|
БРИММЕР Э. В. СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА, воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году. (Настоящие записки покойного генерала от артиллерии Эдуарда Владимировича Бриммера доставлены в редакцию его родственником, полковником Александром Ивановичем Фон-дер-Ховеном, которому перешли но наследству с правом печатания.)
I. Род наш. Внимательность Императора Павла. Фельдфебель — крестный отец. Добрая память Павла I. Умный, добрый гувернер. 1-й кадетский корпус. Артиллерийский прапорщик сам себе протектор. Немудреная наука. Смотр при с. Вертю во Франции. L’armee d’occupation. Приятная стоянка. По проводам — спасибо. Не палка бьет, а рука. На кантонир-квартирах. Не всякую выдумку к делу применишь. Дионтр, названный бестужевским. Не впопад себя потешишь — народ рассмешишь. Ждал спасибо — "дурака" получил. Движение — жизнь. "Прошу вас, не берите с меня примера". Балакирев. Выступление из Франции. Самоучка-коновал и отец-командир. Отдых. Квартиры в таврической губернии. Живое эхо. Служба в Петербурге. В кабинете у Императора. Недогадливость больших господ. Генерал Ермолов. Перевод мой в кавказскую гренадерскую бригаду. Первое представление Ермолову. Род наш древний дворянский, из северной Голштинии. Когда тевтонские рыцари овладели остзейскими провинциями, для обращения приморских жителей в [53] христианскую религию, то в сонме их были и Бриммеры. Из этой фамилии некоторые, кажется, добыли себе поместья в Лифляндии, другие в Эстляндии. Родовое имение наше было с. Мерьяма, лежащее от Ревеля к Пернову; оно было продано пред смертью двоюродным братом отца моего в 1828 году и перешло в чужие руки. В начале XVIII столетия два члена этой фамилии перешли в Швецию, а оттуда в Финляндию, почему и записаны там в дворянских книгах. Известный граф Отто Фридрих Бриммер, родившийся в 1690 году в поместье Вайкуль, в Лифляндии, был голштейн-готторпский обер-гоф-маршал и прибыл к русскому Двору с наследником престола Петром Феодоровичем, впоследствии Императором Петром III. Он был кавалером голштинского ордена св. Анны и русских — Александра Невского и Андрея Первозванного, получил потомственный титул графа и значительную пенсию; умер в Висмаре 13-го марта 1752 года. Отец мой Владимир Астафьевич был старший из пяти братьев, которые, кроме младшего, умершего в юношеских летах, все были в военной службе. Владимир и Астафий, служа поручиками в Невском мушкетерском полку были выбраны при Императрице Екатерине II в кавалергарды. Оба отличались красотою, имели 2 арш. 11 верш. росту. Третий. Егор, служил в артиллерии в чине подполковника; за ошибку на учении был сослан Государем Павлом Петровичем в Сибирь, по приезде куда, внезапно, не отдохнув от курьерской езды, был отправлен для узнания порядка службы в Италию, в корпус генерала Розенберга, его дяди; умер полковником. Четвертый, Адольф, командовал Малороссийским гренадерским полком и после неудачного штурма Рущука в 1809 году, вместе с другими, оставшимися в [54] живых начальниками колонн, был отставлен от службы и поселился с семейством в Одессе, близь коей имел небольшое имение Дофиновку. Этот дядя (вторая его дочь, Елизавета, была за новороссийским генерал-губернатором графом Ланжероном), при поступлении на службу, был перекрещен фельдфебелем в Кузьмичи: на повторительный вопрос — "как по батюшке?" дядя отвечал — "Густафьевич!" — "Видно, что из немцев, по нашему должно быть Кузьмич!” — и был мой дядя на всю жизнь Кузьмичом. Отец мой женился смолоду на девице Анне Каменской, дочери кирасирского офицера, остававшейся по смерти матери ее у родственников своих в Лифляндии. Женившись, трудно было служить в Петербурге, и потому из кавалергардов он перешел, в конце царствования Императрицы Екатерины, в Невский мушкетерский полк капитаном. Матушка рассказывала мне, что отец, служа в кавалергардах и стоя на часах в комнатах дворца, за какой-то прямой ответ, данный Государю Наследнику Павлу Петровичу, понравился ему. Вступив на престол, Император вспомнил кавалергарда, произвел его в маиоры, а вскоре затем в подполковники, назначив комендантом в г. Петрозаводск, где в 1797 г. февраля 24-го я родился. Кажется, в том же году батюшка был произведен в полковники, переименован в статские советники и назначен директором г. Павловска и шлосс-гауптманом дворца. Родившиеся там брат Павел и сестра Мария были крестными детьми Императора Павла и Императрицы Марии. Несколько собственноручных записок Императрицы Марии Феодоровны к отцу моему, имеющихся у меня, показывают доверенность и благоволение, коими пользовался он от Высочайшей фамилии. Когда зимою с 1803 на 1803 год, в жестокую [55] стужу, дворец Павловский горел, батюшка только на третий день возвратился домой, безотлучно находясь на пожаре. Он отморозил ноги, ему отрезали их, и он умер 13-го февраля 1803 года, хотя последнее время ему сделалось лучше и его катали в креслах по комнатам. Отец мой очень любил меня. Матушка рассказывала, что когда горничная утром разбудила меня и объявила, что батюшка умер, я вскочил на постельке и дал ей оплеуху. "Ты всегда был такой вспыльчивый" — прибавила матушка. Вижу, что пословица справедлива: горбатого и могила не исправит. По прибытии нашем в Павловск, старший брат Егор и я были записаны в Пажеский корпус, но, по смерти отца, Его Высочество Константин Павлович приказал нас определить в 1-й кадетский корпус. Великий князь очень жаловал этот корпус и часто его посещал. Мы поступили туда в мае того же года. В Павловске у нас был гувернер, который поселился в Петербурге и навещал нас в корпусе. Он нам часто говаривал: "Soyez brave homme comme votre pere et vous fairez votre chemin". Эта фраза доброго гувернера была у меня в памяти всю жизнь. Из корпуса у меня осталось мало приятных воспоминаний. Учился я, кажется, хорошо, по крайней мере ленивым не был никогда, да и мудрено было отставать от других при поверхностном воспитании того времени. В нашем корпусе, в мое время, было три Бриммера. Так как между собой кадеты дают всем прозвища, то первого, Якова, звали толстым; он служил в артиллерии, командовал ротой и изрублен на орудии турками в 1828 году; второго брата моего, Егора, звали борода, по длинному окладу лица; этот убит в бородинской битве в 1812 году; меня, третьего, звали коньком, потому что [56] я держался прямо. Повторяю, не много приятных воспоминаний осталось у меня из корпуса. Девяти лет от роду, в 1806 году, быв в 3-й роте маиора Ранефта, я ходил на второй день Светлого праздника на-вести к Его Высочеству великому князю Константину Павловичу в Мраморный дворец в числе кадет, из каждой роты по одному; ординарцем же назначен был унтер-офицер 1-й роты Беклемишев (служил в конной гвардии). Вообразите девятилетнего ребенка в следующем наряде: мундир с длинными фалдами и панталоны темно-зеленого цвета; сапоги высокие, обрезанные под коленами в кружок; на мундире воротник высокий, красный с откосами; в два борта 12-ть пуговиц, 13-я снизу, для застежки; поясная портупея, в широкую лопасть которой вставлялся тесак, наконечник коего должен был быть виден весь из-за правой ноги; спереди на портупее огромная медная пряжка; через плечо перевязь с сумою; кивер суконный, цилиндром, с подбородным ремешком, застегивавшимся на пуговку; спереди на нем черно-оранжевая кокарда, в середине ее пуговка; на верху кивера стоячий помпон; кивер надет на тщательно причесанную, напудренную головку. Дайте этой кукле в правую руку дребезжащее ружье, чтоб темпы лихо отдавались — и вот кадет, вестовой Его Высочества в 1806 году. Помню, как однажды на экзамене я озадачил почтенного профессора Вольямута. Первый, верхний, класс экзаменовался по физике, механике и прочая. Инспектор полковник Перский вызывает меня к доске на кафедру. Профессор задает задачу по механике, очень длинную, в которой надобно было вывести две формулы и выводы обеих свести вместе, чтобы получить результат. Я хотя знал задачу, но ошибся в одной формуле, и, comme de raison — вывод вышел неверный. Кадеты шушукают мне, я [57] никак не догадываюсь где ошибка и продолжаю; но, сведя выводы обеих формул, я остановился и гляжу на мою задачу, ибо ничего не могу сделать. Так как краткое решение я очень помнил, то, не думавши много, написал его большими буквами и обернулся к классу лицом. Инспектор, разговаривавший с директором корпуса г.л. Клингером, увидев, что я кончил задачу, говорит профессору: "посмотрите у г. Бриммера". Г. Вольямут входит на кафедру, берет мел в руки и следит за решением первой формулы.— "Хорошо,"— но смотрит на другую и, повернувшись ко мне, говорит — "да вы ничего не знаете, это стыдно".... Более я не дал ему сказать ни слова, взял со стола губку, махнул перед носом профессора губкой по всей задаче и шепнул ему: "молчите, вам же стыдно будет," — затем положил губку на стол и с самодовольным видом сошел с кафедры. Инспектор, глядя на мою физиономию, приветливо спрашивает меня: "Eh bien, vous avez fini? Tres bien m. Brummer!" Я пошел к своей лавке и сел, как будто дело сделал. Кадеты, видя мой особенный способ решения задачи, долго еще фыркали и, как после мне рассказывали, их смешил еще более столбняк на фигуре почтенного профессора, который после экзамена, в первый приход в наш класс, сказал во всеуслышание: "Ваша дерзкая выходка изумила меня". В последний год моего пребывания в корпусе я был фельдфебелем в 1-й роте; у нас две роты назывались старшими — гренадерская и 1-ая. Несмотря на то, что меня кадеты звали строгим фельдфебелем, кажется, я пользовался них расположением, потому что не любил жаловаться ни офицерам, ни полковнику Арсеньеву; а как кадет зашалил или провинился в чем, так сам справлялся: подерешь за ухо, или щелчка в нос дашь, [58] да тем и кончишь. А самое большое наказание — приведу за ухо в умывальную, поставлю в угол ставчик и на полчаса посажу молодца, чтоб сидел смирно, без занятий и без разговоров. Этого они не любили, и часто провинившийся шалун просил: "пожалуйста только не в умывальную!" У детей столько жизненных сил, что им научных занятий мало, чтобы взять все их время. Из этой массы, свезенной со всех концов обширного нашего отечества для воспитания, выдвигаются более деятельные натуры и выдумывают занятия, помимо разных шалостей — всякий по своим наклонностям и способностям. Вот разные профессии, которые я могу припомнить. Птицеловство; можно вообразить сколько различных занятий требует это препровождение времени, например, вязание сетей, заготовление колышков, ловля птиц, делание клеток, наконец обучение птиц разным штукам. По каждому ремеслу были свои мастера. Были кадеты, занимавшиеся торговлею: за обедом нам давали каждому по продолговатому пирогу с кашей, говядиной, горохом и прочая; утром — каждому по белой булке, а в старших ротах по две; за пирог на другой день давали две булки, за сегодняшнюю булку — завтра две. Видите, какая спекуляция! Капитал на капитал в одне сутки. Две булки стоили пятак. Правда, торгашей было не много, но они были и торговали с успехом. Таким образом существовали кредиторы и должники. Последние были в большом презрении, и слово "должник" было бранное. В 1806 году отменили косы, но пудра оставалась до 1809 года. Каждому кадету в месяц давалась стопка сала вышиною в 1 1/2, а в основании в 1 вершок, чтобы помадиться. Стопки эти ставились на полочки над кроватями кадет, куда некоторые ставили и образа свои. [59] Можете вообразить, какое множество мышей развелось в наших длинных камерах. Ловля их была также одним из препровождений свободного времени, но истреблением не довольствовались — их приучали к запряжке. Помню одного кадета, который торговал умственным товаром, т. е. он был мастер отговариваться от всякой шалости, от всякой вины, и, сделавши проступок, всегда с таким наивным видом уверял в своей невинности и так простосердечно приводил ложные факты, его оправдывающие, что действительно ему почти все сходило с рук. Вот к этому господину ходили провинившиеся и боявшиеся экзекуции за советом — как бы отговориться? Тогда он в подробности приказывал рассказать, как было дело и, смотря по степени вины и трудности отговориться от проступка, брал за совет то булку, то пирог, а то и пятак и даже более. Конечно, не всегда отговорки его были успешны, но те, которым удавалось отговориться по его совету, восхваляли его находчивость до небес. Вот один образчик. Приходит к нему 2-й роты кадет, известный всем как малый глупый, и рассказывает ему, что разбил стекло. — Гм! Разбил стекло! А видел кто, как ты разбил? — Видел лакей, сказал каптенармусу, а Арсеньев (командовал тогда 2-й ротой) всегда за разбитое стекло розгами сечет. — Знаю, знаю, что секут розгами. Плохо! Ну — булку дашь? — Пожалуй. — Так, видишь, как завтра Арсеньев придет в роту и станет выкликать, кто провинился, так ты не плачь, а сделай глупую рожу — это тебе не трудно — и как спросят тебя, зачем стекло разбил, так ты скажи: [60] простите, Никита Васильевич, хотел разбить два, да нечаянно разбил одно, вперед не буду. Тот, как ни был глуп, однако усомнился. — Ну, пошел, небось, не высекут, больше никакой отговорки не надо — и, заставив его пересказать несколько раз, отпустил. На другой день он прибегает к нам в роту, отдает булку тайному советнику, с одушевленным восхищением благодарит за отговорку. — Ну, рассказывай, как было. — Только что Арсеньев прошел по фронту, как спрашивает у дежурного: "кто разбил стекло? Поди-ка сюда, молодец". Я подошел.— "Что ты, стекла бить? Зачем разбил стекло?" Я испугался и молчу; он опять: — "зачем разбил стекло?" Я и говорю: извините, Н. В., хотел разбить два, да нечаянно разбил одно. Он захохотал и кадеты тоже; взял меня за ухо, повернул, дал ногой подж....ка и говорит: "видно дурак — ну, пошел, да впредь, смотри, стекол не бить". А каптенармус, каналья, уже и розог принес — так кончил свой рассказ провинившийся. В начале 1815 года я был выпущен в артиллерию, в 9-ю бригаду, которою командовал полковник Черемисинов. Проезжая чрез Варшаву, где командовал резервами инспектор артиллерии барон Меллер-Закомельский, задерживавший, по повелению Государя, всех офицеров для резервов, я просился у самого инспектора ехать в армию, спешившую тогда во Францию, и он с улыбкою приказал отправить меня прямо в бригаду, которая находилась в корпусе генерала Сабанеева. Ватерлооская битва остановила нас в Нанси. Чтобы учиться приемам при орудиях, каждое утро ходил я в артиллерийский парк, расположенный за городом, но эта премудрость так [61] скоро далась, что недели чрез две бомбардир объявил мне, что я все знаю отлично-хорошо, только — "ваше благородие, лафет не надобно так сильно поднимать, когда на передок надеваете, а то надорветесь, ваше благородие". Тем и кончилось мое артиллерийское строевое обучение. В половине августа мы выступили из Нанси к с. Вертю, в Шампании, где собралось 160 тысяч русских на смотр. При воспоминании об этом знаменитом смотре, встает передо мною величественная фигура нашего Императора в сонме государей и полководцев. Помню, что вся армия одета была щегольски, наново. Все время погода стояла ясная, безоблачная; дни были чрезвычайно жаркие, а звездные ночи до того холодны, что буквально спать не давали. Помню восьмидневный голод, ибо мы питались сухарями, чаем, сыром и шампанским. С этого времени я уже стал уважать чай. Сотни торговок из ближних деревень, крича "par la goutte", шныряли по необозримым бивуакам с сыром и шампанским. Редко когда удавалось купить хлеба или булок, а на второй день уже не было в продаже домашних птиц. Гора Mont-aime, у которой армия собиралась для смотра 28-го и для церковного парада 30-го августа, отстояла от нас верст на 10, если не более. Вставали в час ночи, выходили в третьем, чтобы придти на место в шестом. В 7 часов приезжал фельдмаршал Барклай-де-Толли, в 8 часов — государи, после чего прохождение церемониальным маршем и разные эволюции продолжались до 2-х часов. Около 5-ти возвращались мы в наш лагерь. По ракетам и по пушечным сигналам орудия, стоявшего на горе Mont-aime, делались передвижения. Две конно-батарейных роты, Поздеева и Бракера, развернутым фронтом должны были проскакать ventre a terre с одного конца на другой, мимо государей, и проскакали [62] благополучно. Сердце радовалось, да и не шутка в орудиях о восьми лошадях и с тремя рядами ящиков сзади; но чем шибче бежим, тем ровнее линия. П. Поздеев рассказывал, что, закричав "марш-марш", он уже не помнил себя — "ну, как ось сломится или лошадь оступится..." На смотру 28-го числа молодой фельдцейхмейстер Его Высочество великий князь Михаил Павлович первый раз командовал резервом артиллерии и все время был перед нашей 9-й батарейной ротой. Помню, что во время движения, ящичная подседельная, испугавшись чего-то, сшибла гатлангера, но ящик скоро остановили. Ротный командир полковник Черемисинов подскакивает к лежащему солдату: "вот я тебя, б—к, вздеру, вставай!" Едва он выразил это нежное участие к ушибленному солдату, как сзади его подъехавший великий князь спрашивает: "Не ушибся ли ты, молодец? Где лекарь?" — и, отъезжая, приказал дать ему пятифранковый. Я слышал, как один усатый бомбардир с георгиевским крестом говорил товарищу: вот какой добрый, а нашему все бы подраться.— "Небось, вам мирволит!" — отвечал ему фейерверкер Клементьев. 30-го августа, когда мы возвращались с церковного парада, жара была невыносимая, и наши громадные кирасиры, расположенные бивуаками но соседству с нами, были на параде пешие со своими тяжелыми палашами, огромными ботфортами и длинными шпорами; от долгой ходьбы, жары и пыли они до того устали, что то и дело спотыкались и падали. Всех войск офицеры и солдаты ложились на поле и отдыхали; подходя к бивакам, строя уже не было — шли кучками, в разброд, едва волоча ноги. Вдруг среди этой стотысячной толпы пробегает испуганный заяц, за ним другой, третий и т. д. Куда девалась усталость, изнеможение — все воспрянули! Крики [63] "лови, лови," шум, беготня; кто кивер швырнет, кто тесак бросит в догонку; кирасир рубит палашом. С шумным говором и смехом входили в лагерь — об усталости забыли — и завидна была участь кому посчастливилась охота! Вот какого рода воспоминания остались у меня, восемнадцатилетнего прапорщика. Я брал жизнь, как Бог давал, не вспоминал прошедшего, не думал о будущем, а жил так, около себя. 1-го сентября в 3 часа утра вся армия выступила по разным направлениям в Россию. Предположено было оставить во Франции une armee d’occupation в 150 т., под начальством герцога Веллингтона, в том числе 30 т. русских: 9-я и 12-я пехотные, одна драгунская дивизии, два полка донских казаков и наша 9-я артиллерийская бригада, в составе 9-й дивизии, поступили в сводный корпус г.-л. М. С Воронцова. Мы пошли на Арси в Жуанвиль, где еще раз увидели нашего Государя, проездом обедавшего в городе. В Жуанвиле мы простояли месяц, потом октябрь и ноябрь — в Коммерси. Здесь мне отвели квартиру у m-r de Lafond, из уважаемой дворянской фамилии. Семейство состояло из матери, лет 50-ти, хозяина, веселого молодого человека, премилой жены его и двухлетней дочери. Так как я говорил по-французски, хотя не совсем бойко, и сам был малый веселый, то скоро вся семья меня полюбила, в особенности старушка, которая хотела непременно окончить мое воспитание и сделать французом. "Il faut que vous soyez francais" была ее всегдашняя фраза. Кажется, она была из богатых в городе. Родственники семьи, все дворяне, часто собирались у нее по вечерам, а в воскресенье всегда обедали гости. Получая продовольствие от хозяев, я только утром пил кофе у себя; прочее время [64] большею частью проводил в их семействе, о чем они, впрочем, сами просили меня. У них часто бывала племянница старушки, кузина хозяина, прелестная, стройная девица лет 18-ти, m-lle Albertine. Этой девицей старушка дразнила меня, уверяя, что чуть она пойдет — я непременно раскраснеюсь. И вправду, глазеть-то я любил на нее, а как она на меня посмотрит — я и покраснею. Хотя мне было уже 18 лет, но я был совершенным ребенком. Между прочим образованием старушка и вообще все хотели, чтобы я ел лягушек, но от этого блюда я всегда отказывался. В одно воскресенье, за обедом, молодая m-me de Lafond, зная, что я большой сластена, говорит матери: — Si m-r Edouard ne mange pas des grenouilles, il n’aura ni torte, ni frontignac! — Alors je me priverai du doux, pour ne pas manger ce qui me repugne, отвечал я. — Je vous forcerai bien de manger les grenouilles — вскричал m-r de Lafond — Fassiete des grenouilles, avec un baiser de ma cousine! — Ah! Bien imagine Joseph, сказала старушка. — Mais mon cousin, vous disposez de ce que ne vous appartient pas. Et puis, vous n’etes guere galant de mettre sur la meme assiete les grenouilles et… mon bien a moi. — M-r de Lafond, vous mettez un trop haut prix a une chose insignifiante, сказал я. Pour finir une fois pour toutes avec les grenouilles, je me soumets. Une assiette des grenouilles et un verre de frontignac! — я мигнул прислуживавшей девушке и наложил себе этого очень вкусного блюда. — Voyez mon cousin, un russe est plus galant que vous, сказала Альбертина. — Oui mademoiselle, возразил я с детскою [65] горячностью,— on n’aspire qu'a ce qu’on peut atteindre! Откуда взялась у меня смелость, сказав это, взглянуть на Альбертину. Старушка же говорит: — Oh, oh, il est filou, notre jeune homme. Я уверял, что блюдо было отличное, и, действительно так как у лягушек снимают только задние ножки, то в желтом кисленьком соусе с лимонами оне походят на цыплят. 24-го ноября, в день св. Екатерины, patronne des demoiselles, существует обычай у католиков, а может быть и местный, что в церкви избранная из общества девица, под руку с кавалером, во время богослужения собирает для бедных (une quete pour les pauvres). Девицы из своей среды выбирают la queteuse, а родственники выбранной ищут ей кавалера. Веселая старушка придралась к случаю подразнить меня. — Vous serez le cavalier d’Albertine, m-r Edouard. — Mais je suis protestant. — Qu'estce que cela fait, vous etes joli garcon, et il ne faut que cela! Я опять покраснел, а старушке только этого и надобно было. Это была приятная стоянка: большая, чистая комната, милые, приветливые хозяева, хороший стол. Чего еще желать молодому офицеру? В день выступления из Коммерси был очень неприятный случай с бомбардиром моего взвода Иваном Грибовым. Утром, совершенно одетый в походную форму, Грибов выходит из квартиры, чтобы идти в парк. Хозяин, кажется, сапожник, провожает его со свечей в руке. Дойдя до наружных дверей дома и уже став одной ногой за порог, Грибов оборачивается и говорит хозяину: "вот, мусье, ты бы на дорогу дал фромажу". Хозяин, имея, вероятно, в виду отвязаться от гостя, [66] толкнул его за дверь, думая, конечно, проворнее захлопнуть ее. Но, увы, толчок, хотя и сильный, как говорит Грибов, не сдвинул его с места. Бомбардир обернулся к нему лицом и говорит: "ах ты поганый французик, как ты смеешь драться?" — да хвать его в ухо. Француз повалился — и дух вон. Жена его, стоявшая на верху лестницы, вскрикнула, народ сбежался, а Грибов, придя в парк, рассказывал старшему фейерверкеру Клементьеву, что он дал французику оплеуху. Не прошло и десяти минут, как в парке сделалась суматоха; толпа французов с женщиною скоро пришли к моему взводу, и несчастный Грибов был арестован. Вот была русская оплеуха — наповал убила,— а Иван Грибов был человек небольшой, но кряжист в плечах. Поведения он был отличного и всеми любим. Граф Воронцов, по просьбе нашего полковника, смягчил строгость военного суда: Грибов прошел чрез 2000 шпицрутенов и остался в роте. Тут еще раз увидел я, что это ужасное наказание, обстановка коего торжественно-строгая, в сущности может смягчаться солдатами, или же сделаться действительно ужасным. Пехотный баталион, узнав, что солдаты любили Грибова и его наказывают только за то, что убил французика, грозно помахивая палочками, тихо опускали их на спину осужденного; о нашей команде и говорить нечего; а потому Грибов вышел только с красненькой спинкой. Но когда, близь Жуанвиля, в м. Вокулер наказывали нашей роты солдата за кражу и побег в военное время 2000 шпицрутенами с отсылкою в Сибирь, и в приказе главнокомандующего было сказано, что стыд преступления падает на роту, наши солдаты, раздраженные на негодяя за стыд приказа, приложили руку. Через строй, состоящий из 350 солдат Нашебургского полка и [67] 150 солдат нашей роты, ему следовало пройти четыре раза; проходя нашебургцев, он ни разу не упал, но сквозь небольшой строй одноротцев в каждую очередь падал три и четыре раза. В декабре, в ненастную погоду, из Коммерси мы выступили проселочными дорогами в департамент du Nord. Удивляюсь, отчего Наполеону грязь в Польше показалась такою чрезвычайною, что он назвал ее пятою стихиею. Неужели он никогда не видел топких проселочных дорог Франции? Этот переход в департамент du Nord нам очень памятен, особенно дороги около Grand-pres-Montirander. Роте пашей отвели квартиры в 6-ти верстах от кр. Avesnes, в большом селении Etroeng и в окрестных деревнях. Что сказать о нашей 3 1/2 годичной стоянке во Франции? Молодой артиллерийский офицер, я охотно занимался обязанностями службы, и начальники часто давали мне поручения; между прочим, одно артиллерийское, которое мне случай помог привести к окончанию уже впоследствии, в 1832 году, когда я командовал батареею. Вот оно. Наш бригадный командир полковник Черемисинов был недоволен кабановскими диоптрами, вошедшими перед тем в употребление в нашей артиллерии. Действительно ли он видел недостаток их, или только желал блеснуть новым изобретением перед начальством, только он не на шутку занялся изобретением нового способа наводить орудия, выдумав для этого вместо диоптра и мушки ставить два гребешка — один на тарельный пояс, другой на конец дульной части. Гребешки эти имели вид дуги с острыми зубцами. Нарезы дуги, лежащие на казенной части орудия, соответствовали нарезам гребешка, лежащего на дульной части, так, что наводили орудие по вторым, третьим и т. д. остриям [68] обоих гребешков. Тогда говорили, что если одно колесо стоит выше другого, то прицеливание с кабановским диоптром не верно. Устройство этой выдумки пало на мою долю, прибавлю, к крайнему моему неудовольствию, ибо, не смотря на поверхностное образование кадета, я все же понимал, что для правильного нарезания выемок надобны инструменты. Решено было сделать в своей мастерской параллельные бруски, а дуги отковать в ротной кузнице. Как видите, русский человек ни в чем не затруднится. Отыскали сухое дерево — и самодельщина готова. В разговоре с полковником, когда он похвалил мою работу, я собрался с духом и пренаивно сказал ему: ну, а как грязью забросает все выемки, тогда как наводить орудие? — "Прапорщик, тоже рассуждать пустился! Ну, грязь вытрут. Знай — дело делай, и не рассуждай,— молод еще!" Как видите, в те времена прапорщикам не дозволялось высказывать свое мнение, Выдумка эта была представлена в лагере графу Воронцову, но, при сравнительной пробе стрельбы, кажется, наводка по гребешкам не отличалась верностью и потому канула в Лету со многими другими подобными изобретениями. В 1832 году, командуя легкой № 1-й ротою кавказской гренадерской артиллерийской бригады, я в июне месяце должен был выступить в поход в Чечню, в состав отряда, под начальством самого корпусного командира барона Розена. В мае месяце был препровожден ко мне через начальника артиллерии, по повелению Его Высочества генерал-фельдцейхмейстера, диоптр, как было сказано, изобретенный генерал-маиором Шушериным, для испытания во время похода. Диоптр этот был тот же висячий кабановский, только привинченный к тарельной части и не снимавшийся уже с орудия. В горной экспедиции в Чечне 1826 года, потом в [69] персидской и турецкой кампаниях я убедился, что недостатки кабановского диоптра состоят в том, что он не имеет вольного качания, которое при возвышении орудия совсем прекращается и при этом он даже выпадает. Находя бесполезными перемены, сделанные в нем генерал-маиором Шушериным, я сказал гг. офицерам, что кабановский диоптр хорош, но что его надобно не вкладывать, а накладывать, чтобы не свалился и чтобы имел вольное качание, для чего надо за казенною частью сделать затыльник с рожками, на который бы его накидывать. Заняться этим я поручил прапорщику Павлу Бестужеву, который и приспособил кабановский диоптр по способу, ныне употребляемому в нашей артиллерии и названному бестужевским, хотя он все тот же кабановский. Достоинство его заключается в том, что он висячий, а не подвижной, какие употреблялись прежде под названием аракчеевских. Наш полковник все хотел щегольнуть перед 12-й бригадой и потому с восторгом принял предложение прибывшего к нам из России офицера П. Давыдова сделать для подручных лошадей подвязные гривы. Я крепко трунил над этим украшением, и когда полковник узнал, что я смеюсь над такими занятиями, я подвергнулся его гневу. Впрочем, эти прививные гривы, долженствовавшие из артиллерийских лошадей сделать грозных львов, были скоро со стыдом сброшены. В 1818 году Его Высочество Михаил Павлович, в бытность свою во Франции, сделал смотр нашему корпусу. На первом прохождении церемониальным маршем, Его Высочество, увидев эти огромные гривы, спросил у полковника: "Это что за уродливое украшение? Так этим-то вы занимаетесь в артиллерии!" И тут же, на поле, давай живее снимать гривы, так что на [70] другом прохождении, колоннами, наша батарея не безобразилась против других. Но бедный офицер попал в опалу. Граф Воронцов, желая, чтобы войска, стоявшие на кантонир-квартирах, были всегда готовы к выступлению, приказал производить всем войскам без исключения, в полной походной форме, с полным обозом, два раза в неделю, походы на 25 верст. Была ли существенная польза для службы — не знаю, но больных было довольно. Вне службы офицеры обыкновенно ходили в партикулярном платье, да и на службе не крепко придерживались формы, чему примером служил сам корпусный командир, выезжавший обыкновенно к строю в генерал-адъютантском мундире, с кривою турецкою саблею на толстом, красном шелковом поясном снурке, в треугольной шляпе без пера и надевая поверх мундира синий сюртук с откидным воротником. Так одевались и адъютанты его, хотя он им говорил, чтобы с него примера не брали. Но приказывать легко, а старший для младшего всегда и во всем будет примером, и потому перьев на треугольных шляпах никто не носил. Чтобы понять до какой степени пренебрегали формою одежды, представьте себе развод в г. Мобеже, где была корпусная квартира. Развод производился в присутствии графа Воронцова. Граф в описанном выше костюме, кроме синего сюртука. Все присутствующие в треугольных шляпах без перьев; несколько офицеров пехотных при саблях. Караулы во всей должной форме. Полковой адъютант в мундире, при кривой сабле, в синих, венгерского покроя, снурками вышитых штанах, в гусарских полусапожках, шляпа без пера. И в таком костюме молодой красивый офицер рисовался на [71] правом фланге музыкантов, проходя мимо корпусного командира. Из всех присутствующих офицеров один только нашей бригады поручик Балакирев был одет всегда по форме и никогда не носил партикулярного платья, почему все признали, что он действительно должен быть потомок ближнему человеку Петра Великого, тому Балакиреву, которого честный ум потомство обратило в смех. Наш артиллерист Балакирев был умный, честный и веселый человек. Рассказывали о нем, что он всю прошлую 1812-13-14 годов кампанию делал пешком, ни разу не садясь на лошадь, не смотря ни на какую усталость. Когда после бородинского дела приказано было ночью отходить, ротный командир подполковник Эрикс, видя молодого офицера совершенно уставшим, предложил ему верховую лошадь, но Балакирев отвечал: "нет не сяду, дойду пешком до Парижа, а там уж, если Бог допустит, вернусь верхом, пожалуй.” Я спрашивал у него, справедливо ли это? — "Справедливо! — отвечал он, улыбаясь,— что ж, тут мудреного нет ничего, не я один до Парижа пешком дошел; а вот в чем Бог был милостив: рота наша была почти во всех дедах 1812, 13 и 14 годов, а Эрикс, я и лошадь остались живы. И когда мы вошли в Париж после монмартского дела и остановились на какой-то площади, так наш добрый командир подозвал меня к себе, слез с лошади и, отдавая ее мне, сказал — ну теперь вы ее примите, когда пророчество ваше сбылось так счастливо,— и я вернулся на ней верхом". Балакирев служил впоследствии в генеральном штабе. Несколько офицеров артиллерийских, в том числе и я, были прикомандированы к свите (ныне генеральный штаб); но как главное занятие наше состояло в [72] черчении планов, снятых с занимаемых нами крепостей, а я никогда не был силен ни в чистописании, ни в рисовании, ни в черчении, то в 1 1/2 года, проведенных мною между свитскими офицерами, ни я пользы службе, ни занятия мои мне пользы никакой не принесли. Филипович, Горский и Балакирев были произведены в следующие чины в 1818 г., в бытность у нас Государя, и все трое переведены в свиту. 18-го ноября 1818 года мы выступили из наших кантонир-квартир, чтобы предпринять обратный путь в Россию. Не без доброжелательства провожали русских из Франции. Русский в чужих землях скоро снискивает расположение жителей, стараясь жить их жизнью и осваиваясь скоро с их бытом. Другие войска союзников не могли похвалиться этим; может, они и не искали того. В Германии везде нас принимали, как родных, и этот зимний поход был приятною прогулкою. Очень часто мы танцевали. Случалось и так, что прямо с танцев, надев шинель в рукава и подпоясав себя шарфом, сядешь на подведенную к крыльцу лошадь и отправляешься в поход. Но если были дни веселые, то были и крайне грустные и смешные. Тогдашнее произвольное и нередко жестокое обращение начальников с подчиненными было часто причиною грустных сцен. Расскажу одну из многих, оставшуюся в памяти, в неиспорченном сердце молодого офицера. У нас в батарейной роте был коновал из чуваш, толстый, добрый малый, прост до глупости и ничего не понимавший по своей части, кроме того, что успел выучиться у немцев и французов во время стоянок на квартирах, одним словом — самоучка. Вы спросите, да кто ж его сделал коновалом? А вот как: в [73] роту привели рекрут; прежде всего выбрали в музыканты, потом отобрали невзрачных в нестроевые и из них замещали вакантные штатные звания. Наш толстый чуваш, не зная никакого мастерства, непригодный в строй, был назначен в нестроевые, и как звание штатного коновала было вакантное, то его сделали коновалом. Он выучился пускать лошадям, впопад и не впопад, кровь, во всех внутренних болезнях давать внутрь какие-то лепешки, а самое действительное лекарство его было при мокрецах у лошадей — чаще намачивать больную ногу уриною. Можете вообразить, что с такими практическими познаниями коновал-чуваш, при двухстах лошадях батарейной роты, иногда попадал в затруднительное положение. Так случилось однажды и в обратном походе из Франции. Выйдя из Гейдельберга, где студенты из остзейских провинций, провожая роту, шедшую с музыкою через город, кричали нам — "кланяйтесь России, нашему славному отечеству!" — мы продолжали идти около Неккера. Проезжает полковник и видит, что подручная орудийная лошадь в первом взводе хромает; он спрашивает ездового: — Отчего лошадь хромает? — Не могим знать, ваше благородие, уже третий день хромает. — Коновал лечит? — Дает примочку, ваше благородие. — Отчего заводную не взяли вместо нее? — Коновал говорит, что ничего — может идти. — Послать коновала! Между тем рота остановилась на привал. Полковник все выговаривал то капитану, то взводному командиру, то ругал ездового и тем ставил себя в diapason раздражительности. Приходит коновал. [74] — Отчего ты лошадь еще не вылечил, уже три дня хромает? — Я примачиваю ногу. — Нога болит, а оставляешь ее в запряжке? Вот я тебя, с…с...! Розог! — Да, помилуйте, ваше высокоблагородие, я больше этой примочки ничего не знаю. — Не знаешь, лентяй! Ложись! И так как палки и розги всегда были в обозе, то несчастного чуваша разложили и секли, секли, что он и кричать перестал. Когда перестали, он все лежал.— "А, встать не хочешь? Воды!" В баклагах принесли из Неккера декабрьской воды и окачивали лежащего; но солдаты тут же подняли его и увели с глаз начальника. Сколько таких расправ мог бы рассказать всякий, служивший в былое время. Из г. Петрикау я был послан в Варшаву, отвести польских уроженцев из артиллерии для выбора в гвардию. В январе месяце бригада наша пришла в Житомир и расположилась на квартирах в окрестностях. Мой 2-й взвод пошел в Ловково, имение графа Пушинского, в 12-ти верстах от города. Этот трехмесячный отдых в шумном доме богатого помещика памятен мне, как веселое время беззаботной юности. В начале мая бригада пошла в таврическую губернию и расположилась по левому берегу Днепра на постоянных квартирах. Наша рота стояла в с. Большая Знаменка. Народ жил в привольи, и о знаменских бабенках говорили: это знаменская идет да шумит, давая тем знать, что она вся в нарядах. К нам начали приезжать начальники для смотра батарей, чтобы лично убедиться в распущенности войск Французского корпуса. Такова была репутация подчиненных графа Воронцова. Приехавший к нам начальник артиллерии 2-й армии генерал от [75] артиллерии Левенстерн пустился в разговоры с нижними чинами. Остановившись перед правым флангом, он поздоровался с ними и спросил: — А что, ребята, вы рады, что вернулись в любезное отечество? — Рады, ваше превосходительство. Проходя по фронту и смотря на строй, хвалил обмундирование и был, кажется, в хорошем расположении духа. Затем генерал из немцев спросил солдат: — А хорошо вам было во Франции? — Хорошо, ваше превосходительство. — Что ж вам досадно, что вы вышли оттуда? — Досадно, ваше превосходительство. Как видите, русский солдат весь живет в начальнике и не понимает противоречия. В декабре этого года я поехал в отпуск в Одессу, а оттуда в Петербург, где Его Высочество, по случаю формирования артиллерийского училища и учебной артиллерийской бригады, приказал мне остаться в Петербурге. При первом представлении моем, Его Высочество вынес мне нарисованного офицера в предположенном мундире артиллерийского училища и приказал так одеться. На десятый день я был готов и в половине седьмого утра приехал к Михаилу Павловичу. В 7 1/2 часов — это было в феврале 1820 года, тогда и начальство подымалось рано — принимал Великий Князь, а в 9 часов утра — Государь. Развод был всегда в 11 часов. Когда Его Высочество принял рапорты от адъютантов и ординарцы явились, пришел князь Петр Михайлович Волконский, осмотрел меня и мы трое пошли на половину Государя. Подходя к покоям Императора, Его Высочество говорит мне: "когда Государь спросит вас о чем, то говорите громко, ясно, внятно",— Император Александр [78] был туг на ухо. Вошли в комнату. У окна стоял Великий Князь Николай Павлович, пред диваном лежала большая собака. Князь Петр Михайлович Волконский пошел в другую комнату, собака за ним. Я стал пред диваном. Братья поздоровались и стали разговаривать. Минут чрез пять вышел Государь с своим начальником главного штаба и с собакой, которая легла подле меня у дивана, на прежнем месте. При входе Императора Великие Князья взяли шляпы в левую руку и низко поклонились. Государь с Михаилом Павловичем подошли ко мне. Осмотрев мундир, Государь тронул слегка пальцем середину мундира и сказал: — Не лучше ли будет сделать однобортный, как в инженерном училище? Михаил Павлович поклонился. Государь спросил меня: — Как фамилия ваша? — Прапорщик Бриммер, Ваше Величество. — Давно ли вы служите? — С 1815 года. Его Величество обратился к Михаилу Павловичу: — Как долго в одном чине! Какой вы бригады? — 9-й артиллерийской, Ваше Величество. — Вы были в корпусе у графа Воронцова? — Точно так, Ваше Величество. Государь сделал мне приветливый знак головою, Михаил Павлович отошел в сторону, я повернулся налево и пошел. Представление кончилось, но величественно-приветливый вид Государя остался у меня в памяти. В то время служебный день начинался очень рано, зимою и летом одинаково. В 7 часов утра уже собирались в отделении Зимнего дворца, где жил Великий Князь, полковые командиры, адъютанты с рапортами, [77] офицеры с ординарцами и вестовыми от полков, коих Его Высочество Михаил Павлович был шефом, а в четверть восьмого Великий Князь принимал. Вышедши от Государя, я пошел на половину Михаила Павловича. Вскоре пришел великий князь и, подойдя ко мне, сказал: "вы будете служить в артиллерийском училище." Через месяц меня произвели в подпоручики и до сформирования артиллерийского училища и учебной артиллерийской бригады прикомандировали к гвардейской артиллерии. В августе месяце я получаю записку — завтра, в 6 ч. утра, быть у генерала Засядки. На другой день, в назначенный час, я нашел генерала за бумагами. Он обернулся, когда я вошел. — Что вы так не веселы? — Не имею причин быть скучным. — Может от того, что Его Высочество, зная вас за хорошего строевого офицера, приказал назначить в учебную бригаду? — Его Высочество сказал мне, что я буду служить в артиллерийском училище. — Да, но там, по штату, положено быть поручиком, а вы подпоручик. — Это легко поправить Его Высочеству. Генерал обернулся на стуле и спросил: как так поправить? — Произвесть меня в поручики. — Да-а-а! Но Его Высочество не догадался. Тем кончился разговор, и я остался служить в Учебной артиллерийской бригаде. Два года житья в Петербурге несомненно убедили меня, что молодому, веселому, но бедному офицеру плохая жизнь в столице. Хотя знакомых приятных семейств и было у меня много, но общественные удовольствия, за которые надобно было платить, [78] были мне не по карману, и потому часто грусть нападала на сердце. В особенности досадовал я, что не мог часто бывать в театре. В 1820 году, собираясь командовать армиею, назначенною в Италию, приехал с Кавказа в Петербург генерал Ермолов. Все офицеры, служившие когда-либо под его начальством, ездили к нему представиться. 9-я артиллерийская бригада, в которой я начал службу, была в составе сильного авангарда, которым Алексей Петрович командовал в Кракове в 1814-15 годах; и хотя я прибыл в роту уже по распущении этого 90,000 авангарда, тем не менее поехал с артиллеристами, чтобы увидеть генерала, о котором тогда много говорили и который, по мнению Государя и народа, стоял во главе способнейших генералов России. Первый взгляд на Ермолова сделал на меня сильное впечатление. Несколько артиллерийских офицеров приехали к нему в десятом часу утра, ранее обычного приемного часа. Генерал не хотел нас заставлять ждать и вышел тотчас еще не совсем одетый: из-под сюртука виднелась русская рубашка с косым воротником, что напомнило мне о нелюбви его к немцам. Высокий, могучий рост генерала, его прямая воинская осанка, лицо редко встречаемой мужской красоты, умные глаза и вообще непринужденность и приветливость всей особы поразили меня.— "А, кровь моя, артиллеристы!" — и всякого из нас подарил или вопросом, или приятным словом. Я вышел от Алексея Петровича совершенно очарованный и, садясь с товарищами на дрожки, сказал: непременно буду служить у него под начальством.— "Да он немцев терпеть не может?" — Пустяки, да и какой же я немец? В начале 1822 г. Его Высочество был так милостив, что снизошел на просьбу мою и перевел меня в [79] Кавказскую гренадерскую артиллерийскую бригаду. В тогдашнее время просьба порядочного офицера о переводе его на службу в Грузию была делом не совсем понятным, и потому Его Высочество приказал спросить меня, что я там забыл? Когда командир бригады полковник Коцарев представил меня в станице Екатериноградской генералу Ермолову, он спросил меня: "за что вас сослали к нам?" — и тем вызвал у меня ответ: я не думал, что в кавказский отдельный корпус ссылают, и просился у Его Высочества о переводе, желая иметь честь служить под начальством вашего высокопревосходительства. И слова мои были истинной правдой, ибо я, просясь в Грузию, совершенно не знал никого там, кроме генерала Ермолова, только раз виденного. Алексей Петрович приказал меня взять в экспедицию, которую он предполагал тогда сделать в Кабарду для проложения новой и доныне существующей дороги из Екатеринограда прямо по Владикавказ, оставив Моздок слева. Мне дали в команду два конно-казачьих орудия Волгского казачьего полка и 6 кегорновых мортир, чтобы ходить по горам. Так я начал службу на Кавказе, с усердием исполняя все возлагаемые на меня поручения и в обыкновенное время занимаясь своими обязанностями по вверенной мне части. Кроме службы я мало имел развлечений; но кто желает заниматься службою, тот на Кавказе найдет много занятий. Там я сроднился с кавказским солдатом и в особенности с артиллерийскою семьею. Во время моей службы в кавказском отдельном корпусе я сделал 8 горных экспедиций, персидскую и две турецкие войны. В конце 1830 г., при восстании Польши, я поехал в отпуск в Петербург и Ригу. В то время была холера. После опустошений, произведенных ею в Грузии и в особенности в Тифлисе, она перешла через Кавказ [80] и распространилась по всей России. В польскую кампанию я не попал, но участвовал в усмирении литовского восстания. Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 15. 1894
|
|