Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ IV.

ТУРЕЦКАЯ ВОЙНА 1828-1829 г.

Выпуск III.

XXIII.

Бой у Милли-Дюза.

(пленение Гагки-паши.)

Южная ночь покрыла своим темным пологом русский бивуак при Кара-Кургане, где остановилась пехота после победы над сераскиром 19-го июня 1829 г. Войска были утомлены; место для ночлега выдалось тесное, усеянное каменьями; обозы остались далеко; ни у кого не было ни палатки, ни чаю, ни хлеба, и офицеры бивуакировали вместе с солдатами на голой земле, завернувшись в свои потертые походные шинели.

Было далеко уже за полночь, когда главнокомандующий, лично распоряжавшийся преследованием, вернулся в Кара-Курган вместе с кавалериею. Не смотря на поздний час ночи, он тут же объявил собравшимся к нему генералам, что войска на заре пойдут атаковать милли-дюзский лагерь, и дал короткую диспозицию. Лучшего, более удобного случая для поражения турецких войск невозможно было предвидеть, и Паскевич спешил воспользоваться так неожиданно-счастливо сложившимися для него обстоятельствами. Отдав последние приказания, главнокомандующий остался [422] один и не смотря на видимую усталость, пошел по бивуаку. Подобно всем, он не имел для себя приюта и должен был провести свежую ночь на открытом воздухе. Лагерь спал; костры погасли, и только небольшой огонек весело мигал в ночной темноте возле артиллерийских коновязей. Направляясь к ним, Паскевич с удивлением увидел небольшую палатку, принадлежавшую одному из батарейных командиров, который, как человек приноровившийся к кавказским походам, всегда возил на запасном лафете и маленький походный шатер, и чай, и водку, и даже сломанную ось, в качестве готового топлива. «В ожидании чая — рассказывает он в своих походных записках — я сидел перед огоньком у своего шатра, как вдруг слышу голос главнокомандующего: Чья эта палатка? «Моя,— ответил я, вставая: — не угодно ли вам занять ее?» — А вы как же будете? «У меня найдется другая». Он поблагодарил и, войдя в палатку, где уже был разослан ковер и лежала подушка, тотчас прилег, плотно завернувшись в свою шинель и, казалось, заснул. Два карабинера, ростом вдвое выше палатки, стали на часах у входа и сторожили покой графа Эриванского.

Через полчаса главнокомандующий однако снова вышел и, став у потухавшего огня, долго и пристально глядел на восток. Я подошел к нему. - Кажется начинает рассветать, сказал он, обращаясь ко мне. Я промолчал. До восхода солнца было еще далеко, а ему хотелось, чтобы оно уже озарило окрестность. Видимо, лагерь Гагки-паши не выходил у него из головы.

- Нет ли у вас чаю? спросил он меня. «Есть».— Дайте мне, да велите разложить огонь, я озяб.

Стакан горячего чаю видимо подкрепил главнокомандующего; он опять вошел в палатку, заснул и уже вышел из нее на рассвете. На бивуаке все поднялось, шевелилось и через полчаса войска тронулись. Бурцеву, ночевавшему у вагенбурга, послано было приказание оставить обоз под прикрытием одного Севастопольского полка, а с [423] остальными войсками спешить на соединение с корпусом. До лагеря Гагки-паши было всего 14 верст; солдаты, отдохнувшие за ночь, шли бодро и не старались даже скрывать своего движения: шумный говор, а порой и веселая песня нарушали спокойную тишину Саганлугских гор.

В 9 часов утра русские колонны, поднявшись на последние высоты, стали строиться в боевой порядок. «Избранная мною позиция — говорит Паскевич — была самая выгодная: ее защищали со всех сторон непроходимые овраги, и я мог идти к неприятелю, точно как по широкой плотине». Неприятель уже был предупрежден о движении русских, и как только линия его аванпостов была отодвинута, — перед нами ясно обрисовались турецкие шанцы с толстым бруствером, сложенным из камня и бревенника. Эти шанцы, упираясь своими флангами в крутые лесистые овраги, совершенно замыкали плато, на котором стоял турецкий корпус, и были доступны для атаки только с лица. Две батареи, вооруженные семью орудиями, усиливали их оборону и, в свою очередь, поддерживались огнем еще трех батарей, расположенных на высотах, частию на правом фланге лагеря, а частию внутри его, у самой ставки Гагки-паши. Неприятель, по-видимому, не обнаруживал намерения отступать: палатки и багаж его оставались на месте.

Русские войска еще только строились, а неприятель уже открыл огонь со всех своих батарей. Насколько можно было заметить, в передовых укреплениях его находилось не более 500 человек. Но местность, значительно, понижавшаяся к лагерю, наводила на мысль, что в этой лощине спрятаны войска, тем более, что на батареях стояли знамена и толпы конницы, по временам, показывались из-за возвышения. С первой минуты главнокомандующий уже видел необходимость взять лагерь приступом, и медлил только в ожидании генерала Бурцева, с которым должны были подойти 8 батарейных орудий. В войсках неприятельских не замечалось ни смятения, ни беспорядка. Казалось, они стояли на позиции с твердою решимостью отразить [424] нападение. Такая самоуверенность для всех являлась несколько загадочною; но вскоре один из пленных, приведенных к Паскевичу, объяснил это спокойствие тем, что в Милли-дюзе еще ничего не знали о совершенном поражении сераскира. Бой, которого войска Гагки-паши были свидетелями, представлялся воображению их только стычкою передовых отрядов, а то, что происходило дальше, после пяти часов пополудни, им было неизвестно. Поэтому в милли-дюзском лагере могли даже желать русской атаки с затаенной надеждой, что гром канонады привлечет сюда сераскира,— и Паскевич, поставленный на узкой плотине между двумя неприятельскими корпусами, найдет себе тот гроб, который турки пророчили ему с самого начала кампании.

Понимая, какое нравственное потрясение при таких условиях должна была произвести весть о том, что сераскирской армии уже не существует, и жалкие остатки ее, бросая пушки, бегут в Арзерум — Паскевич приказал отправить к Гагки-паше несколько пленных, которые, как очевидцы ночного боя, могли передать ему подробности роковой катастрофы. Между тем, готовясь к атаке и не желая ничего предоставлять случайности, главнокомандующий выехал вперед, и с полчаса оставался под турецкими ядрами, знакомясь с местностью. Рекогносцировка убедила его, что обход неприятеля с фланга будет возможен только тогда, когда войска овладеют уже линиею передовых укреплений.

Еще Паскевич не успел возвратиться к войскам, как рассказы пленных уже произвели в турецком стане необычайное смятение. Десятки всадников, крича и махая шапками, скакали с позиции в лагерь, и из лагеря опять на позицию; конные и пешие толпы беспорядочно передвигались с места на место, артиллерия смолкла. Так прошло пятьдесят минут и из лагеря выехал парламентер с белым платком на пике.

Отрезанный от Арзерума, лишенный всякой надежды на помощь, Гагки-паша не видел никаких средств к сопротивлению и пытался только смягчить условие сдачи. [425] «Турецкому корпусу положить оружие без всяких условий» — коротко отвечал главнокомандующий и отправил парламентера назад. Но турки, не выждав даже его возвращения, опять открыли беглый огонь со всех своих батарей. Такая, совсем не отвечающая обстановке поспешность, выдала затаенную цель неприятеля. Стало очевидным, что турки, под прикрытием этого огня, хотят отступить, и Паскевич тотчас приказал штурмовать неприятельский лагерь, не ожидая уже прибытия Бурцева.

В 9 часов утра, под звуки музыки и грохот барабанов, русские войска стройно стали спускаться в лощину. Эриванский полк, при котором находился сам главнокомандующий, шел прямо на окопы, а колонна Панкратьева,— три баталиона егерей и сборный линейный казачий полк — потянулись влево, чтобы отрезать неприятеля от Ханского ущелья. Этим движением весь корпус Гагки-паши отбрасывался на меджингертскую дорогу, где, по распоряжению Паскевича, его должна была встретить вся русская кавалерия, под командою походного атамана Леонова и начальника корпусного штаба барона Остен-Сакена. Таким образом турки ставились в безвыходное положение и им оставалось одно из двух — или положить оружие или быть истребленными.

Бой начали эриванцы. Поднявшись на крутые высоты под сильным пушечным огнем, они без особых усилий овладели неприятельскими шанцами и захватили в них еще дымившиеся орудия. Все, что было в укреплениях, бросилось спасаться в крутой лесистый овраг, куда по их следам вскочили эриванцы и большая часть бегущих была переколота штыками. Выдающимся и почти невероятным эпизодом этого лесного боя является подвиг унтер-офицера 3-й роты Эриванского карабинерного полка Казанцева. Отбившись от своей роты, он с 12-ю человеками внезапно очутился перед высокою скалой, на которой, в наскоро сложенных каменных шанцах, засело до 150 турок со знаменем. Не раздумывая долго, Казанцев и его отважные товарищи бросились на неприятеля — 50 турок были заколоты, 25 взяты [426] в плен, а рядовой Семен Доякин отбил турецкое знамя. Это было еще первое знамя, которое в тот день принесли к Паскевичу, и главнокомандующий тут же возложил на Доякина знак отличия военного ордена 24.

Колонна Панкратьева также не встретила особого сопротивления. Прорвавшись через окопы и захватив батареи, стоявшие на правом фланге лагеря, она быстро миновала плато и, по следам бегущего неприятеля, вступила в густые леса, облегавшие меджингертскую дорогу. Там, по расчету времени, уже должна была быть вся наша кавалерия. Но, к сожалению, расчет не удался — кавалерия опоздала и дала неприятелю возможность скрыться без большого урона.

Нужно сказать, что возвышенность, на которой расположена была русская конница перед началом боя, уже сама собою определяла то направление, по которому должно было производиться преследование: южный, крутой и обрывистый скат ее прямо выводил на большую меджингертскую дорогу, верст на восемь дальше милли-дюзской позиции, тогда как другой, спускавшийся полого, пересекал ту же дорогу, но уже почти у самого выхода ее из лагеря.

Сакен видел все преимущества первой дороги, но полагал решительно невозможным спуститься по крутому склону, где под копытами почти ползущих коней сыпалась земля, обрывались камни; а справа и слева зияли бездонные пропасти — и потому повел кавалерию к пологому спуску. С ним пошли два конно-мусульманские полка и бригада Раевского; казаки с своим атаманом и 3-й татарский полк Мещеринова остались на месте, чтобы попытаться спуститься с кручи. Две сотни Карпова полка тронулись первыми; остальные стояли еще у спуска, когда от Сакена прискакал офицер с приказанием, чтобы вся казачья бригада шла вслед за ним и догоняла бы его на меджингертской [427] дороге. Леонов приказал сказать, что он имеет особое приказание главнокомандующего и сам отвечает за свою бригаду. Но когда Сакен, опасавшийся, что казаки в своей рискованной попытке потеряют много времени и вовсе не примут участие в преследовании, прислал вторичное приказание — тогда Леонов, повернув бригаду налево, последовал за ним и, таким образом, очутился в самом хвосте кавалерийской колонны. Карповские сотни вернуть однако уже было нельзя: оне благополучно спустились вниз и, перерезав меджингертскую дорогу, раньше всей кавалерии ударили в лес.

Леонов ясно видел ошибочность направления, взятого Сакеном. Идя по этому спуску, кавалерия не только не перерезывала путь бегущему неприятелю, но и выходила на дорогу гораздо позже его, в то время, когда масса турок была уже значительно впереди. К тому же по самой меджингертской дороге могла бежать лишь незначительная часть неприятеля, тогда как главные силы его должны были кинуться влево, к Араксу, где сплошь расстилались густые леса, представлявшие пм лучшее средство избежать погони. Опасаясь, таким образом окончательно упустить неприятеля, Леонов вновь отделился от главной колонны и кинулся в лес, послав на подкрепление карповских сотен весь конно-мусульманский полк. Вскоре перед ним ясно обрисовались беспорядочно бегущие толпы пехоты и конницы. Он тотчас известил об этом Сакена, прося подкрепить его драгунами. В ответ на это Сакен потребовал от него самого донской полк Фомина, и Леонов остался только с тремя казачьими сотнями. Настойчиво сидеть на плечах тысячной массы с таким слабым отрядом, конечно, было нельзя, и тем не менее Леонов скакал около 15 верст и захватил до 120 человек пленных. Татары действовали правее его и вернулись назад с двумя отбитыми турецкими знаменами.

Между тем Сакен, выйдя на меджингертскую дорогу и, отделив от себя 2-й конно-мусульманский полк влево, чтобы отрезать те неприятельские части, которые еще не успели выйти из лагеря, — направил преследование на самый [428] Меджингерт. Впереди скакали два конно-мусульманские полка, Ускова и Эссена, из которых последний только что явился сюда из колонны Бурцева; их поддерживали дивизион Нижегородского полка маиора Маркова и дивизион улан. Вся остальная кавалерия составляла резерв и шла одною общею колонною.

Нужно сказать, что еще при самом начале движения 2-й дивизион Нижегородского полка, под командою маиора Казасси, был отделен в прикрытие конной артиллерии, оставленной на месте, и, таким образом, вовсе не участвовал в преследовании. Впоследствии нашли почему-то нужным отправить из этой батареи вслед за Сакеном два казачьи орудия, которые, под прикрытием полуэскадрона драгун, скоро догнали кавалерию. Но дальше следовать за нею они не могли. Пошли крутые овраги, начался густой лес, и орудия с своею длинною упряжью, то путаясь между деревьями, то останавливаясь перед крутыми спусками, на каждом шагу замедляли движение конницы. На одной из таких переправ, где особенно долго возились с артиллерией, Сакен решился наконец бросить орудия и оставил в прикрытие у них, кроме полуэскадрона драгун, еще 2-й дивизион улан, под общею командою полковника Анрепа. Таким образом, в главной колонне остался только полк Фомина, да 3-й дивизион нижегородцев, которых Сакен уже не рисковал рассылать по сторонам, опасаясь сам быть атакованным в лесу какою-нибудь засадою.

Между тем, татары, проскакав несколько верст, успели настигнуть бегущих турок. Немного находилось таких, которые пробовали защищаться, большинство, объятое паникой, гибло без сопротивления. Только раз, когда 4-й полк настиг толпу кавалерии, среди которой развевалось три знамя — произошла довольно упорная схватка. Турки честно бились за свои знамена; но когда к татарам подоспел еще дивизион нижегородцев с маиором Марковым — они обратились в бегство. Сто неприятельских тел усеяли землю. Один из байрактаров, видя невозможность спасти свое знамя, сорвал полотно и с ним ускакал, а древко захватили [429] татары. Два остальные знамя также не ушли от погони и были отбиты мусульманами; но едва один из них, некто Вели-бек, выбрался с своим трофеем из свалки, как в общей сумятице на него набросились наши же драгуны и отняли знамя. Его увез с собою старший адъютант корпусного штаба маиор Степанов.

Преследование продолжалось. Но вот дорога раздвоилась и левая ветвь, круто уклонившись в сторону, пошла к Араксу; по ней и бросилась бежать большая часть неприятеля. Усков и колонна Сакена повернули за ним на ту же дорогу. Скоро Усков с своим карабагским полком врезался в турецкую пехоту, и одно за другим взял девять знамен; но турки с одного из них успели сорвать полотно и нам досталось только древко с кистями и булавою. Татары или рубили или обезоруживали бегущих; драгунский дивизион непосредственно поддерживал татар, а уланы шли сзади и забирали пленных, которых к концу оказалось 275 человек. Тем временем Эссен продолжал идти на Меджингерт и передовые партии его заняли местечко без боя; здесь нашли большие запасы хлеба и пороха.

Но скоро преследование прекратилось по обеим дорогам. Усков скакал под конец уже только с 12 карабагскими беками, а потому Сакен, приблизившись к крутому спуску над самым оврагом, приказал остановиться. Затрубили сбор, но татары, драгуны и уланы, рассеявшиеся по лесу, еще долго стягивались к месту, где кавалерия расположилась на отдых. Лошади, бывшие под седлами два дня, устали и многие расковались. Но пока солдаты, облегчив подпруги, вываживали своих лошадей, прискакал разъезд с известием, что влево от дороги турки заняли старое укрепление и стреляют по нашим патрулям. Сакен послал туда дивизион улан, маиора Парадовского. В это же самое время, к тому же укреплению, но с другой стороны его, подошла пехотная колонна Муравьева, в голове которой шел Анреп с своими уланами. Оба дивизиона, Парадовского и маиора Хандакова, соединились и, спешившись, пошли на приступ. Из числа [430] 400 защитников, 60 человек были убиты, столько же взято в плен и уланы отбили одно знамя — единственный трофей регулярной кавалерии.

Этим эпизодом и закончилось преследование бегущего турецкого корпуса.

Собственно говоря, из восьми конных полков, брошенных за неприятелем, действительно преследовали только два конно-мусульманские полка; остальная кавалерия или оставалась в резерве или же действовала отдельно, частями, без всякой взаимной поддержки и связи между собою. От этого число пленных не превышало в сложности 1200 человек; убитых было больше — по крайней мере некоторые очевидцы утверждают, что все овраги на пути преследования турок были завалены их трупами. Но если это было и так, во всяком случае потеря для 20-тысячного корпуса была совершенно ничтожною. К счастию, паника, охватившая турок, была так велика, что те 17 или 18 тысяч, которые успели спастись от погрома, рассеялись по деревням и надолго были потеряны для турецкой армии.

Паскевич был крайне недоволен результатами преследования. Из числа 16 доставленных к нему знамен, — 15 были отбиты татарами, и главнокомандующий справедливо полагал, что если бы преследование велось с большим уменьем и энергиею, то драгуны и уланы также могли бы принять участие в деле, а тогда трофеев было бы больше и результаты сражение полнее.

Блеск милли-дюзской победы и значение отбитых трофеев во многом увеличились тем, что среди пленных находился сам турецкий главнокомандующий Гагки-паша, а среди взятых знамен — его бунчужное знамя. Пленение Гагки-паши произошло при следующих обстоятельствах. В то время, когда колонна Панкратьева вступила в лес и сборный линейный казачий полк, следовавший в голове ее, рассыпался вслед за бегущими турками, два урядника Горского казачьего полка, Александр Венеровский и Борис Атарщиков, случайно наехали в лесу на партию пленных, которую препровождали [431] в лагерь. Зная по-татарски, они спросили их: «а где же ваш наша»? — Да вот он — отвечали турки и указали на пеструю кучку, которая одна среди общего бегства стояла в лесу, не трогаясь с места. То был действительно сам турецкий главнокомандующий с своею свитою. Старый, испытанный воин, надежда арзерумских жителей, он в первый раз переживал столь страшный позор своей армии и, будучи отрезан от всех дорог, быть может, считал для себя унизительным бежать в лесную бездорожную трущобу.

Оба урядника, известные на Линии своим удальством, бросились по тому направлению, и через несколько секунд Гагки-паша, выхваченный из толпы, его окружавшей, уже находился в плену. Несколько человек, пытавшихся заслонить своего начальника, были моментально изрублены, — и, может быть, та же участь постигла бы самого пашу, если бы он не назвал себя по имени и тем не отвел направленного на него удара. Его взяли в плен. Подскочивший в эту минуту, командир линейного полка подполковник Верзилин хотел его обезоружить; но паша не отдал своей сабли. «Вы можете убить меня, но саблю я отдам только вашему главнокомандующему», — сказал он гордо. Верзилин не настаивал и приказал вести его к Паскевичу.

Все это произошло так быстро, что свита паши, как испуганное стадо, потерявшее своего вожака, кинулась к выходу из страшного леса. Но было уже поздно,— выход сторожил 2-й конно-мусульманский полк, оставленный здесь Сакеном. Увидя, выскочившую из леса, пеструю толпу, и посреди ее широко развевавшийся красивый бунчук, татары бросились наперерез,— и через секунду славный трофей,— белое, с массивными кистями и с золотою луною на древке, знамя находилось уже в их руках. Потерявшая голову, свита повернула назад, опять наткнулась в лесу на линейцев, и почти вся полегла под ударами шашек. Вообще в том небольшом участке, где действовали линейные казаки, в короткое время было изрублено более двух сот турок и сто человек взято в плен. [432]

Было уже 11 часов утра, когда Атарщиков и Венеровский привели Гагки-пашу к Паскевичу, который тут же поздравил их офицерами. Гагки-паша по восточному обычаю присел на колени и подал главнокомандующему свою саблю.

«Судьба войны — сказал он: — не постоянна. За несколько минут я повелевал двадцатитысячным корпусом, теперь, к стыду моему, я пленник. Но имя твое, христианский вождь, славится между нами высокими качествами. Говорят, что, умея побеждать, ты умеешь быть и великодушным». Паскевич отвечал ему, что милосердие русского царя не имеет пределов, и что в русском стане Гагки-паша встретит уважение, приличное его высокому сану.

Рассуждая о несчастном исходе сражения, Гагки-паша сказал между прочим: «Я умел бы умереть на месте, но удержать буйные толпы было не в моей власти. Вы отрезали у нас все пути, и мне оставалось свободное отступление только на Карс, но и там я попал бы между двух огней». Он жаловался на сераскира, который обещал соединиться с ним двумя днями раньше и не исполнил обещания, а между тем эти-то два дня и решили участь кампании. «Азиятская война мне хорошо известна — прибавил он — и другого Гагки-пашу они не найдут». Паскевич просил его указать продовольственные и боевые запасы милли-дюзского лагеря. «Избавьте меня от тягостного унижения — ответил наша: — вы сами найдете их».

В два часа пополудни стали получаться от частных начальников донесения о совершенном рассеянии неприятеля. Победа была полная. В два дня две сильные турецкие армии, пытавшиеся преградить путь победоносному корпусу, были уничтожены и только небольшие остатки их укрылись теперь в Арзеруме, Путь в сердце Малой Азии был совершенно открыт. «Не много можно найти примеров столь полной и совершенной победы, какую войска Вашего Императорского Величества одержали ныне в Азиятской Турции» — доносил Паскевич государю.

Потеря в русском корпусе в оба дня не превышала [433] ста человек и болышею своею долей легла на мусульманские полки, которые, но свидетельству очевидцев, были всегда впереди. «Я не должен умолчать — писал Паскевич к государю: — о похвальном усердии, находящихся со мною, мусульманских полков. Во всех сражениях они дерутся с отличною храбростью, в атаках бывают впереди, мужественно и твердо бросаясь даже на неприятельскую пехоту, и большая часть пушек, знамен и пленных отбиты ими».

В числе мусульман, павших во время преследования турок, находились два знатнейшие карабагские бека,— и Паскевич разрешил татарам отвезти тела их на родину. Один из них, некто Умбай-бек, был лицом не безызвестным Закавказскому краю, где за год перед тем имя его гремело, как имя страшного разбойника. По дорогам не было от него проезда: казенные почты, если не сопровождались сильным конвоем, редко достигали до места своего назначения; купеческие караваны, мелкие торговцы и даже частные проезжающие — все платило ему посильную дань. Войска против него были бессильны, потому что его стерегла народная любовь крепче караулов. Но то, чего не могла сделать сила, сделало золото. Умбай-бек, выданный во время одного из своих ночлегов, был схвачен, брошен в тюрьму и приговорен к виселице. Паскевич сумел однако увидеть в нем несколько хороших сторон и понял, что насколько этот человек был вреден в мирное время, настолько же он может быть полезен во время войны. Он объявил ему помилование, взял с собою в поход. и Умбай-бек целым рядом отличий заслужил прощение. Смертельно раненый, он в последние минуты своей жизни просил передать Паскевичу, что умирает верным слугою русских. Не об нем ли упоминает в своих записках Радожицкий, описывая смерть одного татарского бека, которой ему пришлось быть случайным свидетелем. «В поле — рассказывает он — я увидел трогательную сцену: лежал смертельно раненый, один из наших мусульманских беков; перед ним на корточках сидел товарищ и читал отходную молитву; двое других стояли, понуривши головы. [434] Раненый был до половины раздет, рубашка его окровавлена; на левом боку и на бритой голове зияли две сабельные раны; он чуть дышал и смертная бледность покрывала его лицо. Повернув голову, он выразительно всматривался в меня тусклыми, умирающими глазами и, обратившись потом к тому, который читал молитву, просил рукою пить. Татары захлопотали, не зная в чем принести ему воды; тогда я велел одному из них снять сапог и бежать к ближнему ручью за водою; другой за это почтительно поцеловал мне колено. Заметив, что раненого беспокоят мухи и солнечный зной, я снял с армянского духанщика, стоявшего здесь же в числе зрителей, большой папах и прикрыл им голову умирающего».

Солнце близилось к горизонту, когда замер вдали, на берегах Аракса, последний выстрел милли-дюзского боя. На месте бывшего турецкого лагеря стоял теперь шатер русского главнокомандующего, и 18 разноцветных знамен осеняли ставку. Неподалеку высилась зеленая остроконечная палатка, в которой поместили Гагки-пашу. Русские офицеры беспрерывно подходили к ней и видели перед собою сурового сорокалетнего человека, молча сидевшего на ковре, и курившего трубку с восточным равнодушием. Глубокое спокойствие и покорность судьбе отражались во всей его довольно сановитой фигуре; он заранее просил, чтобы его избавили от всяких вопросов. Против палатки паши, на другом бугре, расположились пленные турки в своих кофейных куртках и белых чалмах. С немою грустью смотрели они и на своего униженного пашу, и на свои утраченные пушки и знамена. Еще сегодня утром эти самые пушки сторожили их лагерь, и у этих знамен, с полною надеждой и верою в гибель врага, сплоченно стояли их баталионы. Русские офицеры не без любопытства рассматривали турецкую артиллерию, которая на своих железных осях оказывалась лучше и подвижнее нашей. Все пушки имели клейма, и на их телах красивым рельефом отчеканены были герб и вензелевое имя султана. Паскевич [435] распорядился хранить их в вагенбурге, чтобы в случае надобности образовать из них новые батареи.

Не скоро установился порядок в лагере. Гренадеры успели уже побывать в палатках и открыто носили по бивуаку свертки шелковых материй, дорогие кушаки, шали и другие вещи, сбывая их за бесценок. «Один казак — рассказывает Радожицкий — продал мне четыре бутылки отличного шампанского за два рубля ассигнациями, и мы тут же распили его за здоровье сераскира и Гагки-паши, позволивших так простодушно разбить себя».

Войска ночевали на отбитых позициях: кавалерия — на меджингертской дороге, там, где окончила свое преследование; колонна Панкратьева — впереди турецкого лагеря, в самой опушке милли-дюзского леса; гренадеры — на взятом с бою плато. Бурцев, прибывший с своим отрядом уже по окончании битвы, получил приказание идти назад к Кара-Кургану, и занять большую зивинскую дорогу, по которой должны были двигаться русские транспорты.

Предосторожность по отношению к вагенбургу вызывалась настоятельною необходимостью. Весь день 20 июня, по дороге от Каинлы к Кара-Кургану, обозы тянулись почти без прикрытия и, при беспрестанной ломке колес и осей, останавливались чиниться и отдыхать, где кому приходилось. При подобных условиях появление и небольшой турецкой шайки могло произвести в них страшную суматоху. Да тревоги и были в действительности.«К нашему отставшему парку — рассказывает напр. Радожицкий — пристроился подвижной госпиталь и часть провиантского магазина. Войска ушли вперед и для нашего прикрытия осталась неполная сотня казаков. Поздно вечером ко мне приехал урядник из арьергарда с вопросом, что делать: более десяти транспортных арб, нагруженных мукою, брошены грузинами на дороге и одна, госпитальная, уже разграблена турками? — Какими турками? спросил я в недоумении.— А Бог их знает какими: там на горе стоят их бекеты. — Не бредишь ли ты братец? — Если не верите, извольте сами съездить, только опасно...» Радожицкий тотчас поднялся с [436] привала и шел всю ночь, пока в Кара-Кургане не догнал вагенбурга. Скоро туда прибыл Бурцев, а вслед за ним ожидались и главные силы.

_________________________________

Битва 20-го июня, открывшая русским войскам путь к Арзеруму, в то же время лишила их одного из крупных деятелей турецкого похода: начальник корпусного штаба генерал-маиор барон Остен-Сакен должен был оставить свой пост и покинуть действующий корпус.

Обстоятельство это современники обыкновенно связывают с темп личными отношениями, которые уже давно сложились между Паскевичем и Сакеном. Пущин рассказывает, что однажды, еще в Тифлисе, он читал в Journal des Debats одну корреспонденцию из Петербурга, где, между прочим, было сказано о Паскевиче, что он самых обыкновенных способностей, и что успех его кампании должно приписать дарованиям начальника штаба. Вот эта-то статья, при известной подозрительности и крайне самолюбивом характере Паскевича, ревниво оберегавшего все, что касалось его личной славы, и послужила поводом сперва к неудовольствиям на Сакена, а потом и к удалению его из армии. Но если все это было и так, если подобные отношения и существовали действительно — то во всяком случае в данный момент оне могли иметь лишь косвенное и при том далеко второстепенное значение. Вопрос шел о разности взглядов между главнокомандующим и его начальником штаба на предметы чисто военного свойства — на действия в бою кавалерии и на достижение ею наилучших боевых результатов.

Дело в том, что преследование разбитого неприятеля Паскевич ставил венцом военного искусства и требовал от своей конницы — погони бешенной, действий — самоотверженных, напряжения сил — крайнего. Он понимал, что только такое преследование и может довершить победу, деморализовать врага, разрушить его армию и сделать ее надолго неспособною к военным действиям. Такое именно преследование было 9-го августа под Ахалцыхом и 19-го [437] июня 1829 г. при поражении сераскира. Сакен не выделялся в этом случае из общего уровня тех кавалерийских генералов, которых создала в наших рядах после отечественной войны, так называемая, немецкая школа. Он признавал тезисы Паскевича в принципе, но никогда не рискнул бы применить их на деле, опасаясь замучить кавалерию, — и этот взгляд рельефнее всего выражается в одном из его же донесений к Паскевичу, когда он, желая остановить преследование, писал, что считает лучше сохранить кавалерию, чем взять несколько сот лишних пленных. Разлад в убеждениях неоднократно обнаруживался и прежде, но 20-го июня он был уже заключительным. Вполне понятно, что 16 знамен и тысяча пленных — результат преследования кавалерии, не могли удовлетворить Паскевича. Он был недоволен распоряжениями Сакена и сделал ему замечание. Быть может, замечание это, при известной нервности Паскевича, облечено было в резкую форму; но во всяком случае оно не имело бы дальнейших последствий, если бы обиженный Сакен сам не потребовал от главнокомандующего или гласного оправдания, или предания себя суду.

Паскевич назвал требование его «неосмотрительным»,— но следствие назначил, приказав генералу Панкратьеву войти в рассмотрение вопросов: почему в бою 20-го июня регулярная кавалерия взяла так мало знамен и пленных, где она находилась и до какого места гналась за неприятелем. И следствие окончилось не в пользу Сакена.

«Из представленного ко мне следственного дела, из ваших объяснений и моих личных замечаний — писал Паскевич Сакену:— я нахожу следующее:

Неприятель бежал из укрепленного лагеря, отдавая нам свой фланг более, чем на 10 верст, а потому по вашей просьбе я поручил вам резервную кавалерию с тем, чтобы атаковать неприятеля на всем десятиверстном протяжении. Мы стояли гораздо ближе к дороге, которую неприятель должен был взять для своего отступления,— и, [438] не смотря на то, вы опоздали. В оправдание свое вы ссылаетесь на крутизну спуска и глубокий скатистый овраг. Но если мог спуститься Карпов с двумя казачьими сотнями, то нет сомнения, что могла пройти и вся кавалерия.

Вы сделали важную ошибку и превзошли даже власть вашу, переменяя мое распоряжение и присоединив к себе донской казачий полк Фомина из бригады генерала Леонова, вам не подчиненного и имевшего от меня особое назначение. Этим вы сгустили войска там, где их было с избытком, и лишили Леонова способа исполнить мое приказание. За такое присвоение власти и за изменение моего распоряжения вы уже достойны замечания,

Вы не поняли, что неприятель бежит параллельно вашему движению, подставляя вам фланг, и потому распоряжение ваши были ошибочны. Вы начали преследовать одною общей колонной, в голове которой был у вас один только мусульманский полк, оставшийся напоследок в числе 12 человек. Один этот полк и взял у неприятеля превосходное число знамен; прочие войска за ним только следовали, вовсе не участвуя в поражении неприятеля. Вам следовало разделить кавалерию на пять или по крайней мере на три колонны, составив каждую из одного или двух дивизионов регулярной кавалерии, с конными сотнями мусульман во главе. В таком порядке вы атаковали бы неприятеля разом на протяжении всей его линии и брали бы в плен на 10 верст.

Густота леса не могла служить препятствием к преследованию, ибо если могла уходить по нем неприятельская кавалерия, то тем с большим успехом могла преследовать ее наша. Если бы неприятель стал защищаться в лесу, вы должны были спешить драгун и удерживать его, пока подоспела бы пехотная колонна, высланная вслед за вами, о чем вам было известно. Впрочем опасаться сопротивления со стороны испуганного, рассеянного и преследуемого неприятеля вам не было основания. Сборный линейный полк, посланный 20 минутами позже, опередил вас, изрубил до [439] 200 человек, взял пашу и до ста пленных, потеряв с своей стороны только двух раненых. Я уверен, что войска, вам порученные, тоже бы сделали, если бы получили подобное направление.

Вы говорите, что во время преследования неприятеля регулярная кавалерия ходила неоднократно в атаку на пехоту, и что знаменщики, бывшие на лучших лошадях, не могли быть настигнуты ни ею, ни казаками; но из донесений всех частных начальников не видно, чтобы таковые атаки были делаемы в действительности. Был только один случай, и то на возвратном пути, когда неприятель засел в старом укреплении и был уничтожен уланами с частию пехоты из колонны Муравьева.

Вы утверждаете, что преследовали неприятеля до совершенного изнурения лошадей и говорите, что если мусульманские беки на лучших карабагских жеребцах не могли уже далее гнаться, то регулярная кавалерия на лошадях менее легких и обремененных тяжелым вьюком, конечно, должна была пристать несравненно прежде. Однако о таковом изнурении лошадей, кроме вас, генерала Раевского, маиора Маркова, и подполковника Ускова — из коих последние два точно были впереди вас — никто более не говорит. Я также не могу принять за основание донесение ваше, ибо на таком расстоянии, как 20-25 верст, лошади не могли быть измучены до такой степени, взяв еще в соображение пятичасовое время преследования.

Что же касается до испрашиваемого вами суда — говорит в заключение Паскевич — то на сие скажу вам, что суд наряжается противу умышленно виновных; за незнание же распорядиться делаются замечания, которые должны служить наставлением и предостережением впредь в подобных случаях от ошибок.»

Назначение следствия, вызванного по желанию самого же Сакена, и было естественной причиной сдачи им должности начальника штаба генерал-маиору Жуковскому, тогда только прибывшему на Кавказ. По мнению государя Сакен, яко [440] лишившийся доверия главнокомандующего и упорствующий в непризнании сделанных им ошибок, не мог занимать никакой отдельной должности в Кавказском корпусе, и государь предоставлял Паскевичу отправить его в Россию. Но Сакен в то время был уже назначен начальником Ахалцыхского пашалыка, и высочайшая воля была исполнена только по окончании турецкой войны.

Раевскому также сделан был выговор. В своем желании оправдать кавалерию, он распространился о блистательном действии ее 19-го числа, и затем сослался на изнурение лошадей, два дня не выходивших из-под седел. Раевский резко заметил при этом в своих объяснениях, что «регулярная кавалерия наша не может уступать ни в храбрости, ни в усердии мусульманам, хотя на сей раз и не отбила ни знамен, ни пушек». Паскевич на это положил следующую резолюцию: «Напрасно генерал-маиор повествует о 19 числе, о котором его не спрашивают, и мог бы все получше писать, за что делается замечание». Выговор объявлен был формально, в предписании. «Я прежде вас знаю состояние лошадей Нижегородского полка, который был со мною в походах в прошедшие три года — писал он Раевскому:— и знаю, что движение 19-го числа и неимение на ночь травяного корма, при хорошей, впрочем, даче ячменя, не могли привести лошадей в такое изнурение, чтобы они на следующий день не могли проскакать 20 верст в продолжении пяти часов. За такую неосмотрительность в донесении делаю вам выговор, оставаясь уверенным, что ваше превосходительство впредь по делам службы будете внимательнее».

Так строго и так требовательно, даже и при блестящих успехах нашего оружия, относились в те отдаленные времена к действиям русской кавалерии на полях сражения. [441]

XXIV.

Поход к Арзеруму.

(Занятие Гассан-кала.)

После поражения главных турецких сил при Коинлы и Милли-дюзе, русские войска, одушевленные блестящими победами, имели перед собою почти открытый путь к Арзеруму.

Турция была теперь бессильна остановить наступление русского корпуса. Положение сераскира в полном смысле слова представлялось отчаянным. Из той части его корпуса, которая дралась против русских 19 числа, только половина собралась в Гассан-Кала; остальные, равно как и разбитые, разогнанные в разные стороны войска Гагки-паши были для него потеряны; они разошлись по домам или образовали шайки грабителей, не имея никакой охоты вновь становиться под знамена, — и собрать их не было возможности. [442]

Сам сераскир, едва избежавший в Зивине плена, поспешно бежал в Гассан-Кала. Там стоял 10-тысячный отряд пехоты, еще не участвовавший в сражении, но и здесь он нашел полную тревогу. Опасаясь окончательно уронить дух войск, сераскир принудил себя казаться спокойным, сделал распоряжение о сосредоточении всех сил к Арзеруму и на другой день выехал туда сам, в сопровождении небольшого конвоя.

Присутствие сераскира во многолюдном Арзеруме становилось тогда настоятельною необходимостию. С одной стороны ему нужно было предупредить смятение в народе, до которого могли дойти тревожные слухи, с другой — предстояло возбудить в населении решимость к защите, и в самой многочисленности его найти для себя источник новой вооруженной силы. В Арзеруме было до 30 тысяч жителей, способных носить оружие; и почти все они еще весной заявили готовность в крайнем случае принять на себя оборону города. Сераскиру на первый раз достаточно было опереться на эту массу, чтобы задержать русских под стенами столицы, а там подойдут новые войска из внутренних областей Азии, призваны будут лазы, соберутся курды — и шансы войны могут измениться.

И сераскир с энергией принялся за приготовление к новой борьбе. Кягьи-беку, стоявшему в Аджарии, послано приказание, как можно скорее идти в Арзерум, и такое же приказание отправлено к Мушскому паше; но паша все еще не разрывавший тайных сношений с Паскевичем, колебался и не спешил на помощь. Самый Арзерум приводился, между тем, в оборонительное состояние и на его фортах устанавливались все новые и новые батареи. Чтобы поднять дух населения и убедить его, что опасность русского нашествия еще не так велика, как ее представляли вестовщики, бежавшие с поля битвы, сераскир указывал народу на твердость арзерумских стен, на многочисленность артиллерии и на избыток продовольствия. Но все это мало успокаивало жителей, видевших затруднительное [443] положение сераскира и расшатанность материальных и нравственных сил турецкой армии.

В интересах русского главнокомандующего естественным желанием было воспользоваться именно таким угнетенным состоянием умов и не дать неприятелю время оправиться. И, действительно, Паскевич не потерял ни минуты — с зарею 21 июня весь русский корпус уже двигался по следам бежавшего неприятеля. Колонна Бурцева из Кара-Кургана шла по большой арзерумской дороге на Зивин и Ардост; генерал-маиор князь Бекович-Черкасский, с бывшею колонною Панкратьева 25, двигался через Меджингерт на Хоросан, где имелись большие турецкие магазины; баталион Грузинского полка с частью линейных казаков, под командой графа Симонича, должен был очистить окрестность Милли-дюза от турецких шаек, бродивших по лесам после своего поражения; и, наконец, главные силы — гренадерская бригада и вся кавалерия — под личным начальством Паскевича, выступила из Милли-дюза в Кара-Курган, на соединение с вагенбургом. Главнокомандующий ехал верхом и, обгоняя по пути войска, поздравлял их с победой. Солдаты кричали «ура» и воодушевление вливало в них новые силы, заставляя забывать трехдневные труды и усталость,

Нагнав куртинских беков, находившихся при главной квартире, Паскевич спросил: рады ли они победе русских и видали ли когда-нибудь подобные поражения армии?

Курды отвечали: «Мы не можем опомниться от удивления и только теперь начинаем сознавать, что это не сон, а действительность.»

— А перейдут ли теперь ваши курды на русскую сторону? - спросил Паскевич.

«Идите скорее вперед — отвечали беки, — покорность [444] курдов в Арзеруме; возьмите его — и тогда все будет ваше.»

В Кара-Кургане Паскевич получил известие, что Бурцев уже занял Ардост. Неприятеля по дорогам нигде не было, если не считать того, что казачьим партиям удавалось видеть вдали небольшие толпы скрывавшихся турок. Только в окрестностях самого Ардоста произошло кровавое столкновение, показавшее, что в турецких войсках много было людей, одушевленных высоким мужеством, которым только не сумели воспользоваться их предводители. Случилось это так: Бурцев, по занятии Ардоста, отправил подполковника Басова с казачьей сотней в Хоросан открыть сообщение с отрядом князя Бековича. Не отошли казаки и пяти верст, как наткнулись на партию турок, выходившую из гор на арзерумскую дорогу. Встреча произошла совершенно неожиданно и турки поспешно скрылись в ущелье. Басов подъехал к ним в сопровождении одного трубача и предложил сдаться. Тогда произошло следующее: один из турок что-то заговорил, обращаясь к толпе — и заговорил горячо, но остальные в безумном исступлении набросились на него толпою, изрубили в куски и моментально открыли огонь по казакам. Очевидно это были люди отчаянные, готовые на смерть. Басов решился истребить их; он запретил казакам стрелять и повел свою сотню в дротики, турки защищались с таким ожесточением, что раненые, не желая сдаваться, закалывали себя кинжалами, а других дорезывали сами товарищи. Из целой партии только несколько человек, более малодушных, бежали; четверо, тяжело израненные, были взяты в плен — все остальные погибли. Партия принадлежала к корпусу Гагки-паши и как оказалось, шла в Арзерум к сераскиру.

В Хоросане Басов не нашел ни жителей, ни войск, и без труда овладел магазинами; там же взяты были и две пушки, по всей вероятности, брошенные неприятелем при отступлении. К свету прибыл сюда отряд [445] князя Бековича, и Басов вернулся в Ардост, куда, между тем, пришел и граф Симонич с своею колонною.

Паскевич в этот день ночевал в Кара-Кургане, и только на заре 22 числа двинулся к Ардосту. Вслед за корпусом потянулась и осадная артиллерия, на случай, если бы неприятель вздумал оказать серьезное сопротивление в Гассан-кале или в Арзеруме.

От Кара-Кургана верст на 10 местность чрезвычайно гористая и голые скалы, громоздясь одна на другую, донельзя суживают кругозор. Только с последнего гребня открылся наконец перед войсками живописный замок Зивин, расположенный на высоком, почти неприступном утесе. Внизу, под самою скалою, ютилась убогая деревушка; а вокруг нее раскинулась зеленая лужайка, по которой струилась прозрачная горная речка. Окрестности голы и безлюдны и только один этот зеленый клочок, как оазис в пустыне, рельефно вырисовывался на бесцветном фоне. Старинный замок — полуразрушен; но стены его еще так крепки и положение так неприступно, что Паскевич решил учредить в нем складочный пункт на пути своих сообщений с Карсом. Две роты 40-го полка тотчас заняли замок, а остальные войска прошли мимо и сделали привал на берегу одного из притоков Аракса.

Дальнейший путь в Ардост не представлял ничего замечательного, но был гораздо легче и приятнее. Саганлугские горы остались уже далеко позади и местность пошла живописнее, чаще попадались долины, украшенные свежею зеленью, или встречались поля, колосившиеся пшеницею; только по ту сторону Аракса, на самом горизонте, виднелись все те же черные, безлесные горы с клочками еще не стаявшего снега.

На пути войска обогнали несколько партий пленных, отставших от отряда Бурцева. Их гнали в Ардост. Унылые лица турок выражали неподдельную горесть. Казалось, они не могли дать себе отчета в том, что такое [446] случилось с ними, почему они в плену, и, видя проходившие мимо знакомые турецкие пушки, только качали головами, как бы говоря: «все наши силы ничто перед гяуром, пришел конец мусульманам!»

В Ардосте к главным силам присоединились Бурцев и граф Симонич. Аракс протекает всего в трех верстах от местечка и близость его выражается уже ощутительною переменою климата. Вечер был душный, и люди приметнее стали чувствовать слабость и утомление. Невольно вспоминалась всем знойная, нездоровая долина того же Аракса в Персии.

На следующий день, 23-го июля, войска двинулись дальше, а главнокомандующий временно остался в Ардосте. Здесь только представилась ему возможность составить подробное донесение о столь быстро минувших событиях войны и засвидетельствовать государю о трудах и заслугах войск. Проводив курьера, который повез с собой и отбитые знамена, Паскевич отправил всех пленных турок в Карс и выехал из Ардоста. Он ехал по турецкой земле без всяких опасений, сопровождаемый лишь несколькими линейными казаками, и догнал войска на привале на берегу Аракса. Небольшая поляна, засеянная пшеницей, которая поднялась уже выше пояса, была занята бивуаком и, разумеется вытоптана. Какой-то бедный старик с двумя женщинами стояли поодаль и грустно смотрели на истребление их скудного достояния.

На этом привале присоединился отряд князя Бековича-Черкасского, и далее корпус двигался уже в полном составе. Радожицкий в своих записках рассказывает, что здесь ему в первый раз довелось увидеть армянских сарбазов, набранных в Нахичеване и входивших в состав Севастопольского полка. Одетые в красные колпаки, в зеленые и синие мундиры уланского покроя, в широких белых шароварах до колен и серо-желтых кожаных штиблетах, поверх башмаков с острыми, закорюченными носками, они представляли из себя нечто [447] совершенно театральное. За их баталионом шло множество ослов, на которых сарбазы ехали поочередно, и на тех же ослах везлись их тяжести, провиант, ранцы, шинели — все то, что русский солдат носит на своих могучих плечах. Фигура такого сарбаза, сидящего верхом на маленьком ослике, с ружьем за спиною, служила для солдат развлечением во время длинных переходов и вызывала неистощимые остроты и шутки. Конница армянская по виду ничем не отличалась от наших мусульман; но пехота их представляла собою довольно комичное войско. О боевых достоинствах ее судить трудно, потому что ей не пришлось участвовать в жарких боях; но что касается до армянской конницы, то она везде, где ей представлялся случай, дралась хорошо, и в ней вовсе не замечалось побегов, чего нельзя сказать про пехоту.

Дойдя до красивого древнего моста, смело перекинутого через Аракс и поддержанного семью устоями в виде изящных каменных арок, войска остановились. Ширина Аракса в этом месте до 70-ти сажен, и многие из любопытства ходили осматривать знаменитый мост, который, казалось, щадило самое время, так как постройку его относят еще ко временам Дария Гистаспа. Местные предания говорят, впрочем, что мост построен одним пастухом, разбогатевшим случайно и пожелавшим увековечить свое имя добрым делом. Мост так и называется «Чабан-кепри», т. е. мост пастуха, а самую могилу строителя указывают вблизи, на высоком холме, осененном двумя уединенными соснами. Окрестные жители и путники чтят эту могилу и стекаются к ней на поклонение.

Как раз возле самого моста, на левом берегу Аракса, находится большая деревня Кепри-Кев, а возле нее стоят развалины громадного караван-сарая, построенного, вероятно, во времена еще цветущей торговли.

Войска и остановились ночевать возле деревни. Несколько армянских старшин явились в лагерь просить о выдаче им охранных листов и добивались позволения видеть [448] Паскевича. Они сообщили ему, что приближение русских войск вызвало в Гассан-Кала совершенную панику. Гарнизон бежал, и сераскир, желая снасти хоть что-нибудь из огромных запасов, находившихся в крепости, приказал собрать арбы со всех окрестных деревень и на них перевозит эти запасы в Арзерум. Паскевич спросил их: откуда они это знают? — Наши армяне вчера поехали с арбами и еще не возвратились — отвечали они откровенно.

До Гассан-Кала было всего 15-ть верст, а потому главнокомандующий, не теряя времени, двинулся со всею кавалериею к покинутой крепости, рассчитывая захватить по крайней мере то, что не успели вывезти. Пошли налегке и форсированным маршем. Вечер был чудный. Солнце уже склонилось за горы, играя причудливыми цветами радуги на каменных скалах, — когда кавалерия поднялась на высокий гребень, и перед нею открылась широкая долина, в конце которой рельефно вырисовывались белые стены Гассан-Кала. С гор было видно, как турецкие войска, обозы и жители, спешившие уходить к Арзеруму, двигались по двум дорогам и следы их обозначались густыми облаками пыли, в которые ударяли последние косые лучи заходящего солнца. Часть кавалерии тотчас пустилась в преследование и, проскакав за ночь верст 25-ть, отбила 50-т армянских семейств и до двух тысяч голов скота. Паскевич между тем занял покинутую крепость без боя и нашел в ней 29-ть орудий, порох, снаряды и несколько хлебных магазинов. 80-т армянских семейств, оставшихся в городе и составлявших теперь все его население, встретили русских с крестами и иконами.

Гассан-Кала — одна из древнейших крепостей Турецкой Армении. Ее основание приводят в тесную связь с Арзерумом и относят к началу 5-го века, когда Армения переживала один из самых тяжелых кризисов. Раздираемая внутренними смутами, опустошаемая персами, [449] успевшими отторгнуть от нее многие земли, — погибавшая страна вынуждена была, наконец, искать покровительства сильной Византии. И вот, католикос ее, Нерсес Великий, скорбя о горькой участи своего народа, отправил посольство к императору Феодосию II с просьбою принять Армению под свою защиту. Во главе посольства стоял св. Мисроп, знаменитый изобретатель армянской письменности. Он развернул перед императором картину страдания родной земли в таких живых и мрачных красках, что император не мог отказать в покровительстве и тотчас отправил в Армению своего полководца Анатолия, поручив ему построить крепкий город, способный охранить народ от внешних врагов. Жизненным центром Армении был в то время город Арзен, лежавший в богатой Коринской провинции, — и его-то захотел Анатолий прежде других обезопасить от нападения персов. С этою целью на единственно доступном пути к нему, на крутой и высокой скале, он воздвиг свою первую крепость и назвал ее в честь императора, своего повелителя, Феодосиополисом. Чуждое армянскому языку название это не могло легко привиться к народу, и жители, в отличие от своего Арзена, стали называть его Арзен-эр-Рум, т. е. Арзен, построенный римлянами; это название вскоре получило такую популярность, что и вся провинция Корин стала называться Арзен-ер-Румскою.

Впоследствии, когда турки завоевали край и истребили в нем все христианские названия, древний Феодосиополис променял свое имя на турецкое Гассан-Кала. Но армянское название его не умерло для населения: народ перенес его на главный город провинции, который с той поры стал называться Арзерумом. Гассан-Кала продолжал еще долгое время играть видную роль в обороне края, нося почетное название «стража Арзерумской долины». Но турецкое правительство с каждым годом обращало на него все меньше и меньше внимания,— и когда русские в 1829 году заняли Гассан-Кала — стены его были полуразрушены, [450] внутренняя площадь заросла травой и бурьяном, а некогда искусные подземные ходы к воде давно обвалились и о самом существовании их можно было только догадываться. Пушки, большею частию не годные, валялись в величайшем беспорядке и только шесть из них были поставлены на кое-какие лафеты.

Самый город, или вернее предместье Гассан-Кала поднимается амфитеатром по западному склону горы и обнесено стеною с бойницами. Дома каменные, двухэтажные, такие же, как в Карсе, с плоскими крышами, балконами и деревянными террасами, в роде мезонинов. Небольшой городок этот приятно поражал своею чистотою — качеством столь редким в Азиятской Турции. Гассан-Кала служил резиденциею бека Верхне-Пассинского санджака, дом которого отличался от других только обширностию, да красным карнизом, которым обведены были чисто выбеленные стены. Бежавший бек покинул его на произвол победителей, и в комнатах, украшенных каминами, уставленных широкими и низкими диванами, на которых ага, окруженный своими одалисками, с трубкой и шербетом предавался восточной лени — теперь поместился Паскевич.

Против южных стен города, за каменным мостом, по ту сторону речки Гассан-су, с давних времен существуют источники горячей минеральной воды. Они посреди местных развалин невольно останавливают на себе внимание. Кроме нескольких небольших открытых купален, здесь замечателен обширный каменный бассейн, над которым руками византийцев воздвигнуто большое здание с куполом. «Когда я туда вошел — рассказывает Радожицкий - бассейн был наполнен купающимися солдатами. То-то раздолье, готовая баня! Ай-да турка, спасибо ему! — кричали солдаты, ныряя в горячей воде и отдуваясь. Недалеко от бассейна есть другой источник холодной кислой воды, которую русские люди, ложась ничком, пили с большим наслаждением, как готовый квасок». [451] Много есть данных предполагать, что эти минеральные источники были известны с давних времен, и что некогда греки имели здесь свою колонию. Позднее, когда на прилежащей скале возникла византийская крепость, городок, под ее покровительством, стал быстро расти, шириться и развиваться. Но на свете всему бывает конец. Пришли турки-сельджуки и благосостояние городка, населенного христианами, было разрушено. Политические бури смяли его, — и ныне Гассан-Кала представляет лишь жалкие остатки прошлого величия, Обширное кладбище, дошедшее до наших дней, только одно и свидетельствует о древней населенности этого города.

Паскевич, лично осмотревший крепость, сделал распоряжение о немедленном исправлении поврежденных стен и об установке на них новых орудий. Он уже решил перевести сюда из Зивина все транспорты, чтобы сблизить их с действующим корпусом, — и Гассан-кала получала таким образом для нас значение важного опорного и складочного пункта на самом соединении дорог из Карса и Баязета.

Обстоятельства слагались так благоприятно, что к занятию Арзерума, казалось, уже не могло возникнуть серьезных препятствий, но главнокомандующий медлил походом. Он осмотрительно готовился к этому важному шагу и принимал все меры, чтобы покорить многолюдный город моральной, а не физическою силой. Мысль эта, как надо думать, давно уже занимала Паскевича; по крайней мере, отправляя из Ардоста пленных, он оставил из них тех, которые были уроженцами Арзерума, и теперь отпустил их домой, щедро одарив на дорогу деньгами. Эти люди и должны были первые расположить умы народа в пользу победителей.

В числе этих пленных находился некто Мамиш-ага, человек умный и пользовавшийся большим влиянием на жителей. Он-то и вызвался добровольно распространить по городу русские прокламации. «Что вас побуждает к [452] такому рискованному шагу?» спросил его один из офицеров. — Я был свидетелем высокого военного искусства русских — отвечал он: — и потому желаю спасти своих соотечественников от неминуемой гибели. В три часа пополудни пленные тронулись в путь и Мамиш-ага повез с собою прокламации. В этих воззваниях, обращенных к жителям, выражалось полное миролюбие Паскевича по отношению к покорным и сулилась гроза неповинующимся.

«Под державою русских монархов — говорилось в ней: — целые миллионы мусульман пользуются полною свободой вероисповедания, законов и обычаев. Эти мусульмане, довольные справедливым правлением, молят Бога о продолжении славы и могущества России: они добровольно спешат под знамена ее и с мужеством сражаются против врагов своего государя. Обещаю, что в случае добровольной сдачи вам сохранятся вполне обряды вашей религии, честь ваших семейств и ваша собственность; если же станете упорствовать — то напрасное пролитие крови падет на вас самих. Истреблю всех, кто поднимет против меня оружие, пощажу тех, которые изъявят покорность и мирно останутся в домах своих. Ожидаю ответа, который не замедлите доставить».

Вот в ожидании этого-то ответа и результата своих прокламаций, Паскевич и медлил походом.

Между тем, в полдень 24-го июня, к Гассан-Кала подошел и весь действующий корпус. Полуденный зной давал себя чувствовать так сильно, что в войсках во время перехода было несколько случаев солнечного удара. Каменистая, покрытая илом земля горела под ногами, и слой серой пыли с головы до ног покрывал и людей и животных.

В Гассан-Кала не обошлось и без происшествий, показавших русским насколько могут грозить им на каждом шагу измена и месть со стороны турецких патриотов. Ночью в городе вспыхнул пожар, грозивший [453] страшными бедствиями, так как из горевшего здания солдаты успели выкинуть большое количество пороха. Если бы огонь успел дойти до него — взрыв стоил бы жизни ни одному десятку русских солдат, работавших на пожарище. Ветер между тем дул прямо на соседний дом, где ночевал главнокомандующий. Бросились будить Паскевича,— и к общему ужасу в самых дверях его кабинета наткнулись на два большие бочонка пороха, которых с вечера никто не видел. Тотчас осмотрели соседние дома, но там ничего не оказалось. Злой умысел был очевиден — порох оказался турецкий. Но кто мог затеять это адское дело, когда в городе не было ни одного мусульманина? Пришлось предположить, что шайка злодеев скрывалась где-нибудь в подвалах и пользовалась потайными ходами, которых в Гассан-Кала было не мало. Только благодаря Промыслу здесь, как и в Зивине, Паскевич избежал явной опасности.

Еще не утихла ночная тревога, как на рассвете поднялась другая: с аванпостов дали знать, что впереди слышна сильная ружейная перестрелка. Послали разведочные партии, а между тем вся кавалерия села на коней. Но скоро дело разъяснилось,— приехал войсковой старшина Калмыков, делавший ночью разъезд в соседние горы и доложил, что это он имел стычку с курдами и отбил у них с тысячу голов рогатого скота, потеряв при этом трех казаков — одного убитым и двух раненными. Главнокомандующий потребовал его к себе. «А сколько их было?» — спросил Паскевич, о курдах. — Да тысячи четыре было — отвечал войсковой старшина, разумея быков. Все ахнули; никто не ожидал, чтобы после двух поражений, испытанных турками, могла явиться четырехтысячная конница. Паскевич задумался. «Как! воскликнул он наконец: - их было четыре тысячи и ты атаковал их одною сотнею?» Войсковой старшина окончательно растерялся. — Курдов-то было всего сотни две — отвечал он простодушно: — они ограбили жителей, а я ударил в [454] пики, отбил с тысячу голов и пошел назад... А еще много-много скота осталось в руках у них» — добавил он с сожалением.

— «Ну, спасибо, Калмыков, и за это — весело сказал главнокомандующий:— на первый раз не мешало попугать разбойников». Случай этот, ничтожный сам по себе, показал однако с какою осторожностью нужно было нам высылать небольшие отряды, так как неприятель держался возле самого лагеря.

Ночная сумятица, пожар и тревога не помешали однако торжеству, назначенному еще с вечера на 25-е число июня. Это был день рождения Императора Николая Павловича, и войска в 10-ть часов утра уже стояли под ружьем в красивой долине, над которой уединенно и угрюмо возвышала Гассан-Кала свои ветхие стены. Посреди долины, в зеленом шатре, с приподнятыми полами, установлена была походная церковь, и старший иерей в сослужении всего военного духовенства, совершал литургию. Мусульманские полки стояли отдельно, вокруг аналоя, где был мулла и лежал священный коран. В чужой земле, столько веков оглашавшейся с высоких минаретов лишь возгласами одних муэзинов, 16-ть тысяч русских воинов с сердечным умилением благодарили Бога за дарованные им победы и молились о здравии и благоденствии своего монарха. Молебствие служилось уже вне палатки, под открытым небом, под сению победных знамен. Когда при пении «Тебе Бога хвалим», грянул пушечный залп — он казалось будил тени римлян, первых обладателей Гассан-Кала, — и старая крепость, давно уже не дымившаяся порохом, отвечала на него дружным салютом. Зрителей было немного — два-три десятка местных жителей, — но как знаменательно было для них все то, что они видели, в чем так рельефно сказывалось торжество креста над турецким полумесяцем. По окончании молебствия перед войсками прочитан был приказ главнокомандующего: [455]

«Снова обращаю к вам благодарный голос мой, войска закавказские, храбрые товарищи мои! Едва переступили вы предел прошлогодних завоеваний, как многочисленный враг уже истреблен вами...

Трофеи двух достопамятных битв, славно исполненных в продолжении 25-ти часов, свидетельствуют о вашем мужестве неодолимом. Вы отняли у неприятеля всю его артиллерию, все снаряды, и запасы боевые и продовольственные, 19-ть знамен, до тысячи пятьсот пленных, и самого военачальника турецкого Гагки-пашу, первого сановника по сераскире, славного в Азии и личною храбростью и военными способностями — взяли в плен. Столь полною победою обязан я вам, и на мне лежит священный долг повергнуть всемилостивейшему государю ваши труды и мужество. Вы истребили врага совершенно; для вас открыт теперь путь в недра тех стран Азии, где две тысячи лет живет слава побед великого Рима. Идите туда с радостию достойные воины! Она, услышав гром вашего оружия, станет вам во сретение и позднейшее потомство с воспоминанием римских побед в Азии соединит и ваше доблестное имя».

Войска слушали приказ с безмолвным благоговейным чувством; все знали достоверность событий и внутренне сознавали, что не случайности, а лишь непреоборимому мужеству обязаны они своими необычайными успехами. Чтение приказа закончилось громким ура, пронесшимся по рядам торжествующего войска. Полки прошли церемониальным маршем и затем разошлись по своим палаткам. Военное торжество окончилось.

После полудня весь русский лагерь предавался живому веселью и отдыху. Генералы и все штаб-офицеры обедали в этот день у главнокомандующего. Похода никто не предвидел, никто не ожидал; но он был близок. В самом начале обеда Паскевичу подали какую-то записку; он прочитал ее и положил в карман, не сказав никому ни слова, как будто бы полученное им известие не [456] заключало в себе ничего значительного. Главнокомандующий был весел и словоохотлив. При громе пушек провозгласил он тост за здоровье государя, потом за храбрую русскую армию и наконец за будущие надежды. Но едва смолкли обычные звуки музыки, как главнокомандующий встал и объявил, что через час корпус идет к Арзеруму, В лагерь послали приказание бить сбор и выступать, оставя обозы и парки на месте. «Это по цезарски» — замечает в своих записках Радожицкий.

Поводом к столь быстрому походу послужила записка, доставленная Паскевичу во время обеда; она была из Арзерума, от Мамиш-аги, который писал: «Муллы и почетные жители принимают ваше предложение, граждане готовы покориться, но сераскир и войска возбуждают в народе волнение. Идите и не давайте разгораться мятежным страстям, с которыми после трудно будет управиться».

Паскевич решил немедленно идти к Арзеруму. В пять часов пополудни войска стояли уже в совершенной готовности к движению. Приехал Паскевич — и колонны тронулись с надеждой назавтра стать у ворот Арзерума.


Комментарии

24. Казанцеву, как имевшему уже знак отличия военного ордена, Паскевич подарил 8 червонцев и приказал самый подвиг занести в послужной список. Впоследствии же, когда Император Николай Павлович получил об этом всеподданнейшее донесение, он повелел произвести Казанцева в офицеры.

25. Панкратьев в этот день назначен был временно начальником штаба, вместо генерала Сакена.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том IV, Выпуск 3. СПб. 1889

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.