Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ II.

ЕРМОЛОВСКОЕ ВРЕМЯ.

Выпуск II.

XIX.

Дагестан в 1821-1826 годы.

Тысяча восемьсот двадцатый год был для Дагестана годом перелома. Испытав на себе поочередно силу русского оружия и в то же время отчасти поняв мирные цели северных пришельцев, народы его затихли, и весь остальной период управления Ермолова Кавказом, до самого конца 1826 года, может считаться периодом сравнительного мира и добрых отношений между русскими властями и Дагестаном.

Но само собою разумеется, что страна, веками сложившая в себе полуразбойничий воинственный быт, не могла сразу перейти к мирным занятиям культурного порядка, и среди ее населения должна была еще долго существовать энергическая партия, враждебная завоевателям страны, стремящаяся постоянно нарушить спокойствие. Мирные времена, поэтому, прерываются там эпизодами местных смут, быстро возникавших и быстро исчезавших, потому что массы населения были нока на стороне мира с русскими. [308]

Первым поводом к беспокойным попыткам в горах послужило основание русскими, внутри самого Дагестана, в Шамхальстве, прочного опорного пункта, чего так боялись горцы, но что было уже неизбежно, по самому ходу событий.

В апреле 1821 года сильный русский отряд из четырех батальонов пехоты, двухсот линейных казаков и 14 орудий, переправившись через Сулак в Казиюрте, занял Тарки. С отрядом прибыл сам начальник корпусного штаба, генерал-маиор Вельяминов, и немедленно заложил новую крепость, названную «Отрадной». Ермолов переименовал ее, впоследствии, в «Бурную».

Местность, выбранная для крепости, находилась на западном берегу Каспийского моря, на крутой горе, стоявшей над узкой и низменной полосой Каспийского прибрежья, расстилавшаяся перед самым селением Тарки. Крепкий опорный пункт указан был здесь самими шамхалами.

Основанием Бурной — колыбели нынешнего Петровска, достигались две цели. Ею заканчивалась, во-первых, предположенная Ермоловым передовая русская линия, начатая на берегах Сунжи, прорезавшая Кумыкскую плоскость и теперь переброшенная через Сулак к берегам Каспийского моря, и во-вторых, завершалось окончательное и крепкое подчинение шамхальства, бывшего во все время дагестанских войн предметом нападений горцев, стремившихся оторвать его от России. Заложением русской крепости под стенами столицы шамхала навсегда оканчивалась некогда знаменательная историческая роль шамхальства.

Угрюмые Тарки гнездятся в сумрачном ущелье Тарковских гор, составляющих последние отрасли Койсубулинского хребта, который здесь подходит близко к морю. С своими каменными стенами, башнями, мечетями и цветущими садами, Тарки издали довольно живописны; но вблизи очарование исчезает, и перед вамп грязный аул, с кривыми, тесными, перепутанными улицами и с темными бескровельными саклями, построенными кое-как из глины и рубленной соломы. Когда-то в старину, по преданиям, на месте этого аула стоял большой и богатый город, [309] называвшийся Семендер, иначе Терреколь, — т. е. покрывало долины, о котором говорят арабские историки. Даже в самом имени «Тарки» хотят видеть испорченное Терреколь. Но Ибн-Гаукаль, описавший этот город в X столетии, говорит, что он был богат виноградниками, — и это обстоятельство заставляет многих отыскивать Семендер не здесь, а южнее Тарков, в полосе винограда. По словам Ибн-Гаукала, Семендер был богат и многолюден; множество мечетей, церквей и синагог указывали на разноплеменность воинственного населения, ведшего беспрерывные войны с Дербентом. Но какие-то суровые пришельцы с далекого севера (быть может, Святослав с его дружиною, ходивший в южные страны на Хозар) разграбили и разрушили до основания богатый Семендер вместе с соседними городами Хозераном и Ишилью. И ныне лишь множество обширных кладбищ, окружающих город Тарки, говорят о былом многолюдстве захудалой страны; бесчисленные могилы — вот все, что сохранили столетия. Удивительно, между прочим, что вблизи Дербента, в каких-нибудь ста двадцати верстах от места, где строительное искусство проявилось в таких грандиозных сооружениях, как знаменитые гигантские стены Дербента, сложенные из огромных камней, — ни в Тарках, ни в целой стране шамхалов не сохранилось ни одной развалины, никакого памятника древности. Остается предположить, что Семендер, также как теперешние Тарки, построен был из землебитного кирпича, или из камня на глине. Всякий, кто посетил бы теперь Тарки, невольно вспомнит стихи Полежаева:

Я был в горах, —
Какая радость!
Я был в Тарках —
Какая гадость!
Скажу не к смеху:
Аул шамхала
Похож не мало
На русский хлев;
Большой и длинный,
Обмазан глиной:
[310]
Нечист внутри,
Нечист снаружи,
Мечети с три,
Ручьи да лужи...

Единственная достопримечательность Тарков — это дворец шамхала, большое каменное здание, построенное на полугоре, над самым обрывом отвесной скалы, а еще выше его — белою лентой взбегают к облакам какие-то стены, скрывающиеся на самой высшей неприступной точке горы. Это и есть остатки Бурной. Дорога к ней, пробитая в известковых скалах, вела по крутой горе, которую около полугода обрабатывали четыре батальона посредством взрывов, чтобы только сделать ее проезжею.

Пустота и безжизненность современных Тарков тем поразительнее, что кругом раскинулась величественнейшая картина природы: горы, покрытые зеленью, деревьями и кустарниками, перемежаются грозными, голыми, нависшими скалами, как бы готовыми низринуться в долину, — а от самой подошвы горы расстилается равнина, медленно спускающаяся к морю. Особенно прекрасен вид со стен Бурной, в лунные ночи, когда волшебный свет озаряет и окрестные горы, живописно встающие одна за другою, и мрачные Тарки, представляющиеся с высоты разбросанными в очаровательном беспорядке, и длинный ряд высоких стройных тополей, стоящих над обрывами гор, и эту далеко расстилающуюся желтую песчаную равнину, за которой начинается вечно неспокойное, бурное Каспийское море, откуда доносится грохот прибоя.

Тарки, с окружающею их вековою природою, видавшею стародавние, лучшие времена, служат как бы отражением судьбы своих властителей, — шамхалов. Седою стариной отзываются предания о том времени, когда потомки Шах-Бала, представителя священного арабского рода Корейшидов, владели из Казыкумыка всем Дагестаном. И давно уже, но мере того как шамхалы, «валии» Дагестана, удаляли свою резиденцию из гор к прибрежию моря, власть и влияние слабели. Постепенно, одно за другим отпали от них сильная Авария, Казикумыкское [311] ханство и уцмийство Каракайтагское; из разных обществ, признававших власть шамхалов, образовались: особое Мехтулинское ханство и сильные, независимые союзы Даргинский, Койсубулинский и другие; наконец многие вольные общества: Эрпели, Каранай, Ишкарты, Чиркей, Чир-Юрт и проч. стали управляться каждое своими старшинами. Владение шамхалов становились все меньше и меньше, а вместе с тем утрачивалось и уважение к их родовому имени. В таком положении застали их столкновения с русскими. Расположенное на равнинной местности, шамхальство не могло оказать серьезного сопротивления Московскому государству; но и Московское государство не было тогда настолько сильно, чтобы прочно удерживать в своих руках далекие завоевания. И взятые Тарки приходилось уступать обратно. Много лет пронеслось с тех пор, как, опутанный кровавою изменой, погиб отряд Бутурлина под Тарками; не мало протекло их и со времени погрома, который внесли в эту местность удалые сподвижники Стеньки Разина; однако ничто не изменялось на ближнем Каспийском побережье, и шамхалы по-прежнему властвовали, поддаваясь то персидскому, то турецкому влиянию, а Россия, занятая своими делами, казалось, забыла о существовании укромного уголка и не высылала к его негостеприимным горам своих ратных людей. Но настал XVIII век, и обстоятельства изменились. С XVIII века шамхалы нередко уже сами обращались к помощи и к покровительству России. Был даже момент, когда со страниц истории исчезло самое имя шамхалов — одного из них, Адиль-Гирея, император Петр приказал «за измену» сослать в г. Колу, а в его владениях ввести русское управление. Но исторические события снова все изменили: русские покидают Дагестан, по их следам идут персияне — и Шах-Надир восстановляет снова достоинство шамхалов, в лице прямых наследников умершего Адиль-Гирея. Но и Надир-Шах уже не мог придать этому званию ни прежней силы, веками утраченной, ни прежнего блеска. К тому же, в прошедшем столетии между дагестанскими ханами являются такие замечательные личности, как Чолах казикумыкский, Фет-Али-Хан [312] кубинский, Омар аварский, которые своею славою совершенно затмили родовое значение шамхалов в глазах дагестанского населения. Угрожаемые и сильными соседями и внутренними раздорами, шамхалы, вероятно, пали бы в неравной борьбе, если бы обстоятельства не привели их к сознанию, что спасение их лежит исключительно в полной покорности России. Неизменно следуя этому правилу в течении целого века, шамхалы, действительно, не только сохранили права владетелей до позднейшего времени, но и оградили свой народ от тех разорений и ужасов, которые постигли остальные дагестанские народы.

Ермолов застал на шамхальстве Мехти-Хана, человека безусловно преданного России, оказавшего ей большие услуги при покорении Баку, Кубы и Дербента; он был генерал-лейтенант, имел саблю, украшенную драгоценными каменьями, с надписью: «за усердие и верность», знамя с императорским гербом, бриллиантовое перо, которое носил на шапке, как знак своей власти, — и получал шесть тысяч жалованья.

При своей преданности России, шамхалы однако боялись за свою независимость и берегли ее. Столица шамхальства, Тарки, расположена была на самой коммуникационной линии от Кизляра к Дербенту, и предместники Ермолова не раз просили шамхала принять к себе наши войска, прикрывая их титулом почетного караула; шамхалы не соглашались на это; но Ермолов добился своего со свойственным ему тактом и простотой. Объехав Кавказ и сообщая государю план своих действий, состоявший в том, чтобы протянуть цепь укреплений от Сунжи до Сулака, он писал между прочим:

«Таким образом со стороны Кавказской линии приблизимся мы к Дагестану, и учредится сообщение с богатейшею Кубинскою провинциею, а оттуда в Грузию, в которую доселе лежит один путь — через горы, каждый год на несколько времени, а иногда и весьма надолго пересекаемый. Мимоходом в Дагестан через владения шамхала тарковского овладеем мы соляными богатыми озерами, довольствующими все горские народы. До сего времени шамхал не помышлял отдать их в пользу нашу и уклонялся [313] принять войска в свою землю, теперь предлагает взять соль, а войска расположу я у него, как особенную милость Вашего Императорского Величества за его верность, которые нужны нам для обеспечения нашей в Дагестан дороги».

Появление русских в шамхальстве с тем, чтобы больше не покидать его, и заложение крепости не могли не встревожить горцев, и тем более самих шамхальцев. Глухой ропот пошел по горам. Аварский хан думал воспользоваться этим случаем, чтобы собрать по прежнему толпы дагестанцев; но в памяти горцев еще свежи были погромы Мехтулы, Акуши, Каракайтага, Табасарани и Казикумыка, — и на воззвание хана явилось не более тысячи всадников. С этою горстью людей Султан-Ахмет внезапно появился в шамхальстве, успел произвести волнение не только в дальних селениях, но и в самых Тарках, и обложил Большие Казанищи, где тогда находилось семейство шамхала. Однако первый слух о движении Вельяминова от Бурной заставил аварскую шайку поспешно оставить шамхальские владения. Она отошла в Мехтулу и заняла селение Аймяки, лежавшее на самой границе с вольным Койсубулинским обществом. 28 августа подошел сюда и Вельяминов. Передовое укрепление, расположенное на высокой горе, командовавшей аулом, было взято штыками храбрых апшеронцев, и Вельяминов, втащив на гору шесть батарейных орудий, принялся громить селение, обнесенное каменною стеною. Артиллерийский огонь озадачил аймяканцев. С ужасом смотрели они, как русские ядра быстро обращали крепкие дома их в развалины, уничтожали каменные башни и разметывали стены, которые они считали до сих пор непроницаемыми для огнестрельных снарядов. В смятении горцы бросили аул и врассыпную спасались по горным тропинкам, ведущим к Гергебилю. Наступившая ночь не позволила преследовать бегущих; на утро же Вельяминов узнал, что поражение, нанесенное горцам и ужас, объявший их, были так велики, что и жители Гергебиля, опасаясь пришествия русских, покинули свой, поистине неприступный, аул, и бежали в горы. Сам Ахмет-Хан аварский был ранен; лошадь, убитая [314] под ним, найдена в гергебильском ущелье, вместе с седлом, которое не успели спять, — так поспешно и беспорядочно было бегство.

Аймяки были разрушены до основания.

Порядок был восстановлен, и Вельяминов, с частию отряда, возвратился на линию, оставив в Бурной командира 8-го пионерного батальона, подполковника Евреинова, с двумя батальонами пехоты (Куринского и Апшеронского полков), с ротой пионер и 4-мя орудиями.

_________________________________

1822 год прошел в Дагестане мирно, и Ермолов воспользовался этим, чтобы произвести некоторые административные перемены. Командующим войсками и военно-окружным начальником Дагестана, вместо барона Вреде, назначен был генерал-маиор Краббе. Самое управление его было перенесено из Кубы в урочище Кусары, где поместилась также и штаб-квартира Апшеронского полка. Куринский полк расположился в Дербенте, и на командира его, полковника Верховского, возложено было управление Табасаранью и Каракайтагом.

Несколько обстоятельств способствовали к тому, чтобы этот мир не нарушился, и между ними не последнее место занимала смерть двух наиболее выдающихся и беспокойных коноводов восстаний. В октябре 1822 г. сошел в могилу уцмий каракайтагский. Еще раньше, в мае того же месяца, умер Ших-Али-Хан бесславным изгнанником, далеко от родного Дербента, уже не имея там ни друзей, ни сообщников, деятельно раскрытых и уничтоженных Ермоловым. Еще в Акуше главнокомандующему удалось захватить в свои руки документы, свидетельствовавшие о тайных сношениях дербентцев со своим старым ханом, а один из жителей города, некто Истафали-Бек, вызвался указать всех тех лиц, которые помогали ему деньгами и вещами. Доносчик знал обстоятельно все, так как долгое время сам был их товарищем, и даже получал [315] субсидии от наследного персидского принца в вознаграждение издержек на содержание хана. Необходимо заметить, что все эти лица были не уроженцы дербентской земли, а пришельцы из разных стран, занимавшиеся в городе торговлею. Ермолов решился разрушить гнездо, через которое Персия имела верные сношения с Дагестаном, и нарядил военный суд, под председательством полковника Мищенки (известного героя Башлов). «Вас избрал я, — писал к нему Ермолов: — зная ваши строгие правила чести, и что вы дадите пример правосудия, которого, к сожалению, здешние жители весьма мало имели в глазах своих». Виновные были уличены в присутствии Ермолова и подвергнуты строгой каре; те, кто еще мог мечтать об измене, должны были теперь прекратить с ханом сношения.

Не имея более пристанища в Приморском Дагестане, Ших-Али нашел себе приют в горах Койсубулинского общества. Явившись туда с многочисленною свитой, чтоб поддержать свое достоинство в глазах дагестанцев, он скоро истощил последние средства, а пособие из Персии становились между тем все меньше и меньше, так что ему не хватало их даже для содержания своего семейства. Хан принужден был войти в долги, и его положение было тем бедственнее, что скоро он потерял всякую надежду на согласие Персии заплатить их. И он умер в бедности, оставив семью свою без всяких средств к жизни. Койсубулинцы так теснили ее, и так настойчиво требовали уплаты долгов, что, опасаясь быть ограбленною, она бежала в Акушу и просила позволение переехать в Дербент. Ермолов приказал отправить ее назад к койсубулинцам.

Так, один за другим сходили со сцепы исконные враги России, источники вечных смут в Дагестане. Оставался теперь аварский князь, который однако был тем непримиримее, что имел личные поводы ненавидеть Ермолова.

Нужно сказать, что еще в конце 1818 года, главнокомандующий, желая создать аварскому хану вечную угрозу низложения, нашел между его родственниками молодого человека, которому по [316] мусульманскому закону могли принадлежать права на управление Аварским ханством. Это был сын Гебека, Сурхай, оставшийся в безызвестности только вследствие коварных происков старой ханши.

Дело в том, что после смерти знаменитого Омара правление должно было перейти к его брату Гебеку. Гебек, чтобы лучше упрочить за собою Аварию, решил жениться на вдове Омара — Гехили, и ханша, ненавидевшая его всею душою, сделала вид, что согласна. Но когда Гебек, объявленный женихом, вошел в ее комнаты, она хладнокровно приказала умертвить его самым варварским образом. Аварским ханом сделался Султан-Ахмет бек Мехтулинский, который вскоре за тем и женился на Гехили.

После Гебека остался сын Сурхай; но этот юноша, красивый и даровитый, не был опасным претендентом для нового хана, мало и обращавшего на него внимания. Рожденный от неравного брака и, следовательно, имевший только спорные права на наследие, Сурхай и сам понимал невозможность борьбы, а потому, удалившись из родины, жил в Кюре, не мечтая получить какое-нибудь политическое значение.

Его-то Ермолов и задумал выдвинуть соперником аварскому хану. С этою целью, еще в конце 1818 года, он через посредство шамхала, предложил ему создать в Аварии партию из людей влиятельных, чтобы с помощию их низложить Султан-Ахмета, и в случае успеха — обещал предоставить ему все те права, которыми пользовались аварские ханы от русского правительства, т. е. чин генерал-маиора, 5-тысячное жалованье и т. д. Сурхай согласился. Теперь вопрос шел о том, чтобы сделать его популярным среди аварцев, и Ермолов придумал следующую комбинацию. Он запретил аварцам всякие сношения с русскими подданными и тех, кто осмеливался переходить границу, хватали и ссылали в крепостные работы. Аварцы лишены были торговли и не могли этим путем добывать себе предметы первой необходимости. Но запрещение это было не безусловно. Ермолов выдал Сурхаю, как признанному русским [317] правительством наследнику Аварского ханства, особую печать, — и тот, кто имел билет за этою печатью, допускался повсюду и мог торговать свободно. Средство это оказалось необыкновенно действительным: Сурхай стал и известен, и необходим аварскому народу. Партия его росла, крепла, и Ермолов выжидал только благоприятного случая, чтобы объявить его ханом. Вот это-то обстоятельство, державшее Султан-Ахмета в постоянной тревоге, и устраняло для него всякую возможность примирения с русскими.

Под влиянием именно аварского хана, в Дагестане, в 1823 году, и возникает целый ряд смут, получивших громкую известность всего более по главному действующему в них лицу — Амалат-Беку.

Нужно сказать, что интриги Султан-Ахмег-Хана, направленные преимущественно против шамхала за его согласие на постройку крепости Бурной, успели составить ему довольно значительную партию среди мехтулинцев, особенно в тех деревнях, которые еще недавно были присоединены Ермоловым к шамхальству. Эти новые подданные шамхала наотрез отказались участвовать в крепостных работах. Тогда мехтулинский пристав Батырев и переводчик Мещеринов (оба офицеры Кизлярского казачьего войска) отправились в Аймяки, надеясь без труда восстановить порядок. К сожалению, они ошиблись в расчете. Жители, ненавидевшие грубого пристава, встретили его враждебно; а когда Мещеринов попробовал пустить в ход нагайки, озлобленные аймякинцы сами напали на конвой, забросали его каменьями и, перевязав казаков, нанесли жестокие побои и Батыреву, и Мещеринову. Спасением жизни своей они обязаны были только дженгутаевцам, успевшим уговорить народ выпустить их из плена. Из Аймяков мятеж быстро охватил соседние деревни. Испуганный шамхал требовал помощи и писал, что в противном случае бунт охватит все его владения. В Мехтулу тотчас двинуты были два отряда: подполковника Евреинова, из Бурной, и полковника Верховского, из Дербента. Оба отряда должны были соединиться в Парауле, о [318] и отсюда действовать смотря по обстоятельствам. Но пока войска шли, восстание, вызванное главнейшим образом только жестокостью и грубостью пристава, погасло само собою, и лишь некоторые деревни, напуганные движением русских, бежали в горы. Таким образом, тревога оказалась ложною, и аварский хан, тотчас же прискакавший в Гергебиль с пятьюдесятью всадниками, уже не встретил сочувствие в народе. Но он не отказался от замысла и нашел другой путь к смутам и интригам, выдвинув на первый план Амалат-Бека, родственника шамхала, находившегося тогда при отряде Верховского.

И предания, и официальные документы одинаково свидетельствуют о том, что именно этот претендент на шамхальские владения был действительным виновником хотя кратковременной, но серьезной опасности, в которой очутились русские войска в Дагестане. Известная повесть Марлинского, в которой описаны эти события, сделала имя Амалат-Бека с тех пор известным всей читающей России; но не всем известно, что в судьбе Амалата, действительно, было много романического.

Амалат-Бек был племянник и зять шамхала тарковского. Отец его, Шаббас, приходившийся шамхалу двоюродным братом, был старшим в роде и должен бы был наследовать шамхальские владения. Он и был, действительно, правителем дер. Буйнак, — тем, что в старину называли «крым-шавкалами». Титул этот образовался после того, как шамхалы окончательно перенесли резиденцию в Тарки, и с тех пор звание правителя Буйнак предоставлялось старшему в роде, наследнику титула и власти шамхала. Он считался как бы вице-шамхалом, что на местном кумыкском языке выражалось словом «ярым-шамхал». От этих-то слов, по-видимому, и произошло русское испорченное название «крым-шавкала». — Ярым-шамхалы, как показывает история, нередко заводили интриги против настоящих шамхалов и иногда успевали отнимать у них владения.

Одаренный замечательной красотою, умом и военными способностями, Амалат с детства уже мечтал об обладании богатою Дагестанскою областью. Но этим надеждам не суждено [319] было сбыться, — и он остался только буйнакским владетелем, потому что русская политика поддерживала власть и значение в роде Мехти-Шамхала, человека преданного, и если менее способного, то своею непритязательностию и миролюбием внушавшего более доверия, чем пылкий Амалат, честолюбивые виды которого могли быть источником смут в Дагестане.

Вынужденный довольствоваться скромным титулом буйнакского бека, Амалат удалился в свой живописный аул. Там до сих пор еще жители указывают дом, стоящий на полугоре и как бы выглядывающий из-за лезгинских саклей, в котором жил Амалат. Буйнакцы помнят славного наездника, вспоминают его отвагу и ловкость и охотно рассказывают о его набегах, при которых только одно удальство помогало ему прятать концы и выходить из воды сухим по отношению к русским. Между тем к причинам, вызывавшим его затаенную ненависть к дяде, скоро прибавилась еще и семейная вражда: дочь шамхала, бывшая в замужестве за Амалатом, ослепла, и Амалат, отправив ее к отцу, взял с нею развод, что между родовою мусульманскою аристократиею почитается высочайшим оскорблением. Порвав, таким образом, все связи с шамхальским домом, Амалат влюбился в дочь аварского хана, известную Салтанету, славившуюся красотой во всем Дагестане, и полюбил ее со всею пылкостию, на которую только была способна его дикая, энергическая натура. Понятно, что он искал сближения с аварским ханом, а хан воспользовался этим и сделал его орудием своих политических замыслов. Откладывая свадьбу с года на год, он держал Амалата в руках и, указывая ему в будущем возможность овладеть шамхальством, вооружал против русских. Во времена дагестанских волнений Амалат-Бек, действительно, стал на сторону мятежников и вместе с ними участвовал во многих битвах. Когда же бой под Лавашами решил судьбу акушинцев, — и Амалат был выдан головою русскому главнокомандующему. Как уроженцу шамхальства, ему угрожала позорная казнь, и если он не был повешен, то только благодаря заступничеству Верховского [320] и необыкновенному присутствию духа и презрению к жизни, выказанными им перед главнокомандующим. Когда тот, грозно упрекая его за измену, объявил, что он будет повешен, Амалат — рассказывает Цылов: — продолжал хладнокровно гладить собаку Ермолова и потом, вежливо поклонившись ему, молча и гордо отошел к ожидавшим его солдатам. Говорят, что Ермолов, пораженный этим спокойствием, сказал: «да сохранит меня Бог лишить жизни человека с таким возвышенным духом!» — и Амалат-Бек был прощен. Евстафий Иванович Верховский взял его на поруки. Этот Верховский, тогда обер-квартирмейстер Грузинского корпуса, — был один из талантливейших боевых офицеров, перед которым лежала широкая будущность. Ермолов знал его с Кульмского боя, когда тот был еще молодым свитским офицером, и очень дорожил им. Рассказывают, что, отдавая ему Амалата, он сказал: «я своею слабостью сделал уже много неблагодарных; но так и быть, прощаю Амалата: возьми его, но помни: не доверяйся ему, будь осторожен».

С тех пор в течение четырех лет Амалат и Верховский были неразлучны. Вместе жили они в Тифлисе, и вместе переехали в Дербент, когда Верховский, после смерти Швецова, назначен быль командиром Куринского полка. Видя в Амалате недюжинные способности, Верховский задался мыслию образовать его ум и укротить в нем разнузданность азиятских страстей, — словом, перевоспитать его и со временем сделать человеком, истинно полезным для России. Амалат, с своей стороны, казалось, охотно подчинялся влиянию Верховского и питал самые горячие, дружеские чувства к своему благодетелю. Но то была только одна лицевая сторона медали. Честолюбивый азиятец рассчитывал, что Верховский, по своему влиянию в Дагестане, может помочь ему низвергнуть дядю с шамхальства и овладеть законным наследством. Но годы шли за годами, а Амалат оставался все тем же ничего не значащим беком, каким был и прежде; он видел, что Верховский совсем не расположен содействовать его политическим замыслам. И неприязнь к нему [321] мало по малу стала закрадываться в сердце Амалата. Козни аварского хана подоспели кстати.

Нужно сказать, что, живя в Дербенте, Амалат не переставал мечтать о Салтанете, с которою сношения были прерваны с тех пор, как он поселился у русских. Вместе с тем он зорко следил за дагестанскими событиями, с которыми связывал собственную участь. Он знал, что неудовольствие народа против Мехти-Шамхала росло; росли и надежды в душе Амалата — добиться тем или другим путем шамхальского престола. Руководимый этими надеждами, он вызвался сопровождать Верховского и в его походе против аймякинцев.

Но едва отряд дошел до Карабукента, как получены были успокоительные известия, и Верховский должен был вернуться в Дербент. Благоприятный момент ускользал из рук аварского хана, бывшего уже в Гергебиле с своими 50 всадниками; но он понимал, что аймякинский пожар может снова вспыхнуть, — и послал сказать Амалату, что желает с ним видеться. Свидание, как говорят, состоялось ночью, за чертою русского лагеря; и этому можно дать веру, так как сам Ермолов в своих записках подтверждает о сношениях, установившихся в то время между Амалатом и аварским ханом.

Зная, чем можно подействовать на сердце Амалата, хан прямо объявил ему, что Салтанета просватана, что жених ее — Абдул-Мусселин, второй сын шамхала, который, после Амалата, по своей высокой крови, более других горских князей имеет право на родство с древним аварским домом. Удар был направлен искусною рукой. Заметив смущение Амалата, хан стал в заманчивых картинах рисовать перед ним будущность, которая могла бы ожидать его в том случае, если бы он отказался от русских.

— «Слушай! говорил он ему: — я еще могу взять свое слово назад. Салтанета будет твоя, но первое условие для этого — смерть Верховского. Его голова будет калымом за невесту. И не одна месть за прошлое, но и самая здравая расчетливость с с твоей стороны требуют смерти русского полковника. Без [322] него весь Дагестан останется без головы и оцепенеет на несколько дней от страха. В это время мы налетим на рассеянных но квартирам солдат. Я сажусь на коня с двадцатью тысячами аварцев, и мы падем с гор на Тарки, как снежная лавина. Тогда Амалат — шамхал дагестанский!»

Подогревая честолюбивые мечты Амалата, хан распространял под рукою слухи о кознях противу него шамхала тарковского. Мамка Амалата, жившая в Буйнаках, и подкупленная ханом, со слезами говорила своему питомцу, будто бы подслушала разговор шамхала, предлагавшего Верховскому 5 тысяч червонцев за смерть Амалата, но что Верховский, отвергнул это предложение, согласился однакоже взять его с собою в Россию и отправить в Сибирь.

Интрига велась чрезвычайно искусно; Верховский, действительно, ожидал только окончания похода, чтобы отправиться в отпуск в Россию, где его ожидала невеста — молодая вдова известного полковника Пузыревского, за два года перед тем изменнически убитого в Гурии. Накануне выступления из Карабукента, разговаривая с Амалатом, он предложил ему поехать в Россию. Это предложение, как раз совпавшее с зловещим пророчеством мамки, было последнею каплей, переполнившей чашу — подозрения, еще неясно таившиеся в душе Амалата, теперь получили уверенность. Судьба Верховского была решена.

С восходом солнца, 19 июля, отряд Верховского выступил из Карабукента. Утро было свежее и ясное; туманы еще лежали в удолиях и Верховский, въезжая на вершины, каждый раз останавливался, чтобы полюбоваться окрестными видами. Его сопровождали штаб-лекарь Апшеронского полка Амарантов и переводчик, а шагах в пяти сзади ехал Амалат с своими двумя нукерами. Амалат был видимо в волнении; он несколько раз пускал своего коня вскачь, как бы стараясь заглушить в себе кипевшее чувство мщения, и опять подъезжал к Верховскому, мучимый сомнениями и нерешимостью. А тот спокойно ехал, грустный и задумчивый. Быть может, и его сердце томилось тайным и горьким предчувствием. Наконец, между селениями [323] Губдень и Атемиш, Амалат-Бек в последний раз пустил своего коня во весь опор, и вдруг, обернувшись в седле, выстрелил в Верховского. Пуля поразила его прямо в сердце — и он молча, медленно свалился с седла. Пользуясь замешательством, Амалат указал своим изумленным нукерам на ущелие, и, как стрела, ринулся в горы.

Тревога поднялась в отряде. Донские казаки понеслись на выстрел, но убийца успел скрыться, и погоня за ним была бесполезна. Через пять минут окровавленный труп изменнически убитого полковника был окружен толпами солдат и офицеров. Недоумение, негодование, жалость были на всех лицах... Верховского любили все, и когда тело его отправляли в Дербент, солдаты горько и непритворно плакали. Подполковник Мищенко, как старший, тотчас принял команду и, в ожидании дальнейших приказаний, остановил отряд около селение Кая-Кенда.

Говоря о внезапной трагической смерти Верховского, нельзя не вспомнить и о судьбе его несчастной невесты. Первый ее муж, командир 44-го егерского полка, полковник Пузыревский, изменнически был убит в Гурии; через год молодой вдове сделал предложение Верховский, был объявлен женихом, и за два месяца до свадьбы — изменнически убит в Дагестане. Сколько радостей отнял Кавказ у этой несчастной женщины и невесты... Но невозможно не упрекнуть и самого Верховского за легковерие и непростительную беспечность; долго живя с азиятцами, зная их не по одной наслышке, он должен был понимать, что человек, которого одною рукою спасали от смерти, а другою лишали свободы и достояния, не мог сделаться другом.

Трое суток скитался Амалат по горам Дагестана, мучимый совестью. Ничто не оправдывало кровавого поступка, и образ падающего с коня Верховского неотступно преследовал убийцу. Завет хана, не являться без головы врага, заставил его однакоже опомниться; он решил ехать в Дербент, пробрался ночью с помощью одного татарина на русское кладбище, и, добыв голову, — пустился в Хунзах... Есть известие, будто [324] бы татарин ошибся могилой, и в руки Амалат-Бека попала голова не Верховского. Так или иначе, но Амалат-Бек уехал теперь к аварскому хану, с своею кровавою добычей, — калымом за Салтанету.

Но в Хунзахе его ожидал страшный удар, которого он не предвидел: аварского хана не было в живых. Собирая в горах узденей, отважный Султан-Ахмет ехал ночью; привычный конь его оборвался с кручи: хан расшибся и, 30 июля, через 11 дней после смерти Верховского, его самого не стало. С ужасом услышал эту весть Амалат-Бек, лишившийся в хане единственного союзника и руководителя. Убийство Верховского оказывалось теперь не только бесцельным, но и возбудившим в Хунзахе презрение и ненависть к убийце. Вдова Султан-Ахмет-Хана выгнала Амалата из своего дома. Салтанета была потеряна для него навеки.

Не все однако осудили Амалата за вероломное убийство. Весть о смерти Верховского, быстро разнесшаяся по горам, напротив, вызвала повсюду волнения. Генерал-маиор Краббе сам поспешно прибыл к отряду, притянул сюда же отряд подполковника Евреинова из Бурной, и, чтобы не дать усилиться возмущению, двинулся на вольные общества Каранай и Эрпели, лежавшие на запад от шамхальства. 29 июля Каранай был взят и разорен до основания. На следующий день войска подошли к Эрпели; но здесь, благодаря лесистой местности, бой был упорный; местоположение лишало русских важного преимущества — возможности поражать неприятеля артиллерийским огнем, — и они успели овладеть только половиною деревни. Войска ночевали на месте боя и на следующий дань отошли в крепкую позицию к Куфыр-Кумыку.

Отсюда Краббе отправился в Кубу, поручив отряд подполковнику Евреинову. Подробности этого похода мало известны; но нужно думать, что сражение при Эрпели было не совсем удачно. По крайней мере Ермолов, по получении рапорта Краббе, писал ему между прочим: «жаль трудов храбрых войск в пользу шамхала, который управлять народом не умеет, [325] нам не содействует и еще робостию своею может ободрить неприятеля». Про самое сражение он замечает коротко, что оно «многих удержало от восстания, но подъявшие оружие не довольно были наказаны».

Мятеж, действительно, подавлен не был; напротив, он угрожал разгореться с большею силою. По дорогам повсюду стали появляться вооруженные толпы аварцев, койсубулинцев, приезжих чеченцев и даже хищников из южных татарских областей. Возмутились снова и жители Мехтулы, нашедшие сочувствие к себе среди шамхальцев. Пристав Батырев явился в Дженгутай и, собрав старшин, стал грозить им саблею; они выхватили свои — и Батырев с двумя казаками были изрублены. Амалат в это время уже был среди койсубулинцев, которые приняли его с торжеством в унцукульской мечети, отвели ему помещение и назначили содержание. Положение становилось все серьезнее и серьезнее.

Первым действием неприятеля было нападение на роту Апшеронского полка, капитана Овечкина, сопровождавшую транспорт из Бурной в Параул, где стоял тогда отряд Евреинова. Около Куфыр-Кумыка транспорт был атакован двухтысячною конною толпою. Командир роты. храбрый Овечкин, знаменитый защитник Чирага, устроил из повозок каре и с помощью орудия удерживал неприятеля. Сообщения, однакоже, были отрезаны, и ему невозможно было дать знать в Параул о случившемся. По счастию, беспокоясь за долгое отсутствие Овечкина, Евреинов сам выступил к нему навстречу. Отряды соединились; но неприятель, усилившись в это время до 6 тысяч человек, обложил их, оставив свободною одну только дорогу к Таркам. Горцы, вероятно, думали, что русские поспешат воспользоваться ею для своего отступления, и приготовились напасть на них во время похода. Но Евреинов отлично понял желание горцев, и потому, устроив вагенбург на открытой равнине, стал выжидать нападения. Целый день шла перестрелка; а 14 августа ночью лезгины повели траншею и, укрываясь в ней от выстрелов, постепенно приблизились [326] почти к самому лагерю. Было около полуночи, когда секреты, высланные за нашу передовую цепь, открыли неприятельские работы, и едва успели они известить об этом посты, как те уже были атакованы. Вовремя поддержанные из лагеря, посты устояли, и дело до самого рассвета ограничивалось сильной перестрелкою. Но едва забрезжился свет, пехота с барабанным боем пошла на неприятельские окопы. Траншея взята была приступом, и горцы, стесненные во рву, понесли большие потери. Войска преследовали их до самого селения Куфыр-Кумык, которое немедленно очищено было горцами. 300 неприятельских тел осталось на месте сражения. Евреинов приказал тотчас же, на глазах неприятеля, повесить четырех пленных койсубулинцев, а тела убитых мятежников оставить без погребения. Целый день, 15 августа, длилась из-за них перестрелка, так как горцы, по обычаю, пытались поднять тела; но к вечеру перестрелка стихла; неприятель отступил и скрылся в Койсубулинские горы. «В тот день, — доносил после того Евреинов окружному инженерному генералу: — как ваше превосходительство сделали мне замечание за неприсылку инспекторских бумаг, в день Успения Пресвятой Богородицы, я поражал врагов, и земля стонала от их воплей». Из фронта у русских выбыло в эти три дня 3 офицера и 45 нижних чинов.

_________________________________

Получив известие о всех этих происшествиях, Ермолов счел нужным лично отправиться в Дагестан. Его беспокоило малое число войск, занимавших страну, — обстоятельство, которое могло ободрить горцев к новым предприятиям, тем более, что между ними распущены были настойчивые слухи о войне, будто бы начатой Россиею с Турцией и Персией. Даже на акушинцев он не полагался вполне, а присоединение их к мятежникам могло сделаться весьма опасным. 3 октября Ермолов уже был в Бурной и, немедленно введя свой отряд в Мехтулинский округ, занял сел. Большие Казанищи. Одного [327] появления русского главнокомандующего было достаточно, чтобы остановить горцев от слишком смелых попыток к нападениям. «Два некомплектные батальона (Херсонского и Ширванского полков), прибывшие со мною, — говорит Ермолов: — показались силами ужасными, ибо никого здесь не уверишь, чтобы могло их быть мало при главном начальнике».

Впрочем прибытие главнокомандующего и не представлялось необходимым при сложившихся тогда обстоятельствах. Уже после куфыр-кумыкского боя Мехтула притихла. Правда, бедный, бездомный и буйный люд еще требовал исполнения данной Амалату клятвы — провести его в шамхалы, но сильная партия людей степенных и зажиточных желала спокойствия. К тому же и все надежды воинственной партии мехтулинцев возлагались только на помощь соседей, а этой помощи ожидать уже было нельзя, так как и у соседей появлялись партии, склонявшиеся к миру. И прежде всего такое разделение возникло среди самих койсубулинцев, на которых надежды могли казаться всего основательнее. Одни из них, правда, еще продолжали покровительствовать Амалату, но за то другие указывали на него, как на источник вечных смут и категорически требовали его изгнания; они, наконец, добились своего, — и Амалат должен был удалиться. Правда, койсубулинцы не желали делать русским новых заявлений о своей покорности, но можно было довольствоваться уже и тем, что они оставались спокойными. Волнения, начавшиеся было одновременно в Табасарани и Каракайтаге, также легко были прекращены Аслан-Ханом казикумыкским с его милицией.

Ермолов, однакоже, не думал оставить без наказания дерзкие попытки койсубулинцев, и решил предпринять поход внутрь их страны, в самый Нагорный Дагестан, куда еще ни разу не проникали русские. Войска уже были собраны в Дженгутай и даже перешли в Эрпели; но поздняя осень с ненастною погодой заставила отложить предприятие и ограничиться только рекогносцировкою горных путей в селение Араканы, Гимры и Ирганау. Тут были небольшие перестрелки; но вообще [328] неприятель защищался слабо, и даже тотчас покинул горный хребет Аракас, как только войска показали серьезное намерение продолжать наступление. Тогда Ермолов вернулся назад; а между тем, зная, что с наступлением осени, койсубулинцы должны спустить свои стада на равнины, приказал тщательно разведать, где они пасутся и захватить их. Мехтулинцам было объявлено, что всякий, кто примет или укроет койсубулинский скот, лишится всей своей собственности. Напрасно койсубулинцы старались выиграть время и затянуть переговоры; Ермолов требовал аманатов тотчас — и койсубулинцы уступили: аманаты были даны.

Таким образом, воевать было не с кем, и Ермолов, поселившись сам в Казанищах, расположил свои войска на зимовые квартиры по мехтулинским селениям. Зимовка эта, вопреки ожиданиям, оказалась удобной и веселой. Многие холостые офицеры, а в том числе и сам Ермолов, пользуясь свободою мехтулинских нравов и заплатив калым, требуемый законами страны, поженились на мехтулинках так называемым кебинным браком, и — по замечанию Ермолова — «скучную стоянку обратили в рай Магометов».

Перезимовав в Казанищах, Ермолов возвратился в Тифлис. И с этого времени, до самой персидской войны 1826 года, во всем Дагестане хоть сколько-нибудь крупные беспорядки уже не повторялись.

_________________________________

Именно к этому времени, к зимовке в Казанищах, относится целый ряд мер, предпринятых с целию всеобщего успокоения края. Понимая, что, привязав к себе духовное сословие горцев, можно приобрести большое влияние на весь Дагестан, Ермолов склонил шамхала пригласить к нему в Казанищи известного в горах своею ученостью муллу Сеид Эфендия, который, принадлежа к числу главнейших священных особ, мог быть очень полезен при сношениях с горцами. Ермолов несколько раз виделся с ним, но не иначе, [329] как по ночам и при том у шамхала, чтобы не возбудить подозрений в народе и оставить его в том мнении, что Сеид-Эфенди никогда не угождал ни одному из русских начальников. О свиданиях этих не знал никто даже из приближенных главнокомандующего. Ермолов встретил в мулле человека рассудительного, искренно желавшего спокойствия страны, и легко успел склонить его на русскую сторону. И это было тем более важно, что в это самое время росла и расширялась религиозная идея, которой, под именем мюридизма, предстояла в скором времени огромная роль в истории Кавказа. Ермолов не упустил из виду вредного влияния новой секты: он поручил Аслан-Хану казикумыкскому следить за ее развитием, — и если это учение не было подавлено, то все же, несмотря на тайные попытки многих фанатиков открыть мюридизму широкое поприще — при Ермолове оно не могло иметь успеха, потому что покорные горцы, по свидетельству ученого Казым-Бека, были более или менее довольны им и его боялись.

В то же время Ермолов обдуманно и систематически подчинял себе владельцев, действуя на них мерами то строгости, то щедрости.

Так, в Казанищах же явился к нему, скрывавшийся в горах, сын Гассан-Хана мехтулинского, Ахмет-Хан, испрашивая прощения. Восстановление на прочных основаниях русского управления в Мехтуле, после бывшего бунта, представляло много затруднений, и Ермолов, «даровав прощение» Ахмет-Хану, привел его к присяге на верность и отдал ему Мехтулинское ханство, за исключением тех деревень, которые еще раньше были присоединены к шамхальству. Эта мера, по мнению Ермолова, могла дать народу спокойствие по привязанности жителей к новому хану.

В то же время, узнав, что осиротевшее семейство Адиль-Гирея осталось в крайней нищете, Ермолов, как бы снисходя на просьбы шамхала, позволил ему возвратиться в Кайтаг и дал на его содержание одно из имений, некогда принадлежавших уцмию, — великодушие, оказавшееся очень кстати и [330] приведшее к весьма важным результатам. Естественно, что дохода от одного селения оказывалось слишком недостаточно для удовлетворение потребностей семьи некогда владетельного дома, и вот, чтобы выйти из такого затруднительного положения, Мамед-Хан, как старший в роде, начал искать случая оказать русским какую-нибудь услугу и тем улучшить свое материальное положение.

Случай к этому скоро представился. В Кайтаге проживал тогда известный Абдулл-Бек ерсинский, сын табасаранского кадия и зять Ших-Али-Хана, пользовавшийся не малым влиянием в народе. В селении Табасарани и Каракайтага всегда находилось довольно элементов, годных для разбоя, и он пользовался ими, чтобы держать край в постоянной тревоге. За стенами Дербента уже нельзя было считать себя безопасным. Был случай, что, в 1822 году, в пяти верстах от этого города, команда рабочих, под прикрытием 10 куринских солдат, подверглась нападению; два солдата были изрублены шашками, один убит нулей и один ранен. Теперь, когда герои дагестанских возмущений один за другим сходили со сцены, тем опаснее становился Абдулл-Бек, как последний представитель былых времен необузданной свободы. Все меры, принятые к его поимке, оставались без успеха, а между тем Южный Дагестан более и более терпел от его разбоев. Краббе принужден был оценить его голову, обещая большую награду тому, кто доставит его живого или мертвого. Вот эту-то задачу и принял на себя Мамед-Хан, ставя условием, чтобы ему возвращены были имения его отца.

Мамед стал изыскивать средства для достижения своей цели, но все старания его захватить Абдуллу, во время разъездов его в Каракайтаге, были напрасны. Тогда Мамед подговорил жившего в д. Падур старого разбойника Науруз-Бека, и они вместе решили извести Абдуллу другим способом. Мамед съездил в Дербент и привез оттуда целый бочонок пороху. В то же время Науруз-Бек, рыская по окрестностям, узнал о местопребывании ерсинского бека. И вот, вечером 27-го [331] апреля 1824 года, оба они с несколькими нукерами скрытно пробрались к небольшой деревушке, окруженной лесом, где жил тогда Абдулл-Бек. Была темная ночь, когда партия подошла к самому селению; там все было тихо; жители спали, и только в доме самого Абдуллы светился огонек. Пока партия стояла в опушке леса — сын Науруз-Бека, молодой Гюль-Мамед и Орудж — старый, опытный разбойник, вдвоем, как ночные воры, пробрались в нижний этаж дома, где в Дагестане обыкновенно помещаются конюшни и кладовые, и заложили там мину, сплою в два пуда пороха.

Прошло с четверть часа, а взрыва не было. Мамед уже хотел отправиться сам, чтобы узнать о причине, как вдруг, в тишине ночи громовой удар всколыхнул землю и высокий столб пламени поднялся к небу. Картина взрыва была ужасна. Большой двухэтажный каменный дом был разбросан по частям; между развалинами его виднелись изувеченные, растерзанные тела Абдуллы с его сыновьями, женами и со всею прислугою. Всего погибло при взрыве 17 человек и в том числе сам Абдулла и две жены его, из которых одна была известная Чимнас-Ханум — дочь Фетх-Али-Хана; только грудной, младший сын Абдуллы, спасся каким-то непостижимым чудом. Таким образом, из всего семейства Абдуллы остался на свободе только старший сын его, Зоал, уезжавший в роковую ночь в соседнюю деревню. Но Мамед-Хан и Науруз дали слово доставить и его в Дербент живого или мертвого.

Пострадал при взрыве сильно и Орудж, не успевший заблаговременно отойти на безопасное место: ему вышибло в плече правую руку, обожгло лицо и повредило ребра. Не спасся бы он от разъяренных жителей деревни, если бы отважный Гюль-Мамед, несмотря на угрожавшую самому ему гибель, не вынес его на своих плечах.

«Известие о взрыве дома, в котором за одного виновного погибло 16 невинных, — писал к Ермолову император Александр: — для меня весьма неприятно»... Гуманные чувства императора никак не могли примириться с жестокою необходимостью, [332] на которую указывал Ермолов, отвечавший, что «другого средства к истреблению разбойника не было, и что нельзя считать совершенно невинными тех, которые скрывали Абдуллу и помогали ему в разбойничьих подвигах».

Дальнейшая история Зоала неизвестна. Но бегство его было причиной следующего характерного для дагестанских нравов происшествия. Один из табасаранских беков, Ахмед-Паша, обвинил двадцатилетнего сына своего, Али-Бури, в невыполнении отцовского приказания поймать или убить Зоала, и, как изменника, выдал его русским. Нужно думать, однако, что в этом поступке замешалась семейная вражда. По крайней мере, Али-Бури заявил на следствии, что отец донес на него в отмщение за укоры, которые делал ему сын, ибо старик прогнал жену, зарезал дочь и тем же угрожал самому Али. Очевидно, что здесь разыгрывалась целая семейная драма, — и, тем не менее, Али, по настоянию отца, был сослан рядовым в батальоны Финляндского корпуса.

В числе мер, принятых Ермоловым к умиротворению вечно мятежного края, необходимо отметить и попытку повлиять на дагестанские народы зрелищем величия русского государства. Ермолов знал, что мятежи горских народов поддерживались, между прочим, совершенно ложным представлением о могуществе России, которую они склонны были считать неизмеримо слабее, чем единоверные для них могущественные мусульманские царства: Турцию и Персию. И вот, чтобы поколебать в их глазах ложный престиж исконных врагов России и познакомить с великою державою русских царей, предположено было отправить в Москву, в 1826 году, на коронацию нового императора Николая Павловича депутатов от всех мусульманских провинций Кавказа, и в том числе от Дагестана. «Удостоясь видеть Императора, — писал Ермолов: — окружающую его славу и великолепие, они передадут своим единоземцам понятие, которое неминуемо произведет большое впечатление и не малую пользу».

Первенствующими лицами в этой депутации являлись: сам мехтулинский владетель Ахмет-Хан, сын шамхала тарковского, [333] Гайдар-Бек, сын акушинского кадия, затем Эмир-Гамза-Бек, — потомок древнего рода каракайтагских уцмиев, зять казикумыкского хана, и, наконец, Исса-Бек, сын главного кубинского первосвященника, — человек замечательной храбрости, израненный в боях, член многочисленной семьи, в которой все, от старого деда до юного внука, служили русскому государю.

Выбор был сделан умелою рукою; но, к сожалению, все это предприятие не состоялось. Депутаты уже собраны были на Кавказской линии, в Екатериноград, и им оставалось только несколько дней до выезда, — как вдруг получены были известия о вторжении персиян в Грузию. Можно было опасаться волнений и среди дагестанцев. При таких условиях, Ермолов не счел возможным посылать депутатов, а приказал, напротив, поспешнее разослать их но домам, где они, как люди испытанной верности, могли оказаться необходимыми. Но мир и тишина нигде не нарушались. «При всех обстоятельствах, сопровождавших вторжение неприятеля в наши пределы, при общем возмущении в мусульманских провинциях, Дагестан, многолюднейший, воинственный и помнящий прежнее свое могущество, пребыл в совершенном спокойствии, отзываясь, что новых властелинов он не желает». Так писал Ермолов.

_________________________________

Остается сказать о дальнейшей судьбе героя и героини событий 1823 г., об Амалат-Беке и Салтанете. Куда укрылся Амалат, вечно тревожимый своею совестью, никто наверное не знает. В Дагестане долго ходили слухи, что он скитался между чеченцами, утратив красоту, здоровье и самую отвагу. Но мало по малу молва об Амалате запала, и только злодейская измена его жила в преданиях Дагестана, где и до сиих пор имя его никем не произносится без укора. Так говорит Марлинский. Но есть другое свидетельство. Один буйнакский житель рассказывает следующее: «Я был товарищем Амалата, бывал с ним всюду, делил с ним и горе и радость, — и сколько раз эта рука останавливала смерть, висевшую над [334] головою пылкого юноши! Но ничто не сильно перед определением судьбы! Мы пробрались к черкесам, и были в Анапе, когда русские брали эту крепость. Здесь Амалат был ранен, и мы бежали с ним под защиту вольного, непокорного русским народа. Променявши бурную жизнь на мирное пристанище, я пас стада у богатых князей, стриг овец и добывал скудный хлеб, которым и делился с Амалатом. Но Аллах не хотел, чтобы мы жили вместе, и бедный Амалат умер на моих руках от оспы...»

Участь Салтанеты была иная. Она вышла замуж за Абу-Мусселим-Хана, сделавшегося впоследствии шамхалом тарковским, и сын ее, князь Шамсудин, был последним шамхальским владетелем. Салтанета нередко приезжала в Темир-Хан-Шуру, и умерла в 1845 году в Дербенте. Холм на котором амфитеатром раскинуто обширное татарское кладбище, возвышается над самым морем и весь усеян надгробными памятниками, обращенными к востоку. Посреди этого леса могильных камней есть один, причудливо раскрашенный розовою и зеленою красками. Это и есть могила Салтанеты.

Восточные женщины стареются скоро. Салтанета умерла, не достигнув даже сорокалетнего возраста; но современники, встречавшие ее в последние годы ее жизни, говорят, что она была уже совершенная старушка. Черты лица ее, однако, были чрезвычайно правильны и сохраняли следы замечательной красоты. [335]

XX.

Поездка Муравьева в Хиву.

Восточный неведомый берег Каспийского моря, представлявший в туманной перспективе за обширными степями Татарии путь в Индию и по меньшей мере выгодные торговые сношения с богатыми азиятскими странами, откуда шли в Европу шелк и богатые ткани, был постоянным предметом стремлений русского государства. Естественно, энергический и оригинальный человек, как Ермолов, не мог, с своей стороны, не попытаться проникнуть своим влиянием в эти желанные страны, тем более, что весь западный берег Каспийского моря, с Дербентом и Баку, был уже в руках России.

Помнились еще и несчастный поход Бековича, погибшего под Хивою со всеми своими войсками, и попытка времен Екатерины Великой, окончившаяся пленением Войновича. Но [336] плодотворная мысль, которой предстояла великая будущность, несмотря на препятствия, жила и проявлялась, как только открывалась возможность к тому. Даже прежние, по-видимому неудачные попытки не остались без результата, познакомив с русскою страною туземцев восточного Каспийского побережья, и с начала нынешнего столетия туркмены уже сами начинают домогаться заведения у них русской торговой фактории. Князь Цицианов, несмотря на ничтожные средства, которыми русские располагали тогда в Грузии, нашел однако возможным осмотреть восточные берега Каспийского моря и указал три пункта, выгодные для устройства укреплений, именно: урочище Гедик, устье Эмбы и Тюп-Караганский угол. Дело, правда, при тогдашних обстоятельствах тем и ограничилось; Цицианов погиб, и все предположения его по этому вопросу оставлены были «до удобнейшего времени» как того желал преемник князя, граф Гудович. Ртищев, с своей стороны, пытался возобновить переговоры с туркменами при посредстве дербентского купца, армянина Ивана Муратова, который прежде вел торговлю с Асхабадом и имел в тех странах большое знакомство. Муратов ездил с туркменскими депутатами, прибывшими заявить, что и они восстали против Персии и опустошили все места близ Астрабада (это было во время русской войны с Фетх-Али-Шахом). Но послы застали главнокомандующего уже в гюлистанском лагере, — заключающим с Персией мир. Персияне отлично понимали, насколько туркмены, поддержанные Россиею, могли сделаться для них опасными, и потребовали, чтобы русское правительство не входило с ними ни в какие сношения. Ртищев принял это условие и, прилично отдарив послов, отправил их обратно. Народ туркменский был очень огорчен этою неудачею.

Ермолов вполне оценил всю пользу, какую можно было извлечь из приязненных отношений к нам туркмен.

Крепкий опорный русский пункт на восточном берегу Каспийского моря должен быть иметь своим результатом и еще одно важное преимущество. Им создавалась бы Россиею новая серьезная угроза Персии со стороны Мазандерана и Хорассана, [337] которая в случае войны могла бы до значительной степени удержать ее от вторжения в Закавказские пределы. Ермолов, понимавший Персию и ее политику, как не многие, естественно не мог упустить из виду этих важных последствий, хотя и старался по-видимому не вызвать подозрений со стороны персидского правительства. «Место, выбранное на берегу моря для построения крепостец, — говорит он в своем предписании: — не должно быть слишком близко к персидским владениям, дабы не возбудить опасений против нас, ни слишком близко к Хорассану, дабы караваны с товарами не подвергнуть нападению хищных народов».

И в 1819 году, в то самое время, как русские войска покорили Приморский Дагестан, он уже решил отправить на восточный берег Каспия экспедицию, с тем, чтобы войти в сношения с туркменами и собрать подробные сведения о жизни, торговле и промышленности этих кочевников, а если окажется возможным, то и основать там складочный пункт, с надежною гаванью, где русские корабли могли бы безопасно разгружаться на якоре. Но так как заведение какого бы то ни было торгового пункта по ту сторону Каспийского моря неизбежно приводило Россию в столкновение с Хивою, и так как в сущности в руках русских не было хоть сколько-нибудь основательных сведений о земле, на которой намеревались завести торговую колонию, — то Ермолов поручил елисаветпольскому окружному начальнику, маиору Пономареву, отправиться в приморские кочевья туркмен для осмотра местности, а капитана Муравьева (Николая Николаевича, впоследствии — «Карского») послал к хивинскому хану с письмом, в котором цветистыми восточными фразами выражал желание «из цветов сада дружбы сплести приятный узел соединения с ним неразрывною приязнью» и просил его «отпереть русским ворота дружбы и любезных сношений». «В письмах этих — говорит Ермолов: — употреблены мною сверх того скромные выражения и собственно на счет мой, например: великий и могущественный главнокомандующий — и тому подобные. Долго писал я обыкновенным образом, но приметил, что [338] здравое суждение не столько понятно здешним народам, сколько пышная глупость».

«Не смотрите, как европеец, на средства лести; — писал он, между прочим, и в предписании к Муравьеву: — между народами азиятскими употребление лести обыкновенно, и вы имеете выгоду не страшиться быть расточительным в оном».

Поручение, данное Муравьеву, заключалось главнейшим образом в том, чтобы склонить хивинского хана направлять торговые караваны не на Мангишлак, куда они приезжали после 30-дневного пути по безводным и песчаным степям, а по новому пути, дававшему возможность в 17 дней достигнуть Красноводска, лежащего при Балаханском заливе; в Красноводск же, ко времени прибытия караванов, должны были приходить и русские купеческие суда из Астрахани, для взаимной мены товаров.

18 июня 1819 года, Муравьев отслушал в Тифлисе, в Сионском соборе, напутственный молебен и отправился в дорогу, почти не надеясь на возвращение. Несчастный пример Бековича, так ужасно окончившего свое полувоенное, полудипломатическое поручение, известная жестокость тогдашнего хивинского хана, Магомет-Рахима, наконец трудное степное путешествие — не обещали новому посланнику ничего утешительного.

В Баку Муравьеву пришлось прожить несколько дней, пока снаряжалась команда, назначенная сопровождать Пономарева. Тут же, на рейде, стоял уже совершенно готовый к отплытию 18-пушечный корвет «Казань», на котором путешественникам предстояло совершить переезд через море, и при нем купеческий шкоут «Св. Поликарпа», предназначавшийся для перевозки тяжестей. В ожидании отплытия, офицеры корвета устраивали морские прогулки; компания отправлялась обыкновенно к домику, стоящему на берегу и называемому «морскими банями». Муравьев отмечает в своем путевом дневнике, что туда приходилось плыть мимо развалин большого караван-сарая, скрытого теперь под водою в полуверсте от берега; из-под воды показываются только одни верхушки его башен. Неизвестно, когда [339] и вследствие какой катастрофы здание это погрузилось в море; но о нем упоминает, в своем описании Каспийского моря, и Соймонов, участник экспедиции Петровского времени.

18-го июля корвет вышел, наконец, в открытое море, и, после десятидневного плавания, путешественники увидели туркменский берег. 29-го числа Муравьев с Пономаревым, в сопровождении шести матросов, отправились к берегу на двенадцативесельном баркасе, вооруженном коронадой и двумя фальконетами. И здесь, в самом начале экспедиции, Муравьеву пришлось уже встретить суровые испытания. Так как предполагалось возвратиться в тот же вечер на корвет, то не позаботились взять с собою воды и продовольствия. А рекогносцировка берега не привела между тем ни к каким результатам; нигде не было даже признаков близкого туркменского кочевья. Муравьев отправился было в обратный путь, как вдруг поднялась сильная буря; волны, гонимые ветром, высоко вздымаясь, затопляли баркас — и вынудили наконец снова высадиться и ночевать на берегу. Обстоятельство это не мало встревожило маленькую партию. Бури в тех местах продолжаются иногда по неделям, а наши путники не имели с собою ни воды, ни хлеба; к тому же ежечасно можно было ждать нападения хищных туркмен, которые в те времена пользовались бурями, чтобы захватывать прибиваемые к берегам суда промышленников.

Приближалась ночь. Фальконеты были сняты на берег, и команда расположилась ночевать на бугре, приняв строгие меры военной предосторожности. В то же время, чтобы дать о себе весть на корвет, разложили огромный костер, благо отличное топливо — прибрежный камыш, был под рукой в неистощимых размерах. К утру положение команды стало еще тяжелее; буруны не уменьшались, — а последние сухари были съедены, и воды не осталось ни капли. Томимые жаждой, люди глотали морскую воду, но от нее тошнило и появлялись боли в желудке. Вдруг огромная волна совершенно затопила баркас. И хотя матросы тотчас кинулись спасать его и, успев сбросить в море коронаду, вытащили судно на берег, но оно оказалось [340] поврежденным. Тогда попытались еще раз найти кочевье или пресную воду; но безрезультатные поиски только напрасно утомили людей. Муравьеву оставалось, по его собственному выражению, «сидеть у моря и ждать погоды». В случае крайности решено было бросить баркас и фальконеты, и пешком пробраться в Астрабад. К счастию, на третий день погода утихла, баркас был исправлен, и 31 июля команда возвратилась на корвет.

При отсутствии карт не было никакой возможности определить хотя приблизительно даже место, где находились путешественники. К счастию, на следующее утро увидели несколько туркменских «киржимов», лодок, плывших около берега. Надо было остановить хотя одну из них, чтобы добыть языка, и с этою целью с корвета был сделан холостой пушечный выстрел. Но туркмены не поняли сигнала и, напротив, перепуганные выстрелом, налегли на весла. Тогда по ним пустили два ядра и отправили в погоню шестерку с вооруженною командою. Одна из лодок была отрезана; туркмены, бывшие на ней, бросились на берег, но хозяин лодки, Девлет-Али, был захвачен и привезен на корвет. Это был шестидесятилетний старик из почетного сословия. От него узнали, что место, где была сделана высадка, носит название «Белый бугор», или Ак-Тепе, что южнее лежит «Серебряный бугор», а между ними стоит большое кочевье туркмен, рода Гассан-Кули, где живет и старшина Киат, один из ездивших к генералу Ртищеву депутатом от туркменского народа.

Благодаря этим указаниям, явилась возможность ориентироваться. 3-го августа путешественники подплыли к «,Серебряному бугру» и послали старика известить ближайшие кочевья о прибытии к их берегам русского корвета. Туркмены не замедлили явиться, а вслед за ними прибыл и сам Киат-Ага, — лицо весьма значительное, которому повиновались несколько старшин, вместе с их родами. Принятые как гости, со всевозможной предупредительностию, туркмены скоро освоились с русскими настолько, что просили Муравьева показать им, «как русские солдаты играют ружьями». «Мы слышали от стариков, — говорили [341] они: — что ваши солдаты так выучены, что если один топнет ногою, то, сколько их ни есть, все топнут разом». Им показали ученье с пальбою, и они чрезвычайно дивились ему. Киат отвел Муравьева в сторону и предупредил его, чтобы солдаты, ездившие на берег за водою, были осторожны и не расходились но одиночке, «Персияне — сказал он: — подкупили туркмен, не наших, а других аулов, и по вас будут стрелять из камыша». Лучшею мерою в сношениях с азиятцами, впрочем, всегда была собственная осторожность, и, благодаря строгому порядку, заведенному Муравьевым, в продолжение всей долгой стоянки у «Серебряного бугра», не было ни одного несчастного или неприятного случая. А стояли здесь долго; около месяца потребовалось на то, чтобы обозреть берега и составить описание и карты. Лишь 10-го сентября корвет прибыл наконец к Красноводску, и здесь начались приготовления Муравьева к поездке в Хиву.

«Решаясь на это путешествие, — говорит сам Муравьев в своих записках: — я имел весьма мало надежды возвратиться назад; но шаг уже был сделан, и я был довольно спокоен, совершенно положившись на благость Провидения».

19-го сентября, простившись со своими спутниками, Муравьев выехал в степь. Весь конвой его состоял из одного солдата, переводчика, армянина Петровича, и проводника туркмена, по имени Сеида. Все четверо ехали верхами; солдат вел вьючных верблюдов и смотрел за подарками, предназначавшимися хану и его сановникам. Не безопасно было ехать через степь с ничтожным конвоем, но «недостаток людей — говорит Муравьев: — я заменил добрым ружьем, пистолетами, большим кинжалом и шашкою, которые не снимал с себя целую дорогу».

Поднявшись на высокие скалы, окаймлявшие берега Балаканского залива, Муравьев в последний раз увидел корвет, высадивший его на этот пустынный берег и спокойно стоявший в заливе на якоре. Перед ним лежала теперь безграничная степь, безбрежное песчаное море, лишенная всякой зелени, мертвая пустыня, где лишь изредка пробивался тощий репейник, и глаз [342] человека не встречал ни животного, ни перелетной птицы. Мысль об удалении из отечества, быть может для того, чтобы впасть в вечную неволю или умереть под варварскими истязаниями свирепого хана, невольно западала Муравьеву в душу. Редкие кочевья, попадавшиеся на пути, не успокаивали взволнованного воображения; чувствовалось, по простому отсутствию пашен, что ленивые и беззаботные полудикари, добывавшие хлеб не иначе, как на базарах Хивы и Астрабада, должны жить на счет своих соседей. Действительно, встреча с такими кочевьями была не всегда безопасна: промысел их — воровство людей, которых они и продавали в Хиву за большие деньги; одно ожидание такой встречи приводило трусливого Петровича в отчаяние, и страх его был так комичен, что заставлял Муравьева смеяться в самые тяжелые минуты. Совсем другой человек был Сеид, сам известный наездник, прославившийся разбоями в Персии. Когда Сеиду было еще только 16 лет, он ездил однажды со своим престарелым отцом в степь. Там они нечаянно наткнулись на шайку текинцев; отец сидел на добром коне, а Сеидова лошадь была не из лучших. Не имея надежды спастись, старик соскочил с седла и, отдавая сыну своего коня, сказал ему: «Сеид! я уже стар, и довольно пожил на свете; ты молод и можешь поддержать наше семейство. Прощай, спасай себя, пока есть еще время!». Сеид выхватил саблю и отвечал: «Отец! если ты не хочешь бежать, то я не покину тебя и буду защищаться; тогда мы погибнем оба, и семейство наше осиротеет»... Спорить было некогда, они решились спасаться каждый на своем коне и наступившая ночь укрыла их от разбойников. Старый отец повсюду рассказывал после этого, что сын превзошел его в храбрости. На Сеида Муравьев мог, следовательно, понадеяться.

Но один в ноле все-таки не воин, и потому все паши путники были рады, догнав караван, шедший в Хиву. И чем дальше уходил караван от морского берега, тем становился более и более, увеличиваемый разным людом, съезжавшимся с окрестных кочевок. На третий день, когда он вступал в [343] совершенно безлюдную степь, в нем было уже до двухсот верблюдов и до сорока вооруженных людей. Все это отправлялось в Хиву за покупкою хлеба.

Для наших путников это сообщество было и хорошо и дурно; удобнее было защищаться в случае открытого нападения, но за то надо было беречься и своих случайных спутников. «Как бы то ни было, — говорит Муравьев: — а я всегда брал предосторожность и во все шестнадцать дней и ночей нашей поездки не снимал оружия».

Зная подозрительность всех вообще азиятцев к людям, что-либо срисовывающим или записывающим, Муравьев был очень затруднен в ведении своего дневника, основательно опасаясь прослыть за шпиона. Поэтому он записывал все виденное только по ночам, когда все засыпали, и притом разными знаками, для того, чтобы никто не мог разобрать их, если бы эти записки, паче чаяния, попали в руки хана. Стараясь как можно меньше обращать на себя внимание, Муравьев оделся в туркменское платье и назвался Мурад-беем. Это представляло своего рода выгоду; хотя в караване все знали, кто он, но при встрече с чужими он не возбуждал уже опасного любопытства и избавлялся от вопросов, иногда весьма щекотливого свойства. Только однажды при встрече с большим караваном, сопровождавшие его туркмены заподозрили наших путешественников и стали добиваться: что это за люди? Начальник каравана отвечал: «это пленные русские; нынче пришли их суда к берегу, мы поймали троих и везем в Хиву на продажу». — «Везите везите неверных собак, — отвечали туркмены: — мы сами только что продали русских и взяли хорошие деньги. Нынче этот товар в цене».

2-го октября путники достигли пределов Хивы. Но именно в эту ночь случилось большое лунное затмение, встревожившее весь караван, так как, по понятиям туркмен, оно предзнаменовало ему дурной прием в Хиве. «С стесненным сердцем — говорит Муравьев: — переехали мы границу. Картина природы резко изменилась — повсюду возделанные ноля, сады и арыки. [344]

— Отчего вы не обрабатываете свои земли таким же образом? спросил Муравьев своих спутников.

— Наши земли ничего не производят, отвечали ему.

— А если земли ваши ничего не производят, то отчего же вы не переселитесь в Хиву?

— Посол, — отвечали ему туркмены с гордостью: — мы господа, а это наши работники. Они боятся своего владельца, а мы, кроме Бога, ничего не боимся.

Нужно сказать, что, несмотря на эти гордые слова, туркмены охотно служили хивинскому хану. Муравьев высказал это. Туркмены обиделись.

— Господин посланник! — сказал ему один из них, ударив рукою по эфесу сабли: — мы, туркмены, люди простые; нам такие вещи прощают, но уважают за храбрость нашу и за острие кривой сабли, которая всегда предстоит к услугам хана.

— Она также будет предстоять и к услугам Белого Царя, — сказал Муравьев: — с той минуты, как при моем посредничестве установится мир и доброе согласие между двумя державами.

С дороги Муравьев послал между тем двух гонцов: одного в Хиву, с известием к хану о своем прибытии, а другого — в ближайшую ханскую крепостцу, Ак-Сарай, для извещения о том же тамошнего хивинского чиновника. Из Хивы в тот же день прибыл навстречу Муравьеву туркменский старшина Берди-Хан, личность весьма примечательная: в 1812 году он служил у персиян, ранен в Асландузском деле и был одним из не многих, спасшихся в этот страшный день от истребления; вылечившись от раны, он служил некоторое время у генерала Лисаневича, потом возвратился на родину и, наконец, бежал в Хиву.

Последнюю ночь перед въездом в столицу хивинского хана Муравьев провел в какой-то бедной деревушке. Утром он хотел выехать рано; но один из туркменских старшин пригласил его на завтрак, и отказаться было бы весьма неполитично. Обстоятельство это, заставившее его промедлить часа два, [345] оказалось весьма важным в этой деспотической стране: только что наши путники выехали из деревни, как с ними встретился конный чапар и просил от имени хана остановиться, чтобы подождать двух чиновников, посланных к нему на встречу. Те, действительно, скоро приехали и объявили Муравьеву ханское приказание — ехать в деревню Иль-Гельды и там ожидать. «Таким образом, — говорит Муравьев: — не случись нашего завтрака, обстоятельства могли принять совершенно другой оборот. Я в тот же день был бы в Хиве, и хан, удивленный моим внезапным прибытием, может быть, принял бы меня хорошо; а с другой стороны могло быть и то, что народ растерзал бы меня до въезда в город по повелению того же хана, до которого бы вдруг дошли слухи, что русские пришли в Хиву для отмщения за кровь Бековича. Такие слухи в Хиве распространить легко, и владелец, никогда ничего не видевший, кроме своего маленького ханства и степей, его окружающих, мог легко этому поверить».

В деревне Иль-Гельды была небольшая крепостца, принадлежавшая Хаджат-Мегрему, одному из ханских любимцев. Въезд в нее был только один, через большие ворота, запиравшиеся огромным висячим замком. Муравьев понял, что он арестован. Действительно, Магомет-Рахим под разными предлогами день ото дня откладывал прием, а между тем обращение с Муравьевым становилось с каждым днем грубее, пища отпускалась умереннее, а чай перестали давать ему и вовсе. Так прошло 12 дней. По слухам, хану было доложено, что Муравьев во время пути вел какие-то записки, и явилось сомнение, не лазутчик ли он. Хан приказал Хаджат-Мегрему еще более стеснить свободу заключенных и учредить за ними строгий надзор, а сам находился в большой нерешительности. Наконец, он собрал совет.

— «Туркмены, проводившие сюда Муравьева, — сказал хан собранию: — не должны были допустить его до моих владений; они должны были убить его и представить ко мне только письма и подарки, которые он вез. Но так как он уже здесь — [346] то делать нечего, и я желаю знать, что посоветует мне кази.»

— Этого нечестивого — ответил кази: — следует вывести в поле и зарыть живым.

— «Кази, — сказал хан: — я предполагал у тебя больше ума, чем у себя самого; но теперь вижу, что у тебя его совсем нет. Если я его убью, то на будущий же год Белый Царь придет и полонит всех жен моего гарема. Лучше будет принять посла и отправить его обратно; а между тем пускай он посидит; нужно разведать, за каким он делом приехал сюда, — а ты уйди вон!»

Голоса в совете разделились: одни полагали, что Муравьев приехал, чтобы выручить русских невольников; другие — требовать удовлетворения за сожжение двух русских судов в Балаканском заливе, случившееся лет десять назад; иные же упорно стояли на том, что он приехал требовать возмездия за кровь князя Бековича. Говорили также, что к берегам Туркмении пришел русский флот, что там заложена большая крепость, и что Муравьев, узнав дорогу, на будущий год непременно приведет в Хиву русское войско. И несмотря на изгнание кази, все разнородные мнения сводились к одному знаменателю: посла надо казнить, а на худой конец, тайно убить или взять в невольники.

Слухи об этом мнении совета и о тайных намерениях хана, доходя до Муравьева, не могли не тревожить его. С первого шага в Хиву он был уже пленником. Врожденная свирепость хана и без совета приближенных уже побуждала его умертвить иноплеменника, и только страх перед Белым Царем еще удерживал его. Проведав о худом обороте дела, туркмены, сопровождавшие Муравьева в пути, стали опасаться, чтобы и им не пришлось пострадать из-за него, и перестали оказывать ему уважение. Даже лучший из них, Сеид, и тот своим изменившимся поведением доставил много скорбных минут Муравьеву. Поневоле приходилось ему более и более убеждаться, что мрачные предчувствия, тревожившие его перед поездкой, должны сбыться. [347]

«Я не знал, — говорит Муравьев: — на что мне решиться; мне предстояли неминуемо или томительная неволя, или позорная и мучительная казнь: я помышлял о побеге и лучше желал, чтобы меня настигли в степи, где я мог умереть на свободе, с оружием в руках, а не на плахе, под ножом хивинского палача. Однакоже мысль о неисполнении своей обязанности, когда еще могла быть на это сомнительная и малая надежда, меня останавливала. Я решился остаться, привел в порядок свое оружие и приготовился к защите, если бы на меня внезапно напали. К счастию, со мною была книга Попа перевод Илиады; я всякое утро выходил в сад и занимался чтением, которое меня развлекало».

Размышляя о своем бедственном положении, Муравьев думал, если его не лишат жизни, то, конечно, обратят в невольники; и мысль эта даже улыбалась ему, в сравнении с тем одиночным заключением, в котором он томился. «Будучи в неволе, — говорит Муравьев: — я утешался бы тем, что буду иметь возможность по крайней мере видеть моих соотечественников: я имел в виду при первом удобном случае взбунтовать их противу хивинцев и избавить от тяжелого рабства».

Между тем быстро приближалась зима. Лист уже падал, утренники становились свежее. 48 дней прожил Муравьев между страхом смерти и надеждою. Но вот, 17 ноября, хан, долго колебавшийся, решился, наконец, принять посланника. В Иль-Гельды поскакал гонец, и Муравьев в тот же день выехал из крепости. «Очутившись в поле, — говорит он в записках: — я почти не верил, что освобожден от жестокого заточения, в котором ежеминутно ожидал себе смерти». Но вот и Хива. Высокая каменная стена окружала город, над которым возвышался огромный купол мечети бирюзового цвета с золотым шаром на верху; пошли древние могилы, арыки, с прекрасными каменными перекидными мостами, и, наконец, громадные сады. Многочисленная толпа любопытных встретила посланника при въезде в город и сопровождала его до самого дома, принадлежавшего первому ханскому визирю. Так как [348] обыкновенно хан Магмед-Рахим спал в течение дня, а занимался делами ночью, то письма и подарки отправлены были к нему еще с вечера. В числе подарков видное место занимали девять хрустальных стаканов, — именно девять, потому что число это считается хивинцами счастливым, — и огромный поднос, на котором стояли две головы сахару и лежали 10 фунтов свинцу, такое же количество пороху и 10 кремней. Число десять, нужно сказать, у хивинцев одно из самых несчастных. Оригинальный подарок этот хивинцы сами растолковали себе следующим образом: две головы сахару обозначают предложение мира и сладкой дружбы: порох, свинец и кремни — войну, если они не согласятся на дружбу.

На следующий день, перед вечером, верховный визирь вошел к Муравьеву и торжественно объявил ему, что хан желает видеть посланника. Муравьев оделся в полный мундир, к которому пришил из предосторожности вместо черного красный воротник, опасаясь, чтобы кто-нибудь из русских, находившихся в Хиве, не узнал по мундиру офицера генерального штаба и не растолковал бы хану, что специальность этого рода службы заключается именно в снятии планов, в описании дорог и обозрении страны в военном отношении. Во время пути Муравьев потерял свой головной убор и потому заменил его высокою персидскою шапкою; оружие от него отобрали.

Пройдя несколько дворов, в предшествии юз-баши и приставов, Муравьев остановился наконец перед кибиткою, в глубине которой увидел колоссальную, поражающую своею громадностию, фигуру хана, в красном халате, сшитом уже из сукна, привезенного ему Муравьевым в подарок; небольшая серебряная петлица застегивалась на груди, на голове была чалма с белою, как снег, повязкою. Он сидел неподвижно на дорогом хорасанском ковре, имея по сторонам себя двух важнейших хивинских сановников. Хан, по словам Муравьева, был в сажень ростом, очень широкоплеч и так массивен, что ни одна лошадь не могла возить его два часа к ряду; лицо его, опушенное короткой, светло-русой бородою, вовсе не имело на [349] себе отпечатка известной всем его свирепости; он говорил величественно, громким, но приятным голосом.

Остановившись против него, Муравьев поклонился, не снимая шапки, и, соблюдая этикет, ожидал молча, что скажет хан. После минутного молчание один из ханских приближенных произнес молитву: «Да сохранит Бог владение сие для пользы и славы владельца». Тогда хан, погладив себя по бороде, приветствовал Муравьева:

— «,Добро пожаловать, посланник! Зачем приехал и какую имеешь просьбу?»

— Главнокомандующий наш — отвечал Муравьев: — желает войти в тесные сношения с вами и хочет утвердить торговлю на пользу обеих держав.

Затем он изложил подробно причины этого посольства. Но несмотря на все красноречие, ему не удалось убедить Магмет-Рахима в выгодах, которые произойдут от перемены торгового пути. Хан отвечал на все решительным отказом, и в заключение сказал: «Жители Мангишлака мне покорны. Для чего же я соглашусь переменить путь и отниму от них выгоды, которые они теперь имеют?» Как ни уговаривал хана Муравьев, обещая даже, что в случае согласие и дружбы, враги его будут и русскими врагами, — все было напрасно: хан не переменил решения. Аудиенция была окончена.

Пока шли переговоры, двое ханских служителей принесли халат из золотой парчи с богатым к нему кушаком из дорогой ткани, на котором висел кинжал в серебряной оправе. Это были ханские подарки Муравьеву. По обычаю страны, он тут же надел халат, поверх своего мундира, и в этом уборе отошел от кибитки. У ворот дворца его ожидал прекрасный серый жеребец туркменской породы. Едва Муравьев сел в седло, как двое туркмен повели коня под уздцы, двое поместились возле стремян, и торжественное шествие посланника направилось по улицам Хивы к дому верховного визиря.

Собираясь в обратный путь, Муравьев послал к оружейнику поправить свое двуствольное ружье. Его возвратили дня за [350] два до отъезда починенным очень дурно; но за то оно оказало Муравьеву другого рода услугу. Когда он хотел зарядить его, оказалось, что левый ствол чем-то засорен; его осмотрели и вытащили из него свернутую бумажку: это было коллективное письмо русских пленных; они извещали, что их три тысячи человек, и просили довести о их судьбе до сведения государя.

21 ноября Муравьев покинул Хиву. Он пустился теперь по новой, пролегавшей мимо текинских владений, дороге, которая была значительно короче, хотя и гораздо опасней. Сильная стужа очень замедляла поход, а между тем явилось опасение, что корвет, при наступлении зимы, возвратится назад в Баку, не дождавшись посла. Нетерпение Муравьева скорее достигнуть берега и узнать свою участь было так сильно, что он бросил наконец караван и уехал в сопровождении только трех туркмен. 13 декабря он был уже на берегу; корвет его еще ждал, и легко представить с какою радостию он встречен был офицерами, уже терявшими надежду увидеть его в этой жизни. Муравьев прибыл вовремя. Не полагая, чтобы пребывание Муравьева в Хиве было продолжительно, корвет не запасся продовольствием и потому все это время бедствовал: целый месяц люди держались на половинной порции; из 140 матросов пять уже умерло, а из остальных только двадцать были здоровы. С половины ноября в заливе стал показываться лед, — и опоздай Муравьев еще день-два, корвет неминуемо ушел бы назад.

Обратное плавание длилось шесть дней. 26 декабря корвет вошел уже в Бакинский рейд, а 17 января 1820 года Муравьев приехал в Дербент, где представился Ермолову и отдал ему отчет в своем путешествии. С ним вместе представились Ермолову два хивинские посланника, которые торжественно и вручили ему письмо от своего повелителя.

«Отец победы Абул-Гази-Мамед-Рахим-хан — сказано было в этом письме: — приветствует высокостепенного и высокопочтенного главнокомандующего Ермолова, который да будет нашею монаршею милостию отличен и да ведает:

Усердное письмо об обращении по дружбе и знакомству, [351] присланное с Н. Н. Муравьевым, предстоящие при дворе нашем чиновники получили, и содержание оного стало известно. Что касается до писания твоего, чтобы основание дружбы было возобновлено и утверждено через продолжение между нами сношений, и старанием обеих сторон купцы имели бы открытые пути и спокойно пользовались бы торговлею, то по сему делу будь известен, что ныне караваны и купцы безопасно и спокойно ездят в сторону Яика и Астраханского владения. А как Ямудские и Гокланские народы некоторые служат нам, а другие Каджару, то когда по воле Божией поступят и они под власть нашу, тогда может исполниться то, что угодно будет Богу».

«Передав пышное письмо, — говорит Ермолов; — послы передали мне и ничтожные подарки: две хорошие шали, 10 бухарских мерлушек, два простых седла и несколько фунтов изюму». Впрочем, нужно сказать, что два жеребца, присланные в подарок Ермолову, остались за морем, по невозможности перевезти их с собою. Хивинских посланников отдарили перстнями и отправили в Тифлис, где они должны были провести зиму, чтобы весной возвратиться на родину.

Ермолов очень ценил совершенное Муравьевым путешествие. «С почтением смотрю на ваши труды и на твердость, с которою вы превозмогли и затруднения и самую опасность, противоставшие исполнению положенного на вас поручения, — писал он к Муравьеву по поводу его экспедиции: — Вы собственно мне сделали честь, оправдав выбор мой исполнением столь трудного поручения, и я почитаю себя обязанным представить Государю Императору об отличном усердии вашем к пользе его службы».

Действительно, хотя попытка открыть сношения с Хивою и не увенчалась полным успехом, однакоже посольство не осталось без результата: Муравьев собрал положительные сведения о стране, до тех пор совершенно не известной, и убедился в возможности с большим успехом действовать противу Хивы даже оружием. «Безбрежные и горючие степи, окружающие эту страну, — говорит он в своих записках: — составляют ее главную силу. Это препятствие, положенное [352] самою природой, может устрашить другой народ, но не русский. Трехтысячного отряда достаточно, чтобы покорить и удержать за Россиею ханство, столь важное для нас при открытии торговых сношений с Азией». Таково мнение, которое вынес из знакомства с Хивою Муравьев, этот истинно мужественный и непоколебимый русский человек, который в тяжелом заточении, среди свирепых дикарей, лицом к лицу с мучительною смертью, беспрерывно ему угрожавшей, помышлял только о благе своей родной страны.

Обстоятельный журнал Муравьева, его записки и донесение Ермолова имели своим последствием то, что в Петербурге решено было снарядить еще раз экспедицию к восточным берегам Каспийского моря и окончательно выбрать места под русские укрепления.

Новая экспедиция отправлена была в 1821 году опять под начальством Муравьева, и результатом ее было обстоятельное обозрение Балаханского залива, а главное — осмотр Балаханских гор, верпе — отрасли их, где есть леса, хорошая пресная вода и пастбища. Горы эти, считавшиеся богатейшим местом по всему восточному берегу Каспийского моря и соединявшие всевозможные выгоды с хорошим климатом, могли бы, при построении на них укреплений, как полагал Муравьев, привлечь в окрестности многолюдные кочевья рассеянных ямудов, из которых было бы можно составить впоследствии отличную конницу, исключительно для препровождения наших степных караванов. Некоторое устройство, введенное в эту конницу, конечно, дало бы ей решительное превосходство над прочими племенами туркмен, зависевшими от хана, а это повело бы их к соединению между собою так, что, от берегов Каспийского моря до владений хивинских, вся дорога пролегала бы среди народа, расположенного к России, и, таким образом, открылся бы кратчайший и безопаснейший путь, который доставил бы торговле большие выгоды.

Занятия Муравьева в Балаханских горах продлились до самой осени. Приближались неразлучные с нею в Каспийском море опасные бури, а провиант между тем истощился, между [353] людьми открылись болезни. Муравьев вынужден был возвратиться назад, не успев закончить обозрения Карабугазского и Киндерлинского заливов.

Донося о результатах новой экспедиции и развивая мысль о пользе устройства на восточном берегу Каспия укреплений, Ермолов однакоже не скрывал всех трудностей предприятия.

«Но так как — замечает он в донесении: — нельзя не согласиться, что торговые сношения с Хивою, а паче посредством оной с Бухарией, могут представить большие выгоды, и, оными еще не ограничиваясь, можно сильному государству иметь в предмете распространение их и до севера Индии, то в таком смысле нет затруднений, кои недостойны бы были испытания».

На этом донесении, к сожалению, все дело и кончилось. Со стороны министерства не последовало никаких дальнейших распоряжений, и вопрос об утверждении русского владычества на Восточном берегу Каспийского моря снова отодвинулся на целое десятилетие, до тех пор, пока талантливый и энергический начальник Оренбургского края, генерал-адъютант граф Сухтелен, вновь не поставил его на очередь и не начал действовать, но уже со стороны оренбургских степей.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том II, Выпуск 2. СПб. 1887

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.