|
ПОТТО В. А. КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА В отдельных ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ. ТОМ II. ЕРМОЛОВСКОЕ ВРЕМЯ. Выпуск II. ОГЛАВЛЕНИЕ II ВЫПУСКА. XII. Дагестан. XIII. Бегство царевича Александра. XIV. Разгром Мехтулы. XV. Покорение Каракайтага. XVI. Падение Акуши. XVII. Защита Чирагского укрепления. XVIII. Поход в Казикумык. XIX. Дагестан в 1821-1826 годы. XX. Поездка Муравьева в Хиву. XII. Дагестан.
Дагестан — значит страна гор. Под этим именем разумеется обширная площадь, загроможденная огромными горными кряжами, хаотически переплетенными между собою, и террасами, спадающими к Каспийскому морю. К востоку от Казбека, в земле Хевсуров, там, где возвышаются вершины Барбало, — третьего высочайшего пункта на всем Кавказе, — от главного Кавказского хребта отделяется, направляясь к северо-востоку, колоссальный Андийский (Сулако-Теркский) кряж, который хотя уступает высотою своих снеговых вершин главному Кавказу, но сохраняет вполне тот же суровый, дикий и неприступный характер. Составляя водораздел бассейнов Терека и Сунжи с одной стороны и Сулака с другой, он, постепенно понижаясь, оканчивается в Салатавии гигантскими округлыми зелеными высотами, господствующими над кумыкскою равниной и упирающимися в долину Сулака. И вот, если провести линии: с одной стороны по главному Кавказскому хребту, с другой — по Андийским горам и Сулаку, а затем по берегу Каспийского моря, то получится огромный прямой треугольник, в котором главный Кавказский хребет будет гипотенузою. Это и есть Дагестан. [182] Дагестан, как по самой природе местности, так и по населению, распадается на две главные части. Из них отдаленнейшая от Каспийского моря, та, которая вся сплошь наполнена высочайшими горами, есть Нагорный, или Внутренний Дагестан, а по самому берегу Каспийского моря широкою полосою раскинулся Дагестан Прикаспийский, Прибрежный. Последний состоит из целого ряда независимых друг от друга владений. Шамхальство и Мехтула составляют Северный Дагестан; Даргинский союз, Казикумыкское ханство, уцмийство Каракайтагское и мейсумство Табасаранское — образуют Средний, а ханство Кюринское и Кубинская провинция, вместе с городами Дербентом и Баку, известны под именем Дагестана Южного. Быть может, в целом мире нет страны, которая была бы угрюмее, диче, суровее и мрачнее, и в то же время величавее, чем Нагорный Дагестан или гористые местности Дагестана Приморского. Бесплодные, каменистые, заоблачные горы, окрашенные то в бурый цвет с фиолетовыми оттенками, то подернутые сизоватою дымкою, мшистые скалы, утесы, нависшие над безднами, шумные каскады, низвергающиеся в пропасти, бешеные потоки и неистово ревущие горные реки — поражают своим грозным и пустынным величием. Чем выше поднимаешься на горы, тем впечатление становятся суровее и могучее. Растительность постепенно беднеет и наконец только ярко-зеленые и красноватые мхи да ягели оживляют пустынные скалы; воздух редеет, ускоряя дыхание и мучительно сжимая сердце. Если появляются облака и скрывают солнце — сырость и холод пронизывают насквозь, несмотря ни на какую одежду; разорванными клочьями носятся облака над головою, обращаясь мало-помалу в сплошную черную массу, скрывающую самые близкие предметы, — и чувство одиночества овладевает человеком. Разыгрывается буря. За ослепительным блеском молнии следуют непрерывные удары грома, бурно раскатывающиеся по ущельям бесчисленным эхом; их заглушает рев падения на каменные громады проливного дождя, вдруг сменяющегося то снегом, то градом; внезапно налетевший вихрь срывает снега с горных [183] вершин и производит метель, среди которой непрестанно гремят громы и блистают молнии. И эта грозная и вместе очаровательная картина продолжается до тех пор, пока снова не выглянет солнце и не обольет миллионами искр снеговые вершины... В то время, как приморские страны были ареною постоянных столкновений народов, большою дорогой, по которой проникали из Азии наводнявшие Европу воинственные племена, — Дагестан Нагорный, закрытый и укрепленный своими вечными горами, стоял недоступный и грозный. Там жило доисторическое аварское племя, едва ли имеющее что-либо общее с историческими аварами Европы, само себя называвшее общим именем маарулал, но соседям известное под чуждыми ему самому именами то тавлинцев, то — на юге, по ту сторону гор, в Грузии, — лезгин, — слова на разных языках имеющие одно и то же значение — жителей гор, горцев. Племя это, широкою полосою простираясь через весь Нагорный Дагестан, с севера на юг, оставляет лишь по бокам место обломкам каких-то других неведомых племен, с давних пор, впрочем, подчинившихся его влиянию. Горы, по известному закону, разделяют страны и людей, в противоположность соединяющим их морям. В Дагестане каждая местность отделялась одна от другой трудно доступными горами, и естественно, что население этой страны с незапамятных времен распадалось на множество независимых общин, маленьких племен, из которых многие впрочем, впоследствии соединялись между собою, на чисто федеральных основаниях, в сильные союзы. Центром политической жизни Нагорного Дагестана издавна служила Авария, лежавшая в самом центре каменных громад — некогда могучее ханство, располагавшее судьбами целого Дагестана и даже ко временам Ермолова еще удержавшее часть своего влияния. На север от Аварии лежали: Салатавия с ее дремучими лесами и знаменитым Теренгульским оврагом, Гумбет, и Андия — одно из богатейших промышленных обществ, славившаяся производством превосходных дагестанских бурок; на восток — земля Койсубулинцев с голыми, бесплодными [184] утесами, и с знаменитым селением Гимры — родиной Кази-муллы и колыбелью мюридизма; на западе, по обоим берегам Аварского Койсу, лежали: Буни, Тлох, Технуцал, Карата, Ункратль и некоторые другие. Это — самая глухая, страшная часть Дагестана, представляющая взору лишь обнаженные, дикие, нагроможденные одни на другие, бесплодные скалы. К югу — общества Гидатль, Кель — знаменитый производством дорогих шалевых сукон, потом Тилитли, Куяда и, наконец, Андалял с неприступным аулом Чох и знаменитою в истории кавказской войны горою Гуниб-Дагом. Еще южнее, по самому северному склону главного хребта, лежат Дидо и Анткратльский союз, составленный из девяти вольных обществ: Джурмут, Анцух и другие. Это уже ближайшие соседи Грузии; за ними, по ту сторону гор, начиналась Кахетия и лежали земли лезгин джаро-белоканских. Рассеянные в своих горах и ущельях общины и союзы Дагестана, принадлежавшие даже к одному и тому же племени, нередко отличались друг от друга не только наречиями и обычаями, но даже исповеданием ислама, господствовавшего над всем, но получившего чуть не в каждой деревне резкие особенности и оттенки, сообразно с глубоко вкоренившимися в тамошнего человека предрассудками. Суровая природа гор наложила однакоже на всех одинаковый, роковой отпечаток, создав оригинальный и яркий тип дагестанского горца и отразившись на всей его жизни. В тяжкой, но привычной борьбе с природою, в стремлении покорить ее своей власти, дагестанцы в своем домашнем быту не ушли дальше первобытных форм. Их аулы, как вороньи гнезда, лепятся на скалистых утесах, часто на такой высоте, что, глядя на них, не хочется верить, чтобы это было жилье человека; лениво, в крайнем неряшестве и бедности проводит там свою жизнь дагестанский горец, довольствуясь скудною нищею и плохою одеждою. Впрочем, и сама природа каменистых гор приучает его к умеренности, потому что пашни в Нагорном Дагестане встречаются редко, да и то небольшими клочками, [185] разбросанными на самых высотах неприступных гор, куда лезгину приходилось взбираться с помощью веревок и крючьев, чтобы засеять горсть ячменя или проса. В виде анекдота, отлично характеризующего величину этих пашен, рассказывают, что один дагестанский горец, работавший на подобной скале, прилег отдохнуть на раскинутой бурке, а когда проснулся, то с удивлением и страхом увидел, что его драгоценная поляна куда-то пропала. Не зная, что подумать о совершившемся чуде, и помянув недобрым словом шайтана, суеверный горец поспешно стал собираться домой, и когда с азартом и бранью поднял с земли свою бурку, тогда только заметил, что она-то именно и прикрывала его пахотную землю. Горец, впрочем, презирал мирный труд, и все работы не только домашние, но и полевые, лежали большею частью на женщине, судьба которой в Дагестане, как и на всем Востоке, была жалка и печальна. Одетая в неловкий и неудобный костюм, скрывавший ее красоту и стройность, женщина в Дагестане являлась существом презираемым до того, что в глазах ленивого горца жена и ешак имели почти одинаковую цену. Один лезгин говорил серьезно, что женщина должна работать больше ешака, потому что ест чистый хлеб, тогда как ешак питается мякиной. Понятно, что при такой первобытной грубости отношений к женщине и всеобщей суровости нравов, жизнь горца была лишена элементов мирной поэзии. Горская молодежь, правда, любит повеселиться, но танцы Дагестана совершенно не похожи на бойкую «лезгинку» жителей равнин, лишенные характеристических черт ее — живости и какой-то беззаветной отваги. Не блестят богатством содержание и поэзии также мирные песни лезгин, хотя, впрочем, их унылые и монотонные припевы и не лишены оригинальной прелести. Не в домашнем быту и не в мирных занятиях лежала поэзия жизни горного дагестанца. Обреченный бесплодною природою своих гор на лишения и скудную бедность, он ею же часто вынуждался покидать свои скалистые трущобы с тем, [186] чтобы сплою взять у соседних народов то, в чем ему отказывала родная природа, и он сумел развить в себе в течение многих поколений необыкновенный воинственный дух и наклонности. Грузия и окрестные страны часто видали на своих землях этих горных воителей, проникавших до отдаленных пределов Турции и Персии, и пользовавшихся славою грозных наездников. Страны Приморского Дагестана, особенно владения шамхала тарковского, не раз трепетали перед грозным именем соседних горцев, и даже сам непобедимый завоеватель Шах-Надир испытал на себе всю силу их отваги. Один вид дагестанского горца уже выдавал его воинственные наклонности. Богатый горец был всегда обвешен оружием, блестевшим серебром и золотой кубачинской насечкой, одет в дорогой лезгинский наряд, приближавшийся ближе к персидскому, нежели к черкескому: чоха с длинными, откидными, рукавами, обложенная по краям широким серебряным галуном, шелковый архалук, такие же шаровары, сапоги с большими загнутыми носками, на голове — черная остроконечная баранья шапка, за спиной — косматая белая бурка, работа андийских мастеров. Если ко всему этому он сидел на добром коне персидской породы, — то поистине нельзя было не любоваться его воинственною фигурою. Многие лезгины надевали при этом кольчуги со стальными наручами и шишаки с красными лепестками сукна вместо перьев, — и тогда они напоминали собою средневековых рыцарей. Но этот костюм носился ими только в торжественных случаях; собираясь же в поход, или в домашнем быту лезгины одевали просто черкеску, общую всем обитателям Кавказа, а многие племена совсем не носили шашек, заменяя их кинжалами громадной величины, известными под именем «тавлинских». Суровый, воспитанный среди опасностей горец знал себе цену, и потому во всех его движениях проглядывала гордость и глубокое сознание собственного достоинства. Все, чем красна была жизнь, слагалось для него в одни военные тревоги, и если наступали совсем мирные времена, он целые дни проводил к совершенном бездействии, и скука одолевала его тогда до [187] одурения. Но лишь повеет войной — и он встрепенется, как расправляющий крылья орел. Приготовление к набегам были для горской молодежи минутами, полными поэтических увлечений, радушных мечтаний, ярких надежд, таинственной заманчивости неизвестного будущего. И в самом деле, два-три дня набега и до того безвестный юноша мог воротиться героем, богачом, человеком влиятельным, идолом красавиц-горянок... И вот, при одном слове «сбор» извилистые, кривые улицы лезгинского селения мгновенно наполнялись толпами вооруженного народа. На открытом воздухе жарился шашлык, приготовлялись хинкалы, другие чистили оружие, иные уже были верхом, или бродили вокруг своих оседланных коней. Боевая одежда их не отличалась ни красотою, ни опрятностию, но за то каждый оборванный горец, сложив накрест руки, или взявшись за рукоять кинжала, или, наконец, опершись на винтовку, смотрел так величаво и гордо, как будто бы был властелином вселенной, попираемой его сафьянными чевяками. Эти преисполненные душевных треволнений приготовления к набегу описываются в песнях с величайшими подробностями. «Снял — говорится в одной из них: — с жерди овчинный полушубок, отряхнул от пыли и надел на себя, снял с гвоздя хоросанскую шапку, два-три раза встряхнул ее и надел на голову...» Потом следует подробное перечисление оружия: «египетский меч, с написанным приветствием пророку, крымская или можарская винтовка с голубым прикладом; конь, как невеста, убранная к свадьбе... Хлопнув ладонью по коню, садится на него молодец и пускается в путь. Дай Бог тебе счастия!..» Далее певец так рассказывает о подвигах своих соотечественников: «где коснулась рука наша — там плач поднялся; куда ступила нога — там пламя разлилося: захвачены прекрасные девы и пойманы мальчики, цветущие здоровьем...» Справедливость требует однако сказать, что по самым условиям местности, среди которой они росли, горцы должны были уступать собственно в наездничестве остальным племенам Кавказа. Какое наездничество возможно было там, где справа терлось [188] плечо об отвесную скалу, а слева, под самым стременем зияла бездонная пропасть! За то военные соображения лезгин были всегда дальновидны, здравы и основаны на знании местности и обстоятельств. В этом отношении они далеко превосходили своих соседей чеченцев. Все крупные исторические события Кавказа начинались в горах и лучшие предводители горцев: Кази-Мулла, Гамзат-Бек, Шамиль, Сурхай, Ахверды-Магома, Шуаип-Мулла, Хаджи-Мурат, Кибит-Магома — были уроженцами Нагорного Дагестана. И если чеченцы умели также искусно пользоваться местностью, то лезгины неизмеримо превосходили их в искусстве укрепляться, которое доведено было у них до совершенства. Насколько чеченцы были отважны и дерзки, настолько же лезгины были решительны и стойки — качества, не достававшие первым. Чеченцы были склонны преимущественно к войне наезднической; дагестанцы, наоборот, если вели войну, то имели всегда положительные и верные цели; набеги же, о которых сказано выше, служили только забавою и военною школою для молодежи, — оселком, на котором пробовалась храбрость каждого из них; но они никогда не приобретали серьезного значения. Народ поднимался только тогда, тогда предстояла нужда завоевания, и особенно, когда ему угрожало вражеское нашествие. В этом последнем случае природа являлась грозною союзницею горцев и самые аулы их представляли непреодолимые твердыни, брать которые с бою было делом отчаянным, допускавшимся лишь в исключительных и особенно важных для края обстоятельствах. Аулы лезгин строились всегда на трудно доступной местности, и, чтобы добраться до них, надо было или карабкаться по отвесным тропам под градом пуль и огромных каменьев, сбрасываемых со скал, или, напротив, спускаться в бездонные пропасти, лепясь по карнизам или по ступеням, высеченным в скале, висевшей над бездною в тысячи футов глубиною. Впоследствии, чтобы открыть свободный доступ к некоторым селениям горцев и проложить военные дороги, русским приходилось взрывать на воздух целые утесы в таких местах, которые не представляли даже точки опоры [189] для ноги человека. Самые сакли в аулах помещались тесно, бок о бок одна с другой, чтобы, в случае надобности, через пролом в стене можно было переходить из одного помещения в другое. Для удобства защиты, сакли нередко располагались притом амфитеатром, в несколько ярусов, доставлявших друг другу взаимную оборону. Таким образом, даже ворвавшись в аул, приходилось брать штурмом каждую отдельную саклю, а каменная сакля лезгина представляла вид небольшой крепостцы, обнесенной стенами с бойницами и башнями. Понятию, что потери при взятии дагестанских аулов должны были быть громадны. За то, впрочем, и взятый с бою аул, преданный огню и превращенный в груду мусора, делал обитателей его нищими в полном значении этого слова. Как у всех истинно-воинственных народов, павшие в бою джигиты приобретали в глазах правоверных священное значение, и над их могилами водружались шагиды, знамена — такие же, как и в Чечне, и в Кабарде и в Закубанье. И здесь их было не меньше, потому что дагестанские горцы ничего не страшились так, как смерти без погребения, и потому во время сражений оказывали чудеса храбрости, чтобы вынести из боя тела своих павших товарищей. Ничто не огорчало их так, как обезглавленный труп горца, и они решались на всякие жертвы, чтобы только выручить голову земляка и предать ее честному погребению на родном кладбище. Все поэтические предания, все мечты горца сосредоточены на его военных подвигах. Сверх песен, подобных приведенной выше, о приготовлениях к набегу, существует еще целый цикл их, посвященный рассказам о неисчислимых набегах за Алазань в Кахетию, или на плоскость — в Шамхальство. Это собственно песни о вождях, предводительствовавших набегами. Некоторые из них, восходя к отдаленнейшим временам, служат единственным средством для передачи славных имен предков в назидание подрастающим поколениям. Рядом с этими песнями в Дагестане есть много песен, свидетельствующих не только о богатстве народной фантазии, но [190] и о пламенной любви дагестанцев к их бедной и суровой родине. Народ помнит, как на его свободу посягал великий завоеватель Шах-Надир, и с понятною гордостью занес в свои легенды победу над этим непобедимым властителем Ирана. И в долгие зимние вечера, когда глубокий снег и вьюга не выпускают горца из сакли, молодое поколение, слушая перед домашним очагом рассказы старины, воспринимает память о доблестной защите отечества, как лучшее наследие предков. С одною из легенд о вторжении в Дагестан Шах-Надира связывается, между прочим, предание о злополучном Шах-Мане, которое отразило на себе следы страшной и упорной борьбы народа за старину против попыток новаторства. Легенда эта заслуживает нашего полного внимания. _________________________________ Долгое время — говорит предание — среди дагестанцев не было человека, который бы силой своего ума, энергии и воли сплотил народ во едино, обуздал его дикий характер и водворил бы в стране порядок и устройство. Наконец, в половине минувшего века, такой человек явился в лице Шах-Мана, одного из владельцев, пылкого, предприимчивого, одаренного всеми качествами, чтобы осчастливить свою родину благодетельными реформами. Но какая-то неблагоприятная звезда взошла над колыбелью этого владельца в самый час его рождения; какие-то темные, враждебные силы противодействовали всем его добрым намерениям и, заставляя делать зло, отравляли жизнь его всевозможными бедствиями. Весь преданный мысли составить счастие своему народу, он задался несбыточными мечтами пересоздать общественный строй Дагестана, смягчить неукротимые нравы своих одноземцев и обратить их силы и энергию на мирный труд земледелия, в котором видел залог благоденствия, оседлости и гражданского устройства. Но мирная жизнь не могла удовлетворить дагестанцев. Началась глухая, подпольная борьба между ним и подданными, и эта борьба разрешилась наконец открытым возмущением, во главе которого стали собственные его сыновья. Однажды, в праздник Байрама, когда Шах-Ман сидел [191] с своими нукерами за трапезой, толпа бунтовщиков ворвалась в его дом и потребовала, чтобы он оставил страну, угрожая в противном случае «судом кинжалов». Несчастный преобразователь встал из-за стола, надел полное вооружение и приказал подать себе боевого коня. Мрачные чувства наполняли его душу, — и грозный и суровый явился он перед толпою, осудившей его на изгнание. «Неблагодарные! сказал он народу, — и взор его блеснул негодованием: — не я ли хотел устроить ваше благоденствие? Не я ли указал вам на лучшую жизнь? Чем же вы отблагодарили меня? Мое сердце и душа чисты перед Аллахом и святым судом его; но вы какой ответ дадите ему в страшный час смерти?» Взор Шах-Мана остановился на сыновьях, виновниках постигшего его несчастия. «Не укроетесь вы от моего мщения, — сказал он им: — как не укроетесь от праведного суда Божия! Прощай, страна неблагодарных! Ты вооружила сыновей против отца, и раздраженный отец удаляется с тем, чтобы вернее отомстить тебе!» Проезжая чужие владения, Шах-Ман всюду встречал привет и радушие. Соседи, уважая ум и храбрость его, предлагали ему свою помощь, и сотни отважных наездников окружали дагестанского витязя. Но Шах-Ман не довольствовался этим: он ехал искать покровительства Персии. Тихо прошли три года со времени изгнания Шаха-Мана. Дагестанцы забыли уже об его угрозах, как вдруг пронеслась громовая весть, что в Дагестан вошли персияне. То были передовые полки грозного завоевателя Шах-Надира; с ними был и Шах-Ман. В Чир-Виниате произошла первая битва. Персияне, предводимые братом шаха, Курбаном, были разбиты на голову; при втором поражении сам Курбан захвачен был в плен, и озлобленные дагестанцы сожгли его живым, а прах через пленного персиянина отослали к шаху. Тогда Шах-Надир поклялся выстроить на месте сожжения Курбана памятник из дагестанских голов, — и сдержал свою клятву. [192] Три дня бились дагестанцы с персиянами, и победа долго не склонялась ни на ту, ни на другую сторону; на четвертый — дагестанцы были побеждены, и едва только третья часть их спаслась бегством. Над могилою брата Надир, действительно, воздвиг курган из камней и человеческих голов. И этот курган, развалины которого существуют еще и поныне, служит немым историческим памятником, свидетельствующим о жестокой мстительности шаха над побежденными народами. Но ни честолюбие Надира, ни мщение Шах-Мана не могли довольствоваться только одним поражением дагестанцев. Шаху нужна была покорность страны; Шах-Ману — ее разорение. И вот, дождавшись новых несметных подкреплений, прибывших из Персии, Надир, не встречая уже нигде сопротивления, двинулся дальше, дошел до Казикумыкского ханства, разбил его защитников, — и теперь ему оставалось только покорить небольшое племя андаляльцев, чтобы считать себя повелителем всего Дагестана. Но горсть отважных андаляльцев укрепилась в непроходимых горах Обохских и смело ожидала к себе неприятеля. Враги встретились в глубокой долине, омываемой пенистым Орда-Ором. На Чохском спуске — рассказывает одна дагестанская народная песня — Шах-Надир, увидев подходивших андаляльцев, воскликнул: «Что это за мыши лезут на моих котов?» Тогда предводитель андаляльцев, Муртазали, отвечал покорителю Индустана: «Подлый шиит! разгляди хорошенько своих куропаток и моих орлов, твоих голубей и моих соколов!» — Завязалась страшная битва. На стороне персиян была громадная численная сила; на стороне андаляльцев — правда и мужество. Шах выдвигал все новые и новые полки, а андаляльцам нечем было сменить своих уставших воинов, — и мужество уступало силе. Андаляльцы уже колебались, уже персияне торжествовали победу, когда внезапно, в стороне, заглушая шум битвы, раздался исступленный крик, заставивший смутиться победителей. Это было последнее подкрепление андаляльцев, состоявшее из женщин и стариков, остававшихся дома. С дикою яростью устремились робкие женщины на пришельцев, и на [193] их обнаженных шашках ярко отразились последние лучи заходящего солнца. Орда-Ор кровавыми пенистыми волнами катился в утесистых своих берегах и разносил но окрестным горам весть о гибели храбрых мусульманок. Отчаянно бились андаляльцы и жены их и дети, отстаивая свободу родины. Ночь разлучила врагов. Но андаляльцы остались при твердом решении или пасть всем до последнего человека, или выгнать персиян из Дагестана. В наступившее утро, чтобы лучше обмануть неприятеля, мужчины оделись в женское платье, а женщины в мужское, в том расчете, что персияне прежде всего устремятся на женщин. Впереди всех шли двое мулл; один нес коран, другой — знамя Суни. И когда обе стороны сблизились, андаляльский мулла открыл коран и прочел стих: «Двери рая открыты для падших за родину». Андаляльцы с яростью бросились на персиян, — и на этот раз сила уступила перед мужеством. Началось нещадное истребление ненавистных иранцев. Напрасно набожный мулла просил своих единоверцев щадить побежденного неприятеля; его никто не слушал: смерть, и смерть самая страшная, постигла большую часть незваных гостей. Шах-Надир лишь с несколькими телохранителями ускакал в Дербент; Шах-Ман скрылся в соседние горы. История говорит, что эта кровавая битва произошла в 1742 году под андаляльским аулом Чохом. Тяжело было состояние души Шах-Мана, убитого горестью, терзаемого угрызением совести. Смотря на разорение несчастной родины, он сознавал, что виновником вражеского нашествия был он один, и жизнь стала для него тягостною. Видя в роковых, совершившихся событиях предопределение судьбы, он решил окончить жизнь свою там, где ее начал, и сам отдался в руки своих соотечественников. Был праздник. Дагестанцы толпою выходили из мечети, когда Шах-Ман верхом и в полном вооружении явился перед ними. — «Правоверные! сказал он им: — вы были несправедливы ко мне, и я дал клятву отомстить вам. Но Аллаху не угодно было, чтобы я ее исполнил. Я пришел умереть от ваших [194] рук. Но если в сердцах ваших есть еще чувство справедливости, если вы еще боитесь гнева Аллаха, то его именем повелеваю вам казнить на моей могиле этих чудовищ!» — он указал рукою на своих сыновей. Взволнованный народ бросился на него с кинжалами. _________________________________ Он пал. Но дагестанцы исполнили также и последнюю волю злосчастного хана: неблагодарные сыновья были заколоты на его могиле. На ночве дикой воинственности возникали и в мирном быту дагестанцев суровые, страшные нравы и отношения. Как все кавказские народы, лезгины признавали священным обычай кровомщения; но у них он принимал исключительные, чудовищные размеры. Вот что рассказывал по этому поводу сам Шамиль уже в то время, когда после полного покорения Кавказа, он жил в Калуге. Лет за триста до нашего времени, житель мехтулинского аула Кадор, по имени Омар, украл у соседа своего Юсуфа, курицу — и поплатился за нее бараном. Находя, что сосед взял слишком большие проценты, и не желая оставаться в долгу, Омар отнял у него, для уравнение счетов, двух баранов. Тогда Юсуф, в свою очередь, счел нужным соблюсти справедливость и отбил у Омара корову. Корова стоила ему пару добрых быков. В возмездие за это олицетворение богатства горских народов, Юсуф подкараулил Омарова жеребца и обратил его в собственность. Хороший конь ценится горцами Восточного Кавказа несравненно дороже, чем горцы Кавказа Западного ценят своих дочерей, а потому, для возмещения своих убытков, Омар убил самого Юсуфа, вскочил на милого своего жеребца и скрылся из родины. Тогда ближайшие родственники Юсуфа, обязанные по обычаю отмстить за кровь его, явились к дому Омара и общими силами разрушили его до основания. Убедившись однако, что сам хозяин дома неизвестно куда бежал, они подкараулили какого-то дальнего родственника Омара, попавшегося им на глаза прежде [195] других, — и убили его. Родственники этого родственника, находя, что в убийстве Юсуфа он был лицом совсем постороннего ведомства, убили одного из родственников Юсуфа. Эти последние убили двух родственников Омара, — и вот кровомщение, или, как русские привыкли называть его — «канлы», проявилось во всей своей силе. В этом, впрочем, нет ничего удивительного — кровомщение в Дагестане дело слишком обычное. Но невозможно не ужаснуться, узнав, что кровомщение за Юсуфа, начавшееся триста лет назад, продолжалось еще при Шамиле. Триста лет людская кровь лилась из-за курицы. Такой порядок дел обещал продолжаться бесконечно. Поколения, возросшие в таких понятиях и при такой окружающей жизни, где кровь считалась ни во что, и жизнь человеческая ценилась дешевле цыпленка, сменялись такими же поколениями, пока в лице русских не появилась цивилизующая, посторонняя сила, опрокинувшая их кровавый быт. Но даже и теперь, долго спустя после покорения Кавказа, среди гор можно встретить старого джигита, который с презрением смотрит на новых людей и на новые порядки и вздыхает по старым временам, когда «совесть была, и потому соблюдался обычай мести». — «У вас, русских — скажет вам этот представитель отживающих поколений: — руки сильные, да души воробьиные... Разве подобает мужу крови бояться?.. Эх, было время!»... При таких воззрениях, грабеж и разбой, доставлявшие горцу нередко обильные средства для жизни, становились тем же, чем была торговля для образованных народов, и отважный джигит, как почтенный купец средних веков, пользовался всеобщим уважением. «Украсть, отнять — им все равно: Единственное исключение, которое допускали воинственный быт и презрение к торговле и вообще ко всякому мирному занятию, было в пользу некоторых ремесел, которыми славились многие местности. Но эти ремесла, впрочем, стояли в [196] теснейшей связи с характером народным и устремлялись на предметы воинственного щегольства и на оружие. Так, целому Кавказу известны знаменитые базалаевские кинжалы, кубачинская отделка оружия, андийские бурки, особенно белые, доступные однако по ценам только людям очень богатым, наконец кельские шали, особый род мягких превосходных сукон, выделкою которых занимаются, впрочем, исключительно женщины. Естественно, что племена горного Дагестана, гордые и воинственные, опираясь на неодолимую преграду своего края, долго сохраняли свою независимость и противились всякой попытке ограничить их своевольную, разбойничью дерзость. Да и не могли они отказаться от своих набегов на соседние страны, как скоро те уходили из-под их влияния и не делились с ними дарами богатой природы мирным образом. Отсюда и возникали те странные отношения между Нагорным Дагестаном и русскими властями на Кавказе, которые поражают на первый взгляд своею неестественностью. Собственно Нагорный Дагестан никогда не был и не мог быть театром борьбы его жителей с северными пришельцами. В самые острые моменты борьбы, даже в последние дни окончательного покорения страны, русские войска не проникали далеко внутрь ее гор, где совершенно не было путей, и ограничивались почти только окраинами ее. Но где бы ни появлялись русские силы, оне всюду сталкивались с лезгинами: Грузия веками служила для последних ареною побед и обогащающего грабежа; Чечня была житницею Дагестана; приморские страны всегда были под их влиянием, — и русское владычество в этих странах было равнозначаще с поставлением и самого Дагестана в зависимость от России по отношению к самым существенным интересам бедной нагорной страны. Таким образом, еще задолго до Ермолова, русское влияние уже было сильно в горах Дагестана. Правда, дагестанцы ненавидели русских и не помышляли о настоящем, действительном подданстве России. «У нас, говорил один койсубулинец: — не много места для того, чтобы посеять хлеб, но его весьма [197] довольно, чтобы засеять русскими головами. Гяуры задумали удержать нашу Койсу решетом, гак пусть же берегут и решето и руки! Пока светит солнце и блестит на солнце железо, — никто не будет указывать койсубулинцам, куда не ездить и чего не делать!» Но это были слова и чувства, а фактические, фатальные обстоятельства делали свое дело, и сильнейший властитель самого центра Нагорного Дагестана, аварский хан, уже давно считался русским подданным, как и некоторые другие соседние горские племена и народы. Но, конечно, это был только внешний вид подданства, не гарантировавший России ни будущего, ни настоящего. Ко времени Ермолова аварским ханом был Султан-Ахмет-Хан, старавшийся уверить, что только его влиянию русские и были обязаны спокойствием внутри Дагестана. «Многие из моих предшественников, — говорит Ермолов, — этому верили и исходатайствовали ему чин генерал-маюра и пять тысяч рублей ежегодного содержания. Исправным получением этого жалованья, впрочем, и ограничивались все его отношения к России.» В душе он ненавидел русских и не терял удобных случаев вредить им где только было можно. Гордый и честолюбивый, полный воспоминаниями о победах своего предместника, знаменитого в горах Омара-Хана, не раз приводившего в трепет Грузию, он-то в сущности и группировал около себя все, что было враждебно русскому влиянию в Дагестане. Ермолов своим пытливым и проницательным умом скоро разгадал ту роль, которую играл аварский хан, выставлявший себя другом России, и открытою политикою вынудил его к откровенным действиям. Последовавшая затем неизбежная борьба принесла свои великие плоды, обнаруживши перед народами Нагорного Дагестана всю силу России и водворивши в этой стране полное спокойствие, по крайней мере до тех нор, пока мусульманский фанатизм снова не взволновал все горы Кавказа от края до края. _________________________________ Несколько иную картину представляет собою Прибрежный, Приморский, Прикаспийский Дагестан. Правда, вся западная, [198] большая половина его все еще загромождена горными отрогами Кавказского хребта и во многих отношениях составляет прямое продолжение Нагорного Дагестана; но здесь уже переходные формы гор. Суровые и неприступные на западе, оне, по мере приближения к морю, одевались роскошною зеленью, богатыми пастбищами и густыми лесами чинар и орешника. А дальше, за исключением незначительной местности у самого Дербента, где горы упираются в море, все каспийское побережье, особенно на севере и юге, представляет равнину. На севере эта равнина песчана и солонцевата, но орошается многоводным Сулаком, образующимся из слияния четырех бешеных горных рек: Андийского, Аварского, Казикумыкского и Кара-Койсу. На юге, на пространстве более 180 верст, по значительному склону мчится быстрый и необычно глубокий, — достигающий местами до двух с половиною сажен глубины — могучий Самур, орошающий обширную долину, отличающуюся необыкновенным плодородием. И жители этого края — иные. Здесь аварцы представляют уже исключение, а преобладающими племенами являются: на севере — кумыки, на юге — татары и, наконец, в самом центре Приморского Дагестана — лаки, известные под именем казикумыкцев. Кроме того, в окрестностях Кубы, в Кюринском ханстве, в Каракайтаге и Табасарани — много потомков древних евреев, проникших, по преданию, даже и в самые горы, в землю авдийцев. С течением времени племенные отличия их сгладились, и они слились с другими племенами Дагестана. Приморскому Дагестану досталась на долю вековая борьба с многочисленными народами, мимоходом или с целью завоеваний приходившими сюда. Приморская долина была открытыми воротами для азиятцев, вторгавшихся в южноевропейские степи. Позже, со времен Ивана Грозного, русские настойчиво стремятся утвердить свое господство в северной части его, в шамхальстве Тарковском, чтобы открыть через него свободные сообщения с Грузией. И когда, в начале нынешнего века, Россия твердою ногою стала в Закавказье — Приморский Дагестан очутился в середине русских владений. Судьба его была предрешена. И [199] север, где лежало шамхальство Тарковское, и юг, где были древние ханства: Дербентское, Бакинское, Кубинское и, наконец, Кюринское, отторгнутое русским оружием из-под власти казикумыкского хана, скоро стали в теснейшую зависимость от русских и частию обратились даже в простые русские провинции. Но средний Дагестан все еще оставался относительно независим. Правда, там, за исключением Даргинских обществ, все остальные земли не раз присягали на верность русскому государству; но эта присяга образовывала чисто фиктивную зависимость, подобную той, в какой находились народы Нагорного Дагестана, и только на них, расположенных в более доступных местах, у русских руки были, так сказать, длиннее. Каракайтаг, Казикумык, Табасарань и даже ничтожная Мехтула, лежавшая на севере, не только не принимали на себя никаких обязательств, не только не платили дани, а напротив, сами домогались получать некоторую дань, в виде жалуемых владетелям их чинов, отличий и содержаний. Сильнейшими из этих соседних владетелей считались в то время казикумыкский хан Сурхай и каракайтагский уцмий Адиль-Гирей. Обоим им предместники Ермолова и предлагали чины генерал-майора и по две тысячи жалованья; но оба они с негодованием отвергли предложение, требуя, чтобы их сравняли с шамхалом, имевшим чин генерал-лейтенанта и получавшим шесть тысяч содержания. Подобные переговоры и предложения, делаемые людям, явно враждебным России, поселяли в них только мысль, что их ласкают из боязни, — и дерзость их возрастала по мере русской уступчивости. Ермолову приходилось, таким образом, исправлять старые, закоренелые ошибки. И вот как поступает он, например, в деле с мехтулинским ханом. Нужно сказать, что хан мехтулинский представлял собою в некотором роде исключение: он никогда не присягал на подданство России и за то не пользовался от нее никакими прерогативами. Но перед самым началом мятежа 1818 года, даже и он, через посредство аварского хана, родного своего брата, обратился к Ермолову с просьбой о принятии его в [200] подданство. Передавая эту просьбу, аварский хан вкрадчиво спрашивал Ермолова: «,какие же будут за это милости новому подданному от императора?» Ермолов отвечал, что русский государь не покупает подданных милостями и наградами, а щедро дает их тому, в ком видит усердие и верность. «И брату вашему, писал он к аварскому хану: — должно те милости прежде заслужить, нежели просить их». «Впрочем — добавлял Ермолов: — должен сказать вам, что, я брата вашего и других, подобных ему, беков не разумею иначе, как или подданными моего государя или как неприятелями России. Я и в том и в другом случае знаю, как мне поступать надлежит». Естественно, что политика Ермолова, не поощряя дерзостей ханов, несомненно увеличивала их раздражение. Если прибавить к этому, что в Дагестане укрывались постоянно беглый грузинский царевич Александр и изгнанный владелец Дербента Ших-Али-Хан, — оба закаленные в ненависти и интригах против России, то будет понятно, что именно в Среднем Дагестане, да в Мехтулинском ханстве, на севере, скопились ко временам Ермолова многочисленные горючие материалы восстания. Здесь, следовательно, и должен был образоваться театр борьбы. Энергическая, прямая и неуступчивая политика Ермолова должна была скоро воспламенить все эти горючие материалы и привести к покорению всех независимых стран Приморского Дагестана, охватившего и Дагестан Нагорный железным кольцом русской власти. С тем вместе должны были окончиться и времена как бы шуточных, двусмысленных зависимостей. Настает эпоха действительного покорения разбойничьих племен мощною рукою Ермолова. [201] XIII. Бегство царевича Александра. Одною из первых забот, встретивших Ермолова на Кавказе, была забота о том, чтобы изыскать какие-либо средства воспрепятствовать грузинскому царевичу Александру, бывшему тогда в Дагестане, вносить вечные смуты в Грузию и в смежные с нею земли. Задача, уже сама по себе представлявшая многие затруднения, усложнялась предыдущею системою русских отношений к царевичу, приведшею к результатам как раз противоположным тем, которые были желательны. После грузинского возмущения 1812 г., царевич, загнанный рядом неудач в Хевсурию, а оттуда, блестящим походом генерала Симановича, выбитый в Дагестан, некоторое время жил тревожною жизнию бесприютного скитальца и раз был даже ограблен одним из дагестанских народов, отнявших у него трех русских пленных, лошадей и все вещи. Но значение его и в Дагестане постепенно росло, и в 1816 году он [202] является уже значительным лицом, обнаруживающим веское влияние на умы народов Дагестана. Этим он обязан с одной стороны стремлению персидского двора сделать его орудием своих целей по отношению к России, а с другой — ряду ошибочных в политическом смысле действий по отношению к нему русских властей. В виду растущего влияния царевича, предшественник Ермолова, Ртищев, мог опасаться, что царственный авантюрист снова может явиться с лезгинскою силою в отечестве своем и встретить там приверженцев среди дворянства, еще склонного ко всяким смутам, еще колеблемого сомнениями насчет будущих судеб родины. И снова на глазах у всех лезгины обогащались бы добычею, толпами отгоняли пленных и продавали их в рабство, а ослепленные приверженцы старых порядков, не замечая разорения родины, стремились бы возвратить царевичу невозвратимо утраченный престол. Чтобы предотвратить междоусобие в Грузии, и Ртищев и вообще предместники Ермолова старались склонить царевича примириться с русскою властию в его наследственном царстве, обещая ему всевозможные милости русского государя. Но чем больше они ухаживали за царевичем, этим самым фактом они тем значительнее придавали ему роль, — он мог открыто и доказательно похвастать перед персидским двором, как важен он в глазах русских. По словам Ермолова, об одном только маркизе Паулуччи можно сказать, что он не делал царевичу никаких предложений. Перед самым приездом Ермолова на Кавказ с царевичем велись переговоры при посредстве известного армянина Ивана Карганова и шли, казалось, настолько успешно, что генерал Дельпоццо, командовавший тогда Кавказскою линиею, отправил к нему богатые дары и был так уверен в его согласии выехать из гор на линию, что готовил ему в Кизляре пышную встречу. Царевич, конечно, не ехал, и старался только выманить как можно больше денег. Теперь Ермолову предстояли действия в двух направлениях, которые он тотчас же и наметил. Ряд действий его имел, во-первых, целию показать персидскому правительству, и народам Дагестана и Грузии, что он не придает ровно никакого [203] важного значения царевичу; с другой стороны, он принял все меры к тому, чтобы, если то будет возможно, захватить его в свои руки и тем сразу покончить весь вопрос. _________________________________ Прежде всего Ермолов, еще проездом через кавказскую линию в Тифлис, приказал Дельпоццо прекратить с царевичем сношения. Царевич всего менее ожидал подобной невзгоды. «Иссякли вдруг новые источники его доходов, говорит Ермолов: — и он во гневе своем прислал ко мне письмо, упрекая за происки лишить его жизни. Я ответил ему, что человек знаменитый, как он (царевич), развратною жизнию, подлостью и трусостью — опасен быть не может, и что я ни гроша не дам ни за жизнь, ни за смерть подобного подлеца. Письмо это было одно, которым он, конечно, не похвастался персидскому правительству». В то же время, перед отъездом в Персию, Ермолов предъявил к анцуховцам, у которых тогда скрывался царевич, следующее категорическое и безусловное требование: «..итак, анцуховцы, я теперь требую и повелеваю вам в течение трех недель непременно выдать мне царевича Александра, как явного изменника против России. Если же вы сего не исполните, то...» и Ермолов угрожал им напустить на них джарцев и белоканцев. В этом требовании сказалась, между прочим, забота Ермолова поскорее захватить царевича в свои руки, так как ему было известно от анцухских старшин, что приглашение царевича к побегу в Персию было от самого Аббас-Мирзы, «и что от сего шахского сына выслано ему и денежное пособие», — о чем Ермолов уведомил тогда же и министра иностранных дел, графа Нессельроде. Анцуховцы, впрочем, царевича не выдали; но, чтобы смягчить гнев Ермолова, они объясняли впоследствии свой поступок тем, что «приняли к себе царевича не с вредными какими-либо намерениями, а как гостя, коему, по их обычаю, не могли [204] отказать в гостеприимстве, и были уверены, что он выехал от них в Кизляр», — обстоятельства, давшие и Ермолову благовидный предлог освободиться от исполнения данной анцуховцам угрозы. Так или иначе, но царевич должен был оставить Анцух. В ночь на 13 июня 1817 года он бежал в сел. Гукхали, а оттуда в вольное общество Каралаль, с намерением пробраться в Персию в армянском платье под видом торгующего купца, а иногда и простого крестьянина. В Каралале царевичу грозила опасность выдачи. Нужно сказать, что еще в то время, когда, летом 1813 года, беглый царевич переходил из Михто в Дичих, из Дичиха к вершинам Шаро и т. д., аварский хан, как было дано знать царевичу из Хунзаха, вел переговоры с русскими о выдаче его за 6000 р. с. Теперь эта попытка была возобновлена. Аварская ханша писала Дельпоццо следующее: «что царевич говорит, что буду в России — это только мягкие слова его для того, чтобы провести; но человек, имеющий рассудок, этим словам не поверит. Если вы отъезда его не желаете, то приезжайте скорее сюда не теряя минуты и привозите денег». Чтобы обольстить каралальцев, необходимо было 10000 р., и Дельпоццо уверяли, что «блеск серебра и золота может убедить наверное тот народ изменить царевичу». Но принимаемые меры не привели однако ни к чему. Год спустя, царевич успел пробраться в Персию, чему, впрочем, помогла невероятная оплошность русских пограничных кордонов. Дело было так: В июле 1818 года стало известным, что царевич нанял за тысячу рублей в проводники известного лезгинского белада, вожака хищнических партий, Нур-Магомета. Еще было у всех в памяти, что в 1812 году царевич проехал из Ахалцыха в Кахетию, переправившись через Куру недалеко от Мцхета, в Демурчасалах; знали также, что Нур-Магомет разбойничал по большой части со стороны Карталинии и нередко пробирался в Ахалцых через места, лежавшие между Тионетами и Эрцо, и что следовательно ему всего удобнее было избрать именно эти [205] дороги, как наиболее известные. Таким образом путь бегства царевича был угадан и всем сторожевым постам, лежащим на этом пути, предписано было принять соответствующие меры. Но все предосторожности и предписание помогли очень мало, и именно потому, что царевич на этот раз повел все дело побега с обыкновенною смелостью. Переправясь через Куру, действительно, в Демурчасалах, 16 августа, он отпустил лезгин и с одною свитой, состоявшей из 12 человек грузин, поехал большою дорогой прямо через казачьи посты, на которых нередко останавливался и даже разговаривал с казаками. Это были донские казаки полка войскового старшины Табунщикова, занимавшего тогда кордонную линию по всей турецкой границе. Ни одному казаку не пришло на мысль, что это царевич, хотя и не трудно было догадаться о том по запыленным костюмам всадников, видимо ехавших издалека, и по дорожным вьюкам, сопровождавшим их. Через десять дней, 26 августа, царевич уже был на Хуссейн-ханском посту, последнем к стороне турецкой границы, верстах в семи от полковой штаб-квартиры. Табунщиков накануне получил приказание обратить особенное внимание именно на этот пост и стеречь царевича, уже выехавшего из места своего пребывания с 12 вооруженными всадниками. И тем не менее царевич переправился через пограничную речку в виду постового начальника, который даже разговаривал с некоторыми людьми из его свиты. Оплошность была так велика, что царевич, как оказалось впоследствии, среди белого дня проехал через самую штаб-квартиру полка, между домов, где жил сам Табунщиков, и его огородами, на глазах казаков, смотревших на него и забавлявшихся песнями. О его проезде узнали только на следующий день из слов принадлежавшего к свите царевича, князя Агаташвили, который, неосторожно замешкавшись где-то в Карталинии, проезжал позже и был схвачен казаками почти у самой границы. «Жаль мне, писал Ермолов: — что оплошность донских казаков уничтожила все меры благоразумной осторожности, принятые начальством». Однакоже он оставил виновных без всякого [206] взыскания, желая тем показать грузинам полнейшее равнодушие к судьбе царевича. Царевич был уже в турецких землях, в Хертвисе. Но к захвату его, хотя бы и в турецких владениях, была сделана новая попытка. Предприимчивый полковник Ладинский предполагал составить сильный конный отряд из татар и казаков, поддержанный частью пехоты, посаженной на лошадей, и захватить царевича при переезде его из Турции в Персию. Храбрый и распорядительный маюр Велецкий брался командовать партиею. «Не надобно затрудняться, писал по этому поводу Ермолов к управляющему Грузиею генералу Вельяминову: — ежели схватят его (царевича) на землях турецких. Необходимо соблюсти только, чтобы употреблены были одни татары без наших войск; маюр Велецкий может начальствовать ими, только переменив одежду. Царевича щадить и лишить его жизни только в случае крайности. Если удастся предприятие, то царевича живого или мертвого доставить в Тифлис, чтобы впоследствии неблагонамеренные люди не могли разгласить, что он жив и волновать легковерных грузин». Предполагалось даже, что погребение царевича в Тифлисе с некоторою почестью отнимет поводы ко всяким вымыслам. «Ободрите татар, писал при этом Ермолов к Вельяминову: — которые нам служат с большею пользою, нежели донские казаки, а за сими последними учредите строжайшее наблюдение, ибо лучше не иметь их, нежели терпеть бесчестную их службу». Сообразно с приказанием Ермолова, и Вельяминов писал к Ладинскому: «жизнь царевича старайтесь сохранить, но с персиянами, которые будут в свите его, не затрудняйтесь: если не уйдут они и не сдадутся, то их истребите, ибо сие не только не будет нарушением трактата с нашей стороны, а напротив нарушением доброй приязни со стороны самих персиян». Позднее, распоряжение об отправке царевича в Тифлис было отменено и приказано провезти его через Ананур прямо в Моздок. Но с одними татарами, как предполагал Ермолов, [207] действовать однако оказалось крайне рискованным, так как слух о сборе их неминуемо дошел бы до царевича и послужил бы ему предостережением. Тем не менее Ладинский принялся под рукой собирать охотников, а между тем послал в Хертвис одного из местных татар, некоего Али-Бека, чтобы узнать, кто будет сопутствовать царевичу. Было дознано, что царевич поедет под прикрытием персидского конвоя в 150 человек и в сопровождении трех братьев, известных в крае разбойников, — Джелиля, Халиля и Ахмеда. Али-Бек уговорил их повидаться с Ладинским, и в то время, как старший брат остался при царевиче, двое младших ночью были у Ладинского и дали клятву повести царевича по такой дороге, где бы русским удобно было сделать засаду и напасть нечаянно. Условлено было, что они дадут знать за три дня до выезда царевича из Хертвиса, и что при нападении русских они убьют под царевичем лошадь, схватят его и передадут русскому отряду. Братьям обещано было за то тысяча червонцев и пожизненные пенсионы, «ибо, по мнению Ермолова, лучше дать награду тем, кто истребит изменника, двадцать лет проливающего кровь христиан, чем дать пенсион самому изменнику». Но все эти надежды и приготовление рушились сами собою. Турки задержали царевича в Хертвисе помимо его воли, и он переправился в Персию лишь в январе 1819 года. В Персии его встретили приветливо, рассчитывая, что он по прежнему будет играть беспокойную роль по отношению к России. И с этою целию, но настоянию Аббас-Мирзы, ему отведена была во владение, лежащая на самой Карабагской границе, богатая область Даралагези, населенная по большей части вышедшими прежде из Карабага жителями. Ему отпущены были даже деньги на устроение крепости на русской границе. Надеялись, что он, имея в Грузии еще связи, сумеет производить возмущения в ней и Дагестане и даже привлечет в свои владение жителей из татарских дистанций. Заботы Аббас-Мирзы о царевиче шли так далеко, что он намеревался даже женить его, «дабы имел он детей мужеского пола»... [208] Но политическая роль царевича, несмотря на все ухищрение Персии, быть может благодаря именно твердости и политическому такту Ермолова, была окончена. Во время персидской войны 1826 года имя его уже не производит на народ никакого обаяния — он просто был позабыт. Царевич понял это и, удалившись в Тавриз, дожил свой долгий и мятежный век частным человеком. Он умер в 1844 году, на 73-м году от рождения, и могила его поныне видна в Шах-Абдул-Амазском квартале Тавриза. Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том II, Выпуск 2. СПб. 1887 |
|