|
БРИММЕР Э. В. СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА, воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году. XXIV. Последнее время в Тифлисе. Отъезд. До Москвы. Последнее посещение мое А. П. Ермолова. Лампада. В Петербурге. Служба в Новогеоргиевске. Начало беспорядков в Польше. Отпуск. Назначение состоять при особе Генерал-Фельдцейхмейстера. Я — старик. По приезде в Тифлис, меня крепко занимала мысль о моем переводе из кавказского корпуса, о чем я уже писал начальнику штаба Генерал-Фельдцейхмейстера, но ответа не получал. Я написал еще раз ген. Безаку, уже более настойчиво, и вместе с тем к князю Горчакову, прося дать мне место в своей армии, в Крыму. Наконец ген. Безак ответил мне, что Генерал-Фельдцейхмейстер не желает выпустить меня из артиллерии, а вакантного места для меня нет. Пока длилась эта переписка, военные действия прекратились и в Крыму, а кн. Горчаков был назначен наместником в царстве польском. Приехав в Петербург, он просил назначить меня первым комендантом в кр. Новогеоргиевск. Военный министр просил главнокомандующего ген. Муравьева узнать, приму ли я это место? а ген. Безак, письменно уведомляя меня о новом назначении, просил написать ему, приму ли я его? Одному рапортом, другому письмом отвечал, что всякое место принимаю с благодарностью, лишь бы не в кавказском корпусе. В мае вышел Высочайший приказ о назначении меня на вышеозначенную должность. В одно воскресенье зала главнокомандующего, как в день приемный, была полна. Я стоял у окна близь дверей и разговаривал с некоторыми господами. Главнокомандующий, войдя и поклонившись всем, прямо подходит ко мне. Господа отошли, мы остались одни у окна. — Здравствуйте, Эдуард Владимирович. Я поклонился. — Зачем вы оставляете кавказский корпус? [97] — Затем, что в. в.-п-ство недовольны службой моей. — Кажется, я вам этого никогда не говорил. — Я и не ожидал, чтоб вы мне сказали об этом; довольно для меня и того, что вы давали понять это; а как я лучше служить не умею, то и просился вон. — Зачем же вы мне не сказали, что проситесь из кавказского корпуса? — В. в.-п-ство, конечно, могли быть уверены, что, показывая мне свое недовольство службою моею, я уйду. К чему же тут разговоры! — Я этого не ожидал. И отошел от меня. Вскоре вышли награды за взятие кр. Карса; я получил Владимира 2-й ст. с мечами. Когда получившие награды пришли благодарить главнокомандующего, он попросил меня в кабинет. Вошедши, я поблагодарил его за полученную награду.— “Мне весьма приятно, что вы довольны ею,"— хотя я этого и не говорил, ибо награда была просто последующая — и в непродолжительном разговоре был весьма любезен и приветлив: мы были наедине... Еще одна любезность. Полковник Тарханов, тот самый, который дал турецким баталионам coup de grace в сражении при Курюк-дара и с которым я разговаривал на карсских высотах пред отводом войск, этот боевой товарищ приехал из Манглиса проститься со мною. Тарханов явился главнокомандующему; тот спрашивает его: “Зачем вы приехали?" — “Проститься с генералом Бриммером; говорят, он скоро выезжает." — “Для этого не надобно было оставлять полка." Понятно, что я рассказываю мне переданное. Воспоминания, излагаемые мною в следующих строках, всегда трогают меня до слез, как доказательства доброго расположения ко мне боевых товарищей, [98] подчиненных и некоторых, уважения достойных знакомых. Какое множество писем получено мною перед выездом! И во всех изъявление сожаления, что я оставляю кавказский корпус. Всю эту кипу я не мог взять с собою и потому просил дежурного штаб-офицера, Мооро, присесть в моем кабинете и оставить на память несколько более мне близких, а прочие сжечь; оставленные и теперь целы. 30-го мая артиллеристы, бывшие в Тифлисе и приехавшие, пришли ко мне с начальником грузинского гарнизонного артиллерийского округа г.-м. Годлевским просить меня отобедать завтрашний день с ними и принять на память картину, изображающую лагерное расположение войск пред Карсом, взятую у живописца Байкова. На это я отвечал господам, что по чувству душевного моего расположения к товарищам-артиллеристам мне всякая память о них была бы приятна, но предложение, сделанное в официальной форме от всего корпуса артиллеристов, принять не могу без соизволения Государя Императора, и потому прошу картину возвратить Байкову; что же касается обеда, то мне весьма приятно принять их приглашение. Когда господа вышли, я попросил к себе дежурного штаб-офицера: “отчего вы мне ничего нс сказали, что затевают артиллеристы?" Маленький, толстенький Мооро, которого за благородный характер и нешумную, но неутомимую деятельность я весьма уважал и с которым мы жили почти по-приятельски, немного смешавшись, отвечал: “так уж порешили, чтобы вам не говорить покуда все не будет кончено.'' — Да ведь это будет дорого стоить господам офицерам? — Все отвечали одно: что бы ни стоило, но обед, картина на память и литографированный портрет ваш в каждую батарею на память кавказским артиллеристам — а были бы. Чтоб скрыть навернувшуюся слезу, я обернулся, махнул ему рукой и пошел к жене, с которой, по сообщительной натуре моей, делил и горе, и радости жизни. [99] На другой день был прощальный обед, данный мне артиллеристами. Не буду описывать его, но припомню только задушевные слова высокопреосвященного экзарха Грузии Исидора, умного и всеми уважаемого, по левую руку коего я сидел: “Как приятно вам должно быть, Эдуард Владимирович, слышать от всех, какое уважение и любовь вы заслужили в здешнем крае." Высокая, честная душа твоя, пастырь, поняла чувства и думы прямого, честного солдата! И точно, эти громкие изъявления были мне приятны, ибо не лесть руководила ими: ведь я отъезжал из этого края, а в Петербурге у меня не было ни дядюшек, ни тетушек, ни высоких покровителей, чрез которых я бы мог кому-нибудь быть полезен. Много, что тот или другой скажет два-три приветливых слова за службу мою... и долг заплачен. 1-го июня гг. артиллеристы пришли проститься с нами. Опять горькое чувство разлуки с кавказскою артиллериею давило грудь. Тяжело мне было это расставанье! Зала была полна. Я знал хорошо всех офицеров; не было личности, с которою я не мог разговориться или припомнить то или другое до него касающееся. Я говорил со всеми, смотрел на всех, как бы желая втянуть их в себя и не расставаться с ними. Когда грусть уж крепко обуяла меня, я простился с артиллеристами, но они пожелали проводить нас завтра. Тяжел был этот день: разнообразные распоряжения, укладка вещей; а тут еще целый день прощальные визиты знакомых. Жена совсем утомилась. Когда приехал к нам Н. Н. Муравьев, то я, еще под влиянием горького прощания с артиллеристами, со злобою смотрел на этого достойного человека, который обидчивою недоверчивостью, самолюбием и бестактным обхождением с людьми отталкивал от себя всех и каждого. Рассказывал же он мне сам: “когда я командовал гренадерским корпусом, от меня три начальника штаба ушли!" Есть чем похвалиться! 2-го июня 1856 г. [100] мы выехали из Тифлиса в Петербург. Артиллеристы провожали нас. Поднявшись на первую гору за р. Верой, я просил господ вернуться, хотя они непременно хотели проводить нас до Гартискара, первой станции от Тифлиса. Вынули целую батарею шампанского, захлопали пробки, отбитые горлышки полетели на землю.... С полчаса пробыли мы тут. Выпив бокал, я бросил его на землю: “Не бывать мне более на Кавказе; не своя семья, не кавказцы закроют глаза мне!" сказал я и, растроганный, со слезами на глазах, посадил жену в карету. И поехали мы в дальний путь, на новую жизнь! Прекрасная погода сопутствовала нам всю дорогу. Мы ехали не торопясь, останавливались почти во всех городах; где было что смотреть, то осматривали. Так как погода стояла жаркая, а я большой охотник до простокваши и земляники, то где только на станции можно было найти эти лакомства, уж я не упускал случая, а как за Харьковом начал везде встречать квас, то считал себя совершенно счастливым, добравшись до него. Но простокваша, квас и ягоды не любят встречаться вместе в желудке, и я поплатился, что не взял этого в соображение: совершенно расслабленного привезли в Тулу. Уложив меня в постель, жена послала за доктором, а я, под влиянием этой слабости, в болезненном настроении мыслей, предполагая, что исход болезни может быть и дурной, просил жену послать к начальнику тульского оружейного завода генералу Самсону, как артиллеристу, просить посетить меня. Доктор, веселый, любезный человек, прописал лекарство и старался успокоить жену. Я от слабости почти не мог говорить. Только что доктор ушел, приехал Самсон. Я просил его, если понадобится, принять участие в жене. Но, слава Богу, покой и старания любезного доктора скоро поставили меня на ноги. Посещения Самсона мне также были очень приятны и способствовали моему скорому [101] выздоровлению. Пробыв восемь дней в Туле, мы на девятый день отправились далее, в Москву. Перед отъездом мы были на заводе у ген. Самсона и познакомились с его семейством, а я посетил и нашего веселого доктора. Я хотел отблагодарить его, но он, приняв протянутую к нему на прощанье руку и почувствовав в ней бумажку, вдруг отдернул свою руку: — Прошу, в. п., не обижайте меня. — Какая же тут обида — сказал я — кажется, дело самое обыкновенное. — Мне было очень приятно быть вам немного полезным, но я считаю бесчестием получить с вас вознаграждение за малый труд. Когда вы дрались с неприятелем и защищали наше отечество, мы здесь жили покойно .... ИI настойчивость моя не могла убедить его взять вознаграждение за труд. Так и вышел. На другой день, перед выездом, я сделал доктору визит и еще благодарил его за скорое излечение. В Москве пробыли мы пять дней, осматривали все достопримечательное, ездили по окрестностям. Тут жило семейство приятеля моего Ф. К. Дейтриха, который командовал тогда пехотной дивизией и вел ее из Крыма в Тулу, где была назначена квартира его. Так как мы всегда были в дружеских сношениях с семейством его, то весьма приятно было нам встретиться. Я посетил А. П. Ермолова и нашел его физически очень одряхлевшим. Ему было тогда восемьдесят лет, может, немного и более. Он принял меня радушно, водил по комнатам, рассказывал как живет, поздравил меня с службою моею и при этом сказал: — Жаль мне тебя, тевтон, ты далеко не пойдешь — не умеешь жить в свете; ты только служишь, а надо искать. — Не умею, в. в.-п-ство, спина не гнется, отвечал я. [102] — Ну вот то-то и есть; другой бы так прокричал о себе, что на него бы обратили внимание, а ты сделал дело и сидишь, и ждешь следующего крестика. В этом тоне он продолжал разговор и вдруг спросил меня: — Да скажи мне, что вы это там так не возлюбили Николая? (А. П. Ермолов называл обыкновенно приближенных к нему, к коим он благоволил, просто именами или прозвищами, им самим выдуманными: А. А. Вельяминова — тезкой, Н. Н. Муравьева и Н. И. Воейкова — Николаем, Ф. П. Базилевича — Александр, Талызина — le petit, меня — тевтоном, и пр.). — Кто такой это Николай, в. в.-п-ство? — Ну да Николай Николаевич Муравьев. — А! вы изволите говорить о главнокомандующем и о наместнике Его Величества? — Так вот что! зазнался! — перебил меня Алексей Петрович — да, тяжелый он человек, полагаю, и многим трудно было служить с ним. Не желая продолжать этого разговора, я встал. Тут Алексей Петрович спросил меня о здоровье жены. — Ведь мы с Д. М. знакомы; когда она проезжала к тебе в Тифлис, я был у нее. Вот если ты, тевтон, хочешь мне сделать удовольствие, так навестите старика вместе. Я ее очень уважаю. И, притянув меня к себе, крепко прижал. — Добрый ты, тевтон! Смотри, в Петербурге будь умен! Я вышел. На другой день мы с женою поехали к Алексею Петровичу. Он был очень любезен, спрашивал об отце ее, который был обер-квартирмейстером кавказского корпуса при нем, и о прочих родственниках, которых знал; благодарил за посещение, и когда мы уходили, я, уже у дверей, обернулся еще раз, чтобы бросить последний взгляд на маститого воина, постоянно мне [103] благоволившего. И точно, это был последний взгляд — в 1859 г. он скончался. Двенадцать лет служил я в кавказской гренадерской артиллерийской бригаде, командовал временно или на законном основании всеми батареями, но батарейную № 2 батарею сам сформировал, быв начальником артиллерии, лично водил ее в дело в последнюю кампанию, за что она заслужила отличие на головной убор и петлицы. Этой батарее еще хотелось оставить память о себе — серебряную вызолоченную лампаду к ротному образу. Посетив в Москве начальника артиллерии округа г.-л. Попова, я просил его быть мне помощником в этом деле. Мне была очень приятна приветливая готовность генерала исполнить просьбу мою. Мы заказали лампаду и я, уезжая из Москвы, просил переслать ее в Тифлис г.-м. Годлевскому для отправления в батарею, причем передал ему и письмо к батарейному командиру. Месяца чрез два, в кр. Новогеоргиевске, я получил письмо от ген. Попова, уведомлявшего об отправлении им лампады в Тифлис, а вскоре и от ген. Годлевского. Последний показывал ее князю Бебутову, и старик был тронут до слез, увидя на одной стороне лампады изображение св. Василия, с надписью: “В память вождя князя Василия Бебутова." Из Москвы мы поехали в Петербург по железной дороге. Племянник мой, Владимир Фриш, живший на своей даче на Каменном острове, передал в наше распоряжение свою квартиру на время пребывания нашего в Петербурге. Приятно нам было, что все родные встретили нас на железной дороге и между ними маститый старец, дедушка жены моей Р. Н. Ховен, которого мы все любили и уважали за добродушие, ум и веселый характер. Тут уместно сказать, насколько слова А. П. Ермолова были справедливы, что я не умею жить в свете, что я только [104] служу, а искать в людях не умею. Многие знакомые и родные советовали мне посетить некоторых высокопоставленных лиц, говоря, что эта приветливость с моей стороны им будет приятна, а мне может быть полезна. Я считал это искательством, находил совершенно лишним, потому что они не были моими начальниками. Это неуменье жить в свете и пользоваться добрым расположением и приветливостью высоких особ проявилось, лучше, высказалось и при представлении лицам Императорской Фамилии. Государь был в Петергофе и жил в Александрии. Я, приехав из Петербурга, немного опоздал (в 1856 г. еще не было железной дороги), но был принят Его Величеством. — Я рад тебя видеть и поблагодарить за добрую службу; только вы радовали покойного Императора в последние дни жизни Его. — Если б не штурм, который так огорчил Ваше Величество. — Полно, перестань! перебил меня Государь. Потом опять своим любезным, мягким голосом спросил меня: — Долго ты пробудешь в Петербурге? — Я слышал, что Его Высочество скоро возвратится: я не имел еще счастья представляться Генерал-Фельдцейхмейстеру. — Оставайся, он скоро будет назад — и, улыбнувшись, Государь промолвил — он влюблен, нашел невесту,— и отпустил меня. Чем бы на приветливые слова Государя ответить, что кавказцы осчастливлены словами Его Величества или что-нибудь подобное, но и то, что я хотел сказать — “если бы не штурм, и Ваше Величество только бы радовали", не удалось: Государь не дал мне кончить строгим: “Полно, перестань!" Не умно, Эдуард Владимирович, не умно! [105] Великий Князь Константин Николаевич нс допустил меня ни до малейшего промаха: вышел, сказал слова два и отпустил. Получив уведомление, что Ея Величество Императрица примет меня 22-го июля после обедни в Петергофе, я уехал и был на выходе. После обедни граф Шувалов указал мне куда идти. Отворив дверь, я увидел Императрицу, стоявшую у столика; в комнате не было никого. Я поклонился, подошел и поцеловал поданную мне руку. Ея Величество очень приветливо, на русском языке, расспрашивала меня о службе моей, о Кавказе и как давно я не был в Петербурге? Потом изволила сказать: — Слава Богу, что война кончилась! — Точно, Ваше Величество; но нам, военным, будет скучно — мы остаемся без дела. Ея Величество изволила улыбнуться и спросила меня, нс забыл ли я немецкий язык. Я отвечал по-немецки, что meine Muttersprache мне столь же дорога, как и русский язык. Императрица изволила сесть и продолжала разговор на немецком языке минут пять или немного более, почти все о Кавказе. Потом Ея Величество встала. — Мы скоро поедем на Коронацию в Москву; конечно, и вы будете там? — Никак нет, Ваше Величество: я спешу в Варшаву на новый пост. Императрица подала мне руку и, отпуская, сказала: “Так вы не желаете быть на Коронации?" Опростоволосился, Э. В., опростоволосился! Чем бы сказать после такого приветливого вопроса, что я был бы счастлив, если бы Ея Величество дозволили мне сказать военному министру о приказании или что-нибудь подобное, и потом поехать на Коронацию, хвастнув пред всеми приглашением Императрицы, я рассказываю о своем намерении [106] спешить к месту, как будто все дела мои не должны были подчиниться такому приветливому желанию Ея Величества. Опростоволосился!.... Желая представиться вдове нашего покойного Фельдцейхмейстера Великой Княгине Елене Павловне, я приехал в г. Ораниенбаум, где Ея Высочество имела тогда пребывание. Испросив у гофмаршала б. Розена, можно ли мне представиться, я, по докладу его, скоро получил милостивое приглашение. Ея Высочество была очень приветлива и, если смею сказать, даже любезна. Севши на кресло подле стола, указала мне на стул против себя, спрашивала о начальниках, при коих я служил на Кавказе, и был ли я проездом чрез Москву у Ермолова? Потом дошла до генерала Муравьева. Весь довольно продолжительный разговор веден был на французском языке; приведу из него некоторые отрывки. Ея Высочество с первого слова спросила меня, долго ли я пробуду в Петербурге? — До возвращения Великого Князя Михаила Николаевича. — Мы виделись с вами в Малороссии; вы были полковником тогда; мне очень было приятно слышать о службе вашей в эту войну. Я поклонился. — Я старался исполнить свои обязанности. — Я слышала, что подчиненные вас очень любят; скажите, за что? — Я ищу уважения людей, а не любви. Но если это правда, что Ваше Высочество изволили слышать, так артиллеристы знали, что я люблю их, т. е. нашу семью (notre petite famille), и потому, вероятно, платили мне тем же. — Были вы ранены когда? — Никогда, Ваше Высочество. — Comment avez-vous fait pour n’etre pas blesse, etant continuellement en guerre? Vous etes bien heureux! [107] — D'abord, Madame, on ne tue pas tout le monde et puis avec un peu de pratique on tache d’eviter les balles; quand j'etais un simple officier, alors je me cachais derriere un caisson, ou je me placais tellement qu’il y avait toujours quelku’un ou quelque chose entre moi et les balles de l’ennemi. Et quand je suis devenu general, oh! alors je ne faisais plus de facon, j'envoyais en avant mes subordonnes et je me tenais raisonablement le plus loin possible du tracas, et voila, Madame, comment j’evitais d’etre blesse. Елена Павловна крепко смеялась моему практическому объяснению и, когда я кончил, спросила меня: — И за это вы получили эти два георгиевские креста? Потом, говоря о начальниках, при которых я служил на Кавказе, спросила, знал ли меня генерал Ермолов? Я ответил, что знал, что пользовался его расположением и он меня до сих пор называет тевтоном. — Проезжая Москву, вы были у него? — Был, Ваше Высочество, потому что я высоко уважаю и люблю Алексея Петровича. Потом Ея Высочество говорила о фельдмаршале князе Паскевиче, и когда увидела, что я отзывался о нем, как о начальнике, расположением которого я пользовался почти двадцать лет, она изволила сказать, улыбнувшись: — Ces deux hommes, Ermoloff et Paskevitch ne s’aimaient pas trop. — Cest aux evenements d'alors qu'il faut s'en prendre! После очень короткого молчания Великая Княгиня вдруг бросила мне вопрос: — Pourquoi n’aime-t-on pos au Caucase le general Mouravieff? — Est-ce qu’on ne l’aime pas, Madame? — Cest du nouveau pour vous a ce qu’il parait: a moi vous pouvez tout dire, je ne suis pas l’Imperatrice. [108] — Il etait mon chef, Madame. Ея Высочество улыбнулась, встала и пригласила меня обедать сегодня в 5 часов. Я извинился, сказав, что жена моя нездорова и что я спешу в Петербург. Поцеловав поданную мне руку и дойдя до дверей, я обернулся, чтобы сделать поклон. — Ainsi vous ne voulez pas diner avec nous? спросила меня Елена Павловна, голосом, который показался мне менее мягким и благосклонным чем в разговоре. Я быстро подошел к Ея Высочеству, взял Ей руку и поцеловал: — Vous etes fachee, Votre Altesse Imperiale. Pardonnez a un vieux soldat qui est tout depayse dans Vos salons. — Vous etes pardonne! отвечала мне эта умная и приветливая женщина, улыбнувшись и подавая руку. Потом я пошел к Великой Княгине Екатерине Михайловне, жившей тут же, в Китайском дому. Камердинер просил меня войти, сказав, что Ея Высочество в гостиной. Она сидела на канапе и указала мне на кресло. Только что я сел, как увидел на маленьком круглом столе огромный черный хлеб. Этот хлеб в гостиной Ея Высочества поразил меня. Как он сюда попал и зачем? Великая Княгиня спросила меня, долго ли я ехал с Кавказа, женат ли. Потом говорила о железных дорогах, которые предполагают строить, и разных улучшениях, которыми Государь занят. Я слушал Ея Высочество, вкидывая свое слово в разговор, но этот огромный хлеб, бесцеремонно разлегшийся на красивом столике в гостиной дворца, крепко интересовал меня. В момент молчания, не имея сил преодолеть свое любопытство, я спросил: — Как попал этот хлеб в гостиную Вашего Высочества? — В том углу сырость, так горячий хлеб положили туда, отвечала Великая Княгиня. [109] — Я не полагал, чтобы сырость смела проникать и во дворцы. — Как видите, проникает, сказала, улыбнувшись Екатерина Михайловна, встала — и я откланялся. Когда, дня чрез два после этого представления, мы с женою обедали у дедушки Р. И. Ховена и между разговорами он спросил меня, как принимали меня Высочайшие Особы, умный старик, слушая, покачивал головою. — Не хорошо, любезный Эдуард, не хорошо: Государя не следовало прерывать; Императрицу поблагодарить за милостивое приглашение на Коронацию и исполнить, а что до приглашения к обеду, так уж, чтобы довершить твои любезности, надобно было сказать: “сегодня обедать у вас не могу, милостивая государыня, а приеду в воскресенье!" Не хорошо, брат; этак далеко не уйдешь! Да и у Екатерины Михайловны ... ну после спросил бы у камердинера, зачем там хлеб положили? а то беспокоить такими вопросами Великую Княгиню. Нам и вовсе не идет спрашивать; наше дело отвечать. Записался, дорогой Эдуард, нечего сказать. Потом он прибавил: “ведь дурного ничего не сделал, отвечал, как прямому человеку слово на язык пришло — значит не придворный!" Тем и кончил старик. Его Высочество Генерал-Фельдцейхмейстер возвратился из путешествия. В день представления собралось много генералов и офицеров, мне почти незнакомых. Вошел Великий Князь: стройный, высокий, молодой; ум и приветливость на лице и во всех приемах. Дойдя до меня, Его Высочество сказал: — Мне приятно с вами познакомиться. Я поклонился. — Вы нас поставили в затруднение желанием оставив кавказский корпус: мы не знали, кем заменить вас. — Ваше Высочество очень милостивы к службе моей. [110] — Назначили генерала Мейера; вы его знаете? — Не знаю, Ваше Высочество. После нескольких слов о моем новом назначении, Великий Князь отошел далее. Теперь ничто не задерживало нас в Петербурге, пора была отправляться к новому назначению в Польшу, в кр. Новогеоргиевск. Когда я откланивался Государю, Его Величество между прочим сказал мне: — Кланяйся Горчакову; он крепко просил, чтобы тебя назначили первым комендантом в Новогеоргиевск. Ты не на покой едешь — там много беспорядков, тебе будет дела. — Буду служить, как всегда служил Вашему Величеству. — Ну, прощай! — и Государь подал мне руку. За несколько дней перед моим выездом генерал-адъютант князь А. П. Барятинский был назначен вместо генерала Муравьева наместником Кавказа и главнокомандующим кавказскою армиею. Во время пребывания моего и Петербурге я посетил его раза два, равно был и у бывшего начальника моего, князя Михаила Семеновича Воронцова, который, кажется, был доволен моим посещением и желал сказать мне какую-нибудь любезность; и как его светлость за словом в карман не лазил, то, говоря о службе моей на Кавказе, вдруг бросил мне фразу: “вы, как Эпаминонд, можете сказать, что у вас две дочери: Баш-Кадыкляр и Курюк-дара." — Ваша светлость, конечно, хотели сказать, что кн. Бебутов может употребить это выражение греческого полководца. Тут вошла княгиня с внучкою, и после короткого разговора я распрощался. [111] Дорога от Петербурга до Варшавы, когда-то прекрасное шоссе, была до того испорчена и изрыта, что экипажам было чувствительно и мы в десять дней насилу доплелись до Варшавы. Во время войны это был единственный торговый путь сообщения с Европою, и потому можно вообразить до какой степени тяжелые обозы, беспрерывно идущие по этому шоссе, изрыли его. Это путешествие было истинным наказанием. Странный обычай у нашего народа: если дети умирают, то просить в крестные отцы чужого, родителям совсем неизвестного человека, предпочтительно дорожного. Так, проезжая в 1822 году в Грузию, я на одной станции в тверской губернии, по усиленной просьбе одного, казалось, зажиточного крестьянина, должен был идти в хату и быть крестным отцом новорожденному. Священник стоял в полном облачении. Тут пришла мне мысль, что я лютеранин, и, как человек совестливый, я сказал об этом священнику. — Как же это, г. офицер, т. е. это выходит секта такая; но ведь христианская? — Это не секта, а исповедание, сказал я. — Не слыхал, батюшка, не слыхал. Священник взял со стола крест и поднес мне; я поцеловал его. — Что ж вы не перекрестились, г. офицер? — Это у нас не в обычае; да начинайте священнодействие, а то мне ждать некогда. После крещения он опять подходит ко мне. — Вот католиков мы знаем, а как вы изволили назвать-то?. . . — Лютеране; мы отошли от католиков. — Та-а-ак!! ... и я уехал. Станции две не доезжая до Вилькомира, смотритель [112] просит меня быть крестным отцом новорожденному, говоря, что у него двое детей уже померли и что, может, Бог сохранит третьего. Отказываться не в обычае — я согласился. Послали за священником, и чрез два часа мы могли продолжать наше путешествие. Когда, в декабре 1861 года, я проезжал по этой дороге в Ригу и увидел на станции другого смотрителя, то спросил где тот, которого я знал? — Он получил лучшее место, а меня назначили на эту станцию. — Так вы его сменили? — Точно так, в прошлом году. — Был у него сын, так лет пяти? — Был; такой здоровенький шалун. Отец рассказывал, что у него дети все мерли; вот проезжает генерал на третий день как родился сынишка; он к нему: сделайте Божью милость, будьте крестным! Согласился, и вот, слава Богу, Саша вырос. Я на радостях, что крестины удались, высказался, что крестный генерал был я. В Варшаве мы остановились на комендантской квартире. Эго был довольно удобный pied-a-terre на улице Новый Свет — три чистые комнаты, кухня, конюшня и сарай. Но особенно нам было приятно, что тесть мой, теперь сенатор в варшавских департаментах, жил напротив. На другой день я был у князя Д. М. Горчакова. Отпустив представлявшихся, он пригласил меня в кабинет. — Я просил, чтобы вас назначили сюда — начал князь — они хотели дать вам дивизию; я очень доволен, что исполнили просьбу мою. В Новогеоргиевске не было порядочного коменданта, все только думали о себе и допускали беспорядки. Князь остановился в речи своей; тогда я передал ему слова Государя, сказанные мне когда я откланивался. [113] — Да, там много беспорядков; когда вы осмотритесь, напишите мне или, лучше, приезжайте и скажите, что вы желаете сделать; я исполню все. В таком роде продолжался разговор минут десять; потом пошли в церковь — было воскресенье. Приемом князя и разговором его я был очень доволен, потому что при служебной деятельности моей мог надеяться на поддержку высшего начальника. И точно, войдя, по прибытии моем в крепость, в подробности управления каждой части, я нашел, что мне будет много дела и много хлопот, чтобы привести все в должный порядок. Приведу один пример упущения комендантов, заметьте, продолжавшегося в военное время. Саперные баталионы ежегодно приходили в Новогеоргиевск для учебных работ; но, накопав рвов и набросав брустверов, они по окончании лагеря не заравнивали поля, отчего вся местность перед бородинским фронтом была в продолжении Бог знает скольких лет до того изрыта, что шагу нельзя было сделать; а перед парижским фронтом 60 землянок, выстроенных, кажется, в холерный год, так и оставались гнить, украшать местность и служить пристанищем мошенникам и беспутству. Когда я донес об этом главнокомандующему, он предписал мне употребить на работу для сравнения местности нижних чинов полка, квартирующего в крепости, так как саперы уже вышли из лагеря. Явная несправедливость: пехота должна работать за саперов! Я представил об этом, роту сапер прислали в крепость — и местность была выровнена; 60 землянок сняла пехота. В бумагах этого времени я нахожу ответ на мой вопрос при выезде из крепости, что я сделал в 5 лет комендантства? В ответе следующее: 1) срытием 60-ти землянок и саперных работ уровнена местность пред парижским и бородинским фронтами; 2) перенесение в крепость [114] слободки женатых нижних чинов; 3) уничтожение сторожевых домиков вокруг крепости; 4) устройство садов и аллей близь собора и госпиталя; 5) улучшение ризницы собора и, по моему представлению, увеличение жалованья всем священнослужителям в крепостях; 6) поддержка лютеранской церкви в Новом Дворе и по возможности лучшее устройство католической каплицы для арестантов; 7) перестройка всех домов в трех русских колониях. При возведении Новогеоргиевской крепости построены были в 400-х саженях от гласиса 60 кирпичных домиков для женатых нижних чинов. Так они стояли слишком 20 лет. Все начальство, казалось, забыло, что вблизи крепости каменных строений не дозволяется терпеть, не говоря уже о том, что коменданту в начале осады и так время и руки дороги, а тут срывай 60 домов и ровняй местность. При этой слободке был деревянный домик о двух комнатах с кухней; при домике сад. Так как после вечерней зари крепостные ворота запирались, то мог ли комендант отвечать за то, что ночью происходило вне крепости? Ясно, что помещение женатых нижних чинов надо было перенести в крепость. Я выбрал место для 15-ти деревянных домов, каждый в четыре комнаты, с особым ходом и с сенями. Но как сделать это переселение без денег, ибо денег не дадут? Подумал, подумал, да и выдумал: бережно ломать дома, кирпич продать, лес выпросить у князя из казенных лесов и работать солдатами, с платою. Кирпичей при бережной разборке оказалось около 150-ти тысяч; из них 25 тыс. оставил для печей, прочие продал за 9 р., на три рубля ниже цены обыкновенной, и получил слишком 1000 рублей. Так и представил проект. Главнокомандующий согласился на все. Зимой вырубили лес, весной сломали слободку и начали строить домики; работа кипела. На радости, что сложная работа удалась, я, чтобы не было сырости [115] в домах, выстроил им на свой счет просторную прачечную о четырех котлах. К слободке провел аллею из тутовых деревьев; дети, отряхая деревья, лакомились сладкими ягодами. Около крепости стояло, кажется, 12-14 сторожевых домиков. При начальном осмотре крепости я спрашивал у командира инженерной команды о назначении оных. — Чтобы по гласису не ходили и дорожек не делали и вообще за чистотою наружности крепости наблюдали. Когда кн. Горчаков был в Данциге, то, возвратясь, говорил Государю о сторожевых домиках внутри и снаружи крепости, и Государь приказал их построить. Сторожа внутренних сторожевых домиков при магазинах и разных складах, легко понять, уменьшали часовых из гарнизона; но наружные как-то были для меня непонятны, особенно когда я узнал, что ежегодно ремонт на домики непременно вносится в смету и что один домик совсем надо перестроить — и все это для чистоты гласиса! Желая знать, что делается в них ночью, я послал расторопного плац-адъютанта объехать все наружные домики и донести мне, что он найдет в них. В 11 часов ночи он выехал из крепости с двумя казаками и на утро донес: один домик был заперт, в другом нашел только детей, в двух веселые компании из солдат и женщин за водкой, с безобразными последствиями от оной. Я решил представить об уничтожении наружных домиков. Но если они сделаны по представлению кн. Горчакова, успеха не будет. Fais ce que dois, advieime que pourra! Я поехал к князю. — Садитесь; вы имеете что сказать мне? — Я хотел доложить в. с. о деле, да затрудняюсь, смею ли изложить по этому делу мое мнение, противоречащее вашему взгляду, как мне сказали. [116] — Пустяки какие, ведь я человек, могу ошибаться. Говорите! — В Новогеоргиевской крепости есть сторожевые домики внутри и около крепости. Я понимаю, что внутри постоянные сторожа хорошего, надежного поведения заменяют при разных складах большое число часовых от гарнизона; но снаружи крепости я не могу понять, зачем иметь сторожей. И как мне сказали, что это была мысль в. с, то я затруднялся изложить пред вами мое мнение. Князь при последних словах, с нетерпением выслушав меня, сказал: — Это неправда, это совсем нс мое предложение. Разговор кончился тем, что князь согласился на мои доводы и приказал подать мне докладную записку о снесении всех наружных сторожевых домиков, и их снесли. Быв в первый день Рождества в соборе, я заметил, что облачение священников крепко поношено. Поговорив об этом с протоиереем, а пожелал видеть всю ризницу собора и нашел, что она не соответствовала такому храму. Старик протоиерей объявил мне, что деньги у них есть в московском банке и что на просьбы о заказе новых риз получил от архиерея отказ. В первую же поездку в Варшаву я был у преосвященного. Вкрадчивыми, ласковыми просьбами я убедил умного архипастыря дозволить собору раскошелиться, и он, смеясь, что иноверец так сильно заботится о благолепии православного храма, дал свое согласие. Из Петербурга наполнили ризницу облачениями и некоторыми вещами превосходной работы. Протоиереи, священник и диакон были прекрасные люди. Все обязанности исполняли с истинно христианским усердием, все семейные, но жалованье получали ничтожное. Я представил об увеличении их жалованья вдвойне. Чрез два месяца вышло высочайшее соизволение удвоить жалованье [117] всему священническому причту во всех крепостях царства польского. Радость почтенных священнослужителей была велика, когда они пришли благодарить меня за представление. Около Новогеоргиевской крепости Государь Николай Павлович приказал поселить русских в семи колониях. Их переселили из псковской губернии, выстроили им дома и в ближайшей колонии, Александровской, церковь. Было много домов двухэтажных в предположении постоя и отдачи в наймы,— кому? — не знаю. Эти дома не были отданы в собственность переселенцам, но оставались казенными и ежегодно ремонтировались правительством. Приехав однажды, в 1858 году, в Варшаву, я пошел представиться князю. После представления он пригласил меня в кабинет и начал говорить об этих колониях. Вот сущность слов его: “поляки желают их выжить, говорят, что они только пьянствуют, в податях за ними большие недоимки, худо обрабатывают поля и притом ежегодное ремонтирование их домов стоит дорого. “Я хочу их совсем отнять от гражданского управления и отдать в ваше ведение. Я прикажу принесть к вам все бумаги, касающиеся переселения; прочтите их, осмотрите самые колонии и потом представьте мне ваше мнение." Я прочел бумаги, ознакомился с делом, объехал все колонии и, признаюсь, вся постройка их удивила меня. Мне сказали, что лес рубили весной и летом и тотчас из него строили дома — немудрено, что скоро сгнили; вообще в постройке была видна непростительная скорость исполнения высочайшей воли! Я представил князю свое мнение, которое заключалось в следующем: на русских поселенцах нет вовсе недоимок по податям; пьянствуют они столько же, и как поляки, поля обрабатывают лучше; дома в трех колониях, прежде построенных, попорчены крепко, гнилы и требуют совершенной перестройки. “Где нам поправлять эти хоромы," отвечал мне один мужик, [118] указывая на двухэтажный дом. Поэтому, я полагаю, из 15-ти тысяч, требуемых гражданским ведомством на ремонт нынешнего года, перестроить все дома трех колоний, в других поправить все и затем отдать их в собственность поселян. Лес для перестройки, взамен сгнившего, дать из казенных лесов и работу производить солдатами, с платою. Оставить поселян в гражданском ведомстве, но если случаются какие-нибудь рабочие наряды на их земле — поправка проселочных дорог, постройка мостиков и пр.— относиться к коменданту. Князь Горчаков одобрил записку мою. Из 15-ти тысяч, требовавшихся на ремонт, мне было отпущено 5 тыс. рублей, и на эти деньги были выстроены русские дома с двумя отделениями и с крытым крыльцом, а в церкви священником, в моем присутствии, было объявлено, что дома Государь дарит им в собственность. Всякий хозяин был обязан смотреть за постройкой своего дома, чтобы ни одно гнилое бревно не легло в стены. Близь домов был двор, за двором сад и огород. Каждому хозяину я подарил шесть фруктовых дерев — яблонь, груш или слив, по желанию. В 1860 году вся постройка была окончена и ген. Сухозанет, временно заступавший место умершего кн. Горчакова, осматривал колонии и за все, что при мне сделано в крепости, благодарил меня. Теперь припомню разные случаи и происшествия в эти пять лет. Вскоре по моем прибытии в крепость, я получил от главнокомандующего предписание показать в крепости, что можно, двум французским генералам: начальнику артиллерии крымской армии M-r Leboeuf и начальнику инженеров M-r Froissard. Эти господа, проезжая чрез Варшаву в Париж, конечно имели поручение осмотреть кр. Новогеоргиевск. По приезде их, я посадил с собою в коляску артиллериста, а инженер в другой сел с командиром инженерной команды. Лебёф, вероятно, слышал в [119] Варшаве, что я служил на Кавказе и потому начал разговор о службе моей к той стороне и хвалил наши действия в прошлую кампанию. В разговоре я спросил его: — Pourquoi n'avez-vous pas envoye avec Omer-Pacha des troupes francaises? Les Caucasiens se seraient fait un plaisir de se mesurer avec vous. — On a parle de ca et puis on a laisse ce projet. Проезжая мимо складочных сараев, он спрашивает меня, что это за строения? Я сказал. Потом вдруг спросил: “Combien de pieces faut-il pour armer cette forteresse?" — Deux milles, отвечал я. — Allons donc, c'est un peu trop. — Puisque vous doutez de mes paroles pourquoi me le de-mandez-vous? Он засмеялся: “c’efcait indiscret de ma part." Когда мы были в равелине, на котором был сделан каменный абшнит (они делаются только во время осады), ген. Фроссар, засмеявшись, сказал: “II parait que vous avez beaucoup d'argent, que vous anticipez avec les constructions qu'on ne fait que pendant le siege. Notre chambre des deputes n'aurait pas donne de l'argent pour ca a l’emperеur." — Comme si votre empereur fait tant de facons avec la chambre? сказал а, и француз улыбнулся с довольным видом. Оба генерала показались мне настоящими французами — приветливые, веселые, разговорчивые, но все как-то нос кверху; до смешного самонадеянны. После обеда, сидя на канапе, закурив сигару и прихлебывая кофе, Лебеф говорит мне: “Comme la paix est conclue, faut esperer que votre Empereur viendra a Paris pour faire une visite a l’empereur Napoleon. Si on trouve que ces visites sont indispensables. — La route de Paris a Petersbourg n'est pas plus longue que de Petersbourg a Paris, отвечал я. [120] Отъезжая, ген. Лебёф просил меня, если буду в Париже, побывать у него в Версали. Как хорошо, что вдруг по прибытии в крепость мне пришло на ум сравнять саперные работы и срыть 60 землянок! Что бы французские генералы подумали о нашем содержании в должном виде пограничных крепостей, сопоставив изрытую местность пред двумя фронтами с наружными сторожевыми домиками и каменными абшнитами в равелинах! В 1857 году Государь был в Варшаве. При представлении генералов Его Величество милостиво обратился ко мне, спросил о здоровье, потом сказал: — Тебе скучно в крепости? — Скучно, Ваше Величество, но стараюсь найти занятия. — Ты сады разводишь, это дело. Благословляю тебя на все работы твои. И, перекрестив меня, подал руку, которую я с душевным умилением поцеловал. На маневрах Государь, проезжая мимо группы генералов, вызвал меня и представил эрцгерцогу Альбрехту с словами: ”Un brave de l’armee du Caucase!" — Vous devez etre heureux, general, d’entendre cela de Sa Majeste, votre Empereur, сказал эрцгерцог. — Aussi le suis-je, votre altesse! Потом Государь говорит мне по-русски: — Я получил сегодня неприятное донесение, что Вревский убит — затесался в лесистое ущелье; у нас значительная потеря. — Очень жаль Вревского, Ваше Величество, но верно не были довольно осторожны. В 1859 году осенью приехал Государь в Варшаву; тут Его посетили император австрийский и регент Пруссии (брат больного короля, нынешний император германский). [121] После побед французов в Италии и образования италиянского королевства, поляки, подстрекаемые своим парижским комитетом, начали опять волноваться. Первая их демонстрация была в феврале 1860 года — служение панихиды по убитым в граховском сражении в 1831 году. Говорили, что на совершение этой панихиды наше правительство дало им позволение. Понятно, что такая добродушная неосторожность поощрила поляков к дальнейшим беспорядкам. Говорили, что когда, по возвращении Наполеона III из италиянского похода, депутаты польского комитета представлялись ему и просили об участии к бедственному положению Польши, Наполеон сказал им: “Mais la Pologne ne remue pas, elle est tranquille, done elle est contente." Эта маккиавельская фраза была понята гг. депутатами — и Польша зашевелилась! Но что ж она выиграла? Когда беспорядки усилились по всему царству в 1863 году, Франция и Англия подали нашему правительству коллективную ноту, ходатайствуя за поляков и напоминая, что Польша должна пользоваться конституциею 1815 года, тогда твердый и прямо патриотический ответ кн. Горчакова, нашего министра иностранных дел, прекратил всякое чужое вмешательство во внутренние дела России. В это время, в 1860 году, каменная болезнь моя усилилась и жена повезла меня в Берлин, где знаменитый хирург Лангенбек сделал мне операцию и приказал для укрепления расстроенных нервов ехать на минеральные воды. Но как беспокойство в Польше все увеличивалось, я считал своею обязанностью вернуться к своему посту, куда в начале июня и возвратился. В Варшаве я нашел, за смертью кн. Горчакова, исправляющим должность наместника военного министра Сухозанета, который, видя мое слабое здоровье, предложил мне назначить меня в Военный Совет. После многих отговорок [122] и уверений, что я могу еще служить и войсках, и новых убеждений ген. Сухозанета перейти в Военный Совет, я согласился. Он написал об этом помощнику военного министра, исправлявшему в его отсутствие должность военного министра генерал-адъютанту Милютину, который отвечал ему, что Государь не изволил согласиться на представление, потому что члены Военного Совета все полные генералы. Сухозанет вторично просил генерала Милютина доложить о назначении меня в Военный Совет, но получил ответ, что после решения Государя он в другой раз докладывать не смеет. Так я не попал в Военный Совет, о чем, искренно говоря, и не жалел. При князе Горчакове демонстрации поляков в Варшаве принимали все более и более вид дерзкого непослушания. Чем бы твердо, не щадя нескольких пушечных выстрелов, в самом начале остановить такие проявления, доблестный князь о всяком случае писал в Петербург, спрашивая, что делать? Так, например, множество поляков в старо-польской одежде, кунтушах, чамарках и шапках, расхаживали по улицам и тысячные толпы народа следовали за ними, горланя свою патриотическую песню: “Еще Польша не згинела." В таком случае, разумеется, без буйства и уличных беспорядков обойтись не могло. Князь посылает адъютанта, чтобы казаками разогнать их, но потом посылает другого, чтобы не трогать, что это раздражит их и может быть свалка. Затем доносит об этих прогулках в Петербург, присовокупляя, что эти тысячные толпы оружия не имели. Из Петербурга ответ: если они без оружия, то пускай гуляют в своих чамарках. Ну и догулялись до настоящей революции! Конечно, всякому благородному человеку должно быть больно разгонять невооруженную толпу народа картечью, но государственный сановник, облеченный властью, отвечает пред Государем, отечеством и своею совестью [123] не только за настоящую минуту дерзкого непослушания, но и за те последствия, которые произведет неподавленное в начале непослушание. Первое энергичное действие начальства в зародыше подавило бы все замыслы ксендзов и красных. Этого закала люди весьма охотно в доброте сердца видят слабость, а нерешительность подстрекает их к упорству. Доблестный князь Михаил Дмитриевич Горчаков помер и прах его покоится в Севастополе, по желанию его. Вместо него тотчас был прислан военный министр Сухозанет. Демонстрации с ксендзами во главе продолжались, но многих виновных забирали; расправа была энергичнее, но поляки не унимались. В это время быль прислан в кр. Новогеоргиевск, по просьбе моей, один из четырех патеров, состоявших при главном штабе (люди надежные, нам преданные!!!) для исполнения церковных треб. Придя раз ко мне по какому-то делу и кончив разговор, он, переминаясь и будто в каком-то смущении, говорит мне: “Ясновельможный пан генерал, я слышал наверное, что архиепископ Фиалковский, видя, что русское правительство забирает в цитадель народ, когда он выходит из костелов, хочет дать приказание запереть все костелы. Будет нехорошо, весь народ в Польше восстанет и будет революция." Выслушав его, я отвечал ему: “Не беспокойтесь, революции не будет. Как костелы запрут, не надобно будет и ксендзов, их, как возмутителей отправят в Сибирь, народ будет рад, что отделался от ксендзов и сделается протестантом." В это время у меня в крепости перебывало 16 ксендзов. Их, по большей или меньшей выдержки в казематах, отправляли или в Сибирь, или в отдаленные города обширной России. Припомню, что незадолго перед этим разговором, получив предписание главнокомандующего схватить и содержать в казематах помещика и ксендза, живших [124] в верстах 30-ти от крепости, я послал переодетого жандарма, ловкого малого, часто употреблявшегося в подобных случаях. В отдалении от подводы, на которой он сидел, ехали три казака с урядником. С рассветом прибыв в деревню, двое казаков с жандармом поехали к ксендзу, но еще накануне вечером птица улетела! — куда? — никто не знал. Помещика схватили уже одетого. Утром, спускаясь с лестницы комендантской квартиры, внизу коей был ордонансгауз, я в сенях увидел казаков с арестантом, которого тотчас отвели в каземат. На запрос мой о ксендзе, они рассказали как было дело, и урядник кончил рассказ следующими многозначительными словами: “Когда, выехав с господского двора, мы остановились в деревне поджидать своих, около нас собралось много народу. Я слез с коня и попросил огня у одного мужика, курившего папироску; мужики подступили ближе ко мне и один говорит: “а ксендз-то утек! Эх, панове, зачем вы ездили за ними — они всегда знают, когда вы приедете; вы бы нам сказали, мы бы всех помещиков и ксендзов перевязали и привезли бы в Варшаву." А другие, смеясь, кричали: “он правду говорит, так бы лучше было-" — Полно так ли? — спросил я урядника — точно ли мужики это говорили? — Помилуйте, в. п., казаки слышали; да и сам помещик мог слышать. В это смутное время много перебывало начальников в Польше: по смерти кн. Горчакова — Сухозанет, граф Ламберт, опять Сухозанет, Лидерс, наконец Великий Князь Константин. Нельзя пропустить и начальника гражданского управления маркиза Велепольского, который, приехав в Петербург, умел обворожить всех, уверяя, что если в гражданском правлении будут только поляки, то все смуты прекратятся. Ему поверили и послали его начальником этого [125] управления. Но ксендзы и красные ему не верили. Это была не их поля ягода, и когда, после неудавшегося поджога брюлевского дворца, в котором жил Велепольский, они присылали к нему отравленные письма, он мог убедиться, что все обещания его были даны без хозяина, и потому, кажется в 1862 году, и он сошел со сцены. Приехал генерал-адъютант граф Ламберт. Он был католик, и по инструкции ли, по добродушию или вследствие расчета принимал демонстрации, бесчинства и непослушание поляков весьма легко, как бы шутя с ними. Но эта снисходительность не согласовалась о твердою волею прямодушного человека, желавшего усмирить бесчинства во что бы то ни стало. Этот сановник был генерал-адъютант Герценцвейх, присланный Государем в Варшаву на пост генерал-губернатора вместе с гр. Ламбертом. После одной сильной демонстрации, выходившей из ряда тех, к которым привыкли, генерал-адъютант Герценцвейх предложил с арестованными поступить по всей строгости законов. Наместник не соглашался проливать крови, подчиненный настаивал; завязался спор, крупный спор. Генерал Ламберт напомнил, что он начальник. На это Герценцвейх обозначил действия наместника словом … Конец распри плачевный! Придя домой, благородный генерал застрелился, а наместник поехал лечиться на о. Мадейру. В октябре 1861 года опять приехал гон. Сухозанет временно принять бразды правления. Кажется, 15-го этого месяца во всем крае было объявлено военное положение и все немного присмирело; но не надолго. В это время слабость моего здоровья все увеличивалась; раздражительность нервная сделалась невыносима и к довершению неприятного положения я простудил глаза до того, что опасался лишиться зрения. Все это понудило меня проситься в годовой отпуск, и в декабре 1861 года, когда глаза немного понравились и [126] я получил просимый отпуск за границу, мы выехали в Ригу. В 1862 году Государь в залог Своего милосердия и желания добра полякам назначил наместником в Польшу Брата Своего Великого Князя Константина Николаевича — и что ж? На милосердие Царя поляки отвечали выстрелом в Брата, а в начале 1863 года банды мятежников рассыпались по всей Польше. И пошел пир горой по царству. 2-го декабря 1861 г. я выехал из Новогеоргиевска. Накануне выезда весь гарнизон, т. е. все ведомства, состоящие в крепости, дали мне прощальный обед, за которым мне показалось смешным, что единственный офицер, которого я хотел арестовать в продолжении пятилетнего комендантства, сочинил приветственные стихи на отъезд мой и прочел их с увлечением. — Я рад, что заслужил ваше расположение, господа — отвечал я и, обращаясь к автору — а вы, молодой человек, не злопамятны. — Против в. п. этого чувства нельзя предполагать, ибо вы не делали зла никому, ответил учтивый офицер. Тут общество просило передать жене моей на память мой портрет с надписями всех бывших на обеде и ананас от этого обеда. Странно, что переезд в декабре месяце имел для моих больных глаз как бы благодетельное действие, и в Ригу я приехал совершенно здоровый. Неман в Ковно мы переехали на пароме и оттуда на Динабург. Приехав на последнюю станцию к Динабургу поздно вечером, мы заночевали. Я спрашивал у смотрителя, стала ли Двина? — Никак нет, в. п.; лед идет такой сильный, что не всегда и перевоз бывает; и почты вот ждем, да нет. Плохо, подумал я, так пожалуй придется вернуться до Вилькомира и повернуть на Митаву! [127] Утром, только что вставши, я вышел во двор. Мороз, да сильный мороз, градусов, полагаю, до 15-ти. Небо ясное, звезды так и блещут. — Ну, в. п.— сказал мне смотритель, несший из кухни самовар — счастливы вы, вишь какой за ночь мороз Бог дал; верно и Двина стала. Мы поехали; с версту не доезжая до Двины жидовская фура нам навстречу. “Стала Двина?"— “А як зе мы переехали? а вон и почта." И точно, наваленные сани с почтою въезжали на берег. Умен смотритель, подумал я: прежде пустил жида с фурою, потом послал почту. И мы благополучно прибыли в тот же день в Ригу. Пробыв в Риге месяца три с родными, я поехал в Петербург, чтобы осмотреться. Жену оставил дома. На другой день по приезде представлялся Великому Князю Генерал-Фельдцейхмейстеру. — Зачем вы оставили комендантство? — Нездоров, Ваше Высочество; доктора велят непременно ехать на воды. — Зачем же вы в Ригу поехали? — Чтобы отдохнуть между родными. От Его Высочества направился к военному министру. Зада полна, но приветливый адъютант без просьбы моей пошел доложить. — Министр занят, просит обождать. Я выждал пока адъютант не сказал: министр просит! Слова два о больных глазах, слова два об осадном положении Польши — и я откланялся. Ну, подумал я уходя, ожидать нечего: вернусь с вод — и в отставку. Сорок восемь лет прослужил — довольно! В воскресенье представлялся Государю: как всегда, приветлив и с добрым словом. На другой день был у Великого Князя Константина Николаевича. Его Высочество, [128] поздоровавшись и подав мне руку, говорит: “Вы довольны, что состоите при Особе Генерал-Фельдцейхмейстера?" — Ваше Высочество, я не состою при Особе Генерал-Фельдцейхмейстера; я не имею никакого назначении. — Как же вчера в театре Государь спрашивал у Брата: “Ты видел Бриммера?" — “Да, он был у меня." — “Мне желалось бы пристроить его; он служил хорошо. Я бы желал, чтобы он состоял при Тебе." Брат отвечал, что Ему будет весьма приятно. Так вы этого не знали еще? — Благодарю Ваше Высочество, что Вы изволили мне объявить о таком лестном для меня назначении. Еще несколько приветливых слов — и Его Высочество отпустил меня. Дня чрез дна писарь из военного министерства приносит мне высочайший приказ, в коем я назначаюсь состоять при Особе Генерал-Фельдцейхмейстера. Я тотчас же отправился к Великому Князю. Был час второй, неприемный час, но Его Высочество принял меня и рассказал то же, только прибавил, что Государь так поставил вопрос: “Куда бы нам старика пристроить?" Когда Его Высочество кончил, я встал со стула, поклонившись, поблагодарил за лестное назначение и присовокупил, что при этом случае узнал новость для меня — что я старик! “Хотя я никогда до сего времени о летах своих не думал, но как Государь назвал меня стариком, значит — я старик!" Великий Князь засмеялся: “Садитесь, садитесь; который же вам год?" — Шестьдесят семь, Вагае Высочество. — И вы не считаете себя стариком? — До сих пор лета не напоминали о себе. Так, получив против ожидания назначение, мысль об отставке должно было отбросить. Через несколько дней я вернулся в Ригу. [129] В начале апреля мы поехали в Киссинген. Пробыв там с пользою для здоровья шесть недель, мы отправились в Швейцарию, чтобы в Оберланде провести дето. Из Риги мы взяли с собою знакомую старушку, лет 60-ти, но здоровую, бодрую, веселую компаньонку. Большое семейство ее — дети и внучата — умоляли нас, ради Бога, беречь ее. Проезжая из Кенигсберга в Берлин, на одной станции остановились на пять минут. Мы вышли из вагонов в буфет и, взяв кто что захватил по первому звонку, торопливо спешили к вагонам. Посадив жену и войдя в вагон, я вижу, что нашей веселой старушки нет. Третий звонок, поезд тронулся — старушка является на платформе, кричит, бежит за поездом; кондуктор ее удерживает, поезд бежит все шибче — старушка осталась, как была, даже без носового платка! Мы были очень огорчены этим. Только что мы прибыли на следующую станцию, я телеграфировал, что оставил здесь денег и что буду ожидать ее в Берлине с следующим поездом. В 10 часов вечера я был на берлинской станции и только что поезд пришел, я спрашиваю у кондуктора где дама, севшая в Бромберге? — In der ersten Klasse. Da steigt sie aus. И, увидя меня, старушка расхохоталась, а, приехав в Hotel, говорит жене: “Nein, wenn man dies und jenes thut und dann noch in's Buffett geht." Настоящее. Июля 3-го 1871 года. Больному глазу делается все хуже. Это все тот же правый глаз, что 16 лет назад первый раз простудил на ветру, потом часто болел. Отъезжая из Новогеоргиевска, две недели пролежал с ним в Варшаве. В 1868 году опять от сильного ветра он заболел; в марте 1869 г. сделали операцию, в мае 1870 г. другую — толку мало! Ныне, в мае, говорят, что надо глаз выколоть, [130] а глаз совершенно здоров, видит когда веку подымешь, но нижнюю веку срезали; кругом болезнь все изуродовала, верхняя века закрыла глаз. Становлюсь слаб, уже 75-й год, писать трудно, а все хочется припомнить пройденный путь жизни или, лучше сказать, службы, ибо для меня жизнь была служба — в ней жил! И потому по возможности буду слегка припоминать, что собственно меня касается. 1871 года Царское село. Подкожная болезнь у правого глаза делается все хуже; рана увеличивается, века опускается. Сегодня, 15-го мая, в два часа я встретил в саду Государя, едущего на дрожках. Я поставил палку у палисадника и остановился, отдав честь. — Здравствуй, Бриммер; как твое здоровье? — Слава Богу, Ваше Величество, маюсь! Дрожки не вдруг остановились; я оглянулся, Государь смотрит на меня, обернувшись. Я подошел. Государь подал мне руку. — Ты здесь на лето? — Я живу здесь, в Царском, Ваше Величество. — Да, да — ты тут дом купил. Что твой глаз? — Все хуже, Ваше Величество; две операции сделали, теперь хотят здоровый глаз выколоть, а будет ли и с этого толк, Бог знает. Государь покачал годовой. — Лечись, братец, лечись! Я поклонился. Государь еще раз подал мне руку и, сказав: “Дай Бог тебе здоровья!" отъехал. Август. Болезнь увеличивается, теряю сон, аппетит. Родственники настойчиво советуют ехать за границу, к более искусным докторам. Доктор Великого Князя Михаила Николаевича говорил мне, что во Флоренции лечат подкожную болезнь mit Hunde-Magen-Saft и советовал ехать [131] туда, но предварительно посоветоваться в Вене с доктором Hebra, специалистом по этой части, с европейскою репутациею. Нечего делать, надобно ехать. Старость не снимает с нас обязанности пещись о своем здоровье. Завтра, 9-го сентября, выезжаем. 1872 г. июня 25-го. Возвратились, приехали! Какая радость, когда на Александровской станции железной дороги увидели мы моего любезного, доброго племянника Эд. Ф. с женою и четырьмя малютками, выехавшими нам навстречу. Фу, как надоели Вена, Теплиц и вся жизнь заграничная. Как родное, русское, свое мило человеку мыслящему! С каким удовольствием мы проезжали царскосельский парк и наконец остановились у своей хаты. Как выразить чувство спокойного веселья когда, вчера за чаем сидя на веранде, я опять смотрел сквозь зелень листьев на золотые куполы дворцовой церкви! Ни мысль, ни глаз долго не могли оторваться от блиставших крестов — символов спасения! И тихая молитва благодарности вознеслась к Всевышнему, что здоровым дозволил мне возвратиться в дом наш! (В 1874 году автор этих записок умер. Документы, которыми он подкрепил свои воспоминания, будут печататься в следующих номерах “Кавказского Сборника", в виде Приложений. Ред.). Э. Бриммер. Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 18. 1897
|
|