Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ДВА ИМАНА

ИЛИ ИСТРЕБЛЕНИЕ ДОМА АВАРСКОГО

(Историческое повествование о Кавказе).

I.

Так вот судьба твоих сынов,
О Рим, о громкая держава!
Певец любви, певец богов,
Скажи мне, что такое слава?
Могильный гул, хвалебный глас,
Из рода в роды звук бегущий…

А. Пушкин.

Последний час 1831-го года был на исходе. Наступил 1832-й год. Отряд левого фланга Кавказской линии был расположен по трем горным ступеням, на которых раскинут огромный Ауховский аул, так называемый Араксу Аух.

Сакли, покинутые жителями, служили кровом нашим воинам; по всем улицам лежали замерзшие трупы туземцев; аул взят на копье; по всем окрестностям, в кустах, скрывался неприятель. На продолжении целого дня русское войско занималось прибиранием убитых и раненых своих соотчичей.

В 9 часов утра, генералы, штаб и обер офицеры стали съезжаться к сакле, занятой отрядным начальником для поздравления с наступившим новым годом. Иные не доехали, будучи свалены дорогою с коней меткими пулями скрывавшегося неприятеля; другие уже на сборном месте падали от вражеских выстрелов. Раненых тотчас уносили в полковые лазареты. [117]

Чуден был наряд съехавшихся с поздравительным визитом. На сюртуках иных виделись свежие следы крови, у других — пороховой сажи; у некоторых они были истерты и даже изодраны от трудных походов, либо прожжены у бивуачных огней; эполет ни на ком не было; многие вместо сапог носили безобразную войлочную обувь, которая доказывала, что ноги их пострадали от морозов во время прокладывания троп по нетоптанным снегам.

Отворилась дверь отрядного начальника, и Алексей Александрович Вельяминов вышел. Сняв свою кабардинскую шапку, он всем поклонился и сказал: «Благодарю покорно, господа, и я вас также поздравляю с новым годом! Кто со мною проходит этот год, тот век меня не забудет!» После того он надел шапку и вошел опять в саклю.

Начались толки между присутствующими.

«Видно он намерен нас поводить нынешний год!» — говорил один.

— Э, брат! — отвечал белоусый старый капитан, служивший уже 90 лет на Кавказе — страшен сон, милостив Бог! Кашу маслом не испортишь, а солдата походом, давай только ворону крови, на то созданы!

«Жены или дети у нас что ли? Волк меня зарежь!» воскликнул пятидесятилетний плешивый майор.

— Ну да, все прекрасно! — заметил один полковой командир: ? да больно холодно, пора бы выпить водки.

«Правда, правда ваша!» — закричали новые голоса. ? «Мы идем к вам выпить водки, у нас вся вышла»

— Милости просим, господа, сколько может вас поместить моя сакля, прошу пожаловать.—

«Я ручаюсь что у него нет места и для трех», заметил насмешливо один артиллерийский полковник. «У этого хлебосола есть особый дар находить клетку вместо сакли, строит одиночный себе балаган; а о палатке нечего уж и говорить, — чудо, как он в нее влезает»

— Ну да, да, господа! Я держусь пословице: скупость не глупость; в походе хлеб соль пополам, а табачок и водочка врозь. [118]

«Хорошо вам шутить, господа!» заметил другой, высокий, редковолосый, женатый полковой командир: «а право пора на линию, хотя бы на несколько дней, люди совсем оборвались, босые, провизии истощены, даже сухарей остается очень мало»

— А дело-то в том — прибавил казачий полковник, курляндский уроженец — что у некоторых жены на линии скучают.

«Полно шутить, старый гусар», отвечал женатый полковник: «не об женах идет речь, а о солдатах»

— Все пустое! — возразил Курляндец — в чем бедны люди? Может ли положение быть хуже линейного казака: вечно на коне, бурка ему и кров, и палатка, и шуба. А спросите моих орлов, они скажут вам, что нет жизни лучше походной, мяса вкуснее отбитой баранты.

«Ну так!» сказал скупой командир полка: «гусару легко плакать над положением своего казака; а посмотрите-ка на пехотного солдата, хоть, например, на часового отрядного начальника, жалость да и только!»

Все обратились к указываемому солдату, на голове которого была полусгоревшая кабардинская мохнатая шапка, а на амуниции накинут в виде бурки старый, изодранный ковер, отнятый у неприятеля; два войлочные мешка с дырями, подвязанные сыромятными ремнями, составляли обувь этого продрогшего часового. Он ходил съежившись взад и вперед очень шибко, дабы быстротою движения сохранить должную теплоту в замерзающих членах.

Все молчали, один толстый доктор, завернутый в пушистую енотовую шубу, покрытую тонким сукном, скоро прервал это молчание.

«Воля ваша, господа!» — сказал он: «а мне право кажется, что вы любите преувеличить трудности походов. Правду сказать, я уроженец северной Германии, а потому и не боюсь морозов. Вы все жалуетесь на теперешнюю стужу, а по мне, так температура прекрасная и здоровая; вот вам пример я сам: до похода я вынужден был отказывать себе в двух любимых вещах — кюнель-вассер и голландские сельди. Теперь всякое утро я съедаю целую селедку и выпиваю по чарке кюнель-вассера; между тем, благодаря Бога, чувствую себя прездоровехоньким.» [119]

— Да, да, потому что ты Немец — возразил с занятною досадою скупой полковник.

«Прошу не забываться» отвечал ему доктор: «иначе я пожалуюсь отрядному начальнику, он вас арестует»

— Ах ты негодный! Как смеешь клеветать на Алексия Александровича — с жаром произнес полковой командир, подходя ближе к доктору и сжимая кулаки. — Разве ты забыл, что он Русский, а не Немец, твой брат? Понимаешь! —

В эту минуту провизжала пуля; один офицер упал раненый. Наш эскулап, нагнувшись от визга пули, поскользнулся и запутавшись в шубе упал. Увидев кровь, текущую из раны офицера, он обезумел и отчаянным голосом кричал собранию: « помогите, помогите, я ранен.» Все хохотали, даже и сам раненый. Однако испуганного доктора подняли на ноги. Вечером по отряду пронесся слух, будто его поднимая преизрядно пощипали, даже поколотили.

День кончился, как обыкновенно водится, на стоянках, карточною игрою и разговорами. Все повторяли слова отрядного начальника: «кто со мной проходит нынешний год, тот век меня не забудет!» Многие старались разгадать загадку этих слов: думал ли он положить конец войне в этом краю, или предвещал неслыханные труды и небывалое еще кровопролитие? Кто готовился погибнуть в боях того года, а кто быть изувечену; но к чести отряда заметим, что никто и не думал перетолковать слова начальника в свою пользу, т. е. что подчиненные его не забудут за награды, которые он намерен в этот год им доставить. Правда, все знали разборчивость и справедливость Алексея Александровича Вельяминова, да при том всякий знал что не отстанет от товарищей при случае отличится.

После неимоверных трудов отряд, перенесший все ужасы зимнего похода: стужу, голод, всякого рода лишения, ознакомясь с мясом кошек и собак, блуждавших по покинутым жителями аулам, в половине марта отряд стал переправлятся на левый берег Терека. Несмотря на все это, веселость и беспечность русского кавказского солдата ни на минуту его не покидала; самые жестокие лишения не изменили его характера. Целые батальоны, втаскивая артиллерию на крутизну гор, покрытых облаками, по глубоким [120] снегам, уверяли, что отрядный начальник хочет вести их ближе к Богу. Проведя несколько дней не евши, в числе солдат находились такие, которые шли переходы, приплясываючи, уверяя товарищей, что они сделались так легки, что иначе не могут идти — и батальоны хохотали. Возвратясь из столь трудного похода, эти истинно праведные создания изливали свою радость волокитством, ухаживали за казачками, выезжавшими к ним с чихирем, булками и пр. Каждый наперерыв старался рассмешить других каким либо острым двусмысленным словом или пошлостию, сказанною булошницам и чихирницам; но эти редко отвечали воинам веселою улыбкою, большею частью они ворчали и прятали деньги, получаемый за сбытый товар.

Наконец истомленные роты расположились по квартирам в станицах. Кто может себе представить блаженство уцелевших воинов, незнавших отдыха, согретых теперь в теплых домах горячими объятиями милых, приветливых терекских казачек? Не разбирая чинов, всякий стремился к одной и той же цели, правда, незамысловатой и немудреной, не требующей ни познаний, ни ума, однако необходимой для рода человеческого!

«Кому ума не доставало....» говорит наш покойный Грибоедов.

Сначала некоторые казачки вооружились твердостию и целомудрием; но это продолжалось только с неделю или много две; а потом когда появились на станичных львицах новые наряды и украшения — это потрясло всю решительность степенных дочерей Терека! Таковы женщины! Та, которую не поколеблет и стремление сердца, ни жар полуденной крови, ни честолюбие, словом никакие страсти души и сердца, та не может устоят против искушений нового наряда. Увы! такова женская добродетель! разумеется, я говорю о добродетели казачьих жен и дочерей.

Был великий пост. Унылый торжественный колокол ежедневно сзывал православных к молитве и покаянию. Сколь глубоки впечатления, производимые заунывным, великопостным звоном, особливо, когда долгое время его не слышишь! Пробужденный христианин невольно крестился; в душе его отзывалось какое-то глубокое, сильное чувство. Творец, молитва, покаяние, будущая жизнь — все это роится в мыслях его и наполняет душу кротким смирением. Он знает, [121] что этот звук пробуждает во всех одно и то же чувство; он любит ближних своих, как братьев, как детей единого Отца; даже бремя существенной жизни делается ему сносным, почти легким.

Однако распущенному отряду не удалось и поговеть. Проскакала как вихрь тройка. Она мчалась так быстро, что колокольчик едва звенел. Молодой офицер подскакивал к квартирам военного и станичного начальников, выбегал, опять садился на свежую тройку и в станице все кипело, все суетилось. Где-бы солдаты ни были, что бы ни делали, были ли в церкви или спали дома, их поспешно выгоняли; всюду слышалось магическое приказание: «скорей, выходи!» и прибавлялось: — в поход! Станичные начальники с атаманами своими и десятниками выгоняли солдатский провиант. Велено идти форсированным маршем.

В один день дорога вверх по Тереку, на протяжении более ста верст, оживилась множеством войск, загромоздилась пушками с их ящиками, повозками с провиантом и пр. Адъютанты неслись на курьерских сломя голову, без нужды и цели.

Причина всей тревоги была та, что Газы-Мулла, собрав многочисленные толпы, пошел на Низрановское племя, которое не соглашалось принять его таригата [догмата веры] и оставалось верным Русским. Он хотел силою увлечь за собою Низрановцев; но встретил с их стороны неожиданный отпор. Племя это мужественно боролось с многочисленнейшим неприятелем, поджидая помощи от наших войск. Отряд должен был спешить к нему на выручку.

Газы-Мулла с полчищами отступил, когда увидел приближение русского войска. Терекскому отряду только оставалось возвратиться, хотя на короткое, время, на свои квартиры, где ему необходимо было обшиться и обуться.

II.

Son Dieu etait la volonle! La puissanoe son
ideal! La force son element de vie!

Spiridion de Georges Sand.

По переправе русского отряда на левый берег Терека, Газы-Мулла не отдыхал. Этот предприимчивый Мулла, воин и законодатель, не терял времени. Он раздувал мятеж, разжигал фанатизм диких племен Кавказа, призывал их к козаветту [священной [122] войне] и независимости. Между тем он порабощал умы, заковывая их страхом казней, страхом будущей жизни и неизбежной, неумолимой кары Божией; обольщал их корыстолюбие льстивыми обещаниями, сулил им имущества муртатов, (муртат, вероотступник, renegat) падших во власть мюридов (мюрид, ученик. Газы-Мулла называл так последователей своего учения), распространяя это и на жен муртатов, ведущих хлеб соль с гяурами. Одним словом он созидал себе державу, избрав главным местом пребывания крепость Агач-Калу. (Агач-Кала была первой крепостию Газы-Муллы и первым приютом мюридов. Она находилась на вершине Каранайского хребта, по дороге от крепости Темир-Хан-Шуры к укреплению Зирани и была окружена высокими деревянными стенами. В 1832 году крепость эта была взята с боя русским войском и уничтожена. Проишествие это сливается с горестным воспоминанием о смерти храброго полковника Миклашевского, который вскочил первый на стены, желая подать пример мужества командуемому им полку. Он погиб в цвете лет, оплакиваемый теми, которые его знали и уважали. Щадимый в последних войнах гибельных климатом Персии и кровопролитными боями Турции, он лег наповал на деревянных стенах Агач-Кала, в дремучих лесах Дагестана. Храбрый муж! ты расстался с жизнию в порыве мужества, не чувствуя предсмертной тоски! Но что осталось после тебя? По дороге этой ежедневно проезжают путешественники, проходят целые отряды, — и проводник — Дагестанец, указывая пальцем на остатки рва, говорит зевая: «вон там была Агач-Кала, крепость Газы-Муллы!» Но никто не скажет: «тут погиб Миклашевский с горстию храбрых!» Остались ли, по крайней мере, в рядах твои сподвижники, свидетели твоего геройства? Увы! вот слава Кавказа!...)

Газы-Мулла посвящал дни свои проповедыванию нового учения, молился торжественно Творцу вселенной, предсказывал будущее и тем заслужил в суеверном мнении народа почетные прозвища: муршата [учителя], имана [апостола] и пегамбари [пророка]. Этого мало, он творил суд и расправу в подвластных ему племенах, издавал законы, беспрестанно писал к горным обществам, наставлял их мятежу и восстанию против Русских, распределял места под укрепления, укреплял их, чтобы предупредить всякое покушение русских отрядов, посылал наказывать деревни, отказывающиеся от его торигата, штрафовал целые общества, казнил и резал головы провинившимся, и когда красноречие его не убеждало, тогда прибегал к огню и мечу, обращал все в пепел и потоки крови; одним словом, брал силою то, чего не мог покорить убеждением. Случалось, что Газы-Мулла внезапно исчезнет; все поиски останутся тщетны; но вскоре он вдруг, нежданно появится с новыми нравственными силами, с новою твердостию, с новою предприимчивостью и часто с новыми идеями. Это заставляло народ [123] думать, что Иман беседовал с Аллахом или по крайней мере с Магометом. Чем сильнее были его отлучки, тем сильнее вкоренялись баснословные верования посреди этих суеверных племен, тем таинственнее делался характер Имана.

По возвращении с одной из этих отлучек, Иман объявил, что Аллах повелел ему воздвигнуть в горах первопрестольный храм, где духовенство, поставленное этою мечетью, одно будет признано истинным, правоверным; что все прочие — лжецы, обманщики, богоотступники, что Аллах повелевает каждому мюриду, правоверному истреблять, умерщвлять муртатов, и в награду дает им все имущество убиенных. Этот храм был заложен в Ново-Андреевской деревне; но в зимний поход 1832-го года генерала Вельяминова был срыт и стены его опрокинуты. Газы-Мулла покинул на некоторое время намерение закладывать новую первопрестольную мечеть; но в настоящую пору — его положение изменялось, власть увеличилась, он видел себя властелином, у него было имущество. Иману нужна была уже не ничтожная крепость Агач-Кала; но место, где было бы защищено, как от поисков русских войск, так и от кичливости его соотчичей, нетвердых в преданности своей, необузданных детей гор. Для этого он избирает селение Гимры, лежащее в неприступных теснинах гор; единственную тропу, ведущую к владениям Русских, заграждает тремя рядами огромных каменных завалов, венчанных заостренным частоколом; упирают эти завалы в отвесные скалы Кавказа, и вооружает их укрепленными башнями. Окончив это, он перевозит в Гимры свои сокровища, своих пленных и пленниц. Да, у него есть и пленницы: но он мало об них помышляет; одна лишь Армянка служит исключением. Оторванная от богатого семейства в Кизляре, с первого дня плена. она отделена от прочих, не разделяла зверского насилия, не служила насыщением грубым, сластолюбивым похитителям своим подобно подругам, которые клянут жизнь, сберегаемую врагами для насыщения зверских страстей своих, даже родная сестра ее не ушла от общей участи, от общего позора. Взятая юною девой, Армянка дева и теперь; она оплакивает разлуку с родными, плен, окруженный негою, покуда другия в рубищах истомляются в самых трудных домашних и полевых работах. Окруженная многочисленной прислугой, она видит лишь угождение и любовь окружающих ее. Газы-Мулла к ней не ходит: одинок и целомудрен, он презирает наслаждение плоти, по крайней мере, такова народная молва; однако он часто спрашивает об Армянке, [124] исполняет все ее просьбы, доходящия до нее чрез посланцев: народ только дивится его набожности. Молодая пленница знает кумыкский язык, как и все кизлярские ее единоверцы; Иман приставил к ней кумыкского старого Алла, боязливого муллу, который преподает ей коран, и старается обратить армянку в правоверие, однако все напрасно. Она остается непоколебима и тверда даже на все доводы и убеждения одного красноречивого старика, русского отступника и беглеца, который представляет ей, что никакой выкуп не возвратит ее семейству, что ей не видать более страны родной, следовательно, и не почерпать никогда утешения в обязанностях своей церкви. Между тем Газы-Мулла отправляется в поход, причинивший тревогу в станицах, описанную в предыдущей главе.

Иман в земле Назрановцев, в своем стане, ведет ту же деятельную жизнь, как и дома. Лазутчики непрестанно привозят ему известия о движении русских войск, о готовности таких-то племен присоединится к нему, о нерешительности и сомнении других, об упорстве третьих. Газы-Мулла все слушает важно; его лицо пребывает неизменно, как у истого азиатца, между тем он рассылает во все стороны гонцов с приказаниями, убеждениями, наставлениями и письмами, к разным кадиям; после того принимается за чтение Корана и молитву.

Однажды, ночью, Иман сидел в своем шатре, посреди спящего стана; открытый Коран лежал перед ним, освещенный огнем костра; его верный, неразлучный слуга, Кара-Иса, вошел к нему с полузаспанными глазами и объявил, что какой-то Гимриец приехал к Иману. Его вводят, но прежде чем впустить приезжего, вошли два часовые с ружьями на наготове, с возведенными курками: приезжий был совершенно обезоружен. Газы-Мулла узнает в нем одного из своих домочадцев; тогда отпустив караул и Кара-Ису, он спрашивает: «что нового в Гимрах?» После подробного отчета во всем ему порученном для передачи Муршату, домочадец Имана объявил, что армянская дева готова принять правоверие. Необычайный, неизъяснимый луч радости прояснил строгое чело Газы-Муллы, он не смеет верить этому известию, заставляет домочадца повторять его несколько раз, и наконец убедясь в истине, восклицает: «велик Аллах, многомилостив к рабу своему!» После того Иман, наградив приезжего, отпустил его отдыхать, а сам принялся опять за чтение Корана; но глубокая, трепетная дума наполняла его смущенную душу. [125]

Около шатра муршата был поставлен высокий треножник, служивший минаретом. На рассвете на него взбирается муэдзин и плаксивым, протяжным голосом провозглашает на весь стан: «Ла иль Алла, Мухмет риул-иль Алла, вставайте правоверные на Ирти-Намаз Джюнги (джюнга, пятница, празднуемая магометанами вместо нашего воскресения), молитва бо есть лучше сна!» Это воззвание застало Газы-Муллу еще бдящим. Он встал с своего места, совершил домашнее омовение и вышел к треножнику. Ему постлали бурку, тут он разулся, умыл ноги, руки и бороду, потом стал торжественно на колени и начал читать в полголоса молитвы. Старейшины и духовенство повторяли молитвы, стоя также на коленях на своих бурках в несколько рядов позади первосвященника; прочие следовали их примеру, но у своих ложбищ, по всему стану. Молитва продолжалась долго, с разными телодвижениями. Правоверные кланялись усердно в землю, неоднократно вставали на ноги, чтобы опять пасть на колени, словом сказать, не упускали ни одного наружного признака, обыкновенно сопровождающих молитву магометан. Наконец ирты-намаз кончился; все обулись, надели свои черкески и важно, по азиатски, поздоровались с Иманом. Газы-Мулла, отдав им поклон, торжественно произнес следующую речь: «Правоверные! да утвердит вас Аллах на путях своих! Сообщаю вам, что нынешнюю ночь Всемудрый ниспослал на меня, покорного раба своего, вдохновение. Возрадуйтеся милостям, посылаемым Всесвятым на избранного своего! Хвала имени Его! Хвала щедротам Всемилосердого! Да, правоверные! Покуда вы покоились среди ночной тиши благодетельным сном, я был углублен в чтение премудрой книги. Внушенный Всеведущим я предавался следующим размышлениям: по истинному учению, многоженство ненавистно Аллаху, тем паче ненавистен тот, кто предастся наложницам (это одно из главных правил мюридства); а потому отвратясь от пола радостей, я вел самую строгую, целомудренную жизнь, и в гордости своей думал идти по стезям, угодным Всемудрому; но это была лишь надменная самонадеянность. Могу ли я, творение ничтожное, идти против законов природы? Могу ли я быть премудрее Создавшего меня? Аллах создал нас для того, чтобы мы плодили землю и населяли ее, меня также как и других. Для этого Аллах учредил брак и дал обоим полам взаимные желания, итак человеку должно, необходимо женится! Таково было мне внушение Всевышнего нынешнюю ночь, когда я получил известие, что моя Кизлярская пленница освещена лучем Аллаха и жаждет [126] принять правоверие. Из этого я вижу, что она предназначена мне в жены; покорный велению Всемогущего, прошу вас избрать между себя трех духовных особ, в присутствии которых кизлярская Армянка, нареченная супруга Газы-Муллы примет правоверие Великого Пророка!»

Между тем русские войска приближались; Назрановцы оказывали лишь сильнейший отпор; съестные припасы горцев истощались; Газы-Мулла решился распустить свои полчища и возвратится в Гимры. Тут он застал свою Армянку уже мусульманкою; в присутствии трех почетных эфенди, она поклялась на раскрытом Коране, держанном гимринским кадием, что отрекается от веры предков своих и вступает в магометанство. Газы-Мулла этого только и ждал: он назначил день для брака, разослал повсюду в горы сзывать народ на свадебный пир и отрядил несколько отрядов барантовать соседственные русские области, чтобы иметь нужное количество скота для угощения ожидаемых гостей. В горах распространился слух о дивном обращении Армянки в мусульманство; из уст в уста переходили баснословные рассказы о великолепных приготовлениях Имана к брачному пиру, вещь еще дотоле неслыханная в краю, где стоические нравы не освящали обыкновением своим таковые празднества.

Разные племена съезжались. Газы-Мулла приветствовал всех с необычайным радушием; льстил старейшинам и людям почетным, только лишь на кафедре мечети, когда после молитвы, он проповедывал Коран, Иман являлся прежним строгим, угрюмым, непоколебимым мужем. Страшны были в его устах угрозы в мести Аллаха, ужасны были его проклятия на тех, которые дерзнут изменить святому учению, ими ныне принятому! В эти торжественные минуты, Иман говорил, что близок час отчаянной борьбы с Русскими: счастлив тот, кто погибнет за святое дело; венец бессмертия, вечные радости и беспрестанные наслаждения будут его наградою в высшем небе. Туг Газы-Мулла сам сознавался, что сам жаждет славной смерти боевой, и говорил, что, когда его не станет, он избирает по себе преемником первосвященства, одного из двух своих мюридов: Аварского чанку (чанка, родившийся от брака исправных состояний. Это среднее положение между сыном законным и побочным. Когда отец Уздень (дворянин), а мат простая поселянка или мать княжна, а отец Уздень, и так далее, тогда сыновья чанки) Гамзат Искендера или Гимрийца Шамиля, что Аллах должен указать, [127] которому из двух следует отдать предпочтение. Иман увещевал народы к покорности его наследнику.

Это было раннею весной. По всему берегу Аварского Койсу, в окрестностях Гимр, лежали группами горцы и с свойственной им ленью, машинально, смотрели на бешеный поток, который крутился, вздувался от потоков, стремящихся с выси гор, где таяли снега и наворачивал в шумном русле своем громады камней. В окрестных садах соловьи своими трелями вторили ропотному журчанию вод; пташки в кустах пересказывали друг другу взаимную любовь, горлицы нежно ворковали, гуляя по юной мураве, испещренной цветами; могучие орлы перекликались на вершинах скал; но горцы не обращали внимания на эту дивную картину природы: одна мысль наполняла умы, один разговор занимал всех — это Газы-Мулла! В частных беседах рассыпались хвалами Иману, дивились его приветливости, гостеприимству, мудрости, святости, одним словом, Газы-Мулла никогда не был так могуч и силен, как в эту пору. Прежде страшились его казни, теперь его приветствие побеждало все сердца.

III.

Je viens apres mille ans changer ces lois grossieres
Il faut un nouveau culte, de nouveaux fers,
Il faut un nouveau Dieu pour l'aveugle univers.

Mahomed de Voltaire.

Чем скрытнее человек, чем молчаливее он в кругу людей, тем необходимее ему изредка излияние чувств, совершенная откровенность: он отдыхает, сбросив с себя личину, в которую облекается в обществе. Но к чему же эта личина, спросите вы? Причины, побуждающия носить ее столько же различны, сколько и свойства людей. Иной носит ее из желания казаться умнее, чем есть; другой хочет скрыть под ней свои пороки; третий из робости не желает показывать отвращения или презрения, которое чувствует к ближним своим, к их пошлостям или низостям; четвертый боится быть смешным и надевает личину, но цель ее всегда одна — заслужить уважение себе подобных и пользоваться преимуществами этого уважения.

Личина эта у людей просвещенных бывает разнообразна и зависит от склонностей, воспитания, ума и даже круга, в [128] котором человек живет. Необразованные, грубые азиатцы скрывают все стремления необузданных страстей своих под личиною важности и глубокого молчания. По законам веры и обычаям, магометанин должен находиться в вечной борьбе с самыми сильными влечениями каждого человека. Переступив из за домашнего порога, мусульманин должен забыть даже о существовании другого пола, кроме его собственного; всякое возвышенное чувство как например: сыновняя или родительская любовь, нежность к супруге или сестре — все это слабость, позор, преступление для кавказского магометанина; а пуще всего позорны для него порывы человеколюбия. Чтобы заслужить общее уважение в горах, он должен казаться суровым, жестоким и совершенно одиноким на свете, быть чужд всякого рода привязанности. А потому, кавказский мусульманин, опасаясь обнаружить какие либо чувства и тем изменить собственному характеру, носит непроницаемую маску суровости и притворного, глубокого молчания. Чем искуснее он разыгрывает эту роль, тем необходимей для него отдых. Перейдя за высокие стены своего дома, где ни одно окно не пробито на улицу, он запирает крепко свои двери, разоблачается телесно и нравственно, ласкает жену, детей, становится разговорчив, чувствителен, весел и только сохраняет от внешней личины своей непреклонное самовластие, нетерпящее противорчия. Такая двоякая роль делает его ревнивым, как физически, так и нравственно: ему страшно и подумать, что жена его, полюбив другого, раскроет любовнику настоящий нрав своего мужа. Вот причина, внушившая магометанам мысли запирать женский пол. Но это нисколько не делает женщин несчастными, как полагают европейские филантропы: они имеют свои радости, свои наслаждения, правда, непонятные для образованных дам, однако не менее того существенные; даже власть их на мужей, хотя скрытнее, но не менее сильна европейских жен.

Газы-Мулла был магометанин, и по принятому им на себя характеру, должен был носить личину, еще более непроницаемую, чем другие его единоверцы, которых он имел целью обманывать. Поэтому понятно, что он нуждался в жене и предпочел взять ее из пленниц, не имевших около себя никого близкого, кому б передать тайны мужа; понятно также и счастье Газы-Муллы, когда брак его совершился.

Пиршества долго не прекращались; Иман являлся перед народом все по прежнему: его жизнь, повидимому, ничем не изменилась. [129]

Покорный обычаям горцев, он засыпал поздно ночью в своей кунакской, наполненной старейшинами, учеными и людьми духовными, которые расходились тогда только, когда Газы-Мулла после дневных трудов своих, предавался сну.

Едва уходили все, как Иман переходил потаенною дверью в комнату жены, где наслаждался всем счастием, которое мусульманин может найти в браке.

Покой, куда Газы-Мулла являлся любовником и мужем, была довольно пространная, продолговатая комната, в углублении которой, на богатых коврах, лежали перины, служившие постелю и покрытый парчевыми одеялами, стеганными на вате; в изголовьи были огромные пуховые подушки в штофных чехлах. Неподалеку от постели, в другой стене, находился камин, где всегда горел веселый огонь; у противоположной стены, четвероугольные каменные столбы, суживающееся кверху, поддерживали полки, закладенные тюфяками, подушками, коврами и тому подобным; на столбах висели зеркала и разная луженая посуда, между ими на полу стояли большие, пестрые тюменские сундуки; позади одного из них скрывалась потаенная дверь, в которую входил каждую ночь Газы-Мулла. Комната эта была выкрашена беложелтоватою краскою, а камин и столбы, желтою вохрою. Кругом камина, столбов, наружной двери и единственного окна, залепленного бумагою, натертою жиром, были проведены широкие черные полосы, в виде украшений; окно запиралось на ночь дубовыми створчатыми ставнями. На день постель прибиралась и на этом самом месте, на разостланных богатых коврах, посреди роскошных подушек, в богатом наряде, жена Газы-Муллы, окруженная почетнейшими женами Гимринскими, ткала позументы и принимала старейшин и людей заслуженных. На ночь все запиралось кругом, и она предавалась тайным наслаждениям первых брачных ночей.

Спустя несколько дней после свадьбы, ужасная буря стонала ночью извне, врываясь вихрем в щели дверей и окна брачного покоя. Иман встал с ложа, совершил омовение, надел бешмет и подпоясал его поясом, на котором висел кинжал, заткнул пистолет сбоку и сел против камина, где горел яркий огонь, освещавший всю комнату. Армянка вероотступница лежала боком на синем парчевом одеяле, подложив под локоть круглую подушку, крытую красным штофом. Она поддерживала рукою лицо; большие [130] и выразительные глаза ее, полные истомы наслаждений, с любовью покоились на Имане. Двадцать четыре тоненькие черные косы, сплетенные на затылке, небрежно падали по плечам: спереди волоса ее были обстрижены коротко и ровно, как у русских мужиков; на голове находился маленький платочек яркого цвета, в ушах блестели алмазные серьги, а белую шею обвивала нитка крупного жемчуга — добыча Кизляра. Вся одежда ее состояла из длинной, белой рубашки, застегнутой у воротника небольшою, бирюзовою запонкой; рукава широкие к низу обнажали совершенно ее руки; рубашка в прихотливых складках лежала по недавно еще девственному, юному телу; из под нее розовые ноготки ног выглядывали наружу. Армянка не была красавица, но необычайная свежесть и огненное, пламенное выражение глаз, делало из нее существо, привлекательнее самих красавиц. Газы-Мулла, проведя важно рукою по бороде и пробормотав обыкновенное ежечасное призвание Ла ил Алла, зевнул протяжно и сказал:

«Я нарочно днем выспался, чтобы долее с тобою побеседовать.»

—Мне самой не хочется спать. — отвечала Армянка. Потом, после некоторого молчания, прибавила: — Чем больше смотрю на тебя, тем тверже вспоминаю твои черты; я где то тебя встречала. Сдержи, джана (мой милый, мой друг), свое обещание, раскажи, где мы с тобою впервые встретились?

Иман задумался, нахмурил брови, взглянул несколько раз на жену, потом сказал: «рассказать тебе это, значит открыть всю жизнь мою; но знай, что я вверяю тебе тайну важную — вот это будет мне порукою в твоем молчании.» И Газы-Мулла, сведя опять брови, указал на кинжал. Немного спустя, он продолжал:

«Слушай же, что каждую ночь просишь тебе расказать. Родители назначали меня в духовное звание, а потому и отдали учиться арабской грамоте. Окончив учение, я был посвящен в Муллы и отправился в Кизляр, где открыл школу, в татарском предместии, для детей правоверных; но это доставляло мне лишь скудные средства к пропитанию; между тем деятельность моего нрава с каждым днем развивалась более, я жаждал трудов, кровь во мне бушевала, избыток жизни томил, чтение арабских книг возмущало воображение: жаждал чего-то и сам не знал, что мне нужно, сделался несносен сам себе, скучал всем, тосковал, между тем какая-то неведомая потребность всюду меня преследовала, сама жизнь [131] была мне в тягость. В это время, потеряв терпение над собою, я решился истомою тела заглушать непонятные терзания души. После двухлетнего степенного управления школою, я вдруг предался распутству, промотал и пропил все, что имел для существования. Родители моих учеников, оскорбленные моим соблазнительным поведением, отняли у меня детей, тогда я вынужден был искать дневное пропитание в трудах поденщика, под именем Муллы-Магмета...»

— Мулла-Магмет! — прервала вероотступница: — мне что-то памятно это имя.

«Да, Мулла-Магмет нанимался днем у кизлярских Армян работать в их виноградниках, а вечером, на заработанные деньги, съедал укромный кусок хлеба и напивался пьян. О, как горьки были мне эти деньги! Не удивительно, что я искал в пьянстве средство усыпить огорченное самолюбие. Мало того, что я зарабатывал их потом лица своего, но еще когда приходил час расплаты, надменные кизлярские Армяне, разными неправдами, хитростями удерживали одну часть следующих мне денег, а остальную выдавали с дерзким презрением. Просить на них было бы глупо; я очень хорошо знал, что все кругом им предано из корыстолюбия; а потому беспрерывно переходил от одного к другому. Наконец я попал к отцу твоему: он был еще хитрее своих единоверцев, но обходился ласково с работниками; я работал у него уже два месяца.»

— Так это там я тебя видала? — спросила жена Газы-Муллы.

«Да, ты меня видала в саду отца своего; я часто издали любовался тобою, ты мне нравилась: с этой поры я стал тебя желать»

— Желать, а не любить? — заметила армянка.

«Да, желать» отвечал Иман, нахмуря брови. После короткого молчания, он опять провел по бороде и продолжал: «наконец утро окончательного рассчета настало; отец твой бессовестно меня обсчитал; я заспорил и он ударил меня. Я было кинулся на него; но он, ударом палки по голове, поверг меня без чувств на землю. Товарищи меня вынесли, обмыли холодною водой, и я опомнился: месть, ужасная месть кипела во мне, насилу дождался я вечера. Когда смерклось, с кинжалом у пояса, я пошел к дому отца твоего с намерением его убить, а тебя украсть и изнасильствовать. [132]

Если же ты не согласишься бежать со мною в горы, то умертвить и тебя. Ночь была темная; дождь ливмя лил, кое-когда перемежаясь градом; я стоял около крыльца вашего дома; собаки все укрылись от непогоды, а если-б и бегали по двору, то они меня знали; терзания души моей были ужасны в эти минуты. Продрог я от мокроты, но меня оживляло чувство страха, если меня поймают на преступлении; жажда мести над твоим отцом и наслаждения с тобою противоборствовали холоду осенней ночи и согревали мою кровь. Я знал, что вашем большом доме, кроме твоего отца, матери, сестры твоей и тебя, никого не было, стало быть, умертвив главу семьи внезапно, нетрудно было бы довершить и остальное. Наконец дождь перестал; но темнота ночи еще более усилилась; небо было черно и страшно; громы вдали перекатывались и лишь изредка красная полоса молнии пересекала нависшие тучи. Колокол пробил девять раз; загремели солдатские барабаны; дверь крыльца отворилась и предмет моей мести вышел. Я дал ему сделать несколько шагов; потом вдруг закрыл ему крепко шапкою рот, и лезвие острого кинжала, настоящего Базалая, (Базалай, славный оружейник в Дагестане, известный по всему Кавказу) пронзила ему сердце. Он упал на землю; молния блеснула и что же увидел я? Не отца твоего я зарезал, но какого-то неизвестного мне армянина»

— О! я помню как это всех нас перепугало! — прервала армянка: — но никто не мог отгадать убийцы. —

Газы-Мулла молчал. Досада, злость выразились на лице его. Немного спустя он продолжал:

“Делать мне в Кизляре уже было нечего; оставаться в этом городе, где никто не понял бы, что я не мог иначе поступить после нанесенной мне обиды — было опасно; я воспользовался темнотою ночи и пошел прямо к Тереку; переплыв через эту реку, вышел на Казы-юртскую дорогу, шел по ней, днем скрываясь в камышах, а ночью продолжая путь. Таким образом я добрался до деревни Мятли, где нашел гостеприимство и приют у кунака (приятеля, друга); тут уже никакая опасность не грозила мне. Я стал помышлять о том, что бы мне предпринять: с одной стороны, я видел необходимость обеспечить свое существование, не имея ровно ничего; с другой, я не мог покинуть замысла мести над отцом твоим, не мог и отказаться навсегда от тебя. Подстрекаемый этими чувствами, я [133] решился пристать к известной шайке абреков Ичкиринской земли; но прежде всего захотел побывать в Гимрах, на родине своей. Когда пришел туда, во мне родилось новое желание повидаться с учителем моим, славным Алимом (алим, всякий человек, известный своей ученостью и пользующийся особенным уважением народа) Казием-Магометом-Муллою; но это было не легко. Все знали, что он жив и живет отшельником в какой-то пещере; но где именно, никто не мог указать: это еще более подстрекнуло мое желание. Я отправился в верхний Табасаран, к одному Мулле, бывшему некогда любимым учеником нашего наставника и нашел в нем строгого блюстителя учения Великого Пророка, во всем смысле праведного мужа. Он принял меня радушно; я расказал ему о намерении своем пристать к абрекам и о желании видеться прежде с нашим учителем; просил его помочь в последнем: он ничего на это не отвечал. На следующий день поздно вечером, он меня разбудил и спросил, все ли я желаю видеть Муршата Магмет-Муллу; я отвечал утвердительно; тогда он велел мне встать и идти за собою. Мы навьючили двух ослов пищею и отправились без дорог и троп по ужасным чащам, то взбираясь на крутую гору, то карабкаясь на скалу, по каменьям и россыпям. Наконец к полуночи, мы взобрались с большим трудом на превысокую гору, имеющую с одной стороны отвесную скалу; в полускале было отверстие, мы спустились туда по аркану и очутились в пространной, высокой пещере. В одном углу сидел худой и строгого вида старец, который перед огнем варил себе кушанье; неподалеку от него, разостланный на камне ковер, бурка и деревянная колода в изголовье, составляли его постель. В стене пещеры, выходя из трещины, журчала водяная струя и уходила в другую трещину. Магмет-Мулла принял меня строго, но благосклонно: он объявил, что я должен пробыть с ним несколько времени. Мы спустили также сьестные припасы; я прибрал их; тогда мой спутник простился с нами, вышел из пещеры, подобрал аркан и пошел назад в свое селение. Я же остался с Муршатом, который начал меня испытывать: мое испытание продолжалось всю эту луну; Наконец, в одно утро, после ирты-намаза, Магмет-Мулла объявил, что он избирает меня в проповедники исправительного таригата, в служители Аллаха, которому поклонение страшно упадает среди наших горных племен; но что прежде этого, он должен еще посвятить меня в великие тайны. Таким образом прошел год: этот [134] мудрец пояснял мне смысл правоверия, открывал тайны таригата, рассуждал о предметах шариата, о способе привлекать, убеждать и повелевать соотчичами. Бывало, по зорям, мы сиживали у отверстия пещеры и смотрели в ущелье. Уединение, отшельническая жизнь, заставляла Магмет-Муллу обращать на все окружающее созерцательное внимание — это обратилось ему в привычку и потребность: он видел во всем символы, силясь читать их смысл (Пчела (заглавие XVI главы Корана) гласит, что каждая вещь в природе имеет свое значение) и старался научить меня тому же. С какою любовью к природе он смотрел на оленя, ходившего по зеленой поляне, на пташек, перелетавших с дерева на дерево, покуда дикий кот коварно подкрадывался к ним; иногда хищный волк или хитрая лисица, сторожившие добычу, обращали внимание мудрого старца, то орлы, парившие в синеве небес, то медведь, карабкавшийся на скалу и занимавшийся падением столкнутых им камней, летевших на дно пропасти; то медведица, кормившая своих птенцов, иногда ласково их облизывая, а иногда прихотливо дававшая им оплеухи богатырскою лапой. Но больше всего его занимали облака, когда, спустившись на уровень пещеры, они изрыгали молнии и гром разражался на окрестных горах, раскидывая кругом обломки вековых гранитов, а молнии огненными шарами клубились вниз по скалам. Муршат вслушивался в перекаты грома, в рев бури и силился понять язык перунов. Вечером, когда закат солнца производил тени, то старец указывал на них, повторял 50-й стих XVI-й главы Корана: все созданное Аллахом наклоняет тень свою направо и налево, дабы поклонится Ему и повергнутся пред Ним. Когда же в тихую, летнюю ночь светила луна и пел соловей, он уныло внимал его трелям, задумывался, и порою слеза выкатывалась из потускневших глаз мудреца: он будто понимал говор буль-буля и оплакивал грехи человеческого рода, лишивших его прав говорить чистым, благозвучным языком пернатого певца и небожителя. Кроме товарища моего, который привел меня к Магмет-Мулле и который доставлял нам изредка по ночам пищу и дрова, никто нас не посещал. Иногда он беседовал с нами по нескольку часов, отдавал Муршату подробный отчет во всем, что происходило в нашем отечестве; для этого он рассылал повсюду верных людей, которые доставляли ему нужные сведения. Однажды ночью, среди зимы, наставник мой сидел задумчиво у входа пещеры, свет луны ослепительно отражался на высях гор, покрытых снегом, [135] отверделых от сильного мороза; наконец Магмет-Мулла, пересев к камину, углубился совершенно в чтение Корана, а я между тем заснул. Настала полночь; я проснулся от непонятного шума: скалы ужасно трещали, все подо мной колебалось; смотрю в страхе кругом себя и что же вижу я? Передо мной стоит Муршат, окруженный дивным блеском; седая борода его блестела как лед, а глаза сверкали странным огнем; он держал в одной руке Коран, другую простер ко мне, и твердым, громким голосом, который ясно отделялся от подземного гула, произнес: Именем Аллаха, подвизаю тебя на священную войну за правоверие и да будешь ты наречен Газы-Муллою! (Газы, ведущий священную войну, сражающийся за правоверие). Я повергся к его стопам и с трепетом слушал страшное пророчество вдохновенного мудреца. Наконец он умолк и я поднял голову; передо мной стоял уже не вдохновенный прорицатель, но старец, изнемогающей от истомы душевной. После того он лежал целый месяц обессиленный; между тем товарищ мой по прежнему посещал нас, снабжая скудными съестными припасами: он приносил нам известия, что русские отряды сбираются, а горцы ополчаются. «Все предвещает борьбу близкую, долгую, кровопролитную!» говорил мудрец.

После одного такого посещения товарища моего, когда мы остались одни, Магмет-Мулла сказал мне: — Ступай, Газы-Мулла, стань главою своих соотчичей, такова воля Аллаха! Проповедывай Его учение, прославляй Его, и оправдай имя Газы, данное тебе Его святым внушением. Будь справедлив, тверд, как лев, проворен и лукав, как барс, и да рука Аллаха пребывает над тобою! Веди соотчичей на брань за правоверие; управляй ими по шариату и таригату, и избери верного слугу, которого мог бы присылать ко мне, когда понадобится тебе мой совет; но сам редко посещай меня. — Несколько дней спустя, к нам явился опять мой товарищ, и я, обвязав мех своей шапки белою чалмой, вышел с ним из пещеры, где столь долгое время скрывался. Намерение пристать к абрекам я совершенно покинул и стал ходить из одного селения в другое, проповедуя по джонгам в мечетях новое учение. Народ любил меня слушать, а муллы не враждовали на меня, потому что я представлял им все денежные сборы, сам довольствуясь одним пропитанием. Между тем все готовилось к борьбе с гяурами: русский отряд сбирался; горцы также стекались, — вся надежда соотчичей лежала на Бик-Булате, Чеченце, давно уже прославившемся [136] в боях; но он был изувечен ранами, удручен годами и к тому-ж предавался пьянству; а что хуже всего, он жил с некоторого времени в мире с Русскими, стало быть, лишился доверенности единоверцев; сподвижник его, Аук-Мулла, искусный убеждать народы к восстанию, не имел дара управлять ими и предводительствовать их на войне. Я явился в стан: молва о моем проповедовании быстро разнеслась по ополчениям; первую джонгу, после молитвы, я стал проповедывать свое учение, и весь стан стекся слушать меня. С этой поры началась истинная власть моя; удачное дело Атлубуюма покорило мне весь народ, ряд военных успехов, более или менее значительных, приобрел мне доверенность соотчичей, а дар предсказания вселил в них благоговение к моей особе. Все надели белые чалмы в доказательство, что они сделались мюридами. Нуждаясь в средоточии для своего мюридства, я избрал место Агач-Кала, окружил его высокими, крепкими, деревянными стенами и поселился там с избранными своими учениками. Тут мы были укрыты от нападений врагов, от покушений подкупленных убийц. Наши враги были гяуры, против которых мы подвизались на брань. Дагестанские властелины, которых мы изобличали в пороках и несправедливостях, муллы, которые уличены были в непростительном корыстолюбии, и наконец муртаты, которых мы преследовали за вероотступничество. Я сам дивился, как все предсказанное в страшную ночь Магмет-Муллою сбывалось, и помышлял об исполнении его приказания выбрать себе двух преемников. Выбор мой пал на мюридов Гамзат-Искендера, уроженца хутохского и Шамиля: первый преисполненный честолюбия — чанка богатой и сильной семьи Аварских Беков; он приобрел большую славу и известность в горах своей храбростию, дикою предприимчивостию и наконец воинским счастием во время его набегов на Кахетию. Другой, простой, бедный Гимриец, мой родной племянник: он замечателен своим умом, ученостию и лукавством; на него я имею большие надежды; он наследует первому. Гамзат силою меча воцарит мое учение; но Шамиль, после него, своим умом и витийством убедит народы в том, чему следовали они дотоле из страха, и тогда Мюридство пустит уже настоящие, надежные корни; племя за племенем будет присоединяться к нему, и последнее предсказание Myршата сбудется. Хвала Аллаху! Премудрому, Всеведущему, Всесильному Аллаху! Я был могуч, богат, счастлив; смотря на это, я все помнил о дерзком поступке отца твоего и кипел местию, помнил тебя и желал. Все это вместе подстрекнуло меня на смелое предприятие напасть на Кизляр: я не отмстил отцу твоему, но получил тебя; [137] желал видеть в тебе правоверную, и Аллах просветил тебя лучем света. Велик Аллах в премудрости своей!»

Иман умолк. После короткого молчания, он продолжал.: «теперь мое единственное желание умереть славно, с оружием в руках — смертию, достойною Газы. Я так полон счастия, что страшусь впасть опять в бедствия; мое счастье не может продолжаться долго: я первый властелин среди горцев; они теперь находятся под влиянием новизны и моих успехов; но при первой неудаче, они опомнятся и захотят стряхнуть иго, которое, с помощью Аллаха, я на них наложил, — и тогда все труды мои обратятся в прах. Не то ожидает Гамзата: наследуя мне, он будет пользоваться моим опытом и избегать ошибок, которые я делал по неведению, он станет главою народа не по прихоти обстоятельств, как я, но обдуманно и согласно с моей волей, некоторым образом уже священной для горцев. Шамилю будет еще легче, — тогда народы привыкнут уже к нововведению и к власти Иманов!»

Газы-Мулла опять замолк и погрузился в глубокое размышление. «О, власть, святая власть! воскликнул он потом: «единое благо на земле! Ты даешь богатство, радости, уважение ближних, счастие! Ты мне дала и эту милую жену!» Тут он прилег к вероотступнице и стал ее ласкать; но она полусвоенравно, полу-нехотя оттолкнула его. «Ты меня желал, а нелюбил» — сказала она — «оставь, не трогай меня» Глаза Имана засверкали зверским гневом; став на колени, он поднял над ней руку, вооруженную кинжалом. «Слушай!» — возопил он: «дочь собаки, гяура! не забывай, что сказано в премудрой книге «жены ваши ваше поле! Орите поле свое, когда и как хотите» (Коран, глава II,. Корова. Стих 233). Руки армянки в миг очутились кругом шеи Газы-Муллы: «джана, джана!» произнесла она голосом нежным и умоляющим... В эту минуту послышался удар в потаенную дверь; вероотступница вздрогнула; Иман вкладывая спокойно кинжал в ножны, спросил: кто там! «Твой верный Кара-Иса», отвечали ему за дверью.

Когда Иман вышел: Армянка заслонила потаенную дверь сундуком, завернулась в одеяло и преспокойно заснула, не помышляя вовсе о лезвии кинжала, только-что сверкнувшем над нею. Таковы все женщины на Тереке и Кубани! Они родились среди беспрерывно [138] грозящих им опасностей; первые впечатления их детства — впечатления ужасные, кровавые; среди их они растут, свыкаются с ними, и, потом возмужав, тогда только трепещут, когда опасность в их глазах; лишь она миновалась, они и не думают о ней. Впрочем не таков ли вообще женский нрав! Не готова ли большая часть женщин жертвовать всем из тщеславия; а Армянка не была ли женою славного Газы-Муллы! кровавое оружие, которое грозило ей на ложе радости, было только возданием за почетный титул жены Имана, которым она дорожила выше всего.

Возвратясь в свой покой, Газы-Мулла прочел письмо, поданное ему Кара-Исою от Магмет-Муллы, к которому он был тайно послан. Старец извещал ученика о приготовлениях Русских к экспедиции и передавал ему подробно все сведения, полученные им. Иман задумался, потом приказал Кара-Исе пробыть скрытно весь следующий день, так, чтобы никто не мог и подозревать его присутствия; сам же лег в постель и заснул.

Муэдзин на минарете сзывал правоверных к молитве; народ стекался со всех сторон в нагольных тулупах, накинутых на плечи, и в туфлях на высоких каблуках. Муллы важно шли в мечеть в длинных кафтанах, с длинными тростями в руках и медными персидскими чернильницами, заткнутыми за пояс. Явился и Гимрийский кади с несколькими эфендиями; один Иман не шел. Из мечети послали к нему почетных лиц просить приказания, не начинать ли службу без него? Посланные застали Газы-Муллу посреди пространного двора, приникшего головою к земле и молящегося: открытый Коран лежал перед ним, он изредка в него смотрел и потом опять предавался молитве, возвращаясь к прежнему положению тела. Старейшины объявили, что Имана не возможно оторвать от молитвы и рассказали, как его застали; народ превозносил его набожность: старший эфенди начал службу; по окончании ее, все собрались на двор Имана; Газы-Мулла все продолжал молиться не внимая ничему, что происходило вокруг него. Приверженцы его рассказывали между тем присутствующим, что это бывает с Иманом каждый раз, когда Аллах раскрывает перед ним занавес будущего, говорили, что должно ожидать из уст его пророчества. Народ благоговел перед властелином своим и в торжественном молчании ожидал. Наконец Газы-Мулла вздохнув тяжело приподнял голову и, стоя на коленях, лицом к югу, с зажмуренными глазами, начал говорить тихо, протяжно и внятно [139] следующее: «Я, Аллах Всеведующий и Всесильный, глаголю Газы-Мулле, Иману моему — молитва да крепит человека, возвести это Правоверным! Им нужна сила и крепость, гяуры стекаются отовсюду и готовятся на брань; даже Сардар (так называют горцы командира отдельного Кавказского корпуса) с многочисленными ратями поднялся уже на снеги гор — это ополчение врагов идет на меня и избранных моих, любимых племен! Мужайтесь и вооружитесь, борьба сильная предстоит! Счастлив тот, кто погибнет в страшной брани! Ему вечное ликование в небе моего Пророка! Но не все останутся верны мне; многие будут обольщены гяурами и покинут меня, и твое знамя, мой Избранный Иман! Да ляжет на них проклятие, твоя и преемников твоих кара! После многих бедствий, ужасных кровопролитий, они возвратятся к тебе: истина бо лучше лжи!»

Газы-Мулла умолк. Вся толпа с благоговением в полголоса повторила: «Ла иль Алла, Мухмет резуль Алла, Газы-Мулла Иман Гагазам!» (Иман Гагазам, святой, великий, мудрый апостол).

Иман после того встал и обратясь к народу сказал: «Правоверные! Вы слышали голос Аллаха! Враги собираются, они многочисленны и сильны; но мы сильнее, потому что Аллах с нами. Вы знаете, что гласит вам пророк в истинной книге о помощи Всесильного своим воинам: горсть побеждала многочисленные рати неверных, незримые полчища небожителей были их союзниками. Молитесь и надейтесь. Ступайте теперь в свои деревни, вооружайте их и будьте готовы идти, куда я вас поведу. Помните, что проклятие Аллаха, кара моя и моих преемников ляжет на изменников — такова воля Премудрого! Прежде чем разойтись, поклянитесь мне и друг другу не изменять, быть верну святому делу» Тут Иман громко закричал: “Шамиль! Знамя на крышу моего дома! И в миг оно развивалось в воздухе на кровле дома Газы-Муллы. Увидев этот призыв к брани, весь народ закипел воинским рвением и воздух огласился клятвами всех присутствующих.

После того все разошлись и стали сбираться, чтобы ехать каждый во свояси. [140]

IV.

No uselejs coffin emlosed his breast
Not in sheet or in shroud we wound him,
But he lay like a warrior taking his rest,
With his martial cloak around him.

(On the death of Sir John Moore.)

Co всех концов Кавказа и Закавказа войска сходились в Чечню; русский отряд весело готовился к бою в этом роскошном краю. Горцы с своей стороны сбегались к известному знамени Имана Газы-Муллы; но не долго оставались в сборе: муршат, наставив их, каким образом вести отечественный коззавет (священную войну), распустил по домам. Он учил их, как пользоваться лесами, горами и сражаться в одиночку, нападать преимущественно во время фуражировок и частных поисков Русских; но строго запретил толпами выходить на брань с гяурами, предупредив, что, когда настанет тому пора, он известит все племена, — и тогда, согласно предписанию Корана, всякий, могущий нести оружие должен явиться к назначенному сборному месту. Сам же Газы-Мулла с горстию избранных не возвратился в Гимры; но, шатаясь вокруг русского отряда, следил за всеми его действиями и предприятиями, заводил при всяком удобном случае перестрелки, или, усилив мгновенно свой отряд, являлся внезапно в пределах линии, грабил, резал, истреблял все, попадающееся ему, и еще скорее, чем пришел, возвращался к себе, скрывая свои следы в лесных трущобах от преследования линейных казаков. С обеих враждующих сторон, подвиги и предприимчивости ознаменовали каждый день. К числу их принадлежит славная смерть полковника Волженского, шестидесятилетнего почтенного старца, русского витязя на Кавказе. С горстию храбрых казаков Гребенского полка, он ворвался в Шавдонскую деревню Ичкиринского племени; вытесненный оттуда, он был опрокинут на пространное поле и там окружен толпами горцев, предводительствуемых самим начальником кавалерии Газы-Муллы — Костековским, ханом Актоллоивом, бывшим поручиком храброго 43-го егерского полка. Во время общего волнения умов посреди Кавказцев, произведенная учением Газы-Муллы, Актоллоив покинул русские знамена и присоединился к мюридам. Волженский, окруженный горцами, брал с боя каждую пядь земли, по которой отступал; посреди неустрашимых казаков своих, он хладнокровно распоряжался одним линейным казачим орудием, бывшим у него, и не [141] обращал внимания на две ружейные раны, которые только-что получил: одна пуля пробила ему насквозь спину и грудь, другая ударила на вылет в обе щеки, эти раны не были даже перевязаны. Между тем ряды казаков ежеминутно редели; у орудия оставалось только две лошади; но горсть храбрых не унывала. Вдруг одна из этих двух лошадей падает убитая; неприятель, увидев это, испускает дикие, радостные крики и бросается на казаков в штыки; эти твердо его встречают. Волженский не потерялся: он своеручно изрубает трех горцев, подбежавших к нему один за другим; три мюрида нападают на него, одним ударом шашки раскраивают правое плечо старика — и рука отваливается, шашка выпадает. Полковник делает шаг к орудию, левою рукою перекидывает чрез единорог висящую руку свою и обнимает орудие. В эту минуту его изрубают до смерти: на нем насчитали сорок четыре раны. Сподвижники его все погибли; сеча была ужасная: с обеих сторон утрата людей значительная, но ни раненого, ни пленного не было ни единого, как у Русских, так и у горцев, трупы наших оставались несколько дней добычею волков и орлов. Недалеко от этого поля, в станице Червленной оставался старик, денщик Волжеского, который всюду сопутствовал господину своему в продолжение всей долгой и трудной боевой его жизни. Весть о погибели полковника доходит до него, денщик со слезами отчаяния молит найти труп Волженского, но никто не берется его доставить; он сам решается идти за ним, но его не пускают. Ужасная мысль приводит в содрагание все чувства благочестивого старика: полковник не будет отпет священником, его тело не ляжет в освященную землю, между тем зной Августа месяца велик, тело скоро истлеет, так что его и не узнаешь; да вот и орлы летят уже к роковому полю: ужели труп храброго и достойного полковника достанется в пищу хищным птицам и зверям, которые, споря между собой, станут рвать эту благородную грудь и разбросают кости? Нет, это не должно быть! Этого не будет! Денщик не допустит! И дряхлый старик пошел считать деньги, который он в продолжение тридцати лет грошами и копейками накоплял — это была вся его надежда на будущее существование, когда удрученного годами и трудами, его выпустят в отставку на родину, где, бездомный, он найдет лишь могилы тех, которые могли бы и захотели его призреть. Он засыпал всякую ночь спокойно, зная, что у него есть, по крайней мере, чем прокормиться с год, не скитаясь по миру. Но теперь он пересчитал свои деньги; у него пятьдесят рублей серебром собственных, да двести рублей серебром Волженского; на последние он не [142] имеет права, притом надо полковника похоронить и поминки ему справить. Денщик идет к лавочнику-Армянину и просит его уговорить какого-нибудь мирного чеченца ехать за телом убитого. После долгого торга, один молодой горец взялся за пятьдесят рублей серебром исполнить просьбу верного слуги. Он отправился на место, где погиб храбрый воин, смело выдержал нападение волков и чекалок, с остервенением оспаривавших добычу, победил их с помощию неприятельского разъезда, который стерег, не пойдет ли гяур за каким-нибудь валявшимся телом, и к свету привез изрубленный, изгрызенный труп Волженского благородному, чувствительному денщику. Этот, полный благодарности, обнимает Чеченца и выдает ему тотчас деньги; потом бросается, обнимает тело храброго полковника, приговаривая: «Ну, Ваше Высокоблагородие, Иван Дмитриевич, слава Богу, вас теперь отпоют и положат с честию в святую землю, похоронят с народом и со всем причтом; мне же не нажить другого такого отца!» У Волженского не было другой родни на свете, кроме старухи-сестры, которая жила где-то в Курской губернии помощию, получаемою от брата. Дошли ли до нее все эти подробности? Едва ли... А если-б и дошли, то, верно, теперь никто уже об этом не помнит, или вовсе незнает. И вот, человек, вся твоя слава, за которою ты гоняешься всю жизнь, для которой всем жертвуешь!... Ты стал холодным трупом — и все тебя забыли! — Счастлив еще тот, кто умел заслужить любовь верного слуги, который из привязанности пожертвует всем достоянием своим, чтобы отдать тебе последний долг!...

Да! в подобных простых былях гораздо более поучительного для мыслящего существа, чем в вековых скрижалях или в целых томах нравоучительных прений, в которых всякий силится лишь блеснуть умом и витийством. И что сталось со всеми гордецами, проповедывавшими добродетели, который сами не всегда исполняли? Иных и след простыл, а других, какой-нибудь автомат — наборщик книгопечатания, перепечатывая каталог гордой библиотеки, лишь набирает имена, вовсе не помышляя о людях, их носивших! Удивительно ли это? Но можно ли роптать на такую участь, когда даже все бывшие венценосные витязи, благодетели своих народов или их бичи, их Навуходоносоры, когда Александр Невский, Димитрий Донской, Скопин Шуйский, Батый, Мамай, ничто иное, как имена, которые каждый образованный человек произносит раз в жизни, когда в детстве за школьным столом, проходит Отечественную Историю; между тем, как большая часть народа и не [143] подозревает, что существовали когда-нибудь эти люди? Многие ли из толпящихся в Кремле, нашей Белокаменной помышляют о том, что многия из этих зданий воздвигнуты Годуновым во время страшного голода, чтобы доставлять пропитание народу, не отучивая его приобретать хлеб трудами? Кто, свесив все деяния Годунова, сделает ему приговор в своем мнении? Верно, никто. Что все прошлое на земле? Гордость и суета! Нравственное, духовное — вот одно истинное, существенное, приносящее плоды в лучшем мире, куда мы все идем равно, где правосудие и возмездие по деяниям ожидает нас!...

Но не о том думал русский отряд в Чечне: привычка и ежедневное упражнение в боях научили его не знать опасностей; дни текли в трудах и подвигах, в воинственных рассказах, как горсть изуверов, решась не даваться гяурам, заперлась в мечети и отчаянно защищалась; потом с засучеными рукавами, с обнаженной шашкою в одной руке и голым кинжалом в другой: как они кидались посреди осаждающих батальонов, напевая стихи из Корана и погибая мужественно, без стона, без вопля, на русских штыках, рубя встречного и поперечного: подобные-то повествования занимали лагерь. Вечером заревая ракета вздымалась высоко в небо и в то мгновение, когда она лопалась в воздухе, раздавался выстрел заревой пушки, эхо перекатывалось еще в горах, когда по всему обширному лагерю начинали бить вечернюю зарю. Печальные унылые звуки, особенно в военном стане! Они будто оплакивают погибших в этот день, а в живых рождают мысль: «я жив еще; но, быть может, последнюю зарю слышу я!» Заря пробита и весь лагерь прославляет единого Бога на разных языках, многоразличными обрядами. И солдаты Русского Царя, набранные из всех областей исполинского государства, из Кавказских и Закавказских милиций, из чужестранцев, христиане, и мусульмане — все вместе молятся на стольких же языках, сколько тут различных племен. Но все ли они искренни, все ли дружны между собой? О, нет, далеко нет! Сколько тут противоречия в — страстях, убеждениях, видах и расчетах! Посреди этой массы бушует вражда кровная, вражда наследственная, вражда религиозная! Вчера, быть может, они резались: нельзя поручиться, что и завтра не пойдут друг на друга! Странно, подумать, сколько семян раздора посеяно в роде человеческом! И все это развивает столь сильные вражды, вражды непримиримые! Странно, подумаешь, как человеческий ум напрягается, чтобы изобрести средства истреблять себе подобных! Как [144] будто бы мы не созданы без того для смерти в забвении; как будто человеку нет места истлеть там, где он родился. Зачем искать другой смерти, чем той, которую определила сама природа, и могилу далеко от родины!...

Но теперь, среди стана, все частные ненависти молчат перед властию Сардаря, перед надеждой на чины, награды и добычу в грабеже; все ложатся спать, многие в последний раз! Лишь цепные часовые перекликаются между собой, да чекалки вдали им вторят, и сова, испуганная подкрадывающимся врагом или украдкою уходящим дезертиром, слетает шумно с ветви и разглашает по воздуху зловещий крик свой. Часа два уже весь лагерь покоится сном; один Сардар сидит в своей палатке перед столом, на котором раскинута карта, освещенная множеством свеч; несколько офицеров разных чинов стоят перед ним, в числе их находится избранный на эту ночь: он начальник отряда, посылаемого в набег. Сардар отдал приказание — и все выходят. По лагерю рассыпались ординарцы и адъютанты: они передают шопотом приказание. Наряженные батальоны становятся в ружье, к ним присоединяется артиллерия со спрятанными фитилями, с подвернутыми цепями, и весь отряд, молча, выступает; идет он так тихо, что даже птицы лесов, около которых проходит, не пробуждаются; лишь собаки в окрестных аулах, чуя в воздухе движение врагов, протяжным воем прерывают глубокую тишину природы.

Перед рассветом, отряд ложится в скрытом месте, недоходя до аула назначенного на истребление: идти далее ночной темнотою опасно; ну, как проводники изменили — ведь они иноземцы! Да и неприятель мог открыть движение колонны и притаиться: дождаться света всего вернее, по крайней мере, не попадешь в засаду! Солдаты лежат с ружьями своими, двадцатипятилетними неразлучными спутниками в руках и слушают, сквозь дремоту, как поют петухи в ауле; многие готовят свои желудки на одну лакомую добычу, которая должна будет доставить им на следующий день вкусную пищу. Между тем кое-когда слышался лай собак и воины про себя занимались разгадыванием причин лая псов; воображение рисовало им: то вора, крадущегося по улицам деревни, то героя любовного приключения, возвращающегося домой с истомою наслаждения, или тщетного ожидания. Наконец и заря стала заниматься. Шопот пронесся по рядам войск: «становись» Опытный солдат, вставая, смотрит на полку своего ружья, не высыпался ли порох, и вытирает ее от ночной [145] росы. Вот колонна рушилась; войско идет полудремля; иному снятся разные сновидения, — но вдруг раздался ружейный выстрел — и все пробудилось. Неприятельский караул дал знать о приближении опасности; неугомонный лай псов доказывает суету на улицах близ лежащего аула. Вот и лихие бесстрашные линейные казаки понеслись обскакать деревню: артиллерия построилась противу нее и очищает неприятельские завалы. Едва умолкла она, как батальон бежит уже на приступ с ружьем на перевес и с дикими криками «ура!» Между тем казаки доскакали; поднялась стрельба; враги встретились; с обеих сторон валятся убитые и раненые, но Чеченцев более, чем Русских; они бегут, их преследуют. Казаки в исступлении не чувствуют себя, кровь их кипит, лица побагровели — это сделались не люди, а лютые звери, им нужна кровь, необходимы трупы! Линейцы рубят все что им попадается, всех кого могут догнать: здесь упал маститый старец, ? «смерть ему! он разжигал мятеж в сердцах юношей!» Тут лежит женщина с грудным ребенком: «смерть обоим! одна вскармливала врага, другой со временем сражался бы» Там простерт изрубленный юноша: «смерть ему! одним врагом на свете меньше» Далее валяется прелестная дева: «смерть ей! она была бы матерью нескольких врагов» Но вот казак в кровавом влечении своем приостановился над нею: ее богатый убор прельстил его; он обдирает прекрасный этот труп. В ауле вторят битве поля; но там дерутся одни воины, здесь защищается все — мужчины, женщины и дети; всякой штык колет, всякий приклад ломит; на улицах валяются трупы разных полов и возрастов, разбитые сундуки и разные пожитки. Когда не стало врагов, не в кого стрелять, тогда солдаты принялись истреблять с тем же остервенением домашнюю птицу на сучьях садовых дерев.

Бой прекратился. Батальоны становятся на привал и варят в котлах добычу. Окончив трапезу и отдохнув, бьется подъем; деревня зажигается, а колонна уходит назад, гоня перед собою пленных и баранту, забрав своих раненых и убитых. Возвратясь уже поздно к главному отряду, это войско располагается на ночной отдых, а другое наряжается на подобный поиск, если не предназначено движения целым отрядом.

На следующее утро стоял парад. Из церковной ставки вынесли трупы убитых накануне и умерших от ран, зашитые в боевых плащах. Духовенство в полном облачении пошло вперед, поючи погребальные молитвы; позади военная музыка уныло играла [146] похоронный марш; за нею весь парад следовал безмолвно с опрокинутыми ружьями. Раздались залпы, и храбрые легли в землю: последняя почести отданы христианину и воину. Музыка возвратилась назад и воздух наполнялся веселыми ее звуками. Никто в лагере не помнил более о похороненных, и к чему б послужило это воспоминание? Ум человеческий, никакие познания, никакое имущество не в силах их воскресить! Они совершили земное поприще, каждый по своим склонностям, убеждениям, страстям, следственно они должны были покориться и последнему назначению природы, служить пищею могильному червю, утучнить землю, в которую легли.

Грустно, даже отвратительно помышлять о тлении посреди неги и роскоши, изобретенных богатством; но на Кавказе истинный воин видит в смерти давно желанный отдых от трудов и лишений, непонятных баловням природы. Он не заботится о том, что станется с его трупом; опыт говорит ему, что редкий возвращается из этого воинственного, кровавого края, следственно, ему все равно умереть сегодня или послезавтра. Когда же поразмыслит, то еще предпочитает погибнуть сегодня, чтобы избегнуть завтрашних трудов; поэтому, покорный долгу чести, если умеют ему внушить это возвышенное чувство, он пренебрегает опасностями и творит геройские подвиги без всякого тщеславия. Чеченцу, в свою очередь, досталась в удел жизнь суровая, без радостей, полная нужд и лишений, горестей, трудов и опасностей; вера в предопределение непоколебима в нем; наконец, если погибнет он в бою против гяуров, его ожидает почесть, которой он целою жизнью домогается: на его могиле поставится высокий шест с развевающимся флюгером это служит ему наградою за земные доблести и передает в потомство его геройские подвиги, свидетельствует о нем, как о верном, ревностном мусульманине — единственные гражданские добродетели, существующия посреди этих племян! Чтобы удостоится такого надгробного памятника, который должен передавать его имя из рода в род, он совершает при жизни изумительные примеры мужества — вот тайна, из которой проистекает неимоверная храбрость кавказских природных жителей.

Каждого животного водят какою либо приманкой: волка — падалью, чеченца — надгробным памятником и так далее!!..

Текст воспроизведен по изданию: Два имана или истребление дома Аварского (Историческое повествование о Кавказе) // Русский архив, № 1. 1915

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.