Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ФИЛИПСОН Г. И.

ВОСПОМИНАНИЯ ГРИГОРИЯ ИВАНОВИЧА ФИЛИПСОНА

(См. выше стр. 73)

День 9 Мая 1837 г. нам обошелся не дешево. У нас убито и ранено было 50 человек, и сверх того ранены полковн. Кашутин и несколько офицеров. Кашутина положили в карету, которую Вельяминов всегда возил при отряде, на случай своей болезни или раны. К этой карете ежедневно наряжалась сотня Черноморцев для вытаскивания на руках в трудных местах, которые в горном и бездорожном крае часто встречаются.

На следующий день мы пришли в укр. Абинское, почти без перестрелки. Это показывало, что накануне горцы имели большую потерю. Следующий переход был к укр. Николаевскому при впадении Атакуафа в Абин. Здесь отряд уже вошел в предгорья, покрытые лиственным лесом, преимущественно дубом и берестом. Перестрелка в этот и последующие дни до Геленджика была незначительна, конечно потому, что горцы привыкли уже к движению отряда по этому направлению и знали безвредность для них этих движений. Но в первый год тут были жаркие дела: одна местность на наших картах названа Гвардейскою Поляной, потому что тут в 1835 г. было убито и ранено несколько гвардейских офицеров.

Укрепление Абинское было выстроено на левом берегу реки Абина и на равнине совершенно открытой. Оно составляло правильный пяти-бастионный форт высокой профили, с палисадами во рву. Гарнизон его состоял тогда из трех рот пехоты и полусотни конных казаков. Укрепление Николаевское было такой же постройки, но гораздо меньше и имело гарнизону одну роту. Оно было окружено горами, от которых внутреннее пространство было по возможности дефилировано. В окрестностях горцы имели две или три старых Турецких пушки, которые они иногда привозили на горы и стреляли ядрами по укреплению, не делая особенного вреда, но держа гарнизон в беспрестанной тревоге. Оба эти укрепления имели сообщение с Черноморией только раза два в год, когда им привозили годичное продовольствие, под прикрытием сильного отряда. Во все остальное время между Абинским и Николаевским укреплениями сообщение было возможно только через лазутчиков. Беспрестанные тревоги, плохое продовольствие, недостаток свежего мяса, томительная скука, близость болот, лихорадочный климат — все это порождало в гарнизоне болезни, окончивавшиеся обыкновенно цингою. Потеря в людях ежегодно была огромная. Эти укрепления считались [242] ссылочными по преимуществу. Естественно будет спросить, какая же была польза от этих укреплений, предположенных самоуверенною посредственностью и утвержденных против мнения Вельяминова лицом, которого совершенное незнание края можно видеть между прочим из следующих примеров. В 1835 году Вельяминов представлял подробный проект о покорении горцев западной стороны Кавказа, в основании весьма рациональный, но сильно отзывающийся математическим складом его ума. Он предлагал построить укрепления на Иле и других главных притоках Кубани, сделать их складочными пунктами, из которых отряды могли бы действовать вверх по долинам рек и таким образом очистить пространство по северному скату Кавказа; на южном же склоне стесненное население не найдет возможности к существованию и должно будет покориться. Государь Николай Павлович нашел все это основательным, но не разрешил, "потому что это помешает окончательному покорению горцев в сем году". В 1835 же году, Вельяминову сообщена высочайшая собственноручная резолюция на одном его рапорте: "дать горцам хороший урок, чтобы они на первых порах обожглись". Этот урок, вероятно, предполагалось дать постройкой Николаевского укрепления, над которым горцы не могли не смеяться. Наконец, когда решено было построить ряд укреплений по восточному берегу Черного моря, Вельяминову высочайше повелено было послать из Геленджика один батальон по берегу на встречу другого батальона, который будет послан из Гагр. Эти батальоны должны были пройти по всему берегу и возвратиться к своим отрядам, «дабы получить ясное понятие о топографии этого края». Вельяминов конечно этого не исполнил, потому что посланный им батальон был бы истреблен никак не далее следующего дня по выходе. Я уже не говорю о том, что Министерство Финансов предлагало устроить по всему берегу таможенные посты для воспрепятствования ввозу контрабанды в наши пределы... В Петербурге и не подозревали, что мы имеем здесь дело с полумиллионным горным населением, никогда не знавшим над собою власти, храбрым, воинственным, и которое, в своих горных заросших лесом трущобах, на каждом шагу имеет сильные, природные крепости. Там еще думали, что Черкесы не более как возмутившиеся Русские подданные, уступленные России их законным повелителем султаном, по Адрианопольскому трактату!

Долина Атакуафа, по которой мы двигались от Николаевского укрепления, образует довольно широкое ущелье, покрытое лесом. Аулы были сожжены еще в прошлом году и не возобновлялись [243] горцами; но на каждом шагу являлись местности, удобные для жительства, с богатою растительностью и замечательно живописные.

Отряд повернул в долину Нако, по которой поднялся на самый гребень Кавказского хребта, образующего здесь глубокое седло. Трудно вообразить себе что-нибудь живописнее вида, который открылся с перевала. Хребет в этом месте едва ли имеет более 5 т. футов над поверхностью моря; южный его склон крут и изрезан глубокими балками, покрытыми лесом; по правую сторону простиралась у подножия хребта обширная Суджукская бухта, а впереди Черное море с горизонтом без пределов.

Спуск к укр. Кабардинскому, у юго-западного угла бухты, шел по удобному шоссе, сделанному в предыдущем году Вельяминовым и напоминавшему Римские работы. Это укрепление устроено было на одну роту. Очертание разбивал сам Вельяминов, старавшийся с особенною заботливостью дефилировать внутреннее пространство от неприятельских выстрелов. От этого укрепление получило форму наименее пригодную для такого военного учреждения — форму стрелы с наконечником на одном конце и с перьями по обе стороны другого конца. В 1838 г., когда эта неудобная форма возбудила удивление генерала Головина, преемника барона Розена, генерал Граббе, преемник Вельяминова, сказал: "Я узнаю моего умного предместника. Если человек большого ума задумает сделать глупость, то сделает такую, какой все дураки не выдумают".

От укр. Кабардинского до Геленджика 16 верст удобной дороги по местности, покрытой кустарниками. Этот мирный переход мне памятен тем, что, поехав через кусты в сюртуке, я приехал в какой-то курточке с лохмотьями пол. Между кустами множество березы, которую солдаты называют «держи дерево», потому что его бесчисленное множество игол с загнутым концом вцепляются в одежду и ее непременно разрывают.

Наконец, мы пришли в Геленджик, где нашли стоящими в бухте пароход Язон и несколько частных судов, привезших разные предметы для войск. Вельяминов объявил, что мы останемся здесь несколько дней и что я должен изготовить журнал военных действий отряда. Работа эта была не трудная и не требовала ни красноречия, ни богатства фантазии. В предшествовавшиe два года эта обязанность лежала на прапорщике Горшкове, офицере очень хорошем, но едва грамотном. Я видел его черновые тетради журнала. Вельяминов их своеручно поправлял только в тех местах, где Горшков уж слишком резко расходился с грамматикой и особенно с opфoгpaфией. Журнал действий представлялся командиру [244] Отдельного Кавказского Корпуса и в копии военному министру для всеподданнейшего доклада. Вельяминов приучил и Петербургский люд читать между строками в его сухих и хороших донесениях. Правда, впрочем, что гвардейские офицеры в частных письмах не жалели красок и красноречия и делались Омирами в описании подвигов, которые они совершали как новые Ахиллесы. Для другого это могло бы быть делом верного расчета; но старый Вельяминов принял этот порядок совсем по другим соображениям.

На другой день по нашем приходе в Геленджик нам дали знать, что пятеро горских старшин приехали к аванпостам для переговоров с г. Вельяминовым. Это были пять стариков, очень почтенной наружности, хорошо вооруженные и без всякой свиты. Они назвались уполномоченными от Натухайцев и Шапсугов. Вельяминов принял их с некоторою торжественностью, окруженный всем своим штабом. В этот только раз я видел на нем, кроме шашки, кинжал: предосторожность далеко не лишняя после примеров фанатизма, жертвою которого сделались князь Цицианов, Греков, Лисаневич, князь Гагарин и многие другие.

Эта сцена была для меня новостью. Мне казалось, что тут решается судьба народа, который тысячи лет прожил в дикой и неограниченной свободе. В сущности это была не более, как пустая болтовня. Депутаты горцев начали с того, что отвергли право султана уступать их земли России, так как султан никогда их землею не владел; потом объявили, что весь народ единодушно положил драться с Русскими на жизнь и на смерть, пока не выгонит Русских из своей земли; хвалились своим могуществом, искусством в горной войне, меткой стрельбой и кончили предложением возвратиться без боя за Кубань и жить в добром соседстве. Переводчик К. И Тауш назвал всех их по имени. Он их знал лично и, проникнутый уважением к высшей Черкеской аристократии, с какою-то торжественностью титуловал каждого называемого узденем 1-й степени. Старик Вельяминов на длинную речь депутатов отвечал коротко и просто, что идет туда, куда велел Государь, что, если они будут сопротивляться, то сами на себя должны пенять за бедствия войны, и что если наши солдаты стреляют вдесятеро хуже горцев, за то мы на каждый их выстрел будем отвечать сотней выстрелов. Тем конференция и кончилась.

Ночью лазутчики дали знать, что вблизи находится огромное сборище, которого силу они вероятно увеличили, говоря, что в нем не менее 10 т. конных и пеших от всех народов племени Адехе, и что все приняли торжественную присягу драться с Русскими до [245] последней крайности, и за тайные сношения с нами назначили смертную казнь. Дней семь мы получали те же известия; лазутчики говорили еще, что сборище усилилось прибывшими дальними Убыхами. По ночам мы видели их бивуачные огни на большом пространстве к стороне Мезиба. Горцы ждали нашего движения и ничего не предпринимали против лагеря, огражденного засекой. Вельяминов не двигался, говоря: «Подождем, дражайший. У них генерал-интендант неисправный. Когда поедят свое пшено и чужих баранов, сами разойдутся». Так и случилось: мы простояли в Геленджике 9 дней, и когда двинулись к Мезибу, видели немного горцев, которые вели пустую перестрелку с стрелковыми цепями.

Перейдя чрез Адерби, который в нижних частях течения называется Мезибом, дорога начала подниматься по долине одного из его притоков, постепенно отдаляясь от моря. Мы вступили в край, в котором не были еще наши войска. Аулы разбросаны были по сторонам долины в местах живописных. Видно было, что там жили в довольстве и совершенной безопасности. Вельяминов строжайше запретил жечь или грабить аулы, которые мы впрочем находили всегда пустыми. По мере движения отряда край делался более гористым, и горцы, постепенно собираясь, стали наседать на боковые прикрытия и особенно на арьергард. Перестрелка почти не прекращалась; местами приходилось выбивать неприятеля штыками из крепких позиций.

В первый день отряд прошел верст 12, во второй 10; дорога была довольно удобна и не требовала большой разработки, но боковые прикрытия сильно утомлялись, следуя по гребням гор или поперек боковых ущелий. Приходили на место ночлега поздно вечером, а часов в 6 утра опять поднимались. На третий день мы достигли перевала из системы Адерби в систему Пшада. На вершине горы Черкесы дрались с особенным упорством в прекрасной дубовой роще. Вельяминов послал полковника Бриммера с тремя батальонами занять перевал и разработать дорогу. Когда мы пришли, все уже было готово, и горцы удалены. Оказалось, что это была священная роща (тхахапк), где с глубокой древности совершались языческие обряды богослужения. Дубы были тщательно сохранены; в одном из них виден был довольно крупный камень, который со всех сторон, обхватило дерево, при постепенном росте, и обвило корою. Можно думать, что дубу было не менее двух столетий.

Вельяминов приказал спилить это дерево и отпилить часть ствола, в котором был камень. Он хотел послать этот чурбан в Академию Наук, как образчик могучей растительности этого [246] края; но каково было удивление наше, когда при отпиливании пила встретила другой камень, внутри самого ствола. Осмотрев окрестную местность, мы нашли много таких дубов и убедились, что туземцы вкладывали эти камни в развилину молодого дуба близ земли и связывали оба ствола выше камня. По мере роста и утолщения стволов, они обхватывают камень, сливаются в один ствол и, так сказать, поглощают камень, если он не слишком велик. Кажется, это был один из обрядов язычества и имел какое-то символическое значение.

Мы ночевали на перевал Вуордовюе, а на другое утро начали спускаться по притоку Пшада. В этот день несколько раз возобновлялась сильная перестрелка в правом прикрытии, которое, по свойству местности, должно было значительно отдалиться от колоны. Несколько раз приходилось ходить в штыки. У нас было человек 35 убитых и раненых, в числе последних командовавший правым прикрытием артиллерийский генерал-майор Штейбен, который от ран и умер. Я его не знал; к нему был хорошо расположен Вельяминов, который, вообще, не жаловал генералов.

Мы дошли до устья Пшада, и должны были повернуть круто на право, по его долине. Над самим поворотом возвышалась гора, где горцы сделали завал и ожидали нашего прохода, в большом числе. Вельяминов остановил отряд вне ружейного выстрела и послал 1-й батальон Навагинского полка выбить неприятеля и занять гору. Взобраться туда можно было только по узкому гребню, между двумя балками и совершенно открыто, в виду неприятеля, сидевшего за завалом, на горе, покрытой лесом. Навагинцы, в виду всего отряда, сделали свое дело честно и с большим толком. Впереди шла 1-ая гренадерская рота, которою командовал поручик Егоров, родом Таганрогский Грек, офицер храбрый и опытный. Горцы встретили его у подножия горы залпом из ружей, не сделав никакого вреда. Егоров, молча и бегом, стал подниматься на гору. Когда он рассчитал, что горцы должны были уже зарядить свои винтовки, что они делали довольно медленно, Егоров приказал людям лечь, и не стреляя, кричать ура! Услышав этот крик, горцы сделали опять безвредный залп, а Навагинцы стали опять молча подниматься на гору. Такой маневре повторился раза три, пока Навагинцы, достигнув вершины, бросились на завал; но горцев уже там не было: они отступили на другую позицию и удовольствовались одною перестрелкой. В этом молодецком деле, происходившем в глазах всего отряда, у нас было только два раненых. Старый Вельяминов, не щедрый на похвалы, поблагодарил Навагинцев и приказал назвать [247] эту гору Навагинскою, как она и называется на картах. Государь Император пожаловал особые награды за это дело, а Егорова произвел в штабс-капитаны и дал ему орден св. Георгия 4 степени. Замечательно, что он вынужден был дать этот орден своею властью, потому что Георгиевская дума не удостоила Егорова этой награды, так как у горцев не было пушек, и потому подвиг не подходит под статут ордена. В то время офицерские Георгиевские кресты были чрезвычайно редки на Кавказе.

Мы ночевали на прекрасном плато, над рекою Пшадом, в ауле Яндар-оглу, где была когда-то славная фактория Де-Скасси. Аул, конечно, был пуст. На другой день нам оставалось сделать верст 12 до моря по широкой и прекрасной долине Пшада. Перестрелка была незначительна, и довольно рано, 25 Мая, мы дошли до устьев реки и расположились вокруг того места, где предполагалось выстроить укрепление.

На другой - же день Вельяминов приступил к разбивке укрепления. Это он всегда делал сам и с большою заботливостью о дефилировании внутренности укрепления от окружающих его гор. 27 Мая приступили к работам, которые продолжались месяца полтора. В это время скука неподвижной жизни разнообразилась фуражировками и посылкой отрядов для рубки леса. При отряде было до 2 т. лошадей, которым нужно было много сена. Часть его для артиллерийских и других казенных лошадей доставлялась из Тамани на судах, сжатая гидравлическим прессом; остальное, равно как и лес, нужно было добывать с бою. По мере накопления травы в окрестностях и заборки небольших Черкесских запасов сена, приходилось ходить все далее и далее по долине Пшада и его притоков. Такие движения делались дня через два, под прикрытием 4-х или 5 батальонов с 8 или 10 орудиями и сотней конных казаков. Горцы всегда знали об этом вперед, и потому никогда такое движение не обходилось без драки, более или менее упорной. Отряды поручались большею частью Ольшевскому или Бриммеру: офицеры генерального штаба ходили поочередно. Нас было четверо. Я часто ходил с Ольшевским и должен отдать ему справедливость. Он был хороший ученик Вельяминова: не суетлив, распорядителен, держал большой порядок в отряде и не баловал себя. У Бриммера порядку было мало, делалось все больше по вдохновению, но скоро до торопливости. Не смотря на эту разницу, у Ольшевского всегда было более потери, чем у Бриммера.

Так прошло полтора месяца. Строения возводились из сырцового кирпича и местного лесу. Эта работа утомляла войска, и все [248] были очень рады, когда велено было приготовиться к выступлению на другое место при устье Чуэпсина (Вулана), где предполагалось в этом же году выстроить укрепление.

Верки укрепления на Пшаде были готовы и вооружены; оставались неоконченными только казармы и другие внутренние постройки. Вельяминов назвал укрепление Новотроицким и оставил в нем одну роту гарнизона и батальон для окончания работ.

11 июля отряд двинулся вверх по Пшаду и верстах в 15 повернул вправо по одному из притоков левой стороны, а перешел перевал, вступил в долину одного из притоков Вулана, правой стороны. В обоих перевалах мы отдалялись от моря верст на 25. Местность в обоих случаях была одинакова, но здесь горы становились выше и движение затруднительнее. Переход до Вулана отряд сделал в трое суток. Неприятель был в сборе, и перестрелка не прекращалась во все время движения. Мы имели в эти три дня до 75 человек убитых и раненых. 13 Июля, поздно вечером мы, достигли устья Вулана, который близ самого моря, сливается с другою речкой Тешепс и образует широкую долину. На другой день Вельяминов выбрал место для укрепления саженях в 150 от моря, на пониженном гребне, разделяющем обе речки. Нужно было увериться, могут ли доставать с ближайшей горы ружейные выстрелы до укрепления. В конвойной команде был лихой офицер Сагандаков, храбрый, отличный наездник и замечательно сильный. Вельяминов приказал ему ехать на гору и оттуда сделать по указанному дереву по три выстрела из своей винтовки и из солдатского ружья. Нас с Вельяминовым было человек двадцать, все верхом; мы ожидали результатов оригинального опыта. Дерево, назначенное целью, было в шагах 20 от нас. Первые три выстрела были из винтовки: пули упали очень верно, но не долетели до дерева; три остальные пули направились тоже очень верно, но не в дерево, а в нас. Впрочем, они перелетели через нас с шумом и визгом очень высоко. Место откуда стрелял Сагандаков, впоследствии определено, и оказалось в 240 саженях, но гораздо выше того, на котором мы были.

Вельяминов определил линию огня укрепления, названного Михайловским. Никому из нас не приходило в голову, что через 4 года этому укреплению суждено было погибнуть и в минуту гибели быть свидетелем подвига самоотвержения, похоронившего и своих и врагов под развалинами. Работы начались 15 июля. Нужно было торопиться, потому что нам было сообщено, что Государь [249] приедет на Кавказ и будет смотреть наш отряд в Геленджике. Большое обилие леса в окрестностях ускоряло работы, но с другой стороны верки укрепления были гораздо обширнее и имели чрезвычайно неудобное очертание.

Опять началась однообразная жизнь: крепостные работы, фуражировки. В войсках было много офицеров из гвардии и из армейских частей прикомандированных на год для участия в военных действиях, между ними люди с состоянием; эти коротали время картежной игрой и кутежом; то и другое развилось в сильной степени. Я не участвовал ни в том, ни в другом. Со мною было несколько книг, рекомендованных мне Майером. Это были: Histoire de la revolution francaise, par Mignet; Histoire de la revolution anglaise, par Guizot; Histoire de la contre-revolution en Angleterre, par A. Carrel, и наконец: De la democratie en Amerique par Tocqueville. Я их прилежно изучал, и это дало совсем особенное направление моим мыслям и убеждениям. С товарищем моим, Старком, который гораздо более меня был знаком с политической литературой, у меня были бесконечные споры.

В Августе месяце произошел эпизод, давший пищу для толков и разговоров на несколько дней. Вельяминов послал на пароходе Язон и другом мелком военном судне небольшой отряд для сделания десанта у устья реки Джубги и разорения там аула, в котором было гнездо контрабандистов и людей особенно нам враждебных. Это было не первое подобное предприятие. В 1851 г. наши войска высадились к устью Джубги, сожгли одно или два контрабандных судна, но не могли истребить аула, а при отступлении понесли большую потерю. В числе раненых тогда был Навагинского полка подполковник Полтинин, в 1837 г. командовавший этим полком. В этот раз начальство над десантным отрядом, состоявшим из одной роты Тенгинского полка, поручено было капитану 2 ранга Серебрякову, бывшему при Вельяминове дежурным штаб-офицером по морской части, для фрахтования судов, перевозки разных предметов снабжения отряда и для сношения с Черноморским флотом.

Лазарь Маркович Серебряков был личность очень заметная, и я должен о нем сказать несколько слов. Его служба началась, в Черноморском флоте в то время, когда большинство офицеров там состояло из Греков и Армян. Серебряков принадлежал к последней национальности. Он был родом из Карасубазара, где у него были торговая баня, дом, жена, ходившая по-армянски т. е. шароварах, и куча детей. Во флоте Серебряков играл очень скромную [250] роль и не имел славы хорошего морского офицера. В 1829 году, князь Меншиков, тогда еще артиллерийский генерал, нашел его в Феодосии на брандвахте. Узнав, что Серебряков хорошо знает Турецкий язык, князь Меньшиков взял его с собою под Анапу, которую ему поручено было взять. Известно, что это предприятие выполнено с успехом и что с того времени Анапа осталась в наших руках. Вся эта операция, при содействии Черноморского флота, продолжалась не долго; но Серебряков успел войти в милость у князя Меньшикова, который, как говорят, давал ему иногда довольно грязные поручения. Серебряков имел бойкие умственные способности, много Азиятской хитрости, расположение к военному делу и торговле и эластическую совесть. По окончании Турецкой войны князь Меньшиков, уже начальник главного морского штаба, взял Серебрякова к себе адъютантом или по особым поручениям. В 1837 г. Серебряков был послан к Вельяминову, который ценил его деятельность, здравый смысл и распорядительность. Настоящее военное поручение он исполнил удачно, но при отступлении понес значительную потерю. Десант состоял из одной роты Тенгинского полка, но при ней было много посторонних офицеров, пожелавших участвовать в этом предприятии. У нас ранены два штаб-офицера и генерального штаба капитан князь Григорий Долгоруков, а убит гвардейский поручик князь Долгоруков. Никакой непосредственной пользы от этого предприятия не было.

Наконец, 2 Сентября, мы двинулись обратно в Геленджик, оставив две роты гарнизоном в новопостроенном укреплении, названном Михайловским. Обратное движение нашe продолжалось пять дней. Горцы преследовали не особенно настойчиво, хотя все аулы по пути были истреблены. Исключение сделано только для аула Яндар-Оглу, в честь человека, оказавшего когда-то Русским услугу. За то этот аул был сожжен самими горцами, а хозяин едва отделался от обвинений в измене.

7 Сентября мы пришли в Геленджик. На другой день генерал Вельяминов спросил меня, знаю ли я все правила для разбивки лагеря по форме и с самою педантическою правильностью? Я их не знал, и потому Вельяминов снабдил меня разными руководствами. К делу было немедленно приступлено. Я сделал примерный чертеж глубокого лагеря в колоннах. Вельяминов его не одобрил и приказал устроить лагерь развернутым фронтом. Это потребовало пространство в три версты, к Западу от Геленджика. Между подножьем хребта и морем тянется полоса довольно ровной местности, покрытой мелким лесом. Через два дня этот лес исчез, [251] место расчищено, и лагерь разбит тылом к морю. В этом положении мы ожидали приезда Государя Императора. Во все это время погода стояла прекрасная. По окрестным горам видны были горцы, смотревшие с любопытством на невиданное для них зрелище. Наш лагерь должен был казаться для них грозным. Надобно отдать им справедливость: во все это время они нас не тревожили, а во время пребывания Государя ни один из них не приходил в лагерь. Народные старшины не прислали даже никакой депутации, хотя могли быть уверены, что если переговоры и не поведут ни к какому результату, то депутаты во всяком случае возвратятся с богатыми подарками.

21 Сентября, накануне приезда Государя, задула бора и к вечеру так скрепчала, что большая часть солдатских палаток были изорваны, а на кухнях невозможно было разводить огонь и варить кашу. Кое-где только расторопные денщики ухитрялись разводить огонь или ставить самовары под кручею, у самого берега моря. Кто не видал боры в этой части восточного берега Черного моря, тому нелегко вообразить ее страшную силу. Северо-восточный ветер как бы внезапно срывается с гребня главного хребта, отстоящего от моря у Геленджика верст на пять; но туземцы и опытные моряки узнают приближение боры по некоторым признакам, и суда спешат заранее выйти из бухты в море, которое в такое время бывает совершенно спокойно. Береговой ветер не разводит волнения, и во все это время бывает совершенно ясная погода, при довольно низкой температуре. Боры бывают чаще, продолжительнее и сильнее осенью и зимой; летом они продолжаются несколько часов или сутки; зимою они особенно опасны для судов, застигнутых в бухте. Стремительный ветер срывает верхушки волн, обливает суда, их мачты и снасти и, мгновенно замерзая, обращает все судно в глыбу льда. Тогда гибель судна неизбежна, и с берега невозможно подать никакой помощи. Так погиб в 1843 г. военный тендер в Суджукской бухте, в глазах целого отряда. Судно обратилось в ком льда и пошло ко дну со всем экипажем. Все попытки подать помощь были тщетны: команды посланные к берегу не могли идти против ветра; людей несло ветром, и кто не падал на землю мог быть разбит, наброшенный на дерево или строение. Говорят, что в Суджукской бухте боры сильнее чем в Геленджикской; я этого не заметил, но во всяком случае они составляют такой недостаток этих единственных между Сухумом и Керчью бухт, который не обещает им никакой будущности. [252]

Бора, дувшая пред приездом Государя, была не из самых сильных. Вечером 22 Сентября, мы наконец, увидели два парохода, на которых был Государь со свитою. В первый раз Pyccкий царь посетил Кавказский край и, хотя посетил не так театрально, как бабка его посещала Новороссийский край, но конечно с не меньшею пользою.

С большим трудом и не без опасности, Государь вышел на берег в Геленджике, где ему приготовлена была квартира в доме коменданта, мало отличавшемся от остальных жалких мазанок. С 1831 г. Геленджик мало изменился. Без сухопутного сообщения, гарнизон нередко нуждался в самом необходимом. Непривычный климат, беспрестанные тревоги и лишения произвели общую апатию и развили болезни, преимущественно перемежающиеся лихорадки и цингу. Первым комендантом был полковник Чайковский, от которого я слышал много рассказов об этой тяжелой поре: на первый день Пасхи офицеры всего гарнизона собирались к нему разговляться, и при этом закуска состояла из рюмки водки и нескольких селедок, составлявших неслыханную роскошь.

С Государем были Великий Князь Наследник, граф Орлов, князь Меньшиков и довольно большая свита. Не думаю, чтобы все они сколько-нибудь комфортабельно провели эту ночь, тем более, что на рассвете начался пожар, недалеко от квартиры Государя и от порохового погреба, где был значительный склад патронов и зарядов для отряда. Огонь охватил провиантские склады; при сильнейшем ветре он сообщился множеству тесно стоявших турлучных построек, крытых соломою и камышом. С самого начала пожара стали поспешно выносить порох за крепость; все это делалось второпях, и каждую минуту можно было ожидать взрыва. Опасность была крайняя, пожарных инструментов не было, да они были бы бесполезны при таком ветре. Офицеры и солдаты наперерыв бросались в огонь и соревновали в самоотвержении пред глазами Государя. Наконец, его упросили выехать из укрепления в лагерь ранее, чем он предполагал. Войска были готовы к смотру.

Еще с весны Вельяминов предупредил всех о предстоящем смотре и просил озаботиться тем, чтобы нижние чины и офицеры имели одежду и вооружение по форме. Регулярные войска исполнили это приказание по крайнему разумению, а четыре пеших полка Черноморских казаков были поставлены в прикрытие. Их резервы по безлесным вершинам хребта составляли прекрасную картину и придавали всему лагерю и смотру военный колорит. Войска были [253] построены в одну линию развернутым фронтом. Нижние чины были в боевой амуниции и в фуражках. Фронт был прямо против ветра. Когда Государь подъехал к правому флангу, почти все фуражки были унесены ветром; нижние чины, держа ружье на караул, должны были отставить левую ногу вперед, чтоб удержаться на месте. Весь фронт кричал ура! а ветер в открытые рты нес песок, пыль и мелкие камешки. Картина была своеобразная...

Государь убедился, что ехать верхом по фронту невозможно. Он сошел с коня, мы сделали тоже и таким образом дошли до левого фланга, беспрестанно набрасываемые ветром на фронт. Церемониального марша не было. Войска отпущены в лагерь, в котором не было ни одной целой палатки; только две Калмыцких кибитки в штабе и палатка Вельяминова уцелели. Последнюю восемь линейных казаков держали на оттяжках. Государь вошел в палатку и, напившись чаю, приказал Вельяминову позвать солдат, кто в чем есть, под одинокое дерево, которое он указал впереди лагеря. Ему хотелось сказать милостивое слово этому доблестному войску, в первый раз видящему своего Государя. Ординарцы поскакали по всему лагерю; солдаты бежали со всех сторон к сборному месту. Они буквально исполнили высочайшую волю: кто был в мундире, кто в шинели, а кто без того и другого. Вокруг Государя и Наследника образовался кружок, внутри которого было несколько офицеров. Я был от него в двух шагах, а подле меня генерал-майор Линген, в сюртуке, с шашкой через плечо. Из под сюртука на целую четверть виден был бешмет из Турецкой шалевой материи. Рядом с ним стоял полковник Горский, только что приехавший к отряду. Он был одет по форме, но через плечо; на ремне висела Черкесская нагайка. Государь, читавший, вероятно, наши реляции, спросил Лингена: «а где тут Аушецкие и Тляхофидские болота?» Старый Линген об них не слыхивал; Горский не знал их имени, хотя оба они много раз через них проходили. У меня всегда была очень острая память на имена, и я поспешил доложить, что эти болота на северном предгории. Толпа все росла, но говорить было невозможно за сильным ветром. Кружок сузился, и Государь, стоя под деревом, спросил: «а где у вас Конон Забуга?» Это был унтер-офицер Кабардинского полка, недавно отличившийся и упомянутый в реляции. На вопрос Государя, раздался над его головою громкий голос: «Здесь, Ваше Императорское Величество». Забуга, в одном белье, сидел на дереве, чтобы лучше видеть. Государь приказал ему слезть и когда тот [254] почти кубарем свалился на землю, Государь поцеловал его в голову, сказавши: «Передай это всем твоим товарищам, за их доблестную службу». Забуга бросился на землю и поцеловал ногу Государя. Вся эта сцена, искренняя и неподготовленная, произвела на войско гораздо более глубокое впечатление, чем красноречивая речь, которой никто бы и не слышал. Войска с гордостью смотрели на мужественную красоту и царственную осанку своего Государя и на прекрасного 19-ти летнего юношу, его Наследника. Надобно отдать справедливость, Николай Павлович умел говорить от души горячее слово, которое шло прямо в душу. Выражение его лица, в минуты благоволения, было чрезвычайно симпатично. Его ласковое и простое обращение могло довести неопытного и непривычного собеседника до забвения его высокого сана. За то, в минуты гнева и раздражения, его наружность мгновенно изменялась.

Государь был в самом лучшем расположении. Независимо от желания поблагодарить войска за их трудную и честную службу, он выражал свое довольство непривычною ему обстановкою, величественною природою, даже борою и наивными усилиями все делать и одеваться по форме; а между прочим своеобразные отступления беспрестанно бросались в глаза ему, привыкшему к педантической точности в гвардии и при смотрах армейских войск. Говорят, что он сказал: «Я очень рад, что не взял с собою великого князя Михаила Павловича; он бы этого не вынес!». Говорят еще, что он приказал Вельяминову подать список разжалованных, которых было много в отряде. Это приказание он, будто бы, повторил два раза; но почему-то Вельяминов этого не сделал, по крайней мере до отъезда Государя.

К вечеру бора начала утихать. Государь ночевал на пароходе, а утром 24 Сентября пароходы снялись с якоря и пошли к Поти, откуда Государь через Кутаис поехал в Тифлис. Его путешествие по Закавказскому краю было неудачное и оставило в нем неприятное впечатление. Проезжая через Горийский уезд, где был расположен Грузинский гренадерский полк, Государь увидел в лесу солдата, которого он принял сначала за туземца. Солдат был в рубищах, напоминающих солдатскую шинель и пaпaxу. На вопрос Государя солдат отвечал, что он третий год пасет свиней своего полкового командира, а прежде пять лет был в угольной команде. Это чрезвычайно рассердило Государя. Вероятно, еще прежде ему было доложено о многих других деяниях полковника князя Дадьяна по командованию полком. Этот штаб-офицер был нисколько не хуже других полковых командиров, но он [255] был женат на дочери барона Розена, которым тоже Государь был недоволен. В этом случае он явился козлищем отпущения за общие грехи, до некоторой степени неизбежные по местным обстоятельствам. По приездe в Тифлис Государь перед разводом приказал снять с князя Дадьяна флигель-адъютантские аксельбанты (усердные исполнители сорвали их) и предать его суду за злоупотребления. Впрочем, при этом же разводе он пожаловал звание флигель-адъютанта сыну барона Розена, гвардейскому поручику. В довершение всех неудач, при выезде из Тифлиса, спускаясь с горы, лошади понесли экипаж, в котором сидели Государь и граф Орлов; на крутом повороте экипаж опрокинулся, и Государь упал на краю глубокого обрыва. К счастию, это падение не имело никаких серьезных последствий.

На другой день по отъезде Государя из Геленджика, мы выступили в обратный путь на Кубань. Горцы почти не дрались, зная, что в этом году мы уже ничего более не предпримем. 29 Сентября мы пришли в Ольгинское укрепление; экспедиция кончена, и отряд распущен на зимние квартиры. Я отправился в Ставрополь, где снова началась моя легкая служба в должности обер-квартирмейстера и однообразная жизнь в кругу нескольких добрых товарищей. За экспедицию 1837 года я получил орден Св. Владимира 4 степени с бантом.

Генерал Вельяминов отправился во Владикавказ, на встречу Государю, при его возвращении из Грузии. Оттуда до Екатеринограда, 104 версты, он сопровождал Государя верхом. Конвой был конный, ехали довольно скоро; старый Вельяминов совершенно изнурился; вероятно, это ускорило у него развитие болезни, которая свела его в могилу. В Ставрополе Государь не останавливался.

Скоро сказались плоды посещения Государем Кавказа. Вельяминов получил орден св. Александра Невского с алмазами, барон Розен назначен сенатором в Москву, начальник корпусного штаба Вадковский — командиром армейской бригады в Poссии; начальник гренадерской бригады г.-л. Фролов, давший Грибоедову тип Скалозуба — кажется, по армии. Обер-квартирмейстер, полковник Фон-дер-Ховен произведен в генерал-майоры и назначен начальником штаба Сибирского корпуса. Кроме этих главных, в Закавказском крае было много других перемещений и удалений по военному и гражданскому ведомствам. Погром был общий. Князь Дадьян, по суду, был разжалован в солдаты.

Я провел зиму по прежнему, почти исключительно в обществе Майера и князя Голицына. С первым я очень подружился. У них [256] я познакомился со многими Декабристами и особенно сблизился с Сатиным, молодым человеком, присланным из Московского университета в Саратов, под надзор полиции, за какое-то ребяческое политическое преступление. Из Саратова он получил позволение ехать на Кавказские минеральные воды и, по окончании курса, остался зимовать в Ставрополе в ожидании следующего курса вод. Это был очень хороший молодой человек, с доброй и теплой душою, но с плохим здоровьем; он хорошо учился, много читал и был либералом Московского пошиба. Сатин жил вместе с Майером и князем Голициным на одном дворе. По прежнему нашим спорам не было конца.

Между тем зимою наше положение на левом фланге и в Дагестане начинало делаться более серьезным. Туда переведен был Кабардинский полк из Черномории и помещен на Кумыкской плоскости, в крепости Внезапной и Хасаф-юрте. Начальник дивизии генерал-лейт. Фези делал набеги и присылал громкие реляции о своих подвигах и покорениях разных народов. Вельяминов не давал им никакой веры и вообще, кажется, не придавал особенной важности тамошним делам. Немудрено, что он до некоторой степени ошибался, под влиянием мнения, составившегося еще во времена Ермолова.

Я не могу описывать события на левом фланге и в Дагестане, потому что хорошенько не знаю ни местности, ни последовательности хода дел в том крае. Известно, что фанатический шаракат возник еще в начале 20-х годов. Непонятно, как Ермолов не придал этому никакого значения. Не знаю, сознал ли он после свою ошибку, но последствия стоили нам слишком дорого. Первый имам, который приобрел в том крае большую силу и влияние, нам прямо враждебное, Кази-мулла, погиб в Гимрах, в 1832 г.; второй, Гамзат-бек умерщвлен изменнически в мечети; но один из мюридов Кази-муллы, Шамиль, раненый спасся во время Гимринской резни. Он провозгласил себя имамом и был признан. Это был человек умный, ученый в смысле мусульманском, свирепый фанатик, кровожадный горец со всеми типическими свойствами своего племени. С 1833 г. он постепенно усиливался в Дагестане; но и в Чечне заметно было волнение, которое не предсказывало ничего хорошего. В 1838 г. там предположены более серьезные военные действия. На правом фланге предполагалось продолжать занятие пунктов по восточному берегу Черного моря, но решено занимать их десантами, при содействии Черноморского флота. Это решение основано было, кажется, на уверении Тауша и Люлье (непререкаемых [257] авторитетов), что за Вуланом уже нет возможности двигаться отряду с артиллерией, иначе как по самому берегу моря, а этот проход очень опасен, часто же и совсем невозможен: горы упираются обрывами в самый берег моря, и узкая полоса морского прибоя затопляется при всяком морском ветре. Это конечно справедливо относительно приморского пути; но невозможность найти проход, подобный тому, по которому отряд шел из Геленджика до Пшада и Вулана, очень сомнительна. Довольно вероятно, что наши Черкесские дипломаты не знали края к Югу от Вулана или почему-нибудь не хотели, чтобы отряд шел по этому пути. Предположено было занять устье Шапсуха и Туапсе и построить там укрепления.

Самое простое соображение представлялось бы: идти с отрядом сухим путем от Кубани к устью Туапсе или Шапсуха, так как нам было известно, что в этих местах хребет не достигает снежной полосы, перевал удобен и дорога проходима. Но расстояние от Екатеринограда до берега моря 120 — 150 верст, и потому необходимо было бы устроить одно или два промежуточных укрепления для склада запасов, а это было уже отвергнуто в Петербурге, где все еще сохраняли надежду на очень скорое покорение горцев; при том же, это не входило в план действий, предположенный Паскевичем и которому покорился Вельяминов, когда его возражения были не уважены.

Решение занимать десантами пункты по восточному берегу Черного моря повело за собой устройство береговой линии, стоившее много миллионов, много десятков тысяч людей, сделавшихся жертвою губительного климата и давших взамен всего этого слишком ничтожные результаты.

Зимою стали прибывать на Кавказ новые лица, назначенные вместо смененных и удаленных. Командиром Отдельного Кавказского Корпуса и главноуправляющим в Грузии назначен генерал-лейтенант Евгений Александрович Головин, начальником корпусного штаба генерал-майор ******, а обер-квартирмейстером - полковник Менд. Все трое проехали через Ставрополь без большого шума. Головин проездом навестил А. А. Вельяминова, которого здоровье и силы быстро упадали, и он уже не выходил из дома.

Головин до назначения был начальником дивизии. Это был человек не старый, но разрушенный физически и морально. От природы он имел очень хорошие умственные способности, был хорошо образован, очень хорошо писал на Французском и Русском языках. В молодости он имел несчастье попасть в общество мистиков и был иллюминатом; знаменитая жрица этой секты, [258] Татаринова, присоветовала ему еженедельно открывать себе кровь для умерщвления плоти. От этого, или по другим причинам, но под старость он сделался неспособным к усидчивому труду, засыпал при докладах, не имел ни характера, ни силы воли, так необходимых при его разнообразной деятельности. Впрочем, он был человек строго-честный, нравственный и доброжелательный. Его военные и административные способности были не блестящи: после каждой войны или управления краем он писал длинные, оправдательные статьи, очень убедительные и написанные хорошим языком. Читавшиe эти статьи находили, что лучше было так хорошо делать, чем оправдываться.

И к нам на Кавказскую линию назначили нового начальника штаба, флигель-адъютанта генерального штаба полковника А. С. Троскина. Генерал Петров как-то стушевался; никто не жалел. А. С. Троскин был сын полковника Сем. Ив. Троскина, командовавшего в Казани учебным карабинерным полком, известного своим огромным ростом и страстью к фронтовой службе.

Старик был сослуживцем моего отца и поэтому я ребенком бывал в их доме; но А. С-ча тогда уже там не было, а я играл вместе с Константином, его младшим братом, который впоследствии убит в Чечне, в чине полковника.

Александр Семенович был лет 32-х. Его рост, более чем средний, был незаметен при его чрезвычайной толщине. Он был то, что Французы называют viveur: любил хороший стол, удобства жизни и особливо женщин. Он имел хорошие умственные способности, образование светское, но не солидное, владел хорошо Русским и Французским языками, хорошо знал бюрократическую рутину, работал скоро и усердно. От природы был добр, но порядочно испорчен средою, в которой прошла его молодость. Всю свою службу провел он в Петербурге и в Военном Министерстве. Мало помалу он обратил на себя особенное внимание министра Чернышева и сделался у него необходимым человеком. По службе он делал быстрые успехи; женитьба на баронессе Вревской доставила ему состояние и особенно связи. Его жена была побочная дочь, кажется, князя Куракина или кого-нибудь другого из сильных земли. Она была красавица и очень милая особа, (я видел ее портрет у Троскина). Он имел несчастие скоро ее лишиться; детей у него не было. Говорят, что Троскин испортил свою карьеру тем, что стал в обществе слишком много говорить о своем участии в делах Военного Министерства и что князь Чернышев воспользовался удобным случаем с почетом удалить его от себя на Кавказ. [259] Когда я был в Военной Академии, Троскин был членом конференции. В военных действиях он не участвовал и если нюхал пороху, то разве на Красносельских маневрах. Больной Вельяминов предоставил Троскину устроить штаб по его усмотрению. Перемен было много, но они были разумны и полезны. Генеральный штаб вышел из своего опального положения; в него передана большая часть дел из секретного отделения. За то Ольшевский понизил голос не на одну октаву. Я продолжал исправлять должность обер-квартирмейстера, но уже докладывал Троскину, а не Вельяминову.

В конце зимы явилось в Ставрополе новое заметное лицо. Генерал майор Раевский назначен начальником 1-го отделения Черноморской прибрежной линии. Это место изобретено было Вельяминовым для генерала Штейбена, но он умер от раны. В проезд с Кавказа Государь сказал Вельяминову: «Раевский просится опять на службу. Возьми его к себе». Вельяминов знал его и его отца, одного из героев 12 года, и потому охотно взял сына и испросил ему вышесказанное, странное и нелестное назначение. 1-е отделение Черноморской прибрежной линии образовано было из прибрежных укреплений от Анапы до Михайловского включительно. В них были расположены три Черноморских линейных батальона. Начальнику 1-го отделения присвоены права бригадного командира. 2-е отделение не существовало. Раевский, в последнее время, был в опале, и потому принял это назначение и приехал в Ставрополь. Здоровье Вельяминова все более и более расстраивалось. Явились признаки водяной. Я, кажется, сказал уже, что Вельяминов был фанатический гомеопат; поэтому он сам себя лечил и не хотел принимать никаких советов от алопатов. Он почти безвыходно сидел в своем кабинете, где была и библиотека. Он был очень рад приезду Раевского, как любезного и приятного собеседника, который мог говорить ему о славном прошедшем и о лицах, с которыми он когда-то был в близких отношениях. Он поместил Раевского у себя в доме и проводил с ним почти все время. Вельяминов не знал опасности своего положения и потому продолжал собираться с отрядом в поход.

Государь, узнав о его болезни, прислал ему гомеопата доктора Шеринга, но уже было поздно: болезнь очень усилилась, и Шеринг убедился в безнадежности своего пациента, но объявил ему только, что болезнь может не дозволить ему весною отправиться с отрядом. Тогда Вельяминов решился поручить, до своего приезда командование отрядом Раевскому. Он заботился о составлении для [260] него временного штаба, снабдив его палатками, кухней и всей бивачной принадлежностью, но предупреждал, что по приезде к отряду возьмет все это обратно. В последнее время он впал в детство; его забавляли чтением, разговорами о гастрономии, в которой Раевский был силен, и, наконец, каплунением петухов, в чем очень искусным оказался доктор Шеринг. Я был назначен отрядным обер-квартирмейстером. Раевский со мной несколько раз говорил о крае и горцах и показывал мне хорошее расположение.

В половине Апреля Раевский отправился в Керчь с Серебряковым, который за экспедицию 1837 г. был произведен в капитаны 1 ранга и оставлен при Вельяминове в должности дежурного штаб-офицера по морской части. Весна была в полном развитии, а Вельяминов доживал последние дни. Он уже знал свое положение, но не жаловался и молчал. Ему, поочередно, читали Жильблаза. Барон Ган очередовался в этом с Сабатиным, Подольским помещиком, жившим под надзором полиции, человеком умным, образованным и приятным собеседником. Он читал то место, где Жильблаз, убежав от разбойников, размышлял, что ему предпринять, и решился идти в Мадрит, где всемогущим министром был герцог Лерма, которому Жильблаз когда-то оказал услугу в трудном положении. «Верно он не забудет моего благодеяния и в свою очередь поможет мне». Когда Сабатин прочитал эти слова, умирающий довольно твердым голосом сказал: «дожидайся, дражайший!» Ольшевский, видя, что он в памяти и не лишился языка, предложиле му прибегнуть к утешениям веры, исповедаться и причаститься. «В грехах моих я исповедался Богу, а попу до этого дела нет». Это были его последние слова. Началась aгoния, и на рассвете мы узнали, что Вельяминова не стало. Мир душе его! Многое было ему дано, и много с него спросится; но суд над ним совершился не по человеческой правде, пред которой не оправдается всяк живый. С ним похоронен герб фамилии Вельяминовых. Тело его перевезено в Тульскую губернию, где было их небольшое родовое имение.

Упрек, который, кажется, можно сделать Вельяминову, как общественному деятелю, это за его равнодушие к порочным наклонностям и безнравственности других. Сам он был стоически-честен, но к порочным поступкам своих подчиненных относился слишком снисходительно, если только видел, что их умом, деловою опытностью и способностями можно воспользоваться с выгодою для службы. И в этом, как во всем, он был математиком, а не поэтом. [261]

Вскоре после смерти Вельяминова я отправился в Тамань, где был назначен сборный пункт отряда и место амбаркации. Полковник Ольшевский пpиexaл в тоже время и вступил в должность начальника штаба отряда. Раевский был в Керчи, откуда успел съездить в Севастополь, где Черноморский флот вышел на рейд и готовился к отплытию. Раевский успел обворожить моряков, начиная с главного командира М. П. Лазарева, своеобразною угодливостью и полною готовностью быть полезным лицам, которых укажет Лазарев. Себя же и отряд свой он поручал благосклонному вниманию знаменитого героя Наваринской битвы.

Амбаркация войск на своем берегу, в мирное время, вещь совсем не трудная, но требующая большой точности, а на берегу бурливого Черного моря — благоприятной погоды. С отрядом должно было доставить двухмесячное продовольствие и комплект боевых зарядов и патронов. Артиллерийских лошадей предположено взять на четыре легких орудия, каждое с одним зарядным ящиком. Остальные лошади и ящики должны были перевестись впоследствии. Для нагрузки лошадей и тяжестей зафрахтованы были Серебряковым частные суда, и сверх того назначены три больших военных транспорта. Эскадра состояла из шести линейных кораблей, трех фрегатов, нескольких пароходов и парусных судов меньшего ранга. Начальство над эскадрой, по убедительной просьбе Раевского, принял на себя М. П. Лазарев.

Все расчеты по амбаркации сделал Ольшевский и, не смотря на новость дела, сделал их разумно и с большою точностью, так что не было никакого замешательства. Серебряков распорядился также хорошо по своей более скромной, но существенной и нелегкой обязанности. Мы пробыли в Тамани с неделю, как однажды утром нарочный прискакал с мыса Тузлы с известием, что флот виден в море. Погода была прекрасная, корабли шли под всеми парусами и к вечеру стали на якорь. Это было 4 или 5 Мая; на другой день все войска были посажены на суда, а на рассвете 7 Мая, эскадра снялась с якоря и двумя линиями направилась вдоль восточного берега Черного моря.

Штаб Раевского и один батальон Тенгинского полка были на адмиральском стопушечном корабле Силистрия, которого командиром был капитан 1 ранга П. С. Нахимов. Адмирал Лазарев принял нас очень любезно и вообще показывал особенное расположение не только к самому Раевскому и его штабу, но вообще ко всем сухопутным войскам. Это был разумный пример для его [262] подчиненных, потому что между моряками и сухопутными войсками никогда не было особенной приязни.

Я должен сказать несколько слов о Черноморском флоте и об его знаменитом главном командире. М. П. Лазарев пять лет служил в Британском флоте и делал три кругосветных путешествия. В 1827 г. он командовал нашим кораблем Азов и был в соединенной эскадре Британо-французско-русской, под начальством лорда Кодрингтона. Турецкий флот укрылся в Наваринской бухте, под покровительством сильной крепости. Соединенная эскадра не имела намерения атаковать неприятеля; благородный лорд, верный исконной политике своей нации, не хотел решительного действия, могшего быть гибельным для Турецкого флота. Корабль Азов, по диспозиции, должен был первым войти в бухту. Лазарев на всех парусах подошел на близкое расстояние, убрал паруса и стал на якорь. Увлеченные соревнованием союзники заняли места в той же линии. Говорят, что первый выстрел из орудия Турецкого флота был сделан нечаянно. Как бы то ни было, это было сигналом к бою, в котором самая важная и опасная доля досталась кораблю Азов, ближайшему к неприятельскому флоту и береговым батареям. Сражение продолжалось недолго: Турецкий флот был истреблен, Наварин сдался и был занят. Корабль Азов получил много повреждений и понес чувствительную потерю убитыми и ранеными. Кодрингтон, прежде знавший Лазарева, назвал его первым моряком нашего времени. Старшим лейтенантом на корабле Азов был тогда П. С. Нахимов, а В. А. Корнилов мичманом: два лица особенно пользовавшиеся доверием Лазарева и сделавшиеся в последствии знаменитыми в Севастопольскую войну. Наваринская битва, а вероятно и отзыв лорда Кодрингтона заставили наше правительство обратить особенное внимание на Лазарева. После Грейга он назначен (в 1833 г.) главным командиром Черноморского флота и портов. Он был в то время уже вице-адмиралом и генерал-адъютантом.

Черноморский флот обязан Лазареву той славой, которую он справедливо заслужил, как флот по преимуществу боевой и практический. М. П. Лазарев имел страсть к морю и умел вдохнуть ее в своих подчиненных, но ему пришлось сначала образовать для себя сотрудников, которых не приготовил ему его предместник. Во флоте было много офицеров из Греков. Бойкие и расторопные в младших чинах, они в старших более всего заботились о своих выгодах, не всегда безгрешных. Вообще Чepнoмopcкий флот у главного морского начальства был пасынком, a Балтийский любимым [263] сынком.

Часто ненадежные офицеры переводились сюда из Петербурга, в виде наказания. Уровень образования и нравственности между офицерами был не высок; пьянство было обыкновенным явлением; злоупотребления по хозяйственому управлению вошли в пословицу. Севастополь и Николаев, исключительно морские города, составляли как будто отдельное государство с своими законами, обычаями, убеждениями и взглядом на вещи. Там все поражало моряка своеобразием. Говорили в шутку, что у моряков дважды два не четыре, а пять, но что это между моряками не делало никакого замешательства, потому что этот вывод все признавали. Только в сношениях с не моряками это производило недоразумения. На сухопутные войска моряки смотрели с высоты своего величия, и в этом не всегда были не правы, потому что общий уровень образования между армейскими офицерами был еще ниже.

М. П. Лазарев был главным командиром 18 лет (1833 — 1851). Очень многое старое он изменил или заменил новым, но многое осталось нетронутым. Он приготовил много отличных офицеров, которые составили славу флота. Заведение большого числа мелких судов нового устройства, и употреблениe их для крейсерства вдоль восточного берега Черного моря образовало опытных и энергичных командиров. Я не могу исчислить всех заслуг М. П. Лазарева; скажу только, что все его подчиненные, от матроса до адмирала, признавали в нем строгого, но справедливого, разумного начальника и непререкаемый авторитет во всем, что относится до морского дела. Следует однако же сказать, что в деле фронтовых тонкостей Черноморский флот далеко отставал от Балтийского, и это доставляло северным морякам повод к злым насмешкам над своими южными сослуживцами.

В 1838 г. М. П. Лазареву было 50 лет. Он был среднего роста, коренаст, с седыми, коротко обстриженными волосами. Черты лица его были довольно мелки, но выражали добродушие и энергию. Знавшие его коротко ценили в нем человека столько же, как и типического моряка. Я имел случай видеть его в разных местах и положениях, но могу представить его фигуру не иначе как на юте корабля с зрительной трубой под мышкой. Некоторые ставили ему в упрек особенное расположение к нескольким лицам, которых называли его камариллой. Чтобы понять несправедливость этого упрека, стоит только сказать, что эту камариллу составляли: Корнилов, Нахимов, Путятин, Метлин, Панфилов, Истомин - [264] имена принадлежащие славной истории Черноморского флота. По незнанию, я мог выпустить некоторые другие.

Корнилов в 1838 г. был капитаном 2 ранга и начальником штаба на эскадре. Мне он показался умным и образованным человеком, с светскими манерами и симпатичной наружностью. Говорят, он был и хороший моряк. В нем не было этого общего практическим морякам оттенка грубоватости и вообще, по развитию и способностям, он стоял выше наибольшей части своих товарищей. Он был ближе всех к Лазареву; вероятно он и тогда мечтал со временем сесть на его место.

Совсем другого рода человек был П. С. Нахимов. В нем не было ничего бросающегося в глаза, но это был чистый тип старого моряка со всеми его своеобразными оттенками. Его все любили и уважали. Во флоте он был известен за лучшего командира корабля. Его слава началась Наваринскою битвою, а кончилась Синопом и славною смертью на укреплениях Севастополя. Нахимов был из тех людей, которые, при случаях, оказываются героями, а не будь случая они бы всю жизнь оставались в тени. Мне доводилось сходиться с некоторыми другими из близких к Лазареву моряков, но я буду говорить о них в последствии, а теперь возвращаюсь к нашему плаванию.

Это было мое первое морское путешествие, и при какой обстановке! Корабли шли двумя линиями, легкий ветерок едва надувал паруса, море было совершенно покойно. Закат солнца привел меня в восторг. Я не мог оторваться от этого великолепного зрелища. На противоположной стороне тянулся длинной темною полосою Кавказский хребет. Ночь была лунная, ветерок подул с берега, воздух был пропитан ароматами. В 5 часов нас позвали обедать к адмиралу. Хороший стол Английской кухни и хорошее вино были предложены хозяином с радушием гостеприимства. Это продолжалось все дни плавания. Во флоте для всех военных пассажиров отпускаются порционные деньги по чинам, поэтому и все офицеры отряда пользовались столом в общей кают-компании.

Утром, 8 числа, погода начала портиться: морской ветер скрепчал и сделался противным. Эскадра лавировала, но мало подавалась вперед. 9 числа ветер утих и сделался мертвый штиль. Корабли начали наваливать друг на друга. Спустили все гребные суда, и буксиром отводили корабли, слишком сблизившиеся. Эта картина имеет свою комическую сторону: 20 или более баркасов, в одну линию тянут огромную массу корабля. Наши сухопутные вспоминали лубочную картину как мыши кота хоронят. М. П. Лазарев [265] почти не сходил с юта; телеграф и сигналы работали непрестанно, но ни шуму, ни суеты не было: все работы экипаж делал бегом и молча. Слышен был только голос старшего лейтенанта.

В следующие дни, погода часто изменялась; многие из моих товарищей страдали от морской болезни. Качка на корабле для непривычного несноснее, чем на малых судах. Я вообще морской болезни не подвергаюсь, и самая сильная качка производит у меня усиление аппетита и сонливость.

Только 11 Мая достигли мы устья р. Туапсе и стали на якорь вечером. Десант назначен на следующее утро.

Высадка войск на неприятельский берег есть одна из самых трудных военных операций. Ее успех зависит от местности, очертания морского берега, грунта и глубины, а всего более от состояния погоды и от предприимчивости неприятеля. Тотчас по высадке части войск на берег, они заслоняют действие морской артиллерии и вполне предоставлены самим себе, тем более, что их артиллерия не может быть выгружена в одно время с людьми, и во всяком случае число выгруженных первым рейсом с войсками орудий может быть весьма ограничено. Это самая критическая минута десанта.

12 Мая, на рассвете, флот приблизился к берегу и стал от него в двух кабельтовых, т. е. около полуверсты. Корабли образовали пологую дугу, на оконечностях которой стали фрегаты. Пароход Язон стал еще ближе к берегу, против самого устья реки Туапсе. Долина этой реки при устье имеет значительную ширину, которая еще увеличивается тем, что с главной долиной сливаются две другие, составляющие русло речки Тешепс и другого ручья, которого балку впоследствии назвали Екатерининскою. Эта балка, обросшая лесом, делает перед самим устьем, крутой поворот, за которым неприятель мог найти безопасное убежище от морской артиллерии. Самый морской берег представлялся довольно ровным и открытым; а далее, по долине, видны были почти сплошные рощи лиственного мелколесья. Жилищ нигде не было видно. Горцы давно знали о нашем намерении занять устье Туапсе. Они были в большом сборе. Когда флот накануне подходил к берегу, видны были толпы пеших и конных в разных местах; по горам горели сигнальные огни, а ночью берег осветился кострами на дальнее расстояние.

По данному с адмиральского корабля сигналу спустили гребные суда, которых, по благоразумному распоряжение Лазарева, корабли взяли с собой почти двойное количество. Начали грузить войска [266] первого рейса и с ними четыре горных единорога, без лошадей. Все шло без суеты и замешательства, по расчету, сделанному Ольшевским и Корниловым. Когда нагруженные гребные суда выстроились между кораблями, флот открыл огонь по берегу. По условию, обстреливание берега из 250 орудий продолжалось 1/4 часа. Треск и гром были страшные, ядра больших калибров рыли землю и косили деревья. Неприятеля не было видно. По новому сигналу матросы всего флота взбежали на ванты с криком: ура! а гребные суда дружно двинулись к берегу, стреляя из коронад, находившихся на носу большей части гребных судов; фланговые фрегаты и пароходы продолжали артиллерийский огонь, пока не были совсем заслонены десантом. Картина была выше всякого описания. Раевский пригласил с собою молодого живописца Айвазовского, который тогда только начинал входить в славу. Он изобразил именно этот момент десанта. Его большая картина находится в Зимнем дворце. Знатоки признают ее за одно из лучших произведений Айвазовского, который тогда задумывал и выполнял свои художественные произведения не так скоро, как впоследствии.

Генерал Раевский, в своем обычном костюме, т. е. в рубахе с раскрытой грудью, в шароварах с шашкой через плечо, опередил гребные суда на вельботе и первый ступил на берег. Три батальона с 4 горными единорогами быстро выстроились на берегу и заняли стрелками опушку леса. Кое-где началась перестрелка, но серьезного нападения не было. Дикари, ошеломленные новым для них громом, нигде не показывались в больших силах. Высадка была сделана левее устья Туапсе. Когда же прибыл второй рейс, то мы заняли пониженный хребет, спускающейся между Тешепсом и Екатерининской балкой. В 75 саженях от моря, на этом хребте оказалась площадка, на которой впоследствии было выстроено укрепление Вельяминовское. К вечеру весь отряд расположился лагерем и устроил засеки для прикрытия передовых постов. Во весь этот день у нас было человек десяток раненых. Флот значительно удалился от берега; а утром адмирал Лазарев, посетивши нас на новоселье, простился с нами и ушел со всем флотом в море. Я должен откровенно сказать, что он был настоящим героем этого дня. Подходить с парусным флотом так близко к берегу и еще у Туапсе, не замедлившего выказать свои гибельные свойства, по всей справедливости можно назвать больше чем смелостью.

Вместе с сухопутными войсками с флота был послан сводный морской батальон. Матросы были совершенно счастливы этой прогулкой. Они стреляли беспрестанно, конечно нe по неприятелю, [267] которого не видели, и успокоились только тогда, когда выпустили все патроны. Раевский, конечно, с жаром благодарил их за храбрость и убедительно просил Лазарева позволить ему войти с представлением об отличившихся, по указанию флотского начальства. Отказа, конечно, не было. Вообще, поведение Раевского с моряками было очень благоразумно. Моряки побратались с солдатами; офицеры убедились, что успех наших дел им столько же полезен, как и нам, особливо когда увидели, что, по представлении Раевского, все отличившиеся были щедро награждены.

Н. Н. Раевский был высокого роста, смугл, крепко сложен и вообще массивен. Черты лица его были выразительны; он всегда носил очки. О наружности своей он не заботился, а о костюме еще менее. В это время он еще не был женат, и потому его еще нельзя было видеть иначе, как в рубахе с открытой почерневшей от солнца грудью и в шароварах. В особенных случаях и перед дамами он прибавлял к этому сюртук; с очками и трубкой он был неразлучен. Оправдывался он тем, что у него грудь раздавлена зарядным ящиком во время сражения; но по его здоровью и по всей его наружности этого нельзя бы было предполагать. Он рассказывал, что когда ему случилось провести недели две в доме графа Воронцова, то графиня, чтобы не лишиться приятного собеседника, сшила ему мешок из трех юпок, и под этим мешком он мог оставаться в своем обычном костюме. Вообще он не любил стесняться. Не только в лагере, но и в Керчи, он нередко в этом костюме отправлялся через город на пароходную пристань, а за ним бежали два казака-ординарца с сюртуком, изношенной фуражкой и огромным мешком табаку.

Кажется, Николай Николаевич получил домашнее воспитание, по тогдашнему времени, очень тщательное, но одностороннее, как это обыкновенно было в то время. Он очень хорошо владел Французским языком, знал его литературу, много читал; подружившись с А. С. Пушкиным и его кружком, познакомился и с Русской литературой. Из естественных наук он знал только ботанику, которая давала упражнение его огромной памяти. У него была большая библиотека, в которой много было Латинских и Греческих классиков, но во Французском переводе. Английский язык он знал плохо, а Немецкий еще хуже. В то время как я его знал, он на досуге занимался только легким чтением, как напр. романами Вальтер-Скотта и Купера.

Способности ума Раевского были более блестящи, чем глубоки. У него было много остроумия и особливо доброй, простодушной [268] веселости. В его обращении всегда видно было что-то искреннее и молодое. Он говорил и писал очень хорошо; впрочем вернее, будет сказать, что он диктовал; если же самому приходилось написать несколько строк, выходила бессмыслица. У него мысль далеко опережала механизм руки. К серьезному и усидчивому труду он был не способен. Однажды ему пришла мысль написать историю Стеньки Разина. Он собрал много материалов, несколько редких сведений и документов, начал и бросил.

Николай Николаевич не отличался особенною твердостью характера и еще менее твердостью политических убеждений. В молодости он увлекался героями первой Французской революции и был замешан в драме, кончившейся кровавою развязкою 14 Декабря, но счастливо отделался. Впрочем, главные лица в тайных обществах относились к нему недоверчиво. Большую часть Декабристов, которые присылались к нему для участвования в военных действиях, он прежде знал лично, но теперь не хотел узнавать и ни с кем из них не говорил. К сожалению, я должен сказать, что раскаявшийся грешник готов был по пути исправления идти далее пределов, которые указывают совесть и уважение к самому себе. На эту мысль меня навело одно обстоятельство, которое мне хотелось бы приписать если не каким-либо уважительным побуждениям, то по крайней мере легкомысленному увлечению. Религиозных убеждений у него никаких не было: его вера была полное равнодушие к вере. О Боге он вспоминал только в минуты тяжкой болезни.

Раевский, вместе с братом своим Александром, был адъютантом Дибича, а потом командовал Закавказским Нижегородским драгунским полком и делал войну 1826, 28, 29 г. в Персии и Aзиятской Турции. Этот старый Кавказский полк давно заслужил почетную известность. В эти войны на его долю досталось несколько удачных и блестящих дел, которые молодой полковой кoмaндир конечно без особенной скромности сделал известными. Главнокомандующий Паскевич показывал ему особенное расположение; в главной квартире у него было множество друзей. Известно, что это стоит не дешево, а Раевский был не богат. Средства для широкого гостеприимства доставлял полк или, лучше сказать, казна.

Раевский не только ничего не упускал, но едва ли не брал с казны более своих предместников. Все это шло на улучшение полка и быта нижних чинов и на представительность. Раевский всегда был выше всякого подозрения в любостяжании. По окончании войны, какое-то нелепое обстоятельство навлекло на него гнев и [269] преследование Паскевича. Он был отчислен генерал-майором по кавалерии и отправился в свое маленькое имение Тесели, на южном берегу Крыма. На половине пути у него уже недостало денег на прогоны, и он занял 300 рублей у ближайшего помещика. Вообще, надобно сказать, что личное хозяйство его было всегда в большом беспорядке. Знаток в гастрономии, он ел что попало и целый день пил чай, который варили ему, как декокт, ординарцы, линейные казаки. Жизнь вел он беспорядочную: целый день лежал почти раздевшись, а ночью занимался делами, читал или диктовал. Физически он был крайне ленив, но ум его был всегда в работе. В обществе его невозможно было не заметить. Везде он старался взять на себя первую или, по крайней мере, видную роль. Его самолюбиe доходило иногда до тщеславия. Иногда, чтобы выделиться из толпы, он выдумывал в себе пороки, которых не имел. Так он часто говорил: «Я сам трус и люблю трусов. Храбрецы — вредные люди; они не довольствуются честным исполнением своих обязанностей, а ищут отличий, предоставляя своим товарищам и подчиненным расплачиваться своей шкурой за их бесполезные подвиги». Конечно, он совсем не был трус, но его военные и административные способности были не блестящи. Свои беспорядочные привычки и занятия он вносил и в свою администрацию; но он был счастлив в выборе людей и умел заставить их работать. Однажды он спросил только что приехавшего к нему из Петербурга флигель-адъютанта Баранова: «Что у вас говорят обо мне? Вероятно, говорят, что я дурак и что за меня все делает N? Я вам скажу, любезный друг, по секрету: я действительно глуп, но ему велел быть умным».

В служебных делах и отношениях он не напускал на себя важности и все делал как будто шутя. Диктуя самую серьезную бумагу, он не мог удержаться, чтобы не ввернуть какую-нибудь остроту, насмешку или намек. Его языка и пера очень боялись в Ставрополе и в Тифлисе. В сношениях с Петербургом он показал большую ловкость. Все его донесения туда были тщательно выглажены и имели много саркастического юмору и вообще оригинального. Он был плохой подчиненный и то, что он часто писал о своих непосредственных начальниках никому другому не сошло бы с рук, а его донесения Государь читал с удовольствием, хохотал и приказывал военному министру разрешить или дать то, чего Раевский просит. Я должен сказать, что в этих донесениях не всегда была строгая правда; особливо с цифрами Николай Николаевич не церемонился. Однажды при мне он диктовал донесение, [270] в котором, между прочим, говорил, что расстояние между двумя известными укреплениями 80 верст. Я, как офицер генерального штаба, счел своею обязанностью сказать, что тут только 35 верст. Он поглядел на меня серьезно и спросил: «Cela vous fera-t-il du tort si j'ecris 80 verstes? — Non certainement, mais.. — Eh bien, allez toujours, сказал он и потом с тою же серьезностью продолжал диктовать: «от Новороссийска до Геленджика 60 верст». — Suis-je genereux? Je vous fais cadeau de 20 verstes» ("От этого разве вас убудет, если я напишу 80 верст". — "Нет, конечно; но...." — "И так продолжайте. Я ли не великодушен? Дарю вам 20 верст). А дело было в том, что ему нужно было доказать невозможность двинуться с отрядом от одного места в другое.

Раевский любил общество молодых людей, любил хороший стол и хорошее вино, в чем был и знаток, но легко обходился без всяких прихотей. Между молодежью он был весел, шутлив и никого не стеснял; не смотря на то, каждый из его веселых собеседников ни на минуту не забывал его служебного положения. Его все любили. Молодые офицеры, прикомандированные из гвардии и из армии для участвования в военных действиях, возвращаясь в Петербург, рассказывали об нем множество анекдотов, которые достигали самых высших сфер и придавали его фигуре какое-то фантастическое освещение. Впрочем, при его связях и родстве в высшем кругу, он хорошо знал все отношения лиц и всегда находил возможность услужить дядюшкам и тетушкам, доставляя награды их племянничкам. Безусловно похвалить этого конечно нельзя; но извинить можно только тем, что на Кавказе все и всегда делали тоже самое.

Вот я много написал о личности Н. Н. Раевского; но чувствую, что не сказал довольно, чтобы обрисовать эту фигуру, оригинально и рельефно выдающуюся из толпы. Лично я ему много обязан. С самого начала нашего знакомства, он показывал мне особенное расположение, которое, постепенно увеличиваясь, дошло до какой-то отеческой нежности, хотя разность наших лет не так велика, чтобы я мог быть ему сыном.

Донесение о десанте на Туапсе сделано было очень ловко; картина десанта выставлена рельефно и яркими красками; приложены все расчеты войск по кораблям, порядок самой высадки, рассыпаны перлы похвал флоту и войскам, но ни слова не упомянуто о самом начальнике отряда. В Петербурге все, начиная от Государя, [271] были довольны. Раевский вошел в моду и сделался популярен. Государь пожаловал ему чин генерал-лейтенанта и орден Белого Орла. Вместе с донесением Раевский послал письмо военному министру князю Чернышеву, в котором просил для пользы службы о производстве меня в подполковники. Высочайший приказ о моем производстве подписан 11 Июня1838 г. Обе эти награды военный министр сообщил Раевскому с особенным фельдъегерем.

Здесь кстати будет сказать несколько слов о новой личности, с которою я познакомился. Это был Лев Сергеевич Пушкин, младший брат великого поэта, известный более под именем Левушки. В то время он был капитаном, состоял по кавалерии и при генерале Раевском, с которым был в дружеских отношениях. В литературном кружке, где были лучшие тогдашние молодые писатели; личность Льва Пушкина была охарактеризована двумя стихами:

"А Левушка наш рад,
"Что брату своему он брат ".

Между братьями было большое наружное сходство, кроме цвета кудрявых волос на голове: у поэта они были черные, а у брата почти белые. Поэтому он называл себя белым арапом. Лев Пушкин был хорошо образован, основательно знал Французскую и особенно Русскую литературу; сочинения своего брата он знал наизусть и прекрасно их читал. Вообще он имел замечательную чуткость к красотам литературы. Он был приятный и остроумный собеседник; искренняя веселость, крайняя беззаботность и добродушие невольно привлекали к нему; но нужно было его хорошо узнать, чтобы другие недостатки и даже пороки не оттолкнули от него. Он слишком любил веселую компанию, пил очень много; но я не видал его пьяным. Образ жизни вел самый беспорядочный и даже выдумывал на себя грязные пороки, которых, может быть, и не имел. Общество великосветской молодежи втянуло его с детства в свой омут и сделало его каким-то Российским кревё (Creve — забулдыга). Впоследствии он был членом Одесской таможни, женился и стал вести порядочную жизнь. Последнему желал бы верить, потому что чувства добра и чести в нем не заглохли под корою легкомысленной распущенности нравов. [272]

Пушкин был почти неразлучен с генералом Раевским. Последний был большой мастер утилизировать людей, но не мог заставить Пушкина заниматься чем-нибудь серьёзно, кроме писания под его диктовку. Кажется, в Нижегородском драгунском полку, он был его адъютантом; по крайней мире, об этой эпохе он шутя говорил : «когда мы с генералом Раевским командовали Нижегородским драгунским полком». Если это правда, то я сомневаюсь в особенном благоустройстве того полка.

Однообразие бивуачной жизни во время постройки укрепления было в этом году еще более томительно, чем в предшествовавшем. При отряде было не так много лошадей, и он довольствовались привозимым на суднах прессованным сеном. Фуражировок, которые разнообразили бивуачную жизнь, совсем не делалось. Скука и недостаток движения имели влияние на здоровье войск, особливо когда начались летние жары и неразлучные с ними перемежающиеся лихорадки. Место занятое лагерем, особливо по берегу Туапсе, было покрыто лесом и густыми кустами. Когда все это было вырублено и местность обнажена на ружейный выстрел от засеки, солнечные лучи потянули миазмы из сырой почвы и особенно усилили лихорадки. Это же было и в последующее годы, и чем южнее, тем болезни делались упорнее. В 1837 г. отряд, под личным начальством барона Розена, занял и выстроил укрепление при устье р. Мдзымты, в земле Джигетов. Из этого отряда едва ли третья часть вернулась, остальная сделалась жертвою климата вредного, на реке Мдзымте и еще более губительного в кр. Поти, где был устроен общий для отряда госпиталь. Он был снабжен всем для 600 больных, а их бывало до 1.500. Врачи терпели столько же, как и больные. Были случаи, что из всего медицинского персонала оставались на ногах фельдшер и цирульник. Первый визитировал больных, варил для всех укрепительную микстуру (mixtura roborans, которую солдаты называли рубанец) или же делал порошки такого же невинного свойства. Выбор одного из этих лекарств предоставлялся больным. Их разносил по палатам, в ведре и мешке, цирульник, человек сурового нрава, исправлявший должность всех фельдшеров и потому не позволявший больным долго его задерживать. Мне это рассказывали два очевидца, быв в то время солдатами и находившиеся за болезнью в Потийском госпитале, и однако же они остались живыми. Выздоравливали и другие. Это однако же никак не говорит в пользу наших госпиталей, особенно на Кавказе. Полковые лазареты большею частью были несравненно лучше. Полковым командирам давались большие средства для их [273] содержания и, при внимании главного начальства, между полковыми командирами являлось соревнование в улучшении лазаретов и содержании больных. Раевский мне рассказывал, что во время войны в Азиятской Турции (1828 — 1829 г.) у них однажды долго не было при войсках маркитантов, так что и в главной квартире не было бутылки вина. Вдруг приехал как-то маркитант Нижегородского драгунского полка и привез несколько дюжин бутылок хорошего портвейну. Раевский купил все вино и приказал давать его выздоравливающим в лазарете. Главнокомандующий присылал к нему просить для себя хотя одну бутылку. Раевский отвечал, что вино назначено исключительно для выздоравливающих в его лазарете, и что постороннее лицо может получить его не иначе, как поступивши в его лазарет. Правда, что это было в то время, когда Раевский был в большой милости у Паскевича. И, не смотря на щедрые средства, которые давались на полковые лазареты, их содержание обходилось гораздо дешевле госпиталей, которые издавна были излюбленным поприщем грабительства бесчисленного множества учреждений и лиц, начиная с коммисариатского департамента до смотрителя госпиталя.

Когда лагерь вполне устроился и окружился прочною и высокою засекою, горцы оставили нас в покое. Только изредка, по ночам, они подползали и делали несколько выстрелов безвредных, но производивших тревогу в лагере. Впрочем, такие ночные тревоги часто происходили и не от горцев, а от светящихся бабочек, которых прерывчатый свет аванпосты принимали за сигналы горцев и открывали ружейный огонь по всей линии. Мирных сношений с горцами у нас совсем не было; лазутчики говорили, что кругом лагеря строгие караулы и всем изменникам назначена беспощадная смерть. Однако же, не только лазутчики, но и наши пленные часто проходили безнаказанно. Некоторые из пленных по десятку лет находились у горцев, терпели большую нужду и дурное обращение, и теряли надежду когда-нибудь избавиться от плена. Неожиданное появление Русского отряда на Туапсе оживило их. Впрочем, был и добровольный выходец. Однажды поднялась частая пальба в цепи. Из лесу показался днем человек, которого приняли за горца. Это был старик за 80 лет, едва прикрытый рубищем. Он был родом из Крыма и провел 68 лет в тяжкой неволе. Старик почти одурел и рассказывал, что хозяин отказался его кормить и выбросил его на волю. Конечно, ни одна наша пуля в него не попала, но старик упал на камни и рассек себе колено, отчего и умер, прожив в лагере недели две. Забавно [274] было слышать, с каким участием он уговаривал нас уходить скорее, пока Крымский хан не узнал: иначе он ни одного из нас живым не выпустит.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив, Вып. 6. 1883

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.