|
ДАЛЬ В. И.
РАССКАЗ ЛЕЗГИНА АСАНА О ПОХОЖДЕНИЯХ СВОИХПисано со слов рассказщика. Я родом из Лезгин, из города Кубы, где отец мой проживал с малых лет. Его звали Маймад-Али, а мать Оглан-бажи; нас, детей, было у них четверо: два сына и две дочери. Родители мои меня очень любили; помню, что и они и посторонние люди называли меня ребенком добрым и щедрым, потому-что я всегда жалел о других; но и бранили меня за горячность мою и упрямство, когда я вступался за свою или чужую обиду, либо когда хотели принудить меня к чему силой. Обыкновенно я бывал робок до наказаний и страх не любил их; но когда меня [120] наказывали понапрасну или по одной только злобе на меня, то я оставался дерзким и непокорным. Отец мой, по давнишней, семейной ссоре, убил одного Кубинца по имени Сафарбека, по чему и вынужден был скрываться у горцев Дагестана, оставив семейство свое в селении Мангуликенд, неподалеку от Кубы. Скитаясь по лесам, иногда только проведывал он нас, а я носил ему в лес пищу. Жители Мангули-кенда большею частию знали об этом; но, по заведенному обычаю, не мешались в это дело и отца моего не выдавали. Напоследок такая жизнь отцу надоела, и он стал просить старшин Мангуликендских, чтобы его помирить с врагами его, тремя братьями убитого им Сафарбека. Однако же те не только не согласились на это, но, узнав при сем случае, что отец мой скрывается близ селения, стали его искать. Возвращаясь однажды вечером от отца, — а мне тогда было восемь лет, — с посудою в руках, в которой носил ему пишу, я вдруг встретился с тремя заклятыми кровомстителями, врагами моего отца. К счастию, я отдыхал при тропинке, когда их увидел, и хотя не мог уже спрятаться, но успел засунуть посуду в траву, а сам встал и пошел спокойно своим путем. Они остановили меня и начали допрашивать: чей я сын, откуда иду, зачем ходил в [121] лес. Я сказал кто я, хотя они это и знали вероятно без того, и говорил, что мать посылала меня к тетке, в другую деревню. Один из них, подозревая иное, выхватил кинжал, приставил его к груди моей и требовал, чтобы я во всем сознался, прибавив еще: — Все равно, не попался отец, так попался сын. Испугавшись, я схватил рукой острие кинжала и больно обрезал себе руку; другой брат Сафарбека остановил его, сказав: постой, не режь, он все скажет. Я также стал уверять, что скажу все, а они, допрашивая меня, сделали мне еще несколько легких ран в груди. Я остался однако же при своем показании, что теперь ходил к тетке; но сознался, что отец мой точно скрывается по близости в лесах, назвав при этом впрочем не то место, где он теперь находился. Побившись со мною и не выведав ничего больше, они сжалились на плач мой и послушались старшого брата своего, который сказал: «оставьте его, он глупый мальчишка, не стоит рук марать; отец его от нас не уйдет.» Дома мать меня обмыла, потому что я весь был в крови, и перевязала мою руку. На другой день отец мой, узнав об этом, пришел сам в селение и, собрав стариков, говорил с ними долго, убеждая их опять помирить его с братьями Сафарбека. Рассудив, что отец мой уже много лет странствует по [122] чужим местам, по горам и лесам, за проступок молодости своей, в котором он был и не очень виноват, старики сжалились над ним, приложили все старание свое и убедили кровомстителей принять подарки и ударить порукам на мировую. В знак этой новой дружбы, они, по нашему обычаю, взяли отца моего к себе в гости, на два месяца, и держали его как самого близкого и родного человека. После этого срока перешли мы спокойно жить на свое старое место, в деревню Гадазихор. Два года жили мы садом и пашней своей, без всяких приключений; но на третий сделалось тревожно, и очередь доходила уже до меня, потому что я подростал; мне было уже одиннадцать лет. В Гадазихоре была мельница, на канаве, пушенной из речки Гусарчай. Водой из этой речки пользовались много жителей, и оберегали ее общими силами, поддерживая, где нужно, плотины. Случилась дружная весна, вода была бойкая, и надо было, не упуская времени, запрудить прорыв. Жители того селения, где мы жили прежде, Мангулпкенда, пришли для прудки и просили помощи от наших; у нас народ весь почти был в поле, помощи не дали, а те, человек до двух сот, после долгой ссоры, начали с досады и злости ломать мельницу. Отчаянный мельник, вышед из себя при таком раззорении, выбежал с молотком в руках, [123] ударил им одного человека в лоб и убил его на месте. С этого началась драка, на которую из нашей деревни, Гадазихора, сбежались все, кто был дома, и тут было убито и ранено много людей. Я в это время купался с несколькими товарищами в канаве, и мы также прибежали на крик и драку, из любопытства; нас было пятеро малых, да двое взрослых. Увидав, что тут делается, ребятишки разбежались, а двое больших, заметив, что сторож из ближнего сада не утерпев также прибежал на драку, отправились в сад этот воровать плоды. Между тем, так как наших было мало, то они и не могли одолеть Мангуликендцев, а оставили на месте пять убитых и одного тяжело раненого, который при свалке упал в канаву. Увидав его, неприятели стали его рубить; мне стало досадно и жаль своих, я схватил железную лопатку и ударил изо всей силы в голову одного из тех, которые добивали раненого: мне было тогда одиннадцать лет. Они меня схватили, узнали, кто я, потому что я жил прежде у них в деревне; они дивились смелости моей и называли молодцом, а между тем держали меня и хотели меня бить. Я плакал и кричал от злости и кусал руки их зубами, а они меня уговаривали, то смеялись, то опять стращали; между тем драка кончилась, все розошлись по домам, позабыв, что пришли [124] для нужной работы, а я вырвался и за мною не стали гнаться. Женщины, стоявшие издали, видели все это и видели также, что двое взрослых ушли в это время на воровство; поэтому вечером всех нас привели на сходку стариков, меня хвалили и учили вперед всегда так делать, а тем наплевали в глаза и прогнали. Один из них долго отпрашивался, чтоб его не бесчестили, и хотел за это идти мстить неприятелям нашим; но старики не захотели его простить. Он после хотел с досады утопиться, и только сестра упросила его не делать этого, а лучше убить кого-нибудь из Мангуликендцев, тогда-де с него снимут бесчестье. Наши положили на совете, чтоб признавать Мангуликенцев врагами своими и мстить им за кровь кровью. Между тем трое из вышедших на работу отстали от прочих, прошли горой, не видали никого из своих и потому, ничего не зная о бывшей драке, пришли в нашу деревню. По знакомству с нами, они зашли к моему отцу. Отец сказал им, что сделалось, и потому не велел выходить из дому до ночи; но их уже видели и тотчас рассказали по деревне, что отец мой скрывает у себя в доме неприятелей, которых надо выдать. Народ собрался и прислал к отцу соседей наших, чтобы он сейчас тех выдал. Отец стал просить посланных, представляя им, что он [125] гостей из-под кровли своей выдать не может, — что он сам, в течении многих лет, искал и находил защиту от врагов под их кровом, и наконец объявил миру решительно, что могут вырезать все семейство его, но он друзей своих не выдаст, потому что гость самый близкий и священный родственник. Старики рассудили, что отец мой прав; но обязали его, чтобы он вперед не знался с общими врагами и поставили людей в разных местах, чтобы убить этих трех человек, когда они оставят саклю моего отца. Впрочем двое из них, по старанию отца, добрались ночью благополучно домой; но третий был убит, когда перелезал чрез плетень виноградника, в котором спрятались наши, подстерегая его. Пришел 1828-й год, и отец и мать моя умерли от холеры. Мне было шестнадцать лет, и я остался с братом Сафаром семи лет и сестрами Гульбине и Тюмен-ага одиннадцати и четырех лет. Общество отдало нас под опеку дяде нашему, Асану. У меня была в Гадазихоре внучатная тетка, которая жила отдельно с мужем своим, пастухом. Она пригласила меня однажды остаться у нее переночевать; потому что муж ее угнал овец в горы, не возвращался на ночь, а она боялась оставаться одна. Свекровь ее узнала об этом и, подозревая невестку свою, сказала о том [126] двоим сыновьям своим, братьям мужа моей тетки. Не разбирая далее дела, они решились признать за истину клевету злой старухи. На другой день, разговаривая с двумя человеками на улице, вдруг увидел я деверьев теткиных, с кинжалами в руках: они подходили и оба смотрели прямо на меня. Догадавшись тотчас об их намерении заколоть меня, я начал просить защиты двух человек, с которыми разговаривал, сам же прислонился к забору, а товарищи мои оба стали передо мной. Те подошли и сказали: «отойдите прочь от виноватого; не идет вам закрывать его собою». Товарищи мои отвечали: «мы не знаем, в чем он пред вами виноват, а знаем, что вам двоим, с ножами в руках и с ружьем, стыдно нападать на мальчишку». Те отвечали: «мы не за тем и пошли, чтоб бороться или сражаться с ним, а пошли, чтоб убить его, потому что он виноват и его убить надо». Сказав это, один из них взвел курок и вдруг, вскинув ружье в припор на меня, выстрелил; но я успел оттолкнуть дуло, и пуля прошла у меня мимо плеча; другой между тем, оттолкнув одного из вялых защитников моих, уже намахнулся на меня большим, обоюдуострым Лезгинским кинжалом; но я, успев отскочить в сторону и выхватя свой кинжал, рассек ему плечо, так что он упал и начал громко [127] кричать; товарищ же его в это самое время ударил меня стволом ружья по голове и разбил меня до крови; но я устоял на ногах, покачнувшись только несколько назад; он обхватил меня в эту минуту обеими руками и хотел повалить; я же, обхватив его также, дернул его кинжалом своим вдоль всей спины, сколько было у меня простору размахнуться. Рана была очень большая, он упал, весь в крови, народ стал уже сбегаться на крик, и, как дядя мои также выбежал на улицу, то один из родственников раненых ударил его чем то так сильно, что он упал; я было подбежал к нему для защиты; но народ меня окружил, не пуская с места. В эту минуту подбежал другой дядя мой, Ул-ага, старшина деревни нашей: не зная еще ничего толком, он однакоже закричал на народ, чтоб расступились, а, мне мигнул, чтобы я бежал; я бросился в толпу, с кинжалом в руках, очищая себе дорогу; все расступились; но подходивший старик, также родственник раненых, схватил меня и хотел удержать, не страшась того, что я сам весь был в крови, от головной раны моей, и намахивался на него кинжалом, угрожая его заколоть; а между тем некоторые из толпы также бросились за мною. Еслиб меня сгоряча задержали, то вероятно убили бы; но на мое счастье дочь этого старика, молоденькая девушка [128] Гюзель, сжалилась надо мной и бросившись оттолкнула отца, крича изо всех сил: оставь его, он тебя убьет! Этим она меня спасла; я перескочил чрез плетень, скатился немного под гору и согнувшись поднялся опять, несколько подальше, против нашего двора: старшая сестра моя, увидев меня, уже вела мне навстречу жеребца и несла шашку мою; но я второпях не успел схватить шашки, а сел на коня и ускакал. Отскакав с версту, я остановился на горе, под лесом, откуда видно было все селение наше и толпа народа; там было еще очень шумно, и многие влезали на кровли саклей, оглядываясь кругом, не видать ли где нибудь меня. Остановившись, я стал раздумывать, что со мною случилось и что теперь будет; видно, подумал я, мне такая же участь суждена, как бедному отцу моему, который столько лет, до старости, скитался по лесам и не смел ступить на свой порог. Я замотал поводья вокруг шеи жеребца, потрепал его и отпустил домой; увидев одного старика, который шел за своим делом в лес, я подошел к нему и спросил, что делается в деревне? Посмотрев на меня с жалостию и на кровавое лицо мое, плечи и грудь, он сказал: «Что ты, брат Асан, наделал? ты зарезал двух человек до полусмерти, и будут ли живы, нет ли, неизвестно; а ты [129] еще шатаешься тут, под самой деревней! беги скорее дальше и не оглядывайся». Я не зачинщик, сказал я; — лучше им быть убитым двоим, чем мне одному. Затем я выпросил у него труту, чтобы унять кровь в ране моей, приложил его и тотчас же пошел дальше. Прихожу в деревню, верст за двадцать, и захожу прямо к одному Лезгину, который живал в Гадазихоре в работниках. Наперед всего я осторожно поглядел в окно, нет ли там лишних людей, и как никого не было, то я и постучался в дверь. Вышел сперва один, да испугавшись закричал и вызвал всю семью; стали меня спрашивать, что случилось; я все рассказал, и меня ввели в избу, обмыли кровь и переменили на мне платье. Тут скрывался я с неделю; стал скучать и просить хозяина моего, чтобы он съездил в Гадазихор и узнал бы, что там делается. Он, спасибо, не отказал мне в этом и воротившись сказал, что дядя мой и опекун, Асан, посажен под караул, а другому, старшине Ул-аге, общество приказывает найти меня и поставить на суд; если же чрез неделю не представит меня, то будут судить его, потому что он дал мне уйти. Рассказав это, хозяин советовал мне бежать куда нибудь еще далее; но я, вместо того, в тот же день отправился прямо домой. Подошедши вечером тайком к сакле своей, [130] я услышал голос тетки, которая бранила меня за то, что мужа ее, а моего дядю Асана, из-за меня посадили под караул. Я постучался: она удивилась увидав меня и замолкла; тогда я ей сказал: слышал я, тетушка, слова твои, и хоть племяннику не приходится учить тетку, но видно на то Бог подвел его в это время под окно твое, чтобы тебя пристыдить. Я не виновник и не зачинщик ссоры, а зарезать себя как барана не дам никому. А дядю своего я, небось, не покину; я сам пришел, никто не привел меня; поди, выкупай своего Асана, скажи, что я здесь. Она, постыдившись, ушла в свое женское отделение, а брат и сестры мои бросились меня обнимать. Вскоре я опять вышел и увидал невдалеке от нашего дома огонь: это обжигали камни, на известь, и видно было, что вкруг огня сидел кружок народа. Я пошел прямо к ним, а как ночь была темна и погода ветрена, то я и подошел очень близко, а они, ослепленные огнем, меня не видали. Один старик, видно продолжая разговор, сказал: «этому дивиться нечего; он знает, что ему теперь тут добра не ждать; ушел подальше — простору много — вот и не слыхать о нем ничего». Молодой, сидя тут же, спросил: «да какой же у нас известный воин?» — А разве ты уж забыл, сказал старик: — тот, который двоим не [131] поддался и обоих изранил, а после ушел и всем вам наплевал в глаза. Молодой отвечал: «Жаль, что я не родственник тех, я бы не дал ему пожить на свете ни одного дня«. — Не хвастай, пожалуйста, сказал опять старик: — мы тебя довольно знаем, да знаем и его. Лучше скажи, как есть, что когда бы ты увидел его, то стал бы собирать под ногами ягоду. Молодой разгорячился и за него вступился было другой старик, сказавши, что никого не нужно обижать до поры: а вот когда что сбудется, то увидим. «Увидим», сказал молодой: «пусть он только покажется к нам в деревню — так вот тогда и увидите; смотритеж, не пеняйте тогда на меня: вы сами меня на это вызвали». В это время я вышел из-за угла пустой сакли, где стоял, и поздоровавшись также присел в кружок, попросившись погреться. Все они до крайности удивились мне, здоровались и смотрели то на меня, то на моего противника. Помолчав немного, тот же старик спросил меня: «а слышал ты, Асан, что мы говорили?» — Нет, не слыхал, сказал я. Старик опять замолк, а хвастун, который курил молча трубку, потупив глаза перед себя, вскоре встал и ни слова не сказавши пошел домой. Они же меня еще раз спросили: верно ты слышал разговор наш? Но я отвечал, что ничего не [132] слышал, а только, увидав огонь, подошел погреться. Между тем, как бывшие тут расспрашивали меня о том, где я был и что делал, подошел двоюродный брат мой с обеими сестрами моими, которые без меня соскучились, и стали мне говорить, что я напрасно сижу тут в таком опасном месте, советуя мне удалиться. Я встал и пошел прямо к дому другого дяди моего, старшины. И тут я также стал прислушиваться у окна: дядя со всем семейством только-что садился ужинать и вздохнув помянул меня с сожалением, сказав: «он, бедняк, еще и ранен в голову, может быть сгоряча убежал, а теперь лежит где нибудь в лесу и пропадает. Может статься мы уже и костей его более не увидим». Тогда я вдруг вошел в избу, и дядя мой обрадовался и испугался, так что не вдруг мог опомниться. Он сказал мне, что его возили в город, где комендант приказал ему непременно меня отыскать и доставить в суд, дав сроку всего один месяц. Но, прибавил он, я надеюсь, что ты в правом деле своем виноват не будешь, а комендант знает все по справедливости, как что было: твои раненые помаленьку оправляются; они не опасны; но рука твоя видно не легка: одному отрубил ты плечо, так что мясо свисло до локтя, а другому распорол всю спину в [133] лодонь, на целый аршин. Затем он советовал мне ехать с ним в город, не принуждая однако же к тому, а говоря: подумай, как сам хочешь. Я тут же сказал, что еду с ним в город, но теперь отпросился еще на время домой, сказав что к ночи ворочусь. Вышедши на улицу, вздумал я подойти к дому той девушки, Гюзель, которая, оттолкнув отца своего, спасла меня. Я увидел в окно, при огне, все их семейство, и тут же сидел меньшой брат тех, которых я ранил; но девушки не было. Речь шла также обо мне и говорили, что если бы только узнать, где я скрываюсь, то можно бы выпросить у коменданта казаков и меня захватить. В это время вошла Гюзель, а они перестали обо мне говорить; отец же сердито закричал на нее и приказал выйти вон. Тут вошел тот самый хвастун, которого я пристыдил у огня, рассказал им, что я нахожусь в Гадазихоре, и советовал, взяв на помощь родных пастуха, захватить меня; он и тут не утерпел впрочем, чтобы не похвастать, сказав, будто не он от меня, а я от него ушел. Мне очень хотелось было пристыдить его, но, опасаясь новой ссоры и притом желая еще продолжать ночной поиск свой, я осторожно перелез через тын и спрятался под небольшой сараи, на дворе. Я хотел увидаться с Гюзелью и положил выждать, покуда все в [134] доме заснут. Вскоре огонь в сакле погас, но окошко отдельной небольшой избы, где жила Гюзель с сестрой и еще одной женщиной, было освещено; я подошел к нему, предвидя, что и здесь услышу что нибудь о себе. Собираясь спать, младшая сестра просит, чтобы Гюзель ей сказала сказку, а та ей рассказывает, как на меня напало двое взрослых людей, с ружьем и кинжалами, а я их обоих ранил и отбился от целой толпы и ушел. Бывшая с ними женщина сказала: «а знаешь ли, Гюзель, что Асан здесь, в деревне, а отец твой хочет выпросить у начальства команду поймать его и представить в город?» Гюзель заплакала и отвечала: «Еслиб мне только увидеть его, то я бы не отстала от него, пусть бы делал со мною, что хочет, хоть убей он меня, так я бы от его руки умерла; а дома мне теперь житья нет, от отца и родных, бьют и мучат, сами не зная за что, будто есть на это своя воля человека, кого любить, а кого нет!..» Подумав немного, что я могу погубить ее, если скажусь ей и отец обо всем узнает, я тихонько опять перелез через тын, когда они также улеглись и погасили огонь, и пошел к дяде своему, старшине. Рано утром просыпаюсь я и вижу, что прямо передо мной стоит Гюзель; она заплакала и молча отошла в сторону. Мне стало жалко ее, я спросил: о чем ты [135] плачешь, Гюзель? и, подошедши к ней, стал ее утешать. Она же сказала мне, что ей теперь из за меня дома житья нет; «пожалев тебя», говорила она, «когда ты бежал окровавленный и множество народу бросалось на тебя одного, я оттолкнула отца, сама не подумав о том, что делаю; но мне стало стыдно за отца, когда он хотел тебя удержать... теперь же мне проходу не дают за это и бьют каждый божий день... лучше возьми меня с собой и делай со мной; что хочешь; пусть я буду твоей рабой; мне от твоей руки легче будет погибать...» Правду ты говоришь, Гюзель, сказал я: если бы я теперь оставил тебя у себя, то пришлось бы мне спасать тебя от недобрых людей тем, что заколоть; а других сил у меня не станет; их тут много, а я один. Не плачь, Гюзель; много народу теперь веселится, наплакавшись прежде; авось будет и тебе тоже. В это время вошел дядя мой и спрашивает меня, готов ли я ехать в город. Услышав это, Гюзель бросилась к ногам дяди моего и просила, чтоб он меня не выдавал или чтоб и ее также взял туда, куда берет меня. Дядя уговаривал ее, что мы-де скоро воротимся и все кончится хорошо; но она села на ковер и, закрыв лицо руками, стала тихо плакать; а мы поехали. Когда мы явились в суд, то отец Гюзели и [136] два родственника раненых были уже там, прибыв с объявлением, что я нахожусь в Гадазихоре. Мы разошлись в разные углы и молчали, Приходит есаул и зовет меня к судьям; я вошел, поклонился и стал, ожидая, что будет. Комендант приказал прочитать показание о том, как и из чего у нас вышла ссора и драка, и спросил: так ли? Я сказал, что так. Говори же что можешь в оправдание свое, сказал он. — Я отвечал: властный господин, мне говорить нечего, суди меня по тому, что читал; свидетели все показали верно; два человека напали на меня среди белого дня, ровно ни за что, один уже выстрелил по мне, тогда только я выхватил кинжал свой и защищался; до этого он был у меня в ножнах. Суд признал меня правым и не обвинил ни в чем, а призвав противников моих, объявил им, что сами они виновны кругом, перед Богом и перед людьми, и строго приказывал им оставить дело и не думать о кровомести. Затем однако же один из судей сказал, что де нельзя же ему простить это вовсе, а надо сколько нибудь дать острастку, чтобы вперед не было повально; и решили, чтобы содержать меня под караулом до выздоровления раненых, а дядю моего Асана освободить. Меня посадили в острог, где продержали три месяца, потому что неприятели мои нарочно растравляли [137] раны свои солью, не давая им зажить, и еслиб дядя мой, старшина, не изобличил их в этом и не пожаловался коменданту, то я бы просидел может быть и год. Напоследок вытребовали в Кубу на личную ставку со мною двух неприятелей моих, и комендант приказал нам при себе помириться; я подошел к ним и протянул руку, сказав: простите меня и не попомните вины моей перед вами, как я не попомню вашей. Но они с сердцем отвернулись от меня. Тогда комендант грозно закричал на них, что они за свою вину не хотят меня простить, напали двое на мальчишку, который и без того теперь наказан, — так чего же они больше хотят? Затем он еще раз сказал им, что кто меня тронет, непременно будет строго наказан, выгнал их вон, а мне выдал охранный лист и отпуск. Слишком год после этого жил я дома спокойно, стал заниматься хозяйством и хотел жениться на Гюзели, за любовь ее ко мне; но по бедности моей не мог уплатить калыму, да кроме того отец ее был так зол, что ни за какой калым не хотел отдать ее за меня, а отправил ее в дальнюю деревню, к родственникам. В 1831 году сделался у нас в горах страшный голод, по неурожаю; у нас было в запасе немного хлеба; но я его роздал взаймы [138] бедным, которым было нечего есть; пришла нужда и к нам, ссуженного хлеба собрать я не мог, потому что бедняки были голее нас, и мы не знали, что делать. Голод этот продолжался три года, и множество людей пропало, набивая себе брюхо травой, корой, мохом и другими несъедомыми вещами. Мы жили, дядя Асан с женой и тремя детьми, да я с братом и двумя сестрами. Голод довел нас до крайности; я взял ружье, доставшееся мне от отца, которое стоило 25 червонцев, и пошел прямо к отцу Гюзели, во первых потому, что он был богаче других, а во вторых, полагая, что покорность врага будет ему лестна, и он будет рад показать свое великодушие. Пришедши к нему, я прошу хлеба, несколько пудов, хоть взаймы, хоть за деньги, под залог отцовского ружья, дорогой и неоцененной вещи. Хлеб у него был, но он прятал его и продавал тайком. Он отговаривался и велел придти мне на другой день, там опять отнекивался и велел придти на третий и таким образом проводил целые две недели. Между тем брат и сестры мои плачут, просят есть, а дядя со всей семьей также голодают; не стало у меня более сил терпеть, пошел я вечером в последний раз к тому старику и стал просить настоятельно; тогда он мне отказал наотрез. За что же ты меня проводил две [139] недели, сказал я: — или хотел уморить моих сестер? Я пошел от него к дяде старшине и настал его с семейством за бедным ужином; они приняли меня ласково и пригласили также ужинать; но я с горя не мог есть, а сидел молча подле. Недоставало у меня духу говорить, потому-что мы были в самой крайности, просто умирали с голоду, а я не мог прибрать слов, чтобы поняли это и поверили мне, а не сочли бы простым нищим. Впрочем все тогда нуждались и голодали, и все, у кого был хлеб, прятали его и скупились, потому что боялись сами за себя. Посидев молча, я опять вышел; двоюродная сестра проводила меня, и я ей сказал: — ты забыла братьев и сестер своих; они теперь умирают с голоду, дня три не ели, а грызли старые поршни. Она тотчас дала мне мешок, в котором было пуда два муки, сказав; «молчи, хоть мне и достанется за это, да отец добр, простит.» Пришедши домой, увидел я меньшую сестру без памяти на полу, а брат стоял, прислонившись к стене и у него изо рта клубилась пена. Разбудив скорее старшую сестру, которая также едва могла стоять на ногах, я развел огня; мы сварили болтушку, отвели душу и возвратили ею к жизни детей; вся семья наша наелась досыта, чего уже очень давно не случалось. В тоже время я отнес котелок с болтушкой к [140] дяде Асану и накормил его семейство, которое жило на том же дворе, в особой сакле. На другое утро я, подумав и решившись наперед что делать, пошел поочередно к нескольким зажиточным людям в окружности и говорил каждому, после приветствия: я знаю, что теперь всем тяжело и что Бог послал нужду на весь край наш: но вы сыты, у меня же братья и сестры умирают с голоду, а дядя уже распух; дайте хлеба взаймы; возьмите меня в работники, возьмите под заклад семейную, заветную вещь нашу, отцовское ружье, но дайте хлеба. Один только человек, посовестившись впрочем и не взяв ружья, дал с полпуда зерна; прочие все отказали, сказав, что-де заемная пора прошла, а что вперед будет — Богу известно: были сыты доселе, но брюхо злодей, старого добра не помнит, ему подавай каждый день снова. Сделав эту последнюю попытку, я пришел домой, взял оружие, сказал своим, чтоб ждали чрез неделю, а коли не приду, то и не поминалиб меня, и вышел. Я пошел на грабеж и обрекся грабить на все время голода и кормить своих и других бедных людей; я положил зарок не убивать никого, потому-что шел на разбой не для душегубства, а для спасения людей от страшной, голодной смерти. Пришедши на другой день в Кубу, обошел я весь базар и не нашел ни одного [141] хлебного продавца, тогда как прежде бывало сидело их здесь несколько десятков. Большею частию встречные люди были слабы и вялы, как после тяжкой болезни, и все смотрели друг на друга так, как бы спрашивали: а нет ли у тебя корки хлеба? — по дорогам не редко лежали изнуренные голодом, не могши дойти туда, куда было пошли. За хлеб нигде работников не принимали; хлеб был дороже всякой работы. Поздно вечером подошел я к мельнице под самым городом, где был свет в окне, над берегом реки. Увидав в окно трех сидящих человек, я постучался и просился к ним; но они не пустили и стали меня гнать прочь. Тогда я сказал им: слушайте, я умираю с голоду, мне терять и бояться нечего; либо дайте мне муки, либо я застрелю кого нибудь из вас в окно. Испугавшись, они дали мне с полпуда муки, а я ушел в лес, развел огня, напек кой-как лепешек и с жадностию их поел. Отдохнув немного, я пошел на заимку к одному знакомому дворянину, надеясь выпросить у него хлеба; но он отказал. Воротился я в лес и думаю, что мне теперь делать и как быть? Вышел бы на дорогу да ограбил бы хлебный караван, когда бы попался, — так я один, товарищей нет, может-статься и не справлюсь; между тем однако же я вышел-таки на [142] дорогу и вижу трех вооруженных конников, Персиян, которые едут шагом. Я вдруг выскочил, стал пред ними и сказал: стой! вы попались в засаду; впереди и сзади вас лежат люди и прицеливаются на вас; мне стоит только сказать слово и все вы слетите с лошадей. Слезайте и сдавайтесь. Они оробели; взглянули молча друг на друга и покорились. Я велел им сложить все оружие свое в одно место и перевязать друг другу руки; последнего же я связал сам и, осмотрев прочих двух, хорошо ли они связаны, взял оружие их и лошадей, а им велел идти за собою, в лес. Зашедши подальше, я привязал лошадей, а нукерам велел сесть. Они спросили меня: да где же твои тавариши? — Это вы сами, отвечал я, потому что я один; а как я взял вас в плен, то вы теперь мои товарищи и будем грабить вместе. Они сказали, что провожали в город своего князька и возвращались домой; но уж когда мы так оплошали, что ты один мог нас взять в плен, то нам конечно стыдно будет дома показаться; между тем оставаться тут с тобой нам нельзя и разбойничать мы не согласны; лучше возьми ты кинжалы наши и воткни их в каждого из нас по самую рукоять: а когда у тебя на нас не подымаются руки, то прикажи, мы переколим друг друга. Я отвечал, что не хочу этого, что я и сам не разбойник, [143] а хочу только спасти себя и других от голодной смерти, когда родные и приятели и все зажиточные люди мне в помощи отказали. Затем я развязал их, отдав им все, и лошадей, и оружие, отпустил их домой; а сам отошедши расположился ночевать. На рассвете я услышал свист с разных сторон, сперва вдалеке, а там все ближе. Я стал прислушиваться: вдруг вижу пред собою мужика, который вышед из чащи, остановился. Подумав и оглянувшись по сторонам, он сказал мне осторожным голосом: тебя ищут; коли это ты вчера пленил трех нукеров наших, скорее беги! Поблагодарив его, я отошел скорыми шагами поглубже в чащу и приискав способное к тому густое дерево, влез на него потихоньку и притаился. Вскоре опять свист стал приближаться, и несколько вооруженных людей прошли цепью мимо меня, оставив меня за собой; опасаясь однако же, я просидел на дереве весь день и тут же в трущобе ночевал. Проснувшись, услышал я близко от себя шорох: взглянув осторожно в ту сторону, увидел пробежавшую лисицу. Это счасливая примета, подумал я: — пойду следом за этой хитрой воровкой, и вышел опять на дорогу. Только-что выказался я из лесу, как наскочил почти вплоть на верблюжий караван. Не [144] думав долго, я сказал тоже, что Персидским воинам и караван остановился. В это время в тех местах на большом пространстве славился известный разбойник мулла Нур: смелость его и неустрашимость были ведомы всякому, и его боялись все. Я объявил себя есаулом его и, спросив, сколько человек в караване, требовал с каждого, именем муллы Нура, по рублю серебром. Они на все соглашались, но говорили, что денег у них нет, а везут в город хлеб: получив же там за него деньги, обещали честно отдать мне требуемую подать. Между тем около тридцати человек меня окружили; один, высокого росту и молодец собой, скакал: чего вы смотрите на него и чего испугались? Связать его и представить в город! Я бросился на него с кинжалом и ранил его, повторив, что по знаку моему всех перестреляют, а мулла Нур отыщет их, куда бы они ни ушли; не дав им опомнится, я отрезал бурундук (повод) одного из навьюченных верблюдов и поспешно увел его в лес. К счастию был густой туман; я вскоре скрылся и только слышал издали шумные их голоса. Я провел добычу свою, нигде не останавливаясь, прямо в Гадазихор и отдал дяде, велев ему муку взять себе, а верблюда отогнать и пустить по близости города. Оставаясь сам с неделю дома, я каждый день варил болтушку и кормил [145] всякого, кто ко мне заходил: чрез два дня знали уже во всем околотке, что у меня стол для бедных, и голодные нахлынули со всех сторон: скоро запасы мои стали приходить к концу. Подумав, отправился я опять на тоже место. Прошло два дня, на третий подстерег я Персидский обоз с хорошим товаром. Я остановился у мосту и, подпустив обоз вплоть, поздоровался с хозяином, принес ему поклон от муллы Нура и потребовал дани. Он дал мне без всякого спора, пять червонцев и несколько кусков шелковой ткани, велел кланяться атаману и просил меня не забыть от кого, чтобы вперед быть знакомым и не подпасть обиде. Они поехали своим путем, я же пошел в лес, а услышав, часа чрез три, шум и разные голоса, опять осторожно вышел. Тут стоял другой обоз, а пред ним человек в богатом вооружении, которого я, по приметам, тотчас узнал за самого муллу Нура. Я подошел и стал с любопытством его рассматривать. Взглянув на меня, он закричал: «ты чего не видал? пошел прочь!» — Мне стало это обидно, да притом я считал муллу Нура человеком злым, он грабил из корысти; я подумал: расправлюсь я с ним: он, как видно, один. Но разбойник в ту же минуту понял движение мое, потому что я впился в него глазами, а сам осторожно схватился за ружье, и [146] потому он, переменив голос, сказал, обратившись к толпе: «видите ли, какие у меня товарищи! Из земли выростают; это брат мой, который еще храбрее меня». В тоже время он взглянул на меня приветливо и мигнул мне едва заметно. Я опустил руку, он получил дань и отпустил обоз, а потом мы друг на друга поглядели. «Здравствуй же, товарищ, сказал он, подавая мне руку; — назовись именем и отечеством». — Я назвался. «Знаю тебя, сказал я: — и брал дань твоим именем. — «Стало быть я правду сказал, отвечал он: — и мы товарищи!» — В это время подошел один из подручников его, и я заметил, что мулла Нур обращался с ним как со слугой: он между прочим послал его за кушаньем, сказав, что у него сегодня дорогой гость и указал при этом на меня. Чрез час три человека принесли обед и все мы вместе уселись на траве и хорошо поели. Напоследок, побеседовав еще несколько, мулла Нур приятельски со мной простился, сказав что еще увидимся. Прошатавшись по лесу дня три, я вышел опять на дорогу и часа через два увидел тянувшийся по ней верблюжий караван. Остановив его, я потребовал хозяина, для уплаты дани; но тут хозяина не было, все одни работники, люди бедные, которым отдать было нечего; когда же я не соглашался отпустить их [147] без дани, то они сказали: с нами есть трое жидов, они сами хозяева, товар у них хороший и деньги есть; бери с них. Жиды было попрятались между лошадьми и верблюдами; но их отыскали; я потребовал дани, а они стали божиться, что и у них нет денег, а товар самый плохой, за который не следует взыскивать много, а потому и сулили мне всего сколько то мелкого серебра и меди. Коли так, сказал я; — то возьмите назад деньги свои, а мне подайте плохой товар, и взял у них двух лошадей со вьюками. Тогда жиды мои, вышед из себя и забывшись, с кем связались, бросились отымать у меня лошадей; я ранил одного из них кинжалом, все трое с криком отступились, и я повел добычу свою через лес и горы в Гадазихор. Между тем смерклось, стало очень темно, а как я, опасаясь преследования, шел не дорогою, а в перевал, то и заплутался. Пустившись наконец на удачу по первой попавшейся мне дороге, я вскоре прибыл к селению, где на лай собак из большого каменного дома вышли ко мне три человека. Я сказал им, что заплутался, просил позволить мне погреться у них, а потом указать мне дорогу. Они исполнили это, даже накормили меня, и рано утром я был уже дома. Брат и сестры мои до крайности обрадовались; не смея отказывать [148] голодным в пище, потому что я это строго им запретил, они роздали почти весь хлеб и опять уже начинали терпеть нужду. Я весь товар отдал дяде, велел ему тотчас же купить пиши, и с этого дня пошло в бедной сакле нашей опять веселое житье и каждый день были пиры, на которые сходились все голодные из целого околотка. Чтоб сбыть с рук двух лошадей жидовских, дядя предложил их за бесценок какому-то проезжему; тот почему-то не решился взять их, а один из гостей наших, пришедший из города к радушному столу моему, видел при этом случае лошадей и, воротившись в город, забыв нашу хлеб-соль, пошел к жидам, наделавшим в Кубе много шуму и тревоги, и обещался за хорошую, плату отыскать ограбившего их разбойника. Он узнал лошадей по описанию масти и примет. На другой день прибыла в Гадазихор команда казаков, а с ними жиды и наш докащик. Все они приехали прямо на двор к дяде моему, старшине; он старался занять их несколько времени, а сам дал мне знать. Я выгнал лошадей этих скорее в лес, а вместо их поставил другую пару такой же шерсти, взятых на время у соседей. Только что успел я сделать это, как пришли ко мне на двор смотреть лошадей. Жид [149] поглядел и сказал: нет, это лошади не мои. Докащик также осмотрел их и сказал: лошадей переменили; это не те, что я видел. Тогда указали на меня и спросили Жида: он ли тебя ограбил? Жид смотрел на меня долго из подлобья; но признался, что за великим страхом не может наверное припомнить. Видно было, что он меня боялся. Народу нашло много; я подстерег такую минуту, когда все были заняты между собою толками, и потихоньку скрылся; вскоре схватились меня, но уж поздно; начальник отряда приказал, чтобы меня доставили в суд, когда я ворочусь, и затем с командой своей обратился в город. Между тем я, залегши невдалеке под леском у дороги, пропустил мимо себя казаков и подстерег жида с мужиком, которые оставались еще несколько времени в деревне, надеясь что нибудь открыть. Я вдруг вышел и, остановив их, сказал: я тебя ограбил, еврей: но коли ты меня не узнал, то честно сделал, что не показал на меня. Скажи же мне правду, сколько этот добрый человек взял с вас за донос? Жид отвечал: двадцать целковых. Правда ли? спросил я мужика. — Правда, отвечал он в большом страхе и смущении. — Дешевож ты продал благодарность свою за хлеб соль; подай мне сейчас эти деньги! Он их поспешно достал и подал мне, я же отдал [150] их жиду, сказав: вот твои деньги; теперь слушайте: вы оба у меня в руках, и я могу вас убить обоих; но если я вас отпущу, то уже я буду у вас в руках, вы можете теперь донести на меня и меня назвать. Они стали просить на коленях пощады, клялись и божились, что никому ни слова не скажут об этой встрече. — Тебе я верю, сказал я жиду: — и отпускаю тебя; а с тобой как быть, спросил я мужика: — когда ты уже раз меня так дешево продал? мужик заплакал, просил прощенья и взмолился, уверяя, что даже и под пыткой слова не скажет обо мне. — Поди с Богом, сказал я ему: — хоть я и вижу что ты подлец, но я хочу тебе верить, чтобы ты мог исправиться; знай и помни однако же, что если только ты меня и на этот раз обманешь, то так дешево не разделаешься; тогда я отыщу вас обоих, хоть под землей, и вам голов своих не сносить. Воротившись домой, я пригласил к себе захожую братию, пять человек из обнищавших и голодных Лезгин, с тем, чтобы они пособили мне отомстить отцу Гюзели за злые дела его и в особенности за то, что он не давал мне хлеба, стараясь обманом провести время, в надежде, что и я, и брат, и сестры мои помрут с голоду. Я недавно узнал, что он говорил другому человеку: «живуч однакож этот Асан; он таскался ко мне за хлебом [151] целые две недели и уж чуть только на ногах стоял; я все ждал, что он не переживет ночи и не дотащится более до меня: нет, как утро настанет, так и он у меня на пороге». Я хотел ему это напомнить; о Гюзели же нечего было и думать: она давно отдана была замуж. В следующую ночь мы отправились и нам удалось так тихо отпереть дверь в доме злого соседа, что никто не проснулся. Зная, где он спит, я подошел потихоньку и стал его будить, называя по имени. Он проснулся с испугом и спрашивал: кто там? — Узнал ли ты меня по голосу, спросил я. «Узнал, ты Асан». — Так пощупай-ка, что у меня в руках, — и я подал ему лезвие кинжала. Он страшно испугался и стал просить пощады, говоря: брат мой, что ты хочешь со мною делать? — Я принес тебе гостинец, сказал я: — за твою хлеб-соль, что ты хотел уморить меня с голоду, а после еще дивился, что я не издох. Теперь молчи, на первый случай; а если только пикнешь, то всажу тебе кинжал по самую рукоять. Я велел стать подле него одному из товарищей и уставить кинжал на грудь лежащего, а сам с прочими распорядился по хозяйству: взяв четыре мешка муки, сколько было печеных лепешек, масла, соли, да еще две коровы, напоследок простился я с ним, посоветовав [152] еще раз лежать смирно до самого утра, и сказал: я просил у тебя в ссуду, под залог заветного оружие — и ты не дал; теперь не прогневайся; коли хочешь, то приходи завтра ко мне на пирушку, я буду кормить нищих и голодных. Отправив все заграбленное в свою саклю, я утром объявил дяде, что у меня будет большой пир и разослал своих Лезгин по околотку звать гостей, с тем, чтобы ни один богатый человек не смел быть ко мне, а одни только убогие. Мы зарезали обеих коров, напекли хлеба, наварили мяса, а гостей пришло ко мне столько, что съели все, что было, в тот же день. Отец Гюзели, едва дождав утра, поехал жаловаться на меня, но не коменданту, а к окружному князю, Али-паше. Князь прислал за мной есаула с конвоем, который приехал прямо в дом дяди моего, старшины, где и я на ту пору случился. Есаул ласково поздоровался со мной и протянул мне руку, а я, ничего не зная, протянул было и свою: но дядя мой успел еще дать мне знак, оттолкнув в тоже время есаула и закричав ему: «что ты даешь руку этому сорванцу, ведь он как раз тебе распорет брюхо!» Этим дядя дал мне понять, что приехали за мной; я тотчас отступил несколько шагов назад и, чтобы оправдать дядю, [153] схватился за кинжал и сказал: ну, счастлив ты, что старшина тебя спас! потом я вышел и скрылся. Не могши взять меня, есаул долго бранился с дядей, поняв, несмотря на проделки наши, что тот потакает племяннику, и уехал, сказав, что обо всем донесет князю, а ограбленный сосед мой, опасаясь остаться, также уехал с ними. Боясь угроз посланного, дядя начал меня бранить за мои разбои и вдруг крепко осерчал сказав, что это ему уже надоело. Я ему отвечал: ты сам знаешь, почему я на такое дело пошел: я не хочу умирать с голоду, а и того пуще не хочу, чтоб умерли сестры и брат. У тебя порядочный достаток, почему же ты не возьмешь их к себе? Ты ко мне добр, это правда, или добрее других: но по тебе мы бы все-таки давно попухли и издохли. Учить не мудрое дело, дядюшка, особенно такой простой вещи — что-де разбойничать и грабить не хорошо; по побудь-ка на моем месте... Я не перестану грабить, на все время голода, пока меня не убьют; я себя не жалею, я жалею своих ближних. Я на это положил зарок, а ты, как пожилой и хороший человек, сам знаешь, что абреку одна дорога: вперед, а не назад. У дяди собралось в это время несколько стариков, которые слушали все, что я говорил, и наконец сказали, что меня винить нельзя в [154] такую пору, — что я точно, как всякому известно, граблю не для корысти, делю добычу свою на всех голодных и притом не душегубствую. Они припомнили и то, что в то время был от начальства строгий приказ: коли у кого есть хлеб и он просящему у него ради голода после троекратной просьбы не даст, то отбирать четвертую часть наличного хлеба и делить на голодных. А он, сказали они обо мне: — ходил и просил долго и много раз, да не бось не дал никто: а сосед, которого он ограбил, не дал и под залог такой вещи, как отцовское ружье! Между тем, так как дядя-старшина стал призадумываться, что ему придется за меня отвечать, то я встал и сказал: никого не хочу вводить, в ответ за себя, и потому завтра же сам поеду к князю. Дядя обрадовался, а старики меня похвалили, сказав: ступай и не бойся ничего; пусть старшина едет с тобой и засвидетельствует перед князем нашим именем, что дело твое правое. На другой день мы приехали в Кубу и явились Али-паше. Мы слышали, что он был очень сердит на меня, и нам пророчили худое. Он позвал меня одного, глаз-на-глаз, в покой свой, и, посмотрев на меня, спросил: «Что скажешь? — Ты присылал за мною есаула с конвоем, сказал я: — но я конвоев не люблю, [155] и не идет мне, маленькому человеку, с таким почетом ездить; вот почему я есаулу не дался; а перед тобой я ни теперь, ни впредь не ослушник; прикажи — и явлюсь. — «Это хорошо», сказал он: — «таких я люблю; сказывай же мне теперь все, что есть за тобою, чтобы мне других не спрашивать.» За мною есть много, отвечал я: — да не много слов нужно на все: мне с сестрами и братом приходилось умереть голодом и не много дней приходилось жить, потому-что поршнями сыт не будешь; я просил хлеба взаймы и под залог оружие, просил у родичей, приятелей и даже у врагов; никто не дал: тогда я пошел в абреки, положив зарок грабить зажиточных людей, на все время голода, отбирать у них по закону четвертую часть и кормить голодных. Вот все. — «Ты ли связал трех нукеров, из конвоя одного князка», спросил он? Я. — «Как же ты мог с ними управиться?» — Я рассказал. «А ты ли ограбил трех жидов?» — Я; у них было двенадцать вьюков, а я взял только два. «Ты ли ограбил соседа, который на тебя просит?» — Я; он хотел уморить меня с голоду и хвалился этим; что же лучше, чтобы сосед мой продавал хлеб свой по непомерной цене и разбогател от этого, или чтобы сто человек голодных были сыты? — «Правда твоя, Асан; оставайся же у меня на три дня в гостях; такой гость как ты дому [156] моему почет.» Он отпустил старшину, послал ко мне в дом два воза пшеницы, приказал меня у себя угощать и каждый день призывал к себе для разговора. На третий день он подарил мни одежду и шашку и прощаясь сказал: «будешь ли еще грабить, Асан?» Я отвечал; буду князь, пока не кончится голод, потому-что я положил такой ненарушимый зарок; пшеницы, которую ты послал ко мне в дом, станет не на долго, потому-что сестры мои, по строгому приказанию моему, не смеют отказывать в хлебе ни одному голодному, а голодных теперь больше, чем сытых. «Не обижай же никого напрасно», сказал князь: — «и не пугай бедных людей». Я отвечал, что не для обиды это делаю и не для корысти, а чтобы избавить себя с семьей и других бедных людей от голоду. Прибыв домой, я принял поздравление от стариков и других добрых людей Гадазихора, а враги мои не смели показываться. Я застал толпу народа у моей сакли, которая с криком и плачем требовала хлеба; тут были старики, бабы и дети; многие пришли, по слухам, издалеча и едва дотащились; один старик, сидя от слабости на земле, достал из-за пазухи пучок травы и, протягивая ко мне руку, кричал сиплым, истомленным голосом: вот что я жую другую неделю; брюхо мое [157] стало корытом, и голод у меня проник во все кости!» Я тотчас послал повестить на всю деревню, у кого есть в доме печеный хлеб, то есть лепешки, снесли их тотчас же ко мне в дом и приняли вместо того пшеницу; все исполнили мое приказание, даже дядя мой, старшина. Я наварил еще болтушки, и накормив и одарив всех бедняков, отпустил их, сказав, что они не одни и чтоб теперь никто из них не приходил ко мне за хлебом ранее одной недели. Все обещались исполнить это, благодарили и ушли. Видя меня в таком обилии и столь тароватым, отец Гюзели надеялся этим покорыстоваться и пришел на мировую, с тем только, чтобы я ему уплатил то, что у него отнял. Я ему захохотал в глаза и спросил: какой дурак тебя за этим прислал? «Я сам пришел,» отвечал он. Ну, так стало быть ты сам и есть, дурак этот. Когда ты лежал у меня под ножом, то ты говорил одно; а когда поехал жаловаться, так чай говорил другое, теперь же выдумал еще третие; поди же с Богом, отпускаю тебя здрава и невредима, с тем уговором, что если ты когда-нибудь и кому-нибудь помянешь о том, что я тебя ограбил, то припасай у меня сей час же опять стол на сто человек; да, я тебя еще раз заставлю накормить их! (Окончание в следующей книжке.) Текст воспроизведен по изданию: Рассказ лезгина Асана о похождениях своих // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 75. № 298. 1848 |
|