|
РИКОРД П. И. ОСВОБОЖДЕНИЕ КАПИТАНА ГОЛОВНИНА ИЗ ЯПОНСКОГО ПЛЕНА (Вторая статья) Капитан-лейтенант Рикорд, усмотрев, что привезенной им в Камчатку начальник японского корабля Такатая Кахи имеет обширные сведения и искренно расположен вспомоществовать освобождению наших пленных, терзался мыслью, что не было при нем переводчика японского языка, находящегося в Иркутске, которого нельзя было за отдаленностью выслать в скорое время в Камчатку, и наконец — решился сам выучиться языку японскому! За три месяца приобрел он столько в нем сведения, что мог довольно вразумительно объясняться с [42] японским начальником о обыкновенных вещах. Тогда пересказал он ему в точном виде все недоразумения и ошибки, бывшие причиной неудовольствия японцев; неудачу посольства нашей в Нангасаки и пр. Такатая Кахи рассказал, что все жители Японии, узнав о прибытии русских кораблей в Нангасаки и о том, что с Россией утверждены будут коммерческие связи, весьма обрадовались, но последовавший за тем крутой перелом решительным отказом Еддоского двора нашему послу произвел во всей Японии великое негодование на ее правление. — Такатая Кахи, сообщая сведения о своем Отечестве и изъявляя желание, чтоб между Японией и Россией утвердилась торговля, неоднократно восклицал: “В несчастье моем признаю я Божий промысел, избравший меня своим орудием. Не имея никаких важных причин спуститься в Кунаширский залив, по случаю заехал я туда, не бывав в нем более пяти лет, и сделался виновником уничтожения вашего решительного намерения [43] напасть на селение; следовательно спасителем жизни нескольких десятков русских и нескольких сот японцев. Эта мысль меня оживляет, и я надеюсь, при всей слабости моего здоровья перенести суровость Камчатской земли”. Сохранение жизни его в нездоровом Камчатском крае в самом деле можно приписать одному его спокойствию. В продолжение зимы померло двое из его матросов и мохнатый курилец, не взирая на все пособия врачам. Такатая Кахи, на вопросы о главной цели его Правительства при захвате наших чиновников, всегда подтверждал прежние свои слова, что Японское Правительство, найдя себя оскорбленным поступками лейтенанта Хвостова (о предприятии лейтенанта Хвостова и побудительных к тому причинах можно получить понятие из предисловия к книге: Двукратное путешествие во Америку морских офицеров Хвостова и Давыдова, изд., г. вице-адмиралом А. С. Шишковым в 1810 году.) решилось употребить сии насильственные меры, признаваемые; впрочем, во всей Японии несоответствующими правилам тамошних [44] военных законов, но основанные на желании получить от Российского Правительства в сих происшествиях объяснение. “Я уверен, — говорил он, — что одного свидетельства Иркутского гражданского губернатора в том, что правительство не участвовало в поступках Хвостова, довольно будет, чтоб доставить всем русским освобождение”. К. Л. Рикорд отписал к Охотскому начальнику с просьбой испросить по сему предмету официальное письмо от Иркутского гражданского губернатора к губернатору Матц-Майскому, рассчитывая зайти за сим письмом в Охотск. Такатая Кахи брался лично вручить письмо сие Матц-Ланскому губернатору, и доставить в Кунашир (куда обещано было его отвезти) решительной ответ и известие об участи всех наших пленных. [45] Таков был план предстоявшей кампании. До половины зимы здоровье японского начальника было в хорошем состоянии, но кончина двух его матросов произвела в нем большую перемену. Он сделался задумчив, угрюм, начал жаловаться на слабое свое здоровье, уверял лекаря, что у него в ногах цинготная болезнь, и утверждал, что она будет ему стоить жизни. Но истинной причиной его тоски было желание воротиться скорее в отечество и опасение, чтоб в Охотске, куда надлежало заходить, его не удержали. Наконец он открыл сию причину. К. Л. Рикорд видя, что от благополучного возвращения Такатая Кахи в отечество зависит все — и освобождение наших и восстановление с Японией коммерческих связей, решился, не дожидаясь ответа из Иркутска, отвезти его прямо в Японию, и объявил о том японскому начальнику. Такатая Кахи услышав об этом, призвал к себе оставшихся своих двух матросов, сказал им сию радостную весть, и просил, чтоб его оставили на время с [46] матросами наедине. К. Л. Р. вышел в другую комнату, полагая, что набожный Такатая Кахи желает молиться Богу, как обыкновенно, без свидетелей; вместо того, он вскоре вышел из своей комнаты в парадном своем платье и при сабле, вместе с своими матросами, и начал изъявлять искреннюю свою благодарность г. Рикорду, который, будучи изумлен сим неожиданным явлением и тронут чувствительностью доброго японца, уверил его в точном исполнении своих обещаний. В апреле месяце, когда надлежало заниматься приготовлениями шлюпа к походу, К. Л. Рикирд получил от Иркутского гражданского губернатора поручение, привести в исполнение, в звании камчатского начальника, Высочайше утвержденное новое образование Камчатки, и по случаю отправления своего к японским берегам, доверил временное управление Камчатки г. лейтенанту Рудакову, отличному морскому офицеру. [47] 6 мая лед был прорублен и шлюп “Диана” выведен на рейд в Авачинскую губу, а 23 мая отправился из сей губы в пренеприятный путь; чрез двадцать дней благоприятнейшего плавания прибыл благополучно к оконечности острова Кунашира и стал на якорь в заливе Измены в таком же, как и прошлого лета расстоянии от укрепленного японского селения. По совету японского начальника судна объявлено было двум его матросам, чтоб они приготовились ехать на берег. Селение прежним порядком завешено было полосатой материей. С батарей из пушек по шлюпу не палили и по всему берегу невидно было никаких движений. “Когда наше гребное судно — говорит г. Рикорд; — для отвозу японцев на берег было изготовлено, оба японца пришли ко мне в каюту, чтоб изъявить за увольнение свое благодарность, и получить от своего начальника разные поручения к главному начальнику острова. Тогда я сказал Такатая-Кахи, что отпуская его матросов на берег, надеюсь, что они [48] принесут от кунатирского начальника на его письмо ответ с обстоятельным извещением о настоящей участи всех наших пленных, и спросил его, ручается, ли он в их возвращении. Он отвечал: “нет!” — “Как нет?” — спросил я: “разве тебе неизвестны законы твоей нации? “Известны, да не все”. — “Когда так” — сказал я, обратясь к его матросам: — “то объявите кунаширскому начальнику от моего лица, что если он вас на берегу задержит, и не пришлет ко мне никаких известий об участи наших пленных, то я должен буду признать сей поступок неприятельским и вашего начальника повезу с собою в Охотск, откуда нынешнего же лета придут сюда несколько военных судов требовать военной рукою освобождения наших пленных. Назначаю сроку только три дня для обождания здесь ответа”. “При сих словах японский наш начальник изменился в лице, однако с довольно спокойным духом начал говорит: “Начальник Императорского судна! (так [49] он величал меня во всех серьезных разговорах) Ты объясняешься с жаром. Твое послание к кунаширскому начальнику чрез моих матросов заключает многое, а по нашим законам, малое. Напрасно угрожаешь ты увезти мена в Охотск. Ежели двух моих матросов начальника вздумает на берегу удержать, то не два, а два тысячи матросов не могут меня заменить. Притом, предваряю тебя: не в твоей будет власти увезти меня в Охотик; но об этом объяснимся после, а теперь, скажи мне, действительно ли ты решился на таких условиях отпустить моих матросов на берег? — “Да!” сказал я: “иначе, как начальник военного корабля, я не смею и подумать при таких трудных, на меня возложенных поручениях и ужасом скрытых обстоятельствах”. — “Хорошо!” отвечал он: — так позволь мне, сделать, может быть, последнее и весьма нужное наставление моим матросам, и словесно уведомить обо мне кунаширского начальника, ибо ни обещанного письма, ни какой либо записки теперь я с ними не [50] пошлю”. Он несколько оправился (во время сего разговора он сидел, поджав ноги, по Японскому обычаю) принять на себя важный вид и потом продолжал: “Ты довольно разумеешь по-японски, чтоб понимать все, что я в простых словах буду говорить своим матросам. Я не хочу, чтоб ты имел право подозревать меня в каком-либо дурном намерении”. Его матросы, сидевшие на коленях, приблизились к нему с поникшими головами, и внимательно слушали его слова. Сначала наставлял он их в обрядах, как должно будет явиться к Кунаширскому начальнику; потом подробно исчислил им, в который день привезены они были на российский корабль, как были содержимы, когда прибыли в Камчатку, что жили в одних со мною покоях, и получали хорошее содержание, что оба японца и мохнатой курилец померли, несмотря на все старания врача, что ныне шлюп поспешно отправлен в уважение его болезни прямо в Японию и пр. и пр. Он повторял им [51] несколько раз, чтоб они все сие безошибочно пересказали кунаширскому начальнику, и заключил величайшей обо мне похвалою, упоминая, с какой заботливостью я всегда входил в их положение, что он сам как на корабле, так и на суше жил со мною вместе, и все, что только можно, было, по его желанию, ему доставляемо. Наконец пред своим образом в глубоком молчании помолился он Богу, поручил более им любимому из обоих матросов доставить сей образ его жене, и отдал ему же большую свою саблю, которую называл родительскою, для того, чтоб ее вручить единственному его наследнику и сыну. По исполнении всего этого, он встал и с спокойным, даже веселым видом попросил у меня водки, попотчевать при прощании своих матросов; выпил сам вместе с ними и проводил их вверх, не давая им ни каких более поручений. На нашей шлюпке отвезли их на берег, и они беспрепятственно пошли в селение”. “Обряды, совершенные нашим японским начальником при его прощании с [52] матросами, к значительное изречение: не в твоей будет власти увести меня в Охотск, привели меня в великое смущение. Возвращение японских матросов казалось мне совсем безнадежным; я мог удержать в виде аманата озлобленного японского начальника, но не в моей власти было воспрепятствовать исполнению его смелого изречения. Я долго не мог решиться отпустить его на берег, ибо чрез то лишился бы всей надежды к освобождение наших пленных и подвергся бы ответственности пред высшим начальством. Однако ж, сообразив все обстоятельства, увидел я, что в пользу наших пленных должно избрать последнее средство. Притом решился я, если уволенный на берег японский начальник не ворошится, идти сам прямо в селение. По знанию моему японского языка, не трудно б мне было в всем объясниться, и притом я имел в виду, что если наши пленные живы, то участь их от сего не сделается хуже, когда же они все убиты, тогда — всему делу и моим мучениям конец. Я [53] объявил о сем намерении старшему по себе офицеру, которого нужно было заблаговременно наставить для пользы службы, в исполнении неоконченных мною некоторых служебных обязанностей. — Утвердившись в этом мнении, сказал я нашему японскому начальнику, что он может ехать на берег, когда ему угодно, ибо я во всем полагаюсь на его великодушие, и прибавил, что его невозвращение будет стоить мне жизни. — “Понимаю!” — отвечал он: — тебе без письменного свидетельства об участи всех ваших пленных нельзя воротиться в Охотск, да и мне нельзя подвергнуть своей чести малейшему бесславию, иначе как насчет моей жизни. Благодарю за твою доверенность; но я и прежде не имел намерения ехать в один день со своими матросами на берег — Это по нашему закону для меня неприлично; а завтра поутру, ежели тебе угодно, прикажи меня отвезти пораньше на берег”. — “Приказывать не нужно!” — был мой ответ: — “я сам отвезу тебя на берег!” — “Итак” — сказал он с [54] восторгом: — “мы опять друзья! — Теперь я объясню тебе, что значило отправление моего образа и родительской сабли на берег; но прежде выговорю тебе с той откровенностью, с какой я триста дней с тобою, как друг, обо всем объяснялся, что твое словесное послание к кунаширскому начальнику чрез моих матросов для меня было чрезвычайно оскорбительно. Угрозы твои о приходе сюда нынешнего лета с военными судами до меня собственно не касались; но когда ты объявил свое намерение увезти меня с собою в Охотск, то я приметил, что ты подозреваешь во мне обманщика, подобного Хорузию. Признаюсь, я едва мог верить, чтоб сии оскорбительные моей чести слова были произнесены тобою. Удивительно для меня было, что ты в триста дней мне ничего не говаривал в сердцах, между тем как я, по своей горячности, неоднократно и без всякой почти причины, бывал в жестоком гневе, а в нынешний день, при таком важном случае, ты [55] допустил гневу овладеть, твоим рассудком и чрез то в несколько минут приготовил меня сделаться злодеем и самоубийцей. Национальная наша честь не позволяет человеку моего звания быть в чужой земле пленником, каковым ты хотел меня сделать, при объявлении своего намерения увезти меня с собою в Охотск. В Камчатку я с тобою отправился согласно с моим желанием, о чем и главному нашему правлению известно, ибо я особенно писал в Кунашир, по каким причинам вооруженные шлюпки с российского военного корабля овладели моим судном. Одни матросы были тобою взяты приневольно. По превосходной твоей силе я находился тогда в твоих руках, но жизнь моя всегда была в моей власти. После всего этого объявляю тебе тайну моих намерений: я твердо решился, видя тебя непоколебимым в твоих предприятиях, свершить над собою убийство. В доказательство исполнения сего я отрезал у себя на [56] голове клок волос (он показал на голове приметное место резаных волос) и положил их в ящик моего образа. Сие, по нашим воинским законам означает, что тот, от кого присланы собственные его волосы, лишил себя жизни с честью, т. е. распорол себе брюхо. Над волосами свершается такой же обряд погребения, как и над самим покойником. Когда ты называешь меня другом, то я от тебя ничего не скрою: озлобление мое дошло до такой степени, что я даже колебался покушением убить тебя и твоего старшего офицера, и потом иметь утешение объявить об этом твоей команде!” — Какие возмутительные для европейца понятия о чести! Японцы почитают такое дело величайшим подвигом; память подобного героя прославляется вместе с уважением к оставшемуся его семейству. В противном же случае дети бывают преданы изгнанию из места своего рождения”. (Продолжение следует) Текст воспроизведен по изданию: Освобождение капитана Головнина из япоского плена // Сын отечества, Часть 22. № 21. 1815 |
|