Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ВАСИЛИЙ ТРОФИМОВИЧ НАРЕЖНЫЙ.

Род. в 1780 г., ум. 21 июня 1825 г.

Очерк третий. 1

В настоящее время, когда тщательно собираются сведения о всех сколько-нибудь выдающихся писателях, едва-ли мыслимо, чтобы смерть которого-либо из них прошла незамеченною, как это случилось с Нарежным. И здесь, сказалась его печальная литературная судьба: не смотря на все поиски, мы не встретили в современных журналах и газетах ни одного, хотя-бы самого краткого некролога Нарежного, с обычными, принятыми в этом случае оффициальными данными о жизни и заслугах умершего. Только в 75 № «Северной Пчелы» 1825 г., июня 23 (вторник), напечатано краткое известие:

«На сих днях скончались здесь, в Петербурге, два литератора — член имп. российск. академии Павел Юрьевич Львов и надворный советник Василий Трофимович Нарежный 2.

Естественно, что при таком равнодушии современников к умершему романисту и забвении, которому вскоре подверглись его произведения, со стороны большинства читающей публики, мало по малу, [470] в течении 65 лет, исчез весь материал для характеристики его личности и жизнеописания. Бумаг Нарежного не оказалось в рукописном отделении спб. публичной библиотеки; неизвестно даже, сохранились-ли у частных лиц какие-либо письма, которые вообще относительно достоверности имеют еще большую дену для всякой биографии, нежели личные воспоминания.

Единственные биографические сведения о В. Т. Нарежном, сообщенные его сыном, помещены в «Исторической Хрестоматии» А. Д. Галахова 3. К сожалению, сведения эти слишком кратки и отрывочны; хотя, с другой стороны, подробности, передаваемые близкими родственниками, не всегда отличаются точностью, потому что они, под влиянием родственного чувства, позволяют себе подчас намеренное умалчивание и противоречие в собственных показаниях, забывая, что крупные таланты не нуждаются в подобной заботливости об их репутации. Но как-бы ни были скудны сведения о жизни В. Т. Нарежного, это обстоятельство не имеет решающего значения при оценке его произведений, потому что, во всяком случае, по верному замечанию кн. П. А. Вяземского, «главное в писателе — его сочинения».

Тем не менее, вследствие невнимания современников и потомства к первому, по времени, русскому романисту, нам пришлось не только шаг за шагом собирать фактические данные о жизни Нарежного, но отыскивать и забытые произведения, не вошедшие в собрание его «Романов и повестей», изд. в 1835-1836 гг.; а при этих условиях труда неизбежно должны оказаться известные пробелы.

I.

Василий Трофимович Нарежный, сын польского шляхтича 4, родился в 1780 году, в местечке Устивицы, тогдашней Миргородской сотни Гадячского повета 5, где его отец, Трофим [471] Иванович Нарежный (см. прилож. I), владел палатною и сенокосною землею, отчасти им самим приобретенною, а частью унаследованною от предков. Последние, повидимому, принадлежали к той шляхте, «в малом весьма количестве» оставшейся в Гадяче после изгнания поляков, которая, по свидетельству А. Шафонского, «будучи сама принуждена казацкое на себя принять звание, не смела тогда о своем праве отзываться, а должна была подвергнуть себя под суд и расправу военных казацких начальников, т. е. гетмана, полковников и сотников, тем более, что в это время, военное на полки и сотни разделение распространено на все гражданское и земское правление»... 6.

Неизвестно, распространялось-ли на шляхтичей с принятием казацкого звания обязательство служить в войске, и Т. И. Нарежный нес военную службу в силу-ли необходимости, или к этому побудила его какие-нибудь личные соображения. Но во всяком случае, в 1786 году, Т. И. Нарежный, согласно поданной им челобитной, был уволен из черниговского карабинерного полка 7, где он числился вахмистром, с обязательством «остаться вечно в российском подданстве», и награжден чином корнета (см. прил. II). В том-же году он подал «доношение» в дворянское собрание киевского наместничества о выдаче ему дворянского патента, на основании грамоты Петра Великого 1721 года, предоставлявшей дворянство «всем обер-офицерам, их детям и потомкам». Доношение Т. И. Нарежного было читано в упомянутом дворянском собрании 24 октября, и решено выдать ему свидетельство о дворянстве впредь до изготовления грамоты (см. прилож. III); но это решение было впоследствии отменено (см. прилож. IV).

Получение дворянства и чин корнета не могли внести никаких существенных изменений в быт семьи Т. И. Нарежного, который по выходе в отставку, не имея крепостных людей, или в малом [472] числе, должен был, по всем вероятиям, как и другие малоземельные шляхтичи, проживающие в Гадячском повете, опять приняться за полевые работы. Шляхетские претензии и чванство, при скудных средствах, суровом крестьянском труде и отсутствии образования, прекрасно очерчены В. Т. Нарежным в первой напечатанной части «Российского Жильблаза», при описании нравов мелкопоместных князей села Фалалеевки. Теми-же типичными чертами изображает он шляхтича, мимоходом выступающего в «Бурсаке» (ч. I, стр. 143—145, изд. 1835—1836 гг.). Завидя издали проезжих путников, он бросает свой плуг и волов, смущенный тем, что его застали за полевою работою:

«Минуту спустя, пишет автор, — последовало превращение. Из за телеги показался... мужчина в синем поношенном жупане; длинная сабля волоклась за ним. Довольно издали он снял шапку, поклонился с ласковою улыбкою и вскричал: «Добро пожаловать, господа кавалеры! Сердечно жалею, что замок мой не близко отсюда, а время настает полдничать. Во время полуденного зноя я немного уснул, а бездельники мои подданные воспользовались сим случаем и разбрелись до одного. Впрочем, господа, если вы чувствуете позыв на еду, то милости просим к моей бричке. Там найдете вы свиное сало, мягче и вкуснее всякого масла, довольное число преизящных луковиц, величиною с рослую репу, и хлеб, какого лучше не ест и сам гетман»... Но путники отказались от угощения; и когда один из них опустил несколько злотых в шапку шляхтича, то этот не уронил своего достоинства и, поклонясь учтиво, сказал: «Ин прощайте, господа кавалеры! Деньги-же сии я отдам первому прохожему, который пособит мне сесть на иноходца. То-то добрый конь! Ни у кого из соседних дворян нет подобного.» Он положил деньги в карман и с великою важностью пошел к своей бричке»...

Здесь-то, среди бедных шляхтичей, живших мирно и братски с крестьянами своими и чужими» («Рос. Жильбл.», ч. I, стр. 21), будущий романист еще ребенком освоился с понятиями, бытом и нуждами простого некультурного человека; узнал его с темных и светлых сторон. Только таким знакомством, которое никогда не достигается искусственно, хотя-бы путем самого внимательного изучения, можно объяснить то верное, вполне реальное изображение народной жизни, которым отличаются произведения В. Т. Нарежного.

С другой стороны, обстановка, окружавшая его с детства, дала ему наглядное и непосредственное знакомство с Малороссиею гетманских времен. В конце ХVIII века, Украйна носила еще следы борьбы поляков с казаками; водворение русского господства, с частыми переменами, нередко касавшимися коренных учреждений, еще более усиливало общее брожение. Старое продолжало [473] существовать рука об руку с новым. В то время, как с учреждением в 1782 г. трех малороссийских наместничеств с их уездами, помимо наплыва великорусского элемента, более достаточные или ловкие представители бывшего казацкого правления получили казенные места, нарядились в сюртуки, камзолы и мундиры, завели шляпы и шпаги, запустили косы, — их товарищи по прежнему расхаживали в черкесках и шапках, с подбритым чубом и турецкою саблею, привешенною к персидскому поясу. Простые казаки, их жены и дочери оставались верны одежде своих предков. Нарежному не приходилось, как впоследствии Гоголю, собирать сведения о старых обычаях или выписывать образцы народных одежд. Он видел и знал их с детства, видел старинные казацкие хаты с их тогдашним убранством, широкие решетчатые дворы сотников и дома их, разделенные на-двое, с сквозными сенями и просторным покоем, где в старину производились суд и пиры 8. Еще живы были представители Запорожской Сечи, уничтоженной в 1775 году, а также внуки и правнуки участников войн Хмельницкого. Рассказы их о казацких подвигах и последних гетманах, слышанные в детстве, должны были глубоко врезаться в памяти Нарежного и не могли быть забыты им под влиянием новых впечатлений, ни даже продолжительной чиновничьей службы на далеком севере. Он сам видел места повествуемых событий и в его воображении создались готовые картины; ему оставалось только группировать их.

Этому основательному знакомству с историческою и бытовою Малороссиею, о котором свидетельствуют его произведения, В. Т. Нарежный, вероятно, обязан своим мнимым малороссийским происхождением. Если не ошибаемся, последнее было впервые приписано ему «Северною Пчелою» 1825 г., № 94, в рецензии его романа «Два Ивана или страсть к тяжбам», и с тех пор окончательно признано за ним. Между тем, неизвестно даже, была-ли малороссиянкою мать романиста, потому что в прилагаемом семейном списке упомянуто только, что она была дворянского происхождения 9. [474]

II.

Обращаясь к первоначальному обучению В. Нарежного, необходимо заметить, что он несомненно должен был получить некоторую научную подготовку до своего поступления в московскую дворянскую гимназию, судя по тому, что мог в шесть лет пройти довольно значительный гимназический курс и «был произведен в студенты». Но здесь является вопрос: где собственно обучался он до 12-летнего возраста? В те времена, в Малороссии только богатые держали дома учителей, остальные воспитывали своих детей в первоначальных школах, учрежденных при монастырях и церквах, а затем в семинариях. При последних, «на вклады щедрых обывателей», устроены были для бедных иногородных учеников просторные хаты, называвшиеся «бурсами», с печью и широкими скамьями по стенам. Жизнь и нравы тогдашних малороссийских бурсаков так живо и наглядно изображены в известном романе Нарежного «Бурсак», что этому рассказу необходимо придать автобиографическое значение. Встреченное нами, в упомянутой книге Шафонского (стр. 280—284), описание черниговской бурсы и семинарии 1786 года подтверждает эту догадку. Вообще, это описание настолько близко подходит к описанию бурсы в романе Нарежного, что дает нам право предположить, что сам романист находился некоторое время в черниговской бурсе, и, наравне с другими учениками, посещал школы ила классы черниговской семинарии (бывшего латинского коллегиума 10). Подтверждением этой догадки служит то, что и отец Нарежного, до 1786 года, служил в черниговском карабинерском полку.

«За тридцать и двадцать лет, пишет Шафонский в 1786 году, — все дворянские дети обучались в сих школах, а ныне одних только [475] недостаточных дворян дети и то самым малым числом в сие училище входят. Теперь всех учеников 269….. Что принадлежит до самого учения, образа порядка или метода его, то оный самый затруднительный, для учащихся отяготительный, время теряющий и бесполезный. Он занят от польских духовных, но еще хуже того юношество, провождая целый день в латинском языке, и потеряв столько времени, более ничего не научались.... Касательно до настоящих наук, то о них не только ученики, но и сами учители и понятия не имеют.

«Сколь само учение слабое и ограниченное, столь содержание учителей и учеников бедно и скудно.... Бедные студенты живут в особом, к школам принадлежащем доме, который бурса называется, где от архиерея давались дрова, в неделю несколько раз печеный ржаной хлеб и на кашу крупа; однакож сия дача столь мала, что если-бы не было народного подаяния, то бы они с голода и холода помирать должны. Когда после полудня из классов учащихся по своим квартирам распустят, то обыкновенно студенты, жившие в бурсе или бурсаки, к сожалению и общему стыду, ходят по всему городу под окошками духовные песни поют и за то от жителей денежное и съестное подаяние получают. Собрав сию милостыню, спешат в бурсу, чтобы выучить заданные в классах уроки и к другому дню себя приготовить. Некоторые жители сверх сего дневного подаяния снабдевают их одеянием...

«Есть еще особливый способ испрашивать подаяние, несколько ученостию покрытый. Обыкновенно приостанавливается учение на июль и август месяцы и на оные ученики распускаются в свои домы. Сие время называется вакации. Бедные студенты ходят в оное время по всей малой России, говорят в домах латинские, польские и русские речи, а за то получают некоторое награждение»...

Не подлежит сомнению, что эта характеристика может быть применена в общих чертах к любой малороссийской бурсе того времени, хотя бы переяславской, описанной И. Тимковским (в упомянутой статье стр. 21); но в подробностях каждая из них должна была представлять известные местные особенности, и только в этом отношении мы придаем значение полному тождеству характеристики Шафонского с описанием Нарежного. Едва-ли также можно считать простою случайностью или ошибкою в «Бурсаке» помещение Переяславля на Десне, тем более, что география этой местности была хорошо знакома Нарежному; и вообще в его сочинениях нет подобных погрешностей. Затем, в «Бурсаке» описан древний женский монастырь XVII в., вероятно черниговский Пятницкий, при готической церкви Параскевы, еще существовавший в 1780-х годах, между тем, как в самом Переяславле ни в это время, ни прежде, насколько нам известно, не было ни одного женского монастыря.

Мы привели здесь те доводы, на основании которых решились высказать наши предположения о первоначальном воспитании В. Т. [476] Нарежного; но не думаем отстаивать их, потому что только подлинные документы могут подтвердить или опровергнуть сказанное нами 11.

Аналогия, проведенная одним из позднейших рецензентов между «Очерками бурсы» Помяловского и описанием бурсы Нарежного, кажется нам вполне верною 12; она несомненно существует, не смотря на различие литературных приемов обоих писателей и самого тона рассказа. Аналогия эта, главным образом, может быть объяснена тем, что тот и другой описывали ту-же бурсу, хотя в различные периоды времени и на разных концах России, и передавали свои личные, непосредственно пережитые ими впечатления.

Но здесь мы оставляем шаткую почву предположений и переходим к положительным данным. В краткой биографии, помещенной в «Исторической Хрестоматии» А. Д. Галахова, сказано, что «в 1792 году В. Т. Нарежный был отдан в дворянскую гимназию при московском университете», что подтверждается й оффициальными документами, которые напечатаны в конце нашего очерка 13.

Дворянская гимназия на ряду с другою, разночинскою, были [477] основаны одновременно при московском университете: в первой учились дети потомственных и личных дворян, во второй — дети разночинцев, кроме крепостных, которые не иначе могли быть допущены в гимназию и университет, как, получив увольнительное свидетельство от своих помещиков 14. Сначала обе гимназия были совершенно отделены одна от другой; даже учителя и классы были разные, так как, по статье 39, «Проэкта об учреждении московского университета», различие это уничтожалось только по окончании гимназического курса. «...Как выдут из гимназии, сказано в статье проэкта, — и будут студентами у вышних наук, таким быть вместе, как дворянам, так и разночинцам, чтоб тем более дать поощрение к прилежному учению».

Но при увеличении числа гимназистов 15, разделение дворян и разночинцев относительно учения оказалось неудобным; почему ученики обеих гимназий стали учиться одновременно в одних и тех-же классах, а вскоре и за одними столами, так что составилась как-бы одна гимназия с двумя отделениями.

Между тем, внешние различия удерживались долее, и существовали во всей силе во время поступления В. Нарежного в гимназию; но уже при нем, а именно в конце 1796 года, были уничтожены Павлом I (кроме некоторых частностей). Так, например, казеннокоштные; которых полагалось до пятидесяти в той и другой гимназии, жили в разных покоях: воспитанники дворянского происхождения на особой дворянской половине, а разночинцы на другой, хотя обедали в общей столовой зале. При этом столы накрывались на разных сторонах залы; столовая посуда на дворянских столах подавалась английского фаянса и ложки серебряные, а на разночинских столах посуда и ложки употреблялись оловянные; была даже разница в кушаньях. Кроме того, на так называемом прилежном столе, подавалось кушанье дворянское, с прибавлением сладкого, пирожного 16; между тем как ленивый стол не покрывался ничем, посуда была деревянная, кушанье самое простое (хлеб черный, квас и соль); попадавшие за этот стол, как дворяне, так и разночинцы, должны были есть стоя. [478]

Самое резкое различие «штатных» воспитанников от разночинцев заключалось в одежде, которая была хотя и одинакового покроя, но разного цвета: при этом те и другие, равным образом, заплетали себе косички, подвивали пукли и, смотря по времени года, носили сапоги или башмаки с пряжками.

Что касается гимназического учения, то главною целью его было приготовление будущих студентов университета; поэтому и здесь, и там «изучались почти одни и те-же предметы, только в университете пространно, в гимназиях — сокращенно». В высших гимназических классах, по предметам русской и древней словесности, занимались профессора и адъюнкты; в средних и низших — учили баккалавры и студенты университета. Гимназии помещались в одном здании с университетом, состояли под начальством одного и того-же директора; инспектором гимназии был который-либо из ординарных профессоров; из лучших студентов избирались «цензоры» для наблюдения за поведением учеников гимназии; они-же помогали последним в приготовлении уроков.

В каждой гимназии было по четыре школы; в каждой школе по три класса. «Первая школа была российская; в ней три класса соответствовали трем ступеням: грамматике и чистоте слога, стихотворству и красноречию; здесь-же был введен и славянский язык. Вторая школа была латинская; в ней соблюдалась постепенность от первых оснований латинского языка до чтения самых трудных писателей 17. Третья школа — первых оснований наук: в низшем классе обучали арифметике, в среднем — геометрии и географии, в высшем — сокращенной философии. Четвертая школа — знатнейших европейских языков; в ней учение предлагалось с тою-же постепенностью; при этом введено было и признано за нужное изучение греческого языка»… (Шевырев, стр. 15).

Вообще, на ряду с классическими языками, в гимназиях было обращено особенное внимание на изучение новейших европейских языков, «по мысли» известного учредителя московского университета И. И. Шувалова, который хотел дать будущим студентам необходимое средство «для изучения наук в их современном состоянии». Благодаря этому, языки, по свидетельству проф. Шевырева (стр. 44), шли настолько успешно между казеннокоштными студентами, что они могли помогать иностранцам в гимназическом обучении; с другой стороны, это-же знание давало им заработок, [479] состоявший в переводе книг «на вольную продажу» и для журналов, чем, повидимому, поддерживал себя В. Т. Нарежный во времена студенчества.

Срок учения в гимназиях не был определен; каждый мог учиться столько времени, сколько дозволяли ему средства, обстоятельства и дарования. «Талантливый, говорит нроф. Страхов (стр. 8), — мог в четыре года или в пять лет достигнуть степени студента, между тем, как не весьма даровитый в это время едва мог выбраться из средних гимназических классов в высшие»... В. Нарежный, как видно из выданного ему университетского аттестата (см. прил. V), оказал средние успехи и, пробыв шесть лет в гимназии, был «произведен в студенты» в 1798 году.

В настоящее время, в виду тесной связи, какая существовала между тогдашнею гимназиею и университетом, довольно трудно решить, в какой мере В. Т. Нарежный обязан был своим образованием гимназии и что собственно дал ему в этом отношении университет, тем более, что он пробыл в последнем всего два года. Насколько была плодотворна эта связь и дельность плана преподавания, видно по тому значительному количеству выдающихся общественных ученых и литературных деятелей, каких дала первая по времени московская гимназия во время своего 57-летнего существования, совместно с университетом. Блестящие результаты этого воспитания сказались и на В. Нарежном. Произведения его показывают в нем безусловно образованного человека, знакомого не только с классическою, но и западно-европейскою литературою, а равно значительную по тому времени степень умственного развития, благодаря которому, не смотря на полную отчужденность от тогдашней русской интеллигенции, он сохранил до конца своей литературной деятельности уважение к науке и потребность высшей духовной жизни. Едва-ли будет правильно приписывать это исключительно способностям и прирожденному таланту В. Т. Нарежного; для развития того и другого необходимы известные благоприятные условия, а насколько нам удалось проследить жизнь первого, по времени, русского романиста, обстоятельства благоприятствовали ему только со стороны воспитания. [480]

III.

Московский университет в те времена, сравнительно с нынешними порядками, представлял, как и тогдашняя гимназия, некоторые особенности относительно учебного плана и даже всей обстановки и обычаев. Так, например, все сколько-нибудь важные моменты в жизни университета, сопровождались особенною торжественностью, составлявшею отличительную черту общественных нравов XVIII века. На университетских актах постоянно присутствовало высшее духовенство, знать, известные литераторы и все тогдашнее образованное московское общество; при этом читались хвалебные оды и стихи, произносились речи не только профессорами и студентами, но даже учениками гимназий.

С такою-же торжественностью совершалось «производство в студенты» учеников, окончивших гимназический курс, особенно cо времени кураторства Мелиссино (1771 † 1795), который с любил всякие обряды». В этих случаях один из будущих студентов обращался «с латинскою просительною речью» к директору университета; директор обращался с такою-же речью к куратору. Этот произносил на латинском языке похвалу ректору, профессорам и учащимся, и сам из рук своих раздавал шпаги ученикам, получавшим звание студентов, которые, в свою очередь, читали благодарственные речи и стихи.... Акт всегда заключался приветствием посетителям от инспектора обеих гимназий 18.

Но с званием студента не было тогда связано право на слушание лекций. Не смотря на контроль университета над гимназическим преподаванием и на то, что в высших классах читали профессора и адъюнкты, общий уровень знаний учеников обеих гимназий считался недостаточным, и только лучшие из них могли по экзамену поступать прямо в университет. Остальным давали известный срок на подготовку, после чего, по выполнении условий, изложенных в тогдашнем «Студенческом уставе», они получали доступ к слушанию лекций. Условия эти заключались в следующем: 1) знание свободных наук и возможность по латыни свободно и вразумительно изъясняться словом и письмом; 2) достоверное свидетельство в праве на законную свободу и исключение из подушного оклада; 3) свидетельство о благонравии. «Все это следовало доказать в открытом заседании конференции, в присутствии директора университета», и все это было, несомненно, выполнено В. Нарежным, который не принадлежал к числу лучших учеников [481] гимназии. Из его аттестата видно, что он только через год после «производства в студенты», поступил в университет, а именно в 1799 году.

Тогдашний университетский курс был также четырех-годичный, но распределение предметов опять-таки представляло известные отличия. Согласно «Студенческому уставу», каждый поступивший в университет обязан был на первом году пройти общий подготовительный курс, так называемый «словесных наук», который состоял в знании латинского, греческого и российского языков (присовокупя к оным немецкий или французский), истории, географии, древностей, митологии (мифологии), чистой математики, физики и логики. Затем уже студенту представлялось выбрать один из трех факультетов (философский, юридический и медицинский), с обязательством пробыть в нем не менее трех лет.

В. Нарежный, по окончании курса «словесных наук», поступил на философский факультет, представлявший тогда соединение наук философских, исторических с математическими и частью естественными. В прилагаемом аттестате Нарежного не означены некоторые предметы философского факультета и сказано только, что он обучался: 1) логике и метафизике, 2) энциклопедии всех наук, 3) всемирной истории и географии, 4) чистой и 5) смешанной математике, и 6) опытной физике. Это объясняется тем, что он пробыл в университете не более двух лет, а именно с осени 1799 г. по 10 октября 1801, и следовательно, по окончании курса «словесных наук» всего год слушал лекции на философском факультете.

Из тогдашних преподавателей философского факультета самое видное место занимают А. А. Антонский-Прокопович и П. П. Страхов 19. Антонский-Прокопович, известный своей плодотворною педагогическо-литературною и общественною деятельностью, имя которого тесно связано с существованием московского «благородного пансиона», занимал кафедру энциклопедии и натуральной истории, и впервые начал читать эти предметы на русском языке. Разбирая историческое развитие естественной истории от глубокой древности до XVIII века и указывая на ее историческое значение, он умел заинтересовать слушателей и приохотить их к занятиям. На ряду с ним стоит, менее известный в настоящее время, но еще более даровитый и блестящий профессор опытной физики П. П. Страхов, который, при широком образовании и знаниях, с первой-же лекции поразил своих слушателей новым талантливым изложением предмета и искусством в произведении опытов, и до [482] конца пользовался такою популярностью; что по свидетельству очевидца И. Тимковского 20, его обширная аудитория постоянно наполнялась студентами всех факультетов и многочисленными посетителями. Благодаря своей прекрасной дикции, громкому голосу и представительной наружности, Страхов был первым оратором университета, и в торжественных случаях говорил речи даже за других профессоров философского факультета, как напр. Чеботарева (профес. русской словесности и русской истории), Панкевича («смешанной» математики) и Брянцева (логики и физики). При этом П. П. Страхов пользовался общим уважением профессоров и студентов за свою неподкупную честность.

Что касается влияния Прокоповича-Антонского, Страхова и некоторых других профессоров на тогдашних студентов, то оно только до известной степени могло коснуться В. Т. Нарежного, в виду кратковременного пребывания его в университете. Единственный из профессоров, с которым он мог иметь более близкие и продолжительные сношения, был П. А. Сохацкий, инспектор греческих и латинских классов обеих гимназий, а с 1791 года (по смерти профессора Барсова) преподаватель греческой и латинской словесности в университете и редактор двух журналов, где Нарежный помещал свои юношеские литературные опыты. Проф. Сохацкий, поклонник классицизма и эпической поэзии, не сочувствовал возникавшей романтической моде, и горячо восставал против мрачного колорита и туманности, которые тогда начали проникать в нашу литературу, — и мог в этом отношении повлиять на начинающего писателя. Но с другой стороны, если Нарежный в своих первых произведениях заплатил известную дань классицизму и, вообще, оставался чужд романтизма (кроме одной повести, о которой будет сказано ниже), то это может быть настолько-же объяснено его личными литературными симпатиями и вкусом.

Причины преждевременного выхода Нарежного из университета неизвестны, и, вероятно, зависели от каких-либо семейных обстоятельств, так как, по всем данным, увольнение Нарежного из университета, согласно поданному прошению, в октябре 1801 г., едва-ли соответствовало его собственным желаниям. Занятия его шли вполне успешно, судя по выданному ему аттестату; равным образом трудно предположить, чтобы причина заключалась с его стороны, в недовольстве условиями университетской жизни, так как по свидетельству тогдашних студентов, окончивших курс несколькими годами раньше Нарежного, а именно И. Тимковского и П. ІІолуденского 21, — условия эти были самые благоприятные. [483]

Кураторами и директорами университета постоянно избирались лучшие и образованнейшие люди того времени, которые своим влиянием поддерживали гуманные отношения преподавателей к их слушателям, способствовали возникновению литературных студенческих обществ, а также журналов и изданий, где студенты могли помещать свои литературные труды. Начало таких периодических изданий относится к 1760-м годам с этих пор они следовали почти непрерывно одни за другими и много способствовали умственному развитию студентов, которые при этом могли пользоваться библиотекою, обильно снабженною книгами на разных языках. Последняя помещалась в камерах разночинской гимназии; в нее поступало по экземпляру всех книг, какие печатала университетская типография; кроме того, получались ведомости и журналы, выходившие при университете. Студенты сходились сюда для чтения и беседы о прочитанном.

Частная жизнь студентов не была стеснена никакими особенными, даже внешними, формальностями. Не смотря на неоднократное пожалование форменного университетского мундира, еще в 1797 и 1800 гг., студенты в одежде не придерживались определенной формы; и даже не все имели свой университетский мундир: «каждый одет был как мог и как хотел», и поэтому многие, по свидетельству современников, являлись на улицах в довольно фантастических костюмах. Казеннокоштные студенты жили в университете или вне его на жалованье, получаемом от казны в размере 100 р., на которые должны были содержать себя; недостаток денег на одежду, книги и проч. пополнялся посылками из дому и собственным трудом, в виде уроков и, главное, переводов, о которых упомянуто выше. В то же время университетские празднества, акты, публичные лекции, а также театральные представления, маскарады, танцовальные и музыкальные вечера, которые устраивались в стенах университета, непосредственно сближали студентов с остальным образованным обществом, и служили для них отдыхом от умственных занятий.

Таковы были условия жизни московских студентов конца прошлого века, и едва-ли кто-нибудь из них мог вообще тяготиться ими, а тем более Нарежный, не избалованный с детства и не знавший другого, лучшего существования. [484]

IV.

К временам студенчества В. Нарежного относятся его первые литературные произведения, напечатанные в журналах: «Приятное и полезное препровождение времени», 1798 г. (изд. при университете под редакциею Сохацкого и Подшивалова), а затем в «Иппокрене или Утехах Любословия», 1799 и 1800 гг., которая составляла продолжение первого издания, при тех-же сотрудниках, но под редакциею одного Сохацкого 22.

Сравнительно значительное количество статей В. Т. Нарежного, помещенных в обоих названных журналах, кажется нам вполне объяснимым, потому что и в этих первых сочинениях, в которых автор как-бы пробует свои силы, видны проблески несомненного таланта. Подобно многим начинающим и впоследствии известным писателям, он еще не может остановиться на одном определенном роде поэзии или прозы, и упорно выбирает литературную форму, наименее сродную его таланту. Но такие неудачные попытки едва-ли можно назвать напрасною тратою сил, а скорее известною и необходимою стадиею развития таланта, где бессознательное недовольство написанным побуждает автора к дальнейшему усовершенствованию и постепенно выводит на настоящий путь. Не прошел бесследно для развития таланта Нарежного первый трех-летний период его юношеской литературной деятельности, хотя в это время он почти исключительно придерживается стихотворной и драматической формы или пишет фантастические рассказы, не имеющие ничего общего с тем верным реальным изображением действительности, которое мы встречаем в его позднейших произведениях.

Первый литературный труд В. Т. Нарежного, напечатанный в журнале «Приятное и полезное препровождение времени», 1798 года, состоит в прозаическом переводе с немецкого поэтического сказания «Сотворение розы». К сожалению, по обычаю многих тогдашних переводчиков, имя иностранного автора не указано им; поэтому мы не можем судить о степени верности с [485] подлинником; но, вообще, не смотря на устарелые выражения, перевод читается легко, и процесс передачи чужих мыслей и фраз совершенно незаметен, а это возможно только при основательном знании языка, на котором написан подлинник. Такое знание не составляло редкости при внимании, какое было обращено в тогдашнем воспитании на иностранные языки, и Нарежный имел полную возможность изучить немецкий язык, которым занимался в гимназии и университете.

To-же можно сказать и о другом переводе В. Т. Нарежного, который сделан стихами с латинского, а именно «К Аристию», из Горация (ода 22, кн. I). Что-же касается самостоятельных стихотворений В. Нарежного, помещенных в том-же издании, то в них преобладает торжественный тон «песнопевцев» того времени, которые, за немногими исключениями, нередко приносили в жертву искусственному пафосу поэтические создаваемые ими образы и художественные картины.

В этом-же тоне написана вся поэма В. Нарежного «Брега Алты», которая начинается следующими вступительными стихами:

«Взошед пресветлый Царь небес
И розою своей багряной
Покрыл поля и дальний лес,
И Алты брег злато-песчаный.
Взошел и, робко путь свершая,
Багряный пурпур разлпвая,
Открыл полки российских сил —
Недавно здесь Владимир грозно
Врагов кичливых полк разил»….

Далее, автор от воспоминания подвигов Владимира святого переходит к описанию убийств Святополка, печально поразивших Россию, а также характера свирепого князя, и при этом все более и более впадает в рабское подражание Державину, который пользовался большим авторитетом у тогдашней молодежи:

....«Россия мраком облеченна,
От взоров сея скорбь и страх,
Печально грустью откровенна,
С блестящею слезой в очах,
На верх днепровских гор склонилась,
Со стоном, воплем так рекла:
«Увы, венец мой меркнет светлый,
Падет мой твердый ныне трон!
Ужель, ужель мне пасть, Предвечный
Теперь Ты положил закон?»
[486]
Вещала — слез река текла
Из глаз бессмертьем одаренных,
И пала на волнах смущенных
Владыки росских южных вод.
Смутился Днепр, восстал, завыл,
И вой его везде промчался . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . .
Так Святополк, исполнен злобы,
Как вихрь летает по полям;
Пред ним находят Россы гробы.
Воззрит — и молньи блещут там;
Он ступит — поле, брег стенает,
Мечом махнет — и всех сражает,

Речет — и грозный гром гремит,
Подвигнется — вкруг кровь кипит...» и проч.

Вторая поэма В. Т. Нарежного, а именно «Освобожденная Москва», напечатанная в том-же 1798 г., написана под непосредственным впечатлением трагедии М. М. Хераскова «Освобожденная Москва», которая была поставлена на сцене 18-го января 1798 года. Вся разница в сюжете обоих произведений заключается в том, что трагедия Хераскова взята из смутного времени, а поэма Нарежного относится к нашествию Тамерлана при Василии I, о чем заявляет сам автор в примечании к своей поэме, с обычною добросовестностью писателей XVIII века 23: «Много раз, пишет он, бывала Москва под игом иноплеменных, много пострадала от Литвы и Польши, но правосудие Божие спасало державный град русского царства, — спасало рукою Пожарского и других героев, которых священные тени недавно воззваны из жилищ райских гласом нашего песнопевца. Но здесь была Москва под властию злейшего врага, неукротимого вождя войск татарских, и благость Божия спасла ее чудесным образом».

Поэма «Освобожденная Москва» во многом напоминает «Брега Алты», и также богата гиперболами. Автор начинает с описания ночи и стана татар, которых он называет агарянами:

... Повсюду огнь в кострах горящий,
Среди расставленных шатров
Ругался (?) тьме ночной. Последний
Настал день рока, — Тамерлан,
Российской кровью окропленный,
Взошед в татарский черный стан,
Вещал: «Агаряне внемлите,
Настал геройский час, Москва
Не хощет быть вольна, спешите,
Да в прах падет градов глава!
[487]
Мы стены разорим, чертоги
Наполним кровью; огнь и дым
Пошлем, где обитают боги,
И кто мы — всюду возвестим.
Толпе волков, за мной идущей,
Я труппы росски предаю;
Российской кровью, здесь текущей,
Я хищных вранов упою;
И слава наша над звездами
Заутра воспарит крылами. . .

Далее следует плач опечаленной Москвы, очень схожий с плачем России в предыдущей поэме, и таким образом, автор бессознательно копирует самого себя, что, как известно, случается иногда и с более опытными писателями. Поэтому мы приведем только, — как нечто более своеобразное, — появление в облаках тени Даниила, сына Александра Невского, для утешения горестной Москвы, которая:

... Зрит — средь холмов небесных дальних
Сиянье некое скользит ...
Па раменах порфира блещет,
Венец монарший на главе;
Лучи златые скипетр мещет,
Хоругвь багряная в руке.
Течет — и воздух рассекая,
Он стал пред горестной Москвой;
Со благостью к ней взор склоняя,
Вещал: «Москва, утешься мной!
Я внял твои мученья, стоны,
И в лике праведных скорбел,
Утешься! се врагу препоны,
Что смерти твоея хотел!...
Хоругвь сия тебе вручает
Победу верну над врагом,
Падет кичливый, восстенает,
В руке его погаснет гром,
Померкнет слава знаменита!
Я Даниил — твоя защита!»...
Вещал, на облаках багряных
Воссев, направил быстр полет,
Улыбка на устах румяных
Одушевила росский свет…

«Обагряная» луна приводит в трепет сердца татар, которые, по выражению автора поэмы, «предчувствуют небес войну»; следует описание битвы и бегства самого Тамерлана за рассеянными [488] татарскими полками. Поэма кончается обращением к Москве и восхвалением Всевышнего в духе од того времени.

Характер оды, преобладающий в обеих приведенных поэмах, проглядывает и в единственном лирическом стихотворении В. Нарежного, «К другу моему», что нарушает цельность общего впечатления, как видно из следующего:

Когда небесных вождь планет
Лучем пурпурным кроет горы,
Орел прострет на твердь полет,
Рассекая туч соборы,
Парит, — стенает зыбь под ним,
Колеблет твердь крылом своим.

* * *

Малиновка на ветви нежной
Хранит в груди своей покой,
Своею песнию прелестной
Лик солндев славит золотой,
Спокойно зрит орлин полет
И утра красоту поет и проч.

* * *

Оставь полеты ты орлины,
И арфу перестрой свою,
Воспой поля, луга, долины,
И арфу нежную твою
Склони петь юность, красоты,
Любови цепи и цветы....

Что касается четвертого и последнего стихотворения В. Нарежного «Песнь Владимиру киевских боянов», то оно настолько искусственно и лишено всякой поэзии, что мы считаем лишним приводить его, хотя-бы в виде небольших выдержек, и коснемся только выбора сюжета, который относится к древней русской истории, как и сюжет двух поэм В. Нарежного, о которых сказано выше. Интерес к отечественной истории мог быть тогда возбужден в Нарежном, помимо профессорских лекций, знакомством с некоторыми печатными источниками, которые должны были находиться в университетской библиотеке 24. Подтверждением этой [489] догадки служит и первое самобытное произведение В. Т. Нарежного, написанное прозою, а именно, исторический рассказ «Рогвольд» (помещенный, как и его стихотворения, в журнале «Приятное и полезное препровождение времени» 1798 г.), который, очевидно, взят из летописи, хотя видоизмененный и сильно украшенный фантазиею 18-летнего автора.

Рассказ «Рогвольд», написанный частью в повествовательной, частью в разговорной форме, при всех своих недостатках, представляет в частностях такие несомненные признаки таланта, что мы решаемся привести его, хотя в значительно сокращенном виде:

«Ночь была светлая. Майская луна величественно освещала лазоревое небо; Полоцк находился в глубоком покое; войско Владимирово в безмолвии возлежало на обширных полях его.

«Один князь Владимир, обладавший тогда пространным севером, исполнен мрачных мыслей, простер по полю косвенные стопы свои...... Тогда представилась в мысли его вся несправедливость его поступков, представилась горесть, стенание и самая смерть Рогвольдовой фамилии и падение целого царства Полоцкого. Мечталось ему, что тени пораженных готовы были излить на него всю свою ярость; что кровь их, превращаясь в пламенную реку, готова окружить Владимира. Таковые мечтания смущали душу северного героя…. Синие ночные туманы сокрывали Полоцк от глаз его, и он неприметно очутился на берегу реки.

«Он простер вдоль свои взоры, и черная огромная гробница представилась главам его. Но сколь велико было его удивление, когда при ней увидел он седого старца, бледного, как осенняя луна, тощего, как иссохший тростник…..

«Владимир (в смятении останавливаясь): «Кто ты, ночное видение? Старец-ли подлинно, или враждебный дух, ноющий при гробницах в час полуночи и в сем образе возмнивший устрашить меня?...»

Старец оказывается полоцким князем Рогвольдом, которого считали погибшим на поле битвы; он рассказывает Владимиру историю постигших его бедствий: потерю княжения, гибель сыновей и нареченного зятя, насильственный брак Рогнеды, и объясняет, что поселился у гробницы, воздвигнутой ему и его сыновьям, чтобы найти случай для мести. «Воин благородный, добавляет он, — доставь, если ты можешь, доставь случай побывать в стане моего убийцы и его видеть. Там я поражу его, вырву из груди неверной его сердце, и кровию его окроплю гробницы сынов моих. Пусть умру я — я умру поражая; пусть окаменеет язык мой — он окаменеет, произнося проклятия....»

Владимир задает ему вопрос: узнает-ли он своего врага при встрече? [490]

«Рогвольд. Я помню, как на поле роковом он убегал от копья моего, как убегает змея когтей орлиных. Помню, — и никогда не забуду! — смуглое, продолговатое лицо, черные, и в час битвы сверкающие сластолюбием, глаза его, орлиный нос, широкая израненная грудь, орлиная шея....»

Владимир скидает шлем, становится против луны и спрашивает: узнал-ли его Рогвольд, и почему не поражает Владимира, супруга Рогнеды и своего сына?

Тронутый Рогвольд молит богов, чтобы они разрешили его от клятвы и не требовали от него мщения; Владимир, с своей стороны, дает обещание возвратить ему дочь и восстановить царство полоцкое.

В журнале «Иппокрена или Утехи Любословия» следующего 1799 г. помещено пять произведений В. Нарежного, и в числе их три басни, довольно своеобразные по мысли и самому изложению. Мы приводим для примера одну из них:

Снежинка.

Настал пасмурный октябрь, и снежные тучи вздумали оковать льдом маленькие лужи. Когда они занимались этим делом, то одна снежинка, покрупнее обыкновенной, сказала сама в себе: «Куда, право, как глупа я, что выдумала заниматься такими пустяками! Я одна полечу на глубочайшее место Москвы реки и силою моего мороза покрою его льдами». Сказано и сделано. Она полетела, опустилась на волны — и вдруг с ужасом вскричала: «Ах, что со мною делается? Я теряюсь, части мои тают, я умираю!» Через секунду она прибавила реке одну только каплю воды.

Снежинки в мыслящем мире, бойтесь участи безрассудной сестры вашей.

Что касается двух остальных статей В. Нарежного, помещенных в «Иппокрене» 1799 года, то они принадлежат к наименее удачным произведениям этого периода его литературной деятельности.

В рассказе «Мстящие евреи», автор задался мыслью изобразить фанатизм евреев и их слепую ненависть к христианам, и чтобы придать некоторое правдоподобие своему повествованию, делает оговорку в примечании, что слышал «этот анекдот» от какого-то старика и, вдобавок, очевидца. Но рассказ все-таки остается «невероятным», и невольно является вопрос: почему Нарежный, имевший возможность узнать с детства быт и характер евреев в Малороссии, вздумал представить их в таком мрачном свете и приписать им, по его собственному выражению, «жестокость и зверство нравов»? Но в этом он, повидимому, платил дань тогдашней [491] теории словесности, принятой и в университетском преподавании, по которой только «возвышенное» и «необычайное» считалось достойным пера писателя.

Героем рассказа «Мстящие евреи» является старый Иосия, фанатически преданный вере отцов своих; он топчет ногами крест, надетый на него в насмешку бедным ремесленником, и за ото избит народом, выходившим из церкви. Нанесенная ему обида глубоко запала в его душу; он заставляет своего сына Иезекииля умертвить оскорбившего его ремесленника; молодой еврей исполняет волю отца и приносит окровавленный кинжал. Иосия не довольствуется этим и требует от сына, чтобы он убил дочь ремесленника, но юноша, тронутый красотой девушки, влюбляется в нее, а она убеждает его принять христианство. Но об этом узнает старый еврей Гамалеил, друг Иосии, и приводит последнего в церковь в момент крещения Иезекииля; отец убивает своего сына, Гамалеил — молодую девушку. Является народ, созванный убежавшим священником; евреи без сопротивления идут в тюрьму, а потом на казнь.

....«Христиане, говорит в заключение автор, видели кровь их, но не слыхали ни одного вздоха; видели смерть их, и — ах! немногие пролили слезу соболезнования».

Другое еще более слабое произведение В. Т. Нарежного в драматической форме носить название «Римская ревность» и написано в псевдо-классическом духе; здесь в двух сценах, крайне натянутых и исполненных ходульного геройства, изображен подвиг Муция Сцеволы, совершенный им из соревнования к славе Горация Коклеса.

Затем, в журнале «Иппокрена или Утехи Любословия» 1800 года (ч. VII, стр. 161—272) помещена трагедия В. Т. Нарежного, под названием «Кровавая ночь или конечное падение дома Кадмова», сюжетом которой служит роковая судьба Эдипа и его детей. Пьеса эта написана пятистопным ямбом, во вкусе древних греческих трагедий, с хорами, но при этом разделена на четыре сцены. Из них первые три представляют отчасти самобытную обработку греческого предания, на ряду с мотивами, заимствованными из Эсхиловой трагедии «Семеро перед Фивами», и двух трагедий Софокла: «Царь Эдип» и «Эдип в Колоне», между тем, как конец третьей и вся четвертая сцена по содержанию могут быть названы подражанием известной трагедии Софокла «Антигона» 25. Таким образом, сюжет «Кровавой ночи» Нарежного является более сложным, нежели которой-либо из названных трагедий, и [492] в ней вообще больше пафоса и эффектов; тем не менее, она носит в делом один и тот-же характер и весь тон замечательно выдержан, что прямо говорит в пользу таланта юного автора, если он только не воспользовался какою-либо иностранною или даже греческою переделкою трагедий Эсхила и Софокла.

Что касается главных действующих лиц, то героический характер великодушной Антигоны, жертвующей жизнью, чтобы отдать последний долг умершему брату Полинику, настолько напоминает Антигону в трагедии Софокла, названной ее именем, что последняя несомненно служила образцом для Нарежного. To-же можно сказать и относительно Креона, который за свое упорство так-же, как и у Софокла, платится потерею единственного сына и супруги. Но ничтожный Этеокл «Кровавой ночи» имеет мало общего с Этеоклом Эсхиловой трагедии «Семеро перед Фивами», который по своим душевным свойствам представляет один из наиболее видных и сильных характеров античной сцены. Между тем, с другой стороны, бледный образ Полиника, который проходит как-бы мимоходом в Софокловой трагедии «Эдип в Колоне», рельефно выступает в трагедии Нарежного, как-бы заново созданный им и написанный живыми красками его фантазии. Затем, в «Кровавой ночи», в числе главных действующих лиц, выведен старый раб Полив, который некогда спас Эдипа, брошенного в лесу после рождения, тогда как в трагедии Софокла «Царь Эдип» не раз упомянут коринфский царь Полив, приемный отец Эдипа 26.

Мы привели здесь в коротких словах наши заключения относительно этой первой трагедии Нарежного, так как не считаем возможным долее распространяться о ней. Простая передача содержания «Кровавой ночи», в сравнении с содержанием названных трагедий, была-бы слишком утомительна для читателей, а с другой стороны, бессвязные выдержки из трагедии, написанной стихами и занимающей более ста страниц, не дали-бы понятия о целом. Быть может со временем будет издано полное собрание сочинений нашего первого, по времени, романиста, которые имеют безусловное литературно-историческое значение, и тогда это юношеское произведение его займет между ними не последнее место. [493]

V.

10 октября 1801 года, В. Т. Нарежный, как сказано в его аттестате, «по прошению от университета уволен с обязанием дабы он в праздности не был, а явился к определению в елужбу, куда следует» (см. прил. V). Эта оговорка объясняется тем, что Нарежный уже с 3 октября значился на службе «у письменных дел» при будущем правителе Грузии Коваленском, который по случаю своего назначения вербовал для себя многочисленный штат чиновников. Весьма возможно, что сам Коваленский обратился в московский университет с приглашением желающих последовать за ним на Кавказ, тем более, что такие приглашения были тогда в обычае, и студенты вообще охотно принимались на службу в разные правительственные учреждения.

По всем данным, Нарежный прибыл в Тифлис за несколько месяцев до открытия «верховного грузинского правительства», вместе с другими чиновниками, его будущими сослуживцами, которые были набраны случайно, «без всякого разбора», и на первых-же порах должны были произвести на него такое-же неблагоприятное впечатление, какое произвели многие из них на местных жителей своим неприличным поведением. Также нерадостны были для Нарежного слышанные им отзывы об его будущем начальнике Коваленском, который, еще недавно исполняя должность уполномоченного министра при дворе последнего грузинского царя Георгия XII, возбудил против себя общее недовольство в Тифлисе своею бестактностью, пренебрежением к местным обычаям, алчностью, властолюбием и пронырством, вследствие чего и был отставлен от места императором Павлом I, в августе 1800 г.

Между тем, генерал Лазарев, председатель «временного правления» в Тифлисе, желая дать занятие вновь прибывшим чиновникам, решился впредь до объявления манифеста «о присоединении Грузии к России» открыть гражданские суды в Гори, Кизихе (Сигнахе) и Телаве. Неизвестно, был-ли тогда причислен Нарежный к канцелярии «временного правления» или к одному из упомянутых судов, но, во всяком случае, в течении нескольких месяцев до прибытия Коваленского в Тифлис он имел полную возможность ознакомиться с состоянием раззоренной страны, крайним невежеством господствующего класса и общею безурядицею, оставлявшею широкое поле для всевозможных злоупотреблений. Если в это время Нарежный тяготился условиями своей новой жизни, всем виденным [494] и слышанным, то с открытием «верховного грузинского правительства» и получением определенной должности в Тифлисе (занимаемой им в течении одного года с 18 мая 1802 по 14 мая 1803) для него наступила пора еще больших испытаний, которые он изобразил в своем романе «Черный год или горские князья».

Не смотря на грубую первобытную форму и все недостатки, это своеобразное произведение В. Т. Нарежного представляет для нас интерес, как наш первый самобытный сатирический роман, в нынешнем значении слова. Хотя автор, повидимому, употребил все усилия, чтобы замаскировать сатиру, но, тем не менее, его роман, при верном изображении быта и нравов мелких горских князей, дает наглядное понятие о положении края, общем невежестве, издавна существовавших злоупотреблениях, бесправии и еще худших порядках, наступивших в первые месяцы русского владычества на Кавказе, вследствие обратного выполнения гуманных предначертаний императора Александра I.

Но здесь мы необходимо должны сделать отступление, потому что смысл романа Нарежного «Черный год или горские князья» только тогда будет понятен для нас, если мы, на основании оффициальных данных и трудов, написанных по достоверным источникам и подлинным документам 27, представим себе в общих чертах положение Грузии накануне ее присоединения к России и при открытии «верховного грузинского правительства». Только при этом условии мы считаем возможным разбор сатирического романа Нарежного, потому что получим материал для сравнения и будем в состоянии указать аналогию между действительными событиями, происходившими в Грузии, и теми, которые изображены в романе, а также увидим, в какой степени впечатления, пережитые самим романистом, отразились на его произведении.

Удельно-феодальная Грузия, вследствие долгого господства крепостного права и всякого бесправия, дошла при своих последних царях до полного внутреннего разложения и анархии. Каждый из многочисленных царевичей распоряжался также бесконтрольно в своем уделе, как князья и дворяне в своих владениях, и безнаказанно раззорял крестьян для своей наживы. Поместья и земли переходили из рук в руки, потому что право поземельной собственности не существовало даже у высшего класса. Правосудие было словесное; все должности наследственные и без жалованья; поэтому, каждый кормился от получаемых доходов, т. е. самовольно назначаемых поборов, и грабил сколько мог. Власть царя была бессильна [495] против злоупотреблений, хотя и считалась неограниченною, потому что его повеления, в большинстве случаев, плохо или вовсе не исполнялись. Малочисленное грузинское войско не могло служить поддержкою царской власти: пехота, набираемая из поселян, подобно войску князя Кайтука, в сатирическом романе Нарежного, за немногими исключениями, была вооружена палками и дубинами; только в коннице, куда поступали лица привиллегированного сословия, встречались хорошие и храбрые наездники. Также ненадежно было наемное войско, составленное из лезгин, которые своими бесчинствами еще более увеличивали общую безурядицу.

К довершению бедствий, Грузия подвергалась частым нападениям окружавших ее горских народов, которые производили опустошения своими набегами и ежегодно уводили значительное число пленных. Затем постоянно предстояла опасность нашествия со стороны сильных соседей, Персии и Турции, против которых не могло бороться ослабевшее государство, сохранившее только тень прежнего величия.

Хотя в Грузии издавна существовал обычай, что престол переходил к старшему сыну, но так как относительно этого не было никакого законоположения, то каждая перемена правления служила поводом для всевозможных происков со стороны других царевичей, цариц и их приверженцев. To-же повторилось в начале 1798 года, при вступлении на престол царя Георгия XII, правление которого началось при самых неблагоприятных условиях.

Страна еще не успела оправиться после последнего персидского вторжения 1795 года. Тифлис представлял груды развалин; только две улицы оставались свободны для проезда, и то по обеим сторонам были разрушенные дома; жители, бежавшие от неприятеля, рассеялись в разные стороны, так что, по выражению самого Георгия, «подданные и царь друг друга сыскать не могли». Участь тех, которые возвратились в свои раззоренные селения, была незавиднее уведенных в плен: хотя они вновь занялись земледелием, но следы опустошения были всюду; ограбленные жилища, уничтоженные поля были причиною, что хлеба едва хватало для местного населения.

Обеднение было всеобщее и настолько-же коснулось господствующего сословия, как и низших классов народа; Грузии, более чем когда-нибудь, грозила опасность пасть жертвою внутренних и внешних врагов. Быть может, спасение было еще возможно для нее, но слабый и болезненный Георгий XII видел единственный исход в посторонней помощи. После многих колебаний, он обратился к императору Павлу I с просьбою: а) о принятии Грузии под [496] покровительство России; b) об утверждении грузинского престола за ним и его сыном и наследником Давидом, и c) о присылке в Тифлис российских солдат с оружием и со всею принадлежностью.

Прошло несколько месяцев в напрасном ожидании каких-либо известий из Петербурга, и только 23 февраля 1799 г., в ответ на просьбы царя и его уполномоченных, повелено было приготовить егерский полк Лазарева к выступлению в Грузию; в то-же время, для удобства сношений, статский советник Коваленский назначен был уполномоченным министром при дворе грузинского царя. При этом, помимо разных частных инструкций, Коваленскому сделано было внушение, что его «собственное поведение и всей его миссии должно было клониться к приобретению доверенности и любви грузинского народа и к доказательству расположения к нему русского правительства». Но никакие внушения и инструкции не могли быть обязательными для человека, который, при врожденной бестактности, руководился только своими личными корыстными и властолюбивыми целями. Еще на пути из России в Грузию, весною 1799 г., как видно из актов, собранных покойным Ад. П. Берже и изданных кавказскою археографическою комиссиею (т. II), Коваленский, «переезжая горы Кавказские, встретившись с послами от грузинского царя, в Россию отправленными, не сохранил пристойности, и повелительным образом им приказал возвратиться, а к царю Георгию написал, что если послов своих его величество у себя не удержит до его прибытия, то он сам вернется в Россию и войскам то-же учинить повелит. Царь оробел и огорчение в сердце его запечатлелось»… Не менее этого министр удивил всех своим поведением по прибытии в Тифлис: царь ежедневно посылал к нему наведываться о здоровье, изъявляя этим, что желает принять его; но Коваленский давал один ответ, что «здоров». Наконец, рассудил он явиться к царю, но предварительно послал сказать, чтобы для него изготовлены были кресла, затем вошел в аудиенц-залу в шубе, теплых сапогах и в дорожной шапке. При этом, не довольствуясь тем, что «кресла, для него изготовленные, стояли на приличном месте, придвинул он их пред самого царя и сел на оные так, чтобы касаться ногами своими ног царских. В разговоре с царем умеренность соблюдал весьма мало, напоминал ему часто о себе, что он лицо государя. По окончании аудиенции, был он у царицы, супруги царской, в том-же наряде... Стоя против ее величества и посмотрев на часы, сказал, что, по обыкновению российскому, полдень называется адмиральским часом, и что время пить водку; царица велела подать водки и аудиенция этим кончилась...». [497]

Также бестактно было поведение Коваленского относительно Лазарева, начальника русского отряда в Тифлисе, который, по своему открытому и честному характеру, составлял полную противуположность с ним. Вместо того, чтобы оказать возможное содействие в продовольствии войск, которое было крайне затруднительно, в виду общего обеднения страны и безурядицы, русский уполномоченный министр сразу встал во враждебные отношения с Лазаревым, наговаривал на него дарю, хлопотал только об увеличении собственных доходов и расширении власти, заявлял претензии, что ему не отдаются воинские почести и пр. Лазарев писал о происходившем в Моздок, инспектору кавказской дивизии, генералу Кноррингу, и настаивал на необходимости его прибытия в Тифлис; но этот, подобно астраханскому хану Самсутдину в романе Нарежного, не двигался с места и, не разобрав дела, принял сторону Коваленского, не смотря на явные и несогласимые противоречия в его донесениях.

12 декабря 1799 г. совершилась церемония передачи присланных из Петербурга знаков царского достоинства Георгию XII, при многочисленном стечении народа. Коваленский, быть может, вследствие почета, который в это время был оказан ему, как русскому министру, ничем не нарушил происходившего торжества, но затем опять вернулся к прежнему способу действий.

При всяком удобном случае он оскорблял царя Георгия и его приближенных своим высокомерием, пренебрежением к известным обычаям, заводил ссоры со всеми, восстановлял одних против других. В то-же время Коваленский старался, с помощью взяток, склонить царицу и некоторых из наиболее влиятельных лиц убедить Георгия «ходатайствовать перед русским императором об оставлении его (Коваленского) министром в Тифлисе, с заявлением, что никого другого на этом месте царь не желает. К тому-же склонял он и армян льстивыми обещаниями...» Таким образом, в короткое время, Коваленский настолько раздражил грузинского царя своим поведением и заслужил общее нерасположение, что слухи об этом дошли до Петербурга, и 3 августа 1800 года последовал высочайший рескрипт «об отозвании статского советника Коваленского из Тифлиса, со всеми чиновниками, при нем находящимися».

Любопытно, что по этому поводу русский уполномоченный министр при грузинском дворе, подобно «мудрому» визирю Шамагулу, изображенному в романе Нарежного «Черный год или горские князья», имел смелость называть свой неприличный образ [498] действий политикою и приписывать свои неудачи посторонним причинам 28.

В это время в Петербурге уже находились послы, тайно отправленные царем Георгием, который, в виду своей неизлечимой болезни, решился просить императора Павла I «о принятии Грузии в подданство России». Переговоры и на этот раз тянулись несколько месяцев, и только 22 декабря 1800 г. был подписан в Петербурге манифест о присоединении Грузии к России, а шестью днями позже скончался в Тифлисе царь Георгий, не дождавшись вести об исполнении своего заветного желания.

После его смерти тотчас-же начались в Грузии смуты, возбуждаемые сыновьями и братьями Георгия XII, между тем как сын и наследник его, Давид, поспешил захватить престол в свои руки. Лазарев, не получая никаких инструкций, не мог воспрепятствовать этому, хотя царевич Давид, заняв престол, вел себя как молодой князь Кайтук, поставленный в те-же условия в романе Нарежного «Черный год или горские князья». Он окружил себя людьми, «которые, по отзыву Лазарева (в письме от 2 марта 1801 г.), никакого внимания не заслуживали, и видя, что правление их не долго будет, старались всячески развращать его и набивать карманы; он-же немного невоздержан в питье, то они и находят удобный случай его заводить»...

При таком положении дел можно было ожидать новых и еще больших беспорядков, и Лазарев, несколькими днями позже (от 12 марта), писал Кноррингу: «Весьма нужно, чтобы решительное воспоследовало положение, дабы уже все знали, чему держаться, а без сего все еще между страхом и надеждой. Кто поумнее, те понимают, но притворяются непонимающими; кто-же простее, те совсем не понимают, сколько я им ни толкую»…

Но последовавшая в это время кончина императора Павла I и воцарение Александра I еще более замедлили решение вопроса об окончательном присоединении Грузии; только в мае сделано было распоряжение об удалении царевича Давида и назначении временного правительства, под председательством Лазарева.

Наконец, 12 сентября 1801 года, подписан был манифест, по которому уничтожалось грузинское царство и повелено учредить [499] так называемое «Верховное грузинское правительство». Главнокомандующим в Грузии и на кавказской линии назначен уже известный в Тифлисе генерал-лейтенант Кнорринг, которому поручено было «устроить на прочном основании благоденствие Грузии и во всем сообразоваться с нравами, обычаями и умоначертаниями грузинского народа», а гражданским правителем назначен действ. ст. сов. Коваленский, бывший министр при дворе последнего грузинского царя Георгия XII. Но тот и другой медлили своим приездом, так что многочисленный штат чиновников нового правителя Грузии, к которому принадлежал В. Нарежный, прибыл в Тифлис, как упомянуто выше, несколькими месяцами раньше его.

Таким образом, Нарежному пришлось увидеть Грузию в последние моменты ее самобытного существования, с ее полуазиятскими порядками и бесправием. Он познакомился с местными обычаями, узнал быт и нравы мелких владетельных князей, которые послужили основою его романа «Черный год или горские князья» и прикрытием сатиры, настолько-же направленной против старых, как и новых, еще больших, злоупотреблений, введенных с открытием «Верховного грузинского правительства». В это время в Тифлисе уже были известны в общих чертах условия, на каких Грузия присоединялась к России, и так как они не соответствовали общим ожиданиям, то возбудили много толков среди местного населения, которые несомненно были известны Нарежному и заставили его глубже вдуматься во все виденное и слышанное. Перед ним открылся широкий реальный мир, с новыми для него сложными задачами, и заставил его отрешиться от поэзии, отвлеченных фантастических образов и блуждания от одной формы к другой, которым отличаются его первые юношеские опыты.

Наступил 1802 год. Все оставалось в том-же неопределенном положении, и только 9 апреля, на страстной неделе, Кнорринг, в сопровождении Коваленского и многочисленной свиты, торжественно вступил в Тифлис, а через три дня в церквах был прочитан манифест о присоединении Грузии к России. Но при этом всех поразил способ приведения покорного народа к присяге. Кнорринг велел окружить Сионский собор войсками, аки штурмом, по выражению одного из очевидцев, и арестовал некоторых князей, которые спешили выйти из церкви, чтобы избежать насильственной присяги 29.

Поведение главнокомандующего привело в уныние грузин, не ожидавших ничего подобного, и в народе начался ропот. Но решительные меры следовали одни за другими: у царицы Марьи, вдовы [500] Георгия XII, отобраны были царские регалии, присланные императором Павлом I; затем, при раздаче орденов особам царского дома, одному из царевичей следовало получить орден св. Анны, но грамота, по ошибке, была написана на орден св. Александра Невского, и Кнорринг бесцеремонно вытребовал назад эту грамоту, чем глубоко оскорбил царевича, и проч.

Тем не менее, в течении апреля и в первых числах мая, вся Грузия присягнула русскому императору, а 7 мая комендант Тифлиса, с барабанным боем и музыкою объявлял на открытых местах и площадях города о предстоящем открытии «Верховного грузинского правительства», которое последовало на следующий день с особенною торжественностью. По окончании церемонии, Кнорринг уехал в Георгиевск, а в Тифлисе остались Коваленский и Лазарев, которому теперь предстояла второстепенная роль, между тем как лица грузинского царского дома навсегда устранялись от правления.

Вновь учрежденное «Верховное грузинское правительство» было теперь главным судебным и законодательным местом в стране; оно состояло из советников экспедиций, под председательством правителя Грузии, Коваленского. Вторую инстанцию составляли четыре экспедиции, действовавшие на основании общих губернских учреждений: a) дел исполнительных, b) казенных и экономических, c) уголовных и d) гражданских дел.

Одновременно с учреждением верховного грузинского правительства в Тифлисе, остальная Грузия была разделена на пять уездов, из которых три в Карталинии: Горийский, Лорийский и Душетский, и два в Кахетии: Телавский и Сигнахский. В каждом уезде, помимо коменданта, казначея, полициймейстера и проч., учреждены уездный суд и управа земской полиции, с капитан-исправником во главе и двумя заседателями (с правом тогдашних уездных и нижних судов в России). Все эти присутственные места были открыты в городах означенных уездов, исключая Лори, которое в те времена еще не было заселено, и поэтому решено назначенные туда присутственные места учредить в Тифлисе 30. [501]

Таким образом, Нарежный, получив место секретаря дорийской управы земской полиции, остался в Тифлисе и мог шаг за шагом следить за водворением новых порядков и деятельностью правителя Грузии.

На первых-же порах сказалось неудобство применения в Грузии совершенно чуждых для нее русских учреждений, которое было тем ощутительнее, что при открытии их не было принято никаких мер, чтобы познакомить местное население с новыми порядками. Все были в полном неведении относительно пределов власти и обязанностей земских чиновников, комендантов и других должностных лиц, а правитель Грузии своими инструкциями и объяснениями еще более увеличивал происходившие недоразумения. В то-же время недостаток лиц, знающих одновременно русский и грузинский язык, не замедлил отразиться на ходе дел в присутственных местах: проситель и чиновник не понимали друг друга; оффициальные бумаги, переведенные с одного языка на другой, состояли большею частью из бессмысленного набора слов, и грузины, выходя из судов, не знали подчас, в чью пользу решено то или другое дело.

К этому неизбежному и неумышленному злу и беспорядкам вскоре присоединились и другого рода злоупотребления. Корень их, главным образом, заключался в праве, предоставленном Кноррингу и Коваленскому «изменять по своему усмотрению правила и инструкции, на основании которых должны были действовать местные управления», хотя это было сделано правительством с благою целью не стеснять означенных лиц буквальным исполнением данных предписаний.

С отъездом главнокомандующего, Коваленский остался полновластным правителем Грузии и поспешил раздать все видные ц выгодные должности своим родственникам или людям, которые могли быть послушными орудиями его целей. На том-же основании происходило обязательное, в силу манифеста, назначение грузинских князей и дворян в состав управления. При этих условиях злоупотребления и беспорядки были неизбежны, и они начались со дня открытия «Верховного грузинского правительства».

Сам Коваленский почти никогда не бывал в присутствии; его примеру следовали и советники экспедиций; все дела поступали в домашнюю канцелярию правителя, что давало ему полную возможность эксплуатировать вновь присоединенную страну в свою пользу и по собственному усмотрению. Дом правителя был центром, откуда рассылались повеления по всей Грузии, распоряжения об арестах, [502] конфискации имущества, «обвещения» жителям Карталинии и Кахетии о сборе податей. Хотя, по манифесту 12 сентября 1801 года, «все вносимые подати, за покрытием издержек на содержание правления, следовало употреблять в пользу жителей, на восстановление раззоренных городов и селений», но в действительности собираемые подати шли только на содержание правления или, точнее, самого правителя, его родственников и других сообщников.

Между тем, остальные гражданские чиновники по несколько месяцев не получали жалованья, так что некоторые из них, не имея приличной одежды и обуви, перестали являться на службу. В том-же положения были и канцелярские служители, хотя на их содержание назначена была особая сумма; между нами были, повидимому, и такие, которые значились только на бумаге, судя по тому, чти в уголовной экспедиции, во все правление Коваленского, не было вахмистра и сторожа, вследствие чего не мелись и не топились комнаты.

Никто не заботился о приведении в известность доходов страны; в казенной экспедиции, со дня ее открытия, ни разу не производилась поверка денежных сумм. Казна хранилась без караула, на квартире Бегтабекова, богатого тифлисского купца, выбранного в казначеи самим Коваленским, что значительно упрощало для последнего пользование казенными деньгами. Не довольствуясь этим, правитель Грузии вошел в сделку с тем-же Бегтабековым для искусственного понижения ценности червонцев, которыми производилось жалованье войскам, затруднив размен их на серебро, вследствие чего необходимые товары и жизненные припасы сразу поднялись в цене, что особенно тяжело отразилось на русских солдатах.

Таким образом, Коваленский в данном случае, подобно визирю Шамагулу в первой части сатирического романа Нарежного, выказал себя не менее ловким финансистом, как некогда политиком при дворе грузинского царя Георгия XII. Другая крупная его спекуляция заключалась в том, что он вознамерился скупить по дешевой цене всю шерсть в Грузии, чтобы сбыть ее с выгодою на суконную фабрику, которая в это время строилась в Тифлисе, и приобрел таким образом до 15,000 пудов и т. д.

Естественно, что произвол и злоупотребления, которые позволял себе Коваленский, служили примером и поводом для такого-же произвола и злоупотреблений со стороны остальных высших и низших чиновников. Они, в свою очередь, позволяли себе всякие, хотя и более мелкие поборы и всевозможные притеснения жителям: [503] при случае, увозили женщин и девушек из селений; но своим прихотям брали подводы и лошадей, не платя прогонов, и пр. Правила, изложенные в инструкции управе земской полиции, большею частью оставались без выполнения. Так, например, несмотря на постановление о производстве следствия на месте происшествия, бывали примеры, что жителей хватали по одному подозрению и отправляли в Тифлис с связанными руками и веревками на шее. Между прочим, два брата из грузинских дворян подали жалобы, что секретарь Душетского нижнего суда обидел их «не токмо ругательствами, но и побоями».

Грузинам приходилось молча переносить все; жалобы их оставались без последствий, «ибо куда ни обращались они — везде находили или родственников Коваленского, или его приверженцев, коими он наполнил Верховное правительство».

Хотя над Коваленским был учрежден высший контроль, в лице начальника кавказской линии и главнокомандующего Кнорринга, но этот, проживая в Кизляре и Моздоке, относился безразлично к тому, что делалось в Тифлисе, и ограничиваясь письменными сношениями, не заботился о том, насколько выполнялись его резолюции. При этом последние не всегда были применимы на практике, как видно, между прочим, из случая, приводимого Ад. П. Берже.

Лазарев, пользуясь приездом Кнорринга в Тифлис, обратился к нему с следующим вопросом: «Как многие чиновники имеют места, единственно для собственного пропитания им служащие, и берут со вверенных им частей деньги и вещи без всякого человечества, отчего все жители Грузии весьма претерпевают, то, дабы жители, а равно чиновники, никаких нужд не претерпевали, то как поступить в сем случае?» Кноринг дал на это такой ответ: «Чиновникам пользоваться содержанием по прежнему, но не допускать злоупотреблений»... 31.

Таким образом, Кнорринг, по равнодушию или непониманию возложенной на него задачи, если является не прямым участником происходивших злоупотреблений, то, во всяком случае, он в значительной мере способствовал им, вследствие своего бездействия и безграничного доверия к Коваленскому и его соумышленникам.

При этих условиях, ни одно из повелений императора Александра I не было выполнено, и естественно, что грузины, не понимая настоящей причины своих новых бедствий, стали относиться с явным недоброжелательством к русскому правительству. В разных местах начались волнения, которыми цесаревичи не замедлили воспользоваться для своих целей; в то же время соседние [504] горские народы возобновили свои набеги на беззащитные селения. Особенно сильные беспорядки происходили в Кахетии и приняли характер открытого неповиновения властям.

Лазарев, узнав об этом, приехал к Коваленскому, чтобы посоветоваться с ним относительно мер к умиротворению края, но Коваленский и в данном случае остался верен себе:

— «Опасаться нечего, возразил правитель Грузии; — если-бы и в самом деле мятеж возник, то, по моему мнению, нельзя иметь удобнейшего случая к получению наград, за усмирение быть могущих. Потому желательно, чтобы что-нибудь случилось»... 32.

Между тем, вести о происходившем в Грузии достигли Петербурга. Император Александр I признал необходимым немедленно отозвать от управления краем генерала Кнорринга, сменить Коваленского и назначить главнокомандующим на Кавказе кн. Цицианова, человека с сильным характером и испытанной честности, с правом поступить с бывшим правителем Грузии по своему усмотрению. Но кн. Цицианов встретил неожиданное сопротивление со стороны Ковалевского, который намеренно тянул дело, и все требования кн. Цицианова оставлял без ответа, «предоставляя ему самому разобраться в хаосе бездействия и злоупотреблений «Верховного грузинского правительства».

В. Нарежный не дождался конца этой борьбы и последовавшего затем суда над Коваленским и, получив увольнение от службы, 14 мая 1808 года, выехал из Тифлиса. Так кончился тяжелый для него год службы на Кавказе, изображенный им в его сатирическом романе «Черный год или горские князья»... 33.

VI.

Роман Нарежного «Черный год или горские князья», по общему характеру и сложной любовной завязке, принадлежит к упомянутому нами (во втором очерке) разряду романов с приключениями, по множеству всяких невероятных похождений, с вставными случайными нравоучениями и с благополучною неправдоподобною развязкою. Но в то-же время роман Нарежного резко отличается от этого рода русских романических произведений XVIII века тенденциозностью, неизбежною в сатире, а также верным изображением местности, нравов и обычаев описываемой страны. Хотя автор в этом отношении позволяет себе под-час разные фантазии в духе времени, но, во всяком случае, [505] этнографический элемент романа тем более имеет значения, что все слова, названия и обычаи, непонятные для русской публики, объяснены в примечаниях. Мы коснемся преимущественно сатирической части «Черного года», которая тем более заслуживает внимания, что это, насколько нам известно, первая попытка самобытного сатирического романа в нашей литературе.

Главным действующим лицом в романе «Черный год или горские князья» является молодой осетинский князь Кайтук, от лица которого ведется весь рассказ. Автор изобразил в нем тип кавказского владетельного князя, простодушного и невежественного, но гордого своим высоким происхождением, «обширными владениями, имевшими около двадцати стадий в окружности, подданными, которых было не менее ста домов, имуществом, состоящим из горских лошадей, рогатого скота и двух верблюдов».

Верховный жрец местных богов, Маркуб, предсказал при рождении князя Кайтука, что двадцать пятый год его жизни будет для него черным годом, во время которого его постигнут разные бедствия. Действительно, на второй-же день своего двадцатипятилетия князь Кайтук лишился отца и вступил на престол; но он не считал второе событие особенно бедственным для себя, и поэтому отнесся презрительно к предостережениям верховного жреца, который, напомнив ему о «черном годе», предлагал средства искупления.

Также высокомерно принял князь Кайтук посла великого тибетского Далай-ламы, уважаемого во всей Азии, который явился к нему с требованием ежегодной дани для своего владыки, обещая, что в этом случае бессмертный Далай-лама дозволит ему «делать что угодно, не опасаясь мщения ни от богов, ни от человеков: смело отнимать у подданных дочерей, грабить светлейших князей, присвоивать себе их владения» и пр., и грозил, в случае непослушания, вечным проклятием. Но вместо установленного обычаями почетного приема посла и подарков, князь Кайтук, не помня себя от гнева, соскочил с высоких козел, покрытых пестрым ковром, которые служили ему престолом и, «отвесив дюжину ударов в спину посла, велел страже проводить его плетьми до границы осетинских владений». Верховный жрец, сурово смотревший на эту сцену, стал было доказывать беззаконие подобного поступка с послом «первого жреца в подсолнечной», но князь Кайтук приказал вытолкать его в шею...

Здесь автор, повидимому, рисует первые моменты водворения [506] русского господства в Грузии, которые были ознаменованы, как мы видели выше, таким-же полным пренебрежением ко всем местным обычаям и понятиям народа, в виде насильственной присяги, арестов и бесцеремонного обращения с лицами царского грузинского дома.

После упомянутых подвигов, князь Кайтук, подобно правителю Грузии, Коваленскому, тотчас-же приступил к назначению сановников и устройству «великокняжеского двора своего».

«Он начал с того, что, в подражание великолепному астраханскому хану Самсутдину, одного из вельмож двора своего нарек визирем или верховным министром, другаго сардаром — военачальником, третьего наэиром — казнохранителем. Первый отправлял дела внутренние и заграничные, второй предводительствовал войском, третий заведывал государственными доходами и расходами».

Каждое утро князь Кайтук посещал чертог совета, где его ожидали означенные советники с знатнейшими подданными. С его появлением начиналось приготовление шашлыка и вкушение просяной водки, что, очевидно, служит опять-таки пародиею на домашний способ ведения дел Коваленским, который, вероятно, никогда не изменял адмиральскому часу, судя по тому, что на первой-же аудиенции у грузинской царицы, как мы указывали выше, в определенное время потребовал себе водки. Во всяком случае, в романе Нарежного, все заседания совета князя Кайтука начинаются завтраком и сопровождаются обильными излияниями водки, которая оказывает самое благотворное действие при решении дел.

Визирь Шамагул занимает первое место в совете и, в качестве ловкого политика, является наставником своего повелителя, «в высоком искусстве управлять мудро подвластными народами». Хотя автор нигде не придерживается фотографической точности и, рисуя общий характер тогдашнего управления Грузии, попеременно выводит на сцену князя Кайтука и визиря Шамагула, но в лице последнего преимущественно изображен сам Коваленский. Визирь Шамагул живо напоминает правителя Грузии своим пренебрежением к местным обычаям, нововведениями, имевшими целью умножение казны княжеской, и особенною изобретательностью в данном направлении, между тем, как князь Кайтук только послушное орудие в руках визиря.

Во всех затруднениях молодой князь обращается к визирю Шамагулу, который, находя, что «в важных случаях медленность пагубна», неизменно произносит быстрое решение. Так, например, [507] верховный жрец, вследствие нанесенной ему обиды, велел запереть храм, в котором должно было совершаться поклонение богам; знаком наложенного запрещения служила нагайка, положенная у порога. В первую минуту князь Кайтук, видя уныние собравшейся толпы, пришел в замешательство, но тут-же, по совету визиря, приказал выломать двери храма, сам облачился в одежду верховного жреца и вместо него отправил служение в честь богов Макука и Кукама.

По окончании церемонии, князь Кайтук, в оправдание принятой им меры, поручил своему визирю объявить народу в тоне упомянутых «обвещений» Коваленского, что «вера, им принимаемая, клонится ни к чему иному, как только к возвеличению во всей подсолнечной славного имени осетинцев, под правлением его благоденствующих; ко вразумлению народов соседних, к уверению народов отдаленных, что с сим поступком нераздельно соединены честь, слава и счастие его народов, и пр. (ч. I, стр. 28—29),

В тот-же вечер, во время пиршества, когда все гораздо были веселы, князь спросил своих советников: каким-бы образом пред взором потомства увековечить память незабвенного дня сего? Все принялись усердно думать, но, по обыкновению, ответил один визирь Шамагул, и заявил, что так как нагайка, лежавшая у дверей храма, была главною причиною случившегося, то не благоугодно-ли будет князю «учредить, по примеру некоторых владетелей, особенный орден, и наименовать оный орденом нагайки... Сим, добавил он, — приобретешь ты почтение от потомства, яко первый изобретатель такого общеполезного заведения и передашь в сохранение ему свое имя».

Это предложение привело в такой восторг князя Кайтука, что он, назвав визиря «величайшим из политиков во всех ущельях Кавказа», объявил, что на целых три дня увольняет его от присутствия в совете. Здесь, повидимому, заключается намек Верховное на грузинское правительство, где члены совета, следуя примеру Коваленского, под разными предлогами, избавляли себя от необходимости присутствовать на заседаниях.

Затем автор изображает в каррикатурном виде княжеский суд над молодым горцем Науром, где половина пени вносится в казну князя, «в вознаграждение той скуки, какую ему довелось терпеть при разборе дела». Тем не менее, князь Кайтук убежден, что все идет прекрасно, и заявляет, что «весь народ доволен его судами, а вельможи не могут нахвалиться его угощениями».

Но вскоре его душевный покой нарушен: он влюбляется [508] в прекрасную Сафиру, дочь соседнего князя Мирзабека, и узнает, к своему величайшему огорчению, что она помолвлена за молодого князя Кубаша; но визирь Шамагул, считая, что «для истинного политика нет ничего невозможного», советует своему повелителю захватить обманом нареченного жениха Сафиры и засадить в землянку. План этот выполнен настолько успешно, что таинственное исчезновение князя Кубаша не возбудило ничьих подозрений 34. Князь Кайтук хотел воспользоваться удалением соперника, чтобы возобновить сватовство; но визирь убедил его повременить с этим делом, пока не поспеют орденские нагайки, говоря, что он тогда сам отправится к князю, вручит ему знаки ордена и поднимет вопрос о браке.

Наконец, из Моздока, (местопребывание главнокомандующего Кнорринга), явился посланный «с прекраснейшими в свете нагайками». По этому случаю собрался Верховный совет и были прочтены статьи вновь учреждаемого ордена, сочиненные визирем. Князю Кайтуку особенно понравилась 11-я статья устава, по которой всякий кавалер, получивший знаки ордена, должен был внести в княжескую казну десять юзлуков 35, и тут же велел прибавить 12-ю статью, что «князь властен жаловать одного и того же человека кавалером столько раз, сколько государственная польза того потребует»...

На следующее утро «звуки труб и бубнов» возвестили начало великого торжества открытия ордена нагайки, которое должно было произойти на косогоре перед дворцом, в присутствии всего народа. Торжество это в романе, по общему характеру, служит, повидимому, пародиею на церемонию открытия верховного грузинского правительства, насколько можно судить по современным описаниям.

По прибытии князя и его советников, визирь прочел во всеуслышание устав ордена, с прибавлением 13-й статьи, придуманной им ночью, «во время бессонницы», где изложены были преимущества кавалеров ордена перед не-кавалерами, которые несомненно представляют пародию на незаконные привиллегии, которыми [509] пользовались родственники и приверженцы Коваленского, к ущербу остальных жителей. При этом, в романе «не-кавалерам вменялось в обязанность переносить безропотно всякие несправедливости и притеснения от кавалеров ордена, под страхом пени; но по уплате «двойного против устава количества юзлуков, они могли исходатайствовать и себе от князя орден, и тогда свободно пользоваться общими правами».....

Затем князь приступил к собственноручной раздаче орденских нагаек. Один визирь с веселым лицом выгнул спину и, приняв дюжину ударов, которые по уставу были обязательны для каждого действительного члена ордена, внес положенные деньги. Остальные молча последовали его примеру, хотя с видимым неудовольствием. Но страженачальник Башир оказал открытое сопротивление, говоря, что не имеет охоты «платить десять юзлуков за безделицу, которая с доставкой обошлась не более одного». Князь Кайтук, разгневанный подобной дерзостью со стороны подданного, объявил, что если страженачальник «не хочет добровольно иметь честь быть кавалером и дать в казну десять юзлуков, то он считает обязанностью насильно почтить его этим отличием», — и тут-же отдал приказ пригнать из его сараев пять самых жирных баранов. Затем началось пиршество, которое продолжалось до глубокой ночи.

Прошло довольно много времени после этого события, «неслыханного на горах кавказских», и князь Кайтук отправил послов с орденскими нагайками к двум соседним князьям Мирзабеку (отцу Сафиры) и Кунаку (отцу пропавшего князя Кубаша). Но вместо благодарности за оказанную им честь, «непросвещенные» князья, приняв за личное оскорбление посылку орденской нагайки, не только употребили ее как орудие для наказания, но еще приказали выпроводить обоих послов за границу своих владений.

Князь Кайтук пришел в бешенство от такого неожиданного исхода своего посольства и поклялся, что «это не пройдет даром бездельникам и что он подумает на досуге о способе отомщения». Но так как он сам не мог «придумать ничего путного», то на следующее утро, явившись в совет, предложил своим вельможам решение вопроса. Мнения их разделились: один визирь Шамагул доказывал необходимость кровопролитной войны, рассчитывая, что его дело визирское и он должен воевать политически, т. е. языком; остальные советники были против войны, «смекнув, вероятно, что приятнее есть шашлык и запивать водкою, чем напрасно проливать кровь свою и чужую». На их стороне был храбрый военачальник Бектемир, который, при своем мирном [510] характере, ненавидел войну, и заявил, что по его мнению, нужно последовать примеру просвещенных народов, у которых, «если выйдет распря, то прежде объявления войны половина, почитающая себя обиженною, сносится с другою и требует возможного удовлетворения»...

Предложение это было с радостью принято князем, но оказалось бесполезным, потому что вслед затем пришло известие, что князь Кунак «начал иметь подозрение на князя Кайтука в погублении сына его Кубаша», а потому приготовился отомстить за эту обиду и уже собрал до пятидесяти человек вооруженных ратников».

Советники оторопели при такой неожиданной новости и смиренно ожидали решения князя, который «по довольном размышлении, надувал для важности щеки и, представя себя охриплым, сказал: «Для меня столь-же опасен Кунак, как моя цепная собака... Но вот обстоятельство, заставившее меня позадуматься: воин объявил, что у Кунака все ратники вооружены исправно, а наши почти все, кроме орденских нагаек, ничего не имеют... А где возьмем оружие? У меня в казне крайнее оскудение, ибо я поновил храм богов, княжеский дворец и жреческое облачение. Посудите, чего все это стоило, не говоря уже о вседневном домашнем расходе»...

Положение было довольно затруднительное, но обычная изобретательность не изменила визирю и в данном случае. Он поспешил успокоить князя обещанием «умножить казну его седмерицею», и, оставшись наедине с ним, изложил свой план: «Изволь выслушать, сказал визирь, — с каждого кавалера получаешь ты по уставу десять юзлуков, а у тебя остается еще в запасе тридцать нагаек. Завтра произведем столько-же новых рыцарей, а старых лишим ордена, дабы через два часа опять раздавать оные и получать подать... Так судит визирь Шамагул, так должна судить здравая политика и так она всегда судила» (ч. I, стр. 118).

На следующий день мудрый визирь приступил к осуществлению своего плана. При этом некоторых насильно посвящали в рыцари, и за неплатеж брали козлов и баранов, а страженачальник за свое упорство, сверх того, получил дюжин пять ударов в спину. «В народе родился ропот; но князь Кайтук мало о том заботился, особливо видя, что княжеская его казна гораздо растолстела».

Затем следовали неудачи: князь Кунак согласился дать перемирие только на три дня, а воины, посланные для закупки и кражи оружия, вернулись с пустыми руками.

Князь Кайтук был сильно опечален этим, но, по совету [511] визиря, велел немедленно собраться всем, которые способны носить оружие, объявил им о предстоящей войне и, отдав приказ взамен оружия вооружиться дубинами, обещал после победы дать им дозволение «три часа грабить княжество Кунака, делать кому заблагорассудится насилия, а старых и молодых брать в плен». Надежда на поживу так воодушевила воинов, что они бросились домой за топорами, и минут через десять явились из соседней буковой рощи «с страшными дубинами, храбро ими помахивали и приятный свист в воздухе раздавался. Князь Кайтук улыбался, взирая на их мужество 36»...

Затем следует в романе описание приготовлений к битве и полного поражения осетинского войска, которое рассеялось в разные стороны; храбрый военачальник Бектемир и мудрый визирь Шамагул едва-ли не первые обратились в бегство. Князь Кайтук «тщетно пытался воротить их воплем своим, и остался один с своим отчаянием». Ему ничего не оставалось, как последовать примеру своих «ретивых воителей»: он бросился бежать без оглядки и, наконец, упав на землю от изнеможения, пробыл в этом положении всю ночь и часть утра...

Этим, собственно, кончается первая, наиболее рельефная и законченная часть романа «Черный год или горские князья», где аналогия между правлением князя Кайтука и таким-же кратковременным правлением Коваленского кажется нам достаточно очевидною. [512]

VII.

Остальные три части романа «Черный год или горские князья» имеют более общий характер и посвящены описанию дальнейших похождений князя Кайтука и его бывших советников, Шамагула и Бектемира, в несуществующем астраханском ханстве, где весь внутренний строй и правление представляют порядки той-же Грузии и соседних с нею государств. Но и здесь, не смотря на грубую, подчас утрированную каррикатуру, разные приключения, утомительные для нынешнего читателя, отвыкшего от этого рода романических произведений, встречаются прекрасные описания, метко очерченные характеры, где выступает сатирический талант автора и своеобразный свойственный ему юмор.

Князь Кайтук, как герой романа, является везде действующим лицом; но ему теперь отведена второстепенная роль и на сцену выступает «велелепный» астраханский хан Самсутдин, который, по своей неподвижности, бездействию и равнодушию к делам управляемого государства, в общих чертах настолько напоминает главнокомандующего Кнорринга, что едва-ли можно сомневаться в их тождестве. Отношения хана к окружавшим его вельможам те-же, что и главнокомандующего к Ковалевскому и другим членам «Верховного грузинского правительства»; он также всецело предоставляет своим приближенным эксплуатировать раззоренную страну для их своекорыстных целей, и, подобно Кноррингу, пассивно изъявляет свое согласие, в большинстве случаях не вникнув в сущность дела и не замечая противоречий в заявленных мнениях. Хан Самсутдин облечен такою-же неограниченною властью, как и Кнорринг, но по своему апатичному характеру, равным образом, не пользуется ею и только представляет собою послушное орудие в руках любимцев, которым оказывает безусловное доверие.

Тем не менее, наивный осетинский князь Кайтук, после бегства из собственного княжества и разных похождений в Кабарде, предпринимает далекое путешествие в Астрахань, в надежде, что «кроткий и могущественный» хан Самсутдин даст ему денег и войска, чтобы завоевать обратно утраченные им владения. Но эта надежда, как видно из дальнейшего хода романа, оказывается такою-же обманчивою, как надежды грузинских царевичей и других лиц, притесняемых Коваленским, которые не раз обращались к заступничеству главнокомандующего Кнорринга.

Князь Кайтук, во время пути, останавливается для отдыха в [513] Моздоке, областном городе астраханского ханства, и впервые получает понятие о ханских наместниках, величаемых «мурзами». Татарин, к которому он обратился за объяснениями, дает такой ответ: «Мурза есть начальник какого-нибудь улуса, и за верную службу астраханскому хану получает в непосредственное управление какой-нибудь город, с принадлежащею ему округою. Доходы, правда, должны принадлежать хану; но мурзы обыкновенно так благоразумны, что умеют с ним делиться, и, уверив его в беспримерном своем бескорыстии, получают в награду, время от времени, дорогие сабли, вооружения, золотые и серебряные цепи. Власть каждого такого мурзы почти неограниченна, а особливо моздокского, ибо он отдаленнее кизлярского и Наурского от Астрахани...» (ч. II, стр. 14).

Далее автор приводит наглядный пример злоупотреблений в судах, которые он мог достаточно видеть в Грузии. Князь Кайтук и в этом случае является действующим лицом: он узнает случайно, что его бывшие советники, Шамагул и Бектемир, заключены в моздокской городской тюрьме, вследствие жалобы, поданной на них евреем Елиасом, и что местный мурза Габидул уже приговорил их к телесному наказанию. Князь Кайтук спешит на выручку своих друзей, врывается без доклада в жилище мурзы и, не обращая внимания на его гнев, начинает излагать свою просьбу:

«Великодушный судья! сказал он, — по высокому повелению твоему, содержатся здесь в тюрьме два осетинца, крайние мои приятели... Известно мне, что твое великолепие осудил их кое за что, — ибо настоящая вина мне неизвестна, — на палочные удары по подошвам, и усугубило число ударов за двадцать юзлуков жидовских! Внемли, судия беспристрастный, даруй свободу друзьям моим — и я предлагаю тебе столько-ж. Но чтобы и жид Елиас помнил сие происшествие, то я удвояю число юзлуков, прося тебя повелеть отсчитать по пятам его добрую сотню ударов».

После этой «разительной» речи, князь Кайтук вынул сорок юзлуков и со смирением смотрел в землю. Мурза, принявший в начале слов просителя грозный вид, при конце их осклабился и, подобно матери, с нежностью смотрящей на провинившееся дитя свое, взглянул на отверстую руку и, обратясь к стоявшему возле него мулле, спросил:

«Ты как думаешь, угодник пророка?»

— «Надобно признаться, ответил сей, с таинственною важностью, — что чужестранец говорит неглупо... Но из сорока сих [514] юзлуков, половину ты возьмешь себе, а другую отдашь на заштопание дырявого занавеса в нашей мечети».

«Так, сказал мурза, протянув руку к просителю, в которую этот с почтительным поклоном положил юзлуки свои, — так! завеса требует починки, но думаю, что для заштопанья дыры, какова-бы ни была она, довольно в наше дешевое время и пяти юзлуков».

При этих словах он отсчитал мулле означенную сумму и, подавая своему писцу еще два юзлука, сказал:

— «Сейчас приготовь повеления: одно об освобождении двух осетинцев из темницы, а другое о предании истязанию жида Елиаса; он и подлинно великий богохульник!»

Скоро повеления были готовы; мурза приложил к ним перстнем своим печать и, подав одно просителю, сказал:

«Покажи эту бумагу тюремному приставу, и друзья твои на воле. Алла да управит стопы твои...» (ч. II, стр. 25-29).

Далее, в романе описана сходная с этою сцена вымогательства со стороны тюремного пристава, который только после получения достаточного количества юзлуков соглашается выполнить повеление мурзы и освободить заключенных горцев. Князь Кайтук, во избежание новых приключений, спешит вывести своих друзей за стены города, и они втроем пускаются в путь, в убеждении, что с прибытием в Астрахань «наступит конец их бедствиям».

В Кизляре предприимчивый Шамагул едва не подвергся ослеплению, но при своей обычной находчивости вывернулся из беды, объявив, окружавшим его магометанам о своем намерении перейти в их веру. Это заявление с радостью принято благочестивым кизлярским мурзою, который отдает приказ отвести приличное помещение будущему мусульманину и его спутникам, и доставлять бесплатно из лавок все, что они потребуют. Но с прибытием имама, который должен был наставить язычника в правилах новой веры, все изменилось. Шамагул оставил своих друзей и, «набравшись с избытком просвещения», провозглашен муфтием в главной мечети, а затем отправился ко двору астраханского хана, в сопровождении мурзы и многолюдной свиты.

Князь Кайтук глубоко возмущен изменою своего бывшего визиря, но, уступая убеждениям Бектемира, соглашается продолжать путь.

В недалеком расстоянии от Астрахани они встречают Сафиру, которую вели, в качестве невольницы, в столицу ханства, где она должна была украсить собою гарем «велелепного» хана [515] Самсутдина. Князь Кайтук, как герой романа, храбро выступает на защиту своей возлюбленной, не смотря на численное превосходство неприятеля, отсекает ухо у ханского посланного Гассана, но тут-же падает раненый и лишается чувств. Наконец, он приходит в себя и видит при свете тусклой лампады, что его заключили в узкую темницу, с низкими каменными сводами.

Недели две спустя, когда раны его настолько зажили, что он мог держаться на ногах, к нему в темницу вошли шесть воинов, с длинными бердышами, и предводитель их объявил, что поведет преступника в палату совета, так как дело его показалось настолько «замысловатым», что будет разбираться в присутствии хана и его советников.

Затем, в романе следует подробное описание верховного астраханского судилища, где князь Кайтук в числе судей увидел своего бывшего визиря Шамагула, облеченного в священное звание великого муфтия, который на совете ханском является таким-же мудрым политиком, как в былые времена, и находит еще более широкое применение для своих природных дарований. Что касается хана Самсутдина, то он остается верен тому характеру, какой, повидимому, хотел придать ему автор: хан, присутствуя в совете, выказывает полное безучастие к тому, что происходит вокруг него, торопится окончить заседание и велит исполнить приговор, который еще не был произнесен, в виду разногласия в заявленных мнениях. С таким-же безучастием, как мы указывали выше, относился Кнорринг к делам управляемой им Грузии, так что, по всем данным, в большинстве случаев, он вел себя также пассивно, как и хан Самсутдин, потому что при других условиях трудно допустить, чтобы Коваленский мог в такой степени пользоваться его именем для разных злоупотреблений.

Но автор, быть может, с целью большего прикрытия сатиры, изобразил хана Самсутдина, в виде неограниченного азиатского властелина, изнеженного, неподвижного и неумеренного в чувственных наслаждениях. В этом отношении для хана не существует никаких преград; он позволяет себе всякие сумасбродства, «коими, по замечанию автора, питаются души праздные, изможденные, не находящие себе пищи, и, так сказать, умирающие с голоду, быв закупорены с жирных тулуках телесных...» Наружность хана Самсутдина соответствовала его внутренним качествам: князь Кайтук, войдя в палату совета, увидел против дверей на диване «огромное, толстое, темнолицее чудовище, с мутными, опухшими глазами». Это был велелепный астраханский хан. Он [516] курил кальян, холодными глазами смотрел во все стороны и, казалось, ничего не видел.

Когда ввели преступника, хан открыл заседание речью, в которой объяснил, что «обязался великому пророку не принимать каждый день пищи и питья, пока не окажет кому-либо из своих подданных правосудия», а так как он уже чувствует порядочный позыв на еду и желает с чистою совестью приступить к трапезе, то предлагает изложить дело «вкратце».

Дело об отсечении Гассанова уха было тотчас-же доложено, и хан, закатив под веки глаза свои, со вздохом произнес:

— «Разберите дело до-пряма, объявите мне назначение ваше, и я, вдохновенный пророком, произнесу приговор правосудия, столько мне любезного!»

Но в совете произошло разногласие: сардар Ишмурат заявил, что «тут много думать нечего!», что следует «задорного язычника наверху главной мечети повесить вверх ногами и колотить по подошвам до тех пор, пока не околеет!» Визирь Батырша восстал против этого решения и сказал, что по его мнению, следовало-бы «нечестивца сего на большом астраханском майдане (площади) посадить живого на кол, или, закупоря в кожаный мешок, пустить в море»…

Хан, в свою очередь, задумался, «устремя к потолку мутные очи свои; потом, обратясь величественно к собранию, протяжно прошипел: сие выполнить

Тут поднялся он с дивана и, опираясь на визиря и сардара, вышел из палаты совета.

После удаления хана, старый назир Туймак, пасмурно взглянув на собрание, поднял вопрос о том, каким образом исполнить в точности повеление ханское и в чем заключается сие?

— «Повесить узника на мечети и забить до смерти палками; далее, посадить живого на кол, наконец, также живого, закупорить в мешок и кинуть в море!.. Вопрошаю весь высокопросвещенный совет, добавил он, — как все это привести в действие с одним человеком?..»

Совет долго хранил глубокое молчание, вследствие чего Гассан, из ненависти к врагу своему, решил заявить собранию о придуманном им решении, по которому к преступнику можно было-бы применить все три казни: бить палками до полусмерти, легонько посадить на кол, а затем уже бросить в море, и что для этого нужно только найти искусных исполнителей...

Высокопочтенные мужи в знак согласия мотали головами и один [517] из них произнес, что «в таком затруднительном деле поступить догадливее едва-ли можно, и остается мнение Гассана привести в исполнение». Но тут вмешался великий муфтий Шамагул и посоветовал повременить с выполнением казни, говоря, что «легко станется и теперь, как случалось прежде, что хан и вельможи к завтрашнему дню совсем забудут о сегодняшнем решении и дадут новое, исполнение коего не будет столько затруднительным».

Все собрание опять-таки единогласно подтвердило решение мудрого Шамагула, после чего князя Кайтука повели обратно в темницу. Здесь ежедневно навешает его великий муфтий Шамагул, который, не забывая собственных выгод, пускает в ход всю изворотливость своего ума, чтобы возвратить свободу своему бывшему повелителю и успокоить его относительно участи Сафиры.

Случай к этому скоро представился: хан Самсутдин, во время вечернего пиршества, оставшись наедине со своими приближенными, обратился к их помощи и совету, по поводу прекрасной горской невольницы, с которою «он виделся каждый свободный час и не мог склонить на соответствие страстной любви своей».

Визирь и сардар советовали употребить насилие, но муфтий Шамагул был того мнения, что можно достигнуть цели иным способом. Он заявил, что, если ему и его товарищам, визирю и сардару, дозволено будет во всякое время видеть прекрасную язычницу и беседовать с нею, то в три месяца они съумеют обратить ее в правоверие и расположить ее сердце в пользу хана.

Мутные очи ханские прояснились, и на поблеклых ланитах его показались багровые пятна...

— «Теперь ясно вижу, сказал он, — что политика есть преполезная наука, и знание оной считаю необходимым для всякого властелина и великих двора его... Если я к объявленному муфтием времени достигну желаемого, то обильные щедроты мои разольются перед вами! Сквозь пальцы буду смотреть, если дом муфтия походить будет на европейскую гостинницу; если воины мои, за неимением врагов отечества, будут грабить своих соотчичей и часть добычи поднесут сардару, если ограбленные предстанут к визирю с просьбою о правосудии и поступятся ему последками имущества, оставшегося им после нашествия моих воинов. Клянусь устоять в ханском слове моем, ибо — вы более других о сем сведомы — люблю порядок и правосудие...» (ч. III, стр. 146).

Советники ханские широко воспользовались оказанною им милостью, и муфтий Шамагул, в беседе с князем Кайтуком, не замедлил похвастаться своим спасительным для народа союзом с визирем и сардарем. [518]

«Живем мы весьма дружески, объяснил Шамагул, — и один другому прямо ни в чем не мешаем. Я господствую в мечети и за каждый выход получаю добрые гостинцы, в коих муллы и имамы имеют весьма мало участия, и если я подолее пробуду у них муфтием, то они и подлинно от сухоядения просветятся и сподобятся видеть пророка лицом к лицу. Сардар спокойно пригребает к себе жалованье военно-служащих, платя им вместо юзлуков апросами, а если кто-либо возропщет, тот возопиет голосистее, чем вопияли подданные твои при пожаловании их кавалерами ордена нагайки. Визирь, уподобляя себя пастырю овец, властною рукою обстригает весь народ, а с упорствующих сдирает и кожи. Покушались было некоторые, не знавшие нисколько политики, предстать к хану с жалобами на горькую участь свою, но таковая дерзость обыкновенно бывала в пример другим сурово наказываема, и сии безумцы объявляемы были в народе возмутителями»... (ч. III, стр. 158-159).

Между тем, произошло неожиданное событие, которое нарушило общее спокойствие: Юмангула, законная жена Самсутдина, подстрекаемая второю женою ханскою, Гальбустаною, тайно выехала из дворца и оставила супругу бранное письмо, в котором извещала его, что отправляется к своему отцу, казанскому хану, и что этот не замедлит потребовать у Самсутдина отчета в его поведении 37.

По прочтении письма Юмангулы в полном собрании совета, хан обратился к своим вельможам с вопросом, «что предпринять в настоящем бедственном положении?»

В совете произошло разногласие, потому что каждый хотел соблюсти свои личные выгоды. Визирь Батырша был того мнения, что хан, согласно законам страны, должен раздать своих невольниц избранным друзьям, снабдив каждую приданным, и что тогда он может по прежнему «владычествовать над подданными в мире и благоденствии». Сардар Ишмурат ответил, что только «для виду» можно отправить посла к казанскому хану, с требованием немедленного возвращения дочери; а затем стал доказывать необходимость кровопролитной войны, так как, подобно Коваленскому, расчитывал, что поход даст ему возможность выказать свои воинские дарования и получить награду. [519]

Когда дошла очередь до муфтия Шамагула, то он заявил, что находит оба мнения одинаково согласными «с пользою повелителя и подданных», а что касается посла, то он советует отправить в Казань храброго горца, заключенного в тюрьме, как человека совершенно к тому пригодного.

Слова муфтия были признаны «самыми разумными», и хан тот-час-же сделал соответствующее распоряжение.

Князь Кайтук пришел в ужас, когда услыхал о предстоящем ему путешествии, зная, что в подобных случаях посол подвергается неминуемой опасности. Но муфтий успокоил его, говоря, что главная цель будет достигнута и его выпустят из тюрьмы, а, что никто не мешает ему доехать до границы, пробыть там сколько вздумается и вернуться с объявлением войны... «Вельможи хотят войны, добавил в назидание муфтий, — и пусть будет по ихнему».

Князь Кайтук в точности исполнил совет своего мудрого друга, и война была немедленно объявлена.

Далее, в той-же четвертой части романа, следует подробное описание беспорядочной орды, представлявшей собою астраханское войско, и самого похода, который сопровождается насилием и грабежем и служит верным изображением тогдашнего способа войны, у кавказских народов. Хан Самсутдин неохотно выступил в поход и даже заявил о своем желании вернуться в Астрахань, но должен был уступить настойчивым требованиям своих приближенных, которые считали его присутствие в войске необходимым.

Князь Кайтук, предводительствуя толпою оборванцев, надеялся совершить чудеса храбрости, но при встрече с неприятелем, как только посыпались казанские стрелы и покрыли небо, «воины его бросились направо и налево, подробно огромной куче ниспавших древесных листьев, поднятых вихрем, или стае испуганных ворон, и скрылись за холмами»... Князь Кайтук, оставшись один, повернул коня и пустился во всю прыть, чтобы присоединиться к остальному астраханскому войску, стоявшему пока в бездействии.

Здесь его приняли с почетом и поздравляли «с неимоверною храбростью, оказанною им в виду обоих воинств»; но в то время, как он «с улыбкою раскланивался на обе стороны», к нему подъехал муфтий Шамагул и велел следовать за собой. Когда они достигли ближайшего леска, где никто не мог подслушать их разговора, муфтий вручил ему свой перстень с поручением спешить в Астрахань, забрать собранные им сокровища и отвезти их в [520] в Моздок. Князь Кайтук немедленно пустился в путь. До самого солнечного заката он не встретил ни одного живого существа и видел только опустошенные поля и улусы: все пространство, по которому прошло храброе астраханское воинство, представляло унылую, безлюдную пустыню. С наступлением ночи, на него напала ватага голодных татар, ограбленных ханскими полками, которые, видя в лице его одного из воинов Самсутдона, раздели его донага и с хохотом убеждали идти любою дорогою.

Но это происшествие не имело дурных последствий: князь Кайтук добыл себе платье в долг и с помощью врученного ему перстня благополучно вывез из Астрахани сокровища Шамагула, что пришлось совершить ему в день своего рождения, и он вспомнил, к величайшей своей радости, что для него прошел «черный год», в который он испытал столько бедствий.

Действительно, с этих пор все удается ему, вследствие чего конец романа принимает сказочный характер. В Моздоке князь Кайтук встречает Бектемира и Сафиру, которые были заранее отправлены туда догадливым Шамагулом; вскоре присоединяется к ним и сам Шамагул с толпою астраханских выходцев, которые добровольно последовали за ним. Все сокровища Шамагула к услугам князя Кайтука; он покупает оружие и одежду для прибывших астраханцев, и с этим готовым войском возвращается на родину; соседние горские князья Мирзабек и Кунак уступают ему без бою осетинское княжество, которым они владели после его бегства. Бывшие подданные с радостью встречают своего прежнего князя; он строит себе новый блистательный дворец, становится добрым и мудрым государем, и женится на Сафире.

Этим кончается роман «Черный год или горские князья», который в целом или в набросках был, вероятно, написан В. Нарежным во время его пребывания на Кавказе или вскоре после этого, судя по живости отдельных сцен и характеристик, множеству местных выражений и этнографических подробностей, которые не могли целыми годами удержаться в его памяти при непрерывной литературной деятельности. Тем не менее, Нарежный, из боязни-ли превратных толкований его сатиры, или преследований со стороны Коваленского и его покровителей, не решился печатать своего романа, который вышел лишь после смерти автора, а именно в 1829 году.

Подобное замедление, невыгодное для всякого литературного произведения, особенно дурно отразилось на судьбе сатирического романа [521] Нарежного. Прошло более четверти столетия со времени его пребывания на Кавказе; все изменилось в Грузии; жалобы местного населения прекратились, и далекая, малоизвестная страна потеряла всякое значение для русской публики, занятой другими интересами и пережившей целую политическую эпоху с нашествием Наполеона. Подвиги Коваленского и его общников в Тифлисе были окончательно забыты в остальной России; о них помнили только местные жители; между тем, как оффициальные документы, — эти немые и красноречивые свидетели всякой государственной деятельности, — лежали нетронутые в архивах. Естественно, что при этих условиях сатирический роман В. Т. Нарежного, по выходе его в свет в 1829 году, остался непризнанным и непонятым. Неизвестный рецензент «Атенея» произнес над ним безапеляционный приговор, назвав его «худшим из романов» Нарежного, хотя и признал в нем «чисто сатирическую основу». Самый герой романа князь Кайтук произвел на него впечатление арлекина, который «посмешив публику со своего расписанного балкона, отправляется во свояси, а за ним вся труппа» 38.

Со времени появления этого отзыва в «Атенее» 1829 года 39 пролило более шестидесяти лет, и устаревший сатирический роман «Черный год или горские князья», оставаясь таким-же непонятным, еще менее мог удовлетворить литературным требованиям русской публики. Но все это, как нам кажется, не исключает возможности хотя-бы поздней оценки этого замечательного по своему времени произведения В. Т. Нарежного.

Н. А. Белозерская.

(Продолжение следует).


Комментарии

1. См. «Русскую Старину» изд. 1888 г., том LVIII, май, стр. 841-366; т. LIX, июль, стр. 117-148; август, стр. 249-270. Портрет Василия Трофимовича Нарежного приложен к «Русской Старине» изд. 1888 г., т. LIX, август, стр. 225.

2. В том-же 1825 году, в «Отечественных Записках», помещен подробный некролог П. Ю. Львова, но почему-то тогдашний редактор П. И. Свиньин не счел нужным упомянуть в своем журнале о Нарежном, хотя со стороны литературного значения не может быть сравнения между обоими писателями. — Н. Б.

3. «Историческая Хрестоматия» А. Галахова, т. II, стр. 292-293. Спб. 1877 г.

4. Копии бумаг отца В. Т. Нарежного, хранящихся в архиве полтавского дворянского депутатского собрания под № 121, получены нами от товарища председателя полтавского окружного суда П. П. Филипченко, за что приносим ему глубочайшую благодарность. В бумагах этих, которые будут приложены в конце статьи, фамилия означена Нарежный, но мы оставим правописание фамилии, принятое самим романистом, через ять, а именно Нарежный.

5. Повет заключал известное число селений и сотен. Поветы были уничтожены в 1760 году, вместе с другими учреждениями, бывшими при польском владении, а затем вновь восстановлены в 1763 г. гетманом К. Г. Разумовским. Гадяч, как и некоторые другие города, созданные из местечек и селений, не раз переходил, до окончательного образования малороссийских губерний, то к киевскому, то к черниговскому наместничествам. — Н. Б.

6. Черниговского наместничества топографическое описание и пр. соч. А. Шафонским, в Чернигове 1786 года, изд. М. Судиенко, в Киеве, 1851 г., стр. 63. См. также А. Лазаревский «Описание старой Малороссии» и пр. Киев 1888 г. Выпуск I. Предисловие, стр. II.

7. В 1782 году, с учреждением трех губерний или наместничеств, Киевского, Черниговского и Новгородско-Северского, казацкие полки были разделены на две части; из них одни подчинены киевскому наместничеству, другие — черниговскому, а в 1785 г. обращены в 18 карабинерных регулярных полков и причислены к дивизии гр. Румянцева-Задунайского, который за год перед тем был назначен главнокомандующим украинской армии.

8. См. воспоминания о Малороссии конца XVIII века, в статье И. Тимковского: «Мое определение на службу». «Москвитянин», т. V, 1852 г., ч. I, стр. 1-26.

9. В краткой биографии, помещенной в «Исторической Хрестоматии» А. Д. Галахова, сказано, что В. Т. Нарежный до 11-летнего возраста воспитывался под руководством своего дяди Андриевского-Нарежного. Если предположить, на основании этого известия, что мать романиста была урожденная Андриевская-Нарежная или вернее Андриевская, — судя по тому, что в архиве полтавского дворянского депутатского собрания хранятся дела о дворянстве Андриевских, а фамилии Андриевских-Нарежных не оказалось вовсе, — то из этого нельзя выводить каких-либо заключений относительно малороссийского происхождения Анастасии Нарежной.

10. Черниговская семинария или коллегиум устроена в 1700 г., раньше всех других малороссийских семинарий, черниговским архиепископом Иоанном Максимовичем, из старого училища, переведенного в Чернигов, в XVII в., из Новгорода-Северского, где оно существовало сначала в виде иезуитской коллегии, потом православной школы. Бурс черниговского коллегиума устроен был по образцу киевской академии, с полным господством латинского языка; при этом коллегиум, как все малороссийские духовные школы, был заведением открытым для всех и не имел церковного назначения («Духовные школы в России до реформы 1808 года». Соч. П. Знаменского, Кавказ. 1881 г., стр. 20). В XVІІ в., коллегиум находился при черниговском кафедральном Борисоглебском монастыре, а в 1780-х годах окончательно переименован в. семинарию. — Н. Б.

11. Нахождение документов, в настоящем случае, будет счастливою случайностью, потому что при перекройке малороссийских губерний оффициальные бумаги подверглись сортировке и были пересылаемы из одних городов в другие; а некоторые из них и, помимо этого, погибли безвозвратно. Так, по сведениям, обязательно собранным для нас в Киеве многоуважаемым Д. Г. Лебединцем, старый архив киевской академии сгорел в 1811 году при общем подольском пожаре. Затем, по словам очевидцев, весною 1854 года, во время переяславского пожара, «горели библиотека и архив переяславской семинарии» и погибло много документов. Что же касается архива черниговской семинарии, то по наведенным для нас справкам, списки учеников черниговской семинарии, в которой обучались бурсаки, сохранились только, начиная от 1794 года и при этом, одного «пиитического» класса; более полные списки существуют от 1796, 1797 и дальше. Но так как В. Т. Нарежный уже в 1792 году поступил в московскую дворянскую гимназию, то имени его не оказалось в имеющихся списках. — Н. Б.

Достоверность последнего известия подтверждается сведениями, сообщенными по нашей просьбе в редакцию «Русской Старины» преосвященным Вениамином, епископом черниговским, за что приносим его преосвященству глубокую признательность. — Ред.

12. «Отечественные записки» 1862 г., т. CXLV, ноябрь, отд. «Новые книги», без подписи автора, стр. 68-73.

13. Документы эти, доставленные в редакцию «Русской Старины» вдовою сына В. Т. Нарежного, Анною Тихоновною, а в особенности формулярный список о службе романиста в разных учреждениях, — служили для нас в хронологическом отношении руководною нитью при составлении настоящего очерка. — Н. Б.

14. «Краткая история академической гимназии, бывшей при имп. моск. университете», проф. Страхова, в «Сборнике учено-литерат. статей профессоров и преподавателей моск. унив., изд. по случаю его 100-летнего юбилея. Москва, 1855 г. См. также «История имп. моск. университета», написанная проф. С. Шевыревым к тому-же юбилею. Москва, 1855.

15. Число учеников обеих гимназий значительно превышало число студентов, как видно из таблицы 1787 г. (за пять лет до поступления Нарежного в гимназию), помещенной в книге «Историческое и топографическое описание городов Московской губернии с их уездами и пр. 1787 г.». Печ. в Москве, стр. 30-31.

16. За прилежным столом сидели по одному человеку из каждой камеры неизменно в течении месяца, (в главном университетском здании на дворянской половине было семь камер или длинных зал, и восемь на разночинской половине). В первое число каждого месяца, перед началом обеда, дежурный студент в столовой громко прочитывал список новых прилежных учеников, и прежние должны были уступать им свои места. — Н. Б.

17. В гимназической библиотеке, обильно снабженной книгами, находились все латинские классики в издании Целлария; авторы, объясняемые в классах, имелись в количестве 20 экземпляров. — Н. Б.

18. «История имп. моск. университета», проф. С. Шевырева, стр. 195.

19. «Биографический словарь профессоров и преподавателей имп. моск. университета» со дня учреждения 12 января 1755 года и пр. Москва, 1855, два тома.

20. «Москвитянин» 1851 г., часть III, статья И. Тимковского, стр. 20.

21. На их записки ссылается проф. С. П. Шевырев в своей «Истории моск. универс.», стр. 270.

22. При разборе произведений В. Т. Нарежного, мы ограничимся указанием журналов и годов напечатания, потому что подробный хронологический перечень сочинений романиста, как помещенных в журналах, так и вышедших отдельными изданиями, помещается нами в приложении к настоящему очерку. — Н. Б.

23. 12) Первым периодическим изданием при университете, в котором участвовали и студенты, было: «Полезное Увеселение», которое выходило в 1760, 1761 и 1762 гг. Издателем его был М. М. Херасков.

24. Так, напр., уже были изданы восемь томов русской летописи при имп. акад. наук (1767-1792 гг.); шесть томов «Записок касательно Российской истории» (1787-1794), где материалом дослужили отчасти выписки из летописей, сделанные московскими профессорами Чеботаревым и Барсовым, и наконец, «Свод бытий российских» проф. Барсова, напечатанный после его смерти Карамзиным в VІІ ч. «Московского Журнала» 1792 г., не говоря о хронографах, еще довольно распространенных в XVIII в. — Н. Б.

25. См. журнал «Приятное и полезное препровождение временя», 1798, ч. XIX, стр. 33.

26. «Geschichte des griechischen und roemischen Drama’s» von J. L. Klein, I. B. Leipzig. 1874 s. 221-236, 321-357, 382-395. — «Les Tragedies d’Eschyle», trad, en franc. par. Ad. Bouillet. Paris, 1865. — «Les Tragedies de Sophocle», trad. en franc. par. M. Bellaguet. Paris, 1879.

27. Акты, собранные кавказскою археологическою комиссиею, т. II, Тифлис, 1868 г.

28. Коваленский, получив известие о своей отставке, писал Лошкареву, от 12 августа 1800 года, что «в Грузию необходимо послать войска для утверждения внешних сношений, которые учредятся деятельнее, когда будут войска, нежели при одной политике, там, где оная без штыка не уважаема». — Н. Б.

29. а) «История войны и владычества русских на Кавказе», Н. Ф. Дубровина. Спб. 1886, т. III. — b) «Присоединение Грузия к России, 1799-1831 гг.» Историч. исследов. Ад. П. Берже в «Русской Старине», 1880 г., книги V, VI и VII. — с) «Тифлисский Вестник» 1873 года, ст. «Беспорядки в Грузии», №№ 72-74, 76, 77 и 79.

30. Сведение это получено нами из Тифлиса, где в городской публичной библиотеке, в числе других документов, находится письмо генерала Кнорринга к Коваленскому, от 11 мая 1802 года, за № 9, с предписанием об открытии уездных присутственных мест, в котором, между прочим, сказано: «Так как Лори место не заселенное и должно состоять под управлением моуравов, и потому открыть присутственные места, назначенные в Лори, в Тифлисе». — Н. Б.

31. См. «История войны и влад. русск. на Кавказе», Н. Ф. Дубровина, т. III, стр. 444, а также «Тифлисский Вестник» 1873, № 74.

32. Ст. Ад. П. Берже «Присоединение Грузии к России» «Р. Стар.» 1880, кн. VII, стр. 369.

33. «История войны и пр. на Кавказе» Н. Ф. Дубровина, т. III, стр. 515.

34. Случай этот, вероятно, приведен Нарежным в виду бесцеремонных поступков некоторых из русских чиновников, которые открыто увозили из селений женщин и девушек, как о том свидетельствуют акты кавказской археологической комиссии (т. II). При этих условиях, могли быть примеры насильственного удаления беспокойного соперника, о которых мог слышать Нарежный. — Н. Б.

35. Юзлук, по объяснению автора, «персидская монета, равная нашему рублю медью».

36. Здесь автор, очевидно, изображает бывшее грузинское войско, составленное из поселян, о котором ген. Лазарев дает следующий отзыв в своем письме к Кноррннгу от 4 августа 1800 года: «На грузин надеяться нечего, у них на 10 человек два ружья, а прочие вооружены кизилевыми обожженными палками, да и к тому-же присовокупить должно, что здесь внутренний беспорядок».... «Ист. войны и вл. рус.» Н. Ф. Дубровина, III, стр. 306. — Н. А. Б.

37. Равным образом, в последние годы существования Грузия и при водворения русского владычества, матеря и жены царевичей являются главными зачинщицами происходивших смут и междоусобных войн. — Н. Б.

38. «Черный год или горские князья», соч. В. Нарежного, в четырех частях. Москва, 1829 г.

39. «Атеней» 1829, ч. IV, стр. 318-320.

Текст воспроизведен по изданию: Василий Трофимович Нарежный // Русская старина, № 8. 1890

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.