|
ДРОЗДОВ И. И. ЗАПИСКИ КАВКАЗЦА Посвящается дочери моей Евгении Ивановне ГЛАВА I. Штаб-лекарь Дроздов. — Начальник Георгиевского арсенала Водопьянов. — Рождение графа Н. И. Евдокимова. — Князь Голицын. — Бал у него в Пятигорске. — Смерть Лермонтова. — Отзыв о Лермонтове Пятигорского священника. — Тревога в Пятигорске в 1846 г. — Дуэль князя Горчакова и барона Фитингофа. Отец мой, штаб-лекарь Иван Ефремович Дроздов, в свое время популярный на Кавказе я как врач, и как добрый человек, оказывавший пособие страждущим не только знаниями медицинскими, но частенько и кошельком своим, поселился в Пятигорске в 1835-м году, где, выражаясь его собственными словами, он и засел, как Илья Муромец на дуб, с которого не слезал до кончины своей в 1868-м году, не взирая на весьма выгодные предложения начальства. Женился он в Тифлисе в 1826-м году на дочери начальника Тифлисского арсенала, Марфе Николаевне Водопьяновой. Дед, Николай Матвеевич, пользовался благоволением Алексея Петровича Ермолова, который нередко захаживал к нему в гости. Матушка часто вспоминает о нем. В Тифлис Николай Матвеевич переведен Ермоловым из областного города Георгиевска, где он тоже заведовал арсеналом. Нельзя обойти молчанием обстоятельства, имеющего немаловажное значение в жизни графа Николая Ивановича Евдокимова. В бытность деда моего в Георгиевске, в канцелярии арсенала, в числе писарей, находился унтер-офицер Иван Евдокимов, любимый дедом моим за трудолюбие и хороший почерк. Жена Евдокимова была отличная прачка, что в те времена считалось большою редкостью, а потому бабушка весьма благоволила к ней. Однажды Иван Евдокимов заявил деду моему, что Бог посетил его радостью, даровав ему сына, которого и нарекли в честь его высокоблагородия Николаем; а посему он просил его быть восприемным отцом [214] новорожденному Николаю. Дедушка, не любивший церемониалов, отказался и направил Евдокимова к бабушке, которая и исполнила просьбу его весьма охотно, восприняв при крещении будущего графа. Незадолго до переезда моего деда в Тифлис он представил Ивана Евдокимова в чин унтер-цейгвахтера и назначил его заведующим артиллерийским складом в Темнолесский штерн-шанц, в 35 верстах от Ставрополя, куда из Георгиевска, известного и тогда и ныне лишь изумительною грязью и кладбищем титулярных советников, был переведен штаб командующего войсками Кавказской линии. Под руководством отца моего, Николай Иванович выучился читать и писать по-русски и 16-ти лет был определен писцом в штаб командующего войсками. Карьеры никакой, а между тем в то время в Дагестане война с горцами была уже не шуточная, и молодым людям, жаждавшим военных отличий, открылось видное поприще. Николай Иванович рвался туда, где он был бы на месте и к чему он чувствовал призвание. С помощью деда моего, Евдокимов переведен был в пехотный Дагестанский полк, в рядах которого скоро заслужил чин прапорщика. Красивый, стройный прапорщик Евдокимов кое-как добрался до Тифлиса и явился к моей бабушке. Бабушка, искренно радуясь успеху по службе крестника её Николаши, не пожалела денег на обмундирование юного офицера и на снаряжение его, т. е. купила и подарила ему пару лошадок, вьючные сундуки, погребец и, снабдив его деньжонками, благословила в путь-дорогу. Я рассказываю об этом случае по преданиям, имея в виду будущую мою встречу с его сиятельством в Майкопском отряде, о чем будет сказано в своем месте. Родился я в 1837-мь году в городе Пятигорске. Крестным отцом моим был полковник князь Владимир Сергеевич Голицын, а крестною матерью известная в то время красавица графиня Орлова Денисова. О графине Орловой ничего не могу сказать, ибо не знал её; что же касается князя Голицына, участие которого ко мне впоследствии имело влияние на всю мою будущность, то о нем и позволяю себе сказать несколько слов. Младший сын полного генерала князя Голицына, князь Владимир Сергеевич от природы был с избытком наделен всеми дарами [215] её. Вигель в Записках своих называет его Аполлоном Бельведерским, но кроме этого он обладал острым умом, основательным образованием, храбростью Баярда и великодушием и щедростью Русского вельможи. При взятии Парижа, будучи флигель-адъютантом императора Александра I, он ранен был пулею в щиколотку правой ноги, и рана эта никогда не закрывалась. На Кавказе в 1838 году, командуя кавалерией в отряде генерал-адъютанта Граббе, в экспедиции предшествовавшей наступлению к Ахульго, он был ранен пулею же в плечо. Рана была тяжелая, и князю пришлось выехать из отряда, чтобы вынуть глубоко засевшую пулю и лечиться, для чего он и пригласил в Пятигорск отца моего. Отец, вырезавший пулю у князя из плеча, рассказывал, что во время операции князь преспокойно читал Французский роман и курил сигару, не издав ни одного стона; и только когда перевязывалось пораненное место, он спросил отца, скоро ли кончится? Каждое лето князь Голицын приезжал с семейством своим в Пятигорск, и вокруг него собиралось лучшее общество приезжих из России и из Кавказской армии, в рядах которой в те времена служили некоторые из представителей Русских знатных семей. В 1841 году к обществу князя примкнул и Лермонтов; и лучшим доказательством того, что князь Голицын относился с вниманием и уважением к великому нашему поэту служит то, что в день смерти его, 15-го Июля, он не праздновал именин своих. Благодаря его настоянию, Лермонтов погребен был по обряду христианскому. Бал по случаю именин князя назначен был в казенном саду, и для праздника этого были уже сделаны большие издержки. За отсутствием супруги князя, хозяйкой бала согласилась быть графиня Орлова-Денисова. По рассказам матушки, бал состоялся на другой день; но как хозяева бала, так и гости, были в очень грустном состоянии духа, за исключением молодежи, всегда эгоистично относящейся к личным удовольствиям; да, наконец, в то время не все знали, или правильнее сказать, сознавали, какую тяжкую утрату понесла Россия в преждевременной и насильственной кончине великого поэта. В Июле прошлого 1895-го года, в Пятигорске я видел памятник Лермонтову, поставленный на базаре, у подножия Католической церкви. Грустен и задумчив великий поэт, и взор бронзового [216] Лермонтова, так же, как и живого, обращен к девственно-белым прекрасным великанам Кавказа. Осмотрев памятник, я пошел в домик, где жил Лермонтов был в тех комнатах, которые освящены присутствием в них творческой души поэта. Храм без божества все же храм. Отсюда недалеко до кладбища, и я отправился взглянуть на временную могилу Лермонтова. Но на кладбище старику-сторожу неизвестно, где она была. «Вот, кажется, там где около стены много бурьяну и колючки», сказал мне маститый страж. Дощечка например с надписью: «Здесь жил Лермонтов», прибита не снаружи домика, а во дворе, и могила его неизвестна. По каким же признакам можно найти домик и могилу? Кстати о кладбище. На этом кладбище есть чрезвычайно загадочная могила; на надгробном памятнике, состоящем из небольшого павильона с двумя колонками на фасаде, на камне крупными буквами высечено ‹Анна› Матушка рассказывала мне, что под памятником этим погребена приезжая молодая красавица, княгиня Максютова, которую она видела, и смерть которой последовала неожиданно. По всем признакам богатая женщина, она приехала из России в сопровождении лишь прислуги. Кратковременная жизнь её в Пятигорске и загадочная кончина, а затем ежегодные посещения в продолжение нескольких лет какого-то господина, приезжавшего в день её смерти прямо на кладбище (откуда он, после ночи, проведенной на могиле ‹Анна›, с рассветом уезжал на почтовых в богатом экипаже) могли бы послужить темою для романа невымышленного. Обращаюсь к Лермонтову. В день посещения кладбища я встретился с одним стариком-старожилом, священником и, разговорившись с ним, спросил, не знает ли он, почему священник Павел Александровский согласился предать земле тело Лермонтова по обряду христианскому, лишь после долгих колебаний. Вот подлинный его слова: «Лермонтов был злой, дрянной человек и погиб смертью, причисленной законами к самоубийству. Отец Павел согласен был похоронить Лермонтова с честью; но я возражал против этого, и ежели б не давление князя Голицына то он был бы зарыт в яму через палача, как и заслуживал того». Удивительно ли, что 16-го Июля 1841 года наши барышни плясали на балу в то время, когда едва остывший труп поэта ожидал разрешения быть причисленным к людям или к собакам!? Отец мой лично знал Лермонтова, и при встречах раскланивались оба, а иногда и перекидывались словечком-другим. Первая встреча была в госпитальной конторе, куда Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов явился для освидетельствования. — Чем вы больны, Михаил Юрьевич? спросил отец. — Да, вот, доктор, у меня на руке прыщик, который очень беспокоит меня. — На какой руке? спросил отец пресерьезно. — На левой. — А! Прыщик на левой руке. Это очень важно. Впрочем, гуляйте, танцуйте, катайтесь, и рука заживет, сказал отец, засмеявшись; а правую руку поберегите. Она столько же ваша, сколько и наша. Очень счастлив, познакомиться с вами. Заговорив о Лермонтове, я отвлекся от описания бала князя Голицына, в затеях которого был такой же широкий размах, как у светлейшего деда-дядюшки его, князя Потемкина. Бал предназначался в казенном саду. Сотни рабочих и мастеровых, под наблюдением архитектора, превратили аллеи и площадки сада в гостиные; танцевальный зал, столовый и буфеты, которые освещались люстрами и разноцветными Фонарями, то ярко блиставшими, то проливавшими таинственный и мягкий полусвет, сквозь зелень и цветы; ковры, шелковые материи, зеркала в гостиных, военные арматуры в различных местах сада, Бенгальские огни, которые зажигали на вершинах деревьев, искусственные гроты, танцевальный зал, стены и потолок которого сотканы были из полевых и садовых цветов, фейерверк, вспыхивавший в различных пунктах и в разное время, роскошные буфеты, в которых только птичьего молока не было: вся эта роскошь и изящество производили впечатление сказочное, волшебное, довершаемое радушием гостеприимного князя-хозяина и любезностью красавицы графини-хозяйки. Праздник этот стоил не одну тысячу рублей. Но князь был богат и потому не скупился на удовольствия для общества. Полторацкий, в Записках своих, рассказал эпизод из жизни Владимира Сергеевича, понтировавшего Мусину-Пушкину. Князь будто бы поставил на карту или пять рублей или миллион. Анекдот этот относится к области вымыслов. Князь был большой любитель и знаток коммерческих игр и, говорят, однажды выиграл у графа Мусина-Пушкина довольно значительный деньги, но далеко не миллион; и затем, ежели бы граф Мусин-Пушкин способен был унизиться до слезной просьбы не ставить большого куша па карту, то несомненно князь Владимир Сергеевич сумел бы докончить игру, не оскорбляя достоинства хозяина дома. Но не одним забавам князь Голицын посвящал свою жизнь и длительность. Он был и воин, и администратора. В 1840 году Большая и Малая Кабарда и Карачай не соединились с полчищами Шамили, уже вторгнувшегося в Кабарду, лишь благодаря энергии и влиянию князя Голицына на Кабардинцев. Памятен и мне 1840-й год. Я был в то время девятилетним мальчиком, но картина смятении в Пятигорске при известии, что Шамиль подходит к Нальчику и не нынче-завтра пожалует к нам, ясно рисуется в моей памяти и ныне. В виду предстоящей опасности город забаррикадировали повозками, бревнами и старыми негодными экипажами. На отроги Машука втащили две пушки, которые за негодностью служили лишь украшением гауптвахты. Две роты линейного батальона поставили на особенно важных стратегических пунктах вне города. Гарнизон города составили из инвалидной и госпитальной команд и военно-рабочей роты, под начальством своих офицеров и молодых ординаторов госпиталя. Войска пылали мужеством и отвагой. Предстоящий бой с дерзким врагом одушевлял храбрый гарнизон. По улицам города сновали взад и вперед то инвалидные офицеры, то врачи, обвешенные с головы до ног оружием всех видов и качеств. Начальником обороны был комендант, Петр Александрович Принц, а начальником полевых войск полковник, Василий Ильич Монаенко. Лишь один аптекарь Маниссон побаивался. Но что значить один малодушный между сотнями отважных, готовых грудью встретить неприятеля на всех пунктах от Машука до баррикад на бирже? Недоверчивость и робость Маниссона подали повод к стихам. Маниссон, Отец мой, Иван Ефремович, во-первых, все входы и выходы во двор своего дома и сада, расположенного по горе, приказал завалить камнями. Ворота с улицы были наглухо заперты и с внутренней стороны приперты бревном. По углам двора и у садовой калитка на горе расставлено было несколько вооруженных солдат госпитальной команды. Выйти на улицу можно было, перелезая через высокие ворота при посредстве лестницы. Лестница приставлялась к ворота воином, который, вскарабкавшись по ней до перекладины на воротах, сначала обозревал местность по улице направо и налево и затем, по надлежащем докладе о благополучии, отец влезал на ворота, садился на перекладину, воин втягивал лестницу наверх, опускал ее на улицу, и тогда отец, вооружённый Азиатскою шашкою, спускался вниз и отправлялся на службу в госпиталь Под руководством его подвал под каменным флигелем был очищен и посыпан песком. Мы, дети, не понимали таинственности действий происходивших на наших глазах, но подозревали что-то ужасное. Однажды ночью мы разбужены были необычайным шумом и беготнею прислуги в доме. Няньки и горничные вздыхали, вопили, суетились, вытаскивали из под нас тюфяки и перины. Дети плакали. Все метались по комнатам, то схватывая, то бросая различную мелочь, и, наконец, после грозно отданного отцом приказания, все по возможности успокоились, и нас, детей, полусонных, потащили в подвал и уложили на тюфяки и перины, снесенные туда, продолжать прерванный сон. Подвал наглухо заперли опускною дверью снаружи. Отец остался на дворе командовать гарнизоном. Утром нас всех выпустили. Ворота отворили. Гарнизон наш отступил в должном порядке в госпиталь. Все окончилось благополучно, если не считать нескольких минут тревожного ожидания попасть в лапы Шамилевских мюридов. Тревога в городе, а также и у нас, произошла столько же от настроенного на подвиги воображения, сколько от бдительности, прозорливости и нежного внимания городской полиции к обывателям Пятигорска. Ночью, неизвестно кто, но несомненно шутник, крикнул на улице: «Шамиль идет!» Мигом узнала об этом полиция. Квартальные и будочники спросонья полетели по улицам оповестить обывателей, и вот один из квартальных надзирателей, подойдя к [220] вашему дому, начал изо всей силы стучать в запертый ставень. «Иван Ефремович! Шамиль идёт!» Полусонный отец, вскочив с постели, выхватил шашку из ножен и начал бегать по комнатам, махая шашкой, с криком: «Где он? Подайте мне его, подлеца!» И только после возгласов испуганной матушки, не совсем в то время здоровой: «Брось шашку! Ты порубишь детей!!» отец вложил шашку в ножны, оделся, сделал распоряжение об отправлении нас в подвал, а сам отправился возбуждать и поддерживать мужество неизвестно куда исчезнувшего гарнизона. Матушка храбро осталась на постели; ибо, как она говорила впоследствии, опасность ей предстояла двоякая: или попасть в руки мюридов, или, встав с постели, рисковать жизнью. А потому она и не оставила своей позиции. Пятигорцы трухнули, и не удивительно; ибо проказы Шамиля в то время переходили за границы благопристойности. В 1843 году он имел дерзость взять и уничтожить целый ряд укреплений наших в Дагестане. В 1845 году он крайне неучтиво поступил с отрядом князя Воронцова в Даргинской экспедиции, в которой, хотя мы и шагнули молодцами через Андийские ворота, как значится в припеве к Даргинскому маршу, но едва ли благополучно добрались бы до Герзель-аула, ежели б не была подана своевременная помощь набранных отовсюду с линии батальонов отряда Фрейтага. При таких условиях, что же оставалось делать бедным Пятигорцам в 1846 году? Конечно, сначала трухнуть, а потом воодушевиться мужеством и готовиться к обороне, что они и исполнили Правда, в эпоху Пятигорской тревоги Шамиль был от этого города еще верстах в полутораста. Но что значили какие-нибудь 150 верст для кавалерии такого буяна и головореза, как Шамиль?! На следующий день тревога в Пятигорске была успокоена приехавшею из Нальчика супругою начальника центра, княгиней Прасковьей Николаевной Голицыной, которая, навестив, в день приезда, мою больную матушку, много смеялась над воинственными затеями Пятигорцев и рассказала, между прочим, как князю, её мужу, адъютант доложил, что в пределах Кабарды показалась партия, и князь, которому не доставало партнера в преферанс, спросил: «А кто же третий?» Адъютант сказал, что сам Шамиль. «А! С таким партнером приятно и поиграть». Сделав необходимые распоряжения, князь отправился на границу Кабарды, а княгиня с дочерью выехала в Пятигорск. Как известно, Фрейтаг, преследовавший [221] Шамиля, нагнал его, и близ минарета, при переправе через Терек, скопища Шамиля были разбиты и рассеяны. 1847 год ознаменовался в Пятигорске холерой, которая, впрочем, не помешала курсовым посетителям танцевать и веселиться на балах и на пикниках в Кисловодске и Железноводске, куда эта мрачная гостья не заглядывала. В Пятигорске состав общества резко делился на «летних» и «зимних». Летнее общество составлялось из приезжих лечиться минеральными водами и было весьма разнообразно. Были в нем и знатные люди, и степные помещики в демикотоновых сюртуках, косолапые и с толстыми затылками, и богатые купцы, объевшиеся кулебяк, и раненые в Кавказских экспедициях офицеры, между которыми особенным буйством отличались представители так называемой золотой молодежи, из гвардии и кавалерии. Музыка гремела под окнами княжеских и графских квартир ежедневно. Шампанское лилось рекой, и подгулявшая молодежь, иногда в костюмах Адама, еще не изгнанного из рая, появлялась перед публикой, изображая из себя богов Олимпа в различных позах. Такое безобразие трудно было прекращать, ибо у милых юношей этих были тетушки, дядюшки и маменьки в Петербурге, связаться с которыми было не безопасно какому нибудь Пятигорскому коменданту. Однакож и он выходил иногда из терпения. И вот однажды буйных князей и графов комендант потребовал к себе для объяснения. Они явились в парадной форме, уселись на дворовой стене и, когда, по докладе об этом ординарца, комендант вышел на крыльцо, начали лаять на него по-собачьи. Ну что же с ними делать?! Донести по начальству? Скажут, что комендант не сумел поселить к себе достаточного уважения. Арестовать, а потом выгнать из Пятигорска? Взволнуются в Петербурге, и тогда пиши пропало. Оставалось плюнуть и уйти в комнаты, что и сделал комендант. С окончанием курса, в Сентябре, Пятигорск входил в свою обычную рамку жизни. И вот об этом мирном обществе безусловно хороших людей, разъединенных летом и соединявшихся осенью и зимою, я и намерен поговорить. Господа! Не все же описывать события исторические и исторических деятелей. Конечно интересно читать о том, кто скольких убил в сражениях, расстрелял и повесил; но обратите внимание на сочинения Маколея и других историков. Они посвящают сочинения свои более общественной жизни, нежели описанию деятельности полководцев и иных [222] великих людей, истреблявших человечество десятками и сотнями тысяч. Впрочем, успокойтесь! В мои Записки попадут и полководцы, и администраторы, а пока я займусь коренным составом Пятигорского общества 1847 года. Оно близко моему сердцу, и многие из людей, о которых я буду говорить, вызывают глубокое уважение, при воспоминании о них. Дамы и девицы того времени представляли редкое сочетание красоты, образования и благовоспитанности. Например, вот две дочери коменданта и Анны Петровны Принц (только что окончивший курс институтки), Верзилины, Эмилия Александровна и Надежда Петровна; Дюнаит Петровская, Куликова, мои сестры и многие другие. На балах и вечерах глаза буквально разбегались при взгляде на красавиц барышень. Все это были дети людей зажиточных, у которых недостатка в средствах для нарядов не было и не могло быть. Мужские представители Пятигорского общества того времени били люди служащие. Комендантом был полковник Принц, директором Кавказских минеральных вод полковник Чайковский (кажется, дед знаменитого композитора). Главным доктором военного госпиталя оригинал и мизантроп Ребров; командиром линейного батальона полковник Монаенко — все семейные люди. Затем чиновники, офицеры и врачи. Врачи-практиканты того времени были: отец мой, Рожер, Патерсон и Каргер, и по сравнению с нынешними, не мешает сказать, что врачи-практиканты получали гонорар, не торгуясь с своими пациентами. Осень, зиму и весну Пятигорцы приводили разнообразно и весело. Молодежь собиралась в семействах, где были барышни. Танцевали под фортепьяно, играли в фанты, веселились от души. Любители виста и преферанса проводили время в доме гостеприимной старушки Екатерины Ивановны Мерлини. Любители музыки собирались у нас. Отец страстно любил музыку, знать ее, и хотя сам не играл ни на каком инструменте, но нам, детям, преподавал ее прекрасно. Устраивались дуэты и квартеты, с аккомпанементом фортепьяно, на котором играла старшая сестра моя, Клавдия, впоследствии Любомирская, виртуозка в игре на фортепьяно, как о ней отзывались. К. И. Мерлини несколько ревновала к нам своих партнеров в вист и преферанс, и ежели который из них запаздывал [223] прийти к ней, то она обыкновенно встречала его фразой: «Должно быть слушал обедню у Дроздовых». Но обедня эта, вероятно, была привлекательна, ибо в 1853 году в таковой охотно участвовал юнкер легкой батареи 20-й бригады, граф Лев Николаевич Толстой, игравший secundo на Фортепьяно с сестрой моей Клавдией. Выбор пьес был трудный. Лев Николаевич предпочитал Бетховена и Моцарта всем остальным композиторам, а в особенности Итальянским, музыку которых он находил «сладенькою». Но сестра играла достаточно хорошо, чтобы партии их проходили возможно гладко. Граф частенько посещал дом отца моего и, уезжая в Севастополь, в знак памяти, оставил подзорную трубу, которая долго у нас сохранялась. В Николин день устраивался первый бал благородного собрания. Общество собиралось в здании ресторации Минеральных вод, в том самом зале, где Печорин спас от обморока княжну Мери. Зал обыкновенно украшался зеленью, цветами и арматурой. На хорах зала, блистательно освещенного люстрами и канделябрами, помещался оркестр, под управлением Сашки, цирюльника госпитальной команды. Оркестр состоял из цимбал, гуслей, скрипки, флейты, кларнета, виолончели и контр-баса. Капельмейстер Сашка играл довольно порядочно на скрипке, при чем, ради потехи, иногда на квинте подражал чрезвычайно искусно писку ибиса. Все артисты, равно как и сам Сашка, были солдатики-Жидки, служившие в госпитальной команде; по из благопристойности, для балов им разрешено было надевать штатское платье, которое придавало им, ежели не качества, так по крайней мере внешность артистов. Бал, как заведено было в прежние добрый времена, открывался обыкновенно польским. В первой паре, с какою либо из почетных дам, парадировал П. А. Принц. Кончалось гросфатером. Вот как сейчас вижу красивого, представительного Петра Александровича, шествующего с подобающей торжественностью в первой паре польского, и его же, превращавшегося в юного весельчака, изобретающего самые разнообразные комичные фигуры в гросфатере. Молодежь и даже старички, то степенно выступали в первом колене этого танца, то прыгали, бегали, скакали, хохотали во втором его колене с учащенным темпом. Нынешние кадрили monstres не заменят милого патриархального гросфатера. Между польским и гросфатером танцевали кадрили, вальс в три pas, польку tremblant, как ее тогда называли, польку с различными фигурами [224] и мазурку. Легкими танцами дирижировал всегда Аркадий Павлович Озерецковский. Дежурный старшина не давал задумываться молодежи и праздно сидеть по углам. Он был везде и в зале, и в гостиных и в буфете, и только тогда успокаивался, когда все дамы и девицы имели кавалеров-танцоров. В промежутках между танцами разносили конфекты, фрукты, аршад, лимонад, кому что понравится, при чем дежурный старшина зорко следил, чтобы на громадных подносах, на которых разносились фрукты и конфекты, остатков никаких не было. И маменьки танцующих уезжали домой, обыкновенно, щедро нагруженные конфектами. Порядок этот соблюдался постоянно каждое Воскресенье. Все это было, и всего этого нет теперь. Родина моя прекрасная и это милое, доброе старое время, когда люди и радовались, и горевали попросту без затей, как ты изменилась! Пятигорск ныне и красивее, и богаче, но не так привлекателен как прежде. Уходя вперед во всевозможных изобретениях и сосредоточиваясь на одном лишь полезном, мы, чем далее, тем более теряем теплоту и восприимчивость душевную. В семье скучно, на балах скучно. Молодежь предпочитает буфеты бальным залам. Танцы и фанты ниже её достоинства. Глядишь и удивляешься этой юности со старческою душою. Святки и Масляницу проводили Пятигорске в особенности весело и шумно. Балы, загородные поездки в санях на тройках с длинными хвостами из салазок, в которых помещались кавалеры, придавали городу оживление. Курьерские тройки мчались во весь дух, салазки опрокидывались, кавалеры летали в сугробы снега, при чем совершались такие сальто-мортале, какие и не снились акробатам. Крик, визг, хохот далеко оглашали поля и горы. Поездки эти заканчивались отдыхом в колонии Каррас у Богдана Ивановича Рошке, где услужливая Марья Ивановна и её хорошенькая невестка, Лиза, всегда вздыхавшая при воспоминании о Лермонтове, угощали промерзнувшую молодежь шоколадом и кофеем (конечно за деньги). Все шло обычным порядком, и ни единое облачко не омрачало спокойно-радостную жизнь Пятигорцев. Бывали случаи и драматические, и трагические; но в вихре удовольствий они скоро забывались. Так, например, в 1860 году адъютант князя Барятинского, поручик князь Горчаков убил на дуэли гусарского офицера барона Фитингофа. С братом этого Горчакова, князем Васильевым, я вместе [225] учился и вместе кончил курс, а потому был хорошо знаком и с князем Александром, который о дуэли своей рассказал мне следующее. «В числе молодежи был гусарский поручик, барон Фитингоф. Гордый и заносчивый, он относился ко всем с оттенком некоторого пренебрежения. Избалованный юноша, единственный сын очень богатого помещика Харьковской губернии, барон обращался со всеми презрительно. Сначала это нас удивляло и сердило, а затем мы перестали обращать на него внимание. Я в особенности был спокоен между кипятившеюся молодежью. Мне и в голову не приходило, что я буду виновником смерти этого красивого и капризного мальчика. Однажды в Железноводске после обеда, часу в 4-м, после прогулки в парке с княгинями Софьей Яковлевной и Анной Андреевной Святополк-Мирскими, мы сели отдохнуть на скамейке в одной из узеньких аллей парка. Не прошло и нескольких минут, как в начале этой аллеи показалось два всадника. Это были всегда неразлучные барон Фитингоф и офицер Ниппа, на довольно бойких лошадях. Опасаясь весьма естественного испуга дам, мимо которых лошади должны были пройти, едва не касаясь их колен, я знаком начал приглашать барона свернуть на объездную тропу, бывшую невдалеке от того места, где мы сидели. Но барон, не обращая внимания на мою, хотя и немую, не выразительную просьбу, проехал мимо нас так близко, что дамам пришлось подобрать платья, чтобы лошади не наступили на подолы их. Барон и Ниппа проехали. Я терпеливо перенес оскорбление, нанесенное этим невежеством дамам и мне, и чтобы предупредить такую поездку вторично, при возвращении барона этим же путем, я поставил одну из скамеек поперек аллеи в недальнем расстоянии от нас. Очевидно с целью вызвать меня на дерзость, барон, вернувшись по той же аллее я заметив преграду, заставил лошадь перепрыгнуть через скамью. Я и в этом случае стерпел, хотя и следовало бы преподать урок вежливости дерзкому мальчику. Вскоре мы встали, и я, проводив дам до их квартиры, отправился домой переодеться. В это время ко мне пришел князь Грузинский и передал следующее. В павильон, куда обыкновенно вечером собиралась публика слушать музыку и танцевать, вошел Фитингоф и громогласно произнес: «Я удивляюсь тому, что князь Барятинский в своей свите имеет квартальных надзирателей. Адъютанту его, князю Горчакову, приличнее носить Форму будочника и, вероятно, в роде Горчаковых есть полицейские наклонности». На замечание князя Грузинского, что он приятель мой и потому просит барона взять свои слова [226] назад, барон отвечал, что от сказанного не отречется, и слова его князь Грузинский может передать князю Горчакову. Известие это встревожило меня очень и именно потому, что, по непреклонности моего характера, я оскорбления этого Фитингофу простить не мог, и одним лишь извинением дело не кончится. Одевшись, я вышел из дому с намерением зайти к поручику Кабардинского полка фон-Шаку, просить его быть моим секундантом и передать мой вызов Фитингофу. Невдалеке от моей квартиры я встретил барона Фятингофа и, раскланявшись с ним, сказал ему: «Барон, князь Грузинский передал мне ваши слова. Я считаю их оскорблением для себя и прошу дать мне удовлетворение». Барон согласился дать таковое, и я назвал Фамилию моего секунданта. Секундантом Фитингофа был Ниппа. Секунданты условились, и решено было на следующий день в 5 часов утра встретиться противникам в ущелье у подошвы горы Бештау. Оружием назначены были пистолеты. Фитингофу стрелять первому. Представьте: ни у меня, ни у Фитингофа не оказалось пистолетов, и фон-Шаку пришлось ночью скакать в Пятигорск, где он и достал их у плац-адъютанта капитана Кинбурна. Пистолеты были старые, большого солдатского калибра. Но других не было, и пришлось удовлетвориться и теми, которые нашлись. В 5 ч. утра мы сошлись на условленном месте. Барьеры были назначены на 10 шагов. Секунданты отмерили шаги и отметили барьеры. Подходить к барьерам мы должны были по команде: раз, два, три. Но третьей команде противники становятся у барьера. Мы встали на назначенные места и начали сходиться в барьерам. Подойдя к барьеру, Фитингоф, не поднимая пистолета, произнес: «Князь! Мы стреляемся с вами из-за такого пустяка, что, может-быть, извинение мое удовлетворит вас». — «Об этом, барон, было время подумать ранее. Я пригласил вас сюда не для того, чтобы с пистолетом в руке ожидать от вас извинения. Вам стрелять первому. Стреляйте»! — Барон выстрелил и промахнулся. Вслед затем выстрелил я, и, к несчастью, пуля попала ему в пах. Рана безусловно смертельная, но с моей стороны неумышленная. За дерзкие слова Фитингофа я хотел лишь наказать его, а не убить, и потому целился ему в ногу, и ежели пуля попала ему в пах, то виною тому неверность ружья. Год уже прошел после этой несчастной дуэли, а я и до сих пор не могу забыть страдальчески-испуганного, почти детского лица барона». Вот точное описание этого поединка со слов князя Горчакова. Кроме секундантов тут присутствовали, как зрители, князь Грузинский и Хомутов. Князь Горчаков и Фон-Шак по приговору военного суда были разжалованы в рядовые; но вскоре, за отличие в Кавказских экспедициях, им были возвращены и чины, и знаки отличий. Хомутова, как зрителя, сослали на год в Усть-Лабинское укрепление, где, впрочем, он не скучал с своей красавицей-женой, Лидией Васильевной, на которой он женился незадолго до ссылки его в Усть-Лабу, будучи под судом в Пятигорске. Да избавить Господь всех от поединков! Не идти же в камеру мирового судьи судиться с человеком, оскорбившим вас, вашу мать, жену, дочь или память умершего отца? Вызов, или принята вызова обусловливаются еще и тем общественным положением, которое вы занимаете. Князь Горчаков был именно в таком положении, состоя адъютантом у князя Барятинского, который, сам будучи рыцарем чести, не мог не относиться строго в таких случаях и к людям окружающим его. В 1858 г. Эриванскаго полка поручик Макеев вызвал на дуэль командира этого полка, полковника Фохта. Фохт отказался. Макеев застрелил его из ружья ночью черезъ окно и затем бежал. Он был пойман на Персидской границе. Назначено следствие, которое и представлено было на конфирмацию главнокомандующего. Князь Барятинский, утвердив приговор суда во всей его строгости, сказал: «Макеев имел право убить Фохта, но не тайно и не совершая после этого побега. И в том и в другом случае он поступил не как дворянин и не как офицер, а потому и не заслуживает ни снисхождения, ни милости». При таком взгляде на дело чести, мог ли адъютант князя Барятинского поступить иначе? ГЛАВА II. Отставка кв. Голицына в 1848 г. — Прощальный бал ему близ Провала. — Отъезд его в Москву. — Лазаревский Институт восточных языков. Размолвка с главнокомандующим Кавказскою армией князем Воронцовым и тяжелые раны, полученные под Парижем и на Кавказе, понудили князя В. С. Голицына подать в отставку, к непритворному сожалению преданных ему Кабардинцев. В глазах племени, в среде которого были князья и дворяне, знатные по происхождению и богатые по состоянию, такой барин, как князь В. С., не мелочной и щедрый, занимал первенствующее место, не по одному служебному положению, но и по личным его достоинствам. В лукавых от природы горцах много сословного самолюбия и даже [228] тщеславия, которыми князь Голицын, в случае надобности, умел искусно пользоваться в продолжении шести лет, что он был начальником центра. Отставкой он выиграл себе отдых и спокойствие, а князь Воронцов потерял в нем деятельного и опытного помощника. Переда в должность князю Эристову, князь Голицын из Нальчика приехал в Пятигорск, и 15-го Июля 1848 г. на склоне Машука, близ Провала, принял прощальный бал, устроенный для него Пятигорскими жителями и начальником артиллерии, генералом Семчевским. Бал этот памятен для меня тем, что на нем решена была моя участь. Желая отблагодарить отца моего за его многолетние медицинские пособия, князь предложил матери моей воспитывать меня на свой счет. Зная хорошо семейство князя, матушка, убежденная в том, что мне будет хорошо, охотно согласилась на такое предложение, тем более, что отец уже собирался пристроить меня в Ришельевский лицей. Подготовлен я был изрядно, и оставалось только определит меня в какое-нибудь учебное заведение. Нашим домашним образованием занимались по очереди Смолянки-институтки, дочери вдовы Анны Ивановны Барановской, то в качестве гувернанток, то как учительницы, к которым мы ходили на дом. Женщина, с чрезвычайно маленькими средствами и с очень большими семейством, она обладала замечательным уменьем пристраивать их в лучшие учебные заведения. Жизнь её происходила почти в постоянных поездках из Пятигорска в Петербург и обратно, и всегда успешно. То она встретится с Императрицей, то с Императором, упадет на колени, подаст прошение, поплачет, и просьбы её исполнялись. Завести знакомство с придворным камердинером пли камер-фрау и узнать от них, когда и где можно встретить Государя или Императрицу, ровно ничего не значило для Анны Ивановны; а впрочем честь и слава ей, как заботливой матери. Я не помню, сколько у неё было дочерей; но смело могу сказать, что Анна Ивановна и её милые дочки в продолжение многих лет были единственными насадительницами просвещения в юных Пятигорцах. Кроме общеобразовательных предметов, девицы Барановские преподавали языки Французский и Немецкий и танцы. На смену барышень, выходивших замуж, приезжали другие сестры, оканчивавшие курс в Смольном монастыре, и так продолжалось до тех пор, пока не вышла последняя из девиц за муж. Латинский язык преподавал мне священник отец Лев а репетировал по вечерам отец мой, и до отъезда в Москву я уже болтал по-французски и довольно бойко читал по-латини. В весьма немногих учебных заведениях 40-х годов не было ни конкурсных экзаменов, ни аттестатов зрелости. В те времена слово «конкурс» имело лишь коммерческое значение для несостоятельных должников, а «зрелость» определялась жизненным опытом, а не учебным аттестатом. Впоследствии, услышав выражение «аттестат зрелости», а долго не умел понять, что это такое. В начале Августа князь решил выехать из Пятигорска в Москву. Накануне отъезда он зашел к нам условиться о часе и месте отъезда на следующий день. Я прыгал от восторга ехать в белокаменную и златоглавую Москву; сестры завидовали мне. К 7 часам утра следующего дня уже все были на ногах, на дворе стоял запряженный экипаж, и кучер Димитрий по обыкновению беседовал с Бурым и Гнедым, которых он всегда усовещивал вести себя смирно и прилично, во время отлучек его с козел в трактир или кабачок (беседы эти обыкновенно оканчивались разбитым экипажем и порванной сбруей по нескольку раз в течении года). Все мы вобрались в зале проститься; пришли и няни, и горничные, и повар. Матушка благословила меня образком св. Митрофания; отец все сморкался и, утешая меня, не замечал слез, который катились у него из глаз. Прощанье было непродолжительное. Перецеловав отца, мать, сестер, брата Яшу и прислугу, я выбежал на крыльцо, прыгнул в экипаж; вслед за мной сели отец и мать, и мы покатили в ресторацию к князю. Во дворе ресторации уже стоял дормез, запряженный шестериком почтовых лошадей. Родители пошли к князю, а я влез в карету, не помня себя от восхищения. Вскоре вышли отец, мать и князь. Родители еще расцеловали меня на прощанье, князь сель в карету, дверцу захлопнули, камердинер прыгнул на козлы и крикнул «пошел!» Лошади дружно сдвинули с места тяжелый экипаж и, плавно покачиваясь на рессорах, мы выехали со двора ресторации. Прощай Пятигорск! Прощай, моя прекрасная родина! Ехали мы день и ночь. В дормезе откидывались спереди на заднее сиденье доски с мягкими подушками, и камердинер Борис [241] из Москвы. Под землею находились обширные коридоры и церковь, в которой отправлялось богослужение. Для притока наружного воздуха в подземную церковь и коридоры были проведены трубы к поверхности земли. Пение монахов во время богослужения в этих катакомбах, исходившее из под земли, производило впечатление потрясающее. В скит этот женщины допускались однажды в год, в день Успения Пресвятой Богородицы 15-го Августа. Все вышесказанное производило впечатление глубокое и отрадное; но жизнь там, а в особенности для мальчика, и тяжела, и скучна, а потому я и не особенно рвался туда впоследствии, предпочитая Москву с её Петровским парком, Сокольниками и Марьиной рощей, в которой грустил наш чувствительный поэт Жуковский. В 1854 году я окончил курс с правом на чин 12-го класса. Проектов об избрании для меня рода службы было немало. Отец проектировал определить меня учителем в Пятигорское уездное училище. Такое желание князю казалось ни с чем несообразным. Да и в самом деле, несообразно бы было засунуть мальчика, окончившего курс в высшем и даже аристократическом учебном заведении, каким в то время считался Лазаревский институт, в уездное училище учителем. Да и что же это за учитель в 17 лет! Князь, через графиню Шуазель и графиню Нессельроде, хлопотал об определении меня чиновником особых поручений в Тифлисе при князе Воронцове, или в Москве при графе Закревском. И тот, и другой не отказались принять меня, но не иначе, как сверхштатным чиновником, без содержания. Ни отец, ни князь Голицын не в состоянии были давать мне три-четыре тысячи в год, чтобы я мог жить в среде блестящей и богатой молодежи, составлявшей свиту и князя Воронцова, и графа Закревского, безобидно для меня; а потому решено было определить меня в артиллерию. В это время кстати прибыл в Москву сын князя Голицына, адъютант князя Воронцова, князь Александр, ехавший в Петербург с ходатайством от князя Воронцова о выкупе княгинь Чавчавадзе и Орбелиани, находившихся в плену у Шамиля. Снабженный рекомендательным письмом Владимира Сергеевича к графу Сумарокову, командиру в то время гвардейского пехотного корпуса, я, по прибытии в Петербург, явился к нему и передал письмо князя. За ответом приказано мне было явиться через два дня, по истечении которых граф мне объявил, чтоб я в 12 часов следующего дня явился к начальнику штаба генерал-фельдцейгмейстера, генерал-адъютанту Безаку. В назначенный час [242] принят был я в кабинете начальника штаба. Генерал, взглянув на меня, улыбнулся и сказал: — Так это вот вы намереваетесь отправиться бить Турок? — Точно так, ваше превосходительство. — Да ведь вы совершенный ребенок. Где же вам выдержать тяжесть военнопоходной боевой жизни? С вашим аттестатом вы можете пристроиться гораздо удобнее. Да, наконец, я убежден, что никакой медик не даст вам необходимого для поступления на службу медицинского свидетельства. Да, наконец, поезжайте туда, по крайней мере, хоть офицером. По истечении трех месяцев с правом по образованию вы можете быть произведены в артиллерию, конечно, сдав предварительно экзамен из наук военных, которых вы, без сомнения, не знаете. — Для того, чтобы сдать экзамен, я должен жить и готовиться в Петербурге, а у меня нет средств на это. — Если остановка за этим, я вас прикомандирую к образцовой батарее и поручу адъютанту моему, капитану Яновскому, с тем, чтобы сдать экзамен в ученом комитете. — Благодарю вас, ваше превосходительство, за ваше доброе внимание; но воспользоваться им я не имею права, ранее, чем получу на это разрешение от отца моего и князя Голицына, и я не хотел бы затруднять капитана Яновского занятиями, за которые я не в состоянии отблагодарить его. — Это уж не ваша забота. Подумайте и завтра ко мне явитесь, а ежели вы твердо решились поступить на службу нижним чином, то привезите с собою и необходимые бумаги, а какие именно, об этом вам скажет в штабе капитан Яновский. Раскланявшись с добрым и приветливым генералом, я вышел от него прямо в залы штаба, находившиеся рядом с кабинетом начальника штаба. Капитан Яновский объявил мне, что при прошении об определении меня вольноопределяющимся в легкую батарею Кавказской артиллерийской гренадерской бригады, я должен представить мой учебный аттестат, медицинское свидетельство и подписку о непринадлежности к масонской ложе и другим тайным обществам. В этот же день я получил свидетельство от лейб-медика Блюма и требуемые документы, представил начальнику штаба, а на следующий день уже был зачислен в резервную легкую батарею расположенную в станице Эссентукской, на Кавказе. Молодой князь [243] Голицын еще не окончил дела о выкупе пленниц, а потому пришлось прожить несколько дней в Петербурге. Мы жили в Hotel des Princes на Большой Морской, и однажды утром я имел счастие встретить императора Николая Павловича. Он был одет в серую солдатскую шинель и каску. Бледный, задумчивый и неотразимо-прекрасный и величественный Император один без свиты медленно шел по тротуару. Военные действия на Дунае были неуспешны. Осада Севастополя началась, и лишь один Кавказ радовал сердце Императора. Дня через два, я снова видел Государя на смотру резервного гвардейского корпуса. Молодые полки, блестящей внешностью своей и выправкой не уступавшие старой гвардии, молодцами проходили церемониальным маршем мимо Императора. Громогласные возгласы «рады стараться, Ваше Императорское Величество!» всегда победоносного нашего воинства, как электричество проникали в души зрителей. Мы радовались, мы надеялись. Не первый раз мы сталкивались с Европой. Нет дорог, плохо оружие; но и при этих условиях Русская армия, как и всегда, окончила бы славно и победоносно, ежели бы во главе её в то время находились вожди достойные её, не бонмотисты (князь Меншиков в Крыму) и знатоки военной игры (Муравьев впоследствии на Кавказе). Но что было, то прошло и быльем поросло, и даже Севастополь возродился. В ожидании отъезда, я осматривал достопримечательности Петербурга, быль в соборах Петропавловском, Казанском и Исакиевском, где поклонился гробницам Петра Великого и Кутузова. Был в Невской Лавре у гробниц витязей наших, Святаго Александра Невского и Александра Суворова. Был в Эрмитаже и наслаждался пением Лагранжа и Тамберлика, игрою Самойловых, парясь в райках с Иониным, который в то время принят был в отделение восточных языков Азиатского Департамента Министерства Иностранных Дел. Была и мне возможность, по личному предложению директора департамента, поступить в восточное отделение, и я вновь ездил к генерал-адъютанту Безаку, которого со слезами на глазах просил уволить меня в отставку, и хотя генерал искренно сочувствовал и моей просьбе, и моему горю, но опять предложив мне прикомандирование к образцовой батарее, он объявил, что увольнение в отставку юнкера, состоявшего на службе всего несколько дней, невозможно, тем более в военное время. Ну что же! Невозможно, так невозможно. Конечно, дипломатическая служба хороша и удобнее [244] военной; по что сделано, того не воротишь, а снявши голову, по волосам не плачут. Поручение, возложенное на князя Александра Голицына, было окончено. На выкуп княгинь назначили 60.000 рублей, и так как в Петербурге делать более, нечего было, то мы и выехали в Москву, а распростившись с ней, поскакали на курьерских на Кавказ. Текст воспроизведен по изданию: Записки кавказца // Русский архив, № 10. 1896 |
|