|
ПОТТО В. А. КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА В отдельных ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ. ТОМ V. ВРЕМЯ ПАСКЕВИЧА. VII. Военно-Грузинская дорога. Покорение Осетии, стоявшее на очереди после присоединения к России джаро-белоканских лезгин, тесно связывалось с вопросом о безопасности Военно-Грузинской дороги, служившей единственным путем, соединявшим Россию и Грузию. Боковых сообщений через Баку или Поти тогда не существовало, и потому охрана этого пути, как единственной коммуникационной линии, по которой двигались войска й ходили транспорты, составляла всегда предмет живейшей заботливости русских главнокомандующих. До Ермолова дорога, начинавшаяся в Екатеринограде тотчас по переезде через Малку, шла через Моздок, по правому берегу Терека, в самом ближайшем соседстве беспокойных чеченцев. Ермолов перенес ее на левую сторону и направил на Татартуб и Ардон. Расстояние выходило короче, но относительно безопасности дорога выиграла не много. Военные посты, расставленные по ее протяжению, были не в состоянии вполне оградить ее от набегов, и чеченцы из-за Терека, а осетины из горных ущелий нередко прокрадывались небольшими партиями и нападали на проезжающих. Почтового тракта по этому пути не было — он прекращался у Екатеринограда, откуда до самого Владикавказа [86] проезжавшие нанимали лошадей и отправлялись один или два раза в неделю с конвоем, носившим название «оказии». Теперь подобные путешествия отошли уже в область преданий; но вот как рассказывает о них Пушкин, посетивший Кавказ именно в описываемую нами эпоху. «В Екатеринограде — говорит он: — на
сборном месте соединился весь караван,
состоявший из 500 человек пли более. Пробили в
барабан: мы тронулись. Впереди поехала пушка,
окруженная пехотными солдатами. За нею
потянулись коляски, брички, кибитки солдаток,
переезжавших из одной крепости в другую; за ними
заскрипел обоз двухколесных ароб. По сторонам
бежали конские табуны и стада волов. Около них
скакали ногайские проводники в бурках и с
арканами. Все это сначала мне очень правилось, но
скоро надоело. Пушка ехала шагом, фитиль курился,
и солдаты раскуривали им трубки. Медленность
нашего похода, (в первый день мы прошли только 15
верст), несносная жара, недостаток припасов,
беспокойные ночлеги, наконец, беспрерывный скрип
ногайских ароб выводили меня из терпения. Татары
тщеславятся этим скрипом, говоря, что они
разъезжают, как честные За Владикавказом нельзя было достать уже и этого. В горах не было ни постоялых дворов, ни маркитантов, [87] и путешественникам приходилось запасаться провизиею почти до самого Тифлиса. Самый Владикавказ, имевший важное стратегическое значение для края, был беден промышленностию, хотя и представлял собою небольшой городок с правильно разбитыми улицами и с четырехтысячным смешанным населением русских и горцев. От Владикавказа начинался уже переезд через горы. Дорога верст пять шла по равнине, но потом исчезала совершенно в горных теснинах. Громады, которые, казалось, загораживали путь, с приближением к ним точно раздвигались, и Кавказ — по выражению Пушкина, — принимал путешественника в спое святилище. Говорят, что тог, кто видел Кавказ, может умереть, не завидуя Швейцарии; но кто видел только Швейцарию, тот не имеет еще понятия о грозном величии Кавказа. Здесь нет очаровательных, ласкающих видов, нет голубых и зеленых озер, окаймленных вдали снеговыми вершинами. В горах Кавказа все поразительно, величаво и по большей части угрюмо. В Швейцарии первенство принадлежит ландшафту. На Кавказе впечатления, производимые красивыми пейзажами, меркнут перед образом, возникающей тут же, грозной горной картины. Самый Монблан уступает даже второстепенным кавказским горам, не говоря о Казбеке и Эльборусе, которые превышают его почти на целую версту. Шум горной швейцарской Рейсы далеко не может сравниться со львиным ревом Терека, и никакая Семплонская дорога не может стать в параллель с русским путем, проложенным в Дарьяльском ущелье. До Балты, где теперь почтовая станция, а во времена Паскевича стоял казачий пост, природа сохраняет еще живописный и мягкий характер; множество звонких ручьев, с холодною кристальною водою, сбегают с гор на дорогу, самый Терек, разбегаясь в кустах, как бы прячется [88] в зелени густых, тенистых садов; и вся картина обрамляется великолепной рамой, составленной из перспективы гор зеленых, лесистых, блещущих под лучами солнца то белыми известковыми, то порфировыми, то черными шиферными скалами. Но с каждым шагом за Балту, ущелье становится, уже, природа — угрюмее и диче. Горы достигают уже такой высоты что огромные сосны, растущие на их вершинах, кажутся мелким кустарником. Стесненный Терек с ревом бросает свои мутные волны через утесы, преграждающие ему путь. Каменные подошвы гор обточены его волнами. «Я шел, — рассказывает Пушкин, — пешком и поминутно останавливался, пораженный мрачною прелестью природы. Погода была пасмурная; облака тяжело тянулись около черных вершин.... Не доходя до Ларса, я отстал от конвоя, засмотревшись на огромные скалы, между которыми хлещет Терек с яростью неизъяснимою. Вдруг бежит ко мне солдат, крича издали: «не останавливайтесь, в. б., убьют!» Это предостережение с непривычки показалось мне чрезвычайно странным. Дело в том, что осетинские разбойники, безопасные в этом узком месте, стреляют через Терек в путешественников. Накануне нашего перехода они напали таким образом на генерала Бековича, проскакавшего сквозь их выстрелы.» Ларс — это собственно замок с сторожевою башней, стоящей одиноко на выдавшимся голом уступе. Кругом его лепятся бедные осетинские сакли, едва приметные глазу. В старые годы, по всей вероятности, здесь было жилище какого-нибудь феодала, наводившего страх на целую окрестность. Отсюда он владел ущельем и собирал дань с проезжающих, если ленился их грабить. Но с тех пор, как гром русских пушек раздался в кавказских ущельях, пали все неприступные замки, истребились все гнездилища разбойников, и в ларской башне мирно обитало семейство [89] Дударовых, принадлежавшее к лучшим фамилиям Осетии. Внизу, под самою скалою, стоял военный пост и в нем размещались казаки, да одна или две роты пехоты. Теперь от фамильного замка Дударовых остались одне развалины, а на месте военного поста раскинулся поселок, где русские избы мешаются с целым рядом туземных духанов. Самая станция перенесена отсюда на несколько верст дальше, туда, где на берегу Терека лежит громадный камень, весом в несколько тысяч пудов, упавший с окрестных гор во время Ермолова. Камень так и называется «ермоловским»; но на нем нет ни надписи, ни знака, которые могли бы удовлетворить любопытство путешественника. Уже подъезжая к новому Ларсу, вы попадаете, как говорит Владыкин в своем путеводителе: — точно в глухой переулок, из которого нет другого пути, кроме обратного — так тесно сдвинулись скалы, рассеченные на двое, словно мечом, прядающим Тереком. Глаз поражается причудливым очертанием этих голых, лишенных растительности, скал, и тем не менее вся прелесть, весь ужас горной природы — еще впереди: вы только у входа в Дарьяльское ущелье, которое, как узкая щель, чернеет в нескольких саженях от крыльца почтовой станции. Дарьял, или правильнее Дарьюл, по-персидски значит тесная, узкая дорога, и это название вполне характеризует путь, проложенный между двумя отвесными стенами утесов. Здесь так узко — пишет один путешественник, что не только видишь, но кажется даже чувствуешь тесноту. Клочок неба, как лента, синеет над вашею головою. Здесь волны Терека едва находят себе место, и на протяжении нескольких верст, кроме дороги, высеченной в скале, нет ни пяди земли, где бы могла ступить нога человека. Но и эта неровная каменистая дорога была проделана только во время Ермолова. До него здесь не было [90] никакого сообщения, и проезжающим приходилось лепиться по тропе, подходившей почти под самые льды Казбека. Следы этой тропы видны доселе, как видна и скала, прорванная в одном месте порохом, в виде крытых ворот или арки, но до того низкой, что путешественники должны были снимать кузова карет или колясок и на руках перетаскивать их несколько сажень. Сколько терялось при этом времени на перетяжку рессорных ремней, на отвинчивание и привинчивание гаек; а случалось и так, что разобранный экипаж не умели собрать снова и бросали его, совершая дальнейший путь на дрогах, или на грузинской арбе. Мрачную обстановку Дарьяльского ущелья усиливает Терек. Как пойманный зверь, с яростью бьется и мечется он из края в край в этой гранитной клетке и, прядая с утеса на утес, увлекает за собою громадные скалы и с грохотом катит их по каменистому руслу. Шум его, повторяемый раскатами горного эха, заглушает слова человека. «Дико-прекрасен гремучий Терек в Дарьяльском ущелье!» восклицает Марлинский. И еще диче, еще грандиознее, при неумолкаемом рокоте волн, кажутся, стоящие кругом его, гранитные степы, местами обугленные, точно обожженные огнем, закопченные дымом. Это действие весенних водопадов. Они низвергаются вниз с такою стремительностию, что увлекают за собой тяжелые обломки гранита, который, падая, выбивает искры, оставляющие на каменных глыбах следы огня и дыма. Ничего нельзя себе представить более дикого, мрачного и грозного, нежели природа Дарьяла. Солнце заглядывает сюда лишь на несколько часов; сильный ветер дует постоянно, то со снежных вершин, то из узких горных проходов; горизонт замыкается утесами печального серого цвета; по ним бродят облака и, спускаясь вниз, покрывают дорогу туманом. Нередко разражаются грозы, сопровождаемые страшными раскатами грома, вызывающего падение каменных обвалов, срываемых сотрясением воздуха. И [91] покатости гор, и дно ущелья, и ложе Терека — все завалено обломками порфировых и гранитных скал. И дик и чуден был вокруг Только в одном месте громада утесов, как бы раздвигаясь, оставляет небольшую прогалину, на которой стоит небольшая крепостца, выстроенная из черного и розового гранита. Это крепостца — новая. А рядом с ней, на выдавшемся голом уступе скалы, виднеются развалины неизмеримо более древнего замка, седого и мшистого, одетого, как ризой, плющом и повиликою. Это знаменитый замок Тамары. Он пророс столетними деревьями и зеленеет в цветах диких роз и тамариндов. Теперь образованный север шлет одряхлевшему и усыпленному Востоку дары своего просвещения, плоды своей цивилизации и братскую любовь; а было время, когда образованный Восток древнего мира ограждал себя стенами и башнями по ущельям и высям гор от нашествия северных варваров. И этот старый замок некогда также сторожил грузинские пределы от вторжения скифов. Если судить по развалинам еще уцелевших башен и стен, по водопроводам, проложенным под закрытыми сводами, — то надо сознаться, что лучшего места для обороны найти было трудно. В этом тесном ущелье несколько сотен солдат могли остановить целую армию, с какой бы стороны она не подходила. Самое ущелье запиралось деревянными, окованными железом воротами, которые поставлены были здесь царем Мирманом за полтораста лет до Рождества Христова. Впоследствии, и ворота и замок разрушились; они еще раз возникли в XII веке при царе Давиде Возобновителе, — но затем уже навсегда отошли в область воспоминаний. Это факт исторический. Но народная легенда не может довольствоваться летописью великого царя, ей нужны мифы, — и она видит в замке Давида волшебный дворец какой-то [92] баснословной царицы Дарьи, передавшей свое, незнакомое истории, имя и самому ущелью. Народу нет дела до того, что по-персидски дария значит ворота. Он уловил знакомый ему звук, воплотил его в образ волшебной царицы и связал ее имя с мрачными развалинами, полными таинственности и суеверного ужаса. Позднее Дарья преобразилась в Тамару, как в имя более знакомое и близкое народу. По это не та великая, историческая Тамара, которою полны грузинские летописи: та — идеал величия и силы; эта — представляет собою миф, такой же таинственный и страшный, как и сама природа Дарияла. Кому неизвестна поэтическая легенда, рассказанная Лермонтовым: В глубокой теснине Дарьяла, От этого замка начиналась Грузия и путь становился безопаснее, потому что по дороге лежали уже грузинские селения, бедные и малолюдные, но предпочитавшие упорный труд легкой наживе рыцарей большой дороги Бедность и нищета являлась здесь поразительные. Земля не производила ни фруктов ни винограда, и единственным источником пропитания жителей служили небольшие посевы ячменя и пшеницы; но эти посевы были так малы, что напр., в деревне Гвилеты, стоявшей у подножия Казбека, на 20 дворов приходилось всего полдесятины пахотной земли, без пастбищ и сенокосов. И на этих-то скудных полях хлеб нередко пропадал на корню, потому что все мужчины и весь скот в самую страдную пору обыкновенно отбывали казенную работу. Натуральные повинности жителей были тяжелы и распределялись несоразмерно с населением. Жители бесплатно снабжали все посты по Военно-Грузинской дороге дровами, лесом для построек, ячменем и сеном, выставляли быков для частных проезжающих при перевале их [93] через горы, переносили на руках почту во время снежных завалов или разливе Терека, исправляли дорогу, и перевозили казенные транспорты от Ларса до Тифлиса, за что платили им 1 р. 34 1/2 коп. медью — и это почти за 200 верст расстояния! Нужно сказать, что большая часть этих повинностей была унаследована нами от грузинских царей. Почему грузинские цари издревле обложили здешний народ податью гораздо большею, нежели какая была установлена в других частях Грузии, где и земли несравненно обширнее, и способы сбыта произведений легче — объяснить трудно. Можно предположить только, что цари, установляя подать, принимали в расчет не количество и плодородие земли, а спокойствие и безопасность жителей. Грузия ежегодно разорялась лезгинами, турками и персиянами, а жители здешних горных теснин были недоступны неприятелю. За Дарьяльскою тесниною тотчас начинается Хевское ущелье; оно гораздо шире Дарьяла, и в нем более света и воздуха. Из-за гор уже начинает показываться белая шапка Казбека. Здесь переправа через Бешеную балку, самое имя, которое достаточно характеризует этот поток, мгновенно превращающийся после дождя и во время таяния горных снегов в реку, превосходящую своим бешенством Терек. За Бешеною балкой снова долина, — и по ней разбегается Терек. Громады гор обступают его со всех сторон. — И между них, прорезав тучи, Дорога идет у самой подошвы этой горы, мимо грузинской деревни с готическою церковью и княжеским домом, выстроенным со всеми затеями восточной архитектуры. Эта деревня имеет историческое значение, так как в старые годы служила передовым форпостом, заслонявшим выход [94] из Дарьяльской теснины. Она была пожалована грузинскими царями князьям Казы-Бекам, выходцам Большой Кабарды, обязавшимся защищать дорогу от горских набегов. От имени князей, поселившихся у подножия исполинской горы, русские стали называть и самую гору Казбеком. Так, по крайней мере, объясняют происхождение этого названия, вовсе неизвестного соседним народам. Местные жители называют гору Бешлам-Корт, грузины — Мхинвари, а осетины Черпети-Чуб, т. е.: пик Христа. Волшебный и полный поэзии мир окружает эту гигантскую гору, поднимающую свое чело в заоблачные пространства более чем на 16 тысяч фут. Вековечные снега ее дают начало бурному Тереку, и в солнечные дни горят и сверкают ослепительным блеском. На одной из заоблачных скал Казбека, как раз напротив военного поста, где теперь почтовая станция, — чернеет старинная церковь или монастырь, называемый и Степан-Цминде и Цминде-Самеба. Божественная служба совершается здесь ежегодно только три раза, и тогда масса богомольцев со всех сторон приходит на поклонение святыне. Храм окружают могильные плиты, и из рассевшихся кое-где каменных стен уже пробивается трава, свидетельница многих веков, протекших над его крепкими сводами. Внутри сохраняются еще некоторые старинные украшения, и, как памятники прошлого величия Грузии, стоят какие-то старые трофеи, — турецкие бунчуки, Бог весть кем и когда сюда занесенные. Вид со скалы, с высоты 7,600 футов, на соседние горы и ледники Казбека — очарователен. Но еще более очаровательное и чудное зрелище представляет сам монастырь, в час раннего утра, когда белые, разорванные тучи протягиваются через вершину горы, и уединенная церковь, озаренная первыми лучами солнца, кажется плавает в воздухе, несомая облаками. Высоко над семьею гор, [95] Многие полагают, что с этим монастырем связана та чудная легенда, которая рассказана Лермонтовым в его поэме: «Демон». Но это едва ли справедливо, потому что есть монастырь еще выше, еще неприступнее, на грозных скалах, поднимающихся уже на рубеже вечного снега. Там у ворот его стоят Посещавшие этот монастырь говорят, что он несомненно был обитаем; там есть и кельи, высеченные в скалах, и могильные плиты, на которых грубые надписи уничтожены временем. Но была ли здесь церковь — народ не помнит, и потому приходится верить поэзии: Услыша вести в отдаленьи Самая вершина Казбека, по народному поверью, место святое, до которого никто не может достигнуть, если не будет чист так же, как девственные снега Казбека. Арарат хранит на своей вершине ковчег. На темени Казбека — разбит шатер Авраама, осеняющий вифлиемские [96] ясли, в которых покоился божественный Младенец. У местных жителей сохранилось предание о том, как при царе Ираклии один благочестивый священник вызвался войти на вершину и взял с собою сына. Старик погиб бесследно в ледниках Казбека, но юноша вернулся с куском неведомого дерева, с лоскутом шелковой материи и с золотыми монетами, приставшими к подошвам его бандулей, — это было то самое золото, которое волхвы, сопутствуемые звездою, принесли Спасителю в дар вместе со смирною и ладоном. Так рассказывают об этом старые люди. Через сто лет члены лондонского альпийского клуба, известные ходоки по горам, Фрешвильд, Мур и Теккер взялись опровергнуть мнение об абсолютной недоступности вершины Казбека и поднялись на нее 18-го июня 1868 года. Сокровищ там они никаких не нашли, а вернувшись с пустыми руками, не поколебали веры туземцев в неприступность Казбека. Несмотря на святость чтимого места, народные легенды населяют и Бешлам-Корт горными духами, которые стерегут его вершину и иногда показываются тем, кто охотится за турами. За Казбеком дорога заметно начинает подниматься в гору. Быстро извиваясь, еще с ревом бежит бурный Терек в каменной раме утесов, но берега его уже не так угрюмы и дики. Подъезжая к бедной осетинской деревне Ачхоты, путник поражается шумом горного потока, мешающимся с ревом дикого Терека. Это вырывается из Гудошаурского ущелья Черная речка, по временам величественная и страшная не менее самого Терека. В сороковых годах по этому ущелью пробовали проложить почтовую дорогу в обход крестового перевала. Дорога через Буслачир и Гудомакарское ущелье действительно выводила прямо к Пассанауру; но снежные завалы, еще более страшные на этом пути, чем на старой дороге, скоро заставили от нее отказаться. [97] Между множеством развалин церквей и башен, мелькающих по вершинам окрестных скал, резко выделяются на своих утесах Сион и Георге-цихе, лежащие друг против друга. Никаких преданий о них не существует. Но здесь, как и во всей Грузии, церкви сохранились как памятники от лучшей эпохи ее, а замки — от годин кровавых смут и народных бедствий. Бывали тяжелые времена и для бедных обитателей Хевского ущелья. Это были дни, когда междоусобная война, разгоравшаяся между эриставами Арагвы и Ксана, заливала кровью и освещала огнями пожаров весь длинный путь от старого Душета до теснин Дарьяльских. Над хевцами являлись тогда властелины, но не было у них покровителей, и народ, заключенный в своих бесплодных горах, лишенный всякой промышленности, угнетенный хищными соседями, вынужден бывал для возделывания своих каменистых нив выходить на работу целыми селами с оружием в руках, а на ночь укрываться в каменных стенах, в башнях и пещерах. Чтобы спасти себе жизнь, он должен был ютиться в орлиных гнездах, менять цветущие долины на каменные склепы в области вечных туч и туманов. Напротив, Господние храмы созидались в счастливейшие дни Грузии и ставились так высоко только во свидетельство соседним народам торжества христианской религии. Все эти храмы, поражающие величием архитектуры и дошедшие до нас через целые тысячелетия — памятники или Давида или Тамары. Повсюду их громкие имена, их светлые лики. Проезжая среди этих мрачных развалин, поражающих глаз все новыми и новыми впечатлениями, путник достигает до станции Коби. Здесь перекресток трех ущелий, которые, сходясь, образуют довольно широкую, красивую долину. Справа, из Ноокаузского ущелья беспрерывным каскадом вырывается Терек. Освободившись от горных теснин, плавнее бегут по долине его быстрые волны, как [98] бы набирая новые силы для борьбы с твердым гранитом Дарьяла. Слева, чернеет ущелье Ухат-дона, откуда несется шумный поток и, пересекая долину, сливает свои мутные воды с Тереком. Окрестности богаты минеральными источниками; некоторые бьют фонтанами, и своим кисловатым вкусом, и своими целебными свойствами напоминают Нарзан. От Коби начинается уже перевал через главный Кавказский хребет. Дорога по крутому подъему поднимается прямо на Крестовую гору. На шестой версте; среди пустынной и безжизненной природы, где зимою царство вечных снегов, переезжают речку Байдару. Здесь, прислонившись к скале, стояли две небольшие осетинские сакли и висел колокол, в который звонили во время метели. Далеко разносился благовест посреди завывания бури, и давал путнику весть о близком спасении в этой снежной заоблачной пустыне, готовой засыпать и похоронить его под страшными обвалами. От Байдары подъем еще продолжался две, три версты и наконец достигал вершины горы, где на высоте 7978 фут чернеет гранитный крест, — старый памятник, обновленный Ермоловым. Говорят, что первый крест воздвигнут был здесь царем Возобновителем, как знамение его владычества над целым Кавказом; но предания относят его ко временам еще отдальнейшим и утверждают, что здесь, на этом самом месте, Кир распинал непокорных скифов, и самая гора, вследствие орудия казни, названа Крестовою. Ермолов возобновил этот крест в память сооружения Военно-Грузинской дороги. И теперь любопытный путешественник прочтет на мраморной доске, врезанной в его гранитный пьедестал, следующую надпись: «Во славу Божию, в управление генерал от инфантерии Ермолова, поставлен приставом горских народов маиором Кононовым в 1824 году». [99] Спуск с Крестовой был еще труднее подъема. Теперь по этим диким местам проложено прекрасное шоссе; но при Паскевиче, да и гораздо позднее его, до самого конца пятидесятых годов, перевал через Крестовую был такой, что путешественники обыкновенно выходили из экипажа и шип пешком. Пушкин рассказывает, что перед ним проехал здесь какой-то иностранный консул: он велел завязать себе глаза, и когда его свели под руки и сняли повязку, он стал на колена и благодарил Бога, что очень изумило его проводников. Спустившись с Крестовой, нужно было подниматься опять на Гуд-гору, составлявшую высшую точку перевала, около 9 т. фут. Она отделялась от Крестовой узкою долиной, известной под именем Чертовой. «Вот романическое название! — восклицает Лермонтов: — Вы уже видите гнездо злого духа между неприступными утесами — не тут-то было! Название Чертовой долины происходит от слова «черта», а не черт — ибо здесь когда-то была граница Грузии». Но Лермонтов, однакоже, едва ли прав в своем заключении. Граница Грузии была дальше, там, где стояли Дарьяльские ворота, а самое название произошло, как можно полагать вернее, именно от мрачных ужасов, окружающих долину и частых несчастий, случавшихся здесь от снежных обвалов. Зимою, когда снега накопляются на вершинах гор, и над самою дорогой висят пласты их в несколько саженей толщиною, когда в зловещем безмолвии заоблачной пустыни, здесь и там грохочут срывающиеся завалы, и необъятные лавины снега, перелетая через дорогу, низвергаются в пропасть, сокрушая все, что встречается им на пути, — тогда умолкают в путнике все страсти, все помыслы и чувства, кроме благоговейного страха: здесь он сознает, в смирении, что близок к смерти, близок к Богу.... Величественная и грозная природа Кавказа, с ее [100] необъяснимыми для необразованного ума явлениями, сделала горцев чрезвычайно суеверными. Пылкое воображение их населило горы бесчисленными таинственными обитателями и создало множество легенд, из которых расскажем одну, относящуюся собственно к Гуд-горе, получившей свое название от могучего горного духа, обитающего на ее вершине. В понятиях осетин страшный Гуд представляется в виде одушевленного существа со всеми человеческими желаниями и страстями, достигающими в нем, разумеется, размеров чудовищных. Человеку нельзя было безнаказанно увидеть горного великана. Находились смельчаки, которые взбирались на самую вершину горы, чтобы посмотреть на заколдованное жилище грозного духа — и могучий Гуд показывал им все ужасы своего мрачного царства. Но никому из этих смельчаков не удавалось возвратиться в аул по добру по здорову. Все они погибали, и только горные орлы, да сам старый Гуд знают — на дне каких стремнин и пропастей белеют их кости. В той самой Чертовой долине, которую переезжают, спустившись с Крестовой, есть и поныне аул, с которым соединена легенда, характеризующая наклонности горного духа. Вот что рассказывают старые осетины. В глубоком ущелье, на самом дне его, там, где Арагва вырывается из горной расселины, стоит осетинский аул, называющийся Гуд. Со всех сторон скрывают его громадные горы, которые, кажется, вот-вот раздавят бедные сакли. Но проходят века, — а горы стоят неподвижны; и только в далекой вышине их слышатся из аула глухие раскаты. То старый Гуд на своей недостижимой вершине забавляется, сталкивая в пропасть огромные снеговые глыбы. В этом-то ауле, в самой крайней сакле, жила бедная осетинская семья, которую Господь благословил рождением дочери Нины. Не было ребенка красивее Нины в целой Осетии — и старый Гуд пленился малюткою. Хотела [102] ли Нина подняться на гору, тропа, ведущая туда, сама собою выравнивалась, а камни и скалы покорно складывались в удобную и пологую лестницу; искала ли Нина с своими подругами цветов и трав, Гуд собирал и прятал лучшие из них под сводами камней, распадавшимися тотчас при приближении малютки. Никогда ни один из пяти баранов, принадлежавших этой семье, не падал в кручу и не делался добычею дикого зверя. И не раз старый Гуд, опершись могучими локтями о каменные громады, долго, не отрываясь, следил за своею маленькою Ниною. Тихие слезы текли тогда по длинной седой бороде его и, скатываясь на камни, струились ручьями до самого подножия гор. И говорили люди: «То жаркие весенние лучи солнца растопили лед на самой вершине!» Так прошло 15 лет. Из хорошенького ребенка Нина сделалась замечательною красавицею; но она, как и прежде, не замечала заботливости старого Гуда и чаще и чаще заглядывалась на молодого соседа, красавца Сосико. Гуд стал ревновать. Он заводил Сосико в трущобы, когда тот с винтовкой гонялся за газелью, застилал перед ним туманом бездонные пропасти, или засыпал его снеговою метелью. Но Сосико был отважен и ловок. Он счастливо избегал опасности, и ярость старого Гуда достигала тогда крайних пределов. В бессильном бешенстве, как шумный ураган, мчался он по своим далеким снежным пределам и на пути сталкивал в пропасть груды камней, разметывал снега, поднимал бурю, собирал грозовые тучи, кидал молнии. Гул шел по горам, трепетали внизу люди и спешили скорее в сакли. «Старый Гуд разыгрался!» говорили они. А старый Гуд не терял надежды отомстить Сосико и разлучить влюбленных. И вот, однажды, когда Сосико и Нина, в глубокую зиму, случайно остались в сакле одни и [102] не могли наговориться между собою, Гуд сбросил на них огромную лавину снега. Сакля была погребена под обвалом. В первую минуту влюбленные даже обрадовались, потому что могли некоторое время оставаться одни; они развели очаг, и беспечно, усевшись перед огоньком, предались радужным мечтам и ласкам. Но скоро голод предъявил свои требования. Отысканные где-то в углу две хлебные лепешки, да небольшой кусок сыра утолили его не надолго. Прошел еще день — и вместо веселого говора и звонкого смеха в сакле послышался ропот отчаяния: узники думали уже не о любви, а о хлебе. На четвертый день голодная смерть для обоих казалась неизбежною. Сосико, в мучительной тоске метавшийся из угла в угол, вдруг, в порыве дикого исступления, бросился к Нине и впился в ее плечо зубами… В эту минуту послышались людские голоса, мелькнул свет и дверь, очищенная от снега, распахнулась. Нина и Сосико бросились к своим избавителям, но уже с чувством отвращения и ненависти друг к другу. Обрадовался этому старый Гуд и разразился таким смехом, что целая груда камней посыпалась с гор в Чертову долину. Большое пространство ее и до сих пор еще густо усеяно осколками гранита. Вот как смеется наш могучий Гуд — прибавляют осетины, рассказывая эту легенду. Взбираясь на Гуд-гору со стороны Крестовой, на протяжении какой-нибудь четверть версты, вам кажется, что вы поднимаетесь на самое небо, потому что, насколько может видеть глаз, дорога идет все круче, все выше, и пропадает наконец в облаках, охватывающих на верху туманом и сыростью. Гроза разражается здесь уже под вашими ногами. Здесь-то, на вершине Гуд-горы, Пушкин написал превосходное стихотворение: Кавказ под мною. Один в вышине В ясные дни с вершины Гуд-горы открывается очаровательный вид на Койшаурскую долину. Мгновенный переход от грозного Кавказа к миловидной Грузии — очарователен. Светлые равнины, орошаемые веселою звонкою Арагвою, сменяют голые утесы, мрачные ущелья и грозный Терек, оставшийся далеко позади, в Коби. Славное место эта долина! восклицает Лермонтов. Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар; желтые обрывы, исчерченные промоинами; а там высоко, высоко, золотая бахрома снегов; а внизу Арагва, обнявшись с другой безымянною рекой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою, ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею. И все это вам кажется отсюда в уменьшенном, игрушечном виде, на дне трехверстной пропасти, по самому краю которой спускается опасная дорога. Не так легко спуститься в очаровательный край, как отрадно обнимать его взором с заоблачной выси Кавказа. С вершины Гуд-горы дорога на протяжении четырех верст, вплоть до Койшаурского поста, спускалась крутыми зигзагами; она до того узка, что две почтовые телеги едва-едва могли разъехаться, а между тем с одной стороны высоко поднимались гранитные гиганты, образуя сплошную отвесную стену, с другой — дорогу очерчивала пропасть такая, что целые деревни осетин, живущих на дне ее, казались гнездами ласточек. В Койшауре был пост и почтовая станция. Отсюда предстоял еще один последний спуск с Койшаурской горы — и вы уже в долине Арагвы. В настоящее время и Гуд-гора и Койшаурская станция остаются в стороне. С Крестовой спускаются прямо [104] в Квишетскую долину, на станцию Млеты. Млеты лежат ниже Крестовой, почти на четыре тысячи фут, а между тем, по этому единственному в свете спуску вы едете все время рысью, даже не тормозя экипажа. Страшные рассказы о тех опасностях, которые встречались здесь в былое время, теперь кажутся легендами. Но чтобы восстановить в воображении читателя старые образы, расскажем переезд через горы со слов одного декабриста, барона Розена, проезжавшего здесь в 1838 году. В Коби семейство Розена прибыло утром 8 ноября. Военный пост заключал в себе убогую саклю для проезжающих, бедный духан, да несколько землянок для роты, которые здесь сменяются по очереди. Услужливый ротный командир, штабс-капитан Черняев — совершенный тип Лермонтовского «Максима Максимовича», принес детям молока и очень сожалел, что помещение для них было холодное и тесное. «Впрочем — сказал он: — если не поздно, то засветло успеем переехать через горы. Который теперь час?», — Розен отвечал, что в исходе двенадцатый. «Так собирайтесь скорей, сейчас запрягут лошадей; а я и мои солдаты готовы». Лошадей запрягли в пять минут; штабс-капитан сел на своего коня, за ним 36 солдат двинулись на крутую Крестовую гору, поддерживая коляску, когда измученные лошади останавливались. Штабс-капитан часто подъезжал к экипажу и, подобно «Максиму Максимовичу», рассказывал о старом времени, когда служил под начальством Ермолова. «Теперь еще вижу — говорит Розен: — его усмешку, его кавказские замашки, его меленького рыжего коня, который спокойно и смело ступал по самому краю пропасти. Из-под конских копыт выбивались камни и падали в бездну; тогда стук и гул от падения их раскатывался эхом по целой долине, а штабс-капитан спокойно покуривал трубочку; и когда я упрашивал его не ехать по [105] такому опасному месту, он улыбаясь, отвечал: «Мы и наши кони привыкли к таким местам; случается часто мне одному ездить по этой дороге. Кажись, место просторное, а бестия рыжак все тянет к краю, да к пропасти. И знаете, все как-то тут ехать веселее и виднее». Переехав Байдару и миновав крест, уже засыпанный снегом, начали спускаться с Крестовой. День был неясный, облака плавали внизу по Чертовой долине. Тучи другого яруса собирались вверху над головою, и скоро пошел пушистый снег большими хлопьями. Штабс-капитан заметил, что густой снег, как будто убавляет свету и повторил вопрос, который час? Часы показали то же, что в Коби: в исходе двенадцатый. Они остановились. Штабс-капитан, стянув брови, заметил с досадою: «часы нас обманули, но воротиться назад будет хуже». Стало смеркаться, когда путешественники приблизились к перевалу через Гуд-гору. Дорога пошла вниз зигзагом, под прямым углом, и очень круто. Солдаты веревками и цепями, укрепленными к дрогам и к задней осп, придерживали экипаж, который, сверх того, затормозили. «Посмотрите, как спускается коляска вашей супруги!» сказал Розену штабс-капитан. Дорога, действительно, шла почти по отвесному склону; с одной стороны — утес, с другой — на один шаг от колес ужасная пропасть, которая поглотила уже много повозок и поклажи. Жена Розена держала на руках дочь и потом рассказывала, что всеми силами должна была упираться ногами в передний ящик, чтобы самой не выпасть из коляски или не выронить ребенка. Дорога была испорчена от дождей и камней. Коляска качалась. Штабс-капитан грозно окрикнул: «Не качай коляски!» Один из солдат отвечал: Темно, ваше благородие! — «А что вам свечи надо что ли?» Коляска перестала качаться, — ее спускали почти на руках. До Койшаура добрались благополучно. Теперь оставалось [106] спуститься версты три к Квишету. Штабс-капитан спросил команду: «Не устали ли ребята?» — «Никак нет, ваше благородие, рады стараться!» Однако с Койшаурского поста взяли еще 12 солдат, и уже в совершенной темноте стали спускаться все в прямом направлении. Штабс-капитан безмолвствовал; солдаты тихомолком ворчали: «что он задумал ночью переправлять такие экипажи, да еще с маленькими детьми!»… Розен объяснил солдатам, что всех обманули часы, что нет еще беды никакой и что с таким начальником, да с таким конвоем можно безопасно проехать по всему аду. В это мгновение зазвенела железная цепь под коляской. Это что такое? спросил нахмурившись штабс-капитан. «Цепь перетерлась пополам, ваше благородие». Тем лучше — сказал штабс-капитан: — теперь вам не на что надеяться, как только на самих себя. Солдаты усердно схватились кто за веревку, кто за рессоры, кто за ремни, — и в десятом часу вечера Розен уже был в Квишетах. В Квишетах переезд через горы оканчивался. Здесь была уже настоящая Грузия и, как волшебный призрак, манила к себе красками иного неба, очерками иных гор, мягкие контуры которых обвивались роскошною зеленью. «Это другая, какая то райская область, — говорит А. Муравьев: где звонкий ропот серебряной Арагвы сменяет перед вами те ужасы, которые страшным ревом своим навевал дикий Терек и голые, вздымавшиеся к небу утесы. Здесь вы видите кругом прекрасные поля, белые домики, сады, ореховые деревья; по горам красиво раскиданы башни и замки. И между ними — На склоне каменной горы, Стоит знаменитый замок Гудала, воспетый Лермонтовым. От замка остались одне развалины. Все тихо. Нет нигде следов [107] Теперь эти замки служат лишь украшением ландшафта; но, присмотревшись внимательнее, вы увидите, что они расположены в известном порядке, так что посредством сигнальных огней могли мгновенно извещать о нападении жителей целой долины. В Квишетах жил окружной начальник; но почтовой станции не было, и от Койшаура ехали прямо в Пассанаур, небольшое местечко, приютившееся в горах, покрытых богатою растительностию. Следующая за Пассанауром станция — Ананур, памятный в истории горькою участию своих эриставов. Еще стоит на горе их опустелый, зубчатый замок с двумя церквами, во вкусе древнего грузинского зодчества. В одной-то из этих церквей, в дыму и пламени, погибло семейство арагвского эристава. В другой церкви еще совершаются богослужения, но все иконы на стенах истыканы кинжалами лезгин, которые помогли эриставам ксанским разорить родное гнездо их единокровных братьев. Мрачно смотрит Ананур своим запустевшим замком, и зрелище этих развалин — этот древний храм, эти остатки каменных стен с зубцами и башнями, руины дворца, и угрюмо стоящие окрест горы, поросшие дремучим лесом — все располагает к глубокой думе о старине, когда так много было пролито крови. Ананур, после мцхетского собора, принадлежит к интереснейшим памятникам грузинской древности; и так как с его руинами связано воспоминание о таком кровавом событии, которое было редкостью даже в те времена полнейшего варварства, то мы расскажем то, что сохранилось о нем в народных преданиях. [108] Во времена грузинских царей существовала должность эриставов, т. е. правителей, или главы народа. По ущельям Арагвы и Терека, начиная от ворот Душета, до Дарьяльских теснин, находились владения эриставов арагвских, имевших свою резиденцию в Анануре. По реке же Ксану, который сбегает с гор Осетии бурным потоком и впадает в Куру у высокой скалы, где и теперь виден древний замок князей Мухранских, лежали владения эристава ксанского. Обе фамилии, как истые соседи, то ссорились, то мирились между собою, но в в общем деле, касавшемся их родины, стояли крепко. Нужно сказать, что в начале прошлого века, при ослаблении власти царей и общем неуладье страны, грузинская аристократия была еще настолько сильна своим единодушием, что не раз возбуждала серьезные опасения в шахском наместнике, сидевшим в Гори. И вот, чтобы ослабить влияние знати, один из этих наместников задумал кровавое дело. Лучшие князья, тавады и азнауры Грузии были приглашены им в Гори. Говорили, что оттуда предполагается большой поход на Осетию, а в сущности их ожидали там наемные убийцы, которые в одну ночь должны были истребить все, что составляло силу и опору Грузинского царства. От прозорливости ксанского эристава, Шапше, не скрылась вероломная затея наместника. Будучи уже в Гори, он сообщил свои опасения Георгию, эриставу арагвскому, приглашая его бежать. Но когда тот пренебрег советом, Шапше бежал один и поднял оружие в горах родного ущелья. Ото событие, расстроившее план наместника, спасло князей от гибели, но поселило окончательную рознь и вражду между двумя соседями, из которых один не поддержал другого. Случаи взаимных оскорблений между ними становились все чаще и подогревали вражду, которая искала для себя исхода. Однажды брат ксанского эристава, Иоссе, поехал в Кахетию с молодою женою. Путь лежал мимо Ананура; [109] а в Анануре на беду шел пир горою, и молодой Борзим, сын эристава, с высокой башни заметил красивую путницу, сопровождаемую лишь небольшою толпою служителей. Отуманенная вином, молодежь решила похитить красавицу. Крикнули «лошадей!» — и через несколько минут на дороге шла уже кровавая свалка. Ксанцы бежали; сам Иоссе, преследуемый несколькими всадниками, едва успел ускакать, но жена его очутилась в плену и была отвезена в Ананур. Час спустя, красные шаровары, снятые с княгини, уже развевались над угловой башней в виде победного знамени. Это был позор, который мог омыться только потоками крови. Когда, отпущенная наконец, княгиня вернулась домой, старый Шапше дал клятву истребить весь род эриставов Арагвы. Он пригласил на помощь к себе лезгин и вместе с ними осадил Ананур. Это было в 1737 году. Арагвцы, слишком уверенные в неприступности эриставского замка, встретили врагов язвительными насмешками, и красные шаровары, как символ позора, опять заменили собою башенный флаг. Шапше молчал; но он в глубине души прибавил к первой клятве другую — заменить шаровары головою эристава. Осада была продолжительна. Ананурцы две недели отбивались стойко и, может быть, отсиделись бы в своем неприступном логовище, если бы им не изменила женщина; она указала осаждающим место, где проведена была вода. Водопровод разорили, и гарнизон, измученный жаждою, не выдержал последнего приступа. Георгий, его жена и дети укрылись в церкви; но лезгины обложили ее зажженным хворостом, и все, что находилось в храме, задохлось в дыму и пламени. Только сыну Борзима, Утруту, удалось пробиться в замок Шеуповал, стоявший на высокой горе, в двух или трех верстах от Ананура. Там его настигли лезгины, и несчастный Утрут был сожжен живым, вместе со всем своим семейством. Рассказывают, что в последнюю роковую минуту, [110] некоторые женщины, не выдержав ужасных мучений, стали бросаться вниз с высокой скалы; одне из них убивались до смерти; других, которые еще дышали, дорезывали лезгины. Крепость и старая ананурская церковь с тех пор остаются в развалинах. Трупы погибших были погребены в одном общем склепе, и над их могилой поныне стоит каменный балдахин, поддерживаемый четырьмя столбами. Под балдахином — плита, покрытая грузинскими надписями. Вахушт, описывая Ананур, говорит: «В древности была здесь церковь малая, но в 1704 году Георгий эристав построил на высокой скале церковь большую, с куполом, и окружил ее каменною оградою. Он думал найти в ней твердыню, не доступную для врагов, но сделал ее на беду себе местом убиения себя, и детей, и сродников». За Анануром, полным кровавых воспоминаний, следует Душет, — крайний предел бывших владений арагвских эриставов. Душет беден историческими памятниками, и даже крепость его построена не позже половины минувшего столетия, последним эриставом Джимшером, происходившим, как говорят предания, из рода князей Челокаевых. В 1750 году Джимшер был убит в Млетах своими собственными людьми, — и с его смертию самое звание эриставов было упразднено. Округ обратился в уделы царевичей, а с утверждением в Грузии русского владычества на месте его образовалась «дистанция горских народов», подчинявшаяся особому приставу. За Душетом — начиналась уже Тифлисская губерния. [111] VIII. Осетия и осетины. От верховий Урупа и истоков Риона, вдоль главного хребта Кавказских гор, вплоть до ущелий Арагвы и Терека, по которым проходит Военно-Грузинская дорога, издревле обитает народ, известный у нас под именем осетинов. Заняв середину хребта, там, где царственно возвышается снеговая вершина Казбека, они расселились по ущельям рек и по склонам гор, — на север до Кабарды, на юг до Имеретии и Карталинии. Прежде весь осетинский народ занимал только северную покатость Кавказского хребта, изрезанного множеством ущелий. По именам этих ущелий назывались и самые жители. От этого произошло разделение осетин на несколько обществ, имеющих один язык, но некоторые оттенки в характере и нравах. В общем их можно разделить на четыре группы. На севере, в суровых верховьях Урупа, в соседстве с Большою Кабардою, живут дигорцы. Южнее их, по ущелиям Ардона, расселились алагирцы; далее, на юго-восток, по рекам Сиу и Фиаг-Дону, идут куртатинцы; а еще восточнее их — таугарцы, занимающие горы уже в окрестностях Ларса. Таугарцы отличаются от всех осетинских племен наибольшим умственным развитием. Они [112] считают своим родоначальником какого-то наследника армянского престола, Таугара, бежавшего в их горы, и потому гордятся своим высоким происхождением. Существует даже предание, что таугарцы прежде были старшинами в осетинских аулах; а это дало некоторым мысль утверждать, что собственно таугарского племени нет, а есть только высшее аристократическое сословие осетинского народа. Малоземельность была главнейшею причиною того, что осетины, с начала III века, постепенно стали переходить на южный склон хребта, где, разместившись по ущельям рек Большой и Малой Лиахвы, Ксана, Паца и их притоков, составили, так называемое, поселение южных осетин, и, подобно северным, стали называться по тем ущельям, в которых обитали. Природа Осетии угрюма и неприветлива. Три четверти года доступ к ней или совсем невозможен, или сопряжен с большою опастностию. Растительность бедна, климат суров. Там царство зимы. Взошедшее солнце тотчас погружается в багровый туман, предвестник сильного мороза, и метели свирепствуют в течении почти девяти месяцев. Лето так коротко, что хлеба никогда не дозревают; осень ужасна, и самая весна принимает вид мрачной осени, потому что, куда не обращается взор — везде одне льдины, покрывающие вершины скалистых гор; везде сугробы глубокого снега. Когда весеннее солнце пригреет эти снега, с высоких горных вершин низвергаются грязные, глинистые потоки и в своем стремлении сносят леса и срывают утесы. У подошвы гор образуются новые наносные горы — вода подмывает их, и оне с грохотом засыпают долины. Как сурова природа, так были суровы и условия жизни осетинского народа. Вечною опасностию грозили ему и стихии, посреди которых он родился, и соседи, которые его окружали. Вот почему в стране, где право сильного [113] имело такое широкое применение, осетинские замки и башни, как птичьи гнезда лепятся по вершинам скал, и издали придают, разбросанным вокруг них селениям, такой красивый и оригинальный вид. В домашнем быту, за крепкими стенами своих башен, осетины жили очень бедно. Утесы и горы их родины, неспособные почти к земледелию, не производят ничего, и в старые годы нужда достигала таких ужасающих размеров, что осетины сами убивали детей и немощных старцев. Голод заставлял их спускаться в долины. Люди зажиточные еще покупали себе хлеб у тех народов, которые жили на плоскости, но бедные отнимали его оружием. От этого развилось в народе неудержимое стремление к хищничеству, освященному преданием. Народная пословица говорит не даром, «что осетин найдет на большой дороге, то ему послано Богом». Религиозные верования осетин чрезвычайно шатки. Высшие классы их исповедовали ислам; но зато все остальное население представляло собою самое грубое смешение забытой христианской веры и идолопоклонничества. Сидя у очага, с трубкою в зубах, осетин в бесконечно длинные зимние вечера любит говорить о том, как жили некогда старые люди, охотившиеся в вековых лесах, похищавшие красавиц и не боявшиеся колдунов. Расскажет он своим детям и о Вациле — лесном божестве, и о Пречистой Деве, благословляющей супружеское счастие, и о «Черном всаднике», покровительствующем разбоям. Научит он их чтить развалины ветхих церквей, как памятники, когда-то исповедуемого здесь христианства, но научит почитать и святые леса, которым благоговейно поклонялись его предки. Таков, напр., небольшой ореховый лесок в Таугарском ущелье, выросший на голой, совершенно безлесной местности. Не очень давно, когда народ принял уже [114] магометанство — говорит осетинское предание — на месте этого леса стоял богатый и многолюдный аул. Но все его богатства были ничто в сравнении с одною его драгоценностию — в нем жил святой человек, по имени Хетаг. Он знал все, что делается на свете, знал на земле причину и конец всех вещей, понимал разговор небесных светил, и всю свою жизнь воевал с шайтанами, которые вынуждены были наконец бежать из аула, и только за сто агачей осмеливались показывать язык святому. Под эгидою такого мужа аул жил спокойно и наслаждался довольством и счастием. Но рок и судьба ничем неотвратимы. «Что будет, тому быть непременно», сказал пророк, — и слова его сбылись над аулом. По мере того, как шли года за годами, слабел и дряхлел Хетаг, лишился он зрения и уже не мог воевать с шайтанами. Вот в эту-то пору дух Джехенема и наслал на аул какую-то могучую вражескую силу. Уже только одна гора отделяет ее от аула. Жители, бросая родные очаги, бегут в Алагир; но и в бегстве не забывают они благочестивого старца. «Хетаг! — кричат добрые люди: — спеши за нами в лес — иначе ты погибнешь!» Хетаг вышел из дома и отвечал слабым голосом: «дни моей бодрости уже миновали, силы покинули меня. Хетаг уже не поспеет в лес — то пусть лес поспеет к Хетагу!» И вдруг зашумели деревья. С далеких алагирских высот отделилась часть орехового леса и с быстротою облака закрыла собою Хетага. Так этот лес стоит и поныне на том же самом месте, и люди называют его лесом Хетага. Христианский культ не исчезнул однако совсем под влиянием магометанства, и в представлениях народа и св. Хетах и «Черный всадник» нередко затемняются светлым, могучим образом Георгия Победоносца, спасающего путника от козней горного или лесного духа. [115] В Осетии, по северному склону Кавказского хребта, есть ущелье, замыкающееся высокою снеговою горою Мпа. Дико и угрюмо смотрит оно своими черными пещерными скалами, и свирепая река Мпа-Дона несется по дну ее, то роясь под снежными завалами, то с оглушающим ревом пробивая их плотные, слежавшиеся массы. Горные духи и тени погибших людей сторожат ущелья от любопытного глаза — и только смелый охотник заходит сюда, преследуя по вечным снегам легкого тура. Причудливы и странны очертания Мпа. Точно громадный каменный столб венчает ее вершину, а от него, по склону снежной горы, тянется еще много-много таких же столбов, представляющих издали вид нагорного осетинского селения зимою. Народ говорит, что это и есть селение — но только селение мертвецов, тени которых, витая вокруг столбов, диким воем и стоном наполняют окрестность. Очень давно, когда народ не забыл еще веры своих отцов и поклонялся Распятому, в соседнем Труссовском ущелье жил знаменитый разбойник Лоло, проклятый Богом за убийство двух своих братьев. Однажды Лоло, призвав покровительство «Черного всадника», с двумя такими же злодеями, как сам, спустился к ледникам Мпа-Дона, чтобы достать добычу — и добыча предстала перед ним в образе прекрасной осетинской девушки Хоры. Смело и беспечно пробиралась она по опасной тропе к летним загонам, чтобы напоить овец, принадлежавших ее отцу. Тихо было в ущелье. Тучи ползли по горам, и белое облако клубилось над снеговою вершиною Мпа. Лоло тревожно огляделся кругом. На черном шиферном утесе, на вороном коне, в темном одеянии, точно окутанный сумраком ночи, стоял «Черный всадник» и распростертою рукою указывал путь дерзкому разбойнику. Лоло схватил несчастную девушку. Он уже спустился с нею в глубокую пропасть, уже ступил на рыхлые снеговые арки — последнее [116] опасное препятствие на его пути, как вдруг тучи раздвинулись, белое облако слетело с вершины Мпа — и Лоло окаменел от ужаса. На самой вершине горы, среди вечного снега, в страшном величии, стоял неподвижный всадник. Лицо его пылало гневом, он был на белом коне, в блестящем рыцарском уборе и держал в руках живого дракона, связанного веревками, как знак победы над злыми духами. Отпрянул перед ним «Черный всадник» и стремглав, вместе с конем, полетел в бездонную пропасть. Страшный гул, от которого всколыхнулась земля и ураганом взметнулась снежная пыль, пошел по горам — и громадный утес рухнул на головы разбойников... Тихо опять все стало в ущелье, белые облака по-прежнему клубились на вершине Мпа, а на снежной лавине стояла одна трепещущая Хора... С тех пор тени погибших злодеев витают на вершинах Кавказа, в области вечных льдов, и часто, среди завывания бури, запоздалый охотник слышит их стоны и жалобы.... ____________________________________ Историки относят осетин к древнейшим обитателям Кавказа. Мы не будем вдаваться в глубокую старину и разыскивать причины, почему осетины сами себя называют иронами, а кавказские соседи зовут их оссами. Эта история слишком мало известна, слишком темна, чтобы о ней сложились в народе какие-нибудь определенные образы. Целые тома исписаны об осетинах, но наука оставляет еще широкий простор догадкам и предположениям. Известно однакоже, что в ту, закрытую от нас седым туманом, эпоху, когда Осетия переживала свою блестящую историю, она имела своих царей, вела обширный круг дипломатических сношений с соседними державами; дочери [117] осетинских царей сидели на престолах Грузии, Абхазии и Византии; а принцы царственного дома занимали видное положение при дворах тогдашнего цивилизованного мира. Осетия имела свою многолюдную и, говоря относительно, блестящую столицу, находившуюся, как полагают, в Куртатинском ущелье, на реке Фиалдоне. Потом Осетия пережила эпоху феодализма. По всей стране, во многочисленных замках, засели феодалы, и когда народ страдал под игом тяжелого рабства, в этих рыцарских замках дни проходили в буйном веселии и в пиршествах. Джигитовка заменяла здесь средневековые турниры. Осетин, как всякий горец, жил полною жизнью только тогда, когда, вложив ногу в стремя и заломив ухарский папах на затылок, взмечет пыль дороги своим горячим скакуном и огласит ущелье выстрелами потехи или разбоя. Между феодалами шла ожесточенная борьба из-за власти, и слабые фамилии или исчезали, или подчинялись более сильным. Тогда победители стали величать себя в южной Осетии князьями, а в северной — алдарами. Такие отношения, составлявшие тяжелые условия для жизни, подрывали основы патриархального быта и порождали кровомстителей. Обездоленные люди становились абреками, которые ставили целью всей своей жизни только убийства. По временам абреки собирались в шайки, и случалось, что те, во главе которых стоял предприимчивый и смелый вожак, завоевывали целые аулы, — и тогда начальник шайки, глава разбойников, сам становился феодалом. Некоторые фамилии, преследуемые кровавою местью, целые годы проводили, замкнувшись в своих башнях, не смея выйти из них ни на шаг, чтобы подышать воздухом. И самые башни строились применительно к такому складу и к таким условиям жизни. Оне обносились высокими стенами и строились в три этажа: внизу помещался скот, в средине, куда можно было попасть только по приставной лестнице, [118] жили люди; на верху — был склад припасов; а еще выше, на самой уже вышке, стоял часовой, день и ночь зорко всматривавшийся в даль, закутанную зловещим туманом. Но проходили века; пал феодализм, исчезло абречество, выродившееся в простое разбойничество, — и южная Осетия окончательно подчинилась Грузии. Большая часть ее попала тогда в крепостную зависимость грузинских князей Эристовых и Мочабеловых. И еще тяжелее, еще непригляднее пошла жизнь осетинского народа. Ни один осетин не смел показаться на базарах и в деревнях Карталинии, чтобы не быть ограбленным своим собственным помещиком. Богатые грузины стали строить в тесных ущельях укрепленные замки, мимо которых никто не мог пройти без опасения лишиться жизни или свободы. И эти страшные замки памятны народу доселе. В сырых и мрачных подземельях их нередко длинные годы томились несчастные жертвы помещичьего произвола и в оковах оканчивали свое мучительное существование. Один путешественник, посетивший такую темницу в Ксанском ущелии, видел в ней: заржавленные цени, разбросанные кости и пожелтевшие черепа, в которых гнездились ядовитые змеи. Это был ветхий остаток страшной, но верной картины эриставского управления. Все это подвигало осетин на мщение и вызывало разбои, в которых страдательная роль выпадала уже на долю грузин. Вот что случилось раз в старинные годы. Это было в средней Карталинии, в бедной деревушке Зволетах. Теперь от этой деревни осталось только несколько разрушенных саклей, да церковь, с двумя высокими камнями, воткнутыми в землю у самых дверей ее. Камни напоминают своим очертанием человеческие фигуры и привлекают к себе толпы богомольцев. Во время оно — говорят старые люди: — в этих Зволетах славилось семейство одного зажиточного грузина. Его [119] звали Борзимом, а жену его Кекелой. Жили они счастливо — и одно только огорчало их: пошел уже пятнадцатый год их супружества, а у них не было детей, и некому было передать им ни имени своего, ни богатства. В одно прекрасное майское утро, когда Кекела стояла у порога своего дорбаза, любуясь просыпающеюся природой, к ней подошел маститый старец, в нищенском рубище, с перекинутой через плечо сумою и протянул руку за милостыней. Кекела дала ему чашку муки, и нищий ушел, осыпав ее благословениями. Необычное добродушие, отражавшееся на старческом лице, и та теплота, с которой он дал ей свое благословение, внушили Кекеле мысль, не был ли этот странник одним из тех святых Божьих людей, которых Господь посылает по временам, чтобы обойти мир и испытать людские сердца и помыслы. Эта мысль волновала Кекелу несколько дней — и волновала не напрасно: через девять месяцев она родила близнецов, сына и дочку. Так прошло два года. Новорожденные росли, хорошели, и родители не могли на них нарадоваться. Однажды, в самое заговенье, перед постом апостолов Петра и Павла, когда каждый грузин, как бы он не был беден, приготовляет хороший обед, в доме Борзима собралось много гостей и был роскошный стол. После обеда утомленная Кекела легла отдохнуть, и грезились ей образы один другого страшнее и мучительнее. Привиделось ей, что их огромный дорбаз внезапно охватил огонь, и, несмотря на все усилия, он сделался жертвою пламени. Сны накануне Петрова поста бывают вещими, — и он предвещал беду, которая была уже недалеко. Наступил вечер — и в семействе Борзима вдруг поднялась суматоха: их сын, Датико, оставленный неосторожною матерью па дворе, позднее чем следовало, пропал без вести. Сначала полагали, что дитя в деревне; но когда его там не оказалось, озадаченный Борзим с дюжиной молодцов пустился искать [120] его по зволетскому лесу, издавна служившему притоном осетинских шаек. Осмотрели каждое дерево, каждый куст и тропу, но ребенка не было. Этот случай сделался предметом разных предположений: одни говорили, что дитя похищено драконом, рабом св. Георгия, за то, что Борзим, беспощадно истребляя оленей в зволетских лесах, никогда не приносил в жертву святому рогов убитых животных; другие полагали, что дитя поглощено землею, но большинство сходилось на том, что его увезли осетины. Много воды утекло с тех пор из рек Иверии. Утихло родительское горе, и семья сосредоточила все свои заботы на единственной дочери Марте. Ей шла уже двадцатая весна, и не было отбоя от женихов. Но сердце Марты оставалось свободным. В это время появился в Зволетах какой-то пришелец, говоривший, что некогда он был увезен осетинами, и теперь воротился на родину, о которой никогда ничего не слыхал, оставив ее ребенком. Молодые люди встретились, и искра любви, зародившаяся в их сердцах, скоро привела их к алтарю, как жениха и невесту. Наступил день свадьбы. Взоры всех присутствующих были обращены на эту чету, блиставшую красотой и молодостью; но все заметили, что оба они, опустив глаза, стояли задумчивые и бледные. Отошла наконец служба. Но едва молодые переступили церковный порог, как вдруг какая-то неведомая сила ударила в них, точно молния — и они мгновенно превратились в камни, оставшись вечно стоять на тех самых местах, на которых застал их удар, как бы ниспавший с разгневанного неба. Господь не попустил совершиться греху кровосмешения. Этот пришелец был брат несчастной Марты, тот самый маленький Датико, которого увезли осетины. Много у зволетцев сохранилось легенд об этом смутном времени, но рассказ о молодых супругах, превращенных в камни, более всех возбуждает к себе их безыскусственное участие. [121] ____________________________________ Жизнь северной Осетии сложилась несколько иначе, нежели южной. Северные осетины успели сбросить с себя ненавистное иго грузин, — но встретили врага, более опасного и беспощадного, в лице кабардинцев, появившихся на Кавказе в исходе XIV века. В народе до сих пор еще живут воспоминания о тех временах, когда кабардинцы, завладевшие всею плоскостью до самого Ларса, не позволяли осетинам спускаться с гор иначе, как за огромную плату. Замкнутые в своих ущельях, выходы из которых были заперты, осетины очутились в положении людей, отрезанных от мира, замкнулись в самих себе и одичали. Таким образом, притесняемые с северной стороны кабардинцами, а с юга грузинскими и имеретинскими князьями, осетины при первом появлении в этой стране русских войск в царствование Екатерины, когда граф Тотлебен шел в Имеретию, встретили их, как своих избавителей. То же самое повторилось впоследствии при занятии Грузии генералом Кноррингом. Русские отодвинули кабардинцев от гор и дали возможность осетинам спуститься в долины. Они восстановили даже их старые привилегии. Тогда существовал обычай, по которому со всех проезжающих от Ларса до Владикавказа брали денежную пошлину в пользу таугарских старшин — обычай, сложившийся еще тогда, когда при грузинских царях купцы, ездившие в Россию или на линию по торговым делам, вынуждены были для своей охраны нанимать проводников из таугарцев. Но когда дорога перешла во владение России и по ней учредилась линия кордонов, тогда проводники стали не нужны. Но чтобы не лишить таугарских старшин дохода за то, что через их земли прошла военная дорога, право на получение ими пошлин, от 35 коп. до 10 р., смотря по личности и средствам проезжавших, осталось во всей своей силе. Подать эту собирал комендант во Владикавказе и потом делил [122] между десятью главнейшими таугарскими фамилиями. Казалось бы, что все это должно привлечь осетин к России, — и в первое время оно так и было в действительности. Но, мало-помалу, ошибки нашей администрации, — как выражается Паскевич — невнимательность ближайшего начальства, происки беглых грузинских царевичей, чума и бунт, бывший в Грузии в 1812 году, ослабили наше влияние над Осетией до такой степени, что она сделалась постоянным убежищем для всех преступников, преследуемых законом. Открытого восстания не было; но случаи грабежей и убийств по всей Военно-Грузинской дороге, начиная от Татартуба до самого Душета, становились все чаще и чаще. Они усилились особенно с открытием персидской войны, когда в соседней Чечне появились персидские эмиссары. Обнаружились попытки и к возмущению самих осетин. Несколько таугарских старшин из лучших фамилий, Шенаев, Тулатовы, Кундухов, Дударов и другие ездили в Чечню, виделись там с известным муллою Кудухом, и, возвратившись домой с карманами, набитыми персидским золотом, стали волновать народ. Поднять осетин им однакоже не удалось. Большинство уклонилось от всякого содействия мятежникам, и на их зов явилось лишь несколько десятков байгушей, образовавших ничтожные шайки. Тем не менее, владикавказский комендант генерал-маиор Скворцов, которому подчинялась Военно-Грузинская дорога на всем протяжении ее от Екатеринодара до Ларса, тотчас вызвал к себе таугарских старшин. Старшины заявили, что народ ничего общего с мятежниками не имеет и серьезных беспорядков в горах ожидать нельзя; но что возмутившиеся алдары настолько сильны и влиятельны, что всякое насилие со стороны старшин может повести лишь к междоусобице и распалить народные страсти, с которыми потом трудно будет управиться. Тогда Скворцов поручил старшинам, не прибегая к силе, действовать [123] одними увещаниями, а сам между тем занял все выходы из гор небольшими караулами, усилил охрану мостов и увеличил конвойные посты на дороге. Это лишило осетин возможности действовать большими партиями, но для мелких оно не составляло преграды. Отличные ходоки по горам, осетины спускались на дорогу прямо с отвесных круч и появлялись всегда неожиданно. Так, они ограбили нескольких проезжавших грузин, убили оплошного донца, ехавшего от Казбека к Дарьяльскому посту, и наконец атаковали разъезд (из 4-х казаков) между Ларсом и Владикавказом. Донцы пробились, но один из них был сбит с копя и попался в плен. В другой раз, 11-го февраля 1827 года, на этой же дороге они захватили корпуса инженеров путей сообщения капитана барона Фиркса и увезли его в горы. Фиркс следовал с оказией, но, подъезжая к Владикавказу, отделился вперед и под самым городом наткнулся на партию. Денщик его успел ускакать и поднял тревогу. Когда из Владикавказа подоспели казаки, кроме свежих следов, где происходила борьба, не нашли уже ничего. Хищники также внезапно исчезли, как и появились. На этот раз Скворцов, собрав таугарских старшин, категорически потребовал от них освобождения Фиркса. «Ваше дело — сказал он: — добыть ого оружием, выкупить, выкрасть, — но если в месячный срок он не будет доставлен, войска войдут в ваши горы, и тогда едва ли ли найдут возможным отличить правых от виноватых». Угроза подействовала — и Фиркс 23-го февраля был привезен во Владикавказ самими осетинами. Все это было однакоже совсем не то, чего хотели и добивались персияне. Восстание, замкнувшееся в тесный круг придорожных разбоев, не могло оказать им существенной пользы, — а чтобы поднять народ, алдары требовали денег и денег. Чеченский мулла Кудух вызвался передать им требуемую сумму. Как только Скворцов узнал, что [124] свидание между Кудухом и таугарскими алдарами должно произойти в земле карабулаков, он тотчас распорядился устроить засаду, чтобы схватить или убить муллу при выезде его из Маюртупа. Мулла однако никуда не поехал, а вместо него на засаду попала партия кабардинских абреков, ехавшая из Чечни на разбой к Военно-Грузинской дороге. Десять ингушей, с прапорщиком Базоркиным, и 14 донских казаков, с сотником Фроловым, сидевшие в засаде, в самую полночь услышали конский топот, и как ни темна была ночь, ясно различили шесть кабардинцев, ехавших по дороге. Впереди был — Крым-хаджи, узнанный по белому коню, знаменитому по всей Кабардинской плоскости не менее своего отважного всадника. Хаджи сопровождали известные разбойники: Иджибекер и Исмаил, а остальные держались поодаль и не были узнаны. Кругом, среди погруженной в сон природы, все было так тихо и безмолвно, что даже тонкое чутье кабардинца не предугадало опасности. И вдруг, в глубоком сумраке ночи, как молния, сверкнули ружейные выстрелы — и почти в упор грохнул и покатился раскатами залп двадцати винтовок... Трое передних всадников упали на землю. Когда казаки подбежали к своей добыче, Крым-хаджи, пробитый шестью пулями в грудь, лежал неподвижно; но спутники его, оба раненые, как дикие кошки, прянули в кусты и исчезли. Эти кабардинские абреки, проживавшие в Чечне, являлись настоящим злом для края — и злом, с которым бороться было крайне трудно: абреки находили притон у мирных кабардинцев, а те все грабежи и разбои сваливали на своих соседей — осетин, репутация которых часто страдала самым незаслуженным образом. Между тем, среди почетных осетин не мало было людей искренно преданных России. Один из дигорских старшин, по имени [125] Татархан Туганов, красавец собою, ловкий и смелый наездник, в двадцатых годах лично был известен даже Ермолову именно за то, что слыл грозою абреков. Раз, преследуя какую-то шайку, Татархан увидел, что под одним из всадников лошадь загрузла в болоте. Наскакав, он узнал кабардинского абрека Кожохова и выстрелом в упор положил его на месте. Эта встреча оказалась роковою и для самого Туганова. Сестра Кожохова, известная в свое время красавица, была замужем за кабардинским уорком Хаджи Кубатовым, и с истинно женскою ловкостью сумела заставить, чтобы муж явился мстителем за кровь ее брата. Однажды, когда Кубатов вернулся из гостей, жена отказалась принять его на своей половине и объявила, что не будет ему женою, нока он не исполнит голоса крови. Кубатов собрал партию и отправился в наезд за головою Туганова. Татархана в это время не было дома: он был во Владикавказе, и партия целую неделю скрывалась в развалинах Татартуба, поджидая его возвращения. Наконец он приехал. В ту же ночь несколько подосланных абреков отогнали его любимый табун, и Татархан, пустившийся в погоню только с двумя нукерами, налетел на засаду. Кабардинский уорк не хотел однакоже воспользоваться запальчивостию врага. Он еще раньше просил своих людей указать ему Татархана, которого никогда не видел, и когда тот поравнялся с засадой, Кубатов выехал один и преградил ему путь. В одну минуту сверкнули выхваченные из чехлов винтовки, грянули два выстрела — и пуля сорвала у Татархана газыри с черкески, а под Кубатовым была убита лошадь. Уже в руках Татархана блеснула выхваченная шашка, как князь Тембот Кейтукин, выскочивший из засады, сильным ударом копя отбросил его в сторону. Этим мгновением воспользовался Кубатов, чтобы высвободиться из-под убитой лошади. «Пока я жив, да будет проклят тот, кто станет мне [126] помогать!» — крикнул он Томботу и напал на Татархана. Их шашки скрестились. Тембот однако не выдержал. Видя, что Кубатов уступает противнику, он выстрелил из пистолета в упор и Татархан был убит наповал. Кубатов отрезал у мертвого палец, на котором было серебряное кольцо с золотою насечкой, и повез его к жене, как свидетельство исполненного обета. В Урухском ущелье, верстах в восьми от Татартуба, по дороге к Ардонскому редуту, там, где в Терек впадает Белая речка, стоит курган и на нем три деревянные столба, обтесанные в виде грубых истуканов. Это могила Татархана. На одном из столбов находится русская надпись: «Здесь убит дигорский старшина хорунжий Татархан Туганов, славный и знаменитый воин. 1827 год». Родственники его посадили на кургане сухое дерево, которое выражает мысль, что родные с потерею его осиротели, как дерево без листьев. 1828-й год прошел на Военно-Грузинской дороге сравнительно тихо. По крайней мере официальные данные упоминают только об одном случае, когда команда, посланная из Владикавказа на правый берег Терека для сплава леса, была атакована конною партиею, и двое солдат захвачены в плен, а третий изрублен. Но и это нападение было произведено не осетинами, а кабардинскими абреками, да и кончилось оно сравнительно благополучно, так как мирные кистины, пропустившие через свою землю партию, выкупили и доставили пленных. Были случаи еще между Дарьялом и Ларсом, где также взяты в плен трое солдат, захвачено несколько грузин и разграблен вьючный обоз, но и это было делом только одного известного джераховского абрека Годзиева, который разбойничал 20 лет, и с которым все давно уже свыклись. Обмануло ли это спокойствие бдительность наших кордонов, подействовали ли на осетин турецкие прокламации, [127] или просто они ободрились отсутствием войск, взятых с Военно-Грузинской дороги, — но только летописи 1829 года представляют такой длинный ряд происшествий, который несомненно указывал уже на большее или меньшее участие целого народа в преступных предприятиях своих алдаров. При таком обилии происшествий ссылаться только на одиночных абреков, в роде Годзиева, было невозможно. Годзиев, наконец, был даже пойман и, наказанный кнутом, сослан в каторжные работы — а разбои не унимались. Современные донесения не дают нам разгадки этого явления; даже изустные рассказы — и те не объясняют, каким путем сравнительно небольшое число мятежных алдаров могло получить такое преобладающее значение в народе и вытеснить из него все доброжелательные нам элементы. Многие ищут причины этого во взаимных распрях, начавшихся около этого времени у осетин, как между собою, так и с соседними кистами, галагаевцами и карабулаками. Невозможность бороться одному какому-нибудь племени с целыми союзами заставляло каждое из них поочередно обращаться за помощью к русским, а русские наотрез отказывали в ней, стараясь примирять враждующих кроткими мерами и увещаниями. Но этих средств было недостаточно. Очевидно, что случилось нечто, чего опасались, и о чем именно предупреждали Скворцова старшины, говорившие; что если разыграются народные страсти, то с ними мудрено будет управиться. А страсти разыгрались совсем не на шутку. В числе таугарских старшин был один, на притеснения которого одинаково жаловались, как осетины — дигорцы, так и чеченцы, — галашевцы. Скворцов потребовал его во Владикавказ. Старшина не только не явился, по при помощи друзей выкрал своего сына, находившегося во Владикавказе аманатом, и бежал в горы. Его побег произвел некоторую сенсацию. Таугарцы заподозрили [128] русских в желании арестовать старшину в пользу галашевцев. Галашевцы увидели в побеге старшины потворство русских таугарцам — и обе стороны обратили на нас оружие. Дерзость таугарцев дошла до того, что они завладели почти всем путем от Ларса до Душета; а галашевцы из-под самых стен Владикавказа угнали казачий табун. Скворцов наложил денежный штраф на все ингушевские и карабулакские аулы, мимо которых проезжали хищники, но жители отказались платить. Тогда из Владикавказа вышла небольшая колонна — и штраф был собран силой. Но зато, когда отряд возвращался от Сунжи домой, ингуши заняли переправу на реке Камбелеевке и открыли огонь. Шайка была разогнана, — но это не могло способствовать к мирному улажению вопроса. В такое-то тревожное время пришлось проезжать по этому пути принцу Хосров-Мирзе с персидским посольством. Естественно, были приняты все меры, чтобы по возможности обеспечить его путешествие и, не смотря на то, принцу довелось таки провести несколько неприятных минут под огнем неприятеля. Случилось это между Казбеком и Ларсом. Едва оказия миновала Казбекский пост, как впереди послышались глухие удары пушечных выстрелов. Скоро прискакали казаки с известием, что владикавказский отряд, высланный навстречу принца, с боя занял Дарьяльское ущелье и что неприятель скрылся на правый берег Терека. Полагая путь уже безопасным, оказия двинулась дальше, но не прошла и несколько верст, как наткнулась на новые шайки. Полковник Ренненкампф тотчас выдвинул орудие, рассыпал по дороге стрелков, а между тем принц с несколькими казаками во весь опор поскакал к Ларсу; за ним гуськом пустилась вся его свита, — и, по особому счастию, ранен был при этом один только нукер, державший в заводу верховую лошадь. Пехота стояла на месте и отстреливалась до тех пор, пока не прошли все экипажи и вьюки. [129] На другой день, около Ларса, осетины опять открыли из-за Терека огонь по конвою генерал-маиора князя Бековича-Черкасского, который однако благополучно проскакал под их выстрелами. Происшествия следовали за происшествиями. Выдающимся случаем в ту пору служила геройская оборона подпоручика Петрова, на которого ночью напала целая осетинская шайка под Анануром. Раненый в ногу, Петров один боролся с целою шайкой, изрубил одного из нападавших, и в конце концов отбился. Чтобы уменьшить несчастные случаи, приказано было постам никого не выпускать под вечер и без конвоя. Ответственность за это возлагалась не только на посты, но и на самих проезжающих. Случилось, однажды, что около Ларса был убит казенный денщик, ехавший на троечной телеге, и по произведенному следствию оказалось, что этого денщика перед закатом солнца случайно видел, проезжавший по этому тракту, хорунжий Донского войска Кисляков. И Кислякова судили за то, что он не только не вернул денщика, но даже не сообщил об этой встрече на первом казачьем посту. За Владикавказом было еще опаснее, потому что там нападали осетины, кабардинцы, чеченцы, — и в целой массе происшествий трудно было уже разобраться, чтобы указать виновных. Около Владикавказа был захвачен в плен доктор Песоцкий, вместе с фармацевтом, а сопровождавшие их три казака убиты; хищники отбили купеческий табун из-под самых пушек конвоя; 11 донских казаков были атакованы близ Ардонского редута тремястами наездников. Отстреливаясь, казаки держались более часа, но, на их беду, нашла туча и проливной дождь замочил кремневые ружья. Тогда, ожесточенные потерей лучших узденей, горцы ударили в шашки и изрубили казаков в куски. В другой раз тридцать человек погнались за двумя казаками; [130] одного убили, под другим ранили лошадь; к счастию, он успел укрыться в дуплистый пень, поверженный грозою возле дороги и спасся, грозя ружьем нападающим; пули не могли пробить дерева и он отсиделся до выручки. Как только окончилась турецкая война и были покорены джарцы, Паскевич признал необходимым обеспечить Военно-Грузинскую дорогу от хищников, и с этою целью сделать две небольшие экспедиции в горы. К исходу мая месяца должны были собраться оба отряда: один в Цхинвале, на границе южной Осетии, другой во Владикавказе для действия против осетин северного склона Кавказского хребта и их соседей: ингушей, кистин, галгаев и джерахов. Это была по счету третья или четвертая экспедиция, которая со времен Цицианова предпринималась в Осетию, но ни одна из них не имела в виду прочного покорения этих народов. Довольствуясь временным прекращением набегов, мы сами были причиною, что осетины получили чрезвычайно высокое мнение о неприступности своих гор и ущелий. На этот раз положено было привести осетин в безусловную покорность, подчинить их приставу, водворить среди них начала гражданственности и, таким образом, обеспечить сообщение Тифлиса с Россией и Имеретиею. Этим Кавказ бесспорно обязан Паскевичу. Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том V, Выпуск 1. СПб. 1889 |
|