оставить Кавказ. Четырехмесячный срок моего отпуска кончался; я написал Паскевичу, напомнил ему его разрешение адресоваться к нему в своих нуждах, просил отпуска к минеральным водам за границу, а если нельзя, то к искусственным в Москву. Долго не получал ответа, и пока я его ожидал из Тифлиса, проехали оттуда Вольховский, а потом Сакен, и оба мне говорили, что Паскевич не хочет меня отпускать в Россию. После этого известия я написал Викинскому и просил его доложить Паскевичу мою к нему убедительную просьбу об отпуске. В Феврале 1830 года Викинский мне отвечал, что фельдмаршал приказал мне сказать, что по письмам в службе ничего не делается. Я послал тогда прошение на высочайшее имя, в котором просил отпуска в Москву на четыре месяца. Между тем написал в Петербург о всем происходящем со мною. Кн. И. Л. Шаховской имел случай просить Николая Павловича о моем отпуске, и тот разрешил мне его бессрочно до излечения раны. Пока это происходило в Петербурге, Викинский мне прислал отказ Паскевича под тем предлогом, что он не имеет права ходатайствовать о моем отпуске, так как я принадлежу к злоумышленникам 14 Декабря. Через почту, по получении отказа от Паскевича, я получаю отпускной билет — бессрочный отпуск в Москву по высочайшему разрешению. Билет этот в Мае месяце привез мне Мальцов, возвращавшийся из Тегерана после ужасного избиения нашей миссии; он спасся тем, что подкупленный им хозяин дома, где он жил, спрятал его на чердаке в сундук. Я хотел тотчас же с Мальцовым ехать, но пришло известие, что Паскевич едет в Петербург, и заезжает на воды, куда я с Марта месяца переехал из Георгиевска. Мне не хотелось выезжать с Кавказа не простившись с Паскевичем; не без труда я уговорил Мальцова подождать [550] Паскевича. Ожидание было недолгое. Паскевич скоро приехал и остановился в вокзале. На другой день все военные ему представлялись; из числа представлявшихся я да арт. полк. Кузнецов были в сюртуках, и мы стояли вместе. Паскевич, обходя всех, спросил о его здоровье, на меня не взглянул и прошел далее; когда всех распустил, удалился по амфиладе в крайнюю комнату. Я решился за ним туда следовать, чтобы узнать наконец от него, за что такая немилость и не оставлять у него какого либо неудовольствия на меня без объяснения. Я нашел Паскевича распечатывающего конверты перед зеркалом, откуда он мог меня видеть стоявшего по левую сторону дверей. Несколько минут продолжалось его занятие; он делал вид, что меня не видит, а между тем увидал кн. Яшвиля, который шел к нему по амфиладе комнат. Паскевич с восклицанием «Ах, князь» пошел к нему навстречу и ввел его в комнату, где я его ожидал; тогда мне уже неловко было оставаться, и я вышел от Паскевича, отдавая его всем чертям, и решился не делать более попыток с ним видеться. Мальцов очень смеялся моей неудаче; мы послали за лошадями и тотчас же выехали. Скоро Паскевич нас обогнал и только в Егорлыке, в карантине, я узнал, как Паскевич заботился обо мне: он приказал в карантине нас задержать, хотя едущие с Кавказских вод не должны были быть задерживаемы, напротив, едущие из Тифлиса задерживались на несколько дней. Удивило меня это мелкое преследование, но несколько десятков рублей в карантине нам позволили продолжать на другой день наше следование с незатаенною злобою на Паскевича.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Ивановича Пущина // Русский архив, № 12. 1908

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.