Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ДАЛЬ В. И.

РАССКАЗ ЛЕЗГИНА АСАНА О ПОХОЖДЕНИЯХ СВОИХ

(Окончание).

Получив громкое имя на весь округ, я вскоре набрал себе отважных товарищей, с условием никого напрасно не обижать, грабить не для корысти, а ради голода и голодных; таким образом я делал набеги в разные стороны, то на жителей, то на проезжих; но всегда только на людей достаточных, и притом на таких, которые бедным ничего не дают; я всегда отбирал у них не более как положено было по закону, то есть четвертую часть, потому-что хотя это приказание начальства и было объявлено, однакож оно никем не исполнялось; бедные, зная, что [234] приказание такое есть, еще более встревожились и роптали; зажиточные также были недовольны, уклонялись и скрывали достаток свой как могли, что и рождало повсеместное беспокойство. Я завел у себя народную кухню, где каждый день пекли и варили все, что я добывал, не заботясь о завтрашнем дне, и сестры мои с братом оделяли всякого, кто приходил и садился под навес моей сакли. Я доставлял домой через товарищей моих все, что мог добыть, а сам изредка только наведывался, для порядка. Мало-помалу дошло до того, что ни один почти зажиточный человек не смел прогонять голодного от своего порога без подаяния, потому что лишь только бедняк приходил в саклю мою и объявлял об этом сестрам, как они давали мне знать, и я отправлялся для наказания виноватого.

Однажды наведался я домой и, сделав порядочный запас съестного, остался отдохнуть несколько дней. Тут пришел один из двоюродных братьев моих и позвал меня в гости к матери своей, моей тетке, жившей от Гадазихора верстах в сорока. Дорога наша лежала через Кубу; не доходя до города, брату моему вдруг сделалось дурно, и он почти не мог далее идти. Мы решились отдохнуть в одном загородном саду, вошли туда, присели и сказали подошедшему хозяину, что мы-де пришли к [235] тебе в гости; коли примешь, то попотчуй нас плодами. Между тем стало смеркаться; Хозяин послал мальчика, который и принес нам плодов, а сам тотчас удалился. Через полчаса мы вдруг были окружены народом: ночь была светлая, и я заметил, что было человек до двадцати. Тут некоторые подошли и стали спрашивать, какие мы люди и зачем сюда зашли? Я сказал, что идем туда-то, что ночь нас застигла, а брат мой сделался нездоров, почему и попросились у садовника переночевать. Они отвечали, что Лезгин приказано брать, где попадутся, потому что они ныне много шалят, и доставлять в городской суд. Я отвечал, что мы не из тех Лезгин, которых велено брать, а из мирных; но они сказали: «мы этого не знаем; сложите с себя оружие, ступайте с нами в город, там и оправдаетесь». Я возражал, что мы никакого насилия, ни обиды не делали, попросились ночевать из чести, а за это-де еще не за что брать и доставлять в суд; но что я им ни говорил, они ничего не хотели слышать, а начали кричать, грозить и подступать ближе, готовясь взять нас силой. Тогда я толкнул брата, чтобы он встал, ударил одного человека в голову стволом ружья, он упал, толпа с криком расступилась, и мы побежали из саду. Но брат мой, будучи слаб, не мог долго бежать; его взяла одышка, он [336] остановился и кричал мне, чтобы я его не покидал. Я воротился, и толпа, погнавшаяся за нами, опять на нас напала. Тут я одного поймал и дал ему четыре раны кинжалом; тогда прочие все отступились и кричали мне: «отпусти его, мы вас оставим, мы не станем за вами гнаться!» Я его отпустил, мы пошли шагом, а они надумались, опять догнали нас и непременно хотели меня взять. Я рассердился, стал обороняться не шутя и ранил еще двоих: одного из ружья, а другого кинжалом. Тут только они нас оставили совсем. И за делом гнались: чтобы дать переранить четырех человек!

Между тем брат мои сделался сильно нездоров и едва мог идти, даже когда я его вел под руку. Подходя уже к городским воротам, мы опять услышали за собою толпу народа; к счастию по близости случился овраг, в который мы успели во-время скрыться. Толпа прошла мимо нас; это несли одного из тех, которого я ранил. Из разговоров их я услышал, что один из этих людей знает меня; он называл меня по имени, упрекал прочих за неосторожность их; «я вам не советовал связываться с ним», говорил он: — «я знаю, каков он; вот вы и наделали дела». Отдохнув и переспав немного в поле, мы опять пошли, и я на другой день довел брата моего к матери его. Когда он рассказал, что с нами [237] было, то она много благодарила меня, что я не покинул сына ее, и просила погостить; но я остался один только день и воротился домой, чтоб продолжать свое дело.

Спустя месяца три, в продолжении которых я с товарищами управлялся тут и там по прежнему, князь Аслан-Хан, живший в Куму-хе, от нас верст со сто, прислал за мною гонца, чтобы звать меня к себе. Я поехал. Аслан-Хан тотчас позвал меня и спросил: «ты ли сын Маймада-Али и внук Пыр-Али?» — Я отвечал, что слуга твой. «Я знал твоего деда,» продолжал Аслан-Хан: — «он был храбрый воин, мы с ним хлеб-соль важивали; а о тебе слышно, что ты ему не уступаешь и пугаешь много народу; так ли это?» Я отвечал, что действительно так, рассказал все подробно и объяснил причину, почему и для чего я так действую, то есть, что именно меня заставило сделаться разбойником. Но я знаю, что все это может оправдать меня перед совестию моею, по не перед начальством. Я перед вами виноват; есть воля ваша сделать надо мною, что угодно; я готов положить голову на плаху. Аслан-Хан отвечал: «я не за тем призвал тебя, чтобы казнить; я тебя звал в гости к себе: мне хотелось посмотреть на тебя и услышать из твоих уст подробности твоих действий. Ты достоин своего деда Пыр-Али: в [238] тебе есть сердце. Останься у меня и погости неделю».

Прожив у Аслан-Хана неделю в добром привете и чести, я пришел откланяться, а он мне предложил остаться у него совсем; но я отвечал, что почитал бы за счастье сложить голову свою на службе Аслан-Хана, если бы меня не связывала клятва абрека, а потому я прошу отпустить меня: покуда будет продолжаться голод, я должен кормить бедный народ. Без меня никто этого не сделает. Прошу вас в несчастном случае защитить меня; если же все благополучно кончится, то я со всем семейством перейду к вам и буду вам верным рабом.

Аслан-хан одел меня в хорошее платье, одарил конем, кольчугой, полным оружием и отпустил с честью.

Прибыв домой, я стал продолжать ремесло свое, и разных случаев было столько, что нельзя их пересчитать; но я строго наказывал товарищам и требовал от них в том клятву, чтобы не убивать людей, а только отбирать частицу у зажиточных обывателей и богатых проезжих купцов, для насущного хлеба на себя и на нищую братию. Во дворе моем дым курился день и ночь, все пекли и варили, сестры мои хозяйничали и кормили до сыта всякого [239] захожего. Вокруг Гадазихора поселились целые таборы нищих.

Прошло с полгода. В шайке моей был один купеческий сын из самой Кубы, родом тамошний Персиянин. Он познакомил меня со своим семейством, и я, вверившись в него, уже несколько раз ночевывал у него. Однажды он также звал меня к себе в гости, по поводу праздника, и я, согласившись, взял еще с собою другого очень надежного товарища. На пути товарищ этот говорит мне на нашем Лезгинском языке, которого Персиянин не понимал: — «позволь, атаман, я его убью;» я изумился и сказал: — что ты это говоришь? или ты в горячке? чтоб я впредь этого никогда не слышал; за что? мы не убиваем и посторонних людей, а станем резать товарищей? — «Нет, отвечал тот: — он нам не будет товарищем, а скорее изменником и предателем; какой товарищ Персиянин Лезгину? Сердце мое никогда не обманывает, ни себя, ни других, а я сердцем слышу, что он нас продаст: не езди с ним Асан!» — Пустое, сказал я: — они люди добрые, я уж несколько раз у него ночевал. Поехали дальше.

Не доезжая города, мы остановились в ближайшем леску, а Персиянин мой сказал: «отдохните здесь, а я поеду вперед, осмотрюсь немного и привезу закусить; вам, как, [240] Лезгинам, надо остерегаться». Он поехал, мы остались, и вдруг, отколе ни возьмись ворона, стала все летать около нас, садиться на деревья и каркать. «Видишь ли, сказал товарищ: — что не к добру мы едем; воля твоя, а я ворочусь, да и тебе советую сделать тоже». Не захотелось мне послушаться вороны, глупой птицы, которая каркает без толку весь день, а пуще того показалось стыдно уйти таким образом, будто я не смел покинуть своего Персиянина в глаза, а когда он удалился, то тайком уехал. Я остался. «Какое будет приказание твое, спросил меня Лезгин, сев на лошадь: — если ты не воротишься?» — Приказывают живые люди, а не мертвые, сказал я: — а когда не ворочусь, то стало быть меня не будет в живых. А завет мой — не грабить из корысти, а только ради голода; не убивать людей, не обижать бедняков.

Персиянин воротился, не привез ничего, сказав, что не нашел, а звал к себе в дом, где все будет приготовлено. «Где же товарищ наш?» — Воротился, сказал я: — он до вечера выждет нас у подгорного лесу. Я заметил, что лошадь Персиянина была порядочно упарена и что он стало быть ездил куда нибудь спешно и гнал, хоть к нам и подъехал шагом; одного этого было бы уже достаточно, чтобы остеречь меня и чтобы мне послушаться своего товарища; но видно уж судьба моя исполнилась и [241] тянула меня в беду. Мне показалось так стыдно не поверить испытанному товарищу, хоть и Персиянину, что я сел на лошадь и поехал с ним.

Мы прибыли к нему в дом к ночи; меня приняли ласково, угостили, а потом я попросил своего хозяина сходить за одним знакомым моим, чтобы с ним увидаться. Он ушел и долго пропадал; было поздно, мне подали подушку, и я прилег; а брат хозяйский сел возле меня и разговаривал. Наконец приходит и сам он и говорит, что долго искал того человека, насилу нашел, и он скоро будет; потом, подошедши ко мне, спросил у своих какую-то вещь и нагнулся чрез меня, как будто искал ее; в ту же минуту брат его схватил меня за руки, а он упал ко мне на грудь, оба они закричали громко, дверь отворилась и вошел офицер с командой. Меня схватили столько человек, скольким можно к одному человеку приступиться, обезоружили, связали и вывели на двор. Тут я увидел, что весь дом окружен солдатами и казаками. Заковав меня, отвели под стражу.

На другой день привели меня к начальнику. «Ну, храбрый рыцарь, сказал он: — попался! Довольно тебя искали! Жалоб на тебя также довольно; а что ты сам скажешь, много ли ты душ погубил?» — Ни одной, отвечал я: — он все-таки виноват, как разбойник и [242] грабитель. Я свое дело кончил; судьба моя свершилась; делайте вы свое, я роптать не стану. — «Ты отвечаешь бойко, сказал он: — не думаешь ли еще, что можешь быть прощен?» — Нет, не думаю; отвечал я: — вы славитесь как начальник справедливый; а какой же справедливый начальник может простить разбойника? Меня следует казнить.

Меня посадили в арестантскую. Заключенные разговаривали между собою, и веря и не веря, чтобы это был я. Один, лежавший на нарах, с завязанною головой, встал, подошел, узнал меня и бросился мне в ноги. Он был из моей шайки, ранен на грабеже и с отрубленным ухом попался в плен. Они рассказали мне, что прошла молва, будто я намеревался ворваться в Кубу и освободить всех арестантов — чего у меня никогда и в помысле не бывало — и поэтому поводу стали искать и ловить меня настоятельнее прежнего. Оказалось, что Персиянин мой сам разгласил слух этот, чтобы придать изменническому делу своему более важности и цены.

На другой день повели меня к коменданту, который тотчас узнал меня, судив несколько лет тому, как я уже сказывал, за раненых мною двух братьев. Он сожалел обо мне, что я вдался в такое дело, и сказал: «молод ты еще, а проказил много». На допросах я [243] показывал все, что знал и помнил, по всей справедливости; когда меня проводили по улицам, то стало собираться много народу и иные называли меня благодетелем и кормильцем; поэтому стали меня возить, приказывая скорее ехать.

Недель чрез шесть Аслан-хан узнал о моей участи и прислал сына своего с письмом, чтобы за меня просить. Побывав у коменданта, он пришел и ко мне, в арестантскую, и уговаривал меня, чтоб я не горевал, обнадеживая ходатайством отца своего. Но я ему сказал, поблагодарив почти со слезами, что напрасно он беспокоится, а пути в этом не бывать. Я столько знаю порядок, и дела, и людей, что никакого помилования ожидать не могу. Я абрек, это известно всякому; какое ж бы это было начальство, если бы оно абреков отпускало? Этому не может быть. Судьба моя свершилась; вот все.

Прожив две недели, наведывая меня часто и одарив меня деньгами, сын Аслан-хана принужден был подняться опять с ближними и нукерами своими, которых было человек до двух сот, и возвратиться к отцу с решительным отказом коменданта, который сказал, что он во мне не властен, а судить будет закон.

Чрез несколько времени навестили меня два [244] купца, принесли гостинца и спросили, узнал ли я их? — Нет, не узнал, сказал я. «Всмотрись хорошенько, мы носим еще знаки от твоей руки, продолжали они, рассказав, что были в числе раненых в тот вечер, когда меня с больным братом хотели захватить в саду. Они также рассказали мае, что никто не умер от ран, а все давно выздоровели. — Простите меня, сказал я: — теперь я буду отвечать за все. «Нет, мы сами виноваты, сказали они: — один человек узнал тебя и уговорил нас всех, чтоб поймать тебя и отличиться пред начальством, потому что за тебя была обещана награда. Мы были у допроса; но на тебя не показали, потому что ты делал более добра, чем зла; а этого можно сказать не о всех людях, хотя они и не разбойники». Спасибо на добром слове, сказал я: — но мне теперь все равно; я не думаю о том, чтобы оправдываться, и сам первый на себя докащик.

Два года сидел я в кандалах, покуда длилось разбирательство, хотя я ни в чем не отпирался; иногда позволяли кой-кому навешать меня, и у меня бывали дяди мои, Ул-ага и Асан, да навестила еще раз добрая душа — и Бог весть, как она прошла ко мне и одна меня доспросилась. Меня однажды вечером вызвали из арестантской, сказав что пришла сестра; я этому очень удивился, не полагая, чтобы [245] сестру мою так отпустили, одну, и чтобы она, как молодая девушка, могла отыскивать меня по острогам. Выхожу — и вижу в углу сеней женщину, закрывшую лицо свое до половины платком; с первого взгляда узнал я Гюзель. Зачем ты пришла, сказал я: — тревожить и себя и меня, и подвергать сверх того, без пользы, жизнь свою опасности? Если муж твой узнает об этом, то вероятно убьет тебя. Мы говорили по-Лезгински и нас никто не понимал. «Все равно, сказала она: — судьба твоя свершилась, — свершись и моя; я хотела видеть тебя еще раз. Скажи мне, ты пропал? — Пропал, отвечал я: — считай, что меня нет на свете. «Прощай же, и Бог с тобой сказала она: — буду думать, что видела мертвого; но и к мертвому ходят прощаться».

Наконец мы слышим с вечера, что троим из нас вышло решение, но неизвестно кому. По утру вызвали меня, повели на площадь, где было выстроено войско, прочитали приговор и прогнали через 500 человек. Вскоре опять навестил меня дядя, я просил его привезти ко мне как можно скорее брата и обеих сестер, чтоб с ними проститься; но на другой же день рано утром подъехала к острогу повозка, вышел офицер, потребовал меня и объявил мне решение отправляться в Финляндию, в тамошние полки на службу. Он дал мне от себя денег на [246] дорогу, обнадеживал чем мог и спрашивал, нет ли у меня здесь каких-нибудь нужных поручений. Я заплакал, благодарил его и почти без памяти сел в повозку; особенно больно мне было, что, не видавшись два года с сестрами и братом, для которых я сделался разбойником, уезжаю на всегда и не могу с ними проститься. Конвойные казаки сказали: пошел! и повозка покатилась. Долго я лежал ничком и не хотел даже взглянуть по сторонам.

В Шемахе на несколько дней остановились, перековали кандалы мои и погнали с другими арестантами пешком. На первой версте я растер ноги в кровь, однакож дошел до ночлега, не жалея плоти своей. Но утру не мог я двинуть и переставить ног; но как велели идти, то я опять подумал, что мне жалеть себя нечего, и пошел. Товарищам страшно было на меня смотреть, и я их задерживал; они стали проситься идти вперед, а я, против воли своей и сколько ни силился, отставал. При проходе через деревню нам попалась на встречу старуха; взглянув на мои ноги, она вскричала: «Боже мой! неужели и моего сына вели так!» и сама упала к моим ногам; тогда мне стало жаль ее, более чем себя.... поздно дотащился я до привала, где прочие давно уж расположились, поели и отдохнули; меня спросили; ну, как ты дошел ? — Вы видели сами, сказал я: — и конвойный мой [247] видел. — Не звал я прежде, сказал тот же, что ты Лезгин Асан, и что брал дань с купцов и жидов; что же ты не обложил данью Шемахинцев, как проходил город? — Я сказал: если бы ты у меня спросил об этом тогда, когда я брал дань, то я бы тебе отвечал на это. Между тем пришла к нам таже старуха, с племянником, принесла нам ужинать, села и начала плакать по сыне. Не плачь, старуха, сказал я: — у Бога много людей. — У Бога много, сказала она: — да у меня был один; и спрашивала, отчего нет для нас подвод? Она пошла к начальнику и стала просить, чтоб позволил ей дать для нас пару волов, до следующего селения; он же сказал: если таково усердие твое, то пожалуй дай. Таким образом мы отправились на волах, а на дорогу она напекла нам и наварила много. Далее сам начальник стал требовать подводу для слабых. На пятый день прибыли мы в Нуху; тут я уже был в таком положении, что не мог следовать дальше. Меня расковали, оставили на неделю, а там везли в одних только ручных кандалах до Тифлиса,

В Тифлисе я принял присягу на службу; меня обмундировали, и стал я Русский солдат; но все еще был под караулом. Вскоре нас отправили. Дорогою товарищи уговаривались было бежать; но я их отговорил, сказав, что вы [248] только сами себя погубите, а уйти не уйдете; пойдем вперед, посмотрим, что там будет, может быт и хорошо. Таким образом шли мы на многие города и наконец чрез Петербург до Выборга, и были в дороге всего от Кубы десять месяцов.

В Выборге определили меля в баталион и держали уже не как арестанта, а как рекрута. Командир осмотрел меня, поговорил со мною и приказал отправить в роту и дать хорошего дядьку; он будет хороший солдат, сказал он, ударив меня по плечу. Это было 8 Сентября, день ротного праздника, и я, по приказанию адъютанта, поздравил фельдфебеля. Он принял меня хорошо, приставил ко мне доброго и старательного старого солдата; все товарищи меня вскоре полюбили и не могли наслушаться моих рассказов; капитан был мною доволен, и я также должен был его полюбить, потому что он был к нам правдив и заботлив. А кому какая до того нужда, коли я скажу, что скучал до смерти? И родился и вырос в горах, вольнее козы дикой... но я хотел служить честно и верно, потому что первая моя судьба свершилась и ее не воротишь, а теперь началась другая...

Через полгода нам сказан был поход под Кимзоль. Дядька спросил меня: «есть ли у тебя деньги на дорогу?» — Нет, отвечал я; — ни [249] копейки. — «Ну, хоть бы занял у кого, после выработаешь, отдашь», сказал он. Я попросил у одного товарища, у которого, как я знал, были деньги; он отвечал: хорошо, Асан, я тебе дам деньженок, только ты меня слушайся и делай, что я велю: где увидишь хорошие сапоги у чухон, либо рубаху, или что другое, бери и неси ко мне; солдат — багор, что зацепил, то и потащил. Я сказал: научил бы ты меня добру, так я бы и даром послушался; а этой науки мне и за деньги не надо. — «Как, сказал он: — да ведь ты же, говорят, грабил дома и на разбой ходил?» — Коли об этом толковать, сказал я: — так мы брат с тобой и век не столкуемся. Господь с тобой.

На другой день мы отправились в поход. Мне стало повеселей; устали не слышал я никакой, а только словно становилось мне вольней и легче. Я забавлял товарищей своими песнями и пляской; они смеялись, и я смеялся; а сердце у меня плакало... чего не припоминал я за этими песнями!

Пришли мы на первый привал, ружья в козлы, и легли отдыхать. Когда все вокруг меня стихло, то меня прошибла слеза... между тем слышу, что не вдалеке один офицер говорит капитану: «Ну, молодец ваш черкес; ведь все пятнадцать верст пропел, да проплясал!» — А где он? пошлите его сюда, сказал [250] капитан. — Есть ли у тебя деньжонки? спросил он. — «Нет ни копейки.» Он дал мне пять рублей, сказав: «Поди, выпей рюмочку». Я отвечал, что отроду вина не пил. «Ну, так купи себе чего нибудь поесть», сказал он. Тут он заметил, что у меня сапоги тесноваты и велел мне ранец положить на повозку.

Товарищи, узнав об этом, стали говорить: «А что, Асан, тебя надо поздравить, пойдем да поднеси по маленькой». Я отвечал, что товарищам никогда и ни в чем не отказывал; пойдем. Я поднес им и дядьке; тут входит капральный; они стали говорить: «Ну, для капрального надо полуштоф.» — Нет, братцы, отвечал я: — этому не бывать; по одной выпили и довольно, одну поднесу и капральному, а деньги понадобятся вперед. Капральный сказал, что правда и велел мне деньги беречь.

Вскоре мы дошли, и нас расставили по квартирам; тут нам было хорошо и работал, кто хотел, на себя. Переходя с места на место, пробыли мы тут всего два года; я обжился, свыкся с товарищами, а начальники меня любили. Наконец мы опять воротились в Выборг.

В 1840 году приехал туда Гвардейский офицер, для выбора людей в гвардию. Проходя по фронту, он выдвинул и меня вперед; но баталионный командир сказал ему что-то по Французски, и тот осадил меня опять назад, [251] в строй. Со мной стоял один разжалованный в солдаты; он перевел мне после слова нашего майора, что де «этот сдан в солдаты с Кавказа, из горцев, за большое преступление и без выслуги.» Услышав это, я вдался в такую тоску, что у меня отпала охота к службе и ко всему на свете. Я положил бежать.

Это было в Июне. На другой день я вышел часу в девятом утра, оглянулся и подумал: бывало, не разбирал я ни дней, ни часов, а смело шел куда хотел... разыгралась во мне былая кровь; взяв ломоть хлеба, сколько можно было спрятать под шинель, да сапожный нож, пустился в путь.

Двое суток шел я глухими местами и больше ночью, хлеба у меня не стало; на третьи сутки в ночи вышел на деревню. Увидав в поле лошадь, я ее поймал, привел в деревню, нашел на одном дворе рогожу, перекинул ее через лошадь, сел и поехал охлябь. Подъезжаю к речке, на которой был мост, и вижу, что тут стоят казаки. Подумав, я решился проскакать очертя голову, надеясь прорваться; но на мосту встретили меня двое пеших казаков, я назад — и там двое; лошадь испугалась, кинулась в сторону, споткнулась и упала, а я с нее через голову. Казаки бросились на меня; но я успел выхватить нож, закричал на них, вырвался и пустился бежать. Они [252] за мной; в деревне услышали крик, а как это было на заре, то и мужики также за мной погнались. Я кинулся стороной в болото, перебежал его легко, а они вязли; за болотом побежал я по тропинке и, наткнувшись на мостик, спрятался под него в траву. В это время поднялась сильная буря с дождем и загладила след мой по траве, от росы; поэтому они, походив долго в окружности и, возвращаясь несколько раз опять к мосту, не нашли однакож меня, потеряли след и ушли.

Пролежав на одном месте с самого рассвета часу до пятого вечера, между тем как дождь все шел, я решился идти дальше, потому что голод меня выживал; как-то не лежалось. Пришед к озеру, из которого вытекала речка, я разделся и переплыл ее, выжал платье свое, но, пройдя несколько далее очень отощал; я отошел в лес, наелся ягод и тут же переночевал. На следующую ночь я пришел в Рускую деревню; но я так ослабел, что отдыхал на каждой версте и то на силу дотащился. Вошедши в один из дворов, увидал я три коровы; выбрав дойную, я погладил ее, поласкал и принялся сосать молоко. Это меня очень освежило, и я пошел дальше. Наконец на пятый день пришел я в одну из тех чухонских деревень, где мы квартировали; здесь я знал одну добрую старушку, и хотя было около [253] полуночи, но я пошел прямо к ней и вошел в избу. Сын ее меня окликнул; я назвался по имени; он удивился, сказав; «Как так? ведь вы в Выборге?» — Мы опять пришли к вам на квартиры. — Он разбудил мать, которая зажгла огня и стала меня распрашивать. — Матушка, сказал я: — все расскажу, что хочешь, и тебя стану слушать, только ради Бога сперва накорми. Она принесла хлеба, молока и масла; я кинулся с жадностию, откусил кусок, а есть не могу. «Что это, спросила она: — что же ты не ешь?» — Вам это в новинку, отвечал я: — а мне оно с молодых лет знакомо. Я пятый день не ел; помираю с голоду; только. Она заплакала, принесла сливок, велела мне выпить, а сама всплескивая руками, приговаривала: «Гер-Езус, что ты сделал, тебе будет худо! — Худого я много видел; матушка отвечал я: — так уж обтерпелся. Видно такая моя судьба.

Отдохнув немного, поевши и оправившись, я опять пустился в дорогу; старушка дала мне на дорогу хлеба, масла, трут, кремень и огниво. Что дальше, то мне опаснее было продолжать путь в солдатской одежде, и я стал думать о том, чтобы ее сбыть. Только что я подумал об этом, среди белого дня, как идет на встречу мне чухонец, в белом балахоне своем, я, не дойдя до меня, остановившись кричит: «Куда идешь? Здесь солдат нет!» Я подошел [254] поближе и, уверяя его, что тут должны стоять солдаты, вдруг выхватил нож свой, поймал мужика за воротник и потащил с дороги в лес. Чухонец сильно перепугался и приговаривал все одно: «Помилуй, пусти»; я велел ему тотчас раздеться и разуться, сам сделал тоже и, заставив его надеть на себя всю солдатскую одежду, отпустил, сказав: «Ступай, брат, на мое место.» Отошедши еще дальше в лес, я наточил нож свой о камень и сбрил усы и бакенбарты: так я и сделался чухной.

Не смея выдти по близости на дорогу, потому что новый солдат мой вероятно наделал тревоги, я пошел опять в перевал, раздумывая про себя, как-то он, сердечный, удивит всю деревню свою, вышед из нее утром мужиком, а воротившись к обеду в солдатской шинели, брюках, сапогах и фуражке. Между тем я на третий день вышел опять на деревню, проплутав самыми глухими местами. Я стал осторожно обходить ее и наткнулся на троих ребят, которые пасли овец; я было стал спрашивать их, где дорога в Петербург; но они не знали ни слова по Русски, и я пошел дальше. Увидав в стороне большое строение, я решился, на счастье, идти прямо туда; но встретил двух баб, которые сказали мне, что это стеклянный завод, указали, как выдти на Петербургскую дорогу и сказали: «Иди коли хочешь с нами; [255] мы идем туда же.» Я пошел с ними; но стал немного опасаться, потому что они повели меня опять назад, в деревню. Поглядев на меня и поговорив между собой по своему, они спросили меня: «Как же так, ты одет по Чухонски, а говоришь по Русски?» Я сказал, что жил тут в работниках, но по Чухонски еще не выучился. Они заговорили между собой так, что мне показалось подозрительно; я остановился, будто зачем нибудь, а они, отошедши немного, стали меня дожидаться. Тогда я отошел в лес и там пустился бегом в сторону — и наткнулся прямо на кружок мужиков и баб, которые обедали. Я остановился; они стали меня подзывать; но я пошел в сторону, а отойдя довольно далеко, присел, достал остатки харчей своих и принялся есть. Вдруг стоит передо мной Чухонец высокого росту и спрашивает по Русски, какой я человек и что тут делаю? Я сказал, что работник Русский, иду домой; но он, принадлежа вероятно к числу видевших меня прежде и догадываясь, что я должен быть беглый, велел мне тотчас идти за ним, а если не пойду, то свяжет. Нет подумал я: — ты брат не поймавши щиплешь; сам выхватил нож и бросился на него; он отшатнулся, а я побежал в сторону. Пробежав немного, я вышел на дорогу и тут увидал, что меня окружили: один мужик скачет прямо на меня [256] верхом, а спереди также собрался народ. Я остановился: наскакав на меня, он хотел меня смять лошадью; но я увернулся, схватив лошадь за повод и дал мужику рану ножом в ляшку; он закричал, свалился, а я вскочил на лошадь и поскакал назад в деревню, куда было прежде повели меня бабы. Проскакав деревню, я покинул лошадь, а сам бросился опять в лес. Обознавшись тут, я пошел прямым путем, как следовало, вышел на дорогу и ночью пришел в Дранишники, что за третьим Парголовым.

Тут я вошел потихоньку в избу, где все спали, и в том числе трое солдат. Я нашел хлеб, отрезал себе ломоть, вышел опять на двор и увидал каморку, где ключ торчал в замке. Вошедши в каморку, нашел я там ларчик, в котором был чай и сахар и 30 коп. сер. Деньги и сахар я взял, выпил две кринки молока и взял еще с собой корзинку с полсотнею яиц. Отошедши в лес и отдохнув там, пришел я до свету в третье Парголово, где мне попадается на встречу слепой нищий, которого вела девочка. Я подал ему гривну, из взятых в Дранишниках, а он, кланяясь и благодаря меня, назвал служивым. Я испугался и побежал от него прочь, не понимая, как слепец мог знать, кто я? Стало быть зрячий и подавно меня узнает? На меня напал такой [257] страх, что я не смел взглянуть ни на одного встречного человека.

Наконец дохожу я до Литовских казарм; не зная, куда мне деваться и куда идти, стал я бродить по улицам и попал на Петербургскую сторону: а между тем корзина с яйцами все со мною и одет я чухонцем. Какой-то господин спросил меня: «Продаешь, что ли?» — Продаю. Он позвал меня в дом. Там мы сторговались; но он, глядя на меня, спросил: «А для чего ты, пришедши в дом к барину, не снимаешь шляпы?» Опасаясь, чтоб меня не признали по стриженым волосам, я не смел снять шляпы и сказал, подделываясь, как умел, под говор чухонца, что у нас такой манер, Расплатившись, он меня отпустил, приказав носить к нему яйца, масла, сливок и цыплят, что я и обещал.

Вышедши на улицу, я увидел мужика, стоящего за чаном или кадкой и приглашающего народ на кислые щи. Мне давно хотелось поесть горячего, и я подошел, спросил на пятак щей, но он сказал: «На пятак продажи нет, а есть на двенадцать.» Я отдал ему деньги, а он подал мне бутылку и стакан, тогда как я готовился на чашку и ложку. Нечего делать; я не подал виду, выпил квас и пошел. Иду, сам не зная куда, а спрашивать никого не смею, да и сам не знаю, о чем бы спросить? [258] Знакомого нет, где укрыться не знаю. Иду я и попал в крепость, прошел ее и вышел на Царицын луг, а оттуда на Сенную. Увидев двух татар, я решился подойти к ним и спросить по Татарски: «Нет ли здесь купцов из Грузии или из Туречины?» Назвав мне одного известного здесь купца, спросили они, из каких я? — Мусульманин, отвечал я. — «Почему же ты так одет?» Я посмотрел на них, спросил «А добрые ли вы люди?» и когда они меня в этом заверили, то я им сказал в двух словах все. Они объяснили мне, где живет купец этот; но я, отправившись туда, забыл в чьем доме и поэтому стоял долго на одном месте, не зная как и кого спросить. Подходит ко мне Персиянин и говорит: «Ты спрашивал такого-то?» — Я. — «Пойдем». Мы пошли и застали его на полуденной молитве. Окончив ее, он позвал меня и спросил: что тебе надо? Я упал ему в ноги и сказал: «Ради Бога и молитвы Корана, которую ты сейчас читал, защити меня и не дай погибнуть. Мы одноверцы: пожалей обо меня и помоги.» Я рассказал ему все и просил найти средство доставить меня в Грузию или в Турцию. Он, подумав, отвечал: «Себя я погубить погублю, а тебе не пособлю. Средств таких у меня нет. Я дам тебе мальчика, он отведет тебя к [259] такому-то; здесь есть на службе твои земляки, посоветуйся с ними, что они скажут».

И этот человек, к которому меня, привели, выслушал меня, покачал головой, дал полтинник и послал с тем же мальчиком к землякам моим. Прийдя на место, я мальчика отпустил, вошел в комнату и увидел пред собой четырех Лезгин; один из них, человек пожилой, играл на нашей балалайке. Они посмотрели на меня и спросили, что надо? Я отвечал, что пришел наниматься в работники; слышав, что им нужен человек. Они улыбнулись и заговорили между собою по Лезгински: сердце у меня обрадовалось. «Дадим ему два целковых в месяц, сказал один из них: коли пойдет, так пусть живет. А что ты возмешь?» — Что другим платите, то и мне; а узнаете меня, так может быть дадите и больше. Между тем я все смотрел на того, который играл, давно я этого не слышал, и сердцу моему хотелось плакать. «Что ты смотришь? спросили они: — хорошо он играет?» — Хорошо, сказал я: — никогда не видал я такой балалайки; позвольте мне спеть на этот голос песню. Они сказали между собой; «Вот чудак пришел, видно он шутник и проказник; посмотрим, что будет, пусть поет»; а мне сказали по Русски: спой. Я положил шляпу свою на пол, присел по нашему на [260] корточки и запел им песню, очень известную у нас, об одном ханском сыне, который странствовал на чужбине и много перенес горя. Тот перестал играть и, опустив руки, уставил на меня глаза, а прочие встали со своих мест, подошли и смотрят на меня в недоумении.

Когда я окончил, то старший из них, положив мне руку на плечо и глядя мне прямо в глаза, сказал: «брат мой, кто ты и как ты сюда зашел? Мы четыре года здесь, а такого человека не видали»... Я отвечал: говорите со мною по Русски, я только песни умею петь по Лезгински. Они же отвечали: «не шути так; глядя на тебя и на все странное, что теперь случилось, нам не до шуток; брат наш, говори, кто ты и какая судьба тебя перерядила и привела в этом виде к нам?» Я спросил: слыхали ль вы в Кубе про Джигита-Асана? «Как не знать его; отвечали они: он при нас еще был пойман и сослан оттуда в Сибирь.» Так он то самый и стоит пред вами. Затем я рассказал им все.

Подумав и крепко пожалев обо мне, они сказали: «напрасно ты, друг и брат наш, к нам пришел; от нас тебе помощи не может быть никакой; мы здесь не в таком месте и не в том положении; да мы же и приняли присягу служить верою и правдою.» [261] Старшие из них к этому прибавил: «друг и брат мой, зачем ты сюда пришел? Теперь ты погиб вторично; я не могу даже тебя отпустить: я должен представить тебя начальству.» Прочие стали просить его за меня, хотя и сами в большом страхе и не знали, что начать; он же сказал им: не могу, ударил себя кулаком в грудь, отошел к окну и отвернулся. Один из молодых махнул мне рукой, и я поспешно вышел.

Между тем вероятно не одним им сделалось обо мне известно: когда я проходил по двору, то Черкесы собрались у окон, и один из них со мною заговорил, вслед за тем вышел трубач и велел мне воротиться. Меня встретил офицер и стал спрашивать; я сказал, что я бедный человек, приехал сюда из Грузии с одним купцом и живу у него в работинках. «Неправда, сказал он: — ты Асан-Джигит, тебя знает вся Куба.» Народ собрался около нас, и он велел взять меня под караул.

Тут прибежали ко мне несколько человек из служивых Персиян и стали меня распрашивать, а я молчал. Чтож ты, друг любезный, не отвечаешь, говорили они: мы пришли жалея тебя и хотели тебе сделать добро. Я отвечал: нет, видно мне здесь добра не видать; когда уж земляки мои не могли меня спасти, то ваши [262] братья, продавши меня и там, здесь не выкупят.

Тут пришел офицер с бумагою и чернилицей и стал говорить ласково: скажи, любезный друг, куда был сослан и как сюда попал? говори правду и судьбы своей никогда не бойся; мы станем за тебя просить начальство. Я молчал; он настаивал; наконец я сказал: субьбы своей я не боюсь, хотя в третий раз погибаю от своих братий; но хвастунов я не люблю; твоя просьба у начальства гроша не будет стоить. Отойди от меня прочь, тебе я ответа не дам, а ведите меня куда следует, там пусть спрашивают. Затем я выхватил нож из за голенища, ударил им изо всей силы о нары, сломал его и бросил, чтоб не было греха.

Пришли двое земляков и принесли обед и водку. Я сказал, что водки не пью, но от хлеба соли не отказываюсь. Я взял кусок в рот; но слезы полились, и я не мог есть. Сжалившись надо мною, они было одумались, закричав: пропадать, так пропадать вместе; изрубим тех, которые его выдали; кому и как мы дома на глаза покажемся...

К счастию скоро приехал начальник их, взял меня к себе и разговаривал со мною за полночь. Я сам понял, что тут делать было нечего; человек не булавка, его так не схоронишь... Он отправил меня на съезжую, и я [263] показал себя из числа пленных лезгин, взятых при нападении на Кизляр, — сказал, что бежал с дороги, неизвестно откуда, потому что я тогда не знал по Русски и не знал названия Русских городов; я также не мог знать ни имени конвойных офицеров, на направления и назначения партии нашей; словом, я бежал неизвестно куда и неизвестно где шатался.

В полиции сидел я три месяца, и со много случился арестант, человек смирный, пожилой и набожный. Мы подружились; он стал учить меня Русской грамоте и рассказывал, как Христианская вера приятна Богу. Тут родилась у меня первая мысль о том, чтобы креститься, и я подумал, если бы Господь освободил меня от этой напасти, то я бы остался навсегда в России; нищенство и вечная резня в горах наших мне теперь были противны: я стал понимать, что человек не должен жить как живет зверь.

Я вел себя очень смирно, и пристав меня полюбил. Попросив однажды, по моей просьбе, чтобы эфенди известил меня, он сказал ему: «Мне право жаль этого человека; такого смирного и доброго арестанта я и не видал; у вас есть много знакомых, вы бы за него постарались; его, как пленного, можно бы отпустить, хоть на поруки; ему тут на чужбине уйти и деваться не куда.» Эфенди отвечал: «у нас [264] скоро будет праздник, а у меня гости, отпустите его тогда ко мне.» Пристав это исполнил. Эфенди одел меня в черкеское платье, дал денег, и пристав порадовался за меня, когда я пришел к нему в хорошем платье. Вскоре отпустили меня на поруки; но через месяц опять вытребовали, отпуская однако же иногда на честное слово, и я свято его сохранял. Затем отослали меня в Управу; там сидел я три месяца; дело решалось было тем, что если земляки мои подпишутся, что я точно такой то из Кизлярских пленных, то буду отпущен; но они не могли этого сделать, хоть и жалели обо мне, и сказали, что он де знает четыре языка: Турецкий, Персидский, Татарский и Лезгинский, и не беремся решить, какой он уроженец. Меня отправили в городскую тюрьму; вскоре вышел милостивый манифест, по которому и меня было вызвали; но горю моему не пришел еще конец: тут отпускали только арестантов гражданских, меня опять оставили, а потом перевели в крепость, где я с прочими арестантами ходил на работу. Много я благодарен доброму плац маиору, который защитил меня от других не добрых людей...

Так прошло еще семь месяцев, и меня передали гражданскому суду, переведя опять в городскую тюрьму. Сюда по праздникам приходил один господин и раздавал нам [265] духовные и нравственные книги. От страшной скуки и тоски я принялся читать их с большим вниманием и размышлением. До этого времени мне часто приходило в голову, что еслиб Бог привел мне возвратиться на родину, то уж я бы не щадя себя выместил злую судьбу свою на своих врагах и предателях, а особенно на двух братьях Персиянах, которые меня так безбожно продали. Эта дума схватывала меня иногда по ночам, и у меня горело сердце. Теперь же я стал замечать, что злоба мести во мне угасала; я перестал желать зла врагам своим, хотел вынести со смирением все на себе, и мне стало легче: сердце мое не жгло меня. Когда я заметил это, то сказал решительно: я хочу креститься.

Услышав это от меня, тот же господин приехал с одной известной вельможей, вызвали меня, говорили и распрашивали долго и, похвалив, обещались вскоре исполнить мое желание. Приехав вторично на первой неделе великого поста и быв моими восприемниками, они крестили меня в тюремной церкви.

В Июле потребовали меня в Уголовную Палату и прочитали мне решение: я освобождался от суда, мог избрать любой род жизни и приписаться куда хочу.

Я вышел, оглянувшись на улице кругом, смотрел на встречных и проходящих и [266] долго не мог опомниться, что я теперь свободный человек. Мне все еще казалось, что каждый из этих людей может снова начать меня допрашивать и посадить в заточение. Я пошел к благодетельнице своей, которая отправила меня в свою вотчину, в должность смотрителя, приказав управляющему обходиться со мною хорошо и учить меня, как жить и обращаться с людьми. Мне было, привольно, должность свою я исполнял как мог лучше, но сердце мое не было спокойно; я ходил под каким-то страхом. Дворовые люди не взлюбили меня, за строгую исполнительность мою и за правдивость: что я видел то и говорил.

Однажды я от имени управляющего отдавал приказание, а мне на это отвечали бранью и угрозами; я настоятельно потребовал исполнения, и один, кинувшись на меня, схватил за грудь и стал дергать. Я вспыхнул, во мне проснулся прежний Асан, и я, схватил этого человека, приподнял его и ударил обзем, так-что он с час лежал на месте. Мне эта жизнь не взлюбилась; видно я не на то родился; я тотчас же воротился опять в Петербург, задумав идти в военную службу. Когда я объявил об этом крестной матери моей, то она спросила: куда же ты желаешь? Я отвечал: в конницу, в казаки. Она попросила к себе одного полковника, [267] который, распросив меня, велел писарю написать просьбу, которую я подписал и подал.

Прошло с месяц времени, и я был в Казанском Соборе у обедни, где говорилась проповедь, о том, что господь видит сердца человеческие, знает все дела наши и мысли, и как он милует кающегося грешника и как будет судить закоснелого. Священник говорил очень внятно, а я стоял близко и не проронил ни одного слова. Выходя из церкви, я задумался; я признал себя грешником и преступником закоснелым; на меня напал страх; я остановился на паперти, чтоб притти в себя, в ту же минуту решился что делать и успокоился. Когда я был еще диким Горцем и не Христианином, подумал я: — то плоти и тела своего не щадил, ни какой телесной боли не боялся и презирал всякую опасность; теперь же, просветившись и причастившись Христа, буду ли я подлым трусом и обманщиком перед Богом и Царем? Нет не буду.

Я стал на колени перед крестной матерью и сказал: виноват. Она испугалась и спросила: что с тобой, не убил ли ты кого? — Нет, отвечал я: — но совесть во мне проснулась; я оболгал и вас и начальство: я бежал не из пленных, а из солдат Финляндских баталионов. Не хочу жалеть себя, прикажите мне [268] обявить об этом начальству; пусть берут меня и судят; я переносил много, перенесу и это.

Через несколько дней она послала меня в Казанский Собор и велела долго молиться перед иконой Скорбящей Божией Матери; она же в самое это время просила за меня у властей земных. Когда я воротился, то благодетельница встретила меня вестию, что я прощен, от суда и наказания избавлен, но сейчас же должен отправиться на службу в свой баталион, на два года. Я свет увидел; спокойнее и радостнее этого дня у меня не бывало.

На проезд в Выборг мне попался подводчиком сын той самой старухи, которая приняла меня в ночи едва живого от голода и накормила. Я был при деньгах и дал ему пять целковых. Прибыв на место, я прямо отправился в казармы и в сенях встретил фельдфебеля, который так удивился мне, что не верил своим глазам. «Откуда ты? спросил он. Я отвечал; что приехал из отпуска. Тут жандарм подал конверт, вышел ротный командир, который случился тут на ученьи. Пошли к баталионному командиру; он прочитал бумагу, вышел ко мне и сказал: «Ну, брат Асан, я тебя любил и берег, а ты меня больно обидел.» Я отвечал, что прошлого не воротишь, а вперед буду стараться изо всех сил; но что впрочем судьба моя привела меня к [269] моему счастью. «Признаюсь, сказал майор: — что такого случая вероятно еще и на свете не было В какую ты роту желаешь? На старое место, ваше высокоблагородие.

В казармах прошла уже обо мне молва, и когда я пришел туда, то меня окружили, и распросам не было конца. Я принялся за службу, чтобы служить так, как велят Бог и Государь; а не прослужив и двух лет, я был переведен в гвардию. Молю Бога за Царя и за моих благодетелей.

Текст воспроизведен по изданию: Рассказ лезгина Асана о похождениях своих // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 75. № 298. 1848

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.