Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БРИММЕР Э. В.

СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА,

воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году.

VIII.

ВО ВРЕМЯ ТУРЕЦКОЙ КАМПАНИИ 1828 и 1829 ГОДОВ. Непростительный проступок артиллериста. Человек вместо куля. Чума. Поход к Ахалцыху. Взятие Ахалкалак. Размен мирного трактата с Персиею. Хертвис. Завтрак съел не тот, для кого он был приготовлен. К Ахалцыху. Сильная рекогносцировка. Батарея № 1. Ночное движение. Полевое сражение 9-го августа. Взгляд с возвышенности па Ахалцых. Осада Ахалцыха с 9-го по 15-е августа. Замещение начальников, по солдатскому понятию. Оставление малых укреплений. Крупный разговор с главнокомандующим. Задетое самолюбие ближайшего начальника. Перед штурмом. Предчувствие. Тишина перед бурею. Усиленная стрельба. Штурм. "Дитя меж ужасов войны." Сдалась и цитадель. Добродушие русского солдата. Добыча стоит солдату дорого, а отдает он ее дешево. Ахилл убит в пятку. На квартире. В Грузию. За совет — Георгия.

Припоминаю, что видел или что со мною случилось; отрывочные заметки помогают моей памяти. По взятии Карса, начальник артиллерии назначил штабс-капитана Лепницкого командиром крепостной артиллерии в завоеванной крепости, с предписанием принять артиллерию и все запасы в свое ведение, привесть все в порядок и описать. [45] Офицер, увидев пороховые погреба, ужаснулся: они столетия не проветривались, на каменных стенах от сырости плесень, из незакупоренных и опрокинутых бочек порох везде валялся рассыпанным по земле; стены и воздух в погребах были пропитаны пороховою пылью, одним словом — беспорядок, настоящее турецкое хозяйство! Нарядили рабочих, из артиллерийских рот назначили мастеровых и закипела везде работа. Пороховые погреба совершенно очистили, двери, окна, отдушины — все, что могло пропустить воздух, отворили. Стены и потолки мыли, скребли и опять мыли. Наконец пошла плотничная работа — двери, рамы, полки и прочее. Штабс-капитан Лепницкий ходит по работам, смотрит и не нарадуется, что все склады, в особенности пороховые погреба, приняли порядочный вид и все, взятое у турок, разсортируется и разместится как следует, еще до отхода войск и что он может показать труды свои начальнику артиллерии. В таком радостном настроении раз он пришел в один пороховой погреб, в котором четыре плотника доканчивали свои работы.— "Что, сегодня все кончите?" — Сегодня кончаем, отвечают плотники.

— Ну, хорошо. Кажется, всю пороховую пыль выветрили и вымели; все бы не дурно попробовать не осталось ли чего? И, обращаясь к пришедшему с ним фейерверкеру, говорит: "поди-ка, да принеси горсточку пороху да фитиль." Чрез пять минут фейерверкер приносит в мешочке порох и фитиль. Штабс-капитан Лепницкий насыпает пороху на пол и берет фитиль у фейерверкера. А тот, подавая ему фитиль, говорит: "ваше благородие, не зажигайте, ради Бога; ведь Бог знает, что может случиться. Право, не зажигайте."

— Что может случиться? разве мы даром проветривали, да мыли стены? — и занес фитиль на порох. Тот вспыхнул — взрыв, весь погреб в пламени... Лепницкий и трое [46] мастеровых на земле, задохнувшиеся насмерть; фейерверкер успел добежать до открытой двери и, ушибленный, упал на пороге. Четвертый мастеровой, Афанасьев, нашей роты, который это рассказывал мне и работавший у самой двери, был сброшен взрывом на фейерверкера.— "А голова-то моя была за дверьми, на воздухе, так нас двух и спас Бог," кончил он свой рассказ.

А вот еще другой случай, где тоже отличился артиллерист. По взятии Карса, туда поставили гарнизоном пехоту и четыре орудия легкой № 2 роты нашей бригады, под командою капитана Кузнецова. Казарма, где расположились артиллеристы, была в крепости или, лучше сказать, в цитадели, т. е. на самой вершине обрывистой скалы, у подножья которой течет Карс-чай. На этой реке, почти под казармой, была водяная мельница, где мололи пшеницу для солдат; потом муку доставляли чрез город в цитадель. Перевозка снизу, от реки, чрез город на высокую гору, по скверной дороге, конечно, утомляла лошадей. Чтобы устранить это, капитан Кузнецов придумал сделать на скале, близь казармы, на блоках спускную досчатую площадку (как бывает в двухэтажных провиантских магазинах), которая бы веревками на блоках поднимала муку вверх. Когда все было готово, попробовали спустить пустую машину — идет хорошо. Теперь надобно посмотреть выдержат ли веревки куль муки? Кажется, чего бы легче — наложить куль и поднять! Нет, Кузнецов выдумал лучше: он сам сел на доску и велел себя спускать. Вначале все шло хорошо; но по мере того, как веревка развертывалась, спускающаяся тяжесть, т. е. Кузнецов, становилась все тяжелее, а на половине горы веревки не выдержали, лопнули, доска обернулась — и несчастный полетел вниз, ударяясь о неровности горы то одной, то другой частью тела. Когда я посетил его дня через три после случившегося, он лежал с обвязанною [47] головою и жаловался, что весь разбит. После турецкой кампании он получил роту на линии; но говорили, что от ушибов умственные способности его пострадали и, кажется, в начале 30-х годов он умер.

По приезде моем к действующим войскам, чума хотя еще не прекратилась, но уже энергическими мерами главнокомандующего ослабела до того, что панический страх первых дней пропал. Все части войск стояли отдельно; некоторые, в коих оказывались чумные случаи, были еще оцеплены часовыми. Все войска, с офицерами, ходили раз или два в день купаться в Карс-чай: где оказывался чумный случай, ту часть войск отделяли совершенно и все вещи клади в реку промывать. Тут не было пощады никакому платью, на что крепко жаловались командиры частей, у которых на мундирах имелось красное сукно. Все тогда говорили, что крепкая воля Паскевича, не терпевшая никаких послаблений в мерах, принятых для прекращения заразы, была причиною малой смертности в действующем отряде.

Предосторожности, принимавшиеся против заразы и неуклонно исполняемые начальниками частей под страхом строгой ответственности, крепко надоели войску, и потому радость была общая, когда в половине июня приказано было выступить к Ахалцыху. Трудный переход! Вся дорога шла горами — то длинные, высокие, крутые подъемы, то необделанные крутые спуски — и находилась в первобытном состоянии до нагорного Чалдырского озера, даже почти до Ахалкалак, одним словом — турецкая дорога. У подошвы горы, на которой лежит Чалдырское озеро, мы дневали. Поднимались, чтобы полюбоваться редким явлением огромного озера на высокой горе. Видели какие-то толстые, развалившиеся стены, работу, кто знает, каких веков и каких людей, но уж, конечно, не турок. Тотчас по прибытии к Ахалкалакам, их обложили; на другой день батарейная рота 20-й бригады нашла себе [48] на возвышенном месте позицию, с которой в крепость можно было стрелять без промаха. Потом капитан этой батареи князь Чхеидзе хвалился меткою стрельбою, тем, что ни одно ядро мимо не пошло. Еще бы! Ахалкалаки — это несколько жилых строений, обнесенных толстою каменною, четыреугольною стеною, кажется, с одними воротами. Против ворот поставили пушку, пехота их доломала, нетерпеливые перелезли чрез стену. Гарнизон не долго держался — бросился в другую сторону; кто успел бежать за стены, того кавалерия или била, или хватала. Говорят, гарнизона было тысячи полторы, пленных взято до двухсот, удалось убежать или скрыться, может быть, не больше десяти.

На другой день, после молебствия с парадом, была передача ратификационного мирного договора с Персиею, привезенного накануне персидским послом. В цветистой речи, сказанной при этом случае, он называл нашего Государя "могущественнейшим", а главнокомандующего — "величайшим из полководцев всех времен," и кончил так: "если уже вы восторжествовали над войсками непобедимого шаха, то и турок повергнете в прах, потому что и мы их всегда бьем!" Иван Феодорович, которому бить персиян было легче, чем разговаривать с ними, сказав несколько слов о дружбе между соседями, о покорности и прочая, остановился, не кончив фразы. Молчание его начинало уж нас беспокоить, как вдруг он поднял голову, грозно взглянул на персиянина и громко сказал: "да, порядок ведет к победам!"

На другой день гренадерская бригада, под начальством Н. Н. Муравьева, своего бригадного командира, выступила к Хертвису, по дороге в Ахалцых. Войска стали лагерем на горной плоскости Хертвис; маленькое укрепление лежало внизу, в ущельи, по которому протекала Кура. Ночью турки оставили укрепление. [49]

За совершенное и скорое истребление чумы в кавказской гренадерской бригаде Муравьев получил благодарность главнокомандующего, но осмотр по утрам всех чинов продолжался. Вообразите же мою досаду, когда однажды утром, только что я вышел из палатки, наш долговязый бригадный медик подходит ко мне и говорит: "Эдуард Владимирович, у вас в роте зачумленный."

Меня так и обдало холодом, однако я велел привести его к себе. Солдат подходит, снимает шинель, рубашку; точно — под левой мышкой багровый желвак; впрочем, вид бодрый, глаза светлые.

— Откуда это у тебя? спрашиваю я его.

— Из деревни, ваше высокоблагородие.

— Как из деревни?

— Точно так; у нас в деревне это у всех бывает. Это "сучье вымя" зовется — от воды, ваше высокоблагородие.

— А по вашему это чума? обратился я к медику.

— Точно так, отвечал он.

Нечего делать, я пошел к генерал-маиору Муравьеву с медиком, чтобы доложить о неприятном случае. Николай Николаевич вышел посмотреть на больного.

— Да, помилуйте, это здоровый человек! и глаза светлые. Разденься.

Солдат разделся.

— Что это у тебя?

— Сучье вымя, ваше превосходительство.

— Да он совсем бодрый; он здоров. Аппетит есть у тебя?

— Не могим знать! ваше превосходительство.

— Есть хочешь? спросил я его.

— Как прикажете, ваше высокоблагородие.

Николай Николаевич приказал подать, что было съестного — принесли курицу, хлеба, кусок холодной говядины; от [50] меня принесли водки и тоже говядины. Наш больной сел на траву и в присутствии кружка любопытных как начал уписывать все поданное, так Муравьев решил, что он здоров. Отходя со мною в свою палатку, он сказал: "ваш медик не гений, а солдат-то мой завтрак съел!" Это было последнее напоминание о чуме, более мы не заботились о ней; но при главнокомандующем был доктор, италиянец или грек, который и после взятия Ахалцыха пугал его чумой.

Опять потянулись мы, то спускаясь в ущелья, то круто подымаясь на высокие горы и часто останавливаясь, где надобно было хоть немного разработать дорогу, чтобы возможно было пройти. Шли все вниз по Куре, обошли укрепление Аспиндзу, запиравшее ущелье и занятое турками, и наконец вышли на плоскость пред Ахалцыхом. 3-го августа мы вышли из ущелья и расположились лагерем верстах в двух-трех от крепости. 4-го пришел из Гори малый отряд войск, двигавшийся вверх по Куре, по ущелью, мимо турецкого укрепления Ацхур, из которого сделали по нем несколько выстрелов. Говорили, что в ахалцыхской крепости гарнизона 14 тысяч — все лазы, горный народ, самый бойкий из всего турецкого населения. Один порядочный армянин, житель здешнего пашалыка, пришед к нашему полковнику и сказал: "Ну, если вы возьмете Ахалцых, тогда гуляйте по всей Азии, идите в Эрзерум, Багдад, хоть в Индию — никто не будет противиться; а кто захочет драться, того скоро побьете; лазы самые храбрые люди." Был слух, что из Эрзерума идет войско на выручку Ахалцыха; у нас же с пришедшим подкреплением едва ли было до десяти тысяч. А если взять в соображение, что в случае неудачи у нас на пути отступления горы и два ущелья, в каждом из которых по турецкому укреплению, то весь благородный риск нашего главнокомандующего и вся [51] беспредельная уверенность к предводимым им войскам будут понятны.

5-го числа Паскевич сделал усиленную рекогносцировку, с целью занять, гору, с которой был виден Ахалцых. Две батарейные роты кавказской гренадерской и 21-й бригад шли впереди развернутым фронтом, за ними пехотная гренадерская бригада, с распущенными знаменами; кавалерия на флангах и позади. Главнокомандующий, приехав, остановился впереди между батареями и сам скомандовал: "движение вперед!" Все тронулось, знамена заколыхались, музыка заиграла. Солнце с чистого небосклона как бы улыбалось нам. Я ехал перед батареей. Увидев впереди у подошвы горы овраг, я поскакал, чтоб посмотреть, как провезти орудия. Овраг шел слева, все углубляясь вправо, так что роте 21-й бригады можно было идти прямо; четыре левые орудия нашей батареи, очертя голову, могли рискнуть, но прочим надо было взять вправо, по дороге, идущей в овраг, огибавший всю крепость с этой стороны. Только что я успел прискакать к батарее и сказать, чтоб справа спускались по дорожке, как главнокомандующий скомандовал: "рысью, марш!" Батареи стройно понеслись вперед. Батарейная рота п. Семчевского благополучно прошла овраг; правые орудия нашей батареи взяли в одно орудие по дороге, а шесть орудий, несмотря на крутость оврага, не уменьшили хода и рысью спустились вниз. Два ящика расстроили порядок. Один вскачь опередил орудия, и только довольно крутая гора успокоила лошадей, после чего он повернул на свое место; другой, ударившись колесом о камень, опрокинулся; лошади упали и ездовой с ними. Я подскакал, чтобы посмотреть, не сломалось ли что. В это время главнокомандующий со всей свитой подъехал к ящику и говорит: "молодцы артиллеристы!" и, обращаясь ко мне — "ступайте к батарее, мы тут все поправим." Батарея ускоренным [52] шагом подвигалась по крутизне на гору, но как только подъем сделался отложе, мы стройно двинулись рысью вперед. Огромная толпа конных и пеших турок, стоявших на горе, видя наше приближение, бросилась бежать; несколько ядер и гранат скоро совершенно очистили гору.

С этой горы виден был весь Ахалцых. Главнокомандующий тотчас же велел на горе выстроить редут, названный батареею № 1-й. Здесь оставили меня с 4-мя единорогами, а баталион занял гору. На этом месте я простоял 5-е и 6-е число. В первую ночь турки подползали из крепости и нас беспокоили, но, удостоверившись, что мы не оплошны, оставили в покое. 7-го числа приехал на гору главнокомандующий со свитою. Увидя, что начальник артиллерии со мною разговаривает, он спросил меня, что я видел и в кого стрелял? Я сказал, что вчера утром было большое движение в этой стороне и потому сделал три выстрела в проходившие толпы, а потом скоро все утихло. Тут мы узнали, что на выручку крепости пришел с войсками Киайя-паша, начальник штаба эрзерумского сераскира, по прозвищу Кёсе-паша. Отъезжая, начальник артиллерии сказал, что меня тотчас сменят и что сюда придут четыре орудия 21-й бригады, чему мы все очень обрадовались.

8-го числа мы получили приказание быть готовыми к ночному движению. Если в несветлую ночь вы двигаетесь с войском по торной большой дороге, то возможно избегнуть всякого беспорядка; но если движение производится без дороги, по неровной местности и приходится переходить овраги, то надобно ожидать, что пехота смешается с артиллериею, что при спусках и подъемах она будет обгонять артиллерию, а на гладком июле последняя опередит пехоту; хорошо если какая-нибудь кавалерийская часть не перережет вам дорогу. Хотя у нас и был проводник, но с пехотою мы столкнулись. Только благодаря благоразумию гг. офицеров, [53] занимавшихся своими взводами, с крутых спусков сходили бережно, а на подъемах не останавливались; таким образом все прошло благополучно, хотя наш горячий бригадный командир уже начал сильную перебранку с каким-то пехотным штаб-офицером. Сделав около пяти верст, мы со светом приблизились к турецким лагерям. Турки уже увидели наше движение и выстраивались, чтобы принять нас.

Хотя я не описываю сражения, а припоминаю только то, что меня собственно касается, но, чтобы хоть сколько-нибудь быть понятным, должен описать нашу позицию. Мы стояли на небольшой ровной плоскости, лицом к трем пехотным лагерям, имея крепость пред собою с левой руки, в расстоянии 2-х верст или около этого. Лагери турок справа примыкали к крепости, в версте от оной; войска их выдвинулись вперед и приняли влево, так что левая оконечность их была против нашего центра. Занимаемая нами плоскость оканчивалась полукружием, на котором были расположены наши войска; с него был спуск сажени в две, потом местность отлого подымалась до турецких лагерей; за ними — лесистые горы. Вот взгляд с места, где стоял главнокомандующий, против пехотных турецких лагерей. Теперь огибайте нашу позицию к центру и к правому флангу — и вы увидите пред собою чистую местность, отлого возвышающуюся версты на три; на высоте — деревня и лагерь турецкой конницы. От этой деревни идет овраг, саженей 8-10 ширины, вплоть до нашего лагеря на правом фланге, где он сливается с местностью. Этого покуда довольно, чтобы понять начало сражения.

Артиллерия наша была расположена на оконечности полукружия против турок, а несколько легких орудий в средине; на правом фланге, против оврага, орудий вначале не было. Гренадеры, в баталионных колоннах, стояли внизу, имея пред собою застрельщичьи цепи. Прочие войска были [54] в резерве, сзади; полк казаков на нравом фланге. За нашею батареею стоял главнокомандующий. Действие открылось артиллерийским огнем, который для турок, казалось, был чувствителен, а ихний нам — не очень. Все полагали, что после артиллерийского огня двинут пехоту на турок и покончат с ними; но у главнокомандующего, верно, было другое на уме, и бездействие стало уже нам надоедать, как вдруг турецкая кавалерия с высоты, где она была массирована, начала тихо спускаться по отлогой местности.. Начальник артиллерии подъехал ко мне и говорит: "главнокомандующий приказал поставить 4 батарейных орудия на правый фланг; возьмите дивизион и станьте на самой оконечности, против оврага." Едва я двинулся в одно орудие рысью, как увидел массу турецкой кавалерии, вскачь бросившуюся на нашу пехоту, собственно на херсонских застрельщиков, вся линия которых на протяжении, может быть, двухсот сажень, как по команде, свернулась в кучки и приняла турок сильным огнем. Всадникам удавалось врезываться в кучки — штык, пуля и сабля работали скоро и успешно. Проскакавших линию застрельщиков встречали пули баталионов. Представление продолжалось не долго, но картина была великолепная. В это время я успел стать на позицию против оврага, сняться с передков и зарядить орудия. Турецкая кавалерия уже скакала назад, провожаемая пулями; я приказал навести орудия в полгоры. Проскакав несколько в гору, эти тысячные толпы турок уменьшили ход, чтобы не утомить своих жеребцов. Тут упало в толпу ядро, а вслед за ним полетели две гранаты; ядро придало им проворства, но не отучило от попыток, несмотря на то, что все снаряды легли хорошо и гранаты рвало среди толпы. Блестящий наскок на херсонских застрельщиков был около 8 ч. утра.

Прошел час или полтора. Мы стояли в совершенном [55] бездействии; только пехота, где был главнокомандующий, то перестреливалась, то передвигалась. Но вот, турецкой кавалерии надоело бездействие — мы видим, как она тихо спускается в овраг у самой деревни и приближается к нашему правому флангу. Я приказал две 12-ти фун. пушки зарядить картечью, а 1/2 пуд. единороги гранатами. Что за огромная масса кавалерии! Уж передние на полдороге к нам, а хвоста все еще не видать. Несутся вскачь!... Большое зеленое знамя впереди... Две гранаты разорвало в толпе — несутся ближе; картечь встречает их. Зеленое знамя падает, верно, ранило байрахтара. Они так близко, что баталион, ставший в овраге, правее моих орудий, начал стрельбу; картечь играет неумолчно, люди падают, передние поворачивают назад, задние еще несутся вперед. Суматоха, крик, брань! Ушли от картечи; ядра и гранаты догоняют. Много повалило их в овраге, но зеленое знамя увезли. Адъютант главнокомандующего б. Ф. привез артиллеристам спасибо от него. Вслед затем приезжает начальник артиллерии, приказывает сняться с позиции и следовать за ним. Тут надо сказать слово о местности, на которой будет решительное действие. Если вы станете спиною к полукруглой оконечности, где стояли войска наши, или, лучше сказать, если вы пойдете теперь со мною при 4-х орудиях, то враг будет с левой руки, а с правой крепость Ахалцых. Между крепостью и вами будет возвышение; спуск с него к нам местами Довольно отлогий, местами крутой, а к стороне крепости, которую это возвышение почти огибает, отвесный; между ним и крепостью — овраг. На возвышении была у турок построена батарея, которая беспокоила наши войска. Подле этой батареи возвышенность разрывалась, а через прорыв шла дорога в крепость по разработанной отлогости и по высокой насыпи в овраге, где вместо ворот стояла батарея, которую мы после штурмовали. Но все это мы увидели после. [56]

Сказав мне, чтобы я следовал за ним, начальник артиллерии поехал вперед. За перевязочным пунктом, на котором уже было, на глаз, человек до ста раненых, он поскакал мне на встречу: ,,поторопитесь, уже колонны готовы, въезжайте на эту возвышенность и обстреливайте турецкую батарею. Смотрите, чтоб орудия не останавливались, грязно." — Взъедем, ваше превосходительство! — и я поскакал наверх, чтобы осмотреть местность. Едва я оглянулся, как ядро ударило в отлогость горы. Орудия тихо въехали, не останавливаясь, по довольно крутому скату, живо снялись; передки отъехали; нас встретили несколькими безвредными ядрами, и стрельба в турецкую батарею началась. Расстояние было так близко для батарейных орудий, что о верности выстрелов и говорить стыдно — все ядра и гранаты ложились у турок за пазухой. Две баталионные колонны, одна за другою, двинулись на батарею. Генерал-маиор Корольков, бригадный командир, ехал впереди. На полдороге ядром убивает генерала. Колонна останавливается; я учащаю огонь. Неприятный момент недоумения войск! … Вдруг сзади громкий голос (говорят, донской генерал Сергеев) крикнул "ура!" Донцы, пехота, артиллерия — все, что тут было, подхватило это "ура." Остановившийся передовой баталион бежит вперед с этим оживляющим возгласом, под градом пуль и картечи взбирается на гору, лезет на батарею, колет, что под рукой и преследует бегущих под гору. За ним двинулось все, что тут стояло. Я снялся с позиции и поставил свои 4 орудия на возвышении близь взятой турецкой батареи. Здесь я долго оставался без всякого прикрытия, рассматривая Ахалцых и видимые движения наших и турецких войск. Одновременно со взятием батареи на возвышении, главнокомандующий, после сильной канонады, двинул войска на турецкий фронт. Турки не выдержали — артиллерия их ускакала, пехота рассыпалась. В этот [57] момент пехота и казаки, преследовавшие турок со взятой батареи, с прочими войсками ворвались в турецкие лагери и разобрали их. Кёсё-паша бросился с частью турецких войск в крепость, остальные разбежались по лесам; пленных взято не много. Турецкая кавалерия, крепко пострадавшая при своих неудачных нападениях, видя с горы разгром пехоты, тоже разбежалась. Итак, результат прибытия 20-ти тысяч, пришедших на выручку, был тот, что сам начальник и, как мы после узнали, тысяч пять с ним бросились в крепость, чтобы защищать ее.

Тотчас после сражения крепость обложили и лагерь перевели ближе. Осадные и батарейные орудия поставили на возвышенности, для чего саперы и пехота вырыли траншею с грудным прикрытием. К вечеру наша батарея заняла свое место с левой стороны дороги, спускавшейся в крепость, а с правой стал карабинерный полк. Влево от нас поставили на хорошо отделанной батарее 4 орудия 20-й бригады и 4 осадных орудия; далее по возвышенности расставили, кажется, до 40 пушек в том же порядке; в ложбинах и неровностях разместили легкие орудия.

Город, построенный на отлогом скате горы и обнесенный палисадом из толстых сосновых бревен (добрая защита, которую не легко разбить снарядами), между которыми в приличных местах поставлены брустверные батареи — лежал пред нами, как на ладони. Выше города была цитадель с высокою толстою стеною; недалеко от нее, в городе, высокая мечеть со шпицом, на котором красовалась вызолоченная луна. Не было видно ни одной длинной, порядочной улицы — все узкие, неправильно пересекавшиеся и расходившиеся. С возвышенности, между нашею батареею и Карабинерами, шла довольно крутая дорога, сажень в 150 вниз к турецкой батарее; от места, где спуск кончался, она направлялась сажень на 50 по ровной, высокой насыпи, [58] сделанной в овраге. Насыпь эта у горы была шириною сажень 10, но, суживаясь к городской ограде, у турецкой батареи была не шире четырех сажень. На батарее, как мы после увидели, стояло шесть орудий. Крутость насыпи, по которой шла дорога в обе стороны оврага, была сажени в четыре. Если спускаться по дороге к крепости, то с левой стороны, в овраге, была батарея, прикрытая бруствером, устроенная с целью стрелять по насыпи; но так как она сверху была блиндирована и огня не открывала все время осады, то и оставалась нетронутою до последнего момента. Справа от насыпи овраг расширялся до места сражения, а возвышенность склонялась. Тут, в палисадной ограде, были две башни с орудиями, которые однако нам мало причиняли вреда. В палисаде, а также с левой и с правой сторон насыпи были потерны, но, кажется, все заваленные, кроме одной, левой, за овражною батареею, из которой в первые ночи смельчаки выходили и из-за кустов стреляли по нашим. 10-го августа, придя рано утром на батарею, куда приказал принести самовар, я удивился изменению, которому подверглась местность с того момента, когда я перевел дивизион на пустую возвышенность близь взятой турецкой батареи. Теперь вся эта возвышенность была стройно уставлена прикрытыми батареями и войсками. В то время, как мы пили чай, явился наш бригадный командир полковник Долгово-Сабуров. Прихрамывая, с палочкой, он дошел до первого орудия.— "Я уж здесь пристроюсь; принеси мне кресло из палатки," сказал он солдату и уселся, промолвив, по обыкновению, фразу: "а уж вы, Эдуард Владимирович, пожалуйста посмотрите, чтобы все было в исправности." В 7 часов утра приказано было открыть артиллерийский огонь, но турки нас предупредили. Так как неприятельская батарея, к которой вела дорога с возвышения, была почти против наших орудий, то мы и выбрали ее нашею целью. С [59] земляною работою мы скоро справились, но с палисадами, копанными на 2 1/2 аршина в землю, бились, бились, так и не сбили их. Щепы от них летели, но бревна не падали. Кажется, и все батареи выбрали себе постоянную цель для действия. С нашей стороны стрельба производилась редко с турецкой — редко и гадко, потому что батареи наши оставались целы, а убитых было так мало, что и не говорили об них. Помню, что к нам на батарею ядро ударило между 4-м и 5-м орудиями, контузило двух солдат и врылось в землю; да бомбу разорвало сзади батарей между осадным парком и нашими ящиками. 11-го числа приказано было ровно в 11 часов прекратить стрельбу и до 4-х часов не стрелять. Обыкновенно в городе не видно было никакого движения по улицам; но тут женщины выползали из своих нор и город оживлялся — синие чадры так и шныряли из дому в дом, до первого выстрела.

Раз во время такого отдыха я шел мимо лагеря полков 20-й дивизии и слышу разговор двух солдат, усердно чистивших разобранные ружья. По первым словам я остановился, будто что рассматриваю.

— Ну что ж? убили, так убили,— на то воля Божия.

— Оно так, да к нам-то кого в бригадные поставят?

— Небось, без бригадного не останемся — в Петербурге тотчас кого-нибудь напечатают.

Они замолчали. Я пошел своею дорогою; но такой сухой помин убитого начальника лег мне неприятно на душу: начальник ли в том виноват или это огрубелая, ледяная нечувствительность солдата?

Так прошли первые три дня осады: скучно, более в разговорах, предположениях и, кажется, без особенностей; разве припомнить слух, что гарнизоны Ацхура и Аспиндзы оставили укрепления и ушли.

13-го августа. Я сказал выше, что с 11-ти до 4-х [60] часов орудийная стрельба прекращалась. Обе очереди людей уж пообедали и мы после обеда собрались опять на батарее. Было около 2-х часов, когда сказали, что едет главнокомандующий. Все стали по местам. Паскевич, подъехав к нашей батарее, остановился против 5-го орудия; его окружала большая свита. Я по траншее подошел к нему и, отдав честь, остановился поблизости — не будет ли приказаний? Иван Феодорович минут 10 смотрел на город, потом начал разговаривать с окружающими. Видя, что мне дела нет здесь, я отошел к полковнику, сидевшему на кресле за первым орудием. Не успели мы перекинуться несколькими фразами и полковник проговорить: "все лучше будьте там, может, что прикажет"… как вдруг — выстрел!... Я обернулся — выстрелило пятое орудие. Взглянув на полет ядра, вижу, что его перенесло чрез батарею. Я быстро подошел к орудию и спрашиваю у поручика Станкевича (бригадный казначей, которому полковник поручил 3-й взвод во время осады, чтобы было за что к награде представить), "кто приказал стрелять? и как не стыдно вам не попасть в батарею!"— Главнокомандующий приказал, отвечал он мне тихо. Вдруг громкий голос сзади: "Как сметь не попасть, когда я приказал! Как сметь не попасть!"

Поторопились исполнить приказание вашего сиятельства. Не прикажете ли — все 8 орудий попадут в одну точку, сказал я держа руку у фуражки.

— Я вам не сделаю этой чести. Как сметь не попасть, когда я приказал! Посмотрите, как 20-я бригада стреляет! Вы стрелять не умеете, вы заряды теряете.

Я побледнел и громко, смотря ему в глаза, с поднятой головой отвечал:

— Ваше сиятельство, те заряды не потеряны, которыми разбивают неприятельские батареи! — и указал рукою на лежавшую пред нами внизу турецкую батарею. [61]

— 61 —

— Не вы разбили! — и голос его был угрожающий.

— Нет мы, ваше сиятельство, не отнимайте чести!

Я дрожал и был совершенно бледен. Стоявшие сзади главнокомандующего, из свиты, знакомые и незнакомые, жестом показывали, чтобы я молчал. Раздражительности главнокомандующего все боялись. Вместо ответа мне, он приказал адъютанту: "чтобы орудия 20-й бригады стреляли в эту батарею" и указал на нашу турецкую, внизу. Батарейные орудия 20-й бригады стояли подле нас и осадных. Я отошел к своим орудиям и приказал навести 4-е и 6-е, оба 1/2 пуд. единороги. Выстрел слева — ядро далеко перенесло чрез батарею. Это был выстрел 20-й бригады. "Еще!" громко сказал главнокомандующий, видимо с досадою. Надобно сказать, что выстрела из моего 5-го орудия главнокомандующий за дымом не мог видеть и узнал о промахе лишь по моему выговору офицеру, а выстрел батарейной роты 20-й бригады, сделанный слева, дым не мешал ему видеть. Выстрел! — гранату перенесло через батарею и разорвало на воздухе. Фейерверкер Абакумов, стоявший у 4-го орудия, довольно громко сказал: "вот тебе и 20-я бригада! хваленая!" Я обернулся к главнокомандующему и смотрю на него. Он был будто в раздумье: сделать ли мне честь приказанием? но потом громко сказал мне — "стрелять!" Я подошел к орудию, посмотрел в диоптр, приказал его снять, наставить трубку и отошел в сторону.— Бей! — Четвертая!... Выстрел!... Главнокомандующему не видать за дымом — он с вопрошающим видом смотрит на меня.

— В батарее! сказал я. Дым отнесло, гранату рвет, а рыхлую, уже разбитую землю выбросило к верху.

— Еще! сказал главнокомандующий.

Выстрел из 6-го орудия... Но тут уже многие из свиты закричали: "в батарее!" И опять лопнувшая граната выбросила землю. [62]

— Прикажете продолжать, ваше сиятельство? спросил д

— Довольно, хорошо! — потом, чрез минуту времени, подозвал меня к себе. Я подошел. Главнокомандующий повернул лошадь так, что он правым боком стоял ко мне, бывшему в траншее, нагнулся корпусом, положил мне правую руку на плечо и сказал: "Хорошо! Канонир гренадер так и должен стрелять!"

— Мы заряды не теряем — отвечал я — все в одни точку попадут!

Рука с моего плеча была отнята, указательным пальцем главнокомандующий тер рот, давая знать, чтобы я не дозволял себе разговоров; я замолчал.

— Когда люди поужинают, ты с двумя орудиями станешь на левом фланге; место укажут — там стоит рота; турки ночью беспокоят наших. Завтра утром назад. Понял?

— Покорнейше благодарю, ваше сиятельство.
Главнокомандующий кивнул мне головою, улыбнулся и отъехал. С этой минуты, когда бы и где ни встречал меня, Иван Феодорович Паскевич всегда имел мне сказать доброе слово или хоть простое — "здравствуй Бриммер," с его добродушною, солдатскою улыбкою. Вечером с двумя орудиями пошел я на указанное мне место, но, видно, турки узнали, что хотят их дружески встретить — не показывались всю ночь, и мы, не сделав ни одного выстрела, вернулись к своим.

По отъезде главнокомандующего с батареи, когда офицеры подошли ко мне, штабс-капитан Тр-в говорит мне: "как же вы, Эдуард Владимирович, так утвердительно сказали главнокомандующему — все восемь попадут в одну точку?

— За словом было бы дело, отвечал я.

— Ну, а как не попали бы? [63]

— Разве из ваших двух не попало бы! — вздумал анализировать в горячности сказанные слова. Мы подошли к полковнику, сидевшему все время в кресле.— "Как вы неосторожны, Эдуард Владимирович! как можно так противоречить главнокомандующему? Я так боялся за вас; хорошо, что все так кончилось; а все это длинноносый журавль (Станкевич) виноват!"

— А зачем он ругается? Артиллеристу вдруг сказать, что он заряды теряет! Да еще хвалит 20-ю бригаду! А забыл, что после елизаветпольского сражения назвал нашу батарею "мой неизменный меч." Ну, да ничего, по крайней мере познакомились.

14-го числа, часу в 8-м вечера, приезжает к нам на батарею начальник артиллерии и ищет меня. Я всю ночь напролет не спал, а потому пошел было в палатку, чтобы прилечь. Прибегаю и нахожу начальника артиллерии в разговоре с бригадным командиром, который с какою-то горячностью говорит: "Я сам пойду с дивизионом!" Затем, обращаясь ко мне — "вы с четырьмя орудиями спуститесь с горы, там саперы поставят батарею; главнокомандующий приказал вас назначить; он скоро будет здесь."

— Я сам пойду, ваше превосходительство! воскликнул еще раз бригадный командир.

— Можете идти, если угодно — и, обращаясь ко мне: приготовьтесь, чтобы все было в исправности,— и уехал.

Тогда я обратился к п. Долгово-Сабурову с вопросом: каким орудиям прикажете идти? — "Я сам назначу," был мне ответ, обернулся и ушел от меня. Ого! подумал я, самолюбие затронуло; ну, распоряжайся сам — и пошел к соседу, командиру карабинерного полка полковнику Фридрихсу попросить людей для спуска орудий с горы. Возвращаясь оттуда минут через десять, слышу голос бригадного командира: ”да где капитан Бриммер, куда он ушел? пошел, [64] сыщи его сейчас. Кто позволил ему уйти с батареи?" и крикливый голос его раздавался во всеуслышание.

— Что вам нужно от капитана Бриммера? спросил н подойдя близко к нему.

— Я хотел вам приказания отдать.

— Ведь вы сказали, что сами распорядитесь.

— Да, но надобно пехоту, чтобы спустить орудия с горы.

— Я уже был у карабинер для этого; позвольте вам сказать: нечего было кричать — "сыщите капитана Бриммера," ответил я и пошел от него.

Часов в 10 приехал главнокомандующий. Херсонскую роту с саперами спустили с горы, за ними потянулись орудия. Саперы поставили туры, наполнили их землею — и амбразурная батарея была готова. Она находилась в 10-ти саженях от подошвы горы, к левой стороне, так что дорога справа была чиста. Саперы и карабинеры ушли; осталась рота Херсонского гренадерского полка в прикрытии нашего дивизиона. Полковник, пришедший также с дивизионом, устроился у первого орудия. После вечернего разговора я более не подходил к нему, и он оставлял меня распоряжаться, не вмешиваясь ни во что. Так ждали мы рассвета. Но вспыльчивый, раздражительный, самолюбивый бригадный командир наш все-таки был добрый человек. Успокоившись и видя, что я продолжаю распоряжаться, как ни в чем не бывало, он пожелал загладить неумную вспышку свою и приказал попросить меня к себе.

— Что, все готово, Эдуард Владимирович?

— Все готово.

— Ну, уж вы не сердитесь; ведь Бог знает, что будет сегодня — зачем же нам в размолвке расставаться.

— Что я вам сделал? отвечал я. За что вы рассердились и кричите: "сыскать капитана Бриммера", будто я бежал куда. [65]

— Ну, полноте, полноте, дайте руку; да уж пожалуйста распоряжайтесь, чтобы все было в исправности. Однако, эти саперы предурно прибивали землю в турах — все рассыпется.

Так кончилась наша размолвка.

15-е число. В пять часов после обеда назначено было штурмовать крепость и прежде всего идти на лежащую пред нами и разбитую нами батарею.

Рассвет! Не даром мы с любопытством ожидали дня. Только что мы открыли огонь по батарее, как на нас со всех углов крепости посыпались ядра, бомбы и гранаты. Если бы половина их попала порядком — мы все должны были быть убитыми, а наши орудия подбитыми; но, к нашему счастью, у турок было больше охоты чем уменья стрелять: все снаряды ложились в овраг или врывались в отлогости горы. Эта неудачная, но шумная канонада продолжалась недолго, ибо как только с возвышения наши батареи замечали, откуда турки стреляют, то направляли туда свои выстрелы — и огонь неприятеля скоро умолкал; особенно удачно действовали осадные орудия. Одним словом, чтоб не возвращаться к этому предмету, скажу, что во всю канонаду у нас убило, кажется, двух херсонцев, ранило их столько же и двух артиллеристов — осколками бомб; зато одно ядро, попавшее косвенно в два тура, до того расшатало их, что вся земля высыпалась, чему много помогли и свои выстрелы. Мне крепко хотелось подбить и опрокинуть сваи, стоявшие пред батареей, но, как мы ни ухищрялись стрелять, щепы отскакивали, а сваи стояли. Я приказал каждому орудию взять для себя три сваи, так что двенадцать свай по порядку были непрестанною целью выстрелов, и за всякую поваленную сваю обещал рубль серебром. Увы, мне только пришлось заплатить три рубля! Три сваи повалились; почти все были разбиты, многие до половины, уж все, конечно, [66] расшатаны, но стояли! Мы уж и усиливали, и уменьшали заряды — сваи все стоят.

Около полудня, когда мы завтракали, приходит к нам на батарею ш.-к. Шеффлер, саперный ротный командир; мы в Персии были с ним приятели. Он сказал, что рота его назначена идти на штурм с ширванцами и что он пришел повидаться со мною, уверенный, что его убьют, да и на сваи-то хотелось посмотреть — "вишь, выстрелами повалить не можете." Я попросил его позавтракать с нами. "С большим удовольствием — отвечал Шеффлер — ведь на дороге в рай трактиров нет."

— Полно тебе все о смерти говорить; так, пожалуй и вправду, беду накличешь. Побыв с час у нас, он ушел.

В 11 часов — час солдатского обеда — опять наступила тишина. Артиллерийский огонь прекратился; слышен был пронзительный голос мулл, кричавших с минаретов в час полудня. В городе все шевелилось. Турки тихо проходили по улицам и, вероятно, не без досады поглядывали на высокий минарет, с которого сбита была выстрелом позолоченная луна; чадры шныряли бегом из дома в дом. Солнце светило ясно; день был жаркий. В томительном ожидании время шло тихо, минуты казались часами; у всех было одно на уме — как бы скорее покончить! В час наша батарея опять начала стрелять и, редкими, но меткими выстрелами, старалась сбить сваи; оне кололись, ломались до половины, шатались в изрытой земле, но не падали, проклятые! Только одну, третью, удалось свалить часу в четвертом, за что главнокомандующий с возвышения прислал чрез адъютанта сказать: "хорошо!"

Около 3-х часов приехал главнокомандующий на возвышение и приказал открыть артиллерийский огонь. Часа в четыре начали собираться войска, составлявшие штурмовую колонну. Ровно в пять они начали спускаться с горы. Все [67] орудия с 4-х часов обратили свой огонь на батарею и окрестности ее. В городе произошло ужасное движение: со всех концов, по всем улицам толпы турок бежали к батарее. Снаряды наши вырывали ряды; турки все бежали вперед. Видно, отчаяние руководило ими, и защита предстояла отчаянная, но порядка не было, и потому на успех нам была добрая надежда.

5 часов. Штурмовая колонна спускается тихо с горы. Артиллерийский огонь со всех батарей учащается, снаряды сыпятся за батарею, а турки со всего города, толпами и в одиночку, бегут к батарее, за сваи, к ограде, к кладбищу и к домам, вблизи стоящим.

Колонна приближается к нашей батарее. Впереди на сером коне ехал командир Ширванского полка полковник Бородин, храбрый офицер, которого Паскевич еще в 1812 году знал за такого и потому дал ему боевой Ширванский полк. Немного позади его — баталионный командир, потом два знамени, около них группа офицеров — сабли наголо, и знаменные ряды; за ними поющий хор песенников; затем первый баталион во взводной колонне, хор музыкантов, потом другой баталион, рота сапер, катившая туры, и наконец два орудия донской казачьей батареи Зубкова.

Когда знамена с офицерами подошли к нашей батарее, я приказал из всех орудий ударить картечью в турок. Наша батарея от неприятельской, которую шли штурмовать, была в 41-й сажени расстояния (Потом смерено).

На половинной дистанции турки встретили колонну сильным ружейным огнем. Полковник крикнул "ура!"... и с сим могучим возгласом колонна бросилась в схватку. Я приказал орудия на руках выдвинуть на дорогу, чтобы быть готовым на всякий случай, ибо за турами уж делать было нечего. Подпоручик Елютин, наш бригадный адъютант, [68] бывший с полковником на нашей батарее, при проходе штурмовой колонны не выдержал: маленького роста, веселый, умный офицер, он с саблей наголо бросился в толпу офицеров, к знаменам, и чрез полчаса, раненый в руку, пришел назад. Только что орудия отвезли, я встал на тур и начал смотреть на схватку. Помню странное чувство, овладевшее мною: меня как будто толкало что-то вперед, и это нравственное чувство до того было сильно и ощутительно, что я невольно обернулся назад, посмотреть, кто меня толкает. Расшатанные палисады, как по мановению, свалились. Ширванцы взбежали по рассыпавшейся крутости и, встреченные в упор выстрелами, саблями и ятаганами, скоро штыками прогнали вниз турок. Схватка на батарее длилась минут до десяти, и георгиевское знамя Ширванского полка водрузили на парапете батареи. Я перекрестился. Громкое "ура!" приветствовало первый успех штурма. Я обернулся, чтобы сойти с тура, но меня невольно опять повернуло взглянуть на кипевший бой. Саперы ставили туры; едва я взглянул туда, вижу Шеффлера: он быстро повернулся и упал — пуля ударила в сердце! Я соскочил с тура и опять меня стало толкать вперед. Но вот с горы приехал начальник артиллерии: "Бриммер, вот ваши лошади, скорее смените казаков; у них много перебито." Так вот почему меня все толкало вперед — кажется, наши храбрые казацкие артиллеристы не так взялись за дело и дали перебить себя.

Говоря о сражении 9-го числа, я сказал, что разработанная дорога спускалась с возвышения и потом шла сажень на 50 по ровной насыпи к батарее. Когда ширванцы бросились на батарее в схватку, то храбрый капитан Зубков, поставил свои два орудия так, чтобы стрелять по оврагу в турецкую блиндированную батарею, которая теперь открыла огонь, а также в турок, засевших за палисадом и оттуда крепко и метко стрелявших в наших, столпившихся у [69] турецкой батареи. Но стрелять артиллерии за палисад не дозволяла наша пехота. От насыпи шли в овраг скаты или отлогости; пехота, не имея возможности вся разом вскарабкаться на батарею, спускалась около палисада по покатостям в овраг, ища места, где бы пройти, а несколько сапер начали рубить эти палисады — оно и хорошо бы, да все эти люди мешали донцам прогнать турок картечью из-за укрытия, а они оттуда строчили в наших с дьявольским успехом. Только что донцы отвезли свои два орудия, покуда снимались наши с передков, пули начали свистать в нас из-за палисада и ранили артиллериста. Я подбежал к офицеру, чтобы он убрал своих людей, не то в него ударю картечью.

— Куда мне идти? Вон, раненые есть.

— Ступайте вон, или вас всех здесь перебьют, отвечал я ему, и он приказал своим взойти около палисада на насыпь. Как только место очистилось — картечь разогнала турок. Скоро мы увидели ширванцев уже за палисадом, в ручной схватке подвигающихся к кладбищу. Когда оно было твердо занято, войска наши справа и слева занимали уже часть города; но везде, сильно защищаясь, турки дрались отчаянно. Турецкая батарея из оврага дала по нашим орудиям два выстрела, ударивших оба в отлогость насыпи и не причинивших никому вреда; несколько наших выстрелов заставили ее замолчать. После рассказывали, что блиндаж был у нее обрушен, а у одного из двух стоявших там орудий нашли на цепи привязанного и засыпанного землею беглого русского солдата: "нехай гяур пропадает!"

Уж был восьмой час — битва в городе все длилась; в иных местах отпор был сильнее натиска. Желая покончить дело скорее, главнокомандующий приказал зажечь город. В это время начальник артиллерии приказал два оставшиеся орудия нашего дивизиона перевести чрез взятую [70] батарею и поставить у кладбища, где стояла рота пехоты. Это передвижение с орудиями по обделанному подъему и спуску дозволило мне обнять одним взглядом картину еще продолжавшегося боя. Город горел в разных местах, но не видно было, чтобы пожар крепко распространялся. Полный месяц, совершенно красный, всходил на горизонте. Справа и слева большая часть города уже была очищена от турок. Наши из-за домов медленно приближались к цитадели, в разных местах уже были видны резервы — где рота, где взвод; порядок водворялся — ясный признак того, что бой ослабевал. Армяне с женами, детьми и имуществом толпами со всех улиц шли к батарее; откуда их с конвоем препровождали на гору. Солдаты выносили, после ожесточенного боя, из домов добычу — кому что попало под руку.

Но вот бой прекратился. Изредка то там, то в другом месте слышится выстрел; пожар стараются потушить, что не совсем удается. Я с товарищем пошел посмотреть, что делается около нас. Недалеко от кладбища — дом, перед ним площадка до ограды; на площадке лежат убитые два турка и один солдат. В домике дверь отворена, подле дома — убитый турок, должно быть ядром, потому что часть тела оторвана. Я посмотрел в открытую дверь: небольшая комната, много женщин; одна лежала в углу на тюфяке, грудь обнаженная; около нее две старухи — одна прикладывала что-то к груди, другая помогала. В другом углу несколько женщин разбирали разный хлам, около них дети. Раненый молодой турок лежал у противоположной стены, подле него стояли женщины. Посреди комнаты двухлетний мальчик, в одной рубашонке, держал левой рукой маленького, черного щенка за передние ноги, подняв их к верху, а правой давал щелчки в брюхо щенку — и смеялся громко. Я обернулся, чтобы уйти. Старуха с одеялом и разным тряпьем вошла в дом. Мы вернулись на батарею. [71]

Подкрепления передовым войскам проходили мимо нас. Начальник главного штаба барон Сакен тоже прошел вперед. Город очищен, войска в приличных местах стояли около цитадели. Главнокомандующий послал парламентеров к паше, чтобы сдал цитадель, не то — тотчас велит штурмовать и пощады никому не будет. После надменных речей и уверений, что никогда не сдастся, паша покорился необходимости. К утру цитадель была занята нашими войсками.

Не могу не припомнить добродушия русского солдата. Я упомянул, что много армян с семействами и с возможным к переноске имуществом старались во время штурма перейти к нашим войскам; их толпами отправляли на гору, поручая отвод одному, двум или трем солдатам; все они проходили мимо нас. Тут я видел, что эти конвойные не только добросовестно провожали их, но многие несли, при ружье, еще тех маленьких детей на руках, которые не могли поспевать. Проходя мимо наших орудий по насыпи, солдат Ширванского полка вел толпу, человек в 15; видя, что женщина, несшая на одной руке грудного ребенка, а в другой тяжелую корзину, хотела от усталости присесть подле орудий, он сказал: "Нельзя, матушка, нельзя; не приказано останавливаться. Дай корзину-то сюда, я понесу." Армянка что-то заговорила, но корзины не дала; тут подоспел армянин — на каждой руке по ребенку — и начал ей говорить, но армянка корзинки не выпускала из рук; тогда солдат говорит: "Ну, неси ты корзинку, а я маленького понесу," и протянул к нему руку. Мать посмотрела ему в лицо и бережно посадила ему на руку малютку; и добрый русский солдат, после тяжкого боя, понес ношу на гору.

Когда город взят с боя, когда на улицах неприятель защищается и дорого продает уступаемую местность, то не без того, чтобы солдат не нагрел себе руку. Так и тут. [72] В армянском квартале грабежа не было; но в турецких домах после боя таскали, что кому попало под руку, и все натасканное продавалось маркитантам, можно вообразить за какую дешевую цену! Раненых ли проводят на перевязочный пункт, который был на нашей батарее, когда мы свезли оттуда орудия в начале штурма, провожающие или носильщики непременно имели в руках какую-нибудь добычу. Один солдат крепко рассмешил нас. Он волочил цепь, толстую, длинную, кажется, употребляемую для запряжки волов, когда пашут, ибо на Востоке запрягают несколько пар. Солдат, кажется, был легко задет, так как на ноге был подвязан платок. Переволочив цепь чрез взятую батарею и идя по насыпи мимо наших орудий, он, несмотря на насмешки артиллеристов, волочил ее бодро, хоть и останавливался отдохнуть.

— На гору пойдешь, так цепь на плечи возьми или за пазуху — легче будет. Дешево не отдавай духанщику (маркитанту).

— Проси две чарки.

— Эй! Лучше зови его под гору — не доволочит!
Так провожали его наши, и точно, чрез четверть часа возвращается назад без цепи.

— Что продал? — спрашивают артиллеристы — сколько взял?

— Чаво продал! устал, вишь, тащить; да как на гору-то глянул, так плюнул да и бросил там.

— Ну и то дело, что до горы доволок, отвечали ему вслед.
Разнообразна была добыча, которую солдаты тащили на гору. Если удавалось им продать что-нибудь офицерам внизу, они тотчас возвращались поискать еще. Кажется, целый магазин сахару попал им под-руку — голова сахару продавалась в день штурма по абазу (20 коп. сер.). Один ширванский солдат нес корзину. [73]

— Что у тебя там? спрашивают офицеры, которых на нашей батарее, у кладбища, собралось довольно; мы пили чай.

— Да вот посуда, ваше благородие! купите, по абазу за штуку — на гору далеко идти.

Оказалось, что корзина была наполнена японским фарфором. Мы сказали ему, что это фарфор и что это дороже стоит.

— Маркитант, ваше благородие, известно, более абаза за штуку не даст; а мне куда с посудой? Возьмите, чтобы на гору не ходить.

Я взял два маленьких кувшинчика, дал ему но рублю серебром за каждый и подарил их нашим двум раненым офицерам — Елютину и Трубникову — и вся корзина скоро была разобрана.

— Дай вам Бог здоровья, ваше благородие.

И много после было рассказов о добытом и проданном.

Штурм Ахалцыха стоил нам дорого, потому что малейшая потеря храбрых, надежных войск чувствительна. Ширванский полк пострадал. В самом начале штурма пуля сразила отважного полковника Бородина, командира полка. Когда его раздели, увидели, что он был в панцире: ясно, что предчувствие смерти невольно заставило храброго оберегаться от оной; но панцирь не спас его — не уйдешь от предопределения. И об нем не жалели солдаты, говорили, что он был суровый человек.

16-го августа весь лагерь приведен был в порядок; артиллерию убрали с горы. 17-го я встретился с начальником артиллерии. Поздоровавшись со мною, он говорит:

— Вчера, говоря об артиллерии, главнокомандующий сказал: "Бриммер хороший офицер, он заслужил Георгия; представьте его за сражение 9-го числа." Поздравляю вас!

Вообразите радость мою!...

Устроив все в Ахалцыхе, мы двинулись на Ардаган. [74] Опять гористые, неразработанные дороги, так что лошадкам таки доставалось. Тут пришло известие, что Панкратьев, выступив из Персии по получении всей контрибуционной суммы, взял Баязет, и что ванский паша хотя собрал войско, но не выходит из своего пашалыка. Из Карса пришло донесение, что там все благополучно и везде тихо. Так как была уже половина сентября, то главнокомандующий приказал войскам двинуться на зиму в Грузию. В двадцатых числах октября наша батарея вернулась в Гомборы, в свое квартирное расположение. Бригадный командир остался в Тифлисе, предоставив мне полное командование ротою. Зима прошла тихо; турки нас не беспокоили, только в марте месяце им вздумалось отнять у нас Ахалцых, узнав о незначительности оставленного в нем гарнизона. Но там был начальником г.-м. князь Василий Осипович Бебутов. Он заперся в цитадели и оттуда громил их из орудий. Скоро высланные из Тифлиса и окрестностей войска справились с турками и опять все успокоилось. Тут был случай, что за хороший совет представили капитана артиллерии Горячко к Георгию 4-й степени, и он получил его. Дело в том, что, когда турки подошли, князь Бебутов собрал несколько старших офицеров и спросил их: как они полагают — лучше ли выйти из цитадели со всем гарнизоном и побить турок или ждать выручки? его же мнение — идти и побить турок. Все согласились, кроме артиллерийского капитана Горячко. Его мнение было: ждать прихода войск, которые не замедлят прийти, так как нас мало, чтобы их побить; а не побив, трудно будет войти в цитадель, и тогда Ахалцых потерян! Некоторые из присутствовавших согласились с этим мнением, а храбрый князь Бебутов впал в раздумье и, не убежденный, согласился сидеть в цитадели и ждать прихода войск. Но войска — не птицы; надо время, чтобы прибыть, и время шло; турки вошли в город [75] хозяйничали; говорили, что из одного дома делают подкоп под стены и уже закладывают мину. В это хоть и короткое время у храброго князя накипало на сердце, он проклинал благоразумие и всю европейскую мудрость; да и у артиллерийского капитана не покойно было на душе, я полагаю: ведь в начале-то мы могли бы побить турок — слава Богу, не впервые — ну, а как до прихода войск да взорвут стену, да бросятся в цитадель — тогда плохо! Но вот идут спасители!... и турок не стало. За благоразумный совет артиллерийский капитан получил Георгия.

Зимою было работ много в штаб-квартире: конскую амуницию вычинили заново, артиллерию и обоз починили, выкрасили; людей обмундировали с головы до ног; лесу запасного нарубили вдоволь; заряды пересмотрели и пр. и пр.

IX.

1829 ГОД. Доброе расположение ко мне гг. офицеров. Верховая лошадь. Устами ребенка говорит предопределение. Недоумение. Мое мнение. La part de l’homme. Пушкин. Холодно. Сражение при Милидюзе. Взятие Эрзерума. Смерть прапорщика 3-й легкой роты кавказской гренадерской артиллерийской бригады Михаила Селиванова. Посредничество при сдаче парка. Инстинкт лошади. Сварено для нас, а съели другие. Отказ. Все довольны. Движение к г. Байбурту. Взятие Харта-Ага. Пчелы — союзники турок. Убитый мастеровой. Угнанные дроги. Игра в прятки перед начальством. Иногда и впору сболтнешь. Добрая душа — Иван Феодорович Паскевич! Обратный поход. Св. Георгия 1-й степени. Возвращение в Грузию.

Около половины января курьер привез награды, утвержденные Государем в новый год. И. Елютин привозит из Тифлиса "Инвалид" с наградами, купленный, по поручению гг. офицеров, георгиевский крест и приносит мне. Радость моя была велика! И Георгий радовал так, что и высказать не могу, и приветливость товарищей была крепко по сердцу. То был радостный день в службе моей! И, [76] благодаря Господа, он был не единственный, когда я мог радоваться доброму расположению сослуживцев.

В апреле месяце, в одну из поездок моих в Тифлис, маркитант, отыскивавший по поручению моему верховую лошадь, приводит мне прекрасную, стройную, гнедую от г.-м. Лаптева, отъезжавшего в Россию. Лошадь была кабардинская, завода Лоова. Головка маленькая, с острыми ушами, глаза так дружелюбно смотрели, ножки — как точеные; на шее талисман с тремя бирюзами. Я как взглянул, так и полюбил " Черкеса." — "Что хочет генерал за лошадь?" — Пятьсот рублей.— "Вот деньги!" Цена за черкесскую лошадь была хорошая. Когда ее оседлали и я проехался — будто век на ней ездил; мы сроднились. Но вот маркитант подходит и, отдавая мне деньги, говорит: "полковник сказал, что он заплатит." Я обернул армянина и вытолкал его вон из ворот. Полковник за обедом дулся на меня, наконец не вытерпел:

— Вы хотите сделать меня неблагодарным — целую зиму работали за меня, малейшие хозяйские расчеты мне представляли; вы мне сделали экономии 5 тысяч рублей — и не хотите взять от меня лошадь.

— Главное при экономии, чтобы рота была исправна; а если у меня есть свои деньги, зачем вы будете мне покупать лошадь, и потому перестанем говорить об этом.

Через неделю приехал к нам на Гомборы начальник артиллерии для инспекторского смотра. Река Иора, которую следовало переезжать в брод у сел. Хашмы, была, как все горные реки весною, в полном разгуле: она надулась, ревела, бушевала. В такое время деревня выставляет на берег арбы и перевозят людей на волах; верхом же переезжают на свой риск — тогда около лошади прыгают обыкновенно два грузина. Возвращаясь из Тифлиса, я переехал Иору на Черкесе, и он ступал так верно по каменному [77] грунту, что ни разу не споткнулся. Полагая, что начальник артиллерии приедет к реке в коляске, переправа которой будет продолжительна, я послал ему на ту сторону Черкеса, а на этой стороне его ждали дрожки. Когда он подъехал к реке, ему перевозчики сказали, что коляска будет на той стороне часа чрез два, и предложили арбу. Солдат подвел лошадь, говоря, что ее я прислал и что я уже переезжал на ней, а на той стороне дрожки ждут его превосходительство. Он сел верхом, переехал благополучно и, так как дорога, 18 верст, все шла горами, не сел на дрожки, но продолжал ехать на Черкесе до Гомбор, где мы ожидали его. Когда он подъехал к почетному караулу и я подошел к нему с рапортом, он с своей добродушной улыбкой сказал:

— Бриммер, я у вас отыму лошадь.

— Не отдам никому, ваше превосходительство.

— Отыму, отыму! Славная лошадь; я заплачу, что вы хотите,— и пошел к фронту.

— Ни за какие деньги не отдам, ваше превосходительство!
Осмотрев во всей подробности роту, он остался ею весьма доволен, а за обедом объявил, что бригадный командир, за раною, просил о назначении его по внутреннему артиллерийскому ведомству — "так вы в походе будете командовать батареею; затем я и смотрел ее в такой подробности, чтобы удостовериться, хорошо ли вы ее приготовили." Потом похвалил меня за то, что во время похода не хочу расстаться с хорошею верховою лошадью.

С отбытием Алексея Петровича Ермолова с Кавказа, многие старшие начальники оставили кавказский корпус. Почтенный г.-л. Роман Иванович Ховен также хотел, еще 1827 году, выйти в отставку, но генерал Дибич, бывший тогда в Тифлисе, упросил этого умного, честного, всеми уважаемого военного губернатора не оставлять своего поста [78] на некоторое время. По отъезде г. Дибича, он подал в отставку, а вместо него был назначен военным генерал-губернатором г.-л. Сипягин. Тогда же, после персидской кампании, обер-квартирмейстер кавказского корпуса полковник Мориц Астафьевич Коцебу был переведен в Россию (он был женат на дочери Р. И. Ховена), оставив до времени семейство в Грузии, при котором жил старик Роман Иванович. Летом 1828 года все семейство жило на Гомборах, спасаясь от жаров; а так как бригадный командир наш зиму оставался в Тифлисе, то они, до отъезда своего из Грузии, продолжали жить у нас, что оживляло немного наши уединенные Гомборы и было нам очень приятно. У супругов Коцебу было несколько детей, из коих одна, 6-ти летняя дочь, Даша, мне крепко полюбилась, и я часто играл с малюткой. Раз, держа ее на коленах, я спрашиваю: "А что, Дашенька, пойдешь ты за меня замуж?" — Пойду, отвечала малютка. И вот, когда обстоятельства и служба мне дозволили думать о женитьбе, судьба свела нас и, несмотря на мои 44 года, 18-ти летняя милая девица сдержала слово — и мы тридцать лет живем в мире и согласии.

Зима прошла скоро, а в начале мая рота наша выступила в поход к Карсу.

Прийдя с командуемою мною ротою на сборный пункт войск у Карс-чая, я часто обедал у генерала Панкратьева, чтобы распить вместе проигранную им мне дюжину бутылок шампанского. В это время главнокомандующий был, кажется, в недоумении, как начать действия, и потому раза три-четыре у него собирались по утрам генералы. Дело в том, что дорога в Эрзерум нам была открыта — это правда; но на соганлугском хребте, в стороне от дороги, стоял паша с 25-ти тысячным войском. Раздумье брало главнокомандующего: идти ли на пашу, побить его и потом — в Эрзерум, или оставить пашу и идти на встречу Гагки-паше, [79] вышедшему уж из Эрзерума и стоявшему у Гасан-кала? Предприимчивый военачальник, видя, что мы оставили его в стороне, мог спуститься с кавалериею, обойти Карс, вторгнуться в наши пределы, накутить там и, похозяйничав, уйти; а там — ищи его! Вот об этом-то и рассуждали в ставке главнокомандующего. Надо сказать, чтобы добраться до паши, должно было бросить эрзерумскую дорогу и взять влево, в горы, по неразработанной дороге, а от большой эрзерумской дороги он был отделен глубокими оврагами, уродующими весь соганлугский хребет. Идти же с войсками и обозами по горным дорогам, конечно — не радость, да и паша ведь не совсем же прост, чтобы ждать нас. Конечно, он отошел бы к Меджингерту и соединился бы с Гагки-пашой, а тот, увидя, что мы оставили большую эрзерумскую дорогу, мог послать по ней кавалерию и скоро добраться до наших границ. Но Паскевич не мог, зная о присутствии пред собою неприятеля, не побить его. На первый день после обеда генерал Панкратьев, рассказывая мне, как они рассуждали в ставке, сказал: "я прямо высказал свое мнение, чтоб идти на Эрзерум и если встретим турок, то разбить их; а паша не осмелится спуститься с гор. Главнокомандующий рассердился и громко опровергал мое мнение, говоря, что это значит приглашать 25-ти тысячное войско неприятеля в наши пределы. После того я остался один с моим мнением." На другой день Никита Петрович, вернувшись от главнокомандующего, был уже веселее и не был так встревожен, как накануне.— "Кажется он поддается — говорил Панкратьев — хотя и утверждает, что неосторожно оставлять неприятеля с боку себя."

На третий день, идя по лагерю, я вижу генерала Панкратьева, расхаживающего пред своей палаткой. Я поклонился.

— Отчего вы обедать не пришли сегодня? [80]

— Я не привык пить всякий день шампанское; надобно с роздыхами, ваше превосходительство!

Он засмеялся.

— Кажется, сегодня опять собирались у главнокомандующего? Можно полюбопытствовать, чем кончились конференции, ваше превосходительство?

— Очень просто. Когда мы вошли, Иван Феодорович сказал нам, что его мнение — идти на Эрзерум, и если Гагки-паша осмелится выйти на встречу, то разбить его; а паша, стоящий с 25-ю тысячами, не посмеет спуститься к нам; впрочем мы будем наблюдать за ним. Мы все поклонились в знак совершенного согласия и на днях выступаем.

Дней чрез десять после этого разговора было сражение при Милидюзе, где мы разбили трехбунчужного пашу Гагки-пашу и взяли его в плен. Генерал Панкратьев за это дело получил Георгия 3-й степени и с тех пор, до самой кончины своей, оставался с Иваном Феодоровичем Паскевичем в самых лучших отношениях. Когда же Паскевич был назначен наместником царства польского, то просил о назначении Панкратьева генерал-губернатором Варшавы.

Первый переход наш был к подошве Соганлуга, куда вечером приехал поэт А. Пушкин, чтобы состоять при Паскевиче. Он жил у Николая Николаевича Раевского, командира Нижегородского драгунского полка. На другой день мы взошли на вершину Соганлуга и простояли там неделю. Холод по вечерам, после заката солнца, был так чувствителен, что всякий бы рад был одеться в шубу, если б была. Влево от нас стоял паша; мы отделены были от турок бездонным оврагом. С высшей точки местности можно было видеть турецкий лагерь. По окраинам оврага разъезжали казаки и турки, перекидываясь безвредными ругательствами и выстрелами. Кажется, главнокомандующий выжидал, что [81] будут делать турки, а Гагки-паша, стоявший с присланными у европейской Турции и собранными в Азии войсками, в числе 50-ти тысяч, у Гасан-кала, видя наше бездействие, начал подвигаться вперед и прошел Зивин. Когда он приблизился к Милидюзу, главнокомандующий приказал тронуться к нему на встречу. Турки были разбиты и вся армия их рассеялась; мало возвратилось в Эрзерум. Сражение это не напоминает мне никаких особенностей, кроме сильной кавалерийской атаки на наш фронт. Наша кавказская гренадерская резервная бригада стояла ближе к правому флангу; батарейная № 1 рота была между Грузинским полком справа и Херсонским слева. Турки находились пред нами на равнине и занимали лес, бывший у них с левой руки. Они стояли на эрзерумской дороге. После довольно сильного артиллерийского огня с обеих сторон, в то время как главнокомандующий отъехал от нас, отдавши генералу Муравьеву какие-то приказания, мы ясно увидели в массе турецкой кавалерии сильное движение.

— А что, Эдуард Владимирович — говорит мне поручик И-в, стоявший у 4-го орудия — ведь это они собираются на нас в атаку?

— Глупо сделают — отвечал я — потому что их отваляют картечью.

— Отвалять-то отваляем, а посмотрите, если они на нас не бросятся. Эх, поле-то чистое, не то, что 9-го августа, где друг друга они давили.

Я только что успел пройти по батарее и сказать, чтоб картечь была наготове, как огромная толпа кавалерии понеслась прямо на наш фронт. Встреченная при первом движении ядрами и гранатами со всех батарей, стоявших а фронте, потом картечью и батальным огнем пехоты, она не доскакав до фронта, повернула назад, конечно, с большою потерею и без всякой нужды. Глуп начальник, [82] подумал я. После этого мы двинулись вперед. Грузинцы скоро очистили лес и мы заняли эрзерумскую дорогу, отбросив турок в овраги и леса. На левом фланге турки также не долго держались: конные всюду бежали по лесистой дороге на Меджингерт или — кому куда удобнее, а пехота вся рассыпалась. Сколько мы взяли орудий — не помню, но знаю, что мы проходили близь брошенных турецких орудий. Преследование поручено было начальнику главного штаба г.-д. Дмитрию Ерофеевичу барону Остен-Сакену. Линейские казаки скоро нагнали турецкого главнокомандующего, трехбунчужного Гагки-пашу, и, как рассказывали, уж хотели его рубнуть, как он вскричал: "Мен паша!" — Тем лучше, отвечали линейцы,— и привезли дорогого гостя в лагерь. Когда его привели пред нашего главнокомандующего, он с первых слов объявил, что не простой наша, а трехбунчужный, и попросил кофею. Иван Феодорович рассмеялся и велел сказать ему: "как обозы подойдут, так его напоят кофеем." На другой день, чуть свет, небольшой отряд, под начальством генерала Панкратьева, в коем артиллерии было только командуемая мною рота, выступил по эрзерумской дороге на Зивин и, не дойдя до этого города, остановился. Тут мы набрали сотни две блуждавших турецких пехотинцев. В тот же день прибыли войска. Генерал Панкратьев говорил мне, что главнокомандующий очень недоволен бароном Сакеном за слабое преследование и тем, что только 2000 пленных привели. 22-го июня мы двинулись дальше по эрзерумской дороге и 24-го заняли Гасан-кала. Подле этой крепостцы был каменный, построенный римлянами мост, еще совершенно прочный. 25-го подошли к Эрзеруму и, не доходя пяти верст, были встречены турками, которых скоро прогнали; остановившись тут лагерем, дневали. 26-го рано утром двинулись к столице турецких владений в Азии. Турки занимали гору Топ-даг, пред самым городом; скоро ее [83] очистили и поставили батареи. Вокруг всего города были выстроены батареи, которые открыли по нас почти безвредный огонь. Тут я припоминаю немного смешной случай. Когда батарейная рота 21-й бригады стала на позицию и снялась с передков, я со своею ротою следовал, чтобы занять подле нее место. Главнокомандующий, со штабом, верхом на сером трухменском коне, стоял тут же; несколько офицеров были пешие; Пушкин стоял пред главнокомандующим на чистом месте один. Вдруг первый выстрел из батареи 21-й бригады. Пушкин вскрикивает — "славно!" Главнокомандующий спрашивает: "Куда попало?" Пушкин, обернувшись к нему — "Прямо в город!" — "Гадко, а не славно," сказал Иван Феодорович. Скоро все выстрелы умолкли. Сераскир сдал город, но все войско, бывшее в городе, самовольно ушло, оставив своего главного начальника военнопленным. Толпы армян высыпали из города на Топ-даг. Они были в каком-то одурении, плакали, смеялись, поминутно крестились, целовались с солдатами, лобызали руки у офицеров. Толпа их идет мимо батареи; двое отделяются, становятся предо мною, творят крестное знамение и благоговейно прикладываются к моему георгиевскому кресту. От ног и стремян главнокомандующего их надобно было отгонять — все хотели целовать их. Бедные христиане! Они вообразили, что все занятое нами останется за нами, а они избавятся от гнета турок. Радость их была кратковременная: по уходе нашем, они крепко поплатились за сочувствие, оказанное гяурам.

По занятии Эрзерума, войска расположились лагерем. Так мы простояли здесь около месяца. В это время получено было донесение от г.-м. Попова, что турки нападали на Баязет и были отбиты. Вскоре по занятии Баязета, главнокомандующий приказал генералу Панкратьеву передать командование бригадою г.-м. Панютину, а весь отряд — старшему по себе г.-м. Попову, бывшему командиру Херсонского [84] гренадерского полка, и прибыть в Карс, где командовать всеми войсками, оставленными на зиму за границею.

В списке потерь наших при нападении турок на Баязет показан был убитым 3-й легкой роты прапорщик Селиванов и раненым штабс-капитан Трубников 2-й, в руку, легко. Смерть Михаила Селиванова, молодого, года три только выпущенного из 2-го корпуса, во всех отношениях отличного офицера, произошла, как мне рассказывали, следующим образом. Его поставили на небольшой площадке над оврагом, с двумя орудиями, чтобы отогнать турок, стоявших за оврагом и вредивших нашим войскам. Турки отогнаны; но они ниже спустились по оврагу и полезли на гору. Все это действие нам не было видно, а увидели их, когда они вдруг очутились на горе, над двумя орудиями Селиванова, и оттуда начали в артиллеристов стрелять. Покуда орудия поворачивали на малой площадке, чтобы ударить в гору, несколько артиллеристов было переранено, а Селиванов из первых получил пулю в бок. Раненый в ногу артиллерист хотел его взять и увести. "Не пойду от орудий!" закричал молодой герой. Другая пуля ударила в его ногу, он упал. Турки бросаются с горы на площадку. Что делать 14-ти артиллеристам, из коих двое было убито и половина переранена? Уцелевшие схватили офицера и раненых и побежали по скату горы. Турки нагнали их в нескольких шагах от орудий и кого могли, того изрубили; шесть человек успели убежать к роте пехоты, бежавшей с капитаном Полтининым на выручку артиллеристов. Турки, при виде роты, бросились на гору и ушли, оставив на месте нескольких раненых и нескольких проколотых штыками. Заряженные два орудия, стоя на маленькой площадке, были пассивными зрителями этого минутного боя! Так погиб 21-го года храбрый, усердный офицер, честный человек, истинно чистая русская душа: [85] всякий, кто знал, любил его за прямоту. Михаил Селиванов был рязанской губернии и имел девять братьев и одну сестру, Анну. Мир праху твоему, мой молодой, добрый товарищ!

Отряд, занимавший Баязет, был не велик. Когда увидели, что турки подошли к городу, все больные, которые могли держаться на ногах, выбежали из госпиталя к своим частям. Говорили, что распоряжения начальника были неудовлетворительны. Войска делали свое дело превосходно.

Подполковник Радожитский, назначенный командиром парка, вступив в командование и осмотрев его, дал штабс-капитану Иванову сдаточную ведомость, по которой он должен был приплатить ему, без малого, 20 тысяч рублей. Видимо, г. Радожитский желал обобрать своего предшественника, формировавшего парк. Иван Иванович Иванов был ошеломлен, увидя громадность требуемой с него суммы. У него было 14 тысяч собственных в казенном ящике. Что делать? Он пошел за советом к адъютанту начальника артиллерии; тот посоветовал просить посредника. Генерал Гилленшмидт назначил меня. Это было еще на сборном пункте у Карс-чая, но, за скорым выступлением, я не приступал к делу. По взятии Эрзерума, начальник артиллерии приказал кончить скорее. Осмотрев парк во всей подробности и сделав свои замечания на сдаточной ведомости (которую не показывал тяжущимся), я увидел, что Радожитский не только многое требовал несправедливо, но был руководим одною предвзятою мыслью обобрать старика. По осмотре парка и опросе людей, я сказал господам, что завтра приду к подполковнику для окончательного соглашения. На другой день, когда я шел в парк, штабс-капитан Иванов подходит ко мне и говорит: "Эдуард Владимирович, уж пускай берет 14 тысяч, что в ящике лежат, уж больше, право, нет у меня." [86]

—Если вам угодно, пожалуй я предложу это соглашение; но, по моему, вы торопитесь.

— Да уж Бог с ним, абы кончить скорее.

Мы вошли в палатку к подполковнику и сели около стола. Разложив пред собой бумаги, я начал с того, что высказал желание Иванова покончить на 14-ти тысячах рублях.

— Угодно ли вам на это согласиться? спросил я подполковника Радожитского.

— Нет, как можно! У меня ведомость верно написана — я сбавить ничего не могу.

— В таком случае приступим к делу. И, статью за статьей, я начал указывать ему несправедливость его требований, которые до того были произвольны, что даже не согласовались с положениями. Сначала г. Радожитский слушал меня небрежно, улыбался, и, несмотря на главные улики, говорил, что он прав; Иван Иванович Иванов сидел и молчал. Но когда он увидел, что все статьи его разобраны специально, улыбка исчезла с непригожего лица и он заговорил, что это ошибка. Потом, обернувшись к Иванову, говорит:

— Извольте, Иван Иванович, я согласен — покончимте на 14-ти тысячах, и я выдам квитанцию.

Иван Иванович подумал, подумал и, махнув своей широкой ладонью, воскликнул: "ну, уж сказал раз, так пускай — я согласен." Радожитский встал.— ”Ну, так кончено!" сказал он.

— Позвольте, господа; я имею предложение начальника артиллерии поверить справедливость требований, указанных в сдаточной ведомости, и потому должен кончить дело, начав его. Если бы вы согласились прежде, я бы доложил о том начальнику артиллерии; теперь позвольте кончить. Иван Иванович Иванов молчал, но г. Радожитский заговорил: "да [87] к чему же это, когда у нас с Иваном Ивановичем покончено," и пр., пр. Но я продолжал свое дело до конца. Перебрав всю сдаточную ведомость, я встал:

— Сегодня вечером я представлю начальнику артиллерии ведомость. Прощайте.

— Да вы скажите, что мы уж покончили с Иваном Ивановичем, поспешил сказать Радожитский.

— Ну как же покончили, когда Эдуард Владимирович должен подать ведомость начальнику артиллерии.

Кончу в двух словах. Вместо 20-ти или 14-ти тысяч Иванов заплатил за испорченные и недостающие вещи, т. е. за все, всего 7200 рублей. Начальник артиллерии, рассмотрев несообразность требований приемщика, сделал строгий и, для более чувствительного офицера, обидный выговор подполковнику Радожитскому; а Иван Иванович Иванов, получив при чистой квитанции в сдаче парка свои остальные 6800 руб., был в совершенном удовольствии и, в кружке офицеров рассказывая, как мы перебирали сдаточную ведомость в палатке, воскликнул: "Ну, уж немец! Нечего сказать, хороший человек!" В 30-тых годах Иванов находился при киевском арсенале и в бытность Николая I в Киеве, встретился с Императором. Могучая солдатская фигура офицера обратила на себя внимание Государя. Его Величество спросил, где он прежде служил; Иванов рассказал всю службу и что под Аустерлицом был; Государь произвел старика в подполковники.

Возвращаясь однажды в темную, облачную ночь из Эрзерума в лагерь с донским казаком, которого дал мне адъютант, чтоб проводить прямой дорогой чрез гору, я чуть не попал на дно каменоломни, но инстинкт Черкеса, моей верховой лошади, спас нас. Проехав несколько по горе битою тропою, мне показалось, что мы едем не по гладкому. "По дороге ли мы едем?" спросил я казака.— Как [88] же, по дороге, ваше высокоблагородие.— Но чрез несколько шагов лошадь моя вдруг остановилась; я было тронул ее ногой — она попятилась назад. Казак сзади наехал на меня. "Мы сбились с дороги, лошадь не идет вперед," сказал я казаку.— Должно быть сбились, ваше высокоблагородие; дороги нет — говорит казак, уже слезший с лошади. И я слез; темно, ни зги не видать. Мне хотелось узнать, отчего Черкес остановился. Я нагнулся и бережно щупаю впереди по земле, вдруг камушки покатились вниз и рука не слышит земли — мы были у каменоломной пропасти! Вот-те и прямая дорога ночью, да еще с таким проводником. Ощупью, мы скоро нашли тропу, увидели огни в лагере и благополучно приехали. Ложась спать, я поблагодарил Бога, что купил моего Черкеса.

9-я артиллерийская бригада, в которой я в 1815 году начал службу, теперь называлась 20-ю, и с 20-ю дивизиею пришла в Грузию в начале 1827 года, чтобы с нами делать персидскую кампанию. Командовал ею Гилленшмидт, произведенный в генералы и назначенный, по смерти Унтилье, начальником артиллерии отдельного кавказского корпуса. По какой причине она не пришла на сборный пункт — не знаю; но по взятии Эрзерума, недели чрез две, она вместе с пехотным полком присоединилась к нам. Узнав, что она должна прибыть около полудня, я в 11 часов, когда солдаты пошли обедать, вышел тоже к котлам и прежде, чем они расположились на земле, призвал всех к себе; они стали в кружок.

— У вас кашица с говядиной сегодня?

— С говядиной, ваше высокоблагородие! крикнули все в один голос.

— Рота, в которой я начал службу, пришла в лагерь люди устали; мне хочется угостить ее. Подарите мне вашу кашу, а чрез два-три часа вам сварят. [89]

— Возьмите, возьмите, ваше высокоблагородие, мы обождем, рады стараться, и пр., пр.

— Ну, так несите же котлы к усталым товарищам.
И с криком, хохотом, весело все побежали к котлам.

Приезжал ко мне г.-м. князь Голицын, спрашивал, не продам ли я свою верховую лошадь? Главнокомандующий желает иметь покойную и надежную, "а Яков Яковлевич (Гилленшмидт) очень хвалил вашу."— Конечно, хороша, и покойна, и надежна; но я не продам. Он крепко настаивал я в приводимых причинах сказал:

— Как же вы главнокомандующему не хотите уступить ее?

— Порядочный офицер в военное время не расстается с хорошею верховою лошадью, был ответ. С тем и уехал.

Накануне выступления из эрзерумского лагеря к Байбурту я по делам службы был у начальника артиллерии. Отпуская меня, он говорит улыбаясь:

— Вчера главнокомандующий спрашивает меня, отчего артиллеристы в походе никогда не поют? Идут около орудий, точно мыши кота хоронят. Что у вас в роте есть песенники?

— Право не знаю, ваше превосходительство, есть ли песенники; но если ему угодно, то петь будут.

— Прошу вас, сделайте, как знаете, чтоб пели.
Приехав в лагерь и вечером отдавая фельдфебелю Тетюцкому приказания на завтрашний день, я приказал, чтоб 20 песенников шли перед первым орудием и при проезде главнокомандующего как можно громче пели, какую хотят, песню.

— Да у нас в роте песенников нет, ваше высокоблагородие. [90]

— Ну так будут; собери 20 крикунов, и чтобы пели" да громче; ну, ступай.

— Слушаю, ваше высокоблагородие.

С каждого взвода нарядили по 5-ти человек и почти всю ночь спевались молодцы. На другой день в походном следовании наша гренадерская бригада была в хвосте. Главнокомандующий, по обыкновению обгонял войска, в сопровождении всего штаба, и здоровался с частями. Услышав барабан сзади, я поехал к 8-му орудию. Главнокомандующий, подъехал к роте и увидал меня.

— Здравствуй Бриммер! Что, отдохнули твои?

Я поклонился и поехал за ним. Приближаясь к передовым орудиям, он слышит пение.

— Бриммер, у тебя поют?'

— Поют, ваше сиятельство.

— Яков Яковлевич, у него поют! А что поют?

— Не знаю, какую-то песню; приказано петь — и поют.
Главнокомандующий засмеялся, подозвал адъютанта и приказал дать песенникам 5 червонцев.

При втором переходе к Байбурту мы вошли в горы. Дорога по отлогости ущелья была невообразимо гадкая; слева крутость горы, справа крутой обрыв в речку, вся — в крутых спусках и подъемах, каменистая; большие камни торчали из земли. К тому же еще полковые командиры жаловались, что фуражу, в особенности сена, достать не могут. Жалобы эти дошли до главнокомандующего, и его сиятельство был крепко не в духе. Штабные господа старались быть подальше от него. В один из этих переходов к Байбурту, когда войска сплотились, как могли, в узкой долине на привале, главнокомандующий, рассерженный более обыкновенного докучливыми докладами о недостатке сена и при проезде своем увидевший сам две повозки, свалившиеся с кручи в овраг, подъезжает к нашей роте. [91] Лошади ели ячмень; на артиллерии и на обозе видны были кипы сена; я с офицерами завтракал у первого орудия, лежа на раскинутом ковре. Кто-то закричал: " главнокомандующий!" Мы вскочили и пошли перед орудия.

— Здравствуй Бриммер! да у тебя, видно, есть фураж?

— Как же без фуражу, ваше сиятельство; лошадей кормить надо.

— Да и сено есть?
— И сено есть.

Он остановил лошадь, обернулся. Начальник артиллерии подъехал.

— В артиллерии есть сено, Яков Яковлевич?

— Поберегают, ваше сиятельство, понемногу дают.

Главнокомандующий обратился ко мне и спросил:

— А какова дорога?

— Шоссе, ваше сиятельство, отвечал я.

— Шоссе! воскликнул граф и засмеялся.

Приветливо улыбнувшись мне, он отъехал со всей свитой. И долго потом, проезжая по этой сквернейшей дороге, в веселом расположении духа он повторял: "Шоссе!" Разве виноват главнокомандующий, что в ущельи мало родилось травы; разве он виноват, что у турок необделанные дороги? К чему же ему надоедать и сердить его? Яков Яковлевич, подъехав на другой день ко мне на походе, рассказывал, что все окружающие главнокомандующего были очень довольны, что я развеселил его.

Турки не защищали Байбурта, но укрепились в с. Харте, куда собрались жители этих гор, лазы, самый храбрый народ в Турции, по сказанию самих турок. Не доходя верст двух, турки ожидали нас; надобно было развернуться, чтобы очистить дорогу к укрепленному селению. После довольно упорной защиты своей позиции, их прогнали, и 1-й батарейной роте кавказской гренадерской артиллерийской [92] бригады, которою я командовал, приказано было стать на равнине пред селением с частью пехоты, а главнокомандующий потянулся с остальными войсками вправо, на горную плоскость, под которой лежал Харт. Генерал-адъютанту Потемкину (Бывший командир л.-гв. Семеновского полка; был прислан Государем в 1829 году к войскам кавказского корпуса в распоряжение главнокомандующего; прибыл по взятии Эрзерума и назначен командовать всею пехотою) поручено было начальство над оставленными внизу войсками. Он стоял на уступе горы, на которую потянулись войска; пехота выслала застрельщиков. На конце селения, под самой горой, была мельница, из которой турки строчили в застрельщиков и даже в колонны, и многих ранили. Наша батарея уже несколько часов стояла на плоскости без дела, как приехал офицер от г.-м. Муравьева с приказанием дать два орудия, чтобы унять мельницу. Два орудия, стоявшие с правого фланга, пошли. Не прошло и получаса, как адъютант начальника артиллерии привез приказание вести батарею на гору. Едва мы взяли на передки, подъезжает ко мне г.-м. Муравьев и говорит: "Эдуард Владимирович, поезжайте сами к вашим орудиям — офицер не может попасть в мельницу; Потемкин сердится. Поедемте!" Я велел двигаться батарее, а сам поскакал вперед. У орудий я соскочил с лошади, бросил поводья, посмотрел на мельницу, велел передвинуть орудия, сам навел первое, а другое фейерверкер. Выстрел! Огромный угол мельницы отвалился, ядро внутри. Подойдя к другому орудию, я похвалил фейерверкера. Выстрел — граната в мельнице, а чрез мгновение выходивший дым показал, что она благополучно лопнула.

— Хорошо! закричал генерал Потемкин.

Между тем рота проходила, я приказал этим двум орудиям присоединиться к роте, и мы потянулись на гору. Инженерный капитан Ведениктов рассказал мне после, что стоял близь генерала, со свитою его; Потемкин, видя как я [93] подскакал к орудиям и сам стал наводить, сказал громко: "Не попадет и он". Ведениктов говорит: это хороший офицер, ваше превосходительство.— "Как фамилия?” — Капитан Бриммер, ваше превосходительство.— "Посмотрим!" Вслед затем — выстрел, отбивший угол мельницы. Тут-то он весело закричал — "хорошо!" После этих двух выстрелов, турки уж не стреляли из мельницы. На другой день по занятии Харта, мы увидели в мельнице несколько трупов. Был уже вечер, когда рота стала на позицию на горе. Все думали, что после артиллерийского огня пошлют пехоту в селение, где в каждой сакле сидели турки, тоже в ожидании резни; но главнокомандующий думал иначе: "Незачем напрасное кровопролитие. Турки ночью уйдут — я оставлю им дорогу в ущелье незанятою." Скоро артиллерия прекратила огонь, а в полночь дали знать главнокомандующему, что турки оставляют селение.

На другой день мы прошли чрез сел. Харт и остановились лагерем по дороге на Чифтлик; это было 29-го, а 30-го июля был церковный парад с благодарственным молебном. Главнокомандующий, обходя войска и здороваясь с ними, подошел к нашей батарее; я стоял на правом фланге. Он остановился предо мною: "Здравствуй Бриммер!" и, обращаясь к шедшему подле г. Потемкину, говорит:

— Капитан Бриммер храбрый офицер и хороший артиллерист!

— Уж мы вчера познакомились с капитаном, когда он разбил двумя выстрелами мельницу, из которой турки крепко беспокоили нас.

— Ага! сказал Паскевич, улыбнулся мне и пошел дальше.

Проходя накануне через сел. Харт, солдаты нашли там множество ульев, наполненных медом. Редкая пожива для солдата! Разумеется, их стали разбивать; но пчелы [94] крепко защищали свое добро — и пошла битва! Но так как награда за победу была уж больно сладостна, то пехотинцы, несмотря на жало пчел, кусавших их в лицо, одержали победу, опорожнив все улья. Наша взяла, хоть рыло в крови! Пускай бы так, все-таки пехотинец знал, за что его пчелы кусали. Но вот беда — за пехотою, разорившею улья, шла артиллерия, ни в чем неповинная, и пчелы давай кусать артиллеристов! Тут-то услышали русскую брань на все голоса. И досталось пехотному солдату от артиллериста. Но брань не помогла, и много рож было опухших. Из первых ужаленных пчелами был штабс-капитан Ш-рт, шедший у первого орудия; ему досталось и в нос, и в щеку — все лицо раздулось. Один из товарищей, mauvais plaisant, говорит ему в утешение: "Ну уж вас-то могли бы оставить в покое — ведь вы же хотели вчера их мельницу пощадить!"

4-го августа пришли мы к сел. Балахору. Тут случилось несчастное происшествие в нашей роте. Хотя запасного леса из штаб-квартиры взято было довольно, но гадкие турецкие дороги истребляли его крепко. Не упуская случая, где только можно было добыть делового леса, ибо охотников на него много, а его было мало — везде был лес сосновый, на поделку негодный — я в каждую фуражировку по деревнями посылал дроги и при них мастерового. 5-го числа возвратившийся с фуражировки фейерверкер доложил мне, что турки убили мастерового и угнали тройку лошадей с дрогами. Вероятно, пустая деревня, в которой они хозяйничали, была вне казацкой цепи, хотя они в этом не признавались. ”Мы втроем, и фурлейт тут же, ломали дубовую дверь, а мастеровой Афанасьев понес отысканный дедовой лес на дроги; вдруг слышим крик его: ай, помогите! Глянули в окно — Афанасьев лежит, а турки, всего человек пять, верхами, гонят тройку с дрогами по дороге." Вот [95] рассказ фейерверкера. Делать нечего, беда стряслась! Я пошел доложить о том начальнику артиллерии. Генерал покачал головою: "Главнокомандующий рассердится; лучше пойти предупредить его. Пойдемте со мною, может, вас спросит." И пошли. Гилленшмидт вошел в ставку главнокомандующего, а я остановился около большой столовой палатки и думаю себе: хоть не крепко бы рассердился да не ругался. Вдруг из ставки выходит Паскевич. Я спрятался за угол палатки и — увы — слышу, к великому прискорбию моему, что он гневно произносит: "Это беспорядок — они поехали за цепь; я взыщу, крепко взыщу," и пошел вперед по площадке. Плохо, думаю; как бы удрать. Вдруг слышу: "Где Бриммер?" — Он был здесь, ваше сиятельство,— и начальник артиллерии, отойдя от главнокомандующего, увидел меня, прятавшегося за палаткой.

— Ступайте к главнокомандующему.

— Не пойду, ваше превосходительство, разругает.

— Идите проворнее.

— Не пойду, ваше превосходительство; делайте, что хотите со мною,— а сам смотрю из-за угла палатки и, увидя, что граф обернулся к нам спиной, все громче и громче сердясь, я — шмыг между штабных палаток, и был таков.

Когда начальник артиллерии сказал, что не нашел меня и что я уж ушел, главнокомандующий послал за полковником Верзилиным, начальником всех казаков. Тот поспешил явиться с улыбающимся лицом, ничего не зная о случившемся. И стряслась брань над неповинной головой: ”казаки ничего не делают, дела своего не знают; вы ничего не смотрите — турки у вас под носом лошадей уводят; у вас беспорядок везде," и пр., и пр.

Мастерового Афанасьева похоронили почетно, с видимым сожалением о случившемся; гг. офицеры и почти все нижние чины роты провожали гроб. Это был тот самый [96] Афанасьев, который спасся при воспламенении пороховых газов в Карсе тем, что был выброшен за дверь. Верно, было ему определено умереть в Турции! Я старался долгое время не попадаться на глаза нашему почтенному начальнику артиллерии — авось гнев его уляжется; впрочем, так как мы больше с турками не встречались и дел не было, то и встречи с генералом Гилленшмидтом избежать было легко.

По взятии Эрзерума, я сидел в палатке одного артиллерийского подполковника, как к нему входит знакомый его, адъютант главнокомандующего князь К-в, и говорит, что завтра парад, благодарственный молебен и большой стол у главнокомандующего.

— А кто приглашенные к большому обеду? спросил я,

— Обыкновенно кто: все штаб-офицеры, отвечал князь,

— Не совсем-то хорошее обыкновение! заметил я, Главнокомандующий зовет к своему официальному столу штаб-офицеров без разбора. Вот, например, и вчера им при всех ошеломленный, которому он в сердцах сказал — "маиоришка! темлячишко оборву!" — этот господин будет сидеть за официальным столом его сиятельства главнокомандующего, а наш брат, артиллерийский капитан, георгиевский кавалер — не удостаивается приглашения.

— Его сиятельству весьма приятно будет, если вы когда пожалуете к нему откушать!

— Я говорю об официальных приглашениях высшего начальства, а не об обеде. Слава Богу, и в своей семье сыты бываем.

Когда адъютант ушел, хозяин говорит мне:

— Разве вы не знаете, Эдуард Владимирович, что он все, что услышит, пересказывает Паскевичу?

— Что ж, пускай пересказывает; он узнает, что артиллеристы ценят его благорасположение. [97]

Первый благодарственный молебен и большой обед были 30-го июля, по взятии Харта. Вечером 29-го, когда мы пили чай с господами, приходит князь К-в: "его сиятельство г. главнокомандующий приказал мне просить вас завтра в 4 часа к обеденному столу." И обедали мы, два артиллерийских капитана, я и Горячко, за официальным столом главнокомандующего.

Только обед этот не прошел благополучно. Когда пили за здоровье Государя, была салютационная пальба из нашей батареи, стоявшей в первой линии, пред ставкой главнокомандующего. Графу Паскевичу показалось, что выстрелы очень редки; он кивнул адъютанту, тот подошел и получил приказание, чтоб чаще стреляли. Чем бы передать приказание старшему офицеру, он, как мне рассказывали, закричал громко: "чаще стрелять!" а потом уже, видя подходящего к нему п. Ш-а, передал ему приказание. Тут опять пришла очередь правому флангу; фейерверкер скомандовал — "первая!" Бомбардир Вирясов, стоявший с банником, № 1-й, поторопился выбежать вперед; выстрел! — ему раздробило левую руку, а банник полетел вперед. Вероятно, трубка скорострельная не разом воспламенилась и выстрел на секунду запоздал. Когда все встали из-за стола и вышли пред палатку, офицер доложил мне о случившемся; я сказал начальнику артиллерии, а тот, тут же, главнокомандующему.

— Жаль — сказал Иван Феодорович — а хороший солдат?

— Бомбардир стройный, прекрасного поведения, отвечал с моего доклада начальник артиллерии.

— За добрую службу этой роты показать его раненым в сражении, дать георгиевский крест и выпустить в отставку.

Не знаю, желал ли главнокомандующий завладеть Трапезонтом, но демонстрация по дороге к этому порту была [98] сделана. Вместе с отправлением графа Симонича с Грузинским гренадерским полком для занятия Гюмиш-хана, где серебряные рудники, был послан небольшой отряд по дороге к Трапезонту; но там, в горах, оказалось бездорожье и, по возвращении обоих отрядов, мы начали обратный поход в Эрзерум.

Не доходя двух переходов, главнокомандующий поехал вперед и был приятно обрадован, встретив курьера, привезшего ему Георгия 1-й степени. При поздравлении его с этою наградою, генерал-адъютант Потемкин сказал, что надеется скоро поздравить его фельдмаршалом.

— Этого не будет! возразил Иван Феодорович.

— Побьемтесь об заклад, что за эту войну вы будете фельдмаршалом.

— Хорошо; но вы проиграете.

— Сто червонцев? сказал Потемкин.

— Идет! согласился будущий фельдмаршал, и проиграл, ибо при заключении мира был произведен в фельдмаршалы.

Возвратившись в эрзерумский лагерь, главнокомандующий, видя, что неприятеля нигде нет, отпустил часть войск в Грузию. Наша батарейная № 1-й рота кавказской гренадерской бригады, которою я командовал, получила приказание к выступлению на Гомборы, в свою штаб-квартиру. 17-го августа мы выступили из Эрзерума и, чрез Гасан-кала, Карс, Александрополь, по избитой нами дороге на Цалку и Башкичет, мне знакомые места, потянулись домой. У немецкой колонии нагнал нас курьер, ехавший от главнокомандующего в Тифлис, и объявил нам о заключении мира, а покуда ему запрягали лошадей, рассказал, что войска еще раз ходили к Байбурту, где Осман-паша, новый сераскир, собрал значительное войско и, по обещанию, данному султану, думал непременно разбить нас; но, когда это ему не удалось и все его войско, разбитое, разбежалось, он [99] выпустил задержанного им курьера, генерального штаба капитана Дюгамеля, посланного Дибичем чрез Трапезонт. Каково дерзкое нахальство турецкого паши! Из-за его глупой безрасчетной самонадеянности погибли тысячи людей! В 20-х числах сентября мы вернулись на Гомборы. Скоро возвратились и все войска.

Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 16. 1895

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.