|
БРИММЕР Э. В. СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА, воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году. XXIII. РАЗБОР ДЕЙСТВИЙ НАШИХ В 1855 ГОДУ. Первое расположение блокадных войск. Движение на Соганлуг. Попытка занять высоты. Отчего штурм не удался? Назначение ген. Бриммера начальником штурмующих войск. Не мог ли ген. Бриммер сделать еще попытку взять редут? Администрация в неприятельской земле. В предшествовавшем рассказе показана была числительность наших войск; из донесения генерала Муравьева Государю видно, что они были в отличном состоянии; дух войск был испытан в кампаниях прошлых годов; кавказцы братски приняли в семью свою пришедших из России, а победа сплотила это братство. Следственно для действий в 1855 году было, кроме Эриванского отряда, слишком 32 тысячи надежного войска в руках главнокомандующего. Что было против нас? Войско, дважды крепко разбитое, в составе своем совершенно расстроенное, с упадшим духом, с сознанием своего бессилия в поле, потерявшее всякую надежду на какой-либо успех, числом, по сведениям, имевшимся у главнокомандующего, до 27-ми тысяч, в том числе 10 тысяч милиции и баши-бузуков. Это скопище вооруженных людей заперлось в стенах крепости, тогда еще слабо укрепленной, и кто знал турок, был уверен, что и снабжение запасами, особенно продовольственными, должно было быть недостаточно. Что нам следовало делать? Видимо, что взять Карс, как предположил главнокомандующий, и по возможности скоро. Тогда падение этой крепости прогремело бы по Азии и заставило хоть немного призадуматься западные державы и, может быть, сделало бы малую диверсию для Севастополя отправлением на азиятский берег войск французских или английских (в чем я, впрочем, крепко сомневаюсь, ибо помогать туркам не было в расчете союзников; их расчет был только вредить нам), и всячески развязало бы нам [63] руки. Вместо того, генерал Муравьев позднею блокадою протянул падение Карса до зимы. Союзники, видя нашу блокаду, на что обыкновенно идет много времени, и видя прогулки наши по эрзерумской дороге, убедились, что мы не предпримем ничего важного и вредного для них, и потому на действия в Азиятской Турции обращали мало внимания, и только впоследствии, не из желания пособить Турции, а pour sauver les clebors, по настоянию Омера-паши, дозволили ему отправиться с корпусом на наш берег. Но опять-таки Омер-паша вовсе не думал о подаче пособия блокируемой крепости, а желал только выйти из-под начала союзников, употреблявших турецкие войска на все тяжкие работы, comme de betet de somme, и быть самостоятельным, отдельным начальником. Вот почему он не пошел к Карсу, а сделал для него только диверсию в Мингрелию, вероятно, уверяя союзников, что он дорогой на Кутаис пойдет к Тифлису и покорит всю страну. Таким образом нашими действиями мы не сделали демонстрации для Севастополя, а действия Омер-паши ни в чем не пособили Карсу, ибо, отбросив от р. Ингура ничтожный отряд кн. Багратион-Мухранского, он удовольствовался этою победою и остался в Мингрелии отдыхать на лаврах, вовсе не желая столкнуться где-либо с настоящими силами русских. Я сказал: взять Карс в возможной скорости. Можно ли это было исполнить? Выше, при описании окрестностей Карса, я высказал, что начать наши действия, казалось, следовало бы занятием шорахских и чахмахских высот, поставивши там батареи и заняв близко к крепости выходы из оной; от спуска с шорахских высот на Команцур расположить лагерь, а кавалерийскими отрядами занять всю плоскость, как последнее и было сделано ген. Муравьевым. Тогда турки увидели бы себя в настоящей, а не в воображаемой блокаде и [64] имели бы над головами своими батареи, которые видят все, что делается в городе и в нижнем лагере и могут всякое их предприятие или наказать, или предупредить. Батареи эти, вооруженные 2-х пудовыми мортирами, 26-ти фунт. пушками и батарейными орудиями, к строгой блокаде присоединили бы беспокойство бомбардирования, и мы бы заняли тогда весь левый берег Карс-чая. Лагерь, расположенный на плоскости, был бы от Карса, у подошвы гор, в 2-х, а по протяжению Карс-чая до 4-х верст. Батареи исподволь посылали бы гостинцы; исподволь мы занимали, хоть бы с боя, нужные нам пункты, и уж конечно мешка с пшеницею не провезли бы, и скоро голод и плачь жителей, вероятно, принудили бы к сдаче. При занятии этих горных высот, должно предполагать, мы имели бы потерю, но оная не была бы велика, ибо турки вовсе не ожидали нас с той стороны; а важность этих высот усматривалась уж при первом взгляде из Магараджика. К сожалению, главнокомандующий убедился в необходимости занять их, выглядывая их три с половиною месяца, и, раз убедившись, что хорошо бы иметь их в руках, приступил к занятию их, но — увы — тогда уже надобно было штурмовать сильно укрепленные пред нашими глазами высоты, и была ли у нас потеря 17-го сентября — видно из предшествовавшего рассказа. Стеснив таким образом крепость, мы должны были ожидать, что и нас гарнизон будет беспокоить, но в этом я не вижу неудобства; хорошо расположив войска с крепкими передовыми укрепленными постами и ночными секретами и охватив кавалерийскими отрядами всю окружность Карса, как это последнее и сделал ген. Муравьев, вылазки из крепости и схватки с неприятелем были бы приятным развлечением для войска. Близкое стеснение, уменьшив круг обложения, потребовало бы для того меньше войска; следственно можно было бы посылать, куда потребуется, отряды войск, [65] не ослабляя блокады. Но ген. Муравьев после рекогносцировки у Магараджика расположил войска в 18-ти верстах от крепости при с. Тикме; тут блокады быть не могло. Пойдя первый раз за Соганлуг и оставив половину войск с кн. Гагариным, он приказал расположить их на высотах противоположных Карсу, при Каны-кёве. И тут блокады не было, ибо турки свободно выходили из крепости и косили траву по всем направлениям. Чтоб доказать нам, что действительно нет блокады, баши-бузуки напали на отставших шедшего из Александрополя транспорта и изрубили четырех маркитантов. По возвращении из-за Соганлуга, хотя наши кавалерийские партии и были увеличены, но все войско оставалось при с. Тикме по 19-е июля — день выступления во второй раз за Соганлуг; следственно и тут блокады не было. Только с 19-го июля, когда войска были подвинуты к с. Команцуру н конные отряды беспрестанно стали рыскать около крепости, можно было поручиться, что транспорт не войдет в крепость; но нельзя назвать и этого времени действительною блокадою, ибо обложение, несмотря на близкое расстояние войск наших от крепости, все еще не было всестороннее, и сделалось таким только расположением отряда при с. Бозгале и соприкосновением к этому отряду конного отряда бар. Унгерн-Штернберга. Вот когда можно было сказать, что кр. Карс находится в блокаде. Чрез несколько недель начали получаться сведения о бедственном состоянии гарнизона. Обе прогулки за Соганлуг по эрзерумской дороге считаю совершенно излишними. Тотчас по приходе к Тикме или, не доходя до Тикмы став у Чифтлигая, следовало занять горную местность, распорядиться обложением крепости, а не прогулками, которые показывают какую-то нерешительность в действиях, как будто и сам начальник еще не утвердился в своих предположениях и старается [66] фиктивною деятельностью занять внимание и прикрыть свои еще не созревшие намерения. Главнокомандующему было известно, что Вели-паша формирует в Эрзеруме войско или, лучше сказать, собирает что попало. Он известился и о том, что большие запасы провианта сложены в разных местах за Соганлугом, собранные туда ген. Виллиамсом; по неимению же перевозочных средств, в устроенных близь Мелидюза пекарнях пекли хлеб и сушили сухари. Знали, что у турок за Соганлугом нет никаких войск и что только у Гассан-кале стоит ничтожный отряд. Казалось, тут бы, устроив блокаду как сказано выше, приказать отряду из 4-х баталионов пехоты, нескольких эскадронов драгун и сотен казаков с приличным числом орудий и до тысячи повозок и ароб двинуться за Соганлуг, забрать сколько можно хлеба и сухарей и привезть в лагерь; пекарни уничтожить, а хлебопеков греков взять с собою, чтобы для нас работали в Александрополе. Или такому же отряду, совместно с эриванским ген. Суслова, исполнить уничтожение пекарен и перевоз хлеба. Все это было сделано, но хлеб не перевезен, а по возможности уничтожен; только не следовало самому ходить и следственно брать с собой половины войск и тем не ослаблять блокады, отчего было потеряно два месяца. Прогулки за Соганлуг должны были быть экспедициями для перевозки турецкого хлеба в наш лагерь. Что там не было войск, с коими бы можно схватиться, в особенности в первое следование, это хорошо знал главнокомандующий; а что турки нигде не станут его ждать — в этом при выступлении все были уверены; но убеждения других не пристают к человеку своеобычного характера. Что не следовало штурмовать Карс — в этом все согласны. Не думаю, чтоб ген. Муравьев мог представить удовлетворительные доводы к необходимости занять именно в это время, 17-го сентября, хорошо укрепленные высоты, когда [67] блокада уже давала себя чувствовать гарнизону. Для скорейшей сдачи крепости эти высоты надобно было в самом начале занять. Но, решив взять крепость блокадою и не заняв сначала неукрепленные чахмахские и шорахские высоты, не было надобности занимать оные по укреплении их для дельного обложения крепости; для этого достаточно было занять хребет гор, на который мы ходили в рекогносцировку 1-го июля, что и сделано было после отрядом князя Дондукова-Корсакова близь с. Бозгалы, только на более отдаленном расстоянии от крепости. Решившись на блокаду, надобно было выдержать и терпеливо сносить скуку ожидания, которая у главнокомандующего облегчалась горестными для гарнизона известиями, приносимыми ему шпионами почти ежедневно. Предположим, что штурм линии укреплений, на которую были направлены генералы Майдель, князь Гагарин и Ковалевский, удался; что потом? Конечно, надобно было идти вперед к так называемой английской линии на чахмахских высотах, которую с одного конца занимал ген. Базин, и тем подать ему руку. Но Базин, наткнувшись с своим малым отрядом на форт Виллиамс, должен был остановиться, и сказанным выше трем отрядам предлежало бы брать отдельный форт Чим-табию и два сильных форта — Лек (Лаз?) и Виллиамс, оба вооруженных сильною артиллериею. Кто определит потерю нашу при этом вторичном штурме и кто поручится за успех? Наконец, если б и это удалось и мы заняли бы все пространство по левую сторону Карс-чая, что потом? Преследовать и с бегущим неприятелем ворваться в укрепленный лагерь? Но тут можно поставить и не один вопросительный знак: на Карс-чае один мостик, у мельницы, следственно многие бросились бы в брод и были встречены здесь ген. Виллиамсом, который в этом лагере собрал войска и отсюда посылал на гору к Кмети баталионы. Понять можно, что и [68] тут была бы потеря, но был ли бы успех? ибо тут утомленные боем и бегом по горам войска наткнулись бы на свежие турецкие. Положим, что остаток резерва приспел на помощь и баталионы ген. Нирода тоже помогли бы, но все это не без потери .... Кто сосчитает эту потерю? и зачем она? и много ли бы осталось у нас войска, т. е. пехоты? Скажут мне: заняв высоты, мы могли на них укрепиться, что способствовало бы скорейшей сдаче крепости. Может быть; но если судить по следствиям, то неприятель, выдержавший блокаду до совершенной истомы, конечно, не испугался бы занятия высот, и с карадахских батарей, и с цитадели старался бы нам вредить как мог,— и опять потеря. Зачем эти потери людей, когда вначале можно и должно было занять эти высоты почти без потери, или, не занимая их, обложить крепость и с горной стороны, как следовало. Должно прибавить, что турки при штурме имели потерю до 2500 человек; это уменьшило потребителей провианта и оный стал на дольшее время оставшимся, следственно срок истощения сил и сдача крепости отдалились. Вот это все, кажется, надобно бы было передумать перед решением штурма высот, 17-го сентября. Я изложу мысли мои не критически, а просто скажу, что думаю о том как было, а не о том как бы должно быть. Люди ночь не спали, в полночь двинулись; кто сделал три, кто пять верст; придя к высотам, полезли на крутизны. Отряд Майделя шел по дороге, с артиллериею, но дорога была до того крута, что, спускаясь по оной дном, я удивлялся как могла артиллерия взойти на нее ночью; люди помогали. Из этого видно, что в бой вступили уже усталые. Отряду Ковалевского ни на какой успех и надеяться нельзя было, и всход на бруствер п. Шемкевича с несколькими молодцами был только достославным случаем, удавшимся этому энергическому человеку, который, достигши предположенной [69] себе цели, тут и кончил (Он был желчного характера. Еще быв артиллеристом, командовал батареею и состоял под моим начальством; я хорошо знал этого отличного офицера). Отряд кн. Гагарина, шедший немного отложе, следственно более вместе или менее рассыпавшись, дошел до верху, и как укрепление, пред ним оказавшееся, не было на самом обрыве, а немного внутрь, он взял его; но на нем истощил все силы и, двинувшись влево, на другое, был отбит и не мог уже удержать и взятого. Оба отряда сошли вниз совершенно расстроенные и потеряв почти всех начальников. Из этого видно, что людям, шедшим на штурм укреплений с сильною профилью, не иначе можно было дойти до них как уже усталыми. Вот одна из существенных причин неудачи. Генерал Майдель, поднявшись на гору, пустил отряд свой на всю линию укреплений и на сильный редут (Тахмас-табия), замыкавший линию вправо. Вошедши на гору, т. е. с момента открытия себя неприятельским выстрелам, люди должны были двигаться бегом полверсты под жесточайшим картечным и ружейным огнем. Можно представить себе потерю. Усталые, расстроенные, гренадеры добежали до рва — в ров, но влезть на бруствер удалось немногим, а на кроне ожидали их в сильных руках острые ятаганы и штыки. Взятие укрепленной линии было облегчено тем, что часть наших войск, обойдя эполемент, замыкавший слева линию, погнала резерв турок и била стоявших на валганге, которые, видя себя обойденными, не могли удержать лезших на бруствер. Две группы палаток, 4 орудия и вся линия до редута были в наших руках; турки прогнаны за редут к ренинсонской линии; Майдель ранен. Часть войск, шедших на редут, осталась со стороны рва, а часть обошедших эполемент и артиллерия — со стороны валганга. В это время турки, отбив Ковалевского и Гагарина и не беспокоясь более о ронинсонской линии, сосредоточили все силы свои на защиту большого [70] редута (Тахмас-табия), впустив в него много свежего войска, а прочие поставив в резерве за ближними укреплениями (на которые шел кн. Гагарин) и по соседству. Первые два баталиона, пришедшие из резерва, Майдель тотчас пустил вместе со своими на штурм редута. Эти баталионы шли на горы по ложбине, в которой собирались раненые, хотя и по менее крутому всходу, но пришли к делу усталые и тотчас бросились на укрепление; самый восход на гору чрез перевязочный пункт (другого входа и резерва не было) на протяжении 200-300 с, усеянном ранеными и убитыми, не подымает духа в человеке. Старших начальников, которых войска знали, скоро не стало; не было общих последовательных распоряжений; по прибытии из резерва, свежие баталионы вместе с отбитыми были водимы на редут уже своими храбрыми баталионными или полковыми командирами — порывы храбрости без настойчивых распоряжений, т. е., назвать по-русски, неурядица! Напрасная трата людей! Успеха без старшего начальника ожидать было нельзя! Так продолжалось дело с 5-ти часов утра до половины 10-го, когда я приехал на гору. Все понимали, что штурм не удался, да и сам главнокомандующий должен был убедиться в этом, хотя и не показывал того; всякому понятно, как трудно было ему выговорить слово “неудача," действительно ужасное слово для ответственного лица! Кажется, тут место сказать два слова о том, как я был отправлен главнокомандующим принять начальство над войсками. Когда главнокомандующий увидел сам в зрительную трубу, что ген. Броневского ведут назад с горы, он начал ходить взад н вперед по площадке; я стоял тут же. — Кого я пошлю туда — всех перебили! ни одного генерала! Я поднял руку под козырек и перебил его восклицания. [71] — Позвольте сказать, в. в.-п-ство, что я здесь целый час ожидаю приказаний ваших. — Как, вы хотите, чтоб я вас послал? Это нельзя; с кем я останусь? — Ваше в.-п-ство, там наши две батареи, знамена, войска без начальника. — Я нас не могу послать — на вас все лежит . . . И еще что-то подобное. — Позвольте повторить вашему в.-п-ству, что перед неприятелем войска без начальника. Несколько секунд главнокомандующий, все ходя, хранил молчание; потом остановился предо мною и сказал: — Хорошо, поезжайте; но прошу вас, Э. В., помнить, что у нас осталось мало войск. Сколько послано из резерва на гору? — Пять баталионов. — Поезжайте с Богом. — Позвольте мне спросить в. в.-п-ство, дозволяете вы мне действовать самостоятельно или я должен буду в случае надобности присылать за приказаниями? В лице главнокомандующего выразилось какое-то недоумение. — Как самостоятельною? какой случай? — В случае, если я найду, что надобно отвести войска. — Как, вы полагаете, штурм отбит? — Ваше в.-п-ство сами видите, что он не удался, ибо прошло уже четыре часа, а успеха нет; все донесения приезжавших оттуда совсем неутешительны; впрочем, если что можно сделать, будьте уверены, я сделаю; но если найду, что надо будет отвести войска, то я спрашиваю: должен ли я присылать за приказаниями? Главнокомандующий опять несколько секунд ходил в молчании, потом сказал: [72] — Действуйте как вы найдете нужным по собственному вашему усмотрению; я совершенно полагаюсь на вас; но прошу вас помнить, сколько осталось у нас баталионов; вы лучше всех это знаете. — Если что можно сделать — сделаю; если нельзя — отведу войска; но на этот случай, и как я не знаю, что я там найду, прошу в. в.-п-ство из резерва два баталиона, чтоб под их прикрытием в порядке отойти. После незначительного возражения, главнокомандующий согласился. — Хорошо, возьмите два баталиона. Но если надобно будет отвести войска, то постарайтесь на горе занять какое-нибудь место и оставить за нами. — Зачем это? — Если нужно, так вы сделайте это. — Что можно будет, то постараюсь сделать. — Прощайте. Муравьев протянул мне руку и я спустился с горы, послав кап. Добровольского за двумя баталионами из резерва. Весь этот разговор длился не более пяти, шести минут и был записан мною по возвращении в палатку. Как я поступал на горе по прибытии моем к войскам и как я отвел войска с потерею одного убитого и четырех раненых — я, кажется, во всей подробности описал в рассказе о наших действиях. Итак, по моему разумению, штурм не удался от того: 1) что было три отряда и три начальника; 2) что нам неизвестно было подробное расположение укреплений и профиль их; 3) усталость людей; 4) отделение резерва, которому лучше было стоять совсем у подошвы горы, и 5) не было единства начальства над штурмующей колонною и резервом. Тогда бы этот начальник своевременно посылал помощь, и общие настойчивые распоряжения, может, имели бы скорый успех, [73] который мог произвести панический страх и оставление других редутов. Если б я мог ожидать успеха хотя с потерею половины войск, кажется, я решил бы попытаться; но с столпившимися во рву и уже несколько раз отбитыми на успех, т. е. на взятие редута, надеяться нельзя было. Таково было мое убеждение. К слову сказать следующее: чрез три, четыре дня после штурма генерал Муравьев спрашивал полк. кн. Тарханова, о котором я говорил при описании штурма — “мог ли ген. Бриммер взять редут и не рано ли отвел войска?" Вопрос был поставлен этак или близь того, на что полк. кн. Тарханов отвечал: “Если бы генерал Бриммер не отвел нас, мы бы все там погибли." Все чисто административные распоряжения главнокомандующего были выше всякой похвалы. Одно из них — доставление жителями лесу для постройки землянок доставило нас в возможность убедить неприятеля после неудачного штурма, что мы не отойдем, не взявши крепости. XXIV. ВОСПОМИНАНИЯ 1855 ГОДА. Странно, что все благомыслящие (не исключая и себя из оных) как бы ожидали, что ген. Муравьева назначит Государь начальником нашего края; но многие не хотели верить в это назначение, говорили, что Государь к нему не благоволит, что он до того тяжелого характера, что с ним служить нельзя, и прочее. Когда действительно сбылось, что предугадывали некоторые, тогда все изысканные благоволением прежнего наместника крепко призадумались. В конце [74] января Николай Николаевич Муравьев уж был в Ставрополе; думали, вот чрез неделю будет в Тифлисе, и все должностные стали оглядываться на свою службу. Прошла неделя, но наместник не торопился в Тифлис; только письма приходили к одному и другому, что едет тихо, все осматривает, входит в подробности и крепко замечает все непозволительное. Тогда в Тифлисе все, за кем водились блошки, старались по возможности исправлять, что было исправимо — все черное и серое сделалось белым; казалось, все были спокойны, никто не суетился, но втихомолку все, за кем были грешки, работали чтоб скрыть их. Чем тише ехал наместник по линии, тем беспокойство и страх увеличивались в Тифлисе; наконец медленная езда его до того подействовала на более испуганных, что тревожное беспокойство обратилось в лихорадочное состояние. Этого разряда должностные лица, встречаясь на улице, в каком-то волнении спрашивали друг друга: “что, не слыхали, скоро будет?" — “Не слыхал; уж наскучило ждать; приехал бы проворнее." Или: “а что, скоро будет?" — “Право, не слыхал; да Бог знает, будет ли еще?" Тихое пятинедельное путешествие наместника навело истому ожидания на испуганных. Но вот он выехал из Владикавказа, уж в горах, и испуганные принимают улыбающиеся физиономии; искривленные лица их как бы говорят: “приезжай, желанный!" Один полковник с французской фамилией, встретясь со мною в это время и сделав мне по обыкновению вопрос — qui etait a Pordre du jour — не слыхали ди, ваше п-ство, когда приедет наместник? потом не с того, не с сего пошел рассказывать мне, что он служил в гренадерском корпусе и что Николай Николаевич ему всегда благоволил, и что он чрезвычайно рад этому назначению. Но, несмотря на улыбающееся лицо и на радостные слова, боязливое ожидание проглядывало на испуганном. И действительно, вот [75] что случилось. Наместник, после общего представления, приказал всем ведомствам, составлявшим штаб главнокомандующего, и разным частям, не входящим в гражданскую администрацию и состоящим при наместнике, представляться особо каждому. Вот начальник штаба представляет дежурство и состоящих по особым поручениям при главнокомандующем; наш полковник в числе последних. Николай Николаевич спрашивает каждого о прежней службе; доходит очередь до де-М.— “Вы где служили прежде?" — В гренадерском корпусе, в. в.-п-ство! — “Я вас вовсе не помню; вы верно не долго были в строю?" Первое разочарование. На другой день главнокомандующий приказал представить себе конвойную команду линейных казаков, которая прежним главнокомандующим была поручена нашему знакомому. Полковник де-М. стоял на правом фланге и подал рапорт о состоянии команды.— “По какому случаю вы командуете казаками?" — Его светлость поручил мне команду. — “Сдайте ее старшему казацкому офицеру; зачем его обижать", или что-то подобное. Второе разочарование. Потом, часа чрез два, представлялась канцелярия наместника и начальствовавшие разными заведениями. Наш знакомый имел в своем ведении образцовую ферму. Видите, многоместный чиновник! значить человек ловкий — умел же соединить в себе конвойную команду главнокомандующего с образцовою фермою, а у них связью мог быть один навоз. Так и главнокомандующий нашел, что это место ученого агронома, а не полковника, и приказал сдать ферму, а на ферму ежегодно отпускалось 7 тысяч руб. сер. Кончилось тем, что полковник наш — человек, впрочем, хороший — видя, что жирные места отняли, а по званию состоящего по особым поручениям придется ездить на следствия, подумал, подумал, да и уехал из Тифлиса. Вскоре главнокомандующий дал мне поручение в Гурию [76] — осмотреть войска, госпитали и прочее и по возможности устранить причину болезненности. Дорога пред Кутаисом была чрезвычайно испорчена, так что ямщик, не видя за грязью ямы, попал в нее правым колесом — и задняя ось лопнула. Не очень приятное происшествие. До последней станции было две версты — я пошел пешком; к тарантасу подвязали дрючок и так довезли до места, а я въехал в Кутаис на перекладной, точно как в Эривань в 1853 году; но теперь был полдень, и плац-адъютант проводил меня на назначенную квартиру, где ожидали начальники с рапортами. Проделав обычное, я обратился к капитан-исправнику и уверил его, что дороги должны быть исправны. — Большую почтовую дорогу исправляет ведомство путей сообщения. — Я говорю о том, что вы можете делать; а, с офицером путей сообщения я буду говорить особо. Дорога непроходима; закидать иди заровнять ямы, отвесть стоячую воду в канавы, топкие места закидывать камнями иди хворостом; на это не надобно искусного офицера путей сообщения; а под горой я видел вблизи деревни. — Это монастырские, перебил меня г. исправник. — Ну так что ж? нарядите людей, а монах будет смотреть, чтоб люди работали. Попросите ко мне исправляющего должность губернатора. Между тем, отпустив почетный караул и поговорив с начальниками, я откланялся им, сказав, что сейчас буду и госпиталь. Подполковника путей сообщения оставил, желая его убедить, что он не исполняет свей обязанности. На замечание мое о дорогах, он довольно бойко отвечал: — Средств не отпускают, оттого и работы все стоят; ничего делать нельзя. — Что вы называете средствами? спросил я у него. [77] Светский человек улыбнулся и говорит: — В. п., разумеется, деньги; без денег ничего не сделаешь. — Ошибаетесь, м. г., деньги не есть средства, а деньгами достают средства к работе. У вас в распоряжении две рабочие роты, всякого мастерского инструмента завален сарай, а вы в военное время оставляете дороги, по которым движутся войска, в таком непроездимом состоянии? Вы для исполнения своих обязанностей ждете приказаний начальства и денег, имея средства к работе в своем распоряжении —это не есть признак усердия. Притом я вас должен просить, если я впредь буду говорить с вами о деле, то без улыбок; оне не у места. Чрез четверть часа я подъезжал к госпиталю, причем заметил, что большая улица, ведущая к губернаторскому дому была прекрасно шоссирована. Госпитальное здание было близь р. Риона, к нему подходили чрез двор. У ворот я нашел несколько начальников и докторов; светский человек тут же. Прямо от ворот по обширному двору положены деревянные мостки; весь двор — совершенное болото. Я в изумлении остановился и обратился к главному доктору. — Как вы это терпите, чтоб госпиталь был в вонючем болоте? — Я писал несколько раз, в. п-ство; все отвечают, что при теперешних обстоятельствах средств нет для вымощения дворов. — Плохо же вы писали, если вас не слушают. Госпиталь был в порядке. Кухня от него в пяти саженях, в особом домике; идя в оную по мосткам, проходишь мимо помойной ямы. — И это вы терпите, чтоб помойная яма была подле госпиталя, у дверей кухни? [78] Обращаясь к светскому человеку, я спросил его: — Кто делал это прекрасное шоссе к губернаторскому дому? — Это я делал, с самодовольным видом отвечал г. подполковник. — Прежде чем делать городское шоссе надобно бы было вымостить госпитальные дворы, чтоб больные солдаты не болели еще более от вонючего воздуха. — Начальство не отпускало на это сумм, в. п-ство. — А вот я вам покажу, что и без сумм можно делать то, что должно. Прошу вас выслушать теперь мое приказание, ибо я требую точного исполнения. У вас здесь две военно-рабочие роты, из них команда с поручиком Южаковым на дороге близь Марани, кажется; отделите еще команду в 10 человек с унтер-офицером на сурамскую дорогу; где она дурна — я прикажу выслать жителей на работу; а вы с прочими людьми вымостите все три двора. Люди у вас есть, инструмент есть, камень в Рионе, в нескольких саженях, тачек для перевозки много, кажется, найдутся и повозки. Работайте дельно, спустив канавами всю воду из болота; вместо помойной ямы, которую уничтожить, проведите скрытую склонную канаву в Рион, он быстр здесь, все унесет. Все это правительству не будет стоить ни копейки. Предваряю вас, что чрез 10 дней я вернусь в Кутаис — и чтоб все было готово к моему возвращению; эта работа будет служить мерилом усердия вашего к службе. Если работа не будет кончена, я представлю вас, г. подполковник, за нерадение к службе в военное время к увольнению от оной. На все это вы тотчас получите предписание. Светский человек выслушал речь мою и не улыбался. Я вернулся на 12-й день и, не заезжая на квартиру, въехал по вымощенному двору к крыльцу госпиталя. В одном углу двора доканчивали мощение, перед кухней, на месте [79] помойной ямы, какой-то шутник поставил несколько горшков geranium’а.... И большая дорога была совершенно исправлена. ____________ Кажется, в рассказе моем о приезде ген. Муравьева я коснулся того, что, осматривая разные части, он старался утвердить всех в том мнении, что нет части, которая не была бы ему знакома. Такая универсальная научность была действительно его достоинством. Николай Николаевич получил прекраснейшее образование и в продолжении всей жизни своей старался все более и более приобретать познаний. О всем, что касается до службы офицера генерального штаба я уж и не говорю — это была его специальность. Он говорил на многих языках и почти на всех как бы язык этот был его родной, с чистым выговором и оборотом речи туземца: владел русским, польским, немецким, французским, английским и, кажется, еврейским языками. Для татарского, быв полковником, написал грамматику, очень пригодную для русских офицеров; еврейскому учился, кажется, уж в позднейшее время. Николай Николаевич любил музыку и играл на многих инструментах. Я видел как в Башкичете, еще полковым командиром, он брал из рук музыкантов волторну, фагот, флейту и играл с хором; я заставал его и за фортепианом. Для рисования он имел легкую руку; далеко ли он довел это искусство — не знаю, но карикатуры, им набросанные, бывали уморительно смешны. При таком прекрасном воспитании, при его способностях как военного генерала, при неотъемлемой душевной доброте, как не заставить всех и каждого любить себя? Заметьте, что если он хотел, то мог быть чрезвычайно любезным. В молодости должен был иметь русское благообразное лицо, тело белое, русые волоса и голубые глаза; телосложения крепкого, сила выше [80] обыкновенной. Но все эти дары, и Богом данные, и воспитанием приобретенные, как бы подавлялись самым нелюбезным, тяжелым характером в сношениях с приближенными и с подчиненными. Самолюбие его не имело границ, подозрительная недоверчивость доходила до обиды, педантизм в исполнении им требуемого до смешного, следственно и до досады. При таком начальнике должна была быть подавлена всякая самостоятельность в подчиненных. К несчастию, себялюбивые и самолюбивые люди, находясь в постоянном омрачении и относя все к себе, делаются деспотами, не терпят противоречий, любят похвалы себе, следственно слушают не без удовольствия худое о других, а потому неудивительно если между окружающими найдутся такие, которые легким путем угодливости стараются приобресть благоволение начальника. Характер составлял неприятную сторону человека у Н. Н. Муравьева. Как я сказал, ген. Муравьев поставил себе в обязанность уверять всех, что только он служит как должно, почему на всяком шагу поправлял и учил всех и каждого. Не долго ждал я — и до меня дошла очередь. Когда я подошел с передовым отрядом к Заиму, то, высмотрев местность, указал начальнику штаба как поставить войска, а равно место для лагеря и тяжестей части войск, шедших сзади с главнокомандующим. Версты три не доходя до Заима, деревни, лежащей на Карс-чае в 12-ти верстах от Карса, дорога спускается нечувствительно в обширную долину, окаймленную справа Карс-чаем, слева и спереди, к стороне Карса, отлогостями, спускающимися с плато в долину. Я приказал весь лагерь поставить в долину, на высоте к стороне Карса расположить два полка пехоты и при каждом по 4 орудия, и на высоте же, более к концу лагеря, казацкий полк; оцепить лагерь по обыкновению полевыми караулами в приличных местах, впереди несколько [81] казацких пикетов; и когда наши прогнали небольшой отряд турецкой регулярной кавалерии от Заима, приказал установить казацкие разъезды кругом лагеря, и так как местность на плато до самого Карса и до г. Ягна-даг голая степь, то должно было видеть малейшее движение или какое-либо проявление жизни в безлюдном пространстве. Только что кончили распоряжения и войска стали входить в свои места, начальнику штаба сказали, что главнокомандующий едет. Я спустился с плато ему навстречу и, сделав обычное донесение, сказал: “Очень скоро прибыли, в. в.-п-ство." — “А вы еще скорее." — “Кажется, так и следовало?" — “Да, конечно! Поедемте к вам в палатку; вы напоите меня чаем?"— “Самовар уж готов." Надо сказать, что Николай Николаевич чаепиец, во всякое время дня он готов пить чай и, кажется, знает толк в нем, ибо хвалил который пил у меня, конечно, не зная, что оный нарочно выписан из Москвы. Покуда мы подъезжали к палатке, он расспрашивал меня, как я приказал расположить лагерь? Я рассказал. — Как же это можно спиной к реке? Лучше было бы расположить наверху. — Правила нет без исключения, в. в.-п. Из-за реки мы не ожидаем неприятеля,— он перед нами, следственно я на реку смотрел как на воду только, и для того стал в долине, чтоб быть поближе к ней. — Да так, стоя в долине, мы и не увидим турок когда они подойдут! — Во первых турки из крепости не выйдут, чтоб на нас напасть. — Это не должно брать в соображение. — А второе, наверху два пехотных полка с артиллериею, с казацкими пикетами и разъездами; нечаянности быть не может; притом в четверть часа все войско может быть наверху. [82] — Нет, так лагерь не следовало ставить. — Еще только начали становиться, а другая половина идет — прикажете переменить лагерь? — Нет, уж оставьте так, как как поставили. Меня не убедил, что лагерь дурно поставлен; оставив же его без всякой перемены внутренне признавал его хорошо расположенным, ибо перед неприятелем нельзя шутить лагерным расположением. Что ж это было? Более ничего, как непреодолимое побуждение унизить вас в собственных глазах, сказав, что вы ничего не разумеете, я вас научу! ______________ Трудно поверить до чего педантизм может довести умного человека. У нас было много воловьих ароб при войсках. К этим транспортам были определены офицеры, из коих каждый имел свой отдел. Главнокомандующий справедливо желал, чтобы транспорты эти в обозе следовали в должном порядке, для чего нашел нужным сделать им смотр и самому учить их, как строиться в несколько повозок. Когда колоннами в пять и более рядов они проходили мимо его, он замечал если они не равняются! И на этом воловьем ученьи он провел до трех часов: ”я их доведу, как в персидскую войну, когда я был начальник штаба (он был помощник управляющего штабом); они у меня равнялись как регулярные войска!” ________________ На другой день по прибытии в Магараджик, в разговоре с главнокомандующим я высказал мнение, изложенное выше, упираясь на скорейшее занятие шорахских высот. Его высокопревосходительство изволил отозваться: “на Чахмахе сильное укрепление; занятие шорахских высот будет нам дорого стоить и с прошлой кампании (1828 года) он знает, что с этой стороны Карс взять нельзя, и вообще [83] предположение мое совершенно ошибочное." Когда 14-го числа войска были уже расположены мною на дальний выстрел батарейного орудия от укрепленного лагеря для рекогносцировки, приехал главнокомандующий. Он долго смотрел в поставленную близь батареи зрительную трубу, потом, оборачиваясь ко мне говорит: “посмотрите на ваши ни чем не занятые высоты." Я посмотрел и отвечал, что вижу одно неоконченное и невооруженное укрепление на высоте. Главнокомандующий отвернулся, не сказав ни слова более, и стал смотреть на предлежащий укрепленный лагерь. Увидя, что толпа всадников выехала из него и остановилась пред укреплением к стороне Карс-чая, он спросил меня, какое расстояние до них? — Дальний выстрел батарейного орудия. — Не думаю я, чтоб выстрел хватил до группы. — Прикажете попробовать? — Хорошо, прикажите выстрелить. Я подошел к 12-ти фунт. пушке, навел ее сам и велел выстрелить. Ядро упало пред самою толпою и поскакало дальше; все засуетились, сделалась суматоха, всадники разъехались и из всей толпы остались на месте только два молодца. Чрез несколько времени главнокомандующий приказал отвести войска в лагерь. Кажется, любознательность наша не много приобрела от этой второй рекогносцировки. Уж эти мне рекогносцировки! не лежит душа к ним. Вот и в начале кампании все хотели рекогносцировать, тогда как без оглядки надобно было стукнуть. Я не прочь осмотреться пред начатием дела, чтоб знать как и что делать, как взяться за дело, чтоб можно было ожидать успеха: разошли доверенных офицеров, поезжай сам; но эти так называемые сильные рекогносцировки, с шумом подымающие на ноги весь лагерь, делаются обыкновенно людьми [84] нерешительными, которые, затрудняясь определить план действия и желая скрыть свою нерешительность, делают шумные движения, чтоб ими занять толпу. Случилось, впрочем, мне быть на сильной рекогносцировке 5-го августа 1828 года при приближении нашем к Ахалцыху, когда я командовал 1-ю батарейною ротою кавказской гренадерской бригады. Главнокомандующий граф Паскевич-Эриванский, желая занять гору, с которой можно было обозреть Ахалцых как на ладони и с которой турки высматривали наш лагерь, выстроил часть войск (нас всего было около 7 т.), две батарейные батареи впереди, и мы с музыкою и барабанным боем двинулись к горе. Пред нами был широкий, довольно глубокий и крутоберегий овраг. Главнокомандующий, ехавший за батареями, скомандовал: “рысью!" Одно орудие соскочило со шворня, два ящика опрокинулись, прочие живо взбежали наверх. Турки ошалели; в них ударили картечью и проводили ядрами. Гора очистилась; на ней поставили батарею из 4-х орудий — это была батарея № 1, при кратковременной осаде, и я пробыл на оной до 7-го числа, когда вечером меня сменили. Это назвали сильною рекогносцировкою. Она понятна! Хотя батарея по отдаленности вредить не могла крепости, но три дня приезжал Иван Феодорович высматривать крепость и разбросанные лагери Киая-паши (Косо-паша), расположенные вне крепости. С 8-го на 9-е ночью, оставив обозы в лагере, налегках, мы пошли к турецким лагерям, разбили 20-ти тысячный вспомогательный корпус Косо-паши, взяли одну вне крепости стоявшую укрепленную батарею, три-четыре разбросанных лагеря, несколько пленных. Весь вспомогательный корпус рассеялся, паша вбежал в Ахалцых, кажется, с тысячью или двумя и, по взятии штурмом крепости 15-го августа, был взят в плен. Вот результат дельной рекогносцировки. [85] _____________ На рекогносцировке 1-го июля был у нас разговор с главнокомандующим, вспоминая о котором можно припомнить мое прежнее мнение о шорахских высотах. Когда войска были расставлены и главнокомандующий, окруженный своею свитою, углубился в рассматривание окрестного местоположения, очень живописного, я, побыв при нем несколько времени, пошел к приготовленному на траве завтраку. Покончив его, мы закурили сигарки и, лежа на траве, смотрели на турок, застрельщики коих на покатости делали, каждый для себя, из каменьев защиту. Прошел, может, час времени как адъютант главнокомандующего явился просить меня к нему. Я нашел его на том же месте, лежащим на траве с генералом Броневским. — Как вы думаете, Эдуард Владимирович, ген. Броневский говорит, чтоб прогнать турок и идти на шорахские высоты. — Что ж и дело, в. в.-п-ство; пойдемте и займемте их. — Да я не хочу их занимать, а хочу только турок прогнать оттуда. — Если только прогнать оттуда турок, а потом и самим уйти, так я не вижу какая польза будет от того. — Как какая польза побить турок? Как вы полагаете, Павел Николаевич? — Мне кажется — отвечал ген. Броневский — что надобно непременно их побить, а так как они вышли из крепости, то этот случай пропускать не надо. — Вот видите, ген. Броневский согласен со мною, что их надобно прогнать оттуда. — Ваше высокопревосходительство изволите спрашивать мое мнение; я его высказал: если вы желаете занять эти высоты и оставить за нами, чтоб оттуда действовать по Карсу, тогда немедля надобно прогнать турок и занять их, что сделать весьма легко. [86] — А как вы их займете, если я это поручу вам? — Я поставлю батарейные орудия на противоположную гору, отделенную от шорахских высот оврагом, которые скоро очистят всю пологость горы; спущу колонны пехоты в долину, стрелковый баталион и всех застрельщиков впереди, несколько сотен казаков слева, и после нескольких орудийных выстрелов двину все на гору. — Как же казаки верхами вскачут на крутую гору? — Они будут прежде пехоты там и помогут ей. Прикажете распорядиться? — Но занимать высот я не хочу. — Тогда я считаю всякое кровопролитие излишним; впрочем, как ваше в.-п-ство прикажете. — Прикажите отходить в лагерь; а я думал дать сегодня сражение. Это было сказано с видимым неудовольствием, конечно, обращенным ко мне. Но как ум и военные способности ген. Муравьева, а еще более крутость характера очень хорошо всем известны, то напрасно думать, чтоб высказанное мною мнение изменило предположение г. главнокомандующего. Когда на другой день я встретился в лагере с ген. Броневским, то шутя сказал этому уважаемому мною генералу: “а что, Павел Николаевич, вы вчера чай рассерчали на меня, что я не был одного мнения с вами?" — “Совсем нет, в. п., вы были правы; но мне хотелось побить турок." ____________ Когда, по возвращении главнокомандующего из второй прогулки за Соганлуг, я поехал к нему, чтоб донести о состоянии войск, остававшихся под моим начальством пред Карсом, при приеме меня опять выказался характер Николая Николаевича. Сам ли он придумал или поверил [87] добрым людям, но кажется, мысль, что под предлогом фуражировки 26-го июля я хотел попытаться взять Карс в его отсутствие не оставляла его. Зная из рапорта моего к нему (копию которого послал военному министру), как меня огорчила смертельная рана ген. Куколевского и смерть бывшего адъютанта моего Тальгрена, г. главнокомандующий не нашел ничего приличнее, как, по принятии от меня донесения, бросить мне вопрос: — В каком состоянии ген. Куколевский? — Совершенно в безнадежном. — Очень жаль — потеря чувствительная. — Не изволите что приказать, ваше в.-п-ство? — Я теперь занят; прошу вас прийти обедать. Я вышел из палатки, поскакал в свой лагерь, конечно, не слишком восхищенный любезностью главнокомандующего и не считая обязанностью принять приглашение к обеду. Войдя в свою палатку, я выпил стакан холодной воды и когда совершенно успокоился, спросил себя: если б ты был на месте главнокомандующего, как бы ты принял генерала, зная из рапорта его, что он крепко огорчен потерею офицеров на фуражировке? Кажется мне, я протянул бы ему руку и сказал доброе, душевное слово в утешение. Но ген. Муравьев, зная меня тридцать лет за прямого человека, за честного и усердного офицера, не усумнился поддаться бессмысленному подозрению и огорчить меня напоминанием о потере. Я припомнил этот случай из моих сношении с главнокомандующим как пример, до чего доводила его подозрительная, обидная недоверчивость. И просит еще к себе обедать! ... Гг. психологи, не есть ли это нестерпимый деспотизм? А самолюбие! — честь его обеда убелит всякие неприятности! [88] ______________ 1-го августа главнокомандующий приезжал к нам в лагерь у Команцура; я встретил его у начала лагеря; он просил меня сесть с ним в экипаж и после нескольких слов сказал: “ Я хотел отдать вам в приказе благодарность за командование войсками в мое отсутствие, но теперь не могу." Я смотрел на него в недоумении, ибо никогда не думал о благодарности в приказе! .... но вдруг мне пришла мысль и я спросил его: “я не о благодарности; но, кажется, в. в.-п-ство считаете меня виновным, что я скосил всю траву и хлеб около крепости?" Главнокомандующий не ответил мне ничего, но не зашел ко мне в палатку и не пил чаю; расположение же лагеря нашел очень близким к крепости. _______________ Вскоре по моем приезде к главнокомандующему на гору, он спросил меня, можно ли еще послать баталион из резерва и сколько их осталось? Я ответил, что весьма можно и что еще пять останется. “Так пошлите один баталион." Как приказание немудреное, то я обратился к донскому казаку, ездившему постоянно со мною, и говорю ему: “Поезжай к начальнику штаба и скажи ему, что генерал приказал послать еще один баталион на гору. Понял?" — “Понял, в. п.," и пересказал мне приказание слово в слово.— “Хорошо; да скажи, чтоб послал надежного штаб-офицера." —“Слушаю, в. п.," махнул нагайкой и был таков... Прискакав к начальнику штаба в долину, казак говорит ему: “приказал генерал послать еще баталион в гору и дежурного штаб-офицера." Генерал Неверовский, объясняя мне вечером того дня отчего он поручил рязанский баталион дежурному штаб-офицеру полк. Кауфману, присовокупил, что нисколько не сомневался в точности приказания, ибо казак был бойкий малый и всегда при мне находился, но думал, что я хочу доставить случай полковнику [89] Кауфману быть в деле; он и поручил ему рязанский баталион. Вот как Кауфман (Михаил) попал в начальники рязанского баталиона и добыл себе георгиевский крест. Могло бы быть худо, как многим другим, ан вышло хорошо. Когда рязанский баталион поднялся на гору и пошел с внутренней стороны укрепленной линии, последний начальник, п. Москалев, был убит. Бывшие с этой стороны роты, увидя в порядке идущий баталион, закричали ура! и опять, вместе с баталионом Кауфмана бросились на редут. Увы! результат все тот же. Кауфман отвел баталион к ложементам по склонной плоскости, привел в порядок людей и думает: чего же ждать? Ура! ура! крикнул он около редута, и все опять кинулось, очертя голову, на редут, и опять то же — потеря, и только потеря. Это была последняя беспорядочная попытка к овладению редутом. Рязанский баталион, повернутый в этот раз картечью назад, был неприятелем отброшен от своих и должен был, отстреливаясь, отступать по направлению, где предполагал найти г.-м. Базина, чтоб с ним соединиться. Наши орудия прекратили преследование турок; но чтоб дойти до Базина, занявшего часть укреплений, называвшихся английскою линиею, надо было бороться с турками, засевшими в разных ложементах, и выдерживать огонь с разных фортов; так Кауфман с рязанцами и сделал: из двух довольно крепких ложементов он выгнал турок и подвигался, кажется, к Виллиамс-редуту на английской линии; встреченный оттуда сильным картечным огнем и вышедшими из-за линии турками, он начал отходить, отстреливаясь, но сзади встретили его турецкие войска, так что рязанцы, теснимые со всех сторон были, как немцы говорят in der Klamme, т. е. в тисках. Кауфман однако не потерял головы; он видел, что ему одно спасение — достичь спуска с горы в противоположную сторону Карса. Он и взял это [90] направление. Но как дойти до спуска?... Казалось и близко, да, вишь, турки, идя по пятам и сидя на стене, были еще ближе. Уж приходилось и штыками отбиваться от более докучливых, уж строй был потерян н баталион преобразовывался в толпу, но офицеры и солдаты славного Рязанского полка, глядя на импровизированного своего начальника, не терявшего головы, сплачивались в кучу, останавливались, отстреливались, отбивались и не поддавались. Уж турки так облегли, что рязанцы почти не двигались… Становилось плохо; но где опасность велика, там и помощь близка: стоявший на кургане с казаками г.-м. Бакланов, видя трудное положение рязанцев, несмотря на все увеличившегося неприятеля (как deus ex machina), бросается на турок так стремительно, что они, неожиданно атакованные, бегут, преследуемые казаками — и Кауфман с рязанцами, подобрав своих, спокойно спустился с горы и горами, окольною дорогою, прибыл в 6 часов вечера в лагерь. Когда я отводил войска, то мне сказали, что 1-й баталион рязанцев, вероятно, соединился с отрядом Базина, ибо пошел в ту сторону. Это было вероятно, но не дознано точно, и потому, возвратившись в лагерь, я донес главнокомандующему, что 1-го баталиона Рязанского полка не было при войсках и что, вероятно, он у Базина, от которого мы известии никаких не имели. Но это вероятие, однако, щемило нам душу; в особенности Константин Кауфман был поражен исчезновением своего младшего брата. Но вот, часов в пять, говорят мне, что привезли раненого п. Макеева (штабного офицера), который был вместе с Кауфманом и говорит, что Кауфман жив и ведет баталион горами. Я к Макееву — он подтвердил, сказав, что сам был при баталионе и оставил его с час тому на привале. Обрадованный находкою рязанского баталиона н нашего весельчака, всеми любимого Кауфмана, и забыв [91] всякую форменность, в архалуке, без галстука и шапки, как стоял перед палаткою, побежал я к главнокомандующему, чтоб снять у него тягостное недоумение в этот и так уже тяжелый день. На бегу моем встретил брата и обрадовал его. У ставки главнокомандующего, не входя в оную, я громко сказал: “в. в.-п-ство, Кауфман жив и здоров и ведет балалион в лагерь." — “Войдите, Эдуард Владимирович."— “Не могу, я в архалуке,"— и хотел отойти, но не успел кончить, как ставка отворилась и я приятно был изумлен, не видя в глазах Николая Николаевича Муравьева не только никакого негодования, что я предстал с донесением, одетый как Бог послал, но кажется, нет, не кажется, а точно он понял причину моей не форменной поспешности — это я видел в глазах его и в крепком поцелуе. Как приятно подметить чувствительность в таком эгоистическом характере, в такой олицетворенной педантической формальности! Ну, если бы Михаилу Кауфману выпала участь многих, положивших живот на этом несчастном штурме, а я, как и случилось, остался цел и невредим? Ведь брат и родственники проклинали бы меня; Николай Николаевич сказал бы, что я и приказаний-то порядочно передать не умею, да, нечего сказать, и собственные думы тревожили бы мою доселе, благодаря Бога, спокойную совесть. Невольно сознаешь, что трудно в жизни, а в особенности в службе не проступиться. Думал сделать лучше — сказал одно слово — чуть не вышла беда! Но Бог видел намерение и не попустил быть беде. _________________ В рассказе как я принял начальство па горе, я упомянул, что, встретившись с кап. Романовским, посланным к главнокомандующему, сказал ему, чтоб просил главнокомандующего о высылке казаков для уборки раненых, о [92] чем мною дано знать и начальнику штаба. Отведя войска под гору, я послал с адъютантом записку следующего содержания: “Нашед войска смешанными во рву и не имея надежды на успех взять редут с расстроенной толпой, я с честью отвел войска; потеря велика." Получив записку, он говорит: “Ничего не понимаю;" и, сев верхом, спускался с Столовой горы со всем штабом. Я пошел пешком ему навстречу. — Я исполнил приказание ваше — говорит главнокомандующий — и послал казаков; из записки вашей я ничего не понял. — Я, кажется, ясно написал, что взять редут нельзя было совершенно расстроенными войсками. — Вы пишете, что вы с честью отвели войска. — Потому, что мы не бросили взятых у неприятеля орудий и отступали тихо, в порядке Он перебил меня: “Я вам оставляю и дивизион драгун" — с тем и поехал. Возвращаясь к барабану, на коем сидел, я думал себе: прелюбезный начальник! ... но когда после поразмыслил о всех выходках ген. Муравьева, так убедился, что он все делает с расчетом. На что же бы годился эгоизм, если б не учил жить расчетливо. Тут, при всех, надобно было показать, что он не одобряет отступления, надобно было показать свое неудовольствие, а в палатке, когда я пришел с донесением, что привел войска в лагерь, надобно было поцеловать. Тут можно вспомнить первые слова, сказанные мне главнокомандующим: “А что, Эдуард Владимирович, все потеряно! надобно отойти!" — “Это почему? что потеряли несколько людей и офицеров? в прочем я не вижу перемены в нашем положении." Разумеется, он и сам знал, что мы не отойдем, да, вишь, меня-то хотел поймать. Пальцы в рот класть ему не надо. [93] ______________ У нас в лагере был и живописец, который снимал разные виды окрестностей и лагеря. На другой день после несчастного штурма некоторые из господ говорят мне, что живописец просит меня дозволить ему сделать картину, изображающую встречу мою с князем Тархановым на шорахских высотах, когда я принимал начальство над войсками: турецкий редут, усеянный этими выразительными физиономиями, линия укреплений, занятых нами, наши солдаты во рву, ожидающие приказания, два взятых орудия, а в 15-ти саж. от редута Тарханов с саблей наголо и я, спокойно смотрящий на редут. Кругом горы войска, внизу река, за оной лагерь. Великолепный вид! “Скажите ему — отвечал я — чтоб он обождал и написал бы картину “Сдача Карса," когда турки будут проходить перед главнокомандующим." _______________ Выйдя раз утром из палатки и поздоровавшись с ординарцем и вестовым, я спросил у последнего, давно ли он служит.— “С 1848 года, в. п."— “Все в Рязанском полку?" — “Так точно, в. п." — “В какой роте?" — “В 1-й, в. п."— “Кто у вас ротный командир?" Он замялся, опустил глаза, но потом, взглянув на меня бодро своим веселым лицом, говорит: “виноват, в. п., запомнил; он из немцев.— “Не хорошо, братец — сказал я усмехнувшись — все-таки надо знать фамилию ротного командира. Ну, а меня как зовут, знаешь?" — “Как не знать, в. п.: ген.-лейт. Бримеров." — “Ну вот видишь, меня же выучил — ведь и я из немцев." Тут ординарец говорит мне: “он всего две недели, в. п., как переведен в роту." — “Зачем тебя перевели?"—“За бакены, в. п." Я не понял.— “Что это значит — за бакены?" — “За бакены, в. п." Я взглянул на ординарца.— “Изволите видеть, в. п., бригадный генерал на смотру приказал его перевесть в 1-ю роту, потому что там [94] все русые бакены, а во второй гренадерской черные; вот его и перевели." Я взглянул на молодца, и действительно у него были прекрасно расчесанные русые бакенбарды.— “А во 2-й роте ты долго был?" — “С определения на службу, в. п." —“Что ж, ты охотно перешел в другую роту?" — “Как можно охотно, в. п.? — семь лет в той роте служил-с." Вот это я понял. Овыкшись в продолжении 25-ти летнего служения в кавказских войсках с дельною стороною военного быта, перевод этот за бакены показался мне до того неуместным, чтоб не сказать глупым, что я, свидевшись в тот же день с формалистом-генералом, заметил ему, что в военное время не следует расстраивать товарищества в солдатском быту, а, напротив, стараться скреплять его, а глубокомысленные доводы его о пользе единообразия прекратил тем, что просил его, покуда находится у меня под начальством таких переводов не делать. Действительно, когда равнение в церемониальном марше и даже в боевых порядках считалось мерилом военного искусства, тогда, от мелочей до мелочей, дошло и до того, что подбор бакенов заботил начальство. Это дурное направление солдатского быта было причиною неразвитости солдата и совершенной потери самостоятельности в начальниках и делало воина или обезьяной, или автоматом. Но у нас в кавказском корпусе солдатский быт был свободнее, развязнее, а природный ум офицеров не был подавляем изречениями: “не извольте рассуждать! делайте, что вам приказывают!" и не проявлялся в подобных ответах: “слушаюсь, как прикажете!" Такое направление военного быта мы исподволь встречали в войсках, пришедших к нам в 1854 году из России; но как и солдаты, и офицеры были молоды, то, смотря на кавказские войска и живя с ниши, они после первого сражения уже дышали свободнее и действовали развязнее. Только в начальниках подавленное годами собственное [95] суждение не могло приобрести самостоятельности, и бывали случаи, что на вопрос: “отчего же вы этого не сделали?" получался ответ: “да я ни от кого не получал приказания!!"... Припоминаю одни солдатский ответ, крепко тогда нас рассмешивший, но который был тоже резким проявлением подавленного самоубеждения, автоматизмом. По прибытии моем весной 1854 года в лагерь при Александрополе, я назначил инспекторский смотр артиллерии. Осматривая батареи 18-й артиллерийской бригады после сделанного им ученья, я приказал отпречь лошадей и открыть все ящики. Обходя ящики с бригадным командиром и гг. офицерами, я разговаривал с солдатами и делал им разные вопросы. Остановясь у одного ящика, я спросил ефрейтора, что означают знаки, нарисованные на покрышках? — “Разные заряды, в. п." — “Ну, вот это какой заряд?" — “Шрапнелева граната, в. п." — “Хорошо; а это какой." — “А это простая граната, в. п-ство." — “Дело; ну скажи же мне, какая разница между шрапнелевою гранатою и простою?" — “Первая с разрывом, а вторая с вышибом трубки, в. п." отвечал бойкий бомбардир.— “А ты бывал когда в лаборатории?" — “Всякий год при переделке зарядов, в. п." Извольте видеть, и при переделке бывал; но как на ежегодных практических ученьях стреляют шрапнелевыми гранатами с разрывом оных, дабы видеть как ложатся их пули, а простой гранаты желают знать только ее первое падение, для чего разрыва ее не требуется, то мой добрый усач не поразмыслил, что и простую гранату в сражении тоже должно рвать. Подозвав взводного командира, я просил даже не выговаривать солдату за его ответ, но тихо научить его. И вправду, ведь не он виноват, что промахнулся. Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 18. 1897
|
|