Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ IV.

ТУРЕЦКАЯ ВОЙНА 1828-1829 г.

Выпуск II.

XIII.

Союзники и враги в пририонском крае.

Победоносная армия Паскевича, покорив Карс и Ахалцых со всеми прилежащими к ним санджаками, спешила развить дальнейший успех на главном театре войны и не имела ни времени, ни средств обратиться к действиям на своем правом фланге, к которому примыкали гористые санджаки, населенные

воинственными племенами аджарцев, лазов и кабулетцев. Однакоже нельзя было оставить их вовсе без внимания, так как, по своему положению, санджаки эти лежали на правом фланге действующей армии и были сопредельны с Мингрелией, Гурией и Имеретией, которые необходимо было прикрыть от враждебного действия турок, чтобы показать этим, вновь приобщенным к русским владениям народам, что под мощною властию России внешние враги не опасны. С этою целью, еще в самом начале кампании, в долине Риона, был сформирован небольшой отряд, под командою генерала Гессе, предназначавшийся однако — если не считать необходимого похода к Поти — скорее против беспокойных элементов, еще таившихся среди самих христианских княжеств, чем против турок.

Действия этого отряда, не обильные подвигами, но богатые добытыми результатами, тесно соприкасаются с историею Пририонского края, и потому бросим предварительно [244] беглый взгляд на прошлое пририонской страны с ее цветущею природою и на быт и нравы ее обитателей.

По бассейну Риона, между западными склонами Ваханского хребта и берегами Черного моря, с незапамятных времен обитают соплеменники грузин, народы того же Картвельского племени, имеретины, мингрельцы и гурийцы 15. Они образовывали некогда три автономные политические единицы, находившиеся, однако, почти в постоянной, исконной зависимости от более сильных соседей. Природа тех стран поражает величественною красотою. При безоблачном небе, на далеком горизонте, вечно сияют белою полосою и снеговые вершины Кавказа, и выси Аджарских гор, на которых снега лежат до июля месяца; ближе синеют громады отрогов Кавказа, спускающиеся на юг к пририонским долинам, и между ними виднеется скалистая и мрачная вершина Хвамли (Хомли), с которою имеретины соединяют те же предания, как горцы с Эльборусом: на ней коршун терзал Прометея, и здесь же Ной бросил свой якорь, прежде чем остановиться на Арарате. Гигантский утес виден там отовсюду. Он называется также «выходною горою», потому что в прежние времена имеретинцы, бежавшие из турецкого плена, всегда направляли на него свой путь, зная, что он приведет их на родину. На вершине этой горы виднеются какие-то развалины, которые, как все развалины этих стран, народ приписывает постройкам царицы Тамары.

Растительность пририонского края необычайно богата. Здесь две весны. Луга, выжженные летним солнцем, осенью снова покрываются роскошною зеленью и цветами. Редкий гость северных оранжерей, рододендрон, здесь имеет значение простого хвороста, которым огораживают сады, оплетают курятники, раскладывают на горах для своих костров. Громадные леса, сплошь перевитые лозами винограда, [245] плющом и лианами, отличаются почти тропическим характером и представляют во многих местах не проходимые дебри.

Но климат этих стран, за исключением горных местностей, повсюду сырой и нездоровый, и почва болотистая, особенно там, где реки впадают в море. Некоторые береговые пункты находятся даже на целые полфута ниже уровня моря. В низменных местах лихорадки встречаются даже у кур и путешественника поражает бедность пернатого царства, посреди роскошной флоры. По самому берегу Черного моря вплоть до Ингура, население чрезвычайно слабо, по крайней нездоровости этой местности.

Отрезанные от Грузии высокими горными хребтами, жители пририонского края до русского владычества оставались в полукочевом быту и селились отдельными дворами посреди лесов, где изобилие плодов и дичи давало им возможность без труда и усилий добывать пропитание. Каждый туземец — охотник и, надо сказать, что лучше, богаче и разнообразнее охоты невозможно было найти в прежнее время на целом Кавказе. Горы Черкесии также богаты и лесом и крупною дичью, но охоты там нет, потому что хозяева края, горцы, знакомы с более сильными ощущениями войны и разбоя.

Естественно, что политическая жизнь пририонских народов была ничтожна. Все содержание ее составляла постоянная борьба между соседними владельцами, поводом к которой были личные счеты, интриги и нескончаемые фамильные раздоры. Партий всегда было множество, и задача владетеля состояла в том, чтобы сгруппировать около себя сильнейшие. Окруженный этой воинственной толпой, жаждавшей постоянно добычи, он не мог и сам оставаться в мирном бездействии. Этой толпе нужна была деятельность,— и деятельность находилась для нее в постоянной борьбе и в столкновениях соседних владетелей между собою. Беспрестанно менялись в крае союзы: то имеретинский царь вместе с Гуриелями воевал против Мингрельского Дадиана, то делался союзником последнего и воевал против Гуриелей. В войнах участвовал нередко и владетель Абхазии, [246] против которого, случалось, воевали трое остальных, а он, в свою очередь, призывал к себе на помощь турок. Все это, конечно, самым печальным образом отзывалось на судьбе производительного класса земледельцев, во всяком случае страдавших от постоянных тревог, нападений, хищений, насилий, пленопродавства и иных бедствий, порождаемых исключительно действующим кулачным правом.

С присоединением этих стран к России, дела во многом изменились к лучшему. Имеретия перестала быть царством и управлялась русскими законами, как русская провинция. Мингрелия и Гурия еще составляли автономные княжества, но и там благодетельный русский закон уже смягчал разнузданность правителей и высшего класса, а разнузданность эта, следы которой остались в народных сказаниях, доходила до страшной степени.

По левой стороне Риона, в Мингрелии, лежит Полеостом — единственное озеро в этой прекрасной Колхидской равнине. Самое название его по своему значению на местном языке намекает на то, что здесь было прежде устье Риона; но народная легенда приписывает происхождение озера другим причинам. Одна из них, похожая на библейское сказание об участи, постигшей Содомь и Гомору, говорит, что Бог излил свой гнев на преступный город, некогда стоявший на том месте, где теперь озеро и потопил его. Другие легенды еще рельефнее отражают общественное неустройство края.

На месте озера — говорят они — жил некогда жестокий и бесчеловечный владелец. Рион протекал тогда далеко от своего теперешнего русла и путь до него из усадьбы владетеля требовал не менее трех часов ходу. Между тем владелец ежедневно посылал своих людей на реку холодить вино для своего стола, и кто приносил его теплым и не в мокрых кувшинах, подвергался смертной казни. Многих из своих подданных лишил он таким образом жизни: но небо покарало, наконец, и его самого. В одно прекрасное утро злой владетель провалился сквозь землю вместе со всею своею деревнею, и на месте, где она стояла, явилось озеро. [247] Предание это, вызванное но всей вероятности действительным фактом, случившимся в глубокой древности, поддерживается видимыми доказательствами. По ныне рыбаки находят в озере обделанные доски, мельничные принадлежности и другие вещи, которые, по народному мнению, составляют следы жившего здесь населения, и некоторым, по словам их, удавалось даже видеть самые стены зданий на мутном дне озера. Но так или иначе, а легенда, любопытная по своей наивности, ярко отражает в себе обычаи народа, его понятия и служит непреложным свидетельством о насильственных отношениях, существовавших между сильными края и простыми его обитателями. И замечательно — предание заставляет землю поглотить не одного виновного владельца, но и ни в чем неповинных его крестьян, как будто, если бы погиб только один — наказание было бы слабо, не полно; он разом должен был лишиться и жизни, и имущества, и быть наказанным даже в своих потомках, которым могло бы достаться это селение в будущем.

Земля, действительно, принадлежала в то время только немногочисленным владельцам, бравшим с своих подданных дань земными произведениями, — и пеший вассал всегда сопровождал своего господина в пути, чтобы поддержать ему стремя, когда он слезал с коня. Трудно представить, что-нибудь живописнее и оригинальнее туземного владельца, разъезжавшего по краю, в котором каждый обязан был кормить и его, и его громадную свиту. Рисуясь на любимом коне-иноходце, он окружен был толпою оруженосцев, вассалов и слуг, которые вели за ним любимых собак и держали лучших его ястребов и соколов. Чрезвычайно красивые воинственные лица, маленькие, но бешеные кони, блестящее оружие, пестрые костюмы и наконец, скороходы, не отстающие от стремени своего господина, невольно напоминали картину старого востока с его мишурною роскошью и грубым раболепством.

Составляя один народ по вере и языку с грузинами, имеретины, гурийцы и высший класс мингрельцев успели [248] сохранить много общего с ними в обычаях, но и в их характере есть уже оттенок лукавства и вероломства, в противоположность грузинам, которые в высшей степени прямодушны. Это — следы турецкого влияния, с особенною силой отразившегося на Гурии, где даже грузинская одежда сменилась каким-то полуфантастическим, полутурецким, а пожалуй и полугреческим костюмом, впрочем весьма живописным и как нельзя более приноровленным к условиям пешего горного боя. На голове гурийца башлык, намотанный в виде чалмы; вместо длиннополой чохи грузина, на нем расшитая шелками и с серебряными патронами куртка, расстегнутая спереди и открывающая цветной жилет, узкие панталоны и ноговицы в обтяжку, на ногах — чевяки; талию обхватывает широкий пояс из турецкой шали, за которой заткнуто старинное оружие. Боевые доспехи и походные принадлежности никогда не расстаются с гурийцем; у него вы найдете все: и сальницу и пульную форму, и кожаный сосуд для воды, и шомпол с приспособленными к нему маленькими щипчиками для огня, и кисет с небольшою красивою трубкой и разные мелочи, — кресало, трут, ножик, шило, солонка, фитиль из навощенного холста, чтобы в темную ночь освещать дорогу и, наконец, длинный аркан для вязания пленных. Если к этому прибавить, что за кушаком у гурийца всегда длинный кинжал, пара пистолетов и тут же висит патронташ, а в руках винтовка, то перед вами полная картина вооруженного гурийца.

Имеретины и мингрельцы менее запасливы; у них не найдете и половины того, что носит на себе гуриец; национальный костюм их — чоха; но они не носят папах, заменяя их «папанаками», из под которых рассыпаются по плечам густыми прядями длинные вьющиеся волосы. Папанаки — это просто круглый или четыреугольный лоскут сукна или шелковой материи, расшитый золотом и шелком, который прикрывает одно только темя и подвязывается шнурком под подбородок.

Женщины в пририонском крае пользуются гораздо большею свободою, чем в Грузии, а между тем красота мингрелок и [249] гуриек даже на Кавказе вошла в пословицу. Но эта-то красота и была для них величайшим несчастием, источником развития в народе пленнопродавства,— и турецкие гаремы всегда наполнялись мингрелками и гурийками, под общим именем «гурджи». Не иметь в своем гареме гурджи богатому и знатному турку было предосудительно, и цена на них доходила до баснословных размеров, до нескольких десятков тысяч турецких лир. Такую же пользу извлекали обыкновенно и из продажи красивых мальчиков.

Торговля людьми по берегу Черного моря, и особенно в Гурии, пустила такие глубокие корни, что даже русское вмешательство и вся бдительность русской кордонной стражи и крейсеров не могли прекратить этого зла до последнего времени. Капитан Коцебу, посетивший Мингрелию в двадцатых годах, писал генералу Вельяминову, что в Поти более чем когда-нибудь идет торговля людьми. Он даже прямо указывал на сестру генерал-лейтенанта князя Орбелиани, бывшую в замужестве за покойным гурийским владетелем,— дядею тогдашнего правителя. По его словам она имела весьма частые свидания с комендантом Поти, тогда еще принадлежавшей Турции, и замечено было, что из свиты, сопровождавшей ее на эти свидания, возвращалась иногда только половина. Возникло подозрение, что она-то именно и вела обширную торговлю людьми. По приказанию Ермолова за ней был учрежден секретный надзор, который однако же ровно ни к чему не привел.

Суровый быт среди величественных гор и девственных лесов, среди постоянных опасностей войны и охоты, наложил свой колорит на страстный южный характер пририонских племен. Как в кристально-чистом, но бурном горном потоке блестит и сверкает всеми цветами радуги колеблющееся отражение голубого неба, так и в полных страстности и неги песнях и поэтических легендах этих народов, хранящих память о стародавних временах, о подвигах и бедствиях их земли, отражается эпос народный с его самобытной природой. Дивно звучат легендарные песни [250] их, дробясь и преломляясь в причудливых формах, то светясь мирным светом непорочной любви, то сверкая внезапными и грозными отблесками неудержимых страстей, вскормленного войною племени. И чего нет в этих песнях?... и недоступные выси гор, зовущие к себе смелого человека, и мрачные пропасти, и грозное бушующее море, с его вечно таинственным рокотом, и блеск южного жаркого солнца, и мрак и холод долгой южной ночи... Вот две старинные имеретинские легенды:

Свэти — имеретинское предание.

Недалеко от зеленеющих тенистых берегов Квирилы, к истоку этой реки, у подошвы горы Кацери, на которой возвышается древний монастырь того же имени, тянется узкая и живописная долина Свэти. К югу и северу она окаймлена цепью отвесных и голых скал, в которых иссечены каменные гроты,— некогда приют и убежище окрестных жителей в дни вражеских нашествий, опустошавших эту несчастную страну в течении многих веков. Время разрушило тропинки, по которым доходили до этих пещер и уже несколько столетий там гуляют лишь тучи, да орлы вьют свои гнезда.

Там, где долина вдруг расширяется, из глубины ее встает исполинская скала, а на ней — стены четырехугольной башни, которую плющ, неразлучный спутник развалин Имеретии, обвивает сверху до низу своими гибкими зелеными ветвями. В нескольких шагах от скалы, на левом берегу шумного ручья, стоит небольшая часовня, посвященная Божией Матери. Наружные стены ее проросли мхом и вид их свидетельствует о длинном ряде лет, прошедших с ее основания.

Предание говорит, что долина Свэти не всегда была так пустынна, как теперь. Во времена Давида Возобновителя она принадлежала князю Ивану Мурашидзе, представителю одной из древнейших фамилий Имеретии. Его жилище было не вдалеке от огромной скалы, имевшей тогда на своей вершине двойную ограду стен, из-за которых поднималась высокая [251] зубчатая башня. Скала была неприступна, как и теперь; но никто не знал и не помнил даже в то стародавнее время, делом чьих рук был этот подоблачный замок Свэти. Неприступный и необитаемый с незапамятных времен, он слыл чудом в стране, и народ приписывал его основание невидимым духам. Замок был необитаем. Но пастухи, которым доводилось проводить ночи на соседних горах, с ужасом рассказывали, что видели яркое освещение в окнах башни, а окрестные жители не раз слышали в замке жалобные крики и сатанинский хохот, сменявший стенания. Таинственный замок стал в народе предметом ужаса.

Раз, в темную и бурную ночь, окна заколдованной башни ярко осветились и в них замелькали тени. То пение, то крики, вопли и смех слышались оттуда испуганным жителям. Решили немедленно послать в Кацерский монастырь призвать благочестивых иноков сотворить заклинание против злых духов, неистовавших в замке, и монахи с иконами и святыми мощами спустились в долину. Во время продолжительных молитв и заклинаний, свет сверкавший в окнах, постепенно погас, и с восходом утренней зари, башня стояла по-прежнему мрачною и безжизненною.

Князь Мурашидзе, побуждаемый своими соседями, решил наконец посмотреть поближе, что именно такое творится в замке и приказал устроить вокруг скалы винтовую лестницу, по которой можно бы было подняться к подножию башни. Работы доведены были уже до половины, когда царь Давид, любопытствуя видеть чудесную скалу с ее волшебною силой, известил князя Мурашидзе, что он сам посетит его владение и будет в Свэти.

И вот, однажды, отобедав в княжеском доме, царь со всеми окрестными дворянами отправился к скале посмотреть на замок. Одни из сопровождавших царя говорили, что в нем должны быть огромные богатства, стерегомые злыми духами, другие, — что там жилище какой-нибудь волшебницы — феи,— и все одинаково досадовали на то, что лестница еще не была готова. Я обещаю — сказал тогда царь, [252] обратившись к присутствовавшим здесь гостям, — второе место в моем царстве тому, кто теперь же, не ожидая окончания лестницы, станет на зубцах этого замка, а мой верный слуга, князь Мурашидзе, убедившись в мужестве того, кто исполнит мое повеление, соглашается выдать за него свою красавицу дочь. Громкий гул одобрения пронесся в толпе молодых имеретинских дворян. Награда стоила подвига.

А Соломе, дочь князя Мурашидзе, с глазами полными слез, бледная и трепещущая, сидела на балконе родительского дома.

— Жизнь жизни моей — говорил ей, с страстной негой в голосе, красивый и стройный юноша:— твой отец не умолим к нам, он безжалостно хочет расторгнуть сердца наши; но утешься, сама судьба посылает мне случай или получить твою руку, или умереть за тебя.

И с этим словом, он бросился к лестнице, где уже соперничали многие честолюбцы. Все достигали без труда последней ступени лестницы; но когда приходилось хвататься за острый конец скалы, чтобы взобраться дальше на вершину, мужество и смелость многих ослабевали перед ужасом бездны, отверзавшейся под их ногами.

Увы! этот день — говорит предание — начавшийся шумным весельем должен был иметь печальный конец.

Внезапно почернело небо, и солнце спряталось за грозными тучами, мчавшимися от запада. Смельчаки прижались к углу скалы и, казалось, окаменели. Но трое из них продолжали взбираться. Еще несколько усилий — и цель будет достигнута. Но буря с грохотом уже волновала вершины дерев и огненные зигзаги молний, разрезая черные тучи, грозили бедою. И вот, когда молодой азнаур, избранник сердца Соломе, достиг вершины скалы — крик ужаса охватил толпу: скала дрогнула, тяжелые тучи разверзлись целым снопом яркого пламени, и при зловещем отблеске, озарившем долину, страшный порыв вихря сорвал и бросил в пропасть и победителя и двух его соперников.

Бурная, грозная ночь спустилась на землю. Толпа [253] пораженная ужасом, искала убежища в соседних деревушках, и долина, которую за несколько часов перед тем, оглашали веселые голося певцов и звуки бубнов — опустела.

Тела несчастных жертв найдены были на следующее утро на берегу ручья, и царь Давид в память страшного события приказал поставить на том месте часовню во имя Богоматери.

Предание прибавляет, что Соломе не пережила своего избранника, и прах ее покоится под одним камнем с тем, без которого жизнь стала для нее невыносимым бременем. Поэтическая могила их существует и по ныне. Фиговые деревья закрывают вход в тесную пещеру и дневной свет едва проникает в нее сквозь густую, разросшуюся листву; надгробный камень врос в землю, но на нем ясно виднеется еще изображение двух соединенных рук, и двух сердец, разделенных крестом — символом страдания.

Легенда о Ростоме.

При самом слиянии двух рек, Хопи и Цивы, и теперь еще можно видеть остатки древних руин, густо заросших травою. Ни один человек в Мингрелии, как бы стар он ни был, не может сказать в какое время на месте этих развалин стояла большая и крепкая башня, жилище удальцов, стороживших, под надзором старого князя Джаяна, Мингрелию от набегов турок. Отцы и деды нынешнего поколения не помнят этого славного и грозного времени геройских подвигов и беспрерывных битв, когда храбрее была молодежь, крепче и бодрее смотрели старики, винтовки и пистолеты вернее били в цель и острее оттачивались дорогие дедовские шашки, когда сильнее бились сердца смелых юношей при виде чудных красавиц, каких теперь уже не найти в Мингрелии.

Но всех красивее и стройнее была дочь князя Джаяна, молодая княжна Менике. И не найти бы ей никого достойного своей красоты между мингрельскими юношами, если бы не жил на свете в тоже самое время удалой Ростом [254] Дидебулидзе. Молва о его красоте шла по целому краю. Ни для кого во всей Мингрелии, Имеретии и Гурии не шились такие узенькие и маленькие чевяки, как для Ростома, и ни кому искусные руки не ткали такого белого сукна на чоху, какое выделывали ему старуха мать и молодые сестры.

Но щегольство не занимало Ростома. Первому встречному он отдал бы и красивую чоху и расшитые шелком свои ноговицы, и высокий абхазский папах; но не отдал бы он ни за что на свете лишь старой, окованной серебром и с ликом Пресвятой Богородицы, своей дедовской шашки, которою он рубил пополам самую лучшую убыхскую бурку, как простое дерево, да еще своей длинной винтовки, которою убивал ястреба в лет, как только мог завидеть его глаз в далекой синеве неба.

Пришла наконец и Ростому очередь ехать в башню Джаяна сторожить от турок родную Мингрелию. Бодро и весело идет конь, побрякивая серебряною уздечкою, красно сидит Ростом на красном сафьянном седле, упираясь сильною ногою в тяжелое черкесское стремя. И вот, на повороте лесной дороги встретился ему чей-то княжеский поезд. Впереди осторожно ступает добрый гнедой иноходец; хитрыми узорами вышит седельный чепрак, покрывающий коня почти до колен; из ярких шелков сплетены поводья узды, обвешанной серебром и кистями; в широких турецких стременах с золотою насечкой спрятались маленькие ножки, обутые в красные сафьянные с серебром башмачки. То едет княжна Менике к отцу своему, храброму князю Джаяну, чтобы нежными ласками заставить его хотя на короткое время, позабыть тяжесть боевой пограничной жизни.

То была для Ростома роковая встреча.

Много прошло дней с тех пор, как княжна Менике приехала к отцу: давно бы пора ей и возвратиться домой; но любовь, как крепкая цепь, приковала ее к сторожевой башне. Жаль ей смотреть на грусть и тоску бедного юноши, — и вот она назначает ему свидание. Наступила роковая для Мингрелии ночь. Очередь стоять на страже была за Ростомом; [255] но он все позабыл: и спокойствие родины и безопасность товарищей, которые, доверившись его охране, крепко спали в далеких покоях башни, развесив по степам заветное оружие. Пробила полночь — урочный час свидания — и Ростом покинул свой пост: он снял с себя длинную винтовку и шашку с ликом пресвятой Богородицы, чтобы не выдало его неловко брякнувшее оружие, и, как ночной тать, осторожными шагами стал пробираться к покоям княжны.

А во мраке темной, ненастной ночи тихо ползут со взморья одна за другою турецкие кочермы, и чем дальше, тем их больше;— и вот оне уже у самой подошвы сторожевой башни. Еще время не ушло для Ростома. Он может поднять тревогу метким выстрелом в передовой баркас, разбудить защитников башни, отстоять родную страну от разорения, а вместе с тем быть может, спасти от тяжкого плена старуху мать и молодых сестер. Но Ростома нет, и даже смутное предчувствие не говорит ему о страшной опасности.

И вдруг засверкали огни ружейных выстрелов. Испуганные, сонные мингрельцы бросились почти безоружные под острые ятаганы турок — и кровь полилась рекою. Сам старый Джаян с разрубленною головою перевалился через край стены в глубокий ров и пал бездыханным трупом у подошвы своей башни. Только теперь опомнился несчастный Ростом и понял какую пропасть разверз он для себя и для своих товарищей. В отчаянии, слыша приближение ликующих турок, он схватил на руки княжну, взбежал на самый верх башни и кинулся вниз в глубокий водоворот, в который Хопи и Цива сливают свои воды, и глубины которого еще не измерил ни один человек. Тяжело расплеснулась и вновь закрылась над ними бездонная пучина.

Прошли века. Башня опустела, потом разрушилась и исчезла с лица земли. Но в темную ночь, когда седой туман нахлынет с моря на реку и закроет от глаз человека и горы, и лес, и долины,— две легкие тени витают над страшною пучиною. Учащает свой шаг суеверный пешеход, чтобы миновать скорее это проклятое место, косится [256] под всадником добрый конь, пугливо поводя ушами, — а тени без воплей и стонов несутся над землею и вместе с туманом улетают в необъятную высь неба...

________________________________

Таковы поэтические сказания пририонских стран, сохраняющие в памяти народа образы дорогой для него родной страны. Но воинственная рыцарская жизнь, отразившаяся в этих легендах, мало-помалу угасла. Лучшие бойцы ложились костьми из столетия в столетие, а молодые поколения мельчали духом, да и самые войны в этих странах потеряли свой прежний мировой характер, обращаясь в мелкие династические усобицы. Эти последние время от времени прорывались даже и под управлением России. Особенно они были обильны в 1827 году, в разгар персидской войны, когда русские силы были отвлечены в другую сторону. Гурийцы напали тогда на Мингрелию и вооруженною рукою заняли озеро Палеостом, с покон веков принадлежавшее мингрельским владетелям. И это было сделано, как писал мингрельский Дадиан, не столько по желанию приобрести самое озеро, сколько из неблагонамеренных видов правительницы Гурии против России. Прогнав мингрельские посты, она приказала поставить на берегу озера сильный караул, под прикрытием которого свободно производились сообщения с крепостью Поти, занятой тогда турецким гарнизоном, чего нельзя было бы делать, пока озеро находилось в руках Дадианов, имевших свои основания не допускать никаких сношений Гурии с Турцией. Это было первое зерно недоверия, брошенное тогда Дадианом на гурийскую владетельницу и последствия покали насколько он был прав в своих подозрениях.

Но и самые Дадианы вели в то время междоусобную войну с подвластною им Самурзаканью. Спокойствие в крае ежеминутно нарушалось, а поводы к тому, как и всегда, являлись самые ничтожные.

Был например такой случай. Дадиан имел на Ингуре, верстах в 8-ми от своей резиденции Зугдиды, заповедный лес, который берег для охоты и жителям запрещено [257] было пускать в него скот. Однажды, в ноябре 1827 года, самурзаканцы, перегоняя свои стада через Ингур, расположились с ними в опушке, и между караульными и пастухами затеялась драка. На шум прискакал из ближнего самурзаканского поселка дворянин Марганиа с несколькими вооруженными крестьянами; произошла схватка и один из караульщиков был убит. Происшествие это видел один зугдидский дворянин, собиравший в лесу виноград; он был безоружен, а потому побежал сначала в свою саклю, взял ружье и возвратился в то время, когда Марганиа уже собирался в обратный путь. Зугдидский дворянин загородил дорогу самурзаканскому.— «Стой! — сказал он — по какому праву ты убил моего соседа?...» Но он еще не окончил угрозы, как грянул выстрел одного из самурзаканцев и пуля ранила его в плечо. В ответ на это выстрелил зугдидец, и ранил самого Марганиа. Сгоряча тот сел на коня и ускакал с своими людьми, но на другой день умер. Родственники Марганиа, в отмщение за смерть его, произвели возмущение против Дадиана; к ним пристали многие князья и дворяне самурзаканские. Пришли абхазцы и явились с предложением своих услуг даже некоторые зугдидцы, всегда готовые идти на разбой или на воровство. Каждую ночь хищники вторгались в Мингрелию и простирали свои набеги даже до самого Зугдида. Они жгли хутора, угоняли скот, убивали жителей; а пленных продавали туркам. Совершались страшные злодеяния, а Дадиан был бессилен потушить мятеж, так как шайки находили безопасный приют в Абхазии, в имении одного из князей Шервашидзе, смежном с Самурзаканью. «Да если бы они укрывались даже и среди наших деревень — говорили в то время самурзаканцы, сохранившие верность Дадиану — то и тогда мы не могли бы задержать их, зная, что это навлекло бы на наши головы страшное кровомщение». Оставалось одно — прибегнуть к помощи русского войска. Дадиан и просил поставить роту 44-го егерского полка в с. Гудави, у самого ущелья, через которое мятежники могли иметь единственное сообщение с Абхазией. Но [258] кроме этой роты, свободных войск, выступивших тогда на театр персидской войны, в крае не было, а забросить роту, имевшую в своем составе не более ста человек, Бог весть в какую глухую сторону, без всякой поддержки, было крайне рискованно. Кто знает нравы тамошних народов, тот поймет, что если бы рота была истреблена, то восстание могло бы охватить не только Абхазию и Самурзакань, но и самую Мингрелию. И Дадиану было предложено во чтобы то ни стало собственными силами восстановить порядок.

В таком положении были дела в Пририонском крае, когда началась турецкая война 1828 года.

По плану, составленному в то время в Константинополе, турецкие войска должны были действовать в Азии по двум направлениям: главные силы имели назначением идти на Гумры, чтобы возмутить против России мусульманское население края; другой вспомогательный отряд должен был занять Гурию, Мингрелию и Имеретию, чтобы овладеть приморскими пунктами и привлечь на свою сторону христианские народы — призраком возрождения их политической самостоятельности. И Пририонский край получал, таким образом важное в войне и стратегическое и политическое значение.

Правителем Имеретии был в то время генерал-маиор Карл Федорович Гессе, лифляндский уроженец, некогда адъютант графа Каменского, под начальством которого сражался в Финляндии и в Турции; за тем он делал наполеоновские войны, командовал 38-м егерским полком, произведен по линии в генерал-маиоры и назначен на Кавказ командиром 3-й бригады 22-й пехотной дивизии, расположенной тогда в Кутаисе. Таким образом, Гессе был призван на пост правителя Имеретии в самое тревожное и трудное время. Человек в крае совершенно новый, не имевший за собою в прошлом ни громких отличий, ни выдающихся подвигов — он сумел однако с достоинством выйти из этой тяжкой борьбы и с ничтожными средствами охранить спокойствие и безопасность вверенного ему края.

Когда началась турецкая война, в распоряжении Гессе [259] находилось всего шесть баталионов пехоты (Мингрельский пехотный и 44-й егерский полки в полном составе), один донской казачий полк и 14-ть орудий. С этими войсками он должен был держать в повиновении Абхазию, не допускать высадку турок на всем протяжении восточного берега Черного моря между Анапой и Поти, сторожить Мингрелию и следить за Гурией, где уже явно обнаруживались признаки начинающегося брожения. По счастию, Мингрелия и Имеретия, не смотря на все происки Турции, остались совершенно спокойны и жители этих стран показывали чувства полного расположения к России. Дадиан Мингрельский сам вызвался поставить под ружье четыре тысячи конной и пешей милиции; имеретинские князья также собирали ополчение. Но Гурия стояла в стороне от общего единодушного вооружения и невольно возбуждала к себе недоверие. Решено было однако действовать против нее сначала мерами кротости, и в Гурию посланы были прокламации. Главнокомандующий писал и к княгине-правительнице, давая ей знать, что двусмысленность ее поведения не составляет для него тайны, но что в случае уклонение ее от пути долга, она будет единственною виновницею пагубных последствий для всей владетельной фамилии. Гурия притихла. Сношения ее с Кабулетом однако не перерывались; княгиня облекла их только еще в большую тайну и запретила всем гурийцам под смертною казнию отлучаться из края.

В Кабулетах жили в то время два беглые грузинские царевича, Александр Ираклиевич и брат его Вахтанг, сильные еще не остывшею привязанностию к ним многих грузинских князей, как к представителям сошедшей с политической арены царственной династии Грузии, — и их агитаторская деятельность могла наделать не мало хлопот. Но пока они вели переговоры с Кабулетцами, русские войска, стоявшие в Кутаисе, получили приказание двинуться к Поти и овладеть этою важною приморскою крепостью.

В начале июня месяца генерал-маиор Гессе выступил из Кутаиса с двухтысячным отрядом, в состав [260] которого вошли шесть рот Мингрельского и пять рот 44-го егерского полков при 11-ти орудиях. Это было первое наступательное движение русских в кампанию 1828 г. 20-го июня, в то время, когда Паскевич еще только производил рекогносцировку Карса, кутаисский отряд стоял уже под стенами Поти. Спустя несколько дней к нему подошел Дадиан Мингрельский с полуторатысячною милициею. Но едва мингрельцы разбили свой лагерь, как турки сделали вылазку, и Дадиану пришлось выдержать довольно упорную битву. Турки были отбиты и княжеская милиция преследовала их почти до самых стен крепости. В туже ночь мингрельцы сами спустились на лодках вниз по Риону и заняли один из островов, на котором Гессе и заложил против Поти большую осадную батарею. Туда поставили две 24-х фунтовые пушки, доставленные морем из Редут-Кале; но оне оказались так плохи, что после нескольких выстрелов их разорвало на самой батарее и 11-ть артиллеристов заплатили за это жизнию. Пришлось действовать из одних полевых орудий. Три батареи — одна на острове, а две на берегах Риона неумолчно громили крепость в течении 12-ти дней, и скоро береговая неприятельская батарея была сбита, несколько турецких лодок, пытавшихся подойти к крепости — потоплены и в самой крепостной стене пробита огромная брешь. Тогда осажденные вступили в переговоры. Оказалось, однако, что турки умышленно затягивали их, ожидая прибытия помощи из Кабулета,— и Гессе приказал возобновить бомбардировку. Крепость отвечать уже не могла и 14-го числа выкинула парламентерский флаг. Комендант ее Аслан-Бей сдал Поти на капитуляцию. Гарнизон, состоявший при начале осады из 600 человек, был отпущен с оружием, и 15-го июня в 9 часов утра русские войска заняли Поти. В ней взято было 13 знамен и 44 орудия; но между небольшим количеством найденных снарядов, вовсе не оказалось картечи, и турки уже с самого начала осады вынуждены были заряжать свои орудия гвоздями и мелкими каменьями. [261]

Тягостная блокада, производившаяся в самое знойное время и в местности крайне болотистой, породила в войсках страшную смертность, так что общая цифра русских потерь достигала до 600 человек, из которых только 21 были убиты и ранены неприятельскими снарядами. Болезненность до того внедрилась в войсках, что когда отряд был распущен и возвратился в Кутаис, то в течении одного сентября месяца, в нем из числа 2,600 человек заболевших — 1,200 умерло от лихорадок,— и на весь обширный Пририонский край не осталось под ружьем и 3,000 штыков, считая здесь даже войска, стоявшие в отдаленном Сухуме.

Падение Поти показало туркам, как не основательны были их расчеты на сочувствие к ним народов Картвельского племени; а русские напротив, могли убедиться в их искренней преданности, видя под своими знаменами и многих имеретинских князей и самого Дадиана Мингрельского. С ними не было только гурийцев, и это обстоятельство указывало на необходимость обратить особенное внимание на внутреннее положение этой страны.

Уже в конце минувшего столетия, Гурийское княжество, примыкавшее тогда с одной стороны к едва уцелевшим развалинам Мингрелии, Имеретии и Грузии, а с другой — к двум сильным пашалыкам турецкой империи, видимо клонилось к упадку и доживало свои последние дни. Ослабленное внутри раздорами, которые усердно поддерживались турками, оно собственно должно было утратить свою самобытность, и только покровительство России спасло дальнейшую политическую жизнь Гурии, оставив ей автономное существование, как и другим христианским землям этого края.

Введенная в состав Российской империи в 1804 году, Гурия наслаждалась с тех пор совершенным спокойствием внутри и безопасностью извне. Маленькие тучи, пронесшиеся над нею во времена Ермолова, не оставили после себя заметного следа, и счастливое положение дел в стране изменилось только по смерти последнего владетеля ее Мамия Гуриеля, скончавшегося в 1826 г., в разгар персидской [262] кампании. Наследник его Давид был малолетний, а потому для управления Гуриею был учрежден особый временной совет из тамошних князей, под председательством вдовствующей княгини Софии наименованной, вместе с тем и правительницей Гурии. Властолюбивая княгиня между тем не примирялась с мыслию о какой-либо опеке и, недовольная учреждением совета, начала искать сближения с Турцией. В соседстве с Гурией, в Турецком Кабулете, проживало в то время несколько беглых гурийских князей, искавших там убежища со времен Ермолова; и они-то первые стали разглашать в народе, что русские не остановятся на учреждении совета, а вывезут из края малолетнего наследника, вместе с его матерью, и таким образом, уничтожат автономию княжества, как это уже сделано с Имеретинским царством. Слухи эти производили в народе ропот, и в Гурии возникли две партии: одна благоприятствовала России, другая, меньшая, во главе которой стоял влиятельный князь Мачутадзе, владевший и умом и сердцем правительницы, склонялась на сторону Турции. Вооруженные шайки, сновавшие по краю, служили предвестниками готовившейся бури. Восстание близилось, и княжеские замки повсюду укреплялись. Положение настолько обострено, что когда, еще перед началом турецкой войны, князь Бебутов с князьями Койхосро Церетели и Цулукидзе прибыли от имени главнокомандующего для личных переговоров с правительницею, им не только не показали малолетнего наследника княжества, но и сама княгиня, после короткого свидания с ними, удалилась из замка. Койхосро Церетели рассказывал, впоследствии, что им пришлось пережить несколько тревожных ночей, так как жизни их угрожала серьезная опасность.

Замыслив полную измену, княгиня София сама ходила по домам знатнейших гурийцев, чтобы увеличить число своих приверженцев; а ее любимец, князь Мачутадзе, ездил в Трапезонт, Батум и Кобулеты для переговоров с турками. И вот, теперь, когда началась война, в июне [263] 1828 года, стало известным, что княгиня Софья получила милостивый фирман от султана, которым он принимал Гурийское княжество под свое покровительство, жаловал малолетнему владетелю Гурии драгоценную саблю, а его матери и влиятельным князьям различные подарки. В тоже время десятитысячный турецкий корпус начал стягиваться к границам Гурии, чтобы войти в ее пределы при первом же появлении там замешательств.

Когда сношения эти были открыты, лучшие князья Гурии: Накашидзе, Эристовы и Гуриели оставили правительницу и, с толпами своих вооруженных крестьян, присоединились к русскому отряду, стоявшему в Чехотаурах. Измена княгини не подлежала никакому сомнению, и Паскевич, озабоченный мятежным настроением гурийцев, просил государя об устранении правительницы от всякого влияния на дела княжества и об учреждении нового совета, под председательством русского штаб-офицера. Государь изъявил на это согласие. Но в образе мыслей княгини по-видимому совершился крутой поворот. Неожиданное для нее падение Поти, потом покорение Карса, Ахалкалак и Ахалцыха успели рассеять веру ее в могущество Турции, и она написала к Паскевичу, что раскаивается в своих заблуждениях, и, чтобы загладить прежнее свое поведение, вызывалась собственными средствами покорить Кобулеты и даже Батум. Но Паскевич не мог поверить в искренность подобного заявления. Естественно было предположить, что правительница желает только выиграть время и затянуть дело до начала зимы, когда русским войскам не возможно было бы занять гористую часть Гурии. Не желая однако, до времени, обнаруживать своих опасений, Паскевич назначил княгине для исполнения ее обещаний двухнедельной срок, после которого, если войска ее не выйдут в поход — генерал-маиор Гессе должен был вступить в Гурийское княжество и низложить правительницу. Опасение Паскевича оказались справедливыми. Срок проходил, а княгиня не только не думала о снаряжении войск, но и сама, покинув Озургеты, переехала в деревню Мокванети, на турецкой [264] границе, куда постепенно перевозили и ее имущество. 29-го сентября срок окончился, а 30-го — два русские баталиона, под личною командою генерала Гессе, вступили в Гурию. Испуганная княгиня, не ожидавшая такого быстрого выполнения угрозы, не знала, на что решиться; она уже хотела ехать в Озургеты, чтобы отдаться милосердию русского государя; но бывшие с нею гурийские князья поспешили убедить ее, что русские только и пришли затем, чтобы захватить ее в свои руки, — и это решило ее участь. 2-го октября, она, вместе с сыном Давидом, старшею дочерью и приближенными к ней князьями, бежала заграницу.

Между тем русские войска заняли Озургеты, Нагомари, Аскану и Лихаури. В последней нашли, покинутых княгинею на произвол судьбы двух малолетних дочерей ее, Софию и Терезу. Их отдали пока на попечение нагомаринскому моураву, а за тем, по ходатайству Паскевича, обеих поместили в Смольный институт, где будущность их щедро была обеспечена великодушием Императора Николая.

Княгиня Софья за побег в Турцию была объявлена лишенною всех прав на княжение в Гурии, а для временного управления страною учрежден новый совет, под председательством полковника Кулябки. Совет этот продолжал действовать именем малолетнего владетельного князя, и, таким образом, Гурия сохранила еще на некоторое время тень своего политического существования. [265]

XIV.

Зима за Кавказом. 1828-1829 г.

Зима 1828 года наступила при обстоятельствах чрезвычайно благоприятных для русского корпуса, действовавшего в Турции, под начальством графа Паскевича. Это была ранняя и суровая зима. К октябрю месяцу на горах выпали уже глубокие снега, сделавшие невозможными всякие дальнейшие наступательные предприятия со стороны турок, — и кампания могла почитаться оконченною. Между тем, в короткое время военных действий, с июня месяца, русские на своем левом фланге покорили весь Баязетский пашалык, на правом — заняли Гурию и овладели крепостию Поти, в центре — передовые войска их стояли в Карсе, Ардагане и Ахалцыхе. В общей сложности они завладели тремя пашалыками, взяли девять крепостей и укрепленных замков, 315 орудий, 195 знамен, 11 бунчуков и до 8 тысяч пленных. Этот поход был еще блистательнее предшествовавшего ему персидского, потому что большинство первоклассных крепостей взяты были штурмом, из которых каждый, по справедливости, должен занять почетное место между [266] славнейшими подвигами русского оружия. Никогда еще Азиятская Турция не терпела такого погрома, и ни одна кампания, веденная русскими, не стоила так дешево, как турецкая кампания Паскевича. Имя его грозою пронеслось по целой стране и удержало кавказских горцев от всяких попыток сделать какое-либо серьезное движение в пользу своих единоверцев. Тифлис ликовал и досадовал только, что известия о славных победах доходили до него не всегда своевременно. «Просим извинения у наших читателей — писалось напр. по этому поводу в Тифлисских ведомостях 1828 года: — что мы опаздываем с описанием знаменитых событий. Победы графа Эриванского так часты и так быстры, что ни один журнал не может успевать своевременно извещать о них с надлежащими подробностями».

В тогдашнее время — говорит один из современников:— донесения Паскевича с поля битв читались в России с необыкновенною жадностию и общим восторгом. Приказы его по войскам переходили из рук в руки и народная гордость находила удовлетворение в рассказах об этих чудных подвигах и битвах, воскресавших в памяти народа деяния чудо-богатырей былых времен Суворова...

В исходе сентября главнокомандующий решился распустить на зимние квартиры те части войск, которые оставались свободными после занятия гарнизонами завоеванных пашалыков. Разместив в пределах Турции на зиму семь с половиною тысяч штыков, четыре казачьи полка и 34 орудия 16, он направил остальные войска двумя колоннами [267] в Грузию, через Сурам и Цалки, где им предписано было выдержать 14-дневный карантин для предохранения русских областей от чумной заразы.

Сам Паскевич выехал из Ардагана, 28 сентября, и 5 октября, в 11 часов ночи, никем неожиданный, прибыл в Тифлис, в сопровождении одного адъютанта. На следующий день весть о неожиданном приезде графа нарушила обычный порядок городского утра, и народ толпами повалил ко дворцу приветствовать грозного победителя турок. Но Паскевич, один, без свиты, молился в это время в уединенном нагорном монастыре св. Давида, принося бладарение Богу за одержанные им победы.

В Тифлисе ожидала Паскевича и скорбная утрата — смерть близкого к нему человека, военного губернатора Сипягина. Он умер 10-го октября от желчной горячки, которая в шесть дней, свела его в могилу. Смерть Сипягина была тяжелой и незаменимой потерей для Паскевича. По крайней мере, в своем донесении о ней государю он пишет, что лишился лучшего помощника по управлению краем, и что с истинным прискорбием доносит об этом столько же печальном, сколько и неожиданном происшествии. Похороны Сипягина происходили 16-го октября с необыкновенною пышностью и при стечении всего народонаселения Тифлиса. Сам экзарх Грузии лично исполнял в Сионском соборе печальный обряд отпевания; Паскевич со всем генералитетом провожал гроб до могилы, приготовленной в подгородной Георгиевской церкви, откуда прах Сипягина, впоследствии, был перевезен в Костромскую губернию, в родовое имение покойного.

___________________________________

Деятельность Сипягина, начиная с самых ранних лет службы, настолько выдвигала его из ряда современников, что здесь будет не лишним посвятить несколько строк воспоминаниям об этой высокодаровитой личности.

Николай Мартемьянович Сипягин получил в детстве отличное образование. Он начал службу лейб-гвардии в Семеновском полку, где вскоре назначен был полковым [268] адъютантом,— и Семеновский полк обязан ему первоначальным устройством своей богатой библиотеки, которая по ныне составляет справедливую гордость полка. В военном отношении Сипягин пользовался репутациею храброго офицера и носил за аустерлицкий бой, где он был жестоко контужен ядром и ранен пулею в правую руку — владимирский крест, а за Фридланд — золотую шпагу. Почему именно император Александр I обратил на него особое внимание — об этом биографы Сипягина ничего не упоминают, но в 1811 году он был назначен флигель-адъютантом, число которых, как известно, было в то время крайне ограничено. Наполеоновские войны Сипягин сделал, большею частию при главной квартире и, возвратясь в столицу уже генерал-адъютантом, с Георгием на шее, назначен был начальником штаба гвардейского корпуса. Здесь он завел обширную библиотеку, составил общество «любителей военных наук» и положил основание первому русскому «Военному журналу», который издавался три года под непосредственным его руководством. Ум Сипягина, направленный к просветительным целям, сказался также учреждением при корпусном штабе ланкастерских школ для обучения нижних чинов, а, впоследствии, когда в двадцатых годах он командовал 6-ю пехотною дивизиею, завел юнкерские школы — первообраз, возникших уже в наше время юнкерских училищ.

В Тифлис Сипягин назначен был вместе с Паскевичем, и его энергия, его просвещенная деятельность не замедлили обнаружить себя в новом крае. Ремесленные искусства, промышленность, торговля — все останавливало на себе его внимание, и везде остались следы его заботливости. Он выписал из Франции искусных виноделов, основал фермы садоводства и земледелия, учредил ярмарки; в Тифлисе возникли новые караван-сараи, стоявшие в развалинах со времен Аги-Магомет-хана, и наполнялись драгоценными тканями востока, и произведениями европейской мануфактуры. Обширная жажда деятельности увлекла Сипягина [269] даже за пределы современных потребностей и касалась будущих нужд Кавказского края. Так, в видах распространения торговли, он много хлопотал об учреждении пароходства по Черному и Каспийскому морям, — и если эта благая мысль осуществилась только далеко впоследствии, то в этом вина была уже не Сипягина. Самая столица Грузии обязана ему чрезвычайно многим. Во многолюдном, но неустроенном городе не было ни больниц для бедных, ни домов для умалишенных, ни воспитательных приютов — словом никаких богоугодных заведений, и множество нищих, не имевших где преклонить свои головы, наполняли городские улицы. Сипягин заботливо призрел несчастных и в короткое время его управления возникло множество благотворительных приютов и учреждений. Рассказывают, что войска, возвратившиеся из Турции и не видевшие Тифлиса два-три года, не узнавали его — так город перестроился в короткое время под управлением Сипягина. Площади приняли правильный вид, тропинки, лепившиеся по саклям, превратились в достаточно широкие улицы; крутые каменные горы, опасные для проезжающих, были разработаны. И все это достигнуто было им почти без всяких затрат со стороны казны, сначала руками пленных персидских сарбазов, а когда война окончилась и сарбазы получили свободу — работа эта выпала на долю, сменивших их пленных турецких солдат. Враги, столько веков разорявшие Тифлис, собственными руками его и воздвигали.

Праздники, которые давались Сипягиным в Тифлисе, памятны старожилам до настоящего времени, и на его балах, в том доме, где теперь находится гостиница Лондон, теснее соединялось русское и грузинское общество, туземцы ближе знакомились с европейскими обычаями и приучались к общественной жизни. На этих балах появлялся и 70-летний почтенный старик — отец Паскевича, приехавший сюда благословить своего сына.

Уже по свойству своего ума и направления, Сипягин не забыл и мер к просвещению края. Любимою мечтою [270] его было открытие в Тифлисе кадетского корпуса; но эта мысль не нашла себе сочувствия в самом Паскевиче, который признавал ее рановременною. «Я убедился — писал Паскевич к государю по этому поводу, — что офицеры из Грузии, обладая достаточною храбростью, не довольно распорядительны в командовании отдельными частями, что следует приписать, однако, не недостатку в них военного образования, а, главным образом недостатку в грузинском дворянстве сближения с русскими нравами и обычаями — в чем корпус не сделает улучшения. Дети, оставаясь под непосредственным влиянием туземцев, удержат неминуемо свой национальный характер, который может потеряться только при образовании грузинского юношества в самой России». В этих видах Паскевич полагал более полезным ежегодно отправлять нескольких лучших учеников гимназии в Россию, в кадетские корпуса, где, вдали от родины, скорее произойдет слияние их с духом русского народа и правительства. Государь утвердил последнюю меру и, таким образом, предположение об учреждении кадетского корпуса не осуществилось. За то, по представлениям Сипягина была преобразована мужская гимназия, положено первое основание училищу для благородных девиц и заведены школы для аманатов горских народов, с целью распространения среди них первых начал гражданственности. Под его же непосредственным наблюдением возникла в Тифлисе и первая русская газета «Тифлисские ведомости», нашедшая себе обширный круг читателей в самой России и положившая начало кавказской периодической печати.

Таков был Сипягин, и такова была его полуторагодовая деятельность в крае.

С другой стороны нельзя умолчать, что эта деятельность, которою так восторгались при жизни Сипягина, подвергалась строгим порицаниям после его смерти. Тот же Паскевич, который писал государю о незаменимой утрате Сипягина, спустя короткое время уже говорит другое, основывая свое заключение только на донесениях приемника его, [271] генерал-адъютанта Стрекалова — человека с большим положением в петербургском обществе, но далеко не обладавшего ни теми умственными силами, ни теми нравственными качествами, которые отличали Сипягина.

Паскевич пишет, что вместо прямой и важнейшей своей обязанности введения правосудия и порядка в делах гражданского управления, Сипягин занимался украшением города ненужными зданиями, да соблюдением чистоты и опрятности, а в денежных счетах везде замечалась запущенность, народ страдал, правосудия не было, важные дела текли с непомерною медленностию и по несколько лет оставались без всякого движения; злоупотребления в низших присутственных местах доходили до высочайшей степени; хлебная подать была на откупе у армян и они собирали с жителей в полтора раза больше того, чем следовало. «Словом, народ — говорит Паскевич — все потерял; бедствия превышали его силы, но, к счастию, не превозмогли терпения».

Мрачная картина, рисуемая Паскевичем в его тогдашних донесениях о состоянии Грузии, была справедлива. Нельзя не допустить, что при Сипягине наружный вид благоустройства только прикрывал беспорядки и злоупотребления, уже давно вкоренившиеся в правительственных органах Грузии: но корень зла находился не в деятельности Сипягина, а в самом устройстве гражданской части Закавказского края. Это было время полного смешения русских и грузинских законов, когда в каждом уезде действовали отдельные правила, особые инструкции, часто утверждаемые не высочайшею властию, а волей главнокомандующих, и всего более Ермоловым. В полтора года своего управления, при беспрерывных отвлечениях военными делами края — тогда война сменялась войною — Сипягину трудно было исправить всю эту путаницу, весь этот сумбур, укоренившийся веками беспечного управления грузинских царей,— и укор, по справедливости, не должен лечь на память Сипягина. Его преемник, управлявший краем в более спокойное и тихое время, не улучшил этого положения, и Паскевич, в конце концов, сам должен был сознаться, что [272] искоренить зло нельзя постепенными мерами, а чтобы покончить с ним раз на всегда нужно было ввести во всем Закавказье единство русского закона и русского управления.

О личном характере Сипягина современники отзываются разно, но все говорят одинаково, что гибкий и образованный ум его не знал покоя, что новые предположения, преобразования и улучшения беспрестанно роились в его голове и Сипягин везде искал и находил пищу для своей деятельности. Многого не пришлось ему довести до конца, но и того, что он сделал или стремился сделать для Грузии, слишком достаточно, чтобы сохранить о нем благодарную память.

_____________________________

Замолкший на время гром оружия давал Паскевичу время для подготовки средств к кампании будущего года, необходимых тем более, что Турция с своей стороны принимала все меры к отчаянной борьбе на жизнь и на смерть.

Успехи русского оружия в турецкой Армении сильно встревожили константинопольский двор, и султан обратил теперь особое внимание на свои азиятские владения. Посреди бедствий, постигших его, он выказал необычайную твердость и решимость характера, сумев одушевить умы и соединить разбитые и рассеянные силы там, где уже их не было. Прежние начальники азиятских областей, старый Галиб и его помощник Киос-Магомет-паша, обвиненные в слабости и недостатке военных способностей, были смещены и сосланы в отдаленнейшие провинции. Места их заступили новые, более энергичные люди. Отважный старец Гаджи-Салех, паша майданский, назначен был арзерумским сераскиром с такими полномочиями, каких до него не имел ни один из правителей этого сераскириата, а в помощь к нему, главнокомандующим всеми войсками в Азиятской Турции, был избран Гагки-паша Сивасский,— и султан требовал, чтобы они не только остановили дальнейшие успехи русских, но и возвратили все, что Порта потеряла в Азии в минувшую кампанию. В этих видах во всей Азиятской Турции объявлено поголовное вооружение, и военные действия, чего прежде никогда не было, предполагалось начать зимою. [273]

Новый сераскир не тратил времени даром и собирал под свое начальство огромную армию. Войска, уцелевшие от прошлогодних погромов, расположены были отрядами по разным пограничным пунктам, а 10-ти тысячный вновь сформированный им корпус занял Арзерум, оборонительные верки которого были усилены. В тоже время значительные ополчения шли из отдаленных областей: Сиваза, Токата, Кессарии, Алепы и даже Египта, так что в Арзерумском пашалыке к весне должно было собраться до 80 тысяч человек при 66 орудиях. С этими силами Гаджи-Салех предполагал занять центральную позицию на пути от Арзерума к Карсу, в то время, как 50 тысяч курдов с 50 орудиями должны были идти со стороны Муша и Вана на Баязет, а 60 тысяч аджарцев, кобулетцев и турок, при 40 орудиях, действовать от Трапезонта на Ахалцых и Гурию. Таким образом, общая числительность турецкой армии, которую предполагали собрать к весне, могла простираться свыше двухсот тысяч при 156 орудиях.

Силы, которыми располагал Паскевич, совершенно не соответствовали громадным средствам, подготовляемым противником. Было уже сказано, что, по окончании персидской войны, славной для русского оружия, но сопряженной с большими потерями в людях, Паскевич не только не получил никаких подкреплений, но еще должен был сам отделить значительные подкрепления для Европейской России. Турецкая кампания 1828 года ослабила войска его новыми потерями, и некоторые полки уменьшились теперь почти на половину, а от других едва осталась четвертая часть. Правда, на усиление кавказского корпуса назначено было 20 тысяч рекрут, но это усиление являлось лишь номинальным и мало могло изменить положение дела. Прежде всего, рекруты, по громадности предстоявшего им пути, не могли придти ранее, как через пять, шесть месяцев, т. е. в июне, когда военные действия могли быть уже в полном разгаре; во вторых, значительная часть их должна была остаться на кавказской линии, а за тем нужно было принять еще в [274] расчет большую смертность, неизбежную по климатическим условиям страны, в которую шли рекруты,— и в результате, во всяком случае, выходило то, что действующий корпус или выступил бы в поход без всяких подкреплений, или, в лучшем случае, на половину составленный из новобранцев, необученных даже первоначальным приемам военной службы. Казалось бы, что при таких условиях не только продолжать завоевания, но даже держаться в оборонительном положении было бы крайне трудно; а между тем из Петербурга, основываясь лишь на успехах минувшей кампании, требовали еще расширения планов похода, чтобы тем облегчить тяжелую войну на Дунае.

Поставленный в столь трудное положение, Паскевич должен был обратиться к изысканию местных средств, чтобы хоть сколько-нибудь уравновесить свои силы с силами противника. Можно бы было, пожалуй, воспользоваться добрым расположением Персии и вовлечь ее в войну против турок, тем более, что Аббас-Мирза сам просил позволения открыть военные действия, и писал, что жители Багдада, обещают ему сдать и город и область. Предложение это на первый раз казалось не безвыгодным; однако же, при более внимательном обсуждении дела, нельзя было не прийти к заключению, что вмешательство Персии может замедлить заключение мира, так как Россия, сверх достижения своих собственных целей, будет поставлена в необходимость еще вести переговоры о выгодах своей союзницы. С этим можно бы было помириться только в том случае, если бы Персия могла оказать существенную помощь: но она была в таком положении, что сама просила у России помощи и деньгами и артиллериею. Паскевич благодарил Аббас-Мирзу за предложение, по отклонил его содействие под тем предлогом, что Персия после тяжкой для нее войны нуждается в покое.

Расчеты Паскевича устремились в другую сторону. С самого начала зимы он энергически повел переговоры, стараясь привлечь на сторону России на левом фланге [275] курдов, а на правом — аджарцев. Владетелю Аджарии, Ахмет-Беку, предлагали за подданство генеральский чин, орденскую ленту и 10 тысяч пенсии. Предложение было заманчиво, и старый бек колебался.

Сношения на левом фланге с курдами, занимавшими обширную территорию, и уже по этому располагавшими полною возможностью оказать непосредственное влияние на дальнейший ход кампании в глубине Анатолии,— имели еще большее значение. Переход на русскую сторону курдов не только открывал свободный путь к Арзеруму со стороны Баязета, но лишал неприятеля лучшей его конницы, которая, разлившись бурным потоком от стен Баязета, Вана и Муша до самых берегов Черного моря, могла поставить самого сераскира в безвыходное положение. И расчеты Паскевича имели основание в самом складе жизни и характера курдов, и в тех отношениях, которые сложились между ними и Турцией.

О происхождении курдов существует целая литература: но еще никто не сказал о них последнего слова, и их загадочное происхождение по прежнему тонет в глубине времен доисторических. Несомненно одно, что курды представляют собою любопытный остаток древнейшего народа на востоке, и, вероятно, индогерманского корня; в языке их жестком и трескучем, есть действительно много санскритского, и их колоссальный рост и сложение не могут принадлежать позднейшим измельчавшим народностям востока. В поэме Фердуси «Шах-Наме» рассказывается следующий миф о происхождении этого народа. «В глубокой древности — говорит эта легенда — жил некий царь Азгхи-Дахак (змий губитель), жестокость которого повергала все соседние страны в ужасные бедствия. По злобе демонов из плеч царя рождены были два змия, составлявшие нераздельную часть его тела и питавшиеся только человеческим мозгом. Для утоления их голода каждый день два человека обрекались им в жертву: но ловкий повар царя умел спасать ежедневно одного из этих несчастных и отправлял его в горы, чтобы никто не мог проведать о его [276] существовании. Вот из этих-то спасенных, но одичавших людей и составилось, впоследствии, загадочное племя курдов».

Во время Паскевича народ этот занимал то же гористое пространство между хребтом Агри-дагом и песчаными равнинами Тигра и Ефрата, которое занимают ныне, и где можно видеть еще и теперь огромные, черные шатры Кидара, которым уподобляет себя возлюбленная Соломона в его песнях: «Я черна, но красива, как шатры Кидарские». Благодаря, вот этим-то легко переносимым жилищам, курды по ныне ведут полукочевую жизнь и занимаются только скотоводством. Один европейский путешественник, посетивший восток, полагает, что число овец, пригоняемых курдами на продажу только в один Константинополь, простирается ежегодно до полутора миллиона голов, и что на совершение этого пути они употребляют около полутора года.

Разделенные с незапамятных времен на многие отдельные роды, из которых каждый управляется своим родоначальником, с титулом шейха или эмира, они в течении целых тысячелетий не изменяли ни своих обычаев, ни языка, ни национальной одежды, ни образа жизни. Трудно в настоящее время найти между народами всего земного шара столь патриархальную жизнь со всеми ее добродетелями и недостатками, как окаменевшую в своих определенных формах жизнь курда, для которого ни один закон не имеет такого значения и силы, как древний, родовой обычай.

В самой религии курдов, не смотря на то, что большая часть их принадлежит к магометанскому исповеданию, сохранилось столько предрассудков от древних верований Азии, что сами мусульмане едва удостаивают их названием своих единоверцев. Множество несторианцев, армян, халдеев, ровно как и мусульман, принадлежавших к нетерпимым сектам, находили во время — оно убежище у курдов и, забытые своими земляками, мало-помалу забывали свою религию. Из этих сект особенного внимания заслуживают езиды,— когда-то несторианцы, а потом начавшие поклоняться всему, не исключая дьявола. Впрочем, сами [277] езиды, отвергают последнее, говоря, что поклонение их сатане — пустая басня, но что по их законам сатану нельзя проклинать, так как он со временем может быть прощен, ибо никто не может положить предела милосердию Аллаха. Не смотря на это объяснение, езидов равно презирают и христиане и магометане; первые никак не могут примириться с их взглядом на виновника падения человеческого рода, а вторые не прощают им более житейской слабости — пристрастие к спиртным напиткам. Между тем езиды самые честные и миролюбивые люди из всех куртинских племен: за то остальные — поголовные разбойники.

Вековой беспорядок, господствовавший в сопредельных им государствах, в Турции и Персии. доставлял им легкое средство жить грабежом и поддерживал хищные наклонности народа. Самое название курд значит по-турецки «волк», и они оправдывали его, будучи готовы грабить и резать все, что попадет им под руку.

Занятие русскими Баязета поставило курдов в зависимость уже от трех государств; русская опека присоединилась к опекам персидской и турецкой. Последней принадлежала, впрочем, львиная часть — большой Курдистан, где путешественники насчитывают до полумиллиона Куртинских семейств. Северный Курдистан входит в состав пашалыков Ванского и Баязетского, западный — в Мушский и Арзерумский, южный — в Моссульский и Диарбекирский. Восточною частью Курдистана владели уже персияне, и, надо сказать, что политика, которой держалось это государство по отношению к курдам, упрочивала его владычество над ними гораздо более, чем политика Порты. Персидский двор старался предоставить одному из сильнейших и более благонадежных шейхов звание курдистанского валия и затем помогал ему деньгами и оружием распространять свое могущество и власть над остальными родоначальниками. Ничего подобного не делала порта. Напротив, турецкое правительство пользовалось именно отсутствием централизации и единства у курдов и сеяло между ними раздоры, чтобы легче [278] справляться с ними. Из этой системы выходило однако то, что курды, враждовавшие между собою, нередко переносили свою вражду на самую Турцию, а Турция не имела под рукою ни одного влиятельного человека, на которого могла бы опереться в случае надобности. А, между тем, казалось бы, что именно Турция-то и должна была иметь в этом народе солидный ресурс своим вооруженным силам. Если бы каждое куртинское семейство выставило только по одному вооруженному всаднику, то образовалась бы полумиллионная легкая, неутомимая конница. Но курды были настолько враждебны турецкому правительству, что оно не могло и думать о привлечении их к правильной военной повинности; ему приходилось довольствоваться тем, что давали сами курды и более решительных мер принять было нельзя, потому что курды народ беспокойный, легко поднимающий оружие. К тому же, в крайнем случае они имели возможность всегда перекочевать в соседнее государство, особенно в Персию, где им было удобнее, нежели у нас, так как в пограничной полосе русских владений было мало земель, да и русские порядки были строже персидских. Таким образом, курды сохраняли только номинальную зависимость от Турции, которая в экстренных обстоятельствах, напр., во время войны, вынуждена была давать им разные льготы. и только этим приобретать в них союзников весьма сомнительной верности.

А между тем курды не даром имеют репутацию отличной конницы. Правда, они не стойки, и самая храбрость их не есть выражение постоянного, холодного мужества, она — скорее порыв, вдохновение; но тот кто видел, как целые сотни их ложатся под самыми жерлами пушек и умирают на штыках пехоты — выносит о курдах хорошее впечатление. В русском корпусе о них сложилось двоякое мнение: одни относились к ним даже с большим уважением, чем они того заслуживали, другие — величали их трусами. Разумеется, оба мнения не справедливы, потому что курды дерутся и хорошо, и дурно, смотря по тому, что [279] приведет их к бою: жаждали одной добычи, сила ли и принуждение непопулярного у них правительства, собственный ли энтузиазм, вызванный защитою родных очагов, или просто желанием показать свою молодецкую удаль.

Оружие у курдов приспособлено преимущественно к рукопашному бою; в особенности хороша их длинная, гибкая камышовая пика, которою они владеют в совершенстве. Когда куртин несется на врага, он держит пику за середину и, потрясая ее, заставляет изгибаться дротик, так быстро, что глаз не может следить за направлением лезвия — и удар куртинца трудно отпарировать саблей. Природные наездники, курды не любят сражаться пешком, и потому почти не имеют ружей; по пара длинных пистолетов всегда за поясом, на котором висит также кривая персидская сабля, часто с булатным хоросанским или дамасским клинком. Круглый щит и несколько маленьких копий за седельным троком, ловко бросаемых из рук, дополняют их обычное вооружение. Прибавим, что порода куртинских лошадей, красивая и быстрая, настолько же ценится во всей северной Азии, насколько арабская — в южной, туркменская — в Персии.

Самый костюм курда чрезвычайно живописен: громадный головной тюрбан украшается перьями; красная куртка с откидными рукавами расшита золотом или шелками; талию охватывает широкая турецкая шаль самых ярких цветов, а шаровары у них ширины необъятной. Об этой последней оригинальной особенности куртинского костюма можно сказать и теперь словами скифских послов Александру Македонскому: «Если бы боги благоволили даровать курду объем тела, равный его шароварам, то этого исполина не вместила бы вся Азия: один его карман коснулся бы Балкан, а другой — Арарата.

Переговоры с курдами начались зимою, при посредстве пленных турецких пашей, и пошли на столько успешно, что мушский паша сам подослал в Тифлис армянина, обещая принять русскую сторону, если получит приличную [280] пенсию и сохранит за собою достоинство паши. Паскевич отправил к нему капитана князя Вачнадзе, под видом армянского купца, чтобы условиться с ним на первый раз о найме 12 тысячной конницы, которой обязывался выплачивать жалованья по 10 тысяч червонцев в месяц «Я не требую от вас — писал к нему между прочим главнокомандующий — чтобы ваши действия обнаружились прежде, нежели мы выступим в поле и будем у подошвы Саганлуга; но тогда вы уже должны держаться по близости и напасть на турок, как скоро они опрокинуты будут к Арзеруму, потом составить наш левый фланг при движении к Сивазу и Токату.

С большими опасностями и затруднениями удалось князю Вачнадзе пробраться сквозь ряд куртинских кочевий и доехать до Муша. Там он добился тайного свидания с пашою. Но паша объявил, что никогда не имел никаких замыслов против блистательной порты, и что тотчас же прикажет отправить Вачнадзе в Арзерум, как шпиона. Опытный в делах подобного рода, Вачнадзе отлично понимал, что паша должен был говорить именно так, чтобы очистить себя, по крайней мере перед своею собственною совестью, и потому отвечал, не смущаясь, что паша волен во всем, но что ему, князю Вачнадзе, не так дорога собственная жизнь, как дорого благоденствие его высокостепенства. Тогда турецкий сановник перешел прямо к размеру вознаграждения. Они условились, и Вачнадзе получил секретное дозволение войти в сношение с куртинским населением.

Во главе куртинских вождей стоял в то время Сулейман-ага, родоначальник племени Сипки, человек весьма замечательный и пользовавшийся огромною славой, наследственно переходившей в его роде. Геройскими подвигами, сохранившимися тогда в рассказах. был знаменит его отец, Аудал-ага; но эта известность меркла перед славой его сына, Сулеймана, ставшего заживо легендарным героем по всему персидскому и турецкому Курдистану. Ван, Тавриз, Баязет, Эривань и Арзерум были свидетелями [281] набегов этого прославленного молвою наездника. И, действительно, тысячи партизанских подвигов, совершенных Сулейманом, носят на себе отпечаток больших дарований оригинального природного ума и безумной отваги. Не безынтересно ознакомиться с этим куртинским вождем по некоторым выдающимся его действиям. Однажды напр., он только с двумястами курдов наголову разбил 15-ти тысячный турецкий корпус. Об этом невероятном событии впоследствии рассказывал сам начальник турецких войск Джафар-хан Егойский, едва успевший спастись тогда с небольшою свитой. По его словам, когда турецкий корпус ночевал в одном из ущелий на северо-восточном склоне большого Арарата, Сулейман, воспользовавшись непроглядной темнотою ночи, загородил завалами все выходы из ущелья, и за тем, внезапно ворвавшись в турецкий стан, произвел в нем общее смятение. Тогда под влиянием паники турецкие солдаты с ожесточением стали рубить и колоть друг друга, а курды, благополучно выбравшись из этой сумятицы, засели в завалах и спокойно поражали обезумевшую толпу своими выстрелами.

В другой раз, когда Сулейман жил еще в Эриванском ханстве, между ним и известным предводителем одного татарского племени, Саман-ханом, возникла ссора, и гордый татарин назвал Сулеймана курдским ослом. «Пусть голову мою накроют платком моей жены, если я прощу тебе эти слова» — сказал Сулейман и через несколько дней откочевал в турецкую землю. Известие об этом побеге сильно встревожило Эриванского хана. «Старый волк не забудет обиды и придет сюда рано или поздно» — сказал он Саману, поручая ему полуторатысячный конный отряд для охраны границы. Но о старом волке несколько месяцев не было никакого известия; когда же внимание Самана достаточно утомилось, Сулейман с 500 курдов вдруг нагрянул на пограничный отряд — и Саман-хан за обиду расплатился жизнью. Рассказывают, что, преследуемый неотступно от самой границы, хан скрылся в [282] какой-то бедной деревушке, которая, казалось, не могла привлечь к себе алчности курдов. Но курды обшарили все подпольные норки и один езид, найдя Саман-хана, спрятавшимся в печке, отрубил ему голову. Сулейман долго катал ее по земле и наконец отправил к Эриванскому хану, приказав сказать ему: «Вот как курдский осел наказывает ослов персидских». Гибель Саман-хана, одного из сильнейших татарских владельцев, произвела в Эриванском ханстве такую панику, что никто и не подумал преследовать курдов.

Отличительною чертой характера Сулеймана была справедливость везде и во всем. Он прежде всего был воин, высоко ценил в своих подчиненных храбрость и мужество, и презирал алчность, которую всячески старался искоренять в своих партиях. Однажды, после сражения, молодой курд нашел два пистолета и саблю, оправленные в золото и драгоценные каменья. Кому принадлежало это сокровище было неизвестно, и курд хотел предложить его в дар Сулейману. Но драгоценная добыча эта была отнята у него по праву сильного другим старым курдом, которым руководило только чувство презренной корысти. Узнав об этом, Сулейман собрал свою партию. Он приказал отобрать оружие от старика и, сам передавая его юноше, сказал своим воинам: «Не золота и не драгоценностей, а храбрость и мужество требую я в дар от своих подчиненных. Если бы я принял драгоценный подарок, то этим отнял бы собственность от храброго юноши и потерял бы его для себя, как воина. Пусть драгоценное оружие украсит того, кому оно принадлежит по праву войны — и я потребую от него еще больших подвигов». В тоже время он приказал старика со стыдом и срамом выгнать за пределы своего племени.

Случалось, что и Сулейман попадал в большую опасность, но тогда, если не собственная сила, то изворотливый ум помогал ему избегать несчастия. Однажды, Сулейман, наткнувшись на засаду, был разбит и, окруженный сотнею всадников, должен был прокладывать себе дорогу [283] оружием. В первый раз герою приходилось бежать. Но у турок были добрые кони, и один молодой арнаут, гнавшийся за ним почти по пятам, уже настигал его... Тогда Сулейман, срывая золотые бляхи, которыми была унизана его одежда, стал бросать их на землю. Золото спасло ему жизнь. Опасаясь, что все это богатство ни за что ни про что достанется задним туркам, арнаут соскочил с коня и упустил еще более драгоценную добычу — возможность схватить знаменитого предводителя курдов. В Курдистане даже не хотели верить поражению Сулеймана; но он сам рассказывал об этом, считая недостойным себя скрывать неудачи, также как и хвастаться своими победами.

Теперь уже нет у курдов таких людей, каким был знаменитый Сулейман-ага. Участники последней кампании говорят, что народ приметно потерял свой воинственный дух, и что современному курду уже все равно — будут ли плакать или пировать на его могиле, смотря потому, окончит ли он свой жизненный путь под домашним кровом или на ратном ноле. Народный обычай этот поддерживается еще и поныне, но поддерживается уже в силу только одной стародавней привычки.

С этим-то Сулейман-агою Вачнадзе вошел в секретные переговоры, и когда ему удалось переманить его на русскую сторону, между курдами почти всех племен обнаружилось движение в пользу союза с Россией. Даже из отдаленного Диарбекира начальник племени езидов, некто Мирза-ага, прислал в то время к Паскевичу следующее оригинальное послание: «Извещаю тебя незнакомый, но заочно любезный Паскевич, моя подпора и слава, — что я езид, и хотя имею небольшое число народа, но в глазах турок считаюсь большим, и с помощию Божиею сто человек моих курдов могут бить триста человек турок. Поэтому народ турецкий считает меня врагом своим. Я имею одну голову — и ту буду жертвовать за тебя, а со мною и весь народ мой также».

Переговоры таким образом, начались, и Паскевич, [284] испросил у государя сто тысяч червонцев на предмет подобных сношений, не щадил издержек, чтобы привлечь на свою сторону турецких сановников и курдских вождей. Но одновременно с этим, чтобы не ставить себя исключительно уже в зависимость только от одной чужеземной силы, главнокомандующий решился обратиться и к другим источникам, более близким к нему,— к средствам земского народного ополчения. Средство это было, впрочем, ресурсом далеко ненадежным, и старожилы Кавказа пророчили ему полную неудачу.

Нужно сказать, что мусульманские провинции при ханском управлении имели особый класс людей, моафов, освобожденных от податей, но обязанных нести повинности военной службы; к ним, по призыву ханов, присоединялись беки с своими подвластными и, таким образом, формировалась довольно значительная земская сила. Но войны, веденные в то время состояли или в разбойничьих набегах, или же в отражении разбоев, а потому, как в том, так и в другом случае, жители охотно становились под знамена своих повелителей, ибо походы продолжались не долго, завоевания не простирались далеко и земское войско не отвлекалось от своих хозяйственных занятий. К этому нужно прибавить, что привилегия моафства, избавлявшая от податей, ценилась высоко в крае, что наступательная война каждому представляла случай нажиться и вернуться домой с полными вьюками награбленной добычи, и что, наконец, помимо всего этого, ханы не редко дарили поступавшим в милицию, деревни, земли, мельницы, оросительные канавы, сады или представляли в их пользу различные сборы. На этих условиях не трудно было набирать охотников, и во всех трех ханствах всегда имелось на готове не менее 12-ти тысяч всадников.

Никаких подобных приманок не представлял поход в Турцию с войсками Паскевича. Обычай европейской войны, отводивший значительное место гуманности по отношению к жителям, не дозволял поощрять ни грабежа, ни насилия; моафы не могли также рассчитывать ни на земли, ни на [285] сады, ни на другие благостыни — и набор милиционеров, не поощряемых никакими выгодами, казалось бы должен был встретиться с большими затруднениями. Но Паскевич думал об этом иначе. Еще в кампанию 1828 года ему удалось собрать ополчение, хотя не многочисленное, но служившее весьма усердно, — и он осыпал его наградами; и честолюбие и гордость мусульман польщены были этим настолько, что когда, в начале 29 года, Паскевич обнародовал прокламацию о созыве конных татарских полков, мусульмане наперерыв просили позволения записаться в них, стремясь разделить не добычу, на которую уже не рассчитывали, а блестящие успехи и славу русского оружия. Соревнованию этому поддались даже Джаро-Белоканские лезгины, вызвавшиеся добровольно поставить под русские знамена отборных всадников. Одушевление охватило и Грузию. Предводитель дворянства генерал-маиор князь Багратион-Мухранский и генерал-лейтенант князь Эристов, один из значительнейших помещиков Грузии, явились к Паскевичу с заявлением от лица дворян, что Грузии будет прискорбно, если в войне против турок примут участие одни мусульмане и просили дозволение собрать грузинскую милицию, обещая выставить в поле до 20-ти тысяч ратников. Паскевич благодарил князей, но отклонил до времени их предложение. Он приказал собрать только четыре конно-мусульманские полка, в составе шести сотен каждый, усилить число сарбазов в Нахичеванском и Эриванском полубаталионах, сформировать в Нахичеване конницу Кенгерлы 17, а в Баязетском пашалыке — пешее ополчение армян и конный полк из тамошних курдов.

На этих значительных ресурсах, которые, так или иначе, могли возместить ему малочисленность действующего корпуса, Паскевич и основал главным образом план своих будущих действий. Он предполагал с началом [286] ранней весны, не ожидая уже прибытия рекрут, открыть наступление на Арзерум с двух сторон от Карса и Баязета; а, между тем, поднять весь Курдистан, и, одновременно с движением войск, бросить всю многочисленную куртинскую конницу по дороге в Сиваз, чтобы стать на единственном сообщении Константинополя с торговыми и многолюдными городами Диарбекиром и Багдадом.

По взятии Арзерума войска должны были оставаться там довольно продолжительное время, пока подойдут рекрута и соберутся значительные запасы продовольствия. Тогда Паскевич предполагал идти через Сиваз и Токат к Самсунскому порту (близь Синопа) и оттуда, открыв сообщение с черноморским флотом, угрожать Скутари. Таким образом вся Азиятская Турция была бы разрезана на двое; и в то время, как курдам предоставлено было бы хозяйничать в левой половине этого раздела, флот должен был сделать сильную диверсию к стороне Трапезонда, чтобы удержать тамошних горцев от опасного движения на нашу операционную линию.

Действовать на Трапезонд с главными силами Паскевич предполагал бесполезным. Между Арзерумом и Трапезондом — писал он государю — лежат высокие горы, через которые идут только вьючные дороги. Орудия, доставляемые этим путем, перетаскиваются без лафетов на веревках, а потому провести туда осадную артиллерию нет надежды, а без нее нельзя овладеть городом, хорошо укрепленным и имеющим большой гарнизон из воинственных лазов. Паскевич не находил занятие Трапезонда важным даже и в политическом отношении, в смысле возможности оказать давление на Турцию. Самое положение города, в стороне от главной караванной дороги, лишало его значения первостепенного пункта. От Трапезонда дальше по всему берегу Черного моря почти не было никакого сообщения; горные хребты оканчивались там во многих местах уже в воде отвесными утесами, а в других местах узкие тропы до того заросли вековыми лесами, что по ним с [287] трудом проезжал одиночный всадник. Это и было причиной, почему караваны из Константинополя шли в Арзерум преимущественно сухим путем через Анатолию на Сиваз и Токат, приобретавшие, таким образом, значение гораздо большее, чем Трапезонд с его первоклассною гаванью. «Впрочем,— прибавляет Паскевич,— если бы политические обстоятельства, мне неизвестные, потребовали занятия Трапезонда, то лучше действовать с моря десантом, так как отряд, осаждающий Трапезонд с сухого пути, должен считать себя отрезанным от всех сообщений с Арзерумом, и, в случае неудачи, отступление ему будет уже невозможно; лазы конечно, не преминут занять все горные проходы и заставят войска на каждом шагу пробиваться оружием».

План этот отправлен был уже к государю, когда г. Тифлисе получился Высочайший рескрипт с изъявлением воли императора, чтобы военные действия со стороны Кавказа имели более решительности. Это заставило Паскевича несколько изменить первоначальный план и представить новое предположение, в котором он почитал возможным, не останавливаясь в Арзеруме, тотчас идти на Сиваз, чтобы воспользоваться смятением неприятеля и не упустить благоприятной минуты. Но в тоже время, в пояснение этого плана, Паскевич писал, к начальнику главного штаба, что всякое движение из Арзерума вперед будет возможно только в том случае, если курды примут русскую сторону,— иначе необходимо было иметь за Кавказом еще от 6 до 8 тысяч пехоты, которая раннею весною должна уже находиться на сборном пункте корпуса у подошвы Саганлуга. Дибич отвечал на это, что предположение Паскевича относительно общего плана кампании государь утвердил, но что касается до новых подкреплений, то Высочайшие повелено ограничиться одними рекрутами.

Был уже на исходе февраль месяц. Повсюду шли приготовления к новой кампании,— как вдруг громовым ударом пронеслась по Грузии весть об истреблении в [288] Тегеране русского посольства, моментально изменившая весь ход событий. Как грозный призрак, встала перед Паскевичем возможность новой войны с персиянами. Весь мусульманский мир глухо заволновался. Но беда не приходит одна: почти в тоже время пришло известие, что турки предприняли необычайный зимний поход и, перебравшись почти на лыжах через заваленные снегом горы, внезапно, среди глубокой зимы, осадили Ахалцых. Это было сигналом к открытию военных действий в то время, как приготовления к ним со стороны России были далеко не окончены.

Наступило время, знаменательное историческими событиями.


Комментарии

15. Впрочем происхождение последних двух племен еще оспаривается многими учеными: полагают, что мингрельцы происходят от лазов, гурийцы – от евреев.

16. В Карсе, под командой генерала Берхмана, остались: 39 и 42 егерские полки, баталион 40-го, казачий полк Измайлова и 12 орудии.

В Баязетском пашалыке, под командой генерала Панкратьева: Нашебургский и Козловский пехотные полки, по баталиону от полков Кабардинского и Севастопольского, два казачьи полка, Басова и Шамшева и 18 орудий.

В Ахалцыхе расположился Ширванский полк и рота Херсонцев при трех орудиях. В Ардагане — баталион 40 егерского полка и Донской полк Сергеева, при одном орудии; в Ахалкалаках и Хертвисе разместились две роты 41 егерского полка, а в Ацхуре — рота херсонских гренадер. Общее начальство над войскам Ахалцыхского пашалыка поручено было генерал-маиору князю Бебутову.

17. Кенгерлы одно из самых воинственных татарских племен, обитавших в Нахичеванской области.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том IV, Выпуск 2. СПб. 1889

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.