Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БРИММЕР Э. В.

СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА,

воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году.

XII.

Горная экспедиция в Салатавию и Гимры. Старые знакомые. Кумыкское семейство. Салатавцы покорены. Пешкеш. Гимры. Каранайский спуск. Отдых. Начальство между собою. Поездка через каранайский хребет. Своеобычность твердого характера или хоть и без нужды, да сделай. Еще разговор. Медик. Прогулка за цепь. Обратное шествие. Молодежь. Совещание. Глаз-на-глаз с корпусным командиром. А невзгода по пятам. Объяснение. Взятие завала и селения Гимры. Еще разговор. Фейерверк. Обратный поход в Грузию. Тифлисские бани. Заговор. Дерись и трудись.

Движение наше в Салатавию было уже прогулкою. Ни вековых дремучих лесов, ни высоких гор, ни свиста пуль. В Андреевой деревне жители встретили корпусного командира с покорностью. Он осматривал Внезапную крепость, офицеры и солдаты ходили но базарам, пили одуряющую бузу, лакомились лавашами и фруктами, и все были довольны и веселы. Я также пошел пошататься по знакомому аулу и хотел навестить знакомую семью, где две сестрицы сшили мне канаусовый голубой архалук в 1825 году. Прошло семь лет — найду ли я их? узнают ли меня? Войдя во двор, я встретил хозяина, отца моих маленьких швей. Кумык поклонился, но не узнал меня. Когда я поздоровался [148] с ним и назвал его по имени, он пристально посмотрел на меня, вдруг подошел близко, взял меня за руку, повеселел и, крикнув —"кунак, кардаш!"— повел меня в саклю. Мать и одна дочь, сидевшие на тахте, поклонились сказав с веселою улыбкою: "топчи-офицер." Кумык, вероятно, чтобы удостоверить меня, что он помнит время нашего знакомства, спросил: "а где Ермолоу?" — он говорил немного по-русски. Я ответил ему, что генерал Ермолов живет в Москве и здоров. "О! человек был Ермолоу! Видел Розен — хорош человек, но не Ермолоу!..." Я спросил, где младшая дочь.— "Муж взял." Посмотрев на старшую дочь, которая немного поблекла — ей теперь было 26 лет — и сказав им дружеское приветствие, я распрощался с добрым кумыкским семейством. Кунак проводил меня, погулял со мною по базару и мы простились. 17 лет спустя, когда я был начальником артиллерии кавказского отдельного корпуса, в первый объезд мой, имея поручение главнокомандующего осмотреть и гарнизонную артиллерию, я был опять во Внезапной и опять пожелал видеть моих знакомых. В сомнении, найду ли их саклю, я взял с собою переводчика, кумыка из Андреевой деревни, а комендант упросил взять и казака. В сакле нашли мы старика, лет за 60 слишком, женщину лет около 40-ка, парня лет 18-ти и очень красивую девушку, лет 16-ти, как распустившийся розанчик.

— Ты не туда привел меня — я никого здесь не знаю, хотя двор и сакля мне знакомы.

— Нет, генерал, это твой кунак, это его дочь, а это ее дети,— и начал говорить по-кумыкски с хозяином.

Всматриваясь в этого дряхлого, худого старика, я с трудом узнал в нем моего старого знакомца. И он в приезжем генерале не узнал молодого, веселого топчи-офицера... Вот что мне рассказали. Жена его и старшая дочь [149] померли лет пять тому назад; это погнуло старика и он стад хилеть. Видя одиночество отца, младшая дочь перешла с семейством жить к нему, но вскоре потеряла мужа, и теперь вдова с двумя детьми и старик-дед составляют всю семью. Я напомнил матери, что 24 года тому назад она шила с сестрой архалук молодому топчи-офицеру. Она засмеялась и сказала, что помнит и что ей было жаль, что не видела меня, когда я приходил навестить их.

— Теперь у тебя дочь так же хороша, как ты была, когда я в первый раз познакомился с вами.

— О, она дитя еще!

Мать забыла, что в лета дочери своей она не считала себя, да и не была уж ребенком.... Уходя из этого дома, мне немного сгрустнулось, видя как одно поколение заменяет другое, как молодые вытесняют старших!

Кумычки выходя из дома, надевают чадры (синие с полосками покрывала, закрывающие женщину от головы до пяток, с дырьями, прорезанными для глаз), но дома не стесняются, показываются и чужому человеку. Оне статны, как и все горянки, и очень хороши собою. Вообще кумыки народ добрый, не то что соседи их, ауховцы и чеченцы.

Из Андреевой деревни мы пошли в Салатавию; все ожидали и там встреч с горцами, полагали, что знакомство с этою местностью не пройдет без схваток. Но салатавцы, хоть всегда поразбойничать не прочь, видя жестокое наказание чеченцев и ичкерийцев, благоразумно порешили преклонить покорные головы пред русскими штыками, чтобы не накликать на себя картечных выстрелов и разорения своей, Аллахом благословенной страны, полной сочных виноградных гроздьев. Придя к с. Миатлы (где лучший виноград), на р. Сулаке, мы нашли уже там всех старшин, прибывших к корпусному командиру изъявить свою совершенную покорность, просить помилования и забвения всех [150] прошлых прегрешений. Где гнев, там и милость.... Барон Григорий Владимирович Розен сказал им, что на этот раз прощает, но если вперед хоть один салатавец будет с Кази-муллою, то генерал Вельяминов их строго накажет и разорит всю страну. Старшины невольно посмотрели на Алексея Александровича, давно им знакомого, еще с ермоловских времен, и холодно-спокойное лицо его убедило их в правде слов Розена. Все это привелось мне видеть и слышать, потому что моя рота в лагерном расположении всегда становилась в середине первой линии, а в середине второй располагался штаб корпусного командира, и его палатка разбивалась всегда за моею, в приличном отдалении; правее становился Вельяминов со своим штабом, левее палатки корпусного командира, также в приличном расстоянии — начальник штаба со своим причтом, а подле него, приехавший в отряд начальник артиллерии, г. Жуковский, которого мы застали в Герзель-ауле. Старшины, услышав милостивое слово, просили принять от них пешкеш (подарок), состоявший из нескольких ароб винограда, уложенного в корзины. Надобно сказать, что не принять от горца пешкеш, значит его обидеть. В с. Миатлах лучший виноград. Барон Розен приказал раздать виноград в войска гг. офицерам и, увидев меня, прибавил: "И артиллерию не забудьте. Ну, да вот, Бриммер, прикажите взять одну арбу в вашу роту," и засмеялся. Арбу в миг оттащили к роте. Мы для себя наложили тарелки две, по корзине отдали в каждый взвод, а прочее послали к другим артиллеристам. Удивительно сочный виноград, большой, тяжелый, формы кувшина, очень вкусный, но для виноделия негодный.

Съевши миатлинский виноград, отряд потянулся в бывшие владения шамхала и остановился лагерем на р. Озене, невдалеке от вновь строющейся штаб-квартиры пехотного полка на урочище Темир-хан-Шура. Отсюда Григорий [151] Владимирович Розен хотел посетить койсубулинцев и отыскать Кази-муллу в его притоне, в с. Гимры. Селение это лежит по ту сторону каранайского хребта, в верховьях Аварского Койсу, которая на плоскости принимает название Сулак. В нем жил пророк мюридизма, руководитель, советник и глава восставших горцев, стяжавший уже между ними славу счастливого в набегах вождя. К этому притону вела тропа через высокий каранайский хребет. По северному склону от нас подъем шел верст на пять, из коих большая половина вела круто в гору и выходила на горную поляну, где впоследствии стоял Московский полк; отсюда извилистая тропа чрезвычайно круто спускалась верст шесть на неровную, холмистую площадь, на которой потом генерал Вельяминов расположил свой отряд. Затем дорога шла, все спускаясь, но уже отложе, версты две до поворота направо, где был горцами сделан завал; от завала, с версту или немного более, она шла вправо, к с. Гимры, лежащему при подошве отвесной скалы, на вершине которой была поляна, где стоял отряд Вельяминова. Прежде чем спуститься с отрядом в такую трущобу, надобно было разработать дорогу, почему и было решено — генералу Вельяминову, с пехотою, спуститься на площадь и оттуда начать разработку, по мере возможности. Погода стояла прекрасная, как всегда осенью на Востоке; но все-таки времени терять было нельзя, и чрез два дня рабочий отряд отправился на каранайский хребет.

Во время отдыха я с офицерами ездил смотреть на строющуюся штаб-квартиру. Много играли в шахматы и славно спали. Раз Григорий Владимирович, прохаживаясь перед своею кибиткою, заглянул ко мне в окно и, увидя, что мы играем в шахматы, вошел в палатку посмотреть на игру. Каждый вечер, по пробитии повестки, спускали перед батареею или три ракеты, или лусткугели, или [152] жаворонков, но оканчивалось всегда ракетой, по которой били вечернюю зарю. И всякий раз за каждой штукой смех, говор и шум солдат всего лагеря показывали удовольствие их, за что Григорий Владимирович часто благодарил меня. Делу не мешало безделье, а безделье это оказывалось выгодным для всех: артиллеристы мои были заняты, начальство довольно, солдаты всякий вечер забавлялись и смеху было вдоволь, особенно когда жаворонки, вертясь с громким жужжаньем, подымались высоко; я же радовался, что мог сделать приятное нашей военной семье.

Об отношениях наших трех деятелей между собою скажу слова два, как я их понимал, и, кажется, безошибочно. Барон Григорий Владимирович Розен, заслуженный генерал, всеми уважаемый, храбрый, как немцы выражаются — ein Degenknopf — честный, умный, приняв начальство совсем не зная Кавказа, конечно желал найти человека, который бы мог быть ему полезен, и счастье послужило его желанию, дав сотрудника в генерале Вельяминове. Алексей Александрович, человек высокого ума, честный в полном смысле этого слова, хладнокровный до ничем невозмутимого спокойствия, бывший начальник штаба Ермолова, не только сотрудник, но друг его, делавший с ним и отдельно поручаемые ему экспедиции, занимавшийся с Алексеем Петровичем и гражданскими делами, знавший край, как свои пять пальцев,— конечно мог быть полезным помощником Розену. Владимир Дмитриевич Вольховский, воспитанник царскосельского лицея, образованный, честный, умный, бывший обер-квартирмейстером в корпусе Розена во время польской кампании 1831 года, пользовался полною его доверенностью. Оберегая эту доверенность, как свою собственность, он ревниво глядел на всех приближенных к корпусному командиру, опасаясь, чтобы расположение к другому лицу не умалило его значения. Вольховский был умный честолюбец. [153] Казалось бы, между такими людьми никогда не пробежит черная кошка, а все-таки гармония нарушалась, невидимо для всех, не в ущерб государственного дела — нет! что надобно было делать, то делалось, и делалось дельно и хорошо — но нарушавшаяся гармония вредила душевному расположению, приветливым отношениям и, может быть, подчиненным. По приезде в отряд, барон Розен отдал в приказе, что генерал Вельяминов командует всеми войсками отряда. Никакое предприятие, никакое движение не было сделано без совета Алексея Александровича. Розен был к нему чрезвычайно внимателен. Вельяминов умел ценить это и, сколько мог, сдерживал сродную его характеру своеобычность; а своеобычен, оригинален был он во многом. Эта сторона характера иногда невольно задевала старшего начальника, но у таких благородных людей эти минутные неудовольствия никогда не разрастались значительно, в особенности, когда окружающие генерала Розена старались их тушить. Расскажу ничтожный случай, который, по моей к нему прикосновенности, мог лично заметить. Когда мы обложили с. Герменчук, генерал Вельяминов приказал артиллерии открыть огонь по аулу, чтобы, подготовив атаку огнем, двинуть пехоту. Невдалеке от моей батареи он сел на барабан, велел подать завтракать и смотрел на направление выстрелов. Стрельба продолжалась минут 20. Штаб Вельяминова завтракал. Розен, стоявший в отдалении от Алексея Александровича и не ожидавший такой продолжительной бомбардировки, начал терять терпение и послал генерала Вольховского спросить Вельяминова, не пора ли двинуть пехоту? Тот отвечал, что рано, и послал, в свою очередь, ко мне офицера, чтобы я направил выстрелы в другую часть аула... а сам продолжает завтракать. В это самое время знакомый мне офицер из корпусного штаба, проезжая мимо моей батареи, спрашивает: "Эдуард Владимирович, да скоро ли вы [154] перестанете стрелять? Барон уж начинает сердиться." Когда начальник штаба вернулся к корпусному командиру с лаконическим ответом — "еще рано" — и прибавил, что Алексей Александрович завтракает, то, конечно, это не могло быть приятно Розену. А между тем стрельба, продолжавшаяся, правда, с полчаса, была редкая, хорошо и дельно направляема и по возможности выгоняла из аула чеченцев, облегчая пехоте штыковую работу. Такие случаи во время экспедиции могли встречаться часто, ибо генерал Вельяминов распоряжался самостоятельно. Генералу же Вольховскому, как начальнику штаба, приближенному и доверенному лицу, не могло быть приятно постоянное уважение, оказываемое Розеном к словам и предложениям Вельяминова. И вот почему между умными и благородными людьми тоже пробегает черная кошка. Как человек ни умно мыслит и рассуждает, но действует почти всегда по характеру.

Уже несколько дней, как рабочий отряд ушел для обработки каранайского спуска, а от Вельяминова не было никаких известий. Опять своеобычность: напишу дескать, когда будет готово. Но неполучение известий породило нетерпение, и начальник штаба предложил съездить посмотреть, что там делается? Корпусный командир согласился. Утром рано Вольховский, выходя от Розена, видит меня, прохаживающегося пред палаткой с трубкой во рту и прихлебывающего чай, стоящий на барабане; он подходит ко мне и говорит:

— Я сейчас еду в отряд Алексея Александровича посмотреть дорогу; не хотите ли со мною проехаться?

— С большим удовольствием, ваше превосходительство.
Оседлали Лоова и мы поехали. На вершине каранайского хребта мы нашли баталионы Московского пехотного полка, у командира которого, п. Щеголева, легко позавтракали и отдохнули. Помню его горячие, вкусные пирожки с бараниной, луком и перцем, и с благодарностью вспоминаю стакан [155] горячего чая, ибо на горе был мороз, костры горели день ночь, часовых сменяли каждые полчаса. При расставании он снабдил каждого из нас посошками, заостренными с одного конца, так как спускаться к отряду, верст пять, надо было пешком. С Вольховским было два штабных офицера и 10 казаков. Труден был путь. Крутая тропа с каранайского хребта шла, спускаясь большею частью около обрыва; в начале спуска редкий лес слева становился все гуще и гуще; уширяя эту тропу, надо было обрубать шиферную гору. На высоте горы работа шла скоро, ибо крутизна была незначительна, но там, где склон горы был отложе, при соединении с скалистым обрывом, там приходилось обрубать значительный угол, чтобы уширить дорогу, а это было слишком версты четыре. Отбитый таким образом шифер оставался на дороге, уравнивая оную; ширина же проделанной дороги была меньше сажени. Не везде дорога шла возле обрыва, но очень часто приближалась к нему совершенно и шла сажень до 20-ти и более близь оного, спускаясь чрезвычайно круто. Мы скользили по шиферу и, несмотря на то, что у всякого была палка для упора, нередко падали. Лошади также скользили и, часто садясь на зады, роняли казаков. Слишком два часа ходьбы употребили мы, чтобы спуститься к отряду.

Когда мы приехали к Алексею Александровичу, он, поговорив с генералом Вольховским, обращается ко мне:

— Здравствуй, дражайший; мне приятно, что ты приехал — я для твоей батареи местечко отвел, откуда ей действовать.

— Благодарю, ваше превосходительство.

— Ольшевский, пошли кого-нибудь с Бриммером, чтоб указали место его батареи.

Полковник Ольшевский, доверенное лицо генерала, дал мне офицера и мы пошли. Что ж я вижу? Привел меня [156] офицер к скале, у которой лопатой проведенная борозда означала место батареи, и говорит: "здесь внизу Гимры; вероятно, будете стрелять в селение." Гимры, лежащее вплоть под скалою, возвышающеюся над нею сажень до 50-ти, было частью видно. Я изумился, но, не сказав ни одного слова, пошел назад; мы расстались. Что же это, думаю я про себя, смеется что ли Алексей Александрович надо мною? Для того ли спускать с таких гор по шиферу батарею, почти с уверенностью, что несколько орудий упадут в пропасть, чтобы с отвесной скалы стрелять в селение? Да это непонятно.... Однако, возвращаясь тихо в лагерь, мысли мои мало-помалу выпутывались от обуявшего меня изумления и я положительно сказал себе, что должно быть тут играет роль своеобычность Вельяминова. Генерал Панкратьев, делавший в прошлом году экспедицию в нагорный Дагестан для наказания разбойнических набегов Кази-муллы, не пошел в Гимры, по невозможности провезти артиллерию. И вот Вельяминов думает: "я же им докажу, что можно взять Гимры, и провезти артиллерию можно!" Гимры — продолжал я рассуждать про себя — пожалуй, можно взять, но артиллерию-то спускать по шиферу, наваленному чуть не в аршин толщины на дороге — это другое дело; да потом ее ведь надо и втащить на горы по этому грунту. Нет, это не хорошо, это значит затруднить все дело... и все затем, чтоб с высокой скалы стрелять в ее подножье. Нет, это не дело!

Таков был ход мыслей моих при возвращении в лагерь. Кончил тем, что надумал пойти к Алексею Александровичу. Вельяминова я нашел одного, лежащим на кровати на спине, обе руки под головой.

— Ну что, видел место для батареи?

— Видел ваше превосходительство; да в кого же я стрелять буду с этой отвесной скалы?

— В Гимры. [157]

— Да ведь Гимры у подножья скалы, оно вне выстрелов. Туда лучше просто бросать гранаты.

— Это твое дело, дражайший; как знаешь, так и делай.

— Если так, ваше превосходительство, то можно в зарядных сумах гранаты принесть.

— А где ты столько зарядных сум найдешь?

— Около пятидесяти можно собрать в артиллерии.

Входит медик.

— Ну, ступай обедать.

У генерала Вельяминова от ходьбы со спуска болели тогда ноги и медик натирал их муравьиным спиртом. Этот сухой, долговязый, черный эскулап отличался необыкновенною неловкостью как в движениях и приемах, так и в разговорах. Рассказывали, что, натирая генералу ноги, он полагал необходимым занимать его разговорами, и потому во время натирания, всегда что-нибудь болтал. Холодный, молчаливый Вельяминов упрет свои стеклянные глаза вверх кибитки и молчит, предоставляя ему разглагольствовать. Вот, раз он хотел рассказать что-то о Наполеоне и начал так свою фразу:

— Вы слышали, ваше превосходительство, что Наполеон был в России...

— Слышал, братец! оборвал его Вельяминов.

Во время обеда у меня все вертелась в голове позиция моей батареи. Только что мы встали, я пошел по дороге искать, нет ли другого места и вообще посмотреть местность впереди. На дороге стоял полевой караул; я попросил офицера позволить мне пройти немного за цепь; он дал мне двух солдат в конвой и мы прошли сажень 200 за цепь. Тут один из солдат сказал: ”а вон там, с версту отсюда, заворот к их завалу." По всему протяжению не видно было ровного места, где бы можно было поставить два орудия, а дорожка все спускалась до самого поворота. Я вернулся. Уж [158] лошади были оседланы, и мы предприняли обратное путешествие.

Когда мы ехали в отряд и спускались по мелкому шиферу, поминутно скользя и падая, г. Вольховский сказал, что с таких гор артиллерию спускать невозможно. Я соглашался охотно относительно трудности спуска... но теперь, возвращаясь и увидав местность, он положительно утверждал, что артиллерии брать не следует. "Видели вы, Эдуард Владимирович, место, которое Алексей Александрович выбрал для вашей батареи? В кого вы там стрелять будете?" — так вел он разговор. Видя, что это уж ведет к совершенному разноречию с Вельяминовым и зная теперь, что дело идет собственно о моей батарее, я считал неловким для себя подтверждать замечания, хотя бы и справедливые, начальника штаба, а потому, соглашаясь в трудности спуска, говорил, что, может быть, впереди есть места для позиций.

— Никаких нет, негде поставить двух орудий. Когда вы пошли смотреть место для вашей батареи, я также пошел за цепь оглядеть местность впереди.

Итак, он сделал прежде то, что я сделал после; но я смолчал. Вернувшись в лагерь, я должен был рассказать все, что видел, офицерам. За чаем молодежь рассуждала и вкось, и впрямь; всем хотелось участвовать в деле, но все верили словам моим. Молодой Павел Бестужев более всех ораторствовал и острил. Он предлагал посадить на дорогу весь отряд и таким образом спуститься прямо к завалу; упавшие, по неосторожности или из любопытства, в пропасть составят особый обходный отряд, который вверх по Койсу зайдет в тыл завала и поставит лезгин между двух огней. Или: поставить перед завалом демонстрационный небольшой отряд; солдаты держат ружья на руку, офицеры впереди, сабли на голо, чтобы лезгины думали, что вот тотчас пойдут в штыки; а между тем всему отряду [159] с места, где назначено быть нашей батарее, спрыгнуть с отвесной скалы прямо в Гимры, занять ее, учредить правление и потом идти в тыл завала. В это время демонстрационному отряду, державшему ружья наготове идти в штыки, поставить их к ноге и, по команде, высовывать языки лезгинам. Волей-неволей они должны будут положить палец изумления в рот и сдаться. Во время такой болтовни у палатки показывается ординарец: "ваше высокоблагородие, извольте идти к корпусному командиру."

Накинув шашку, я вышел из палатки, а шалун Бестужев мне вслед: "Эдуард Владимирович, предложите мои проекты!”

Войдя в ставку корпусного командира, я увидел его сидящим у столика; пред ним сидел начальник артиллерии, Жуковский; начальник штаба стоял. Я поклонился.

— Вы ездили с Владимиром Дмитриевичем к генералу Вельяминову?

— Ездил, ваше высокопревосходительство.

— Какова дорога, то есть спуск?

— Спуск сделан и, кажется, дорога готова.

— Да, это я слышал; но артиллерию спустить можно?

— Прикажут, так буду спускать, ваше высокопревосходительство.

— Это я знаю; да я спрашиваю вас, можно ли артиллерию спустить?

— Ваше высокопревосходительство, я другого ответа дать не могу.

Барон Розен, недовольный, посмотрел на меня; я глядел ему прямо в лицо. В это время начальник артиллерии сказал:

— Отчего не спустить? на это есть канаты, люди поддержат; надо только больше людей!

— Вы слышали, Степан Степанович, что на крутой [160] дороге навален шифер, по которому и просто идти людям трудно; когда же они будут удерживать скользящую тяжесть не имея другого упора, как свои ноги на сыпучем шифере, то с орудием полетят вниз, а удержать его будут не в силах без упора. Все это уже мы высказали; я только желал узнать мнение подполковника, так как он видел дорогу и сам артиллерист. Я поклонился.

— Подполковник Бриммер соглашался со мною, что артиллерию спустить почти невозможно, заметил генерал Вольховский.

Корпусный командир вопросительно взглянул на меня.

— Действительно, спуск с горы труден, ответил я.
Тут начальник артиллерии начал говорить: ”Есть разные средства для спуска артиллерии; можно…"

Я не могу, не хватает духу передавать предложения моего начальника-артиллериста — до того они были непрактичны, чтобы не употребить более резкого выражения; я опустил глаза, чтобы не видеть говорящего, но не мог не слышать. Вдруг громкий голос корпусного командира прервал эту бессмыслицу: "Перестаньте, ваше превосходительство; все, что вы говорите, не идет к делу!" и, посмотрев на меня, наклонил голову. Я поклонился и вышел. Офицеры, видя мою серьезную мину, не спрашивали, а ждали, не расскажу ли я сам чего. Я сбросил шашку и стал набивать трубку. Бестужев не утерпел: "А что, Эдуард Владимирович, приняли мои проекты?" Офицеры захохотали. "Очень понравились, отвечал я шалуну, но корпусный командир желает, чтобы вы показали на деле, как, сидя, спускаться с горы и как прыгать со скалы; я же вам советую, садясь на шифер, снять штаны, чтобы поберечь их."

Когда я раздевался, ложась спать, писарь, списывавший ежедневно приказы в корпусном штабе, принес мне [161] приказ, в коем я вычитал, что завтра отряд выступает и с ним идут только два горных орудия, прикомандированные к моей батарее, коими заведывал п. Воронов. Долго не мог я заснуть, перебирая в голове все случившееся в этот день с раннего утра до позднего вечера, и результатом всех размышлений было то, что я навлек на себя неудовольствие всех своих высших начальников. Кажется, было бы чем огорчиться, но я был спокоен, ибо действовал, как честный офицер. Генералу Вельяминову я высказал правду, что артиллерию спустить почти невозможно без несчастных случаев (он тогда не видел разработанной дороги с наваленным на нее шифером), что для действия ее нет места и что на обратном движении она, с затруднением вытаскиваемая по такому крутому пятиверстному подъему, замедлит ход отряда; мнение же генерала Вольховского о невозможности спустить артиллерию не подтвердил пред корпусным командиром потому, что моей роте предстояло идти. Кроме того я не хотел говорить против уважаемого мною Алексея Александровича и показаться ищущим в начальнике штаба.

В 7 часов утра было назначено выступление отряда. Встав, по обыкновению, в 6-м часу, я мылся, когда камердинер Григория Владимировича, не отворяя палатки, спросил:

— Можно войти?

— Войди.

— Барон просит, чтобы вы сейчас пришли к ним.

Недомывшись, я утерся, надел галстук, сюртук, шашку, и через минуту вхожу в ставку корпусного командира.

— Здравствуйте, Бриммер. Вчера я видел, что вы не хотели высказать своего мнения; я понял причину (он улыбнулся): надобно было говорить против себя, ибо ваша батарея назначалась к походу. Но я желаю знать ваше мнение — надобно ли брать артиллерию? Без артиллерии.... [162]

— Ваше высокопревосходительство уж решили вопрос, приказав идти только двум горным орудиям.

Он с видимым неудовольствием повернул голову.

— Ecoutez colonel, je vous sais pour un honnete et brave officier; vous avez vu la route, ce n'est pas la premiere expedition que vous faites dans les montagnes, donc je vous demande: y a-t-il chance de succes sans artillerie? Nous sommes seul, parlez-moi franchement.

— Excellence! Vous me faites trop d'honneur, en me demandant mon opinion. Mais vous ordonnez et je vous le dirai franchement, comme vous me le demandez. Спуск чрезвычайно труден, на всей дороге навален шифер; не думаю, чтобы обошлось без несчастных случаев. Но, спустив артиллерию, вам негде будет ее употребить, разве, может быть, перед самым завалом одно или два орудия (подняв голову, я смотрел прямо в глаза генералу). Разве для успеха уж непременно необходима артиллерия? Еще штык не ослабел в руках кавказского солдата.

Григорий Владимирович перебил меня:

— Благодарю вас, Бриммер, благодарю; vous etes un brave officier.

— Позвольте еще два слова, ваше высокопревосходительство. Взяв артиллерию, вам труднее будет поднять ее обратно на гору, чем взять Гимры. Что же касается до успеха без артиллерии, как вы изволили спросить меня, то я наперед имею честь поздравить ваше высокопревосходительство со взятием Гимр.

Григорий Владимирович улыбнулся, подал мне руку и сказал — "благодарю вас!" с таким веселым лицом, как будто Гимры уж были в кармане.

Я вышел.

Увы! Когда я выходил из кибитки корпусного командира, г. Вольховский выходил из своей палатки, чтобы [163] идти к нему. Он увидел откуда я иду и спросил: ”вы от Григория Владимировича?" я отвечал — "он ждет ваше превосходительство."

Мое посещение корпусного командира в такое раннее время показалось ему, ревнивому к доверенности барона, преступлением против дисциплины, может быть святотатством, а главное — преступлением de leze Majeste противу его особы. Дойти до особы корпусного командира мимо него?... Не слыхано!

Тут можно сказать, что всякий человек судит другого по своим понятиям, вытекающим из его собственного характера. Вольховский был благородный, честный, образованный генерал, но когда он принес к подписи корпусного командира представление о наградах и Григорий Владимирович против меня хотел написать — к следующему чину, т. е. в полковники, начальник штаба взял на себя сказать, что я еще молод и что это будет обидно артиллеристам, коих я обгоню. Молод! а я по службе был на два года старше его — я с 1815, он с 1817 года.

— Mais c’est un excellent officier, il faut l’avancer.

— Государю очень будет приятно, если за военные дела будут представлять к Станиславу.

В 1832 году польские ордена Белого Орла и Станислава были присоединены к императорским российским орденам. Благородный Григорий Владимирович имел несчастную в начальнике слабость поддаваться настойчивым советам ближних, за что впоследствии и пострадал. Я, имевший уже орден св. Анны 2-й ст., получил Станислава 3-й степени.

Нижеследующие строки вполне пояснят, почему Розен желал иметь подтвердительное мнение кавказского офицера — может ли быть успех с горцами без артиллерии, особенно в такой трущобе как Гимры? Ему было неприятно идти против мнения Вельяминова, которого очень уважал, а потому, [164] уступив представлениям начальника штаба, он все-таки, как бы в угоду Алексею Александровичу, приказал взять два горных орудия.

Вот, что я слышал впоследствии. По утверждении Государем экспедиции 1832 года, Розену слегка было написано что предшественник его, г. Панкратьев, находит экспедицию в Гимры невозможною, потому что нельзя взять с собою артиллерии. Когда же, после ичкеринского похода, курьер привез известие, что отряд идет в Гимры, разорить это разбойничье гнездо, Государь пожелал слышать еще раз мнение г. Панкратьева, который будто бы сказал, что Розен пропадет, если пойдет в Гимры, в чем он впрочем сомневается. Весьма вероятно, что барона Розена кто-нибудь из Петербурга уведомил об этом письмом, и он, в сомнительном настроении духа, пожелал знать мнение кавказского офицера, видевшего дорогу. Но не прошло и месяца, как курьер привозит известие, что Гимры взяты и Кази-мулла, пророк и предводитель, убит. Государь, въезжая верхом на развод в манеже, поздравил строй с победою и взятием Гимр; подъехав же к своему месту и увидев между генерал-адъютантами Панкратьева, громко сказал ему: "Не сомневайтесь более — Гимры взяты, разорены, и с малою потерею."

Соединенные отряды подошли к завалу. Два горных орудия, с большими трудами спущенные с горы, начали стрельбу; потом бросили на завал пехоту — пошла штыковая работа, крепкая, жестокая по отпору, но кончившаяся скоро. Горцы бежали, оставив убитых, и между ними Кази-муллу, пораженного гранатою; их преследовали по ровному месту до Гимр. Селение разорили и войска возвратились в лагерь. Только что пришло известие в лагерь, что Гимры взяты, много офицеров поехали туда.

В день возвращения войск я был дежурным по [165] отряду. Когда корпусный командир сходил с коня перед своею кибиткою, я отрапортовал о благосостоянии остававшихся войск и поздравил его с победою.

— Здравствуйте, Бриммер; уж вы меня поздравляли — сказал он, улыбнувшись — а зачем вы не приехали в Гимры? Знаю, знаю — оттого, что сами не участвовали.

Он посмотрел на меня и покачал головою. Я поклонился, потом пошел к Вельяминову, который возвратился немного позже. Он принял рапорт и не сказал ни слова.

Вечером, после зари, я пошел опять с рапортом к г. Вельяминову. Он был один и, по своему обыкновению, сидел на барабане пред разложенным костром. После рапорта я спросил его:

— Ваше превосходительство, позвольте вам сделать один вопрос?

— Говори, дражайший.

— Гимры взяты, дело кончено. Надобно ли было брать легкую артиллерию или хорошо, что ее не взяли?

Он посмотрел на меня своими светлыми, как бы стеклянными глазами. Мне показалось, что неудовольствие было написано на лице его.

— Ваше превосходительство, не сердитесь на меня за этот вопрос. Мнение ваше все мы привыкли уважать, как непреложную правду; я не спрашиваю из любопытства — ведь моя же батарея была вами назначена идти… и голос мой при последних словах дрогнул.

Алексей Александрович посмотрел на меня. Лицо его приняло опять обычное спокойное выражение и мне показалось, что едва заметная приветливая улыбка мелькнула на губах.

— Видишь ли, дражайший: хорошо бы было иметь два легких орудия перед завалом; может быть, скорее покончили бы; но как без них дело обошлось — то и так хорошо. [166]

— Ну, отлегло от души, ваше превосходительство, сказал я, переводя дух.

Приветливая улыбка яснее мелькнула на губах. Придя в палатку, я и этот разговор набросил на бумагу. При холодном, ледяном характере, генерал Вельяминов был все-таки добрый человек.

Надо же сказать два слова и о фейерверке, который сжег я в этом лагере и который усугубил неудовольствие на меня нашего начальника артиллерии. Трудно жить на свете! Сделаешь приятное одному — рассердишь другого. Лаборатория моя на этой продолжительной стоянке была в полном ходу, Как я уже упомянул выше, ежедневно пред зарею спускалось несколько штук. Ракеты со звездками, лусткугели и жаворонки решительно полюбились солдатам, и корпусный командир часто благодарил меня за веселый шум и хохот в лагере. Раз приходит ко мне барон Врангель, адъютант корпусного командира, и говорит, что они хотят устроить праздник в день рождения Григория Владимировича и просят — нельзя ли сделать фейерверк.

— Ну, два дня сроку — времени не много; впрочем, что можно, то сделаем; прошу только не быть взыскательным.

И закипела работа.

На другой день перед обедом прохаживавшийся перед своею кибиткою генерал Вельяминов, увидев меня, зовет к себе.

— Послушай, дражайший, я слышал, ты затеваешь фейерверк?

— Точно так, ваше превосходительство! Господа просили; говорят, Григория Владимировича рождение хотят отпраздновать.

— Дело, брат. А где же спускать будут? Я места здесь не вижу.

— У реки, перед батареею; орудия и ящики сдвину на [167] право и налево, чтобы было больше простора. А ракеты будут спускать за рекой, и небольшой павильон там же.

— Бураки будут?

— Будут, ваше превосходительство.

— А как сильны?

— Посредственные — в 250 шверманов и столько же звездок.

— Ну, дражайший, сделай-ка в 1000 шверманов и в 1000 звездок. Только, видишь ли, чтобы быть уверену, что действительно столько будет, ты сам сосчитай.

— Будьте уверены, что ровно по 1000 будет; спущу за рекой после павильона.

Только что я сел обедать с господами, как от начальника артиллерии приходит ординарец.

— Ваше высокоблагородие, извольте к начальнику артиллерии идти.

Озабоченный вид угрюмого, некрасивого человека с толстыми, мясистыми и необыкновенно большими ушами не обещал приятного разговора.

— Вы на рожденье корпусного командира хотите фейерверк спустить?

— Господа офицеры просили меня.

— А где будете спускать?

Я рассказал, что говорил Алексею Александровичу.

— Этого нельзя, может взорвать ящик. Нельзя!

— Как же может взорвать? Они закрыты, и притом я приму все предосторожности.

— На батарее нельзя спускать фейерверка.

— Ракеты и бураки будут на той стороне реки.

— Нет, нельзя!

— В таком случае я скажу корпусному командиру и генералу Вельяминову, что ваше превосходительство находите это непозволительным. [168]

— Я вам позволения не даю, а если что случится, вы будете отвечать и с вас строго взыщется.

В этом я был уверен… Я вышел.

Если на этом должен был кончиться разговор, то, кажется, лучше было бы вовсе и не разговаривать со мною.

За рекою очистили кустарник, вырубили пять-шесть деревьев и сделали порядочную площадку. Спуски для павильонных и одиночных ракет устроили немного наклонно от батареи, так что все хвосты падали в лес. У подвижного провиантского магазина мои господа выпросили рогожные кули; их расшили перед спуском фейерверка, намочили и покрыли ими зарядные и передковые ящики; все баклаги были с водою, люди — настороже. На той стороне — маленький павильон из 150-ти ракет и одиночные для антрактов, круг из 7-ми малых бураков, каждый в 75 шверманов и столько же звездок, а в средине круга — большой в 1000 шверманов и 1000 звезд. Это был финал. На этой стороне — лусткугели, жаворонки, помфейеры со звездками, а между орудиями — вертящееся колесо, сажень в диаметре, и около него две вертящиеся пирамиды.

Григорий Владимирович, Алексей Александрович и все зрители стояли перед кибиткою корпусного командира. Генерал Вельяминов спросил меня: ”ты сам считал швермана?", а начальник штаба — "а что, ничего не может случиться? Степан Степанович (Г. Жуковский) так озабочен, что жаль смотреть на него."

Маленький фейерверк удался совершенно, потому что гг. офицеры моей батареи, славная молодежь (Пикалов, Воронов и Бестужев), разобрали его для присмотра по частям. Григорий Владимирович благодарил меня, Алексей Александрович, уходя, сказал: "а бурак-то хорош был!" Экспедиция кончилась, отряд распускался. [169]

Так как упавший летом завал на военно-грузинской дороге еще не был совершенно очищен, то меня с батареею и двумя баталионами отправили через Дагестан, Ширвань, Елизаветполь на свои квартиры, в Гомборы. Поход был довольно трудный: переправа через Самур, крайний недостаток сена по всему Дагестану, в особенности в бакинской провинции, где его совсем не было возможности купить; потом приходилось колоть лед по дороге от наступивших морозов, а частая ненастная погода заставляла непрестанно иметь в виду сбережение людей, поведением коих за всю кампанию я не мог нахвалиться. Но всякий день щи с бараниной, где можно было достать — там с говядиной, а при ненастьи всегда чарка водки, сохранили моих молодцов. Один крепко заболевший, которого я хотел оставить в Шемахе, Христом-Богом просил не бросать его в госпитале, где, он думал, что непременно умрет; поддался на просьбу, и лекарь позволил — взял с собой; посадили в крытую повозку, поили чаем — поправился.

В Шемахе К. Из. Вл-ло, командовавший нарочною батарейною ротою, принял нас по-приятельски.

Дорога от ст. Коды в Тифлис идет между р. Курою и горами, но с версту от города есть площадка. Поставив кое-как артиллерию с обозом, поехал к начальнику артиллерии, от него — прямо в бани.

Какое наслаждение, после 7-ми месячной экспедиции, лежать и протягиваться в теплой мраморной ванне! Когда ловкий грузин начинает ломать размягченное тело — все суставы хрустят; потом шерстяной тряпицею трет тебе все тело — и вся нечистота осколками выходит наружу; окатит раз-другой водою, и мыльною пеною оканчивает свою работу. Опять в ванну! Все движения легче, и мысли веселее, выходишь из бани, как оживленный. Но пора, надо торопиться — молодежь ждет, и она хочет наслаждаться. [170]

Тут, в Тифлисе, мы узнали о каком-то заговоре между грузин. Грузины заговорщики! Непонятно! Многих взяли, и между прочими г.-м. князя А. Чавчавадзе. Ну, если князья глупят, то добрый грузинский народ, право, не виноват.

На другой день, т. е. 15-го декабря, мы были у себя дома, в ур. Гомборы. Оставшийся дивизион накосил сена и трудился по прочему хозяйству, но поправить ветхие мазанки, служившие казармами, был не силах. Итак, с трудного похода да за тяжелую работу! К счастью, погода стояла хорошая. Тут я положил себе непременно выстроить казармы, из сруба, чтобы после похода солдат мог успокоиться.

XIII.

1833 ГОД. Неприятности по службе. Штаб-квартиры. Раздумье командира. Собственный взгляд на службу, по характеру командиров. Постройки. Жизнь в Гомборах. Хозяйство. Собаки, козочки, журавль. Пчельник. Первое представление новому начальнику артиллерии. 1834 ГОД. Переформирование артиллерии. Я — командир батарейной № 2 батареи. Сдача легкой батареи. Предсказание, исполнившееся прежде срока, Трудно командовать батареею. И до сих пор не разгадано. Барон с семейством в гостях на Белом Ключе. Еще фейерверк. Поплатился. Разговор с начальником артиллерии.

1833 год памятен мне беспрестанными неприятностями по службе. Неудовольствие начальника артиллерии, что генерал Розен, при изложении им проекта о спуске артиллерии с каранайского хребта, прервал его словами: "перестаньте ваше превосходительство..." пало на меня. Потом фейерверк на батарее, потом приветливость ко мне корпусного командира и генерала Вельяминова, наконец мнение мое о диоптре г.-м. Шушерина, который Его Высочеством был прислан ко мне для испытания во время экспедиции и [171] которого все невыгоды я изложил, предложив исправить кабановский диоптр иным способом (Впоследствии принятый у нас в артиллерии и названный Бестужевским. Все это изложено выше). Может быть, генералу Жуковскому не понравилось то, что подполковник смеет разбирать и опровергать выдуманное генералом… Одним словом вот все причины к неудовольствию на меня — других за собою не знаю. Но так как в нашей службе, особенно в то время, начальник всегда придраться может даже к самому усердному офицеру, то и ко мне придрались. Бригадный командир, видя, что он может угодить начальнику, вместо того, чтобы отстаивать подчиненного, старался мне вредить. Одним словом, чтобы не марать воспоминаний моих длинным изложением этих дрязг, скажу коротко, что начальник артиллерии нашел три преступления, за которые меня должно было отдать под военный суд, о чем и представил генерал-фельдцейхмейстеру, приложив и рапорт мой к бригадному командиру, в коем я, излагая одно из взведенных на меня дел, прибавил: "применять же к честному и достойному во всех отношениях артиллерийскому офицеру постыдный артикул воинского устава — непозволительно." Вот по какому случаю был написан этот рапорт. Штабс-капитан И-в. на ученьи своего взвода выговаривал за что-то солдату; тот оправдывался; И-в ударил его в плечо, сказав: "как ты смеешь говорить во фронте?" Солдат в ответ нагрубил ему. Узнав об этом, я собрал роту, сделал офицеру строгий выговор, а Андреева тут же, перед ротою, наказал 150-ю ударами розог. Так и кончилось это дело. Но на инспекторском смотру бригадный командир, опрашивая претензии, остановился перед Андреевым и спрашивает его: "ты жалобы никакой не имеешь? если есть жалоба, говори!" Тот молчит и думает. Полковник стоит пред ним и ждет. Наконец солдат [172] говорит, что его во фронте офицер ударил. Последовал рапорт к начальнику артиллерии. Приказано сделать строжайшее следствие. Пошли таскать солдат командами и порознь к бригадному командиру. Измучились солдаты, наскучило им это тасканье, взялись они за Андреева — кто пинка ему, кто зуботычину, кто в рожу плюнет. Плачет, горемыка, сам не рад, что кашу заварил. По окончании следствия мне был выговор за беспорядки в батарее и в предписании этом сказано, что: "если вперед ш.-к. И-в дозволит себе ударить солдата, то будет отдан под суд, с применением к нему артикула воинского устава." Я рапортом протестовал.

Был октябрь месяц. Я сказался больным и, в ожидании, чем все это кончится, подал в отставку. Григорий Владимирович приказал начальнику штаба узнать, зачем я выхожу в отставку. Узнав от штабс-капитана И-ва, которого он хорошо знал, в чем дело, и что незаслуженные неприятности, которым я подвергаюсь, нестерпимы, начальник штаба доложил о том корпусному командиру, который приказал отставку приостановить до моего выздоровления.

Между тем Его Высочество, получив рапорт начальника артиллерии, препроводил его со всеми приложениями к корпусному командиру, прибавив в отзыве: "как этот штаб-офицер лично Мне известен, то прошу вас удостовериться в справедливости донесения и если он действительно виноват, то строго взыскать с него." В половине ноября я получаю из Тифлиса с нарочным письмо, в котором говорилось, что вслед за сим получится предписание о выступлении обеих рот в Тифлис для смотра корпусного командира. На другой день, точно, предписание было получено и в нем сказано: "выступить, с получением сего." Обе роты немедленно пришли в Тифлис. Я остался в Гомборах, как больной; [173] а штабс-капитан И-в представил роту. Корпусный командир был доволен исправностью и нашел, что лошади легкой роты (моей) в лучших телах, чем батарейной (бригадного командира); вызывал людей, спрашивал не обижают ли их, все ли получают, не отягощают ли работами? — "Всем довольны" — был один громкий крик. Потом он благодарил солдат за их хорошую службу в экспедиции прошлого года, остался весьма доволен исправностью роты и здоровым, веселым видом солдат; в заключение же спросил штабс-капитана И-ва о моем здоровьи и прибавил: "скажите подполковнику Бриммеру, чтобы проворнее выздоравливал." После смотра корпусный командир донес Его Высочеству, что, вытребовав неожиданно обе роты в зимнее время в Тифлис, он нашел их в исправности; что, по исследовании им обвинений на подполковника Бриммера, находит его во всем совершенно невиноватым, разве что в наказании солдата мог быть менее строг, но наказание это солдат заслужил. Потом, упомянув о всей предыдущей службе моей, доносил, что если генерал Жуковский останется на этом месте, то несправедливостями и грубым обращением своим скоро разгонит всех хороших офицеров, а потому просил о смене его и о назначении другого начальника артиллерии.

Чрез месяц был назначен начальником артиллерии генерал-маиор Козлянинов.

Отправив такую бумагу к его Высочеству, барон Розен в коротком письме приказал возвратить мне отставку, и начальник штаба, возвращая мою просьбу на высочайшее Имя об отставке, просил приехать в Тифлис. У корпусного командира, которому я представлялся, он мне сказал: "очень приятно, что вы выздоровели и что мы будем продолжать служить вместе." Тут в пору сказать пословицу: Господь не выдаст — свинья не съест. [174]

Весь 1833 год прошел в улучшении штаб-квартиры новыми постройками казарм, парка, офицерского дома, в занятиях хозяйственных и служебных; а неприятности по службе служили как бы развлечением, о коем заботилось уже артиллерийское начальство. Не знаю как теперь, но в мое время в штаб-квартирах полков и батарей командиры должны были жить собственным обширным хозяйством ибо, чтобы иметь что-нибудь, надобно было самому завести, а то добыть и за деньги было негде. Алексей Петрович Ермолов, устраивая штаб-квартиры для войск, берег государственную копейку и употреблял кавказских солдат, как римляне — и дерись, и трудись, и трудись, и дерись. Люди были довольны и обожали его; здоровье солдат крепло, в госпиталях было мало; что строй терпел — не спорю, но уж, конечно, не военный дух, ибо кто сроднился с кавказским солдатом, тот знал, что для такого закала людей надобна была добрая школа.

Хотите знать, как устраивались штаб-квартиры? Возьмем в пример хоть Гомборы, где расположены были батарейная и легкая роты кавказской гренадерской артиллерийской бригады. Когда, кажется в 1821 году, Государь, по представлению генерала Ермолова, переименовал грузинский в кавказский отдельный корпус, тогда при пехотной гренадерской бригаде сформировали и артиллерию. Ее надобно было расположить около Тифлиса. Поискали… и нашли котловину в горах; есть вода, лес и трава, 50 верст от Тифлиса — значит годно, и порешили поставить на этом урочище две артиллерийские роты. Роты пришли. Оглядываются — ни кола, ни двора, ни одной живой души. Голые горы, испещренные цветами среди сочной травы; лесистые горы с вековыми лесами, в коих если и был слышен стук топора, то, конечно, уж в давние годы. Горная речка, вытекая из ущелья, в ненастное время бурно шумит и обрывает [174] берега свои; в тихую погоду приветливо, весело журчит по камешкам и оживляет всю местность. Дикие козы, чекалки, журавли живут здесь как у себя дома; почасту слышен и вой волков. Оглянувшись, не долго думали: послали в город за железом, топорами, лопатами, косами и прочим. Нарубили кольев, бревен, ветвей, поставили плетни; накосили камышу и высокой старой травы; кто мажет стены, кто кроет крышу, кто занят другим чем. Работа кипит, все за делом. Это в виду, на глазах у вас; но пойдем в лес. Тут валят огромные деревья и пилят доски; тут жгут известь; вот угольные ямы, здесь кирпичный сарай. Носилками таскают вязкую глину; босые молодцы мнут ее в хитрых самодельных станках; сидя важно на скамейках верхом, мастера дают ей форму кирпича и, смотря на свое произведение, самодовольно улыбаются. А вот и кирпичная печь, куда здоровый, но простой парень бросает длинные обрубки, чтобы кирпичи хорошо обжигались. Но вернемся. Бараки готовы, все под крышей. Теперь пойдет внутренняя работа: полы, потолки, койки, разные полки для амуниции. Мастер-печник, ухмыляясь, ставит в кухне русские печи и советует в казармах поставить голландские, ибо лучше держат тепло и, прибавляет он, как знаток своего дела, оне и покрасивее. Эти начальные работы, в которых видимая необходимость, чтобы все было как можно скорее под крышей, не позволяют задумываться русскому человеку, а тем более привычному к трудам кавказскому солдату. Но когда командир приютил солдат в мазанках, артиллерию поставил в сарай, лошадей в конюшни, когда в мастерских работают под крышей, наконец когда он сам роскошно возлегает на сенном тюфяке в русской избенке о двух горенках — в одной он, в другой кухня и люди, а разделяют их неширокие сени — тогда, в часы отдохновения, мысли его принимают экономический [176] оборот. Он начинает рассчитывать, во что все эти постройки ему обошлись? "Ведь вот, поставил целую штаб-квартиру а казна ничего не отпустила — все из своих (экономические он считал своими); этак, пожалуй, и без гроша останешься..." Это мысли справедливые — не будем обвинять их; но тут ход мыслей разделяется по свойствам характера и усердию к служебным обязанностям мыслителя. Офицер усердный к службе и старающийся исполнять свои обязанности не ради страха ответственности, а по долгу чести, этот командир после слов — "пожалуй, будешь без гроша," тотчас прибавит: "Ну, что ж? — деньги дело наживное! А дело в том, чтобы устроиться порядочно; мазанки на первое время... вишь, сквозь сенную крышу так и течет в казарме; не жить же людям в грязи, и амуниция попортится, и пр., пр." И вслед за этим ходом мыслей — зимой рубят лес, приготовляют все материалы и возводится прочная штаб-квартира. Офицер, в понятиях которого служба стоит на втором плане, а перед нею и выше ее — собственное благосостояние, тот, испугавшись, что он будет без гроша, если даст простор своему усердию к службе, построив первое помещение, махнет рукой и скажет: "пускай-ка другой раскошеливается; с меня довольно!"

Моими предместниками были: первый приведший роту на Гомборы, подполковник Ф. Человек, должно быть, был когда-то порядочный; я застал его еще в 1822 году, но, вероятно, со скуки спился и помер в Тифлисе на дрожках, когда, по приказанию начальника артиллерии, его везли в госпиталь. Садясь на дрожки, еле живой, он сказал: "рому!" Это было последнее его слово. Ему дали чайную ложечку для подкрепления, но в госпиталь привезли бездыханного. Принявший после него роту подполковник И-ский был человек порядочный, пред начальством молчал, или же одобрительно улыбался его пошлым остротам, и потому [177] пользовался его благорасположением. Приняв роту, этот порядочный, притом холостой человек тотчас принялся строить себе порядочный дом и зажил в нем со всеми возможными удобствами. А казармы, где живут солдаты, а ротные строения? Ну, те поправляли, чинили. Когда, во время турецкой кампании 1828 и 1829 годов, часть войск возвращалась на свои квартиры, можно вообразить, сколько было работы солдату... Третий, мой теперешний бригадный командир, полковник Ц., приняв от него роту и поселившись в командирском доме, в три года своего командования не вбил ни одного кола в землю; когда же в разговорах я спрашивал его, отчего он не выстроит казарм, потому что людям жить скверно, он отвечал мне, своему подчиненному:

— Помилуйте, Эдуард Владимирович, с какой стати я из своих денег буду строить казармы.

— Стройте из экономических — от фуража остается порядочная сумма, это деньги казенные.

— Как же, казенные, когда я (упирая на это я) сделал экономию!

Как вам покажется такой цинизм, такая отвратительная откровенность, хотя и в частном разговоре, начальника перед подчиненным? Считать всю так называемую благоразумную экономию своею собственностью, а не употреблять оную, как следует, в пользу вверенной его управлению части!

Пришлось мне строить и устраиваться. И закипела работа, когда солдаты увидели, что о них заботятся. Часто, разговаривая с ними о том и другом, я выслушивал советы мастеров своего дела; и как ценит наш русский солдат каждое приветливое слово начальника! Крепкие бревенчатые казармы, покрытые тесом, чистые, светлые, радовали солдата. Просторный сарай, чистый и опрятный, сохранял артиллерию, обоз и прочее. [178]

Но постройки не были единственным занятием. Лаборатория тоже была в ходу, и частые спуски с разных возвышенностей то тех, то других штук веселили народонаселение Гомбор. Обмундирование людей и не утомительно производящиеся ученья занимали все время дня. В 12 часов собирались к обеду. В 6 обыкновенно пили чай на галерее, приделанной к дому в виде длинного балкона. После чая господа офицеры составляли концерт: были две скрипки, виолончель и флейта; хорошо ли, дурно ли, но играли. Составлялось и пение, да не удалось. А я играл то с тем, то с другим в шахматы. В 9 часов ужинали, а в 10 расходились. Прогулки наши были всегда по работам; ездили и верхом по горам. Иногда с навещавшими нас гостями ездили на перевал (высокий хребет горы, отделявший нас от Кахетии), с которого открывался очаровательный вид: внизу Кахетия, как длинный виноградный сад с широкою рекою Алазань и со множеством деревень, над нею отроги Кавказа, а за ними высокий снеговой хребет. Дня на два, на три ездили в Тифлис, чтобы немного размяться.

Я упомянул выше о домашнем хозяйстве. Действительно, оно было полное. Кроме верховой и четверки упряжных лошадей, две дойные коровы; куры, гуси, утки дружно расхаживали на просторном дворе. Две дворовые собаки стерегли двор, третья, избалованный Приблуд, была в комнатах. Все три собаки родились в моем дворе, в 1829 и 1830 году. Белка, прозванная солдатами "Лошадь," была собака большая, белая, с широкою грудью, дерзкая, неласковая с чужими, немного самонадеянная, ибо гналась за стадом диких коз во время похода в кубинском ханстве, но умная и добрая со своими. Привязана была ко мне до фанатизма. Околела на 14-м году от роду в Курляндии, в г. Якоб-Штадте. Другая собака, Полкан, прозванный солдатами [179] "Дурак," брат Приблуда, серый в яблоках, был добрым сторожем, и я дозволял солдатам брать его на покос, откуда он почасту прибегал во двор посмотреть — все ли благополучно, а потом опять отправлялся на сенокосный стан. Третья, Приблуд, высокая, стройная, также серая в яблоках, ласковая, любопытная, везде шныряющая, все обнюхивающая, была во время похода в 1832 году часто ласкаема Алексеем Александровичем Вельяминовым, который любил собак. Однажды он, гладя эту собаку, которая, обегав лагерь, прибежала к нам, говорит мне:

— Ты, дражайший, должен все знать, что в лагере делается: Приблуд всякий день обегает весь лагерь — все ли он тебе рассказывает, что видит и слышит?

— Рассказывать-то рассказывает, да понять его трудно, отвечал я.

Во время похода Приблуд, большой приятель моего Лоова (верховая), был всегда при мне, Полкан при моем обозе — от моего провиантского ящика его, бывало, не отгонишь, и не хорошо было чужому приближаться к нему; Белка же всегда в походе шла у первого орудия, с правой стороны подручной лошади, а как придут на место и поставят лагерь, ложилась обыкновенно перед серединою орудий, и уж никто не смей идти чрез парк. Раз шамхал тарковский с большой свитой ехал к генералу Розену. Проезжая по фронту лагеря к ставке корпусного командира, которая была за моей ротой, и не зная, что через парк ни ездить, ни ходить не позволяется, он завернул, чтобы проехать между орудий. Вдруг Белка бросается спереди на его лошадь; та — на дыбы, Шамхал чуть усидел, вынул саблю, но, к счастью, много было глазевших на пестрый поезд, люди подбежали, попросили шамхала объехать артиллерию; Белку же солдаты увели, и все кончилось благополучно. Она не любила горской одежды (по инстинкту), а так как наши линейские казаки [180] одеты подобно горцам, то у ней часто бывали схватки с ними. Случалось, что после налета на казака она отходила порядочно оцарапанная и в крови. Однажды на походе линейский казак, ведя лошадь в поводу, подходит с боку к первому орудию; Белка бросается на него, тот, не долго думая, вынимает кинжал и хвать ее по репице — хвост повис. Солдаты, увидя на Белке кровь, бросаются на казака давай колотить его чем попало — кто кулаком, кто пальником — повалили наземь, топтали ногами и если б не офицер то вряд бы встать самому казаку, добрым порядком избитому. Кроме ран, полученных в сражении Белкою и казаком, оказался поломанным пальник.

У меня было четыре денщика: два в комнатах, кучер и повар; кроме того жил во дворе раненый солдат, не желавший быть переведенным в артиллерийский гарнизон. Так как он по хромоте был к фронту не годен, а поведения хорошего и женат, то я и поместил его у себя, сделав его смотрителем командирского дома и близлежащих построек, т. е. канцелярии и офицерского дома. Этот бомбардир Кузмицкий смотрел и за надворным хозяйством, а жена его за коровами и птицами. Раз солдаты принесли с покоса маленькую дикую козочку. Я вскормил ее в комнатах, а когда все собаки к ней привыкли и так полюбили ее, что хлебали молоко из одной с нею чаши, пустил ее на двор. Приблуд любил резвиться с нею, но Белка, как бы охраняя ее, часто ворчала на Приблуда. Другой раз, тоже с покоса, принесли солдаты журавля. И этого выкормили в комнатах, а когда собаки с ним освоились, пустили на двор. Зашагал длинноносый по широкому двору, подружился со всей птицей и, покуда был молод да сыт, с любопытством посматривал на маленьких гусенят, цыплят и уточек. Но в 1833 году, почти двухгодовалый, несмотря на достаточный корм и дружественные [181] отношения к своим пернатым товарищам, в нем пробудился плотоядный инстинкт. Как-то мне показалось будто цыплята всех родов немного убавляются. Я передал свое замечание Кузмицкому, тот отвечает, что и ему так кажется, и что, вероятно, это чекалки их таскают; но на яругой день он приходит ко мне и говорит, что не чекалки, а Петька, журавль, носом бьет цыплят, и что сегодня утром он нашел двух с окровавленными головками… Я рассердился на разбойника и приказал свернуть ему шею. Надо сказать, что утром и под вечер гуси и утки, все гурьбой, ходили на речку, а потом, пощипывая траву, сами возвращались домой. Обыкновенно и журавль ходил с ними. На другой день вечером, после отданного мною приказания насчет Петьки-журавля, я с офицерами сидел на галерее; мы пили чай и перебрасывались веселыми речами. Вдруг один из господ закричал: "Посмотрите, Эдуард Владимирович, Петька гусей гонит." И точно, с речки на горку возвращались гуси и утки домой, а журавль то сзади подгонит отстававших, то побежит вправо к отделившейся с своим семейством утке, растопырит крыло и подобьет их в кучку, то бросится влево и, несмотря на протянутую к нему шею гуся, с ожесточением ударяет его крылом и приводит все в порядок; и чем ближе подходили к двору, тем живее, настоятельнее была его заботливость. Люди, стоя у ворот, хохотали до упаду. Я позвал Кузмицкого.

— Отчего ты не исполнил моего приказания?

— Виноват, ваше высокоблагородие; всем нам жаль стало Петьку, вот мы и порешили, чтобы кучер его в горы снес, да и бросил. Вчера, как вы приказали, он тут же утром и снес за покосные горы, да в лесу в овраге и бросил, а он, вишь, каналья, вернулся да еще гусей загоняет — мол, заслужить хочет. [182]

Ну и остался Петька во дворе, только на ночь запирали его одного в особую келью.

Был у нас пчельник — десятка два ульев — заведенный еще порядочным командиром, что дом выстроил себе; смотрел за ним сибиряк, нестроевой солдат, поступивший в 1812 году, на 38-м году от рождения, в рекруты. В 1833 году, на шестидесятом году отроду, он только и говорил, что лет через пять выйдет в чистую (отставку), пойдет куда-то на родину, в Сибирь, женится и заживет домком, припеваючи. Маленький, худой, плюгавый старичишка был большой балагур и рассказчик; говорили, что он солдатских жен, особенно молоденьких, часто медом потчует. У него на пчельнике было ружье, чтоб бить птицу, убивавшую и пожиравшую пчел; птица была ростом с доброго скворца, налетала во множестве на пчельник, кружилась над ним и не пускала пчел вылетать, била и ела их, что схватить могла. Старику удавалось убивать их. Одну, с набитым животом, мы распотрошили и нашли в ней 11 пчел. Как зовут птицу — не знаю.

Наш новый начальник артиллерии, проезжая из Петербурга чрез Ставрополь, спрашивает у бригадного командира: "какой это у вас тут подполковник Бриммер, из-за которого сменяют начальников артиллерии?" Что тот ему отвечал — мне не передали, но вопрос, на мой взгляд, должен был служить мне предостережением. И — увы — как я ни желал усердием к службе и исполнением своих обязанностей не навлекать на себя нерасположение своего ближнего начальства, но это удавалось мне только с одними дельными начальниками. Так и теперь. Узнав о приезде начальника артиллерии, я поехал в Тифлис представиться ему, помня сказанное мне генералом бароном Розеном. Приезжаю в урочный час в артиллерийский дом, адъютант говорит мне: [183]

—Только что уехал к начальнику штаба.

— Скоро вернется?

— Полагаю, через час.

— В таком случае успею явиться корпусному командиру.

— Конечно, успеете.

Я поехал к корпусному командиру. Вхожу в приемную, там только дежурный адъютант.

— Я опоздал? спрашиваю его.

— Барон только что вошел в кабинет, я доложу.

Вернувшись, он сказал:

— Корпусный командир просит.

Вхожу в кабинет. Г. Розен разговаривает с незнакомым мне артиллерийским генералом, очень маленького роста.

— Bonjour, mon cher Brummer! и прекрасно, что приехали. Прошу ваше превосходительство полюбить — отличный офицер. Я уверен, что вы будете довольны его службою. Только одно не хорошо — очень редко к нам приезжает.

Потом еще слова два, я поклонился и вышел.

— Что вы мне не сказали, что начальник артиллерии у барона — я бы не пошел к нему, сказал я дежурному адъютанту.

Сел в коляску и думаю: явлюсь к начальнику штаба, мимоходом. Тот принял в кабинете, за бумагами.

После пары-двух приветливых фраз я откланялся. В двери кабинета вошел человек и докладывает: "начальник артиллерии."

— Вот и прекрасно: я вас познакомлю, и, обращаясь к входящему генералу, поздоровался, а потом: "подполковник Бриммер, всеми уважаемый офицер; конечно, ваше превосходительство будете довольны им." Я поклонился и вышел, [184] затем поехал в артиллерийский дом. Чрез полчаса возвращается начальник артиллерии, генерал-маиор Григорий Феодорович Козлянинов. Человек малого роста, чистенький, гладенький, опрятненький, любивший во всем чистую отделку. На Белом Ключе, глядя на мою мебель, сделанную ротным мастеровым, он говорит: "вы, Эдуард Владимирович, должно быть, порядочный человек, если у вас в батарее так чисто работают."

— Да мастеровой этот был мебельным мастером, так должен хорошо работать.

— Оно так, да хорошо работать еще не есть чистая, аккуратная отделка; тут наблюдал глаз хозяина. Посмотрите — не усмотришь, где доски сходятся… Тщательная отделка! кончил он, с видимым удовольствием рассматривая то ту, то другую вещь. Воспитывался, кажется, во 2-м кадетском корпусе, где в былые времена на изучение иностранных языков не обращали должного внимания, а потому говорил только по-русски, но говорил много и красно, за словом в карман не лазил. Служил Григорий Феодорович во 2-й гвардейской бригаде, в обер-офицерском чине, как аккуратный человек, был выбран в казначеи и в этой должности пробыл, кажется, более трехлетия. Когда его представили по старшинству на вакансию в ротные командиры, то Его Высочество Великий Князь Михаил Павлович, увидя его во дворце, спрашивает:

— Как же ты, Козлянинов, будешь ротой командовать — ведь ты все казначеем был, от фронта отстал?

— Ничего, Ваше Высочество, выучусь, припомню; дело не мудреное — ведь не боги же горшки лепят.

Его Высочество, любивший сам поострить, дал ему роту и так как он действительно командовал, не отставая от других, то впоследствии был назначен командиром 2-й гвардейской артиллерийской бригады, а в чине генерала [185] получил место начальника артиллерии в кавказском корпусе. Человек был добрый, приветливый, словоохотный, но позволял себе иногда несправедливости, что я в начале его командования и на себе испытал. Но вернемся в зал артиллерийского дома, где стройный (2 арш. 9 1/2 вер. роста) штаб-офицер ожидает начальника. Только что он вошел, я явился с самою точною формальностью.

— Нас уже познакомили и корпусный командир, и начальник штаба.

— Я имел честь быть у вашего превосходительства, но так как адъютант сказал мне, что вы поехали к начальнику штаба и не вернетесь раньше часа, то я поехал к корпусному командиру, не полагая застать там ваше превосходительство.

— Мне очень приятно было слышать хорошие отзывы о вас. Долго вы пробудете в Тифлисе?

— Я сейчас возвращаюсь на Гомборы.

— Не торопитесь. Вы слышали, как барону приятно, чтобы вы чаще бывали здесь.

— Я очень благодарен за внимание ко мне его высокопревосходительства, но без нужды от роты не отлучаюсь, и теперь приехал, чтобы представиться вашему превосходительству.

Мы поклонились друг другу, кажется вместе, и я, выйдя, тотчас отправился на Гомборы.

Легко понять, что приветливая рекомендация высшего начальства, у которого я так не в пору столкнулся со своим новым, еще невиденным начальником, только повредила мне во мнении его. Так и было вначале, но после, когда он узнал меня покороче, кажется, я заслужил лучшее о себе мнение.

В начале 1834 года было переформирование всей артиллерии. У бригадных командиров отняли командование [186] батарейными ротами, артиллерийские роты стали называть батареями, в каждой бригаде вместо одной батарейной батареи приказано иметь две батарейные и две легкие батареи. При этом преобразовании артиллерии я был назначен командиром вновь формируемой батарейной № 2-й батареи кавказской гренадерской бригады, а так как все батареи из 12-ти орудийного состава переформированы были в 8-ми орудийный, то мне пришлось принять дивизион от своего бригадного командира. Людей, лошадей и материальную часть я взял от своего дивизиона, затем принял остальное недостающее из легкой № 2-й батареи нашей же бригады, а четыре орудия получил из арсенала. Так из разных частей, не подходящих друг к другу, я должен был образовать стройное целое. Из своей батареи я взял целиком 3-й дивизион, но бригадный командир в дивизион, который он должен был сдать мне, постарался сбыть все худшее, чтобы остальные два дивизиона сдать легче вновь назначенному командиру батарейной № 1-й батареи. Это понятно, и спорить с ближним начальством трудно, хотя мне от этого было не легко, но тут я скоро покончил. Командир легкой № 2-й батареи, от которого мне надобно было принять людей, лошадей, амуницию и прочее, был мой товарищ, раненый, женатый, безалаберный, всегда без гроша; тут нечего было и задумываться: что принял, в том выдал чистую квитанцию, а в каком виде что взял, об этом не могло быть и речи.

Вы видите, что мой прием от бригадного командира и от товарища был сделан, как говорится, зажмуря глаза; но сдача моих 8-ми орудий вновь назначенному командиру была делом потруднее. При переформировании назначение командиров батарей делалось в Петербурге, и, конечно, штабс-капитан С-ч никогда бы своим начальником не был представлен в командиры батареи. Это был человек [187] неуважаемый и нелюбимый товарищами, что довольно обрисовывает и ум, и воспитание, и характер его, а потому более об этом ничего не скажу; прибавлю только, что, не зная службы, он видел в ней только средство к наживе. Я его совсем не знал, ибо он служил в другой бригаде, но офицеры предупреждали меня, что сдача батареи такому господину, как бы исправна она ни была, не пройдет без неприятностей. Так и случилось. Когда получен был приказ начальника артиллерии о переформировании батарей в 8-ми орудийный состав, по назначении меня командиром вновь формируемой батарейной № 2-й батареи, я занялся отделением всего того, что должно было остаться в легкой батарее и что поступить в батарейную, равно и приемом дивизиона от бригадного командира. Как-то в послеобеденное время входит ко мне в комнату офицер, в сюртуке, без эполет, без шпаги, фуражка в руках, видимо, только что слезший с повозки; с легким наклонением головы он говорит: "штабс-капитан С-ич, прибыл принять от вас легкую батарею." Такая бесцеремонность, такое пренебрежение основными порядками службы удивили меня.

— Как же вы дозволили себе, г. штабс-капитан, явиться к старшему по делам службы в таком виде? Явитесь, как следует — в мундире, при шарфе; тогда и начнете прием.

И я поклонился ему.

Теперь была его очередь удивляться: сдатчик принимает так приемщика! Чрез полчаса он явился во всей форме.

— Были вы у бригадного командира?

— Теперь пойду.

— Когда будет приказ по бригаде о вступлении вашем в командование батареею, тогда старший офицер представит вам гг. офицеров, и вы дадите ему приказания о порядке приема; а мне подайте, по окончании, сдаточную ведомость.

Чрез два дня, утром, г. С-ич приносит мне [188] ведомость, с поправками, с зачеркнутым итогом, а вместо оного — проставленную круглую сумму; к довершению курьеза — ведомость без подписи. Взглянув на поданную мне бумагу, я улыбнулся — до того мне все это показалось смешно.

— Могли бы подать мне почище сдаточную ведомость; отчего же вы не подписали ее?

— Зачем же подписывать, ведь это дело домашнее, между нами.

— Ошибаетесь; в службе ничего нет домашнего; вы, при приеме, находите недостатки или неисправности — я вношу деньги, чтоб исправить все. Домашнего тут ничего нет. Не угодно ли подписать ведомость?

— Я не вижу надобности ее подписывать, когда я подал вам лично.

— Как угодно; я рассмотрю ведомость.

Я поклонился, он вышел. Я приказал запрячь коляску и чрез час ехал уже в Тифлис. Придя к начальнику артиллерии, я просил его назначить комиссию для приема моей батареи, потому что вновь формируемая мною 2-я батарейная заставляет меня ехать на Джелал-оглу и у меня нет времени для спора с г. С-чем.

— Разве вам трудно сдать батарею? спросил начальник артиллерии, и в голосе его отзывалось чувство, которое немцы называют schadenfroh.

— Порядочному офицеру я бы скоро сдал. Не угодно ли посмотреть вашему превосходительству на поданную мне сдаточную ведомость?

Я показал ее. Он пожал плечами.

— Не подписана, перемарана, и что за сумма! Да значит ваша рота в совершенной неисправности?

— Я прошу нарядить комиссию для приема.

— Кого же вам угодно, чтоб я нарядил? — и назвал полковника С-го, капитана и штабс-капитана. [189]

— Будете вы довольны этою комиссиею?

— Кого ваше превосходительство назначите, я буду доволен.

На другой день вечером комиссия приезжает на Гомборы; в следующее утро она осмотрела батарею, а после обеда собралась в квартире полковника для рассуждений по сделанным замечаниям. Когда господа уселись, я вошел в комнату. Г. С-ч был тут же. Обращаясь к полковнику С-му, я сказал:

— Господа, я прошу извинить меня, что, по моей просьбе, вас побеспокоили. В сознании вашей справедливости, я прошу об одном — быть строгим ко мне, не щадить меня, за найденные недостатки или неисправности назначить самую высшую сумму.

Когда комиссия кончила работу и показала г. С-чу что она назначила, оказалось, что сумма была меньше трети, им спрошенной. Он не согласился и просил прибавить на лошадей. Попросили меня в комиссию. Рассказав дело, полковник прибавил:

— Начальнику артиллерии будет неприятно, если мы не кончим дела.

— Кажется, оно кончено, отвечал я; но если вы находите требование приемщика справедливым, то вносите его в сдаточную ведомость; я не прекословлю ни в чем.

— То-то и есть, что оно несправедливо.

— На каком же основании я внесу деньги?

Комиссия в тот же день уехала, а я на другой день с частями формируемой батареи выступил чрез Тифлис на Уроч. Белый Ключ. Начальник артиллерии, осмотрев части, остался доволен и после смотра приказал мне зайти к себе.

— Мне сказал полковник С-ий, что вы не покончили с ш.-к. С-чем?

— Мне нечего было кончать, ваше превосходительство; [190] что комиссия положила за исправление, на то я согласился, и вот деньги, которые прошу ваше превосходительство приказать принять от меня и выдать мне квитанцию в сдаче батареи.

— Да, но приемщик не согласен.

— Требования его безрассудны, и, зная исправность во всех частях моей батареи, я просил комиссию не стесняться, чтобы проворнее кончить; сам полковник С-ий сказал, что они и так назначили за все более, чем должно.

— Что же делать теперь? Батарею сдать надобно.

— Что прикажете, ваше превосходительство, то и исполню; только позвольте сказать вам, что не пройдет и года, как вы отнимете батарею у г. С-ча.

— Ну, уж вы крепко на него сердиты; я посмотрю, как это кончить.

С тем я и отправился на Белый Ключ, оставив, по приказанию начальника артиллерии, деньги под расписку старшего адъютанта.

Чрез неделю я получаю от него письмо, в коем он пишет, что начальник артиллерии, "потребовав объяснение от ш.-к. С-ча, находит справедливым его требования, а потому для получения чистой квитанции в сдаче батареи его превосходительство находит нужным, чтобы вы внесли деньги, требуемые ш.-к. С-чем." Где тут справедливость? Мнения приемных комиссий считаются безапелляционными: комиссия была назначена самим начальником артиллерии; я просил ее быть ко мне строгою, она объявила начальнику артиллерии, что назначала за все более, чем следует, и.... после всего этого находят справедливыми своекорыстные требования приемщика. Что мне было делать? Я послал свои последние деньги, мне выслали чистую квитанцию. Это было в марте.

В июне начальник артиллерии, спрашивая на [191] инспекторском смотру претензии у людей легкой батареи ш.-к. Ст-ча, до того был тронут и сладостно обворожен отличным командованием батареею, что тут же, во фронте, отрешил его от командования и приказал принять ее старшему офицеру.

Все это я изложил здесь с неинтересными для других подробностями для того, чтобы показать, что и хороший человек, как Г. Ф. Козлянинов, приехавший с предвзятою мыслью погнуть подполковника Бриммера, был несправедлив ко мне, как я сказал выше.

В прежнее время держать в исправности артиллерийскую батарею можно было не иначе, как расходуя благоразумно экономические деньги, добываемые командиром от фуражного продовольствия лошадей, давая им меньшую дачу ячменя, на который отпускались деньги по подрядным ценам, объявляемым в приказе по корпусу. Командиры батарей брали продовольствие лошадей на свою ответственность. На сено отпускали всегда одну цену — 8 коп. за пуд, и его косили солдаты на привольной или на отведенной земле, получая во время покоса 1/2 фун. мяса и 1 фун. хлеба от командира; овощи батарея имела вдоволь из своих огородов. Артиллерийский ремонт был недостаточен. Окраска артиллерии обходилась дороже отпускаемого ремонта. Постромки, пролонжи, коновязный канат — все веревочное — рвалось в походах, а добыть было неоткуда, пока, уж в 30-х или 40-х годах, не стали отпускать из артиллерийских гарнизонов. Расходы по постройкам были значительны, а правительство не отпускало на оные ни гроша, следовательно изворачиваться надобно было, делая экономию из ячменного довольствия лошадей, что можно было только во время стоянки в штаб-квартирах, ибо на походе лошадям надо было давать полную дачу. Легко представить себе неудовольствие командира, если, по каким-нибудь соображениям, корпусный [192] штаб назначит ячменное довольствие лошадей в батарею натурою, т. е. предпишет принимать ячмень из магазина.

Вот в таком неприятном положении находился я с новосформированною мною батареею. Отослав последние мои деньги для получения квитанции в сдаче легкой батареи, я решительно остался без гроша; а тут, в мае, получаю приказ отправить два орудия в отряд, собираемый для наказания абхазцев. Как я изворачивался все это время, чтобы ежеминутные, предвиденные и непредвиденные расходы уравновесить с ничтожными приемами казенных сумм — трудно понять; но единое помышление мое в то время было, чтобы батарею мою привесть в возможной скорости к единообразию и в благоустроенный вид.

Выступая из Гомбор с новою батареею, чтобы следовать на ур. Белый Ключ, я, по просьбе солдат легкой батареи, оставил им моего Полкана, ходившего с ними всегда на покос. В то же время Белка, объявившая войну собакам маркитанта, была ими так искусана, что не могла ходить, почему я ее при выступлении не мог взять с собою, а просил фельдфебеля Логвинова при случае переслать ее ко мне на Белый Ключ, что он и обещал. Итак, с нами на новые квартиры пошел один Приблуд. Так как солдаты моей прежней батареи крепко любили Белку и расстаться с нею им было жаль, то в продолжении двух месяцев посылаемые почти еженедельно вестовые в бригадный штаб на Гомборы, с почтою, не могли увезти Белки. Сначала показывали, что у нее нога болит, а потом прятали ее от приезжавших. В мае, месяца через два по водворении нашем на Белом Ключе, проснувшись утром, я позвонил человека; он отворил дверь спальни и только что хотел ее притворить, как в спальню врывается Белка и, громко нюхая, бросается то туда, то сюда. Я закричал: "Белка!" Она бросилась к постели, обнюхала, [193] прыг на нее и ну лизать мне лицо, а кривым хвостом машет во все стороны, насилу сбросил ее с постели. Она села на пол, хвост так и бьет пол, и все смотрит мне в глаза. Денщик тоже разинул рот и смотрит на нее во все глаза.

— Кто привез Белку?

— Не знаю, ваше высокоблагородие. Мы сидели в кухне, ее не было; когда вы зазвонили, я из кухни через сени пошел к вам, а Белки не видал.

— Может, кто из батареи ездил на Гомборы?

— Не знаю.

— Пошли вестового.

— Сходи к фельдфебелю и скажи ему, чтоб узнал, не приехал ли кто с Гомбор, и у женатых чтоб расспросил.

Вестовой, слушая мое приказание, с таким удивлением глядел на Белку, что и без спроса можно было убедиться, что он ее видит чрез два месяца совсем неожиданно. По всем расспросам, сделанным в батарее и у женатых нижних чинов, оказалось, что не только на Гомборы, но даже в Тифлис никто три дня не ездил. Так и осталось неразгаданным, каким образом собака могла найти хозяина за 100 верст: из Гомбор 18 верст до Хашмы, горами, потом вплавь чрез р. Иору, потом холмистою плоскостью со множеством разветвляющихся дорог 38 верст до Тифлиса, чрез Куру по мосту, чрез большой многолюдный город, потом плоскостью, опять со множеством расходящихся дорог, до немецкой колонии 40 верст и оттуда до уроч. Белого Ключа, все в гору, 12 верст, и наконец на Белом Ключе между расположением полка и батареи найти мою спальню? Долго, долго мы расспрашивали всех, и добились одного ответа: знать не знаем, ведать не ведаем.

На Белом Ключе был расположен 41-й егерский полк. [194] Командир полка п. Кр-ский, бывший перед тем дежурным штаб-офицером, был женат и бездетен. Тифлисские знакомые часто съезжались к нему. Добродушие хозяина, приветливость хозяйки делали дом их приятным; между служебными занятиями и вечернею болтовнею, иногда и танцами, время шло скоро. Около половины августа полковница К-ская, возвратившись из Тифлиса, привезла известие что барон со всем семейством желает провести день в именин баронессы (Елизавета Дмитриевна была урожденная Зубова), 5-го сентября, на Белом Ключе. Все население расшевелилось, а у хозяев начались рассуждения о приеме дорогих гостей и как бы пребывание их сделать веселее.

— Утром — прогулки в экипажах, верхом, пешком; обед; вечером — танцы... все это так обыкновенно! Ничего не выдумаешь, такая досада! сказала полковница.

— Ну, для разнообразия я сделаю фейерверк — сказал я — угодно вам?

— Вот это мило, Эдуард Владимирович; только пожалуйста не одне ракеты, а выдумайте что-нибудь повеселее.

— Повеселее? Легко сказать! Что ж в фейерверке можно выдумать веселого? хоть бы что-нибудь не совсем обыкновенное?....

Так как фейерверк должен был спускаться около дома полкового командира, в коем остановится барон, то припомним положение окрестностей дома. Он был расположен на широком уступе горы, у каменного обрыва, где вниз протекал родник прекрасной, здоровой воды, от которого местность и получила название. Вода из него вливалась в небольшой пруд. С противоположной стороны дома была гора, на вершине только покрытая лесом, а затем всюду до верха голая; с третьей стороны были службы, а слева, по отлогой покатости горы до самого низу, был сад, оканчивавшийся у дороги, которая была между садом и прудом, [195] вела к роднику. По этой дороге скот ходил на водопой к источнику.

Времени было довольно — слишком две недели; вот я и выдумал: на пруду поставить корабль, убрав его свечами с буквою Е, и зажечь его проводом из сада. На горе помфейер со звездками, в ружейных стволах, представляющий также букву Е, около которой вертящееся колесо наверху, а по сторонам пирамиды; потом жаворонки, лусткугели, бураки, павильон — все на голом месте вершины горы, и там же, как финал, бурак в 1000 шверманов и 1000 звездок. Распределение фейерверка было очень красивое и при зажжении понравилось; но добыть 150 стволов для помфейера стоило мне не малого труда. Тут г. полковник показал себя дежурным штаб-офицером, т. е. скрибом, а не солдатом: "ну как испортятся?" Однако мы уломали доброго старика. Пробы всех работ были удовлетворительны; ударная ракета шла плавно по проволоке и зажгла хорошо.

3-го сентября приехал барон с семейством: старшая дочь, уж 16-ти летняя красавица, вышедшая вскоре за командира карабинерного полка полковника князя Дадиани; другие две еще подрастали. Во время пребывания на Белом Ключе гости были в веселом расположении духа, со всеми приветливы и милы, и время шло скоро.

5-го, пред вечерним чаем, все сошли в сад, чтобы посмотреть на спуск фейерверка. Начать, по обыкновению, должно было с нескольких ракет, потом зажечь корабль — род плота с досчатыми стенками и мачтами. Я поднес выточенный из пальмового дерева фитиль, обвитый цветами, Елизавете Дмитриевне и просил ее зажечь проводную ракету. Баронесса отговаривалась немного, говоря, что боится, но барон сказал: "allous, un peu de courage!" — и Елизавета Дмитриевна, подойдя с боку к ракете, зажгла, по указанию моему, стопин... Вообразите ужас мой: ракета брызжет огнем [196] и ни с места! Ну как лопнет на месте и зажжет огромный чепец или платье!... Заслонив тучную даму собою, успел отвести ее за дерево, сказав только: "отойдите, отойдите, отойдите!" Ракета лопнула, не причинив никому вреда. В ту минуту зажгли корабль и баронесса, увидев свой вензель, приветливо улыбнулась мне.

Артиллеристу, приставленному к кораблю, дано было приказание, если ракета лопнет в саду, тотчас зажечь фитилем стопин. Увидев лопнувшую в саду ракету, он живо сбросил с себя все, в одной рубахе пошел в воду, влез на плот и зажег проводный стопин. Корабль вспыхнул в огне, и публика на мгновение увидела бомбардира в одной рубахе. Остряк Пот-ский, офицер по особым поручениям при корпусном командире, говорил потом, что рубашки у артиллеристов очень коротки, "mais que l'homme etait bie bati, il avait le droit de se montrer, que c’etait un plaisir a l’regarder et qu’au bout du compte, le tableau etait charmant a les dames devaient etre contentes." Этот артиллерист, стоя у воды, прозябнул и пошел выпить водки, чтобы согреться; в это время запоздалая корова, направляясь к водопою, оборвала проволоку. Один из наших офицеров, увидя проволоку на земле, взял бывших тут лаборатористов и, не сказав мне ничего — я был в комнатах у барона — давай поправлять, да второпях и не приметил несчастной ветки от дерева, прилегшей к проводной проволоке и задержавшей ракету. Это и было причиною неудачи.

Во время фейерверка, который до самого конца шел весьма хорошо и в порядке, Григорий Владимирович Розен припомнил мне о фейерверке на кумыкской плоскости, прибавив: ”а бурак был великолепный, и Алексею Александровичу очень понравился."

— Это он и просил меня сделать тысячный, да чтоб я сам сосчитал и швермана, и звездки. [197]

— Он все необыкновенное любит.

— И теперь будет для финала такой же, ваше высокопревосходительство.

Барон, обернувшись к Елизавете Дмитриевне, начал ей рассказывать, как во время кампании 1832 года я ежедневно веселил лагерь спуском разных фейерверочных штук.

6-го уехал барон, а на другой день уехала баронесса с дочерьми. Вечером, в чайное время, я был у них и между разговорами просил позволения проводить с гор на плоскость, до колонии. Елизавета Дмитриевна сказала: "только прошу быть в сюртуках, а не так как сегодня, в мундирах; непременно в сюртуках." В сюртуках! Этакую гордую даму, жену нашего высшего начальника, да при ней еще такие миленькие дочки, и провожать в сюртуках! Нет, m-me la baronne, nee Zouboff, этого нельзя. На другой день погода была сырая; на нашей гористой местности лежал небольшой туман, и холод был чувствителен нам, в мундирах провожавших наших дорогих гостей. Под гору с каретами ехали бережно, тихо, иногда тормозили, а, возвращаясь в гору, не расскачешься, и потому эти 24 версты, до колонии и обратно, мы порядком прозябли. Молодежи сошло с рук, а я схватил осеннюю лихорадку, возвращавшуюся ежегодно в это время и не покидавшую меня в продолжении 9-ти лет. Весною и летом здоров, особенно в походах, на воздухе; как осень — так треплет. Только перемена места, благорастворенный воздух Варшавы и благоразумные, энергические советы доктора В., советовавшего мне, несмотря ни на какую погоду, стараться всегда быть на воздухе, излечили меня.

В октябре приехал начальник артиллерии, строго инспектировал батарею, остался доволен; был очень приветлив, хвалил работы в мастерских и в особенности то, что ни от кого не слышал ни одной претензии. "Что это он так [198] приветлив, так ласков," думал я себе, и скоро узнал причину. Накануне выезда, когда после ужина господа разошлись и мы остались вдвоем, начальник артиллерии говорит мне:

— Вы слышали, что командир 20-й бригады полковник В-ло уходит; я хочу представить вас на его место.

— Старше меня есть двое в кавказской артиллерии, и даже один полковник.

— Ну, да вы знаете, что им нельзя поручить бригады, и потому уж это мое дело.

— Ваше превосходительство, вы знаете, как я сдал только что легкую роту, вам известно тоже, как я формировал эту батарейную батарею. Я ничего не получил ни с бригадных командиров, ни с несчастного товарища, которого хотели отдать под суд за растрату казенных сумм. Мне нечем сдать батарею.

— На ваше место назначается капитан Л-н, зять начальника штаба. Он ему прикажет быть снисходительным при приеме.

— Я до сих пор снисхождения по службе не просил; ваше превосходительство ставите меня в положение потерять репутацию хорошего офицера. У меня всего 100 червонцев, взятых мною у подрядчика за недоданный ячмень. Вот все, что я имею.

— У вас батарея в порядке; его дело будет из экономических денег привесть ее в совершенную исправность. Итак, это дело кончено.

— Я по службе не смею возражать, а потому повинуюсь.

Тем разговор и кончился; мы разошлись. Спал я плохо. Уезжая, начальник артиллерии говорит: "через месяц, полагаю, ваше назначение выйдет." Но оно длилось более двух месяцев, ибо из Петербурга был запрос: отчего назначают младшего в бригадные командиры, и должно [199] было донести, что подполковник Бриммер назначается, как отличный офицер, для исправления 20-й бригады.

Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 16. 1895

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.