|
Монах ЮкинагаПовесть о доме Тайра
СВИТОК ПЕРВЫЙ
1. Храм Гион[12]
В отзвуке колоколов, оглашавших пределы Гиона, Бренность деяний земных обрела непреложность закона. Разом поблекла листва на деревьях сяра в час успенья — Неотвратимо грядет увяданье, сменяя цветенье. Так же недолог был век закосневших во зле и гордыне — Снам быстротечных ночей уподобились многие ныне. Сколько могучих владык, беспощадных, не ведавших страха, Ныне ушло без следа — горстка ветром влекомого праха!
Да, истина сия неоднократно подтверждалась во времена минувшие, в чужих пределах; вспомним судьбы Чжао Гао[13] из царства Цинь, или Ван Мана[14] в Ханьском государстве, или Чжоу И из царства Лян[15] или танского Лушаня…[16] Никто из них не следовал праведным путем премудрых государей, живших в древности, не пекся о народном благе, помышляя лишь об утехах праздных; внимал пустым наветам, не заботясь о роковых опасностях — о смутах, грозящих государству; и к скорой гибели привел их сей пагубный путь. А в пору не очень давнюю у нас, в родной стране, был Масакадо[17] в годы Сёхё[18], был Сумитомо[19] в годы Тэнгё, был Ёситика[20] в годы Кова, был Нобуёри[21] в годы Хэйдзи и множество великое других… Каждый на свой лад гордыней отличался и жестокостью. Но в пору совсем недавнюю всех превзошел князь Киёмори Тайра, Правитель-инок из усадьбы Рокухара[22] — о его деяньях, о его правлении молва идет такая, что поистине не описать словами и даже представить себе трудно. Этот князь, потомок рода старинного, был старшим сыном и наследником асона[23] Тадамори Тайра, главы Сыскного ведомства[24], и доводился внуком Масамори, правителю земли Сануки[25]. А Масамори вел свой род от принца Кадзурахары, пятого по счету родного сына государя Камму, и был потомком принца в девятом поколении. Имя Тайра впервые получил Такамоти, внук сего принца, при назначении на должность правителя земли Кадзуса. Служба прервала связи Тайра с царствующим домом, и Такамоти стал простым вассалом. Шесть поколений Тайра, от Куники, сына Такамоти, и вплоть до Масамори, исполняли должность правителей в различных землях, однако высокой чести являться ко двору никто из них не удостоился.
2. Тайные козни
Еще в бытность правителем земли Бидзэн, Тадамори, во исполнение монаршей воли государя-инока Тобы[26], воздвиг храм Токутёдзю — храм Долголетия — длиной в тридцать три кэн[27] и поместил там тысячу и одно изваяние Будды. Храм сей освятили в тринадцатый день третьей луны 1-го года Тэнсё. В награду государь-инок обещал Тадамори пожаловать землю, где должность правителя оставалась свободной, и в самом деле даровал ему край Тадзима, где в ту пору должность эта как раз пустовала. Но так велика была радость государя, что сверх того он пожаловал Тадамори право являться ко двору. Так впервые удостоился Тадамори этого почетного права, хотя было ему в ту пору уже тридцать шесть лет. И все же придворные завидовали его успеху и сговорились напасть на него во время праздника Изобилия[28], который, как обычно, предстояло отметить во дворце в день Дракона — двадцать третий день одиннадцатой луны того же года. Тадамори проведал об этом замысле. «Я не ученый царедворец, — подумал он. — Мой род — род храбрых воинов, и было бы обидно подвергнуться унижению. Я покрыл бы позором не только себя, но и всех моих родичей! Недаром говорится: „Храни честь и тем послужишь государю!“» — и с этой мыслью он заранее принял меры предосторожности. Отправляясь во дворец, спрятал он под парадной одеждой короткий, но широкий меч; когда же все приглашенные собрались, он медленно вытащил меч и, приложив его к щеке, застыл неподвижно; в свете тускло горевших светильников, как лед, сверкало лезвие меча, прижатое к черной его бороде. Все, бывшие при этом, уставились на Тадамори, невольно вздрогнув от страха. Вдобавок вассал его Иэсада, внук Садамицу и сын Иэфусы, тоже родом из Тайра, усевшись во дворе, перед покоем, где справляли праздник, тоже держал меч наготове. Иэсада был в бледно-голубом охотничьем платье, но под одежду надел желтовато-зеленый панцирь, а на боку у него висел большой длинный меч. Главный дворецкий, да и все другие придворные сочли это неслыханным нарушением приличия. — Что это за человек в простом охотничьем платье, там, за водостоком, у сигнальной веревки[29]? Какая дерзость! Тотчас же гоните его отсюда! — приказал главный дворецкий. Слуги стали гнать Иэсаду, но тот ответил: — Дошло до меня, что нынче вечером хотят напасть на моего господина, которому еще предки мои служили верой и правдой, вот я и пришел, чтобы доглядеть, что тут затевают. А посему удалиться мне никак невозможно! — так упорствовал Иэсада и даже с места не двинулся. Грозный вид Тадамори, решимость его вассала поразили, ошеломили придворных; никто не осмелился поднять на них руку. Вскоре, по желанию государя-инока, Тадамори исполнил пляску; прочие гости подпевали и били в ладоши, как вдруг, изменив слова припева, запели: «Окривели, окосели все сосуды из Исэ…» Хотя род Тайра и вел свое начало от самого императора Камму — с благоговением упомянем достославное имя! — однако долгое время мало кто из них жил в столице, все довольствовались службой в провинции и давно уже осели на земле Исэ. Вот и содержал сей припев намек на гончарные изделия, коими славилась тамошняя земля. Вдобавок Тадамори был косоглаз, оттого и пели они о скособочившихся сосудах… Пляски еще не кончились, но оскорбленный Тадамори решил покинуть дворец, даже не попрощавшись. Прежде чем уйти, он на виду у всех отдал меч дворецкому, после чего удалился. — Ну как? Что там было? — спросил ожидавший его Иэсада. Тадамори очень хотелось поведать обо всем, что произошло во дворце, но он знал: если рассказать Иэсаде всю правду, тот способен тут же вломиться в зал с обнаженным мечом, и потому ограничился словами: «Все было хорошо». Когда празднество закончилось, все придворные и чиновники в один голос доложили государю: — Приходить во дворец с оружием, приводить вассалов — противно правилам этикета; во времена минувшие такое случалось лишь с высочайшего соизволения. А этот Тадамори сам явился на праздничный пир с мечом за поясом да еще привел во внутренний двор Запретных покоев[30] воина в простом охотничьем платье! И сделал сие под предлогом, что это, мол, потомственный вассал его предков! Неслыханная дерзость! Он виновен вдвойне и за это подлежит наказанию. Надо немедля вычеркнуть его имя из числа лиц, допущенных ко двору, и отнять должность! Государь-инок, весьма озадаченный, тотчас же призвал Тадамори. Тот сказал: — Что до моего вассала, который находился во дворе Запретных покоев, то я тут вовсе ни при чем. Но если мой вассал, сведав, что против меня умышляют недоброе, сам пришел, дабы уберечь от позора своего господина, не сказав мне о том заранее ни слова, — я бессилен был помешать ему. Если это считается преступлением, я призову его и отдам на ваш суд. Что же касается меча, то я тогда же отдал его на сохранение дворецкому. Прикажите принести этот меч и осмотрите; тогда и решите, виновен я или нет! — так почтительно доложил Тадамори. — Слова твои справедливы! — молвил государь-инок, приказал принести меч, осмотрел его, и все увидали, что в настоящие черные лакированные ножны вложен деревянный меч, оклеенный серебряной фольгой. — Чтобы избежать позора, он притворился, будто вооружен настоящим мечом, но, предвидя, что это вызовет порицание, заранее изготовил сей меч из дерева — вот дальновидность и хитроумие, достойные настоящего самурая! А что до вассала, ожидавшего своего господина во дворе, так это целиком в обычае военных семейств! — сказал государь. Так Тадамори не только не понес наказания, но, напротив, удостоился похвалы государя.
3. Морской судак
Все сыновья Тадамори служили в дворцовой страже[31], все удостоились права являться ко двору, и никто уже не гнушался общаться с ними. В те годы случилось как-то раз Тадамори приехать в столицу из земли Бидзэн, и государь-инок Тоба изволил осведомиться, какой показалась ему бухта Акаси[32]? Тадамори ответил:
Так ярко сияет над бухтой Акаси луна порой предрассветной, что о мраке ночном вспоминаешь, лишь взглянув на волны прилива!
Такой ответ очень понравился государю, и стихотворение поместили в «Собрание Золотых Листьев»[33]. Был еще такой случай. При дворе государя служила дама, возлюбленная Тадамори; он часто ее навещал. Однажды, уходя, он забыл в комнате дамы веер с изображением луны. Подруги дамы стали подсмеиваться над ней, говоря: — Откуда он взошел, этот месяц? Непонятно, из какого захолустья он появился? И возлюбленная Тадамори ответила:
Сквозь тучи ночные он сам проложил себе путь, мой месяц желанный. Ужели должна я ответить, откуда проник он в покои?..
Так сказала она в ответ, и за это Тадамори полюбил ее еще больше. Она родила ему сына Таданори, впоследствии правителя земли Сацума. Недаром говорится: «Сходные души льнут друг к другу»; Тадамори любил поэзию, и дама эта тоже славилась искусством слагать стихи. И вот постепенно стал Тадамори главою Сыскного ведомства, а затем, в 3-м году Нимпё, в пятнадцатый день первой луны, скончался пятидесяти восьми лет от роду. Князь Киёмори был его старшим сыном и потому унаследовал главенство в семействе Тайра. Когда в седьмую луну 1-го года Хогэн вспыхнул мятеж Ёринаги[34], Киёмори, в ту пору всего лишь правитель земли Аки, принял сторону государя Го-Сиракавы и проявил немалую доблесть, за что получил в награду должность правителя земли Харима, а в 3-м году тех же лет Хогэн был пожалован придворным званием второго ранга[35] и назначен помощником правителя Дадзайфу[36]. Затем, в конце 1-го года Хэйдзи, снова вспыхнул мятеж, поднятый Нобуёри, и Киёмори опять сражался на стороне государя и покарал изменников смертью. А так как усердие, проявленное повторно, всегда заслуживает особо щедрой награды, на следующий год Киёмори опять повысили в ранге. Он стал советником — сайсё[37], главою Сыскного ведомства, получил титул тюнагона, а затем и дайнагона и, наконец, был произведен в министры, после чего, минуя должности Правого и Левого министров[38], возвысился до самого почетного сана, стал Главным министром[39] и получил младшую степень высшего придворного ранга. И хотя Киёмори никогда не служил в дворцовой страже, высочайшим указом было ему даровано право иметь при выездах свиту. А вскоре новый указ позволил ему ездить в карете, запряженной волом, или в повозке, которую тянет челядь, так что теперь он мог уже прямо в карете въезжать в Запретные ворота дворца, точь-в-точь как если бы то был сам регент[40] или канцлер. «Главный министр — наставник императора, пример всему государству, — гласит закон. — Он правит страной, наставляет на путь, гармонически сочетает Инь и Ян[41] и властвует над ними — такова эта высокая и важная должность. А посему, если нет достойного человека, пусть эта должность остается свободной». Оттого эта должность и называется «местом достойного» или «местом свободным», ибо закон запрещает назначать на нее человека, добродетелью не украшенного. Но князь Киёмори сжимал в деснице всю Поднебесную средь четырех морей[42], стало быть, рассуждать было не о чем. Говорили, будто дом Тайра так процветает по чудесной воле бога Кумано[43]. Как-то раз, еще в бытность свою правителем земли Аки, Киёмори отправился морем из Исэ в Кумано на богомолье, как вдруг огромный морской судак сам прыгнул к нему в ладью. — Это знамение посылает сам бог Кумано, — сказал монах, сопровождавший Киёмори. — Немедленно съешьте этого судака! — В древности в лодку чжоуского князя У-вана прыгнула белая рыба…[44] — отвечал Киёмори. — Да, это счастливое предзнаменование! И хотя случилось это по дороге на богомолье, когда надлежит с особой строгостью соблюдать все Десять заветов[45], поститься и всячески остерегаться малейшей скверны, Киёмори повелел приготовить этого судака и дал отведать по куску всем своим родичам и вассалам. Кто знает, может быть, и впрямь по этой причине счастье с тех пор во всем ему улыбалось, и он возвысился до высшего сана, стал Главным министром. Сыновья и внуки его тоже продвигались в званиях быстрее, чем дракон взвивается в небеса. Так удостоился Киёмори почестей, каких не знавал никто из девяти поколений его предков. Поистине несказанная благодать!
4. Кабуро
Случилось так, что в 3-м году Нинъан, в одиннадцатый день одиннадцатого месяца, князь Киёмори, пятидесяти лет от роду, внезапно занемог и, дабы не расстаться с жизнью, поспешно принял духовный сан. В монашестве взял он имя Дзёкай — Океан Чистоты. Поступок сей и впрямь, как видно, был угоден богам — мгновенно исцелился он от тяжкого недуга и прожил столько лет, сколько было уготовано ему свыше. Как гнутся под порывами ветра деревья и травы, так покорно склонялись перед ним люди; как земля впитывает струи дождя, так все вокруг смиренно повиновалось его приказам. Самые знатные вельможи, самые храбрые витязи не могли соперничать с многочисленными отпрысками семейства новоявленного инока Киёмори, владельца усадьбы в Рокухаре. А князь Токитада, шурин Правителя-инока[46], так прямо и говорил: «Тот не человек, кто не из нашего рода!» Немудрено, что все старались любым способом породниться с домом Тайра. Во всем, что ни возьми, будь то покрой одежды или обычай по-особому носить шапку, стоило только заикнуться, что так принято в Рокухаре, как все спешили сделать так же. Но так уж повелось в нашем мире, что какой бы добродетельный государь, какой бы мудрый регент или канцлер ни стоял у кормила власти, всегда найдутся никчемные людишки, обойденные судьбой неудачники, — в укромном месте, где никто их не слышит, осуждают и бранят они власти предержащие: однако в те годы, когда процветал весь род Правителя-инока, не было ни единого человека, который решился бы поносить семейство Тайра. А все оттого, что Правитель-инок собрал триста отроков четырнадцати-пятнадцати лет и взял их к себе на службу; подрезали им волосы в кружок, сделали прическу кабуро и одели в одинаковые красные куртки. День и ночь бродили они по улицам, выискивая в городе крамолу. И стоило хоть одному из них услышать, что кто-то дурно отзывается о доме Тайра, тотчас созывал он своих дружков, гурьбой врывались они в жилище неосторожного, всю утварь, все имущество разоряли и отбирали, а хозяина вязали и тащили в Рокухару. Вот почему как бы плохо ни относились люди к многочисленным отпрыскам дома Тайра, как бы ни судили о них в душе, никто не осмеливался сказать о том вслух. При одном лишь слове «кабуро!» и верховая лошадь, и запряженная волами повозка спешили свернуть в переулок. И в Запретные дворцовые ворота входили и выходили кабуро без спроса, никто не смел спросить у них имя: столичные чиновники отводили глаза, притворяясь, будто не видят[47].
5. Расцвет и слава
Вершины славы достиг не только сам князь Киёмори, — весь род его благоденствовал. Старший сын и наследник, князь Сигэмори, — Средний министр и начальник Левой дворцовой стражи, второй сын Мунэмори — тюнагон и начальник Правой стражи, третий сын Томомори — военачальник третьего ранга, внук-наследник Корэмори — военачальник четвертого ранга; всего же в роду Тайра высших сановников насчитывалось шестнадцать человек, удостоенных права являться ко двору — свыше тридцати, а если добавить к ним правителей различных земель, чиновников и других высоких должностных лиц — набралось бы, пожалуй, больше шестидесяти. Казалось, будто на свете и впрямь нет достойных называться людьми, кроме отпрысков дома Тайра. С тех пор как в давние времена, в 5-м году Дзинги, при блаженном императоре Сёму, при дворе впервые учредили звания военачальников внутренней стражи (а в 4-м году Дайдо назвали эту стражу дворцовой), не бывало, чтобы родные братья одновременно возглавляли Левую и Правую стражи. Если и случалось подобное — считанные разы за долгие годы, — так бывало это только с отпрысками знатного рода правителей-регентов Фудзивара; но чтобы из других семейств братья одновременно носили столь высокое звание — ни о чем подобном не слыхивали. Ныне же потомкам человека, с которым вельможи в прошлом даже знаться гнушались, высочайшим указом даровано было право являться ко двору в одеждах запретных цветов[48] и сшитых не по уставу: они наряжались в шелка и атлас, в узорчатую парчу; родные братья, совмещая звания военачальника и министра, возглавили Левую и Правую стражи. Пусть приблизился конец света[49], все же это было уж слишком! Кроме того, было у Киёмори восемь дочерей. Всех удачно выдали замуж. Старшую предназначали в супруги Сигэнори, Тюнагону с улицы Сакуры, но дело свелось только к помолвке, когда невесте исполнилось восемь лет; после смуты годов Хэйдзи помолвку расторгли и выдали девушку замуж за Левого министра Канэмасу. От этого брака родилось множество сыновей. А Сигэнори прозвали Тюнагоном с улицы Сакуры[50] оттого, что он, больше других любя все прекрасное, насадил в городе большой сад и поселился в красивом доме, построенном среди этого сада. Каждую весну люди приходили сюда любоваться цветами и назвали это место улицей Сакуры. Известно, что цветы сакуры осыпаются на седьмой день, но молва гласит, будто Сигэнори так горевал об их недолгом цветении, что вознес молитвы великой богине Аматэрасу[51], и с тех пор сакура у него цвела три полных недели. Да, в старину не то что ныне — государи правили мудро, оттого и боги являли свою благодать людям, а деревья сакуры обладали душой чувствительной, оттого и цвели в три раза дольше обычного! Вторая дочь Киёмори стала императрицей. У нее родился сын, его вскоре объявили наследником, а после его вступления на престол государыне-матери пожаловали титул Кэнрэймонъин[52]. Родная дочь князя Киёмори, Мать страны — что может быть почетнее! Третья дочь стала супругой регента Мотодзанэ[53]. Ее назначили в воспитательницы к младенцу-императору Такакуре и дали высокое придворное звание. Звали ее госпожа Сиракава, при дворе она считалась очень влиятельной и важной особой. Следующую дочь выдали за канцлера Мотомити[54]. Еще одну — за дайнагона Такафусу, младшую — за Нобутаку, главу Ведомства построек. И еще была у Киёмори дочь от старшей жрицы светлой богини в Ицукусиме[55], что в краю Аки; эта дочь служила государю-иноку Го-Сиракаве и находилась на положении чуть ли не законной супруги младшего ранга[56]. А еще одну дочь родила ему Токива, прислужница вдовствующей государыни Кудзёин; эта дочь состояла в свите Левого министра Канэмасы и носила прозвище Госпожа с Галереи. Страна наша Япония делится на шестьдесят шесть земель; из них под властью членов семейства Тайра находилось уже свыше тридцати, так что владели они больше чем половиной страны. А сколько было у них, кроме того, личных поместий, сколько полей, и заливных, и сухих, так и не счесть! Нарядные люди толпились в залах; казалось, Рокухара, усадьба Тайра, расцвела яркими цветами, кони и кареты гостей рядами стояли у ворот, и было там оживленно и многолюдно, как на городском торжище. Золото из Янчжоу[57], драгоценная яшма из Цзинчжоу, атлас из Уцзюня, парча из Шуцзяна — все сокровища были здесь на подбор, ни в чем не было недостатка. Широкий помост для плясок и песен, вазы для состязания в метании стрел[58], водоемы, где рыба превращалась в дракона…[59] Пожалуй, ни в одном дворце любого из государей, будь то царствующий владыка или император, уже покинувший трон, не сыщешь подобной роскоши!
6. Гио
Всю Поднебесную средь четырех морей сжимал Правитель-инок в своей деснице; люди бранили его, порицали его поступки, но Правитель-инок, не внимая людской хуле, знай творил дела одно чуднее другого. К примеру, жили в ту пору в столице сестры Гио и Гинё, прославленные певицы и танцовщицы сирабёси, дочери Тодзи, тоже артистки. К Гио, старшей сестре, Правитель-инок воспылал необычайной страстью; немудрено, что и младшую Гинё все почитали и всячески ублажали. Для их матери Тодзи Правитель-инок приказал выстроить дом; каждый месяц доставляли туда сто коку риса и сто канъов[60] денег. Семья жила в богатстве, веселии и довольстве. Искусство сирабёси зародилось у нас давно, еще в царствование императора Тобы, когда две танцовщицы — Симано Сэндзай и Вакано Маэ — начали петь и плясать на людях. Сперва они выходили в белом мужском кафтане, в высокой придворной шапке, опоясавшись мечом с разукрашенной серебром рукоятью. Представление называлось «Мужская пляска». Постепенно, однако, от шапки и меча отказались, остался только белый кафтан. Оттого и назвали эти выступления сирабёси — пляска в белом. Столичные танцовщицы сгорали от зависти и ревности, прослышав о счастье Гио. «Подумать только, как повезло этой Гио! — говорили завистницы. — А ведь она такая же дева веселья, как и мы! Любая была бы рада оказаться на ее месте! Наверное, счастье сопутствует ей оттого, что ее имя начинается словом „Ги“ — „божество“[61]. Не взять ли и нам такое же счастливое имя?» И находились девушки, менявшие свое имя на Гиити, Гини, Гифуку или Гитоку. «При чем тут имя? — возражали ревнивицы. — Разве имя может принести счастье? Счастье зависит от судьбы. Знать, так уж ей на роду написано…» — и даже не пытались называть себя по-другому. Миновало три года, и вот в столице появилась новая замечательная танцовщица, родом из края Кага; звали ее Хотокэ. По слухам, лет ей было шестнадцать. Вся столица — и благородные, и простолюдины — сходили по ней с ума. «С древних времен и до наших дней немало плясуний было на свете, — твердили люди, — но столь совершенного искусства видеть еще не доводилось!» И сказала Хотокэ: — Я известна на всю страну, но в усадьбу Правителя-инока меня не звали еще ни разу… Какая обида! Что, если я поеду туда без приглашения? Никто не осудит меня за такой поступок, он в обычае дев веселья! — И в один прекрасный день она отправилась в усадьбу Тайра, на Восьмую Западную дорогу. — Пожаловала госпожа Хотокэ, прославленная в столице! — доложили Правителю-иноку. — Но ведь скоморохи должны являться только по зову! — молвил Правитель-инок. — Слыханное ли дело, прийти так бесцеремонно, без приглашения? Кто бы она ни была, хоть богиня, хоть сам Хотокэ[62], ей нечего делать в доме, где живет Гио. Пусть тотчас же убирается восвояси! Услышав столь грубую отповедь, Хотокэ собралась было уходить, но Гио за нее заступилась. — Девы веселья приходят без приглашения, таков их обычай, — обратилась она к Правителю-иноку. — К тому же она еще так молода и неопытна! Право, мне жаль ее — бедняжка едва отважилась прийти к вам в усадьбу, а вы так жестоко гоните ее прочь! Как ей, должно быть, больно и стыдно! Я не могу не сострадать ей — ведь в прошлом я и сама подвизалась на этом поприще! Пусть неугодно вам слушать ее песни или смотреть пляски, но окажите милость — хотя бы только примите ее, а после можете отпустить! Во всяком случае, верните ее, прошу вас! — Ну, ежели ты так просишь за нее, — ответил Правитель-инок, — так и быть, я выйду к ней, прежде чем отправить обратно! — И он приказал воротить Хотокэ. Услышав грубый отказ, госпожа Хотокэ уже уселась в карету, собираясь уехать, но, когда ее позвали обратно, вернулась. Правитель-инок соизволил к ней выйти. — Я не принял бы тебя, если б не Гио, — сказал он. — Уж не знаю почему, но она так за тебя просила, что пришлось согласиться. Ну, а коль скоро я согласился, так и быть, послушаем твое пение. Спой же нам какую-нибудь песенку имаё[63]! — Слушаюсь, — отвечала Хотокэ и запела:
Впервые увидев тебя, повелитель, Расправила ветви девица-сосна. Под сенью дворца отведи ей обитель — Во веки веков не увянет она.
Взгляни, журавли опускаются стаей На холм Черепаший[64] в садовом пруду. Резвятся они, беззаботно играя, — Знать, счастье написано нам на роду!
Так, повторив песню снова и снова, спела она три раза кряду. Ее искусство привело в восторг всех присутствующих. Правителю-иноку тоже понравилось ее пение. — Ты, я вижу, мастерица петь песни! — сказал он. — Наверное, и в плясках искусна. Эй, позвать сюда музыкантов! Музыканты явились. Хотокэ велела им бить в барабанчик, и начался танец. Всем была хороша Хотокэ — и лицом, и осанкой, и прекрасными длинными волосами; у нее был чудесный голос, а движения гибкие, плавные. Могла ли не понравиться ее пляска?! Она плясала так превосходно, что словами не скажешь! И дрогнуло сердце Правителя-инока, и воспылало новой страстью — к Хотокэ. Но она отвечала ему — Что это значит? Недавно вы хотели прогнать меня как дерзкую незваную гостью и только благодаря госпоже Гио возвратили уже с порога. Что скажет госпожа Гио, если я останусь в вашей усадьбе, что подумает она обо мне? Мне стыдно при мысли об этом! Отпустите меня, позвольте мне удалиться! — Этому не бывать! — отвечал Правитель-инок. — Тебя смущает присутствие Гио? Если так, ее-то мы отпустим! — Что вы, как можно! — воскликнула Хотокэ. — Она будет страдать, даже если вы оставите при себе нас обеих, а вы хотите вовсе ее прогнать! Я сгораю от стыда, как подумаю, что почувствует госпожа Гио, узнав о вашем решении! Лучше я приду как-нибудь в другой раз, если вы вспомните обо мне. А сегодня, прошу вас, позвольте мне удалиться! — Полно, и не подумаю! — ответил Правитель-инок. — Пусть Гио убирается прочь отсюда, да поживее! — приказал он и дважды, и трижды посылал людей к Гио напомнить о своем приказании. Гио давно уже в душе приготовилась к тому, что рано или поздно Правитель-инок к ней охладеет, но все же не ожидала, что это случится так сразу! Один за другим являлись к ней посланцы, передавая приказ немедленно покинуть усадьбу, и она уже собралась уходить, но решила прежде привести в порядок свои покои, стряхнуть пыль, все вычистить и убрать, дабы не оставить после себя ничего нечистого, что могло бы оскорбить взор. …Разлука всегда печальна, даже для тех, кто лишь короткий миг укрывался вместе под сенью одного дерева[65] или вместе утолил жажду, зачерпнув воду из одного потока… Как же горько было Гио покидать дом, с которым она сроднилась, где прожила целых три года! Слезы против воли катились из ее глаз. Однако что пользы медлить? Все равно, рано ли, поздно ли, — всему приходит конец… «Вот и все!» — подумала Гио, но перед уходом ей, как видно, захотелось оставить что-нибудь, что напоминало бы о ней, когда ее здесь не станет; и, размешав тушь слезами, она, плача, написала на бумажной раздвижной стенке стихотворение:
Что вешние травы, что травы увядших лугов — судьба их едина. Не дольше осенних морозов продержится летняя зелень…
Потом она села в карету, вернулась домой и, упав ничком за створками перегородки, залилась слезами, не в силах вымолвить слова. — Что с тобой, что случилось? — приступали к ней с расспросами мать и сестра, но она не отвечала им; только от сопровождавшей ее служанки узнали они, в чем дело. Ни риса, ни денег, которые до тех пор они ежемесячно получали, им больше не присылали — теперь процветала семья Хотокэ. А в столице тем временем и благородные, и низкорожденные толковали между собой: «Гио вернулась домой, Правитель-инок прогнал ее. Надо навестить ее, надо с ней поразвлечься!» Многие писали ей любовные письма, а иные слали к ней посланцев. Но теперь Гио уж вовсе не хотелось ни с кем встречаться и веселиться, она не принимала писем и тем паче не выходила к посланцам. Такие заигрывания причиняли еще горшую муку, и целыми днями она только и делала, что заливалась слезами. Меж тем год миновал. С наступлением новой весны Правитель-инок прислал к Гио человека, велев сказать: «Здравствуй, Гио! Госпожа Хотокэ печалится и скучает. Приходи, спой песни, покажи пляски, развесели Хотокэ!» Ни слова не промолвила в ответ Гио. И опять повелел Правитель-инок передать ей: «Отчего не даешь ответа? Если не хочешь идти в усадьбу, так прямо и говори. А уж как тогда поступить — моя забота!» Услышав эти слова, Тодзи, мать Гио, закручинилась, охваченная тревогой; она не находила себе места от страха при мысли, что их всех теперь ожидает. Со слезами принялась она упрашивать дочь: — Послушай, Гио, как хочешь, а тебе надлежит ответить! Это лучше, чем навлечь на себя гнев князя! — Если б я согласилась пойти в усадьбу, я так бы и ответила сразу. Но я не хочу туда идти и потому не знаю, что мне сказать! Он грозит, что, мол, знает, как поступить, если я и на сей раз ослушаюсь его приказания… Это означает, что меня, наверное, прогонят прочь из столицы или вовсе жизни лишат, одно из двух, не иначе… Но я не стану горевать, если мне придется покинуть столицу. И даже если отнимут жизнь — и о жизни не пожалею! Мне, постылой, слишком тяжело снова его увидеть! И опять принялась уговаривать ее старая Тодзи: — Нельзя перечить воле Правителя-инока, раз живешь в нашем мире. Союз женщины и мужчины предопределен еще в прежних рождениях; он бывает и прочным, и мимолетным, испокон веков так ведется… Иные клянутся навеки быть вместе, а глядишь — уже и расстались; другие думают: «Эта связь ненадолго!» — а неразлучны до самой смерти… В нашем мире ничто так не зыбко, изменчиво и непрочно, как союз, соединяющий женщину и мужчину! А ты была любима целых три года — столь долгое чувство надо считать редкой удачей! Если ты не явишься по его приказанию, дело вряд ли дойдет до казни; пожалуй, он всего-навсего прогонит нас из столицы… Что ж, вы обе молоды, вы сумеете прожить где угодно, хоть в расщелине скалы, в лесной чаще… Но ведь вашу слабую мать-старуху тоже прогонят заодно с вами. Скитаться, жить в непривычном месте — мне и думать об этом страшно! Дай же мне дожить свой век и закрыть глаза здесь, в столице! Тем исполнишь ты дочерний свой долг, пока я жива, да и после моей смерти! — так говорила старая Тодзи. И как ни горько то было Гио, но, не смея ослушаться материнского наставления, она отправилась в усадьбу Правителя-инока — словами не передать, как мучительно сжималось при этом ее сердце! Чтобы не было так тоскливо, взяла она с собой младшую сестру Гинё и еще двух танцовщиц. Вчетвером они уселись в карету и отправились на Восьмую Западную дорогу. Когда они прибыли в Рокухару, их не пустили в покои, где принимали раньше, а провели в помещение, что находилось далеко от главных покоев, и оставили там дожидаться. — Что это значит? — сказала Гио. — Разве я в чем-нибудь провинилась? Я не только отвергнута — даже покои мне отводят самые низкие… О, как больно! Как быть, что делать?.. — И слезы неудержимо закапали из глаз, заструились по складкам рукава, которым Гио закрывала лицо, чтобы скрыть от людей свои душевные муки. Увидев, как обошлись с Гио, госпожа Хотокэ преисполнилась жалости. — Как же так? — сказала она. — Отчего ее не проводят туда, где обычно принимают гостей? Позовите ее сюда! Или позвольте мне выйти к ней, я ее встречу! — Нет, это не годится! — сказал Правитель-инок. И Хотокэ, не властная ослушаться его воли, так и не вышла. — Здравствуй, Гио! — спустя некоторое время сказал Правитель-инок, ничуть не догадываясь о том, что творится у той на душе. — В последние дни Хотокэ что-то грустит. Спой же ей песню! И Гио решила, что, раз уж она пришла, нужно исполнять приказание. Сдержав слезы, она запела:
Хотокэ, сам Будда, почивший в нирване, Был некогда смертным в обличье земном И мы по скончании буддами станем, Бессмертными буддами в мире ином.
Заложена в каждом благого частица, Великого Будды священная суть, Но участь живущих — разлукой томиться. Что пользы стремиться былое вернуть?
Так пропела она сквозь слезы два раза кряду, и все, кто был в покоях, — знатные отпрыски рода Тайра, придворные, вассалы и самураи — все были до слез растроганы ее пением. Правитель-инок тоже остался весьма доволен. — Прекрасная песня! — сказал он. — Хотелось бы поглядеть и на твою пляску, да сегодня мне недосуг. Отныне приходи к нам почаще, без приглашения, пой песни, пляши и развлекай Хотокэ! Ни слова не промолвила в ответ Гио и удалилась, сдерживая рыдания. — О горе, я решилась поехать туда, дабы не ослушаться материнского приказания, но я не в силах еще раз пережить подобную муку! А ведь пока я живу в столице, мне придется снова пройти через это горькое испытание! Лучше утопиться, вот теперь мое единственное желание! — сказала она, и тогда ее сестра Гинё воскликнула: — Если старшая сестрица утопится, я умру с нею вместе! Услышав эти слова, мать их Тодзи, вне себя от горя, опять принялась со слезами уговаривать Гио: — Поистине ты права, у тебя и впрямь есть причина горевать и роптать. Могла ли я думать, что все это так обернется! Теперь я горько жалею, что советовала тебе поехать в усадьбу! Но ты слышишь, младшая сестра говорит, что тоже утопится, если ты лишишь себя жизни… Если не будет на свете обеих моих дочерей, зачем тогда жить немощной старой матери? Я тоже хочу умереть вместе с вами! Стало быть, ты обрекаешь на смерть родную мать, а это самый тяжелый грех — ведь час мой еще не пробил!.. Помни, здешний мир — лишь временный наш приют; не так уж страшен земной позор! Куда страшнее уготовить себе вечный мрак в беспредельной грядущей жизни, — сердце сжимается при мысли об этом! Какие бы горести ни выпали на нашу долю в сей жизни, это не должно нас заботить; но блуждать по скорбной стезе страдания в том, вечном, мире — вот чего нам должно страшиться! — Твоя правда, я совершила бы смертный грех, покончив с собою! — осушив слезы, отвечала матери Гио. — А раз так, отбросим мысли о смерти! Но если я останусь в столице, мне опять придется изведать горькую муку. Давайте же удалимся прочь из столицы! — И на двадцать первом году от роду Гио постриглась в монахини и поселилась в хижине, сплетенной из сучьев, в глухом горном селении, далеко в местности Сага, вознося там молитвы Будде. Ее сестра Гинё тоже сказала: — Ведь я поклялась умереть вместе с сестрицей, если она покончит с собою. Теперь же, когда она удалилась от мира, я и подавно с ней не расстанусь. Девятнадцати лет от роду облеклась она в черную ризу схимницы и, уйдя от мира вместе с сестрою, молилась о будущей жизни. Печально и прекрасно то было! Тогда промолвила мать их Тодзи: — Если мир так устроен, что юные девушки уходят в монахини, зачем же их престарелой и слабой матери беречь свои седины? — И сорока пяти лет от роду она приняла постриг, обрила голову и вместе с обеими дочерьми всеми силами предалась Будде, молясь о грядущей жизни.
Вот миновала весна, да и лето уже на исходе, Ветер прохладный подул, об осенней напомнив погоде. Время Ткачихе-звезде с Волопасом воссоединиться[66]. Время желанья писать на летучем листке шелковицы. Волны Небесной реки для такого листка не преграда — Станет веслом рулевым, и другого Ткачихе не надо…
К западу солнце спешит и за Черной горою садится. Путь его скорбно следят в одеяниях ветхих черницы. «Там, где гряду облаков озаряет закат, догорая, Нас ожидает она, благостыня заветного рая. Радости Чистой земли мы познаем в рождении новом, Чужды соблазнам мирским и греховным телесным оковам…» Но от деяний своих не уйти — и порою вечерней Слезы монахини льют о погрязших в пороке и скверне.
С наступлением ночи, заперев бамбуковую калитку, мать и дочери возносили молитву Будде при свете тусклой лампады, как вдруг кто-то тихо постучал в дверь. Монахини испугались. — О горе, не иначе как злой дух Мара[67] хочет помешать нашим смиренным молитвам! Кто навестит нас глубокой ночью в этой хижине, сплетенной из веток, в глухом горном селении, куда и днем-то никогда никто не заходит? Эту тоненькую дверцу легко сломать, даже если мы ее не откроем… Ничего другого не остается, как отворить дверь и впустить пришельца. Пусть он не пощадит нас, пусть лишит жизни — что ж, умрем, непрерывно взывая к будде Амиде, на которого мы возлагаем все упования, крепко веря в его священный обет[68]! Если же, услышав наши молитвы, явился за нами святой посланник, он возьмет нас с собой в Чистую землю… Скрепимся же духом и усерднее возгласим святые молитвы! — Так, ободряя друг друга, они отворили дверь, и что же? — то был не демон, в дверях стояла Хотокэ! — Кого я вижу? Предо мной госпожа Хотокэ! Сон это или явь? — воскликнула Гио. И Хотокэ, утерев слезы, ответила: — Если я расскажу вам все без утайки, боюсь, вы не поверите мне, подумаете, будто я лгу, будто все это я только сейчас придумала: но и молчать я не в силах, ибо не хочу, чтобы вы считали, будто мне неведомы долг и чувство! Поведаю же обо всем по порядку… Все началось с моего непрошеного прихода в усадьбу князя, когда меня чуть было не прогнали и возвратили лишь потому, что вы замолвили за меня словечко. А я, вместо благодарности, осталась в усадьбе, — увы, беззащитная женщина, я осталась там против собственной воли! О, как я страдала! Потом, когда вас снова призвали и вы пели нам песни, стыд и раскаяние с новой силой жгли мою душу, а уж радости или веселья я не ведала и подавно. «Когда-нибудь и меня ждет такая же участь!» — думала я. Мне вспоминалась надпись, оставленная вами на бумажной перегородке, слова, что вы начертали: «…не дольше осенних морозов продержится летняя зелень!» «Истинно так!» — думала я. Но с тех пор вы куда-то исчезли, и я не знала, где вас искать. Когда же мне рассказали, что, приняв постриг, вы поселились все вместе в глухом, далеком селении, меня охватила беспредельная зависть! Я непрерывно молила Правителя-инока отпустить меня, но он по-прежнему был глух к моим просьбам. И тут глубокие раздумья нахлынули на меня. Я думала: весь блеск, вся слава в этом суетном мире — лишь краткий миг, мимолетное сновидение! К чему все радости, к чему успех и богатство?.. В кои-то веки мне выпало счастье родиться на свет человеком, приобщиться к учению Будды, — а ведь это редкостная удача! Погрузившись в пучину смерти, нелегко, ох нелегко будет снова сподобиться такого же счастья, как бы долго ни продолжалось круговращение жизни и смерти, сколько бы раз ни довелось умирать и снова рождаться![69] Молодость быстротечна, на нее нельзя полагаться! В нашем мире все непрочно, все зыбко, — мы не знаем, кто раньше сойдет в могилу, юноша или старец… Здесь все мимолетно — не успеешь перевести дыхание, а уж вот он — наступает твой смертный час… Век наш короче жизни мотылька-однодневки, быстротечнее блеска молнии в небе! Горе тому, кто, опьяненный недолгой радостью жизни, не помышляет о том, что ждет его после смерти!.. Вот с какой мыслью нынче утром я тайно покинула княжескую усадьбу и пришла к вам уже в новом обличье! — С этими словами Хотокэ сбросила с головы покрывало, и Гио увидела, что Хотокэ уже постриглась. — Я пришла к вам, приняв постриг! Простите же мне мое прежнее прегрешение! Если сжалитесь надо мной, станем вместе молиться и вместе возродимся к новой жизни в едином венчике лотоса![70] Но если все-таки не лежит ко мне ваше сердце, я тотчас же уйду отсюда, побреду куда глаза глядят, вдаль, упаду где-нибудь у подножья сосны, на циновку из мха, на древесные корни и стану взывать к Будде, сколько достанет сил, пока не сбудется заветное мое желание — пока не наступит смерть! — так в слезах изливала она свое сердце, полное скорби. — Поистине мне и во сне не снилось, что на ум вам могли прийти подобные мысли! — сдержав слезы, ответила ей Гио. — Страдание — удел всех живых существ, обитающих в этом мире: мне надлежало смириться, понять, что таков уж мой горький жребий, а я то и дело роптала, гневалась и во всех своих бедах винила одну лишь вас! А ведь гнев — тяжкий грех, гнев в душе не позволит сподобиться возрождения к вечной жизни в обители рая… Так невольно причиняла я вред самой себе и в этой, и в будущей жизни. Но теперь, когда вы пришли сюда в монашеском одеянии, сам собой отпускается грех, в который я впала, и, стало быть, я могу теперь всей душой уповать на возрождение в раю. О великая радость! Когда с матерью и сестрой мы удалились от мира, люди считали наш поступок редкостным, небывалым, да мне и самой так казалось. Но ведь я приняла постриг оттого, что роптала на злую судьбу, гневалась на весь мир — что же удивительного, что в моем горестном положении я предпочла принять схиму! По сравнению с вашим решением мой поступок просто ничтожен — вам-то никто не причинял ни обиды, ни огорчения! Чтобы женщина, которой едва минуло семнадцать, настолько прониклась отвращением к греховному и так глубоко, всем сердцем пожелала возродиться в вечной жизни в Чистой обители рая — вот настоящее диво, вот подлинно благородная, истинно верующая душа! Ваш пример будет мне великим уроком, послужит благостным умудреньем! — И они поселились все вместе в одной хижине, утром и вечером украшали алтарь Будды цветами, возжигали курения и с умиротворенной душой, не волнуемой более земными страстями, молились о рае; и со временем осуществилось заветное желание всех четверых, и они возродились к вечной жизни в Чистой обители рая, — одни раньше, другие позже… В поминальном списке храма Долгого Поучения, Тёкодо, воздвигнутого государем Го-Сиракавой, всех четверых записали вместе: «Блаженные Гио, Гинё, Хотокэ и Тодзи». Поистине печальна и прекрасна их повесть!
7. Дважды императрица
В прежние годы и вплоть до недавних времен воины Тайра и Минамото вместе служили трону, вместе усмиряли ослушников, нарушавших закон и не почитавших власть государя. Оттого покой и порядок царили в мире. Но в смуту Хогэн пал в бою Тамэёси[71], а в смуту Хэйдзи — Ёситомо[72]. После их гибели всех отпрысков рода Минамото убили либо сослали в ссылку; отныне процветали одни лишь Тайра, все прочие и головы-то поднять не смели. Казалось, теперь навсегда наступит спокойствие в государстве. Однако после кончины государя-монаха Тобы по-прежнему то и дело вспыхивали вооруженные распри, а казни, ссылки, лишение сана, отнятие должности, что ни день, творились как самое обычное дело, и не было покоя в стране, и народ трепетал от страха. В особенности же с наступлением годов Эйряку и Охо усилились раздоры между двором прежнего императора Го-Сиракавы и царствующим владыкой императором Нидзё — из-за этих раздоров все царедворцы, и высших, и низших рангов, дрожали от страха, пребывая в постоянной тревоге, как будто стояли у края пучины[73], как будто ступали по тонкому льду… Прежний государь и нынешний император отец и сын — казалось бы, какая вражда может их разделять? А между тем то и дело творились дела одно чуднее другого — а все оттого, что приблизился конец света и помыслы людские обратились только к дурному… Что бы ни сказал государь-отец, император во всем ему перечил; тогда-то и случилось событие, поразившее всех, кто видел все это или слышал о нем, и вызвавшее всеобщее осуждение. У почившего императора Коноэ осталась супруга, вдовствующая императрица[74], дочь Правого министра Кинъёси. После кончины государя покинула она двор, поселилась в усадьбе Коноэ-Кавара и, как подобает вдове, жила уединенно и скромно. В годы Эйряку исполнилось ей, верно, двадцать два или двадцать три года — возраст, когда расцвет уже почти миновал. Однако она слыла первой красавицей в государстве, и вот император Нидзё, помышлявший только о любовных утехах, для коих его новоявленный Гао Лиши[75] разыскивал красавиц по всей стране, послал ей любовное письмо. Но вдова и не подумала отвечать. Тогда государь, уже не скрывая своих намерений, послал в дом Правого министра высочайший указ, повелевавший вдовствующей императрице вступить во дворец как его законной супруге. Поступок неслыханный, из ряда вон выходящий! Сановники собрались на совет, и каждый высказал свое мнение. — Если обратиться к сходным примерам в чуждых пределах, то в Тайском государстве императрица У Цзэ-тянь[76], после кончины супруга, императора Тайцзуна[77], снова вышла замуж за своего пасынка, императора Гаоцзуна[78]. Но то случилось в чужой стране, и потому дело особое… В нашем же государстве со времен императора Дзимму[79] сменилось на троне свыше семидесяти владык, однако ни разу не бывало, чтобы женщина дважды становилась императрицей! — так единогласно рассудило собрание. Прежний государь Го-Сиракава тоже усовещивал сына, говоря, что недоброе дело он задумал, но император ответил: — У Сына Неба нет отца и нет матери![80] В прежней жизни я соблюдал Десять заветов и в награду за это стал повелителем десяти тысяч колесниц[81]. Отчего же столь пустячному делу не свершиться по моей воле?! — И вскоре высочайшим указом назначил день свадьбы. Тут уж и государь-отец был бессилен что-либо изменить. С той поры как вдовствующая императрица узнала об этом, она только и делала, что заливалась слезами. «Если бы в ту осень, во 2-м году Кюдзю, когда скончался мой супруг-император, я вместе с ним растаяла бы росинкою в поле или, приняв постриг, удалилась от мира, мне не пришлось бы переживать сейчас подобное горе!» — сокрушалась она. Министр, ее отец, стараясь утешить дочь, говорил: — Только безумец перечит власти! Высочайший указ уже издан, значит, рассуждать поздно. Надо поскорее отправиться во дворец. Кто знает, может быть, счастье нам улыбнется, ты родишь сына, станешь Матерью страны, и меня, недостойного, будут почитать как государева деда. Это будет лучшее исполнение дочернего долга и великая подмога мне, старику! — так говорил он, она же в ответ не проронила ни слова. В эти дни, рассеянно водя кистью по бумаге, сложила она стихотворение:
Не тонут в протоке слова, как плавучий бамбук, — теченьем уносит молву о завидном уделе, об этой повинности тяжкой…
Неизвестно, как прослышали люди об этих стихах, но их передавали из уст в уста и все жалели бедную женщину. Вскоре наступил день отъезда во дворец. Министр-отец и другие придворные провожали невесту согласно церемониалу, с особой пышностью разукрасив карету, но она не спешила ехать, ибо свадьба эта была ей вовсе не по душе. Только когда стемнело и наступила глубокая ночь, позволила она усадить себя в карету. Так вступила она в императорские чертоги, поселилась во дворце Прекрасных Пейзажей и преданно служила государю, советуя ему посвятить все помыслы управлению страной. В тех покоях, во дворце Сисиндэн[82], Небесном Чертоге, есть раздвижные перегородки, на которых нарисованы мудрецы и святые[83]. На одних, как живые, изображены И Инь, Ди Улунь, Юн Ши-нань, Тайгун Ван, Жань Лисяныпэн, Ли Цзы и Сыма; на других — длиннорукие и длинноногие страшилища-люди и китайские кони на полном скаку, а в зале Демонов[84] — полководец Ли, как живой. Прекрасные картины! Недаром сам Оно-но Тофу[85], правитель земли Овари, семь раз переписывал на них надпись! И еще есть там, говорят, во дворце Прохлады и Чистоты, раздвижная перегородка, на которой в давние годы Канаока из Косэ[86] написал предрассветную луну над далекой горной вершиной. Как-то раз покойный император Коноэ, еще в детские годы, расшалившись, запачкал эту картину, и пятно это так и сохранилось с тех пор. При виде сей памятной отметы императрица, наверно, с грустью вспомнила прошлое, потому что сложила стихотворение:
Не чаяла я, что в жизни, столь краткой и бренной, мне будет дано, вернувшись сюда, любоваться все той же луною в тумане…
С тоской вспоминала она о счастливой поре, когда душа в душу жила во дворце с покойным государем Коноэ.
8. Спор из-за скрижали
Но вот весной 1-го года Эйман разнесся слух, что император Нидзё болен, а с наступлением лета недуг его стал еще тяжелее. У императора был малолетний сын Рокудзё, рожденный ему дочерью Канэмори из Ики, помощника Главного казначея. Пошли толки, что наследником объявят этого двухгодовалого ребенка. И в самом деле, в том же году, в двадцать пятый день шестой луны, вышел высочайший указ о передаче трона малолетнему принцу. В тот же вечер состоялась церемония отречения больного императора Нидзё. Смятение и тревога охватили страну. Ученые люди, сведущие в делах минувших, говорили: — Если обратиться к сходным примерам в прошлом, когда на троне в нашей стране восседали императоры-дети, увидим, что после государя Монтоку царствовал девятилетний государь Сэйва. Его дед по материнской линии, благородный Ёсифуса, помогал юному государю, подобно Чжоу-гуну[87], взявшему в руки власть, чтобы временно управлять страной вместо малолетнего Чжоуского Чэн-вана[88]. С той поры и началось регентство в нашем государстве!.. Император Тоба вступил на престол пятилетним, император Коноэ — трех лет от роду, но люди уже тогда твердили, что новые государи слишком уж незрелы годами! Ныне же императору Рокудзё исполнилось всего лишь два года. Такого еще никогда не бывало! О безрассудство! Тем временем, в двадцать седьмой день седьмой луны того же 1-го года Эйман, прежний император Нидзё скончался. Ему было всего двадцать три года — цветок, увядший, не дождавшийся расцвета!.. Все обитательницы женских покоев, те, кто живет за парчовыми завесами и драгоценными ширмами, предавались глубокой скорби. В ту же ночь покойного государя похоронили у горы Фунаока, на равнине Рэндайно, к северо-востоку от храма Корюдзи. Во время погребения между чернецами монастырей Энрякудзи[89] и Кофукудзи[90] вышел спор из-за того, кому раньше ставить священные скрижали — поминальные доски, и обе стороны нанесли друг другу изрядное оскорбление. Издавна повелось, что после захоронения праха покойного государя участники погребального церемониала, монахи из Нары, Южной столицы, и Хэйана, столицы Северной, ставят по четырем сторонам гробницы скрижали своего храма. По обычаю, первыми ставят скрижаль монахи Великого Восточного храма Тодайдзи[91] в Наре, воздвигнутого повелением императора Сёму, и все остальные признают за ними это неоспоримое право. Затем наступает черед монастыря Кофукудзи, основанного предками вельмож Фудзивара. За ними следуют монахи Энрякудзи, главного храма на Святой горе Хиэй, и, наконец, заканчивает обряд обитель Трех Источников, Миидэра[92], основанная по воле императора Тэмму блаженными вероучителями Кёдаем и Тисёдайси. Но на сей раз — неизвестно, отчего и зачем? — монахи Святой горы нарушили обычай минувших лет и водрузили скрижаль вторыми, раньше чернецов Кофукудзи. Пока святые отцы из Нары судили и рядили, как ответить на эту дерзость, два рядовых чернеца монастыря Кофукудзи, Каннонбо и Сэйсибо, известные забияки, внезапно выскочили вперед — Каннонбо в коротком черном панцире, с алебардой на длинном белом древке, Сэйсибо — в желтовато-зеленом панцире, с мечом в черных лакированных ножнах, — повалили скрижаль Святой горы на землю и изрубили ее в мелкие щепки. При этом оба во весь голос горланили песню:
Эй, пой, гуляй кто хочет! Водопад бурлит, грохочет. Жарко солнце припекает, А воды[93] не убывает. Хлещи, водопад, Шуму-грому всякий рад! —
после чего оба смешались с толпой собратьев, монахов Южной столицы, Нары, и скрылись.
9. Сожжение храма Киёмидзу[94]
Если бы монахи Святой горы ответили таким же бесчинством, то, верно, завязалась бы изрядная потасовка, но оттого ли, что задумали они нечто совсем иное, никто из них не промолвил ни слова. И то сказать, ведь совершалось погребение покойного государя, казалось бы, даже бесчувственные деревья и травы должны поникнуть от горя; а между тем и благородные, и низкорожденные, испуганные этим непристойным событием, все как один разбежались кто куда, не помня себя от страха. Спустя два дня, в час Коня[95], вдруг прошел слух, что монахи Святой горы несметной толпой спускаются вниз, в столицу. Самураи и чиновники Сыскного ведомства прискакали к западному подножью горы, чтобы преградить им путь, но монахи без труда смяли их ряды и ворвались в город. И тут неизвестно кто сболтнул, будто прежний император Го-Сиракава нарочно приказал монахам спуститься с горы в столицу, дабы с их помощью расправиться с домом Тайра. По этой причине отряды самураев вступили во дворец и взяли под охрану все помещения дворцовой стражи у ворот на всех четырех сторонах ограды. Все родичи Тайра без промедления собрались в Рокухаре. Сам прежний государь Го-Сиракава поспешно прибыл туда же. Князь Киёмори — в ту пору он был всего лишь дайнагоном — был чрезвычайно испуган этими слухами. Напрасно успокаивал его сын, князь Сигэмори, повторяя: «Не может того быть!» Все в Рокухаре ходило ходуном, шумело и волновалось. Меж тем монахи горы и думать не думали нападать на дом Тайра. Вовсе не приближаясь к Рокухаре, они обрушились на совершенно непричастный к минувшей ссоре монастырь Киёмидзу и все там сожгли дотла, не пощадив ни одного строения — ни главного храма, ни монашеских келий, ибо храм Киёмидзу подчинялся монастырю Кофукудзи в Наре. То была месть за позор, пережитый монахами горы во время похорон покойного императора Нидзё. Наутро у ворот сожженного храма кто-то воткнул доску с надписью: «„Вера в Каннон[96] превращает геенну огненную в прохладный пруд!“ — твердили вы. — Что, помогла вам ваша молитва?!» А день спустя появилась ответная надпись: «Благость Каннон непостижима и вечна, неисповедимы ее пути!»
Когда монахи вернулись обратно к себе на гору, прежний государь Го-Сиракава тоже отбыл из Рокухары в свой дворец Обитель Веры, Ходзюдзи[97]. Провожал его одни князь Сигэмори, — отец, князь Киёмори, остался из предосторожности дома. Когда Сигэмори возвратился обратно, отец сказал ему: — Недаром государь пожаловал самолично к нам сюда, в Рокухару! Не зря возникли все эти слухи! Он давным-давно задумал извести весь наш род, да и все его приближенные советуют ему то же! Надо быть начеку! — Прошу вас, ни единым словом, ни намеком не выказывайте подобных подозрений! — ответил князь Сигэмори. — Это только привлечет внимание и причинит нам один лишь вред. А что до этих слухов, то, если вы будете во всем повиноваться монаршей воле и милосердно относиться к людям, боги и будды[98] защитят вас, и никакой беды с вами не приключится! — И, сказав так, он удалился в свою усадьбу Комацу. — Сигэмори, как всегда, слишком уж благодушен! — только и вымолвил в ответ князь Киёмори. А государь, вернувшись к себе, обратился к многочисленным своим приближенным: — Поистине у меня и в мыслях не было ничего такого, о чем толкует молва! И кто их только распустил, эти слухи! В этот час находился тут инок Сайко, одни из самых влиятельных сановников при дворе государя. Он сказал: — Недаром говорится: «Небо лишено дара речи. Свою волю оно вещает устами смертных». Семейство Тайра ведет себя не по праву своевольно и дерзко: возможно, в этих слухах явлена воля Неба! «Безрассудные речи! — услышав его слова, зашептались между собой царедворцы. — У стен есть уши! О страх и ужас!»
10. Наследник престола
По случаю траура по покойному императору Нидзё во дворце не совершалось ни церемонии Очищения[99], ни церемонии Первого Подношения риса[100]. В том же году, в двадцать четвертый день последней луны, высочайшим указом было даровано звание принца крови малолетнему Такакуре, сыну прежнего государя Го-Сиракавы, рожденному от его супруги, государыни Кэнсюнмонъин[101]. С наступлением Нового года название годов изменили, начались годы Нинъан. В том же году, в восьмой день десятой луны, шестилетний принц Такакура был провозглашен наследником престола. Он доводился дядей царствующему государю Рокудзё, которому от роду было всего три года, так что наследник оказался старше императора. Впрочем, нечто подобное бывало и в минувшие времена, во 2-м году Канва, когда император Итидзё вступил на престол семилетним, а наследником провозгласили будущего императора Сандзё, которому исполнилось в ту пору одиннадцать лет… Двухлетним начал царствовать государь Рокудзё, и было ему всего лишь пять лет, когда он уже покинул престол — отрекся в пользу нового императора Такакуры. Еще и обряда совершеннолетия не успел совершить, а уже стал именоваться прежним государем! Такого, наверно, никогда еще не бывало ни в нашей стране, ни в Китае! Церемония вступления на престол нового императора Такакуры совершилась в третьей луне 2-го года Нинъан. С воцарением этого государя дом Тайра, казалось, будет благоденствовать еще больше. Августейшая мать, госпожа Кэнсюнмонъин принадлежала к семейству Тайра и, сверх того, доводилась младшей сестрой супруге князя Киёмори, госпоже Ниидоно. Дайнагон Токитада Тайра был ее старшим братом и, значит, родным дядей государя. Казалось, ни во дворце, ни за его пределами не было вассала, более могущественного, чем Токитада. Продвижение в званиях, новые назначения — все вершилось по воле этого человека. Точь-в-точь как вознесся некогда Ян Гочжун[102], брат Ян-гуйфэй, любимой наложницы императора Сюаньцзуна, так и сей Токитада стал первым человеком на свете. Молва его восхваляла, процветанию его не было предела. Сам князь Киёмори держал с ним совет по всем делам государства, большим и малым, за что люди украдкой прозвали Токитаду регентом Тайра.
11. Поезд вельможи
В шестнадцатый день седьмой луны 1-го года Као, прежний государь Го-Сиракава постригся в монахи, но и приняв духовный сан, он по-прежнему ведал всеми делами в государстве, так что двор его ничем не отличался от резиденции царствующего монарха. Всех своих приближенных, начиная от вельмож и кончая погонщиками волов и самураями дворцовой охраны, он обласкал и щедро осыпал милостями. Но так уж устроены люди, что всегда и всего им мало. Близкие друзья не раз шептались между собою: «Вот если бы правитель такой-то земли умер, освободилась бы его должность!» Или: «Если не станет имярек, его место будет свободно!» Сам Го-Сиракава не раз говорил своим приближенным: — С давних времен верные государевы слуги истребляли врагов-смутьянов, но никто не чинил такого самоуправства, как Тайра! Садамори[103] и Хидэсато[104] одолели крамольника Масакадо, Ёриёси[105], расправился с Садатоо и Мунэтоо[106], Ёсииэ[107] уничтожил Такэхиру и Иэхиру[108], и что же? В награду им пожаловали всего лишь звание правителей различных земель, чем они были вполне довольны! Киёмори же ведет себя неслыханно дерзко и своевольно, всех остальных ни во что не ставит. А все оттого, что близится конец света и власть императоров утратила свою силу! Так говорил государь-инок, но удобного повода поставить Тайра на место все не случалось, и ему никак не удавалось их проучить. Что же до семейства Тайра, то они вовсе не питали злобы или вражды ко двору государя Го-Сиракавы, так что до поры до времени все обходилось тихо. Началась же смута в государстве вот по какой причине: В шестнадцатый день десятой луны, во 2-м году Као, выпал снег; прекрасен был вид осенних увядших полей, покрытых пятнами снега. И вот Сукэмори, второй сын князя Сигэмори (в ту пору ему было тринадцать лет, и он имел звание всего лишь правителя земля Этидзэн), отправился на охоту в окрестности равнин Мурасакино, Рэйдайно и конского ристалища Укон. С ним была свита — человек тридцать молодых самураев; взяв с собой множество соколов, они целый день гоняли перепелов и жаворонков. Когда же сумерки окутали землю, пустились они в обратный путь, в Рокухару. А в это время знатный придворный, первый советник царствующего монарха, регент Мотофуса выехал из своей усадьбы, что стояла на перекрестке двух дорог, Накамикадо и Хигаси-тоин, и направился во дворец государя. Желая прибыть к воротам Благоухания, ехал он сперва по дороге Хигаси-тоин, потом карета свернула к западу, на дорогу Оимикадо; здесь, в местности Инокума, свита вельможи лицом к лицу столкнулась с всадниками юного Сукэмори. — Кто вы такие? Что за дерзость! Это поезд его светлости регента, прочь с коней! — закричали слуги, но, увы, среди тех, к кому они обращались, не нашлось никого, кто уважал бы правила этикета, ни один самурай не сошел с коня, не проявил почтение к закону. Они вовсе не желали свернуть с дороги, вознамерившись проложить себе путь прямо через поезд вельможи. Меж тем стало уже совсем темно; не подозревая, что перед ними внук Правителя-инока, — а может быть, и догадавшись, но притворяясь, что это им неизвестно, — слуги его светлости силой стащили юношей с коней, и том числе самого Сукэмори, всех поколотили и осмеяли. Бедняга Сукэмори, едва живой, чуть ли не ползком добрался до Рокухары. Когда же он описал все происшествие деду своему, Правителю-иноку, тот разгневался не на шутку. — Пусть он хоть трижды регент, но должен почитать родного моего внука! Допустить, чтобы ребенка избили — ни с чем не сообразное поведение! Нельзя оставить без внимания такой поступок, а то люди, чего доброго, и вовсе потеряют к нам уважение! Нет, я не успокоюсь до тех пор, пока этот вельможа хорошенько не уразумеет, на кого он осмелился поднять руку. Обида должна быть отомщена! — так говорил он, но князь Сигэмори рассудил по-другому. — Никакой обиды я тут не вижу. Если бы неуважение к моему сыну проявил Еримаса, Мицумото или кто-нибудь другой из родичей Минамото, это и впрямь было бы оскорблением нашей родовой чести. Мой сын, отрок, не сошел с коня при встрече с каретой уважаемого вельможи — вот это и есть безобразный поступок! — И, призвав самураев, сопровождавших Сукэмори, он сказал им: — Впредь ведите себя осмотрительнее! А за вашу грубость при встрече с поездом регента мне придется принести извинения! — С этими словами князь Сигэмори вернулся в свою усадьбу Комацу. Спустя несколько дней, втайне от князя Сигэмори, Правитель-инок призвал шестьдесят самураев во главе с Цунэтоо из Намбы и Канэясу из Сэноо, людей необузданных, грубых, родом из захолустья, не ведавших страха и в целом свете боявшихся лишь одного — ослушаться приказаний своего господина, — и сказал им: — В двадцать первый день этой луны во дворце назначено обсуждение предстоящей церемонии совершеннолетия государя, так что его светлость непременно туда поедет. Повстречайте его где-нибудь по дороге, отрежьте пучки волос форейторам и всей свите и отомстите за позор Сукэмори! Меж тем регент Мотофуса, ни о чем не подозревая, повелел на сей раз устроить выезд даже более пышный, чем обычно, — ведь он ехал на совет, чтобы обсудить церемонию совершеннолетия государя, предстоящую в новом году; а также церемонию восшествия на престол и новогодние празднества, когда производят очередные назначения на должность. На этот раз регент решил въехать во дворец через ворота Приветствия Мудрости, и потому поезд направился по дороге Накамикадо на запад. Неподалеку от Инокумы его уже поджидали триста самураев из Рокухары, все верхом и в полном боевом снаряжении. Со всех сторон окружили они поезд его сиятельства; грянул боевой клич, и тут же кинулись они стаскивать с коней форейторов и прочих свитских. Напрасно те пытались бежать, — самураи гонялись за ними, а поймав, валили на землю, пинали ногами и всем отрезали волосы, собранные в пучок. Среди свитских находился благородный Такэмото из Правой дворцовой стражи, — ему тоже срезали волосы. В особенности же гонялись они за благородным Таканори; поймав его и срезав волосы, крикнули: «Эй ты, скотина, это не тебе мы срезали волосы! Считай, что это волосы твоего господина!» Карету регента во многих местах проткнули кончиками боевых луков, сорвали и бросили наземь бамбуковые завесы, обрезали постромки и хомут у вола, словом, бесчинствовали, как только умели и, наконец, ликуя, с победным кличем умчались обратно, в Рокухару. «Молодцы! Славно!» — похвалил их Правитель-инок. В свите регента был некий Кунихиса-мару, один из скороходов при карете, родом из селения Тоба, низкорожденный, но добрый сердцем юноша. Обливаясь слезами, кое-как поправил он постромки и помог его сиятельству вернуться в свою усадьбу. Утирая слезы рукавом парадной одежды, возвратился регент домой, — словами не описать, какое жалкое зрелище являл теперь собой его поезд! Никогда еще не бывало, чтобы с отпрыском славного дома Фудзивары, вельможей в самом высоком ранге, обошлись подобным образом, не говоря уж о великих предках его — Каматари, Фубито, Ёсифусе или Мотоцунэ. С этого и начались все злодеяния Тайра. Узнав о случившемся, огорчился князь Сигэмори! Всех самураев, участников нападения, он строго наказал и прогнал со службы. — Пусть даже на то был приказ Правителя-инока, но как же вы от меня его скрыли? А виноват во всем Сукэмори! Недаром говорится: «Сандаловое дерево благоухает с первых же двух листочков!» Тебе уже полных тринадцать лет, пора бы знать правила поведения и поступать благоразумно! Дерзость твоя наносит лишь вред славе Правителя-инока. Поступок твой доказывает, что тебе неведомо почтение к старшим! Ты и есть главный виновник! — И, сказав так, князь Сигэмори временно удалил сына в Исэ. Все — и господа, и вассалы — уважали князя за мудрость и хвалили за справедливость.
12. Оленья долина
Из-за этого происшествия обсуждение предстоящей церемонии совершеннолетия императора Такакуры[109] в тот день отложили. Совет собрался заново во дворце государя-инока двадцать пятого дня той же луны. В четырнадцатый день двенадцатой луны регенту Мотофусе пожаловали звание Главного министра — не мог же он бесконечно оставаться Левым министром! В семнадцатый день, он, как обычно, отблагодарил за новое звание, устроив пир и торжественную церемонию. И все же спокойствие в мире не наступило. Меж тем год подошел к концу. Наступил 3-й год Као. В пятый день первой луны отпраздновали совершеннолетие государя, в тринадцатый день император Такакура пожаловал во дворец своих августейших родителей. Государь-инок Го-Сиракава с супругой Кэнсюнмонъин ждали его и вышли ему навстречу. Каким же прекрасным показался им сын, когда они впервые увидели его в парадном головном уборе взрослого человека! Дочь Правителя-инока стала его супругой в ранге него — младшей императрицы. Лет ей было пятнадцать, для вящего почета считалась она приемной дочерью государя-инока Го-Сиракавы. Как раз в это время министр Моронага[110] вознамерился отказаться от звания главного военачальника Левой стражи. Слух, что это звание пожалуют вельможе Дзиттэю[111]. Тюнагон Канэмаса[112] также хотел получить это звание. А кроме того, страстно мечтал именоваться военачальником Левой стражи дайнагон Наритика[113], третий сын покойного тюнагона Касэя. Этот Наритика был любимцем государя Го-Сиракавы. Уповая на поддержку своего августейшего покровителя, он отправил сотню монахов в храм бога Хатимана[114] и приказал им в течение семи дней читать перед алтарем от начала и до конца всю Великую сутру Высшей Мудрости[115]. И вот в самый разгар молений с горы Мужей Отокояма, слетели три голубя, затеяли драку на ветвях большого померанцевого дерева, растущего перед храмом, и вскоре заклевали друг друга насмерть. Голуби — первые слуги великого бодхисатвы Хатимана. Никогда еще не случалось столь странного происшествия, и потому преподобный Кёсэй, служивший в то время келарем в храме, доложил о драке голубей во дворец государя Го-Сиракавы. Придворные жрецы обратились к оракулу, и оракул предсказал: «Близится смута». И еще возвестил он: «Самому государю-иноку ничего не грозит, но вассалам его надо остерегаться». Дайнагон Наритика, не убоявшись такого предостережения, семь ночей кряду, по обету, ходил пешком из своей усадьбы в Верхний храм Камо[116], — днем его могли бы заметить люди. В седьмую, последнюю ночь обета он, возвратившись домой усталый, прилег отдохнуть и задремал. Во сне привиделось ему, будто пришел он в храм молиться, отворил двери, ведущие во внутреннее святилище, и вдруг звучный, красивый голос торжественно возгласил:
Вешних вишен цветы! На ветер с реки Камогава не таите обид — ибо вашему увяданью уж ничто помешать не в силах…
Но и этому предсказанию не внял дайнагон Наритика. Он послал в Верхний храм Камо знакомого чародея, приказал ему устроить алтарь в дупле огромной криптомерии, растущей позади храма, и сто дней кряду произносить заклятия, взывая к демону тьмы Дакини[117]; внезапно в это огромное дерево ударила молния, вспыхнул пожар, храм чуть не загорелся, сбежавшимся жрецам едва удалось погасить огонь. Тут хотели они прогнать чародея, творящего греховные заклинания, но тот и с места не двинулся, говоря: «Я обязан пробыть тут сто дней. Сегодня пошел лишь семьдесят пятый, и потому я отсюда не тронусь». Доложили об этом во дворец. «Действуйте согласно закону, — приказал государь-инок, — гоните его взашей!» Тогда жрецы, вооружившись дубинками, стали колотить чародея по голове и прогнали его прочь. Всем известно, что боги не терпят, когда люди нарушают порядок, установленный Небом; дайнагон молился о звании военачальника, коего по положению своему не был достоин, оттого и случились все эти чудеса. В те времена продвижение в званиях, назначение на должность совершались не по воле императора или государя-инока Го-Сиракавы, не по решению правителя-регента. Все творилось единственно по усмотрению дома Тайра, а посему ни Дзиттэй, ни Канэмаса так и не получили желанного звания. Оно досталось военачальнику Правой стражи князю Сигэмори Комацу[118], старшему сыну и наследнику дома Тайра, — теперь он возвысился до звания военачальника Левой стражи, а его прежнее звание перешло к следующему за ним брату князю Мунэмори, одним скачком обогнавшему многих и многих вельмож, старше его по рангу. Что сказать о столь дерзком самоуправстве?! В особенности обидно было Дзиттэю — ведь он имел высокое звание дайнагона, происходил из благороднейшего знатного дома Токудайдзи[119], талантами и умом превзошел многих, был старшим сыном и наследником в своем семействе, а его обогнал в звании сын дома Тайра, и при этом даже не самый старший! «Не иначе как он уйдет в монахи!» — шептались между собой люди, но Дзиттэй сказал: «Нет, погляжу еще немного, как пойдут дела в этом мире!» — и, сложив с себя придворный ранг дайнагона, удалился в свою усадьбу. А дайнагон Наритика — страшно вымолвить! — думал: «Я стерпел бы, если б звание военачальника Правой стражи досталось благородному Дзиттэю или Канэмасе. Но оказаться ниже второго сына из дома Тайра — это уж слишком! Такой произвол нельзя сносить бесконечно. Будь что будет, а я добьюсь своей цели любой ценой! Пусть даже весь их род придется для этого изничтожить!» Отец его, Иэнари, был всего-навсего тюнагоном. А Наритика, даром что младший сын, носил звание второго ранга, титул дайнагона, получил в дар обширные земли, старший сын его и даже вассалы были осыпаны щедротами трона. Чего же ему не хватало, что замыслил он подобное дело? Не иначе как демон его попутал, другого объяснения не сыщешь! В смуту Хэйдзи его уже приговорили однажды к смерти, когда он примкнул к мятежному Нобуёри, но князь Сигэмори всячески за него заступался, и в ту пору голова дайнагона уцелела. И вот ныне, забыв о прошлом благодеянии, он в укромном месте, втайне от посторонних, готовил оружие, подговаривал воинов-самураев и только этим и занимался. У подножья Восточной горы, Хигасияма, было место, именуемое Оленья долина. Оно примыкало к владениям монастыря Миидэра. Здесь, в горной глуши, находилось имение Сюнкана — почти неприступная крепость. Часто собирались здесь единомышленники и на все лады обсуждали, оттачивали все подробности заговора против семейства Тайра. Однажды сюда пожаловал даже сам государь-инок Го-Сиракава. Вместе с ним преподобный Дзёкэн, сын покойного сёнагона Синдзэя[120]. В этот вечер, под шум пирушки, государь посвятил его в заговор. — Государь, я поражен, — в смятении воскликнул Дзёкэн. — Здесь не я один — многие слышали ваши речи. А раз так, тайна очень скоро выйдет за пределы этого дома, и великая смута начнется в государстве! Услышав эти слова, дайнагон Наритика изменился в лице, вскочил с места, но в это время широким рукавом кафтана зацепил стоявшую перед ним бутылочку с сакэ, и она упала на пол. — Что там такое? — спросил государь-инок, и дайнагон, усаживаясь на место, ответил: — Тайра пали! Го-Сиракава рассмеялся и молвил: — Господа, так давайте же веселиться! Тут вышел вперед монах Ясуёри и сказал: — Ох, слишком уж много здесь таких «тайра», немудрено, что я захмелел! А Сюнкан спросил: — Как же нам с ними поступить? И тогда инок Сайко ответил: — Да лучше всего — голову снять! — И с этими словами, отломив бутылочную головку, удалился. Преподобный Дзёкэн чуть не лишился дара речи при виде столь дерзостного поступка. С какой стороны ни посмотри, страшное задумали дело! Кто же были эти друзья-сообщники? Инок Рэндзё, в миру Наримаса, Сюнкан, управитель храмов Хоссёдзи, Мотоканэ, правитель земли Ямасиро, придворные Масацуна, Ясуёри, Нобуфуса. Сукэюки, Юкицуна из рода Минамото, боковой ветви, что в Сэтцу; к ним присоединились многие самураи из дворцовой стражи государя Го-Сиракавы.
13. Битва в Угаве
Сей Сюнкан, управитель монастырских земель Хоссёдзи, храмов Торжества Веры, был внуком дайнагона Гасюна из рода Минамото и сыном преподобного Канги из столичного храма Кидэра. Дед его, дайнагон, хотя и не принадлежал к числу самураев, нрав имел столь свирепый, что даже не разрешал людям проходить и проезжать мимо своей усадьбы; постоянно стоял он у главных ворот и, скрежеща зубами, так и кипел от злобы. Кто знает, может быть, оттого, что Сюнкан был внуком такого человека, он тоже, даром что носил духовное звание, нрав имел крутой, несговорчивый. Это и толкнуло его на безрассудный, опрометчивый шаг. Меж тем дайнагон Наритика, призвав Юкицуну, сказал ему: — Мы рассчитываем, что вы, как опытный воин, возглавите наше войско. При благополучном исходе дела вы получите поместья и земли сколько душе угодно. А для начала возьмите это хотя бы на колчаны для луков! — И преподнес ему пятьдесят танъов[121] дорогой белой ткани.
В пятый день третьей луны 3-го года Ангэн благородный Моронага был назначен Главным министром, а князь Сигэмори Комацу — министром по делам государства, обогнав и звании дайнагона Садафусу[122]. Военачальник Левой дворцовой стражи и одновременно министр — можно ли желать большего! По этому случаю был устроен великий пир. Почетным гостем был, говорят, Левый министр Цунэмунэ[123]. Должность Левого министра была наследственной в семье Моронаги, но, памятуя о злосчастной судьбе отца — Левого министра Ёринаги (молва нарекла его Злобным), Моронага не хотел носить это звание и добровольно от него отказался.
В старину государи, уступившие трон сыновьям или внукам, не держали дворцовой стражи. Впервые ее учредили при бывшем императоре Сиракаве; с тех пор и вплоть до нынешних времен многие перебывали на этой службе. С юных лет служили там Тамэёси и Морисигэ, в ловкости и проворстве не имевшие равных. При императоре Тобе отец и сын Суэнори и Суэёри опять-таки вместе несли там службу, передавали прошения на имя бывшего государя. Но все эти люди знали свое место и вели себя, как подобает в их положении. Однако в дворцовой страже государя-инока Го-Сиракавы служили заносчивые, наглые люди, вельмож и придворных не ставили ни во что, предписанные этикетом правила поведения не соблюдали. Многие из них, имевшие ранги самые низкие, теперь продвинулись к самым высоким, а вслед за тем удостоились права бывать во дворце. Столь стремительное продвижение стало ныне самым обычным делом, оно-то и породило в людях непомерные вожделения, оттого и затеяли они безрассудный, преступный сговор. Были среди них двое, Моромицу и Нарикагэ, в прошлом вассалы покойного сёнагона Синдзэя[124]. Моромицу был когда-то низшим чиновником у правителя земли Ава, а Нарикагэ, хоть и вырос в столице, происходил из подлого звания. В свое время оба служили рядовыми стражниками в знатных домах, далеко от столицы, но, будучи от природы смышлеными, даром что простолюдины, в конце концов попали на службу во дворец государя Го-Сиракавы: Моромицу — в Правую, а Нарикагэ — в Левую стражу, одновременно удостоившись звания лучников. Когда в смутное время Хэйдзи погиб их господин Синдзэй, оба приняли постриг; однако и после принятия духовного звания они по-прежнему оставались на службе, ведая дворцовыми кладовыми. Моромицу стал именоваться в монашестве Сайко, иноком Левой стражи, Нарикагэ — Сайке, иноком Правой стражи. Сайко был сын Моротака. Этот тоже благодаря покровительству государя был в большой силе, стал чиновником Сыскного ведомства пятого ранга, а затем, в конце 1-го года Ангэн, при раздаче должностей по случаю церемонии Изгнания Зла[125], стал правителем земли Кага. Не успел Моротака получить эту должность, как стал чинить беззакония, нарушать установленные порядки, отнимать и присваивать поместья, принадлежавшие буддийским и синтоистским храмам и знатным семействам, — словом, творил дела поистине безобразные. Пусть приблизился конец света, пусть столетия отделяют нас от счастливых времен мудрого Шао-гуна[126] все же правителю надлежало бы справедливо управлять вверенным ему краем! Моротака же, не помышляя о том, своевольничал и бесчинствовал. Летом 2-го года Ангэн правитель Моротака назначил своим наместником младшего брата Мороцунэ. И вот что случилось вскоре после того, как сей наместник прибыл на землю Кага. Неподалеку от усадьбы наместника, в уединенной горной местности, стоял храм Угава. Как-то раз наместник, проезжая мимо этого храма, увидел, что монахи нагрели воду и совершают омовение, купаясь в бочке; он въехал во двор, всех разогнал и сам залез в бадью для купания, а потом приказал своим подчиненным спешиться и вымыть коней водой, приготовленной для монахов. Монахи, понятное дело, разгневались. «С древних времен ни один правитель не смел и ногой ступить за ограду святого храма! — заявили они. — Соблюдайте обычай прошлого и немедленно покиньте пределы монастыря!» Но наместник Мороцунэ дерзко ответил: «Прежние наместники все были дурни, вот вы и своевольничали. Меня вам не удастся морочить. Я заставлю вас повиноваться закону!» Не успел он договорить, как монахи напали на его подчиненных, пытаясь выгнать их за ограду, те же со своей стороны рвались во двор храма. Любимому коню Мороцунэ перебили тут ноги. Обе стороны обнажили мечи, стали рубить и стрелять друг в друга, и началась сеча. Наместник, как видно, поняв, что монахов легко и просто не одолеешь, с наступлением ночи убрался прочь. А наутро скликнул всех чинов земельной управы и во главе тысячи всадников нагрянул в Угаву, где сжег дотла все строения, не пощадив ни единой кельи. Сей монастырь Угава подчинялся главному храму на Белой горе, Хакусан[127]. Кто же отправился в главный храм с жалобой на бесчинство наместника Мороцунэ? То были престарелые монахи Тисяку, Какумё, Ходайбо, Сети, Какуон, Тоса и многие другие. Услышав такое, поднялись как один все монахи трех храмов и восьми обителей монастыря Хакусан и в сумерки девятого дня седьмой луны того же года силой в две с лишним тысячи человек подступили к усадьбе наместника Мороцунэ. «Солнце уже зашло. Отложим битву до утра!» — решили они и затаились в засаде. Дышал прохладой осенний ветер, росой покрылись листва и травы; и молния пронзала тучи, и в блеске молний сверкали стальные украшения шлемов… Меж тем наместник, учуяв, верно, что ему несдобровать, той же ночью обратился в бегство и отбыл в столицу. Когда на рассвете монахи приблизились к усадьбе и дружно грянул их боевой клич, из усадьбы не донеслось в ответ ни звука. Послали лазутчика на разведку. «Все убежали!» — доложил он. Делать нечего, пришлось монахам ни с чем воротиться домой на Святую гору. В двенадцатый день восьмой луны, в час Коня, в тот самый миг, когда ковчег[128] прибыл к восточному подножью Святой горы, с севера раздался оглушительный удар грома; громовые раскаты с грохотом покатились в направлении столицы. Внезапно повалил снег, и все крутом — и горы, и строения, и вечнозеленые кроны деревьев, — все скрылось под белоснежным покровом.
14. Священный обет
Ковчег поместили в храме Мародо[129]. Между божествами храмов на Белой горе, Хакусан[130], и Мародо связь глубока и тесна, как крепки узы, соединяющие родителей и детей[131]. Чем бы ни окончилось прошение, которое собрались подать монахи, поражением или успехом, оба великих бога несомненно возликовали при неожиданной встрече, и радость эта была превыше счастья рыбака Таро Урасимы, когда, вернувшись из подводного царства Царя-дракона, он повстречал своих правнуков в седьмом колене[132], превыше радости сына, покинутого отцом еще до рождения[133], когда спустя много лет он впервые улицезрел Шакья-Муни на священном Орлином пике[134]. Собрались все три тысячи монахов Святой горы Хиэй, рядами, плечом к плечу, стояли жрецы всех семи синтоистских храмов. Словами не описать, как торжественно звучали громогласно распеваемые молитвы, непрерывное чтение сутры! Вскоре монахи Святой горы подали государю Го-Сиракаве прошение: Моротаку, правителя земли Кага требовали они сослать в дальнюю ссылку, а наместника Мороцунэ — заточить в темницу. Но государь-инок колебался, решения не принимал. — Не к добру это, не следует медлить! — встревоженно шептались умудренные опытом царедворцы. — С древних времен челобитные монахов Святой горы ставили превыше всех прочих жалоб. Уж на что безупречными вассалами были министр-казначей Тамэфуса[135] или наместник правителя Дадзайфу Суэнака, а пришлось обоим изведать горечь ссылки, ибо этого потребовали монахи. Ныне тем более надлежит уважить их просьбу — ведь речь идет о Моротаке, человеке вовсе ничтожном! Тут и рассуждать нечего! Но ни одни не высказал этого открыто и громко, ибо недаром сказано: «Высшие избегают советовать государю, боясь лишиться щедрых окладов; низшие молчат, опасаясь понести наказание…»[136] «Три вещи мне неподвластны — воды реки Камо, игральные кости и монахи горы Хиэй», — во время оно говорил сам государь-инок Сиракава, признаваясь в своем бессилии обуздать воинственных чернецов. А в царствование императора Тобы, когда монахи Святой горы пожелали, чтобы храм Источник Мира, Хэйсэндзи, в краю Этидзэн, отдали в их владение, государь, глубоко чтивший учение Святой горы, вынужден был исполнить эту своевольную просьбу, с горечью отметив в своем указе, что ради сохранения мира иной раз приходится попирать справедливость и называть черное белым… Как-то раз Масафуса Оэ[137] спросил у государя-инока Сиракавы: «Государь, как бы вы поступили, если бы монахи горы Хиэй спустились в столицу и, дабы подкрепить свои просьбы, принесли с собой священные ковчеги?» — Мне пришлось бы удовлетворить любое их прошение! — ответил государь-инок.
15. Бунт монахов
Уже несколько раз подавали монахи Святой горы челобитную государю-иноку Го-Сиракаве: Моротаку, правителя земли Кага, требовали они отправить в ссылку, а Мороцунэ, его наместника, заточить в темницу, однако ответа на свою жалобу так и не получили. Тогда монахи отменили праздник в честь бога Хиёси[138], пышно разукрасили паланкины со священными ковчегами трех храмов — Дзюдзэндзи, Мародо и Хатиодзи[139], подняли их на плечи, и утром в час Дракона[140] тринадцатого дня четвертой луны 3-го года Ангэн устремились к императорскому дворцу. В окрестностях Сагаримацу, Кирэдзуцуми, Тадасу, Умэтады, Янагихары, у реки Камо к ним присоединилось множество рядовых чернецов, послушников, служки из синтоистских храмов, так что шли они теперь уже несметной толпой. Ковчеги двинулись по Первой дороге. Священные сокровища сверкали на солнце, поражая все взоры: казалось, будто солнце и луна спустились на землю. Тут был отдан приказ — воинам Тайра и Минамото стать боевым заслоном у дворца со всех четырех сторон, дабы преградить путь монахам. Князь Сигэмори Тайра во главе трех тысяч всадников защищал восточную сторону — ворота Ясного Солнца, Приветствия Мудрости и ворота Благоухания. Его младшие братья Мунэмори, Томомори и Сигэхира вместе с дядьями Ёримори, Норимори, Цунэмори держали оборону с юга и запада. От дома Минамото призван был Ёримаса, служивший в дворцовой страже, вместе с родичами Хабуку и его сыном Садзуку, отпрысками боковой ветви Минамото из местности Ватанабэ. Во главе малочисленного отряда всего в триста с небольшим всадников встали они с северной стороны, у Швейной палаты[141]. Войска здесь было мало, а место обширно, так что воины растянулись цепочкой далеко друг от друга, — порвать столь скудную оборону, казалось, не оставит труда. Увидев, что силы Ёримасы невелики, монахи вознамерились внести ковчеги через северные ворота. Но Ёримаса был человеком мудрым. Он спешился, снял с головы шлем и почтительно склонился перед ковчегами; так же поступили все его воины. Затем Ёримаса отправил к монахам посланца — одного из воинов Ватанабэ по имени Тонау. В тот день Тонау надел поверх светло-зеленого боевого кафтана желтый панцирь с узором из мелких цветочков сакуры; на рукояти и гарде его меча блестела насечка из красной меди, стрелы в колчане были увенчаны белыми орлиными перьями, а под мышкой он держал красный лакированный лук. Сняв шлем, Тонау преклонил колени перед ковчегом. — Послание к святым отцам от благородного Ёримасы! — провозгласил Тонау и передал: «Нынешняя жалоба Святой горы обоснована и бесспорна. Человек посторонний, я и то сожалею, что решение по вашей жалобе задержалось. Ваше желание войти во дворец с ковчегом мне тоже понятно. Но вы видите — войска у меня мало. Если мы откроем ворота и пропустим вас, чтобы вы прошли во дворец без помехи, это не послужит вашей славе в грядущем, ибо назавтра даже малые дети в столице поднимут вас на смех, называя трусами. Если вы внесете ковчег — значит, станете ослушниками, нарушите августейшую волю; если мы преградим вам путь — боги Святой горы, которых мы издавна почитаем, отвернутся от нас и путь воина будет нам заказан навеки… Любой выбор представляется мне прискорбным! А с восточной стороны ворота обороняет князь Сигэмори, у него могучее войско. По моему разумению, подобает вам пробиваться через те ворота!» Так передал Тонау: и, услышав его слова, монахи на мгновенье заколебались. Многие из числа молодых монахов закричали: — Что за нелепые доводы! Вносите ковчеги через эти ворога, и дело с концом! Но тут выступил вперед Гоун, старый монах, первый умник и самый ученый из всех монахов Святой горы. — Сказано справедливо! — произнес он. — Раз мы взяли с собой ковчеги, дабы подкрепить нашу просьбу, значит, славу в веках можно заслужить, только пробившись с боем, одолев могучее войско! Ёримаса — прямой потомок Цунэмото[142], основателя рода Минамото, он прославленный воин, ни разу не ведавший поражения. Но не только воинской доблестью он известен — он и стихотворец прекрасный! Однажды, когда император Коноэ еще сидел на троне, во дворце происходило поэтическое состязание, и государь задал тему: «Дерево в дальних горах». Все затруднялись сразу сложить стихи, а Ёримаса без малейшей заминки, тотчас произнес знаменитую танка:
Распознает ли взор деревья, чьи ветви сокрыл горный склон вдалеке? Только вишня порою весенней всех соседей затмит цветами…
Государь был восхищен. Так неужели мы опозорим сейчас человека столь утонченной души? Несите ковчеги в другое место! — так рассудил Гоун, и сотни монахов — и в передних рядах, и в дальних — все согласились: «Правильно! Верно!» Затем монахи, неся впереди ковчеги, попытались пробиться во дворец с восточной стороны, через ворота Приветствия Мудрости. А там дело тотчас, обернулось бесчинством и святотатством, ибо самураи стали стрелять по толпе из луков. Десятки стрел вонзились в ковчег храма Дзюдзэндзи. Убито было много послушников, служек, много монахов ранено. Казалось, стоны и вопли доносятся до небесной обители бога Брахмы, а в земной глубине в страхе содрогнулись боги-хранители преисподней. Разбитые наголову монахи побросали ковчеги у ворот и ни с чем возвратились к себе на гору.
СВИТОК ВТОРОЙ
1. Ссылка настоятеля
В пятый день пятой луны 1-го года Дзисё преподобного Мэйуна, главу вероучения Тэндай, отлучили от участия в молитвенных собраниях во дворце, и один из придворных чинов, курандо[143], вручил ему высочайшее повеление возвратить двору статую Шестирукой Каннон-Нёирин[144], издавна хранимую настоятелем. А днем позже чиновники Сыскного ведомства взяли под стражу главных зачинщиков из числа монахов, пытавшихся пронести во дворец ковчеги. Виной же всему были злые наветы Сайко, отца и сына, нашептавших государю-иноку, будто волнения в монастыре возникли оттого, что личное имение настоятеля перешло во владение правителя Моротака; потому-де настоятель и подстрекал монахов к подаче жалобы… Государь-инок разгневался еще пуще. Прошел слух, что настоятеля ожидает особо тяжкая кара. Ему приказали вернуть печать и ключ от сокровищницы — он прогневил государя и, стало быть, не мог оставаться первосвященником Тэндай. В одиннадцатый день той же луны назначили нового настоятеля — принца крови, седьмого сына покойного императора Тобы, преподобного Какукая[145], ученика блаженного Гёгэна[146]. Со следующего дня Мэйун уже не считался более настоятелем. Двое чиновников Сыскного ведомства, присланные сторожить настоятеля, забили колодец крышкой, залили водой огонь в очаге — бывший настоятель не смел более пользоваться ни водой, ни огнем[147]. И снова поползли слухи, что монахи, возмущенные столь жестоким обращением с настоятелем, опять нагрянут в столицу, и опять стало неспокойно в столице… В восемнадцатый день той же луны Главный министр и тринадцать высших сановников собрались на совет, дабы определить наказание Мэйуну. Тюнагон Нагаката[148] (в то время он был всего лишь сёнагоном, младшим советником, и занимал в собрании самое нижнее место) сказал: — Закон велит заменять настоятелям смертную казнь ссылкой в отдаленную местность[149]. Но бывший настоятель Мэйун в совершенстве постиг оба вероучения — Тэндай и Сингон[150]; это безупречный, благочестивый пастырь, он строжайше соблюдает все заповеди Будды, к тому же он — наставник императора, обучающий его текстам Лотосовой сутры, а в свое время наставлял государя-инока на чистый путь бодхисатв согласно учению Махаяны. Суровое наказание такому святому человеку навряд ли будет угодно Будде! Сдается мне, что не следует лишать его духовного сана и от ссылки нужно избавить! — так смело заявил Нагаката, и все сидевшие в ряд вельможи в один голос подтвердили: «Мы согласны с таким суждением!» Но гнев государя-инока был столь велик, что в конце концов все же решено было отправить Мэйуна в дальнюю ссылку. Сам Правитель-инок Киёмори прибыл во дворец ходатайствовать за Мэйуна, но государь-инок, под предлогом нездоровья, его вовсе не принял, и Киёмори возвратился домой в превеликой досаде. А с бывшим настоятелем поступили по примеру минувших лет, когда каре подвергались священнослужители: отняли грамоту о принятии духовного сана, объявили снова мирянином и дали мирское имя — Мацуэ Фудзии. Мэйун, сын дайнагона Акимити Кога, был потомком в шестом колене принца Томохиры, седьмого сына императора Мураками. Это был человек добродетели поистине беспримерной, первейший, самый высокопоставленный иерарх в государстве. Он считался также главой храма Небесных Владык, Тэннодзи[151], и всех шести храмов Торжества Победы Веры, Рокусёдзи. Однако Ясутика Абэ, глава Ведомства астрологии и гаданий[152], сказал однажды с неодобрением: «Непонятно, почему столь мудрый вероучитель взял себе имя Мэйун. В первой части сего имени сияют луна и солнце[153], но вторая-то означает тучи…» Главой секты Тэндай стал в двадцатый день второй луны 1-го года Нинъан. Тогда же, в пятнадцатый день третьей луны, после торжественной службы, открыли сокровищницу в храме и среди разных драгоценных предметов увидели небольшой четырехугольный ларец, обернутый белой тканью. Настоятель, человек всегда во всем безупречный, открыл ларец; там оказался исписанный иероглифами свиток желтой бумаги. То был перечень будущих настоятелей, некогда составленный самим великим учителем Дэнгё-дайси. По обычаю, каждый вновь назначенный настоятель разворачивал свиток, читал написанное ровно до той строки, где значилось его имя, и, не заглянув дальше, снова сворачивал свиток и клал обратно в ларец. Так же поступил, конечно, и Мэйун. И все-таки даже столь досточтимый праведник не избежал своей кармы, предначертанной в прошлых рождениях! Поистине трепет объемлет душу при мысли о неотвратимости кармы! В ту же луну, в двадцать первый день, определили и место ссылки — край Идзу. Как ни старались смягчить наказание, лживые наветы отца и сына Сайко сделали свое дело. Приказано было в тот же день изгнать настоятеля из столицы; чиновники, назначенные для выполнения приказа, явились в обитель Мэйуна в Сиракаву и объявили ему решение. Обливаясь слезами, настоятель вышел из кельи и проследовал в молитвенный дом Ис-сайкё. А монахи Святой горы решили — «Отец и сын Сайко — вот кто наш главный недруг!» — и, написав на бумаге их имена, засунули эту бумагу под левую ногу статуи воителя Компиры, одного из двенадцати хранителей Будды, стоящих в Главном храме. «О двенадцать божественных стражей и вы, послушные им демоны тьмы! Без промедления лишите жизни Сайко, отца и сына!» — громогласно восклицали монахи и слали на головы Сайко с сыном ужасные проклятия; вчуже и то страшно было слышать эти слова! В двадцать третий день той же луны преподобного Мэйуна отправили в ссылку. Чиновники, погрязшие в грехах, грубо погнали в путь священнослужителя столь высокого ранга, человека поистине святой жизни. «Вперед! Живей!» — кричали они, лягая его ногами, как лошади. Так покинул Мэйун столицу. «Сегодня я вижу ее в последний раз по дороге в восточные земли, что лежат за заставой Аусака!» — думал он; нетрудно понять, как горько было у него на душе! Из бухты Утида, что в селении Оцу, виднелись ярко озаренные солнцем карнизы пагоды Мондзю[154] на Святой горе Хиэй: не в силах еще раз взглянуть туда, настоятель закрыл лицо рукавом и залился слезами. Немало почтенных старых монахов, священнослужителей высших рангов, скорбели о судьбе настоятеля, но больше всех горевал монах Тёкэн; он скорбел о разлуке столь искренне, что проводил настоятеля далеко, до самой Курицу. Но всему приходит конец… В Курицу он распростился с Мэйуном и вернулся обратно. Настоятель, растроганный преданностью Тёкэна, изустно поведал ему сокровеннейший закон Триединства[155], который хранил в душе долгие годы. Сей закон, изложенный самим Шакья-Муни, передавался из уст в уста от индийского монаха Мэмё-бику[156], ревностного проповедника буддийского вероучения, к бодхисатве Рюдзю, обитавшему на юге этой страны. Так постепенно дошел сей закон и до Мэйуна. Но сегодня Мэйун был так взволнован и тронут, что поведал его Тёкэну. Да, пусть мала страна наша, подобная рассыпанным зернам проса, пусть захирела ныне святая вера и недалек уже конец света, все же добродетель Тёкэна помогла ему приобщиться святой доктрины; утирая слезы рукавом монашеской рясы, возвратился Тёкэн в столицу. Воистину обладал он душой благородной! Тем временем на Святой горе взволнованные монахи стали держать совет. — С тех самых пор, как учредили сан настоятеля нашей веры, со времени преподобного учителя Гисина[157], сменилось пятьдесят пять поколений, но ни разу не случалось, чтобы настоятеля обрекали на ссылку. Вспомните — в годы Энряку когда император Камму основал здесь столицу, великий учитель Дэнгё-дайси, поднявшись на эту гору, положил начало учению, озаряющему все четыре стороны света. С тех самых пор ни одна женщина не ступала сюда ногой, ибо на женщине тяготят Пять Запретов[158]; лишь три тысячи монахов обитают на этой святой вершине. Достославный Орлиный пик в Индии, где пребывал Шакья-Муни, великий Будда, находился к северо-востоку от царского замка; у нас, в Японии, Святая гора Хиэй тоже высится на северо-востоке столицы, у врат Демонов преграждая им путь в столицу. Наша гора — святыня, охраняющая страну! На протяжении долгих веков мудрые государи и подлинно благоразумные их вассалы только к нам сюда и стремились, только здесь и приносили обеты. Пусть недалек уже конец света, но мыслимо ли перенести подобное оскорбление Святой горе, превосходящее все пределы терпения! — так в один голос возопили монахи и устремились вниз, к восточному подножью горы.
2. Праведный И Син[159]
— Братья, пойдем в Авадзу и освободим настоятеля! Но его окружает стража, ей приказано препроводить его к месту ссылки, а посему уладить дело миром нам никак не удастся! Будем же уповать на великую силу бога-покровителя нашей Святой горы! Если ему и вправду угоден наш замысел освободить настоятеля, да явит он нам святое знамение! — так от всей души горячо молились старые, прославленные святой жизнью монахи. Был тут юноша восемнадцати лет, служка преподобного Дзёэна, священника из храма Мудодзи. Вдруг на него напала дрожь, все тело покрылось испариной, судороги свели руки и ноги, и он стал биться, как одержимый. — Слушайте, великий бог храма Дзюдзэндзи вещает моими устами! — возгласил он: «Как бы ни захирела ныне святая вера, мыслимое ли дело обречь на ссылку пастыря моей Священной горы? Я буду вечно скорбеть об этом, сколько бы раз ни перерождался в грядущем! Зачем мне по-прежнему обитать у подножья этой горы, если свершится подобное преступление?» — с этими словами юноша закрыл лицо руками и горько заплакал. Монахи изумились. — Да будет нам подан знак, если его устами и впрямь вещает божественный оракул Дзюдзэндзи! Раздай эти четки прежним владельцам, да так, чтоб при этом не ошибиться! — И, сказав так, несколько сот монахов бросили свои четки на широкий помост, огибающий храм Дзюдзэндзи. Бесноватый бегом обежал помост, собрал все четки и без единой ошибки раздал прежним владельцам. Убедившись в божественном чуде сего знамения, монахи молитвенно сложили ладони и прослезились от умиления. — Так идемте же и отобьем настоятеля! — воскликнули они и тучей ринулись вниз, не теряя более ни мгновения. Одни устремились вдоль побережья Сига-Карасаки, другие спустили лодки на воды озера Бива у селения Ямада. Увидев монахов, стражники, доселе грозные и жестокие, бросились врассыпную, все как один обратившись в бегство. Монахи ворвались в Поземельный храм, Кокубундзи[160]. Пораженный их появлением, настоятель подошел к краю помоста: — Вспомните изречение: «Осужденному государем ни луна, ни солнце не светят!» Высочайший указ, повелевающий изгнать меня из столицы, уже издан, и я ни минуты не смею медлить! Возвращайтесь, скорее возвращайтесь обратно! — сказал он и продолжал: — С тех самых пор, как в поисках святой тишины я оставил семью министра и поселился в смиренной келье, в глубине сумрачных ущелий вершины Хиэй, я досконально изучил законы обоих вероучений Тэндай и Сингон. Об одном лишь заботился я — о процветании нашего храма, неустанно молился о ниспослании покоя и мира в стране и любил вас всем сердцем. Тому свидетели боги наших храмов, коих мы почитаем! Оглядываясь на свое прошлое, я ни в чем не вижу ошибки. Вот и теперь, когда осужден я на ссылку за вину, к коей я непричастен, я не ропщу, не гневаюсь ни на кого в этом мире — ни на людей, ни на богов, ни на будд. Я скорблю лишь о том, что мне нечем отблагодарить вас за доброе сердце, приведшее вас сюда, в эту даль! — И, вымолвив это, настоятель столь обильно увлажнил слезами благоуханный рукав своей рясы, что монахи тоже невольно все прослезились. — Садитесь, скорее садитесь! — сказали они, приглашая его сесть в паланкин. — Еще недавно я был старшим среди трех тысяч иноков; ныне я жалкий изгнанник… Как же я могу допустить, чтобы меня несли в паланкине почтенные ученые мужи, мудрые монахи! Если бы и довелось мне вновь подняться на нашу гору, я пошел бы пешком, обутый, как и все, в простые соломенные сандалии! — говорил настоятель и все медлил сесть в паланкин. Был тут некий Юкэй, монах из кельи Кадзёбо, обитавший при Западной пагоде, известный силач ростом в добрых семь сяку[161]. На нем был черный панцирь необычной длины, украшенный металлическими пластинами. Сняв с головы шлем и передав его одному из служек, он раздвинул толпу, при каждом шаге ударяя об землю вместо посоха алебардой, возглашая: «Дорогу! Дайте дорогу!» Быстрым шагом приблизился он к помосту, где стоял Мэйун, и некоторое время молча взирал на него в упор сверкающими очами. — Вот из-за такого кроткого нрава с вами и приключилась беда! — сказал он. — Садитесь же в паланкин, время не терпит! Устрашенный его словами, настоятель сел в паланкин. От великой радости, что удалось наконец заполучить обратно своего пастыря, паланкин понесли не низкорожденные служки, а ученые монахи, известные безупречно праведной жизнью. Ликуя, поднимались они на гору; другие носильщики время от времени сменялись, но Юкэй бессменно держал передний шест паланкина и взбирался по крутому восточному склону так легко, как будто шагал по равнине, а шест паланкина и древко своей алебарды сжимал с такой силой, что, казалось, готов их расплющить! Опустив паланкин перед залом для Поучений, монахи стали держать совет. — Итак, мы побывали в Авадзу и отбили нашего владыку! Но государь-инок приговорил его к ссылке. Как же нам восстановить его в должности настоятеля? Тут опять выступил вперед Юкэй. — Наша гора Хиэй — первая святыня Японии, сердцевина святого учения, охраняющего страну. Могуч наш бог-покровитель, и закон Будды не менее велик, чем закон государей. Мнение даже самого низкого из монахов горы непререкаемо для мирян! Ныне же осмелились осудить святого, добродетельного владыку всей нашей горы, пастыря, вознесенного над тремя тысячами монахов! Ныне собираются наказывать неповинного — как же не гневаться нам, монахам горы, и народу в столице? Как же не прийти в ярость монастырям Кофукудзи и Миидэра? Разве не прискорбно утратить величайшего учителя обоих вероучений Тэндай и Сингон, разве не обездолены будут наши ученые мужи, лишившись наставника в науках? Пусть мне грозит темница, пусть снесут мне голову с плеч, — это лишь прославит меня, и добрая память сохранится обо мне в мире! А посему я предлагаю себя первым в заложники! — так говорил он, и слезы катились из его глаз. Все монахи с ним согласились. С тех пор Юкэя назвали Гневным Монахом, а его послушнику Экэю дали прозвище Гневный Монашек. Потом все проводили Мэйуна в келью Мекобо, в одну из долин на южном склоне горы. И все же многие сомневались — удастся ли даже такому праведному монаху, живому Будде во плоти, избежать горькой участи? Ибо никому, даже самому святому человеку, не дано уберечься от внезапной напасти. В древности в великом Танском государстве жил праведник И Син, духовный наставник императора Сюаньцзуна; молва оклеветала его, обвинив в любовной связи с Ян-гуйфэй, возлюбленной императора. Ибо и в древности, и в наши времена, в великой ли стране, в малой, люди нередко склонны распускать слухи, лишенные всякого основания. По этому подозрению И Сина сослали в страну Кухара[162]. Три дороги ведут туда: дорога Круглого Пруда — для императоров, дорога Мрачной Земли — для простолюдинов, дорога Темных Ущелий — для самых опасных преступников. А праведник И Син считался совершившим особо тяжкое прегрешение, и потому пришлось ему идти третьей дорогой. Семь дней и семь ночей не светят путнику на той дороге ни солнце, ни луна. Вечный мрак царит там, кругом ни души, идешь, не ведая, куда ступит нога в следующий миг… Вокруг лесная чаща, безмолвные горы, лишь изредка прокричит в ущелье одинокая птица… Не просыхала от слез черная ряса монаха. Но Небо сжалилось над без вины виноватым и, приняв облик девяти светил[163], охраняло праведника. Тогда И Син откусил себе палец на правой руке и кровью нарисовал на левом рукаве рясы девять светил. Это и есть мандала[164] Девяти Светил — главная святыня вероучения Сингон, глубоко почитаемая в обеих странах, в Японии и в Китае.
3. Казнь Сайко
Услышав, что монахи Святой горы силой отбили прежнего настоятеля, государь-инок разгневался еще пуще. А Сайко все нашептывал: «Монахи горы не в первый раз осмеливаются подавать дерзостные прошения, но ныне их ослушание превзошло все, что бывало в прошлом! Проучите же их хорошенько!» Так говорил он, ничуть не предполагая, что его самого в скором времени ждет погибель, и нисколько не заботясь о святости горы Хиэй и великого божества, ее покровителя. Его речи еще сильнее распалили гнев Го-Сиракавы. Недаром говорится: «Наветы вассала рождают усобицу в государстве!» И в самом деле, это истинно так! И еще сказано:
Зеленела листва, распускались цветы орхидеи[165] Вихрь осенний дохнул, ни цветов, ни листвы не жалея; Расцветает страна, светом мудрости царской согрета, Но сиянье лучей омрачают вассалов наветы…
Тогда государь-инок созвал приближенных во главе с дайнагоном Наритикой и стал держать совет, как поступить. Пошли слухи, что он вознамерился послать против монахов воинские отряды. И еще говорили, будто некоторые монахи, проведавшие об этом, тайно склоняются на сторону государя, толкуя между собой: «Мы родились и выросли на земле государя, мы все его подданные, можно ли противиться монаршей воле?» Услышав о таком двоедушии, настоятель Мэйун, укрывшийся в келье Мёкобо, затрепетав от страха, воскликнул: «Увы, что же теперь будет со мной?» Но повторного приказания отправить настоятеля в ссылку из дворца покамест не поступало. Эти волнения в монастыре заставили дайнагона Наритику на время отложить свои сокровенные замыслы. Меж тем, хотя тайные совещания и приготовления по-прежнему продолжались, Юкицуна, на которого Наритика возлагал столь большие надежды, поразмыслив, решил, что напрасно он пристал к заговорщикам, ибо войско их недостаточно сильно, чтобы сокрушить могущество дома Тайра. Из ткани, подаренной дайнагоном Наритикой на колчаны для луков, он велел скроить плащи и накидки, раздал их своим вассалам и домочадцам, а сам погрузился в глубокое раздумье. «Нет, если присмотреться получше, как процветает дом Тайра, ясно видишь, что в скором времени их не одолеешь… Напрасно я ввязался в эту безрассудную затею. Коли заговор откроется, меня первого ждет погибель! Пока другие не донесли, надо переметнуться на сторону Тайра и спасти свою голову!» — решил он. И вот в двадцать девятый день пятой луны того же года Юкицуна с наступлением сумерек украдкой пробрался в усадьбу Тайра на Восьмой Западной дороге столицы и попросил стражу передать Правителю-иноку: «Явился Юкицуна, ибо есть нечто, о чем он хочет ему поведать!» — Бывало, и глаз не кажет, а тут вдруг пожаловал!.. Поди и спроси, в чем дело. — Приказал Правитель-инок вассалу своему Морикуни. Но Юкицуна ответил, что его вести — не для посторонних ушей, и тогда князь Киёмори сам соизволил выйти к нему на галерею, ведущую к главным воротам. — Ночь на дворе… Что означает столь поздний ваш приход? Что случилось? — спросил он. — Днем слишком много любопытных, оттого я и пришел под покровом ночи, — ответствовал Юкицуна. — В последнее время во дворце государя-инока готовят оружие, собирают воинов-самураев… Что вы думаете об этом? — Слыхал я, будто он собрался идти войной на монахов горы, — небрежно промолвил князь Киёмори. Юкицуна, не вставая с колен, пододвинулся ближе и, понизив голос, сказал: — Нет, не для этого собирают там войско!.. Боюсь, что все это направлено только против вашего глубокопочитаемого семейства!.. — И государю о том известно? — Именно так! Оттого-то и собирает воинов дайнагон Наритика, что получил на то высочайшее указание. Вот и на днях они опять собирались… Сюнкан предложил то-то, Ясуёри говорил так-то, Сайко отвечал то-то… — И он выболтал все разговоры заговорщиков, присочинив и прибавив многое против правды, и, сказав в заключение: «На этом позвольте мне удалиться!» — покинул усадьбу Тайра. Князь Киёмори был потрясен и испуган; громовым голосом принялся он сзывать воинов-самураев. А Юкицуна вдруг испугался, как бы из-за своего необдуманного поступка не попасть и самому в соучастники: он высоко подвернул хакама и, хотя никто за ним не гнался, поспешно выбежал за ворота, словно поджигатель, пустивший огонь в широкое поле. Правитель-инок призвал в первую очередь Садаёси и сказал: — Столица кишмя кишит злоумышленниками! Дому Тайра грозит опасность! Спешно оповести моих родичей и собери всех воинов! И Садаёси, вскочив на коня, объехал и созвал их. Тотчас же прискакали сыновья князя — военачальник Правой стражи Мунэмори, военачальник третьего ранга Томомори, офицер Левой стражи Сигэхира и другие члены семейства Тайра, все в боевых доспехах и шлемах, с луком и стрелами за плечами. Примчалось несметное множество самураев, тучами толпились они на подворье; за ночь в усадьбе на Восьмой Западной дороге собралось, наверное, не меньше семи тысяч всадников. Был канун первого дня шестой луны. Еще не рассвело, когда Правитель-инок призвал начальника Сыскного ведомства Сукэнари из рода Абэ и приказал: — Скачи немедля во дворец государя-инока Го-Сиракавы, призови Нобунари и пусть передаст: «При дворе государя нашлись люди, задумавшие погубить наш род Тайра и ввергнуть государство в новую смуту. Всех заговорщиков намерены мы схватить, допросить и поступить с ними по закону. А государь да не будет причастен к этому делу!» Сукэнари тотчас поскакал во дворец, вызвал управителя Нобунари и передал слово в слово, что велел Правитель-инок. Побледнел Нобунари. Представ перед государем, он доложил ему о случившемся. «Боги! — в страхе подумал тот. — Значит, тайна стала известна!» — Но как же так?.. Как же так?.. — только и сумел невнятно вымолвить он. Сукэнари поспешно поскакал назад, доложил обо всем Правителю-иноку, и тогда тот сказал: — Значит, Юкицуна говорил правду! А промолчи он, может быть, меня и в живых бы уж не было! — И, призвав Тадаёси, правителя земли Тикуго, и Кагэиэ, правителя земли Хида, распорядился схватить всех заговорщиков. Тотчас же во все стороны помчались отряды в двести, в триста всадников и всех виновных схватили. Затем Правитель-инок послал юношу-скорохода в усадьбу дайнагона Наритики, повелев передать: «Нужно кое в чем получить ваш совет. Соблаговолите непременно пожаловать!» Дайнагон, не заподозрив ловушки, решил, что князь Киёмори желает, верно, посоветоваться, как отговорить государя Го-Сиракаву от намерения послать войско против монахов… «Только навряд ли это удастся!» — размышлял он, а сам тем временем облачился в мягкие изысканные одежды, уселся в роскошную карету, взял с собой свиту из нескольких самураев, даже пажам и погонщикам волов приказал одеться понаряднее. Увы, только потом он понял, что покидал тогда дом свой навеки!.. Уже за несколько кварталов до усадьбы Тайра, только приблизившись к Восьмой дороге, увидел дайнагон множество воинов в боевых доспехах. «С чего бы это?» — подумал он, и тревога невольно закралась в душу. Выйдя из кареты, он прошел в ворота и увидел, что весь двор тоже до отказа заполнен воинством. У входа в главную галерею его уже поджидали несколько самураев свирепого вида; они схватили дайнагона с двух сторон за руки и потащили. «Вязать?» — спросили они. «Не надо!» — ответил из-за бамбуковой шторы Правитель-инок. Тогда они втащили дайнагона на галерею, втолкнули в тесную каморку и заперли. Дайнагону казалось, будто он спит и видит какой-то страшный сон, в котором непонятно, что и почему происходит. Люди его, оттиснутые самураями, разбежались кто куда: побросав и волов, и карету, все они скрылись, охваченные смертельным страхом. Тем временем притащили и других заговорщиков — преподобного Рэндзё, Сюикана, управителя храмов Хоссёдзи, Мотоканэ, правителя земли Ямасиро, придворных Масацуну, Ясуёри, Нобуфусу, Сукэюки… А инок Сайко, едва услышав дурные вести, вскочил на коня и, нахлестывая его, поскакал во весь опор во дворец. Но самураи Тайра догнали его и, преградив путь, закричали: «Срочный вызов из Рокухары! Велено немедленно поворачивать!» — Я спешу во дворец с докладом государю Го-Сиракаве. Закончу дело и тотчас прибуду — ответил Сайко. — А, подлый монах! Какие еще доклады! Полно морочить голову! — закричали самураи, стащили Сайко с коня, в одно мгновение связали и притащили в усадьбу Тайра. Связали его с особой жестокостью, ибо Сайко с первого дня был одним из главных зачинщиков заговора. Его приволокли во внутренний двор и, не развязывая, бросили наземь. Князь Киёмори, стоя на широком помосте, некоторое время молча взирал на Сайко, потом сказал: — Поделом тебе, негодяю, раз ты поднял руку на меня, Киёмори! Эй, подтащите его поближе! — Самураи подтащили Сайко к самому краю помоста, и тогда Киёмори ногой, обутой в сапог, изо всех сил ударил Сайко прямо в лицо. — Ты и твой сын — оба вы холопье отродье — получили на службе у государя Го-Сиракавы чины и звания не по заслугам, оба, что сын, что отец, зазнались сверх всякой меры, нашептывали государю, чтобы он сослал ни в чем не повинного настоятеля горы Хиэй, затеяли смуту в государстве, да мало этого — стали покушаться на весь мой род и с этой целью вступили в сговор. Признавайся во всем! Но недаром Сайко отличался твердостью духа, — он не дрогнул, не выказал ни малейшего страха. Он выпрямился, насколько позволяли ему веревки, и громко рассмеялся в лицо Правителю-иноку: — Возможно! Но не я, а ты зазнался сверх меры! Может быть, другие тебе поверят, но передо мной не стоит держать такие речи! Да, я участвовал в заговоре. Я служу при дворе государя Го-Сиракавы, как же мне не участвовать в деле, которое начал дайнагон Наритика, главный его управитель, по его высочайшему указанию? Но твои речи противны слуху! Это тебя, сына начальника сыска, до четырнадцати лет ко двору и близко не подпускали; это ты прислуживал покойному вельможе Касэю[166], — не тебя ли дразнили уличные мальчишки Верзилой Тайра, когда в гэта на высоких подставках[167] ты пешком приходил и уходил с княжеского подворья?! И вот ты вознесся до звания Главного министра — так лучше про себя скажи, что занял чужое место! А нам, рожденным в Домах воинов-самураев, не в диковину исполнять должность правителей земель или министров! На этом всегда земля стояла и стоять будет! Так говорил Сайко, бесстрашно высказывая все, что было на сердце. Князь Киёмори в гневе не сразу нашелся с ответом, но затем приказал, обращаясь к вассалам: — Глядите у меня, не вздумайте убить его сразу, легкой смерти он не получит. Проучите его хорошенько! Повинуясь приказу, Тосисигэ Мацура начал допрос и пытку, дробя руки и ноги Сайко. И Сайко рассказал все, как было, ибо он и без того не намерен был запираться, к тому же пытка была жестокой. На пяти листах белой бумаги записали признания Сайко. Затем последовал приказ: «Разодрать ему рот!» И ему разодрали рот, после чего казнили, отрубив голову на берегу речки Камо, у Пятой дороги, к западу от широкого проезда Красной Птицы, Сусяку[168]. Сын его и наследник Моротака отбывал ссылку в Итоде, в краю Овари; но теперь тамошнему жителю Корэтоки, начальнику уезда Огума, приказали зарубить его, что тот и исполнил. Младший сын Мороцуна находился в заключении в темнице, — его вытащили оттуда и зарубили на берегу реки у Шестой дороги. Младшему брату Морохире и троим вассалам также снесли голову с плеч. Этот Сайко и его сыновья выбились из людишек совсем ничтожных, затеяли заговор, коего им никак не подобало бы затевать, обрекли на изгнание ни в чем не повинного настоятеля вероучения Тэндай: оттого-то, видно, и свершилась их карма, унаследованная из прошлой жизни, — скоро покарал их светлый великий бог, покровитель Святой горы Хиэй; вот и постигла их злая участь!
4. Малое увещание
Запертый в тесной, душной каморке, дайнагон Наритика предавался тревожным мыслям: «О горе, ясно, что заговор наш открыт! Кто же нас предал? Наверное, кто-нибудь из самураев дворцовой стражи…» Вдруг откуда-то послышались громкие шаги. Дайнагон вздрогнул: «Боги, это самураи идут, чтобы убить меня!» Двери позади дайнагона с грохотом раздвинулись, и пред ним предстал сам Правитель-инок, в коротком монашеском одеянии из некрашеного сурового шелка, в просторных белых хакама[169] с небрежно заткнутым за пояс коротким мечом, рукоять коего была обтянута акульей кожей. Некоторое время он молча и гневно смотрел на дайнагона, потом промолвил: — Помните ли вы, что заслужили смерть еще в годы Хэйдзи, но мой сын, князь Сигэмори, заступился за вас, предлагая свою жизнь взамен вашей? Только потому в тот раз ваша голова уцелела! За какие же, спрашивается, обиды замыслили вы погубить наш дом Тайра? Благодарность за добро — вот что отличает человека от бездушной скотины! Скотина, та не ведает благодарности! Но не закатилась еще звезда нашего рода — я сумел встретить вас по заслугам! Послушаем теперь, что вы сами расскажете обо всех ваших гнусных кознях! — Ничего дурного не было и нет и в помине! — отвечал дайнагон. — Я вижу, меня оклеветали! Прикажите проверить все досконально и вы сами убедитесь в этом! Но Правитель-инок, не дав ему договорить, крикнул: «Эй, кто там! Люди!» И на зов вошел Садаёси. — Подай сюда признание мерзавца Сайко! — приказал князь, и Садаёси исполнил повеление. Правитель-инок взял у него бумагу, несколько раз перечел ее вслух и воскликнул: «Низкий человек! Что ты теперь скажешь в свое оправдание?!» С этими словами он швырнул бумагу прямо в лицо дайнагону и вышел, с грохотом задвинув за собой перегородки. Но гнев, как видно, все еще бушевал в его сердце, и он снова позвал: «Цунэтоо! Канэясу!» И на зов явились два самурая. — Тащите этого человека во двор! — приказал им князь Киёмори. Однако они не спешили исполнить приказ, колебались, опасаясь: «Что скажет на это князь Сигэмори?» Тогда Правитель-инок, весь вспыхнув, закричал: — Ладно же! Вы подчиняетесь Сигэмори, а мои слова не ставите ни во что! Ну так пеняйте на себя! И тогда, испугавшись, оба поднялись с колен и вытащили дайнагона во двор. — Повалите его лицом к земле, и пусть подаст голос! — с довольным видом приказал Правитель-инок. Нагнувшись к дайнагону, оба самурая шепнули ему с двух сторон: — Кричите, как будто вам больно. — И дайнагон несколько раз жалобно вскрикнул. Когда демоны Ахо и Расэцу[170] мучают грешников в преисподней, заставляют глядеться в зеркало, где отражаются все прошлые дурные поступки, или ставят на весы измеряющие все земные их прегрешения, и в зависимости от тяжести содеянного всячески терзают виновных, — даже эти адские муки, пожалуй, не горше тех, что испытывал дайнагон в эти мгновения! …Было время, когда Сяо и Фань томились в темнице, когда Ханя и Пэна зажарили, как рубленое мясо в соусе, когда уделом Чао Цо стала казнь, а Чжоу и Вэй пострадали от злых обвинений. А ведь и Сяо, и Фань, и Хань, и Пэн[171] были верными вассалами императора Гаоцзу но, оклеветанные низкими людьми, изведали горечь поражения и погибли. Не сходная ли участь постигла ныне дайнагона Наритику? Не только о себе он тревожился. Какая судьба ждет теперь его старшего сына Нарицунэ, что станет с младшими детьми? Шестая луна — жаркое время года, но, связанный, он даже не мог сбросить парадное одеяние и задыхался от зноя; казалось, грудь вот-вот разорвется, пот и слезы текли ручьями. «Может быть, князь Сигэмори все-таки меня не оставит!» — шептал он, но не знал способа, как передать Сигэмори свою мольбу. Меж тем князь Сигэмори тоже пожаловал наконец в Рокухару в одной карете с сыном[172] и наследником своим Корэмори, торжественней и спокойнее, чем обычно, в сопровождении всего лишь нескольких чиновников и двоих-троих слуг, без единого вооруженного самурая. Все, начиная с Правителя-инока, с невольным удивлением смотрели на невозмутимое лицо князя. Когда он вышел из кареты, к нему быстрым шагом подошел Садаёси и спросил: — Отчего же вы не взяли с собой хотя бы одного вооруженного воина, ведь происходят такие важные события? Сигэмори ответил: — Важными называют события, связанные с судьбами государства. А подобное дело, сугубо личного свойства, стоит ли считать важным? И, услышав эти слова, вооруженные до зубов воины невольно смутились. «Куда же запрятали дайнагона?» — думал князь Сигэмори, обходя одно за другим помещения. Вдруг он увидел — поверх раздвижных дверей, ведущих в одну из комнат, вкруговую, словно паучьи лапы, прибиты доски «Не здесь ли?» Он оторвал доски и раздвинул двери; дайнагон находился там. Задыхаясь от слез, с поникшей головой сидел он и не вдруг заметил вошедшего. — Что с вами? Что случилось? — спросил князь Сигэмори. Только тогда дайнагон увидел его, и жалко было глядеть, как просияло его лицо; наверное, так обрадовался бы грешник, неожиданно встретив в аду милосердного бодхисатву Дзидзо[173]! — Не знаю, почему и за что я очутился здесь! Вы всегда были ко мне так милостивы, — я и теперь уповаю на вашу помощь! В годы Хэйдзи я был уже однажды на волосок от смерти, но благодаря вашему заступничеству голова моя уцелела. С тех пор я достиг высокого звания дайнагона второго ранга, благополучно дожил до сего дня — уже пошел мне пятый десяток… Но сколько бы лет я ни прожил, сколько бы раз ни суждено мне было вновь родиться к новой жизни в грядущем, никогда не смогу в полной мере отблагодарить вас за ваши благодеяния! Ныне я снова молю вас о милосердии! Пощадите, сохраните мне жизнь, и я уйду от мира, затворюсь в обители Коя[174] или Кокава[175] и буду помышлять лишь о спасении души! — так говорил дайнагон. — Мужайтесь, не может быть и речи, чтобы вас казнили! Уж если дойдет до этого, я скорее отдам свою жизнь взамен вашей! — ответил князь Сигэмори и с этим удалился. Представ пред отцом своим, Правителем-иноком, обратился он к нему с увещанием: — Подумайте хорошенько, прежде чем казнить дайнагона! Сколько предков его служили императорам, вот и он наконец, первый в своем семействе, достиг высокого звания дайнагона второго ранга. Ныне он любимейший вассал государя. Мыслимое ли дело вот так, в одночасье, зарубить его, предать смерти? Достаточно будет выслать его за пределы столицы! Вспомните: в старину Митидзанэ Сутавара[176], оклеветанный министром Токихирой[177], был сослан как преступник на остров Кюсю; Такааки Минамото[178], оклеветанный Мандзю Тадой[179], поверял свою скорбь облакам, плывущим над далекой землей Санъёдо[180]; оба были ни в чем не повинны, однако обречены на изгнание… Так ошиблись мудрые государи, правившие в годы Энги и Анва[181]. Даже в древности случалась такая несправедливость; что же говорить о нынешних временах? Сейчас тем более возможны ошибки! Ведь он уже взят под стражу, чего же вам опасаться? Недаром говорится: «Не тревожьтесь, если недостаточно наказание; недостаточное усердие — вот что должно внушать тревогу!»[182] Не стану напоминать вам, что я, Сигэмори, женат на младшей сестре этого дайнагона, а Корэмори, мой сын, женат на его дочери. Не подумайте, что я веду эти речи из-за родственных чувств… Нет, я говорю это во имя моей страны, во имя государя, во имя нашего дома! Ведь с тех пор, как в древние времена, еще при императоре Сага, казнили Наканари Фудзивару[183], и вплоть до недавних годов Хогэн смертная казнь в нашей стране ни разу не совершалась. Двадцать пять государей сменилось на троне за эти века, но ни разу никого не карали смертью! Но в последнее время, когда покойный сёнагон Синдзэй получил столь большую власть при дворе, он первый стал карать смертью. И еще приказал Синдзэй выкопать из могилы тело Ёринаги Фудзивары, дабы самолично убедиться, он ли там похоронен. Я и тогда уже считал неправедными такие поступки! Недаром мудрецы древности учат: «Если карать людей смертью, заговорщики в стране не переведутся!» И что же? Пословица подтвердилась: миновали всего два года, наступили годы Хэйдзи, и снова в мире возникла смута! И раскопали тогда могилу, в которой укрылся Синдзэй[184], отрубили ему голову и носили ее по улицам на всеобщее поругание! То, что совершил Синдзэй в годы Хогэн, вскоре против него же и обернулось! При мысли об этом страх невольно сжимает сердце! Уж так ли виноват дайнагон по сравнению с Синдзэем? Взвесьте же все хорошенько и действуйте осторожно! Вы достигли вершины славы, большего, пожалуй, и желать невозможно, но ведь хотелось бы, чтобы процветали также и дети, и внуки наши! Им воздастся и за добро и за зло, содеянное дедами и отцами. Недаром говорится: «В дом, где творят добро, снизойдет благодать; в дом, где творится зло, обязательно войдет горе!» С какой стороны ни взглянуть, рубить голову дайнагону никак невозможно! Так говорил князь Сигэмори, и Правитель-инок, как видно, рассудив, что сын прав, отказался от мысли в ту же ночь казнить дайнагона. Затем князь Сигэмори вышел к главным воротам и, обратившись к самураям, сказал: — Смотрите, не вздумайте погубить дайнагона, даже если Правитель-инок прикажет! В пылу гнева он бывает опрометчив, но потом сам же непременно пожалеет об этом. Если сотворите неправедное дело, пеняйте на себя! Так сказал Сигэмори, и самураи задрожали от страха. И еще он добавил: — Нынче утром Канэясу и Цунэтоо жестоко обошлись с дайнагоном. Как объяснить такой их поступок? Знали ведь, что от меня это не скроешь, как же не убоялись? Таковы они все, мужланы!.. — И, оставив трепещущих Канэясу и Цунэтоо, князь Сигэмори возвратился в свою усадьбу Комацу.
Меж тем слуги дайнагона прибежали обратно в его усадьбу, что находилась на пересечении дорог Накамикадо и Карасумару. Узнав о случившемся, супруга дайнагона и все женщины в доме запричитали и заплакали в голос. — Сюда уже посланы самураи! Мы слыхали, что и молодого господина, и младших детей — всех схватят… Скорее, скорее спасайтесь, бегите куда глаза глядят! — кричали слуги, и супруга дайнагона ответила: — Дело не в том, грозит мне опасность или нет; зачем жить, когда случилось такое горе? Умереть вместе с мужем этой же ночью, как исчезает роса с рассветом, — вот единственное мое желание… Но больно и горько думать, что сегодня утром я в последний раз видела мужа и не знала об этом! — С этими словами она упала на землю и зарыдала. Но вот разнеслась весть, что самураи уже неподалеку. Немыслимо было обрекать себя и детей на новый позор и горе, и потому госпожа села в карету вместе с детьми — восьмилетним сыном и десятилетней дочерью — и велела ехать сама не зная куда. Но надо было принять решение, и они пустились по дороге Омия на север и приехали к храму Лес Облаков, Унрин, в окрестностях Северной горы Китаяма. Высадив мать с детьми вблизи монашеских келий, провожатые, опасаясь за свою жизнь, поспешно простились и уехали. Нетрудно вообразить, что творилось на сердце у бедной женщины, когда осталась она одна с малыми детьми, всеми покинутая, в горестном одиночестве! Вечерело, и, глядя, как постепенно заходит солнце, она думала о том, что этот день — последний для дайнагона, и ей казалось, что и ее жизнь тоже вот-вот оборвется… В прежней ее усадьбе осталось множество слуг и служанок, но не нашлось никого, кто толком убрал бы вещи или хотя бы закрыл ворота. Множество лошадей стояло в конюшнях, но не было никого, кто задал бы им корм. Еще вчера у ворот ее дома теснились экипажи, в покоях толпились гости, забавлялись и веселились, плясали и развлекались. В целом свете ничто ее не страшило, люди при ней и слова-то громко сказать не смели… Одна ночь — и все изменилось, и воочию раскрылась ей истина: «Все, что цветет, неизбежно увянет!» Вот когда в полной мере уразумела она слова, начертанные кистью правителя земли Овари Асацуной из рода Оэ: «Радость минует, ей горе приходит вослед…»[185]
5. Нарицунэ взят на поруки
Нарицунэ, старший сын дайнагона Наритики, в эту ночь дежурил во дворце государя-инока Го-Сиракавы; он еще не закончил службы, когда прибежали люди дайнагона, вызвали Нарицунэ и рассказали ему все, что случилось. «Странно, почему же тесть мой, сайсё, ничего не сообщил мне?» — сказал Нарицунэ, но не успел он произнести эти слова, как явился гонец с посланием, возгласивший: «От господина сайсё!» Этот сайсё был не кто иной, как князь Норимори Тайра, младший брат Правителя-инока; его усадьба находилась возле Главных ворот в Рокухаре, отчего и прозвали его Сайсё у Ворот. Нарицунэ был женат на его дочери. «Правитель-инок приказал немедленно доставить тебя на Восьмую Западную дорогу, в его палаты. С чего бы это?» — гласило послание тестя. Нарицунэ понял, что означает этот приказ, вызвал придворных дам и сказал им: — Вчера вечером я заметил, что в городе неспокойно, подумал, что это из-за монахов, — уж не решились ли они опять нагрянуть в столицу… Нет, оказалось другое. Отца моего дайнагона сегодня ночью ждет казнь, а значит, и меня, Нарицунэ, наравне с ним сочтут виновным. Хотелось бы еще раз пройти во дворец и проститься с государем, но не смею, ибо на мне уже тяготит преступление! Дамы сообщили государю эти известия. Тот был потрясен. «Вот оно что! — подумал он, сразу вспомнив слова посланца, переданные ему утром по поручению Правителя-инока. — Значит, все тайные замыслы их открылись!» — И все же пусть войдет! — приказал он, и Нарицунэ вошел. Государь-инок молчал, на глазах у него блестели слезы. Нарицунэ тоже хранил молчание, изо всех сил стараясь сдержать рыдания. Однако не мог же он молчать вечно, и вскоре, закрыв лицо рукавом, Нарицунэ удалился в слезах. Долго-долго смотрел ему вслед государь. «Горько жить в эпоху упадка! — сказал он. — Вот и конец, наверное, я больше никогда его не увижу!» И пролились августейшие слезы… Горевали и все придворные, цеплялись за рукава Нарицунэ, удерживая его за край одежды; не было ни одного человека, кто остался бы равнодушным. Приехав в дом тестя, Нарицунэ увидел, что супруга его, которая была на сносях и к тому же нездорова, с сегодняшнего утра, когда случилось это несчастье, пребывала в таком расстройстве, что казалось, жизнь вовсе ее покинет. С той минуты, как Нарицунэ выехал из дворца, слезы все время неудержимо текли у него из глаз, теперь же, увидев горе супруги, он совсем упал духом. У Нарицунэ была кормилица по имени Рокудзё. — Я впервые пришла к вам в дом, когда нужно было вскормить вас грудью, — плача, сказала она. — Чуть только вы появились на свет, я сразу взяла вас на руки. Годы шли, я радовалась, глядя, как вы растете, и нисколько не горевала, что сама я старею… Как мимолетный сон промелькнуло то время. Но если посчитать, прошел уже двадцать один год, и ни разу я не отлучалась от вас! Даже когда вы уезжали на службу или на праздник ко двору государя-инока и, случалось, поздно возвращались домой, я никогда не знала покоя! Что же теперь-то будет? — Не убивайся так! Надейся на тестя моего, сайсё. Что бы там ни было, а жизнь мне он вымолит! — утешал ее Нарицунэ, но кормилица, не стыдясь людей, плакала и ломала руки. А меж тем из усадьбы Тайра непрерывно слали гонцов, требуя скорейшего прибытия Нарицунэ. — Делать нечего, поедем! — сказал сайсё. — Посмотрим, может, и обойдется! И они отправились вместе, в одной карете. Долгие годы, со времен Хогэн и Хэйдзи и вплоть до нынешних дней, отпрыски рода Тайра знали лишь веселье и радость и не ведали ни страданий, ни скорби. Только этому сайсё, по милости неразумного зятя, теперь впервые пришлось изведать горе! Приблизившись к Восьмой дороге, они вышли из кареты и сразу же попросили доложить о себе. Но Правитель-инок распорядился не допускать Нарицунэ в усадьбу и отвести в один из самурайских домов неподалеку. Сайсё один прошел в ворота, а Нарицунэ тотчас же был окружен самураями и взят под стражу. Нетрудно представить себе, какая тревога охватила душу Нарицунэ, когда его разлучили с сайсё, на которого он только и надеялся! Сайсё остановился у главных ворот, однако Правитель-инок даже к нему не вышел. Тогда сайсё передал через самурая Гэндаю Суэсаду: — Я горько раскаиваюсь, что породнился с человеком, недостойным подобной чести, но сделанного уже не воротишь! Дочь моя, которую я выдал за него замуж, сейчас в тягости и хворает. С сегодняшнего утра, когда случилось это несчастье, стало ей и вовсе худо, — кажется, она вот-вот распростится с жизнью… Прошу вас, на время доверьте мне этого Нарицунэ: я, Норимори, возьму его на поруки, и для этого нет, как я полагаю, особых препятствий! Я сам догляжу за ним и ручаюсь, не допущу никакой промашки! — так сказал сайсё, и Суэсада отправился к Правителю-иноку передать его слова. — Норимори, как всегда, ничего толком не понимает! — воскликнул Правитель-инок и даже не удостоил брата ответом. Лишь позднее он велел передать: — Дайнагон Наритика задумал погубить весь наш род Тайра и ввергнуть государство в новую смуту. А Нарицунэ — старший сын и наследник этого дайнагона. Чужой ли, родной ли — просьбы тут неуместны! Если б заговор их удался, они бы тебя не пощадили! Суэсада, возвратившись к сайсё, передал эти слова, и тогда сайсё в отчаянии сказал снова: — Со времен Хогэн и Хэйдзи я во многих сражениях грудью заслонял князя и не раз готов был пожертвовать жизнью ради его спасения. Я и впредь намерен защищать его так же, как раньше. Пусть я стар, зато есть у меня много молодых сыновей, — они будут ему надежной опорой! Я прошу доверить мне Нарицунэ на короткое время; если князь не согласен, значит, он считает меня вероломным и двоедушным. Для чего же мне жить в миру, если я недостоин доверия? Распрощусь же навеки с князем, приму схиму, уйду от мира, затворюсь где-нибудь в глухом горном селении и предамся молитвам о спасении души в мире ином! Нет ничего бессмысленнее нашей суетной жизни! Пока живешь в этом мире, душой постоянно владеют желания, но желания не сбываются — и тогда рождается гнев и ропот… Так не лучше ли, отвернувшись от этой юдоли скорби, вступить на путь истины? — так говорил сайсё. Суэсада отправился к Правителю-иноку и сказал: — Господин сайсё хочет уйти в монахи! Успокойте же его как-нибудь! Удивился Правитель-инок, услышав слова Суэсады. — Из-за такой безделицы постричься в монахи, уйти от мира! Ни с чем не сообразные мысли! Ну, коли так, передай: «Хорошо, на время поручаю тебе Нарицунэ!» Суэсада вернулся к сайсё, передал ему слова Правителя-инока, и тогда тот воскликнул: — Нет, не следует человеку иметь детей! Если б не дочь, разве пришлось бы мне пережить подобные душевные муки! — И с этими словами он удалился. Увидев наконец сайсё, Нарицунэ в нетерпении спросил: — Что же там было? — Правитель-инок в ужасном гневе, — отвечал сайсё, — и не пожелал допустить меня пред свои очи. Твердил, что пощадить тебя никак невозможно. Но когда я сказал, что уйду в монахи, велел передать: «Хорошо, пусть Нарицунэ на время остается в твоей усадьбе!» Боюсь, однако, что это еще не конец!.. — Только вам я обязан тем, что еще не распростился с жизнью! А об отце моем, дайнагоне, вы не просили? — Об этом не могло быть и речи! — ответил сайсё. И Нарицунэ со слезами на глазах промолвил: — Поистине я обязан вам жизнью, пусть даже краткой; но ведь оттого-то и жаль мне было расстаться с жизнью, что хотелось еще раз повидать отца! Зачем жить, если отца ожидает казнь? Какова бы ни была его участь, нельзя ли попросить, чтобы мне позволили разделить ее с дайнагоном. Так сказал Нарицунэ, и жалостью исполнилось сердце сайсё, и он ответил: — Видишь ли, о тебе я просил, как только мог… Что же касается господина дайнагона, — не знаю, какая судьба его ожидает… Но мне сказали, что нынче утром князь Сигэмори всячески усовещивал Правителя-инока, и потому похоже, что сейчас или во всяком случае в ближайшее время смерть ему не грозит! Услышав эти слова, Нарицунэ, обливаясь слезами радости, молитвенно сложил руки. Кто, кроме сына, способен так вот радоваться, забыв опасность, нависшую над собственной головой? Узы, соединяющие родителей и детей, — вот истинно глубокий союз! «Нет, человеку обязательно нужно иметь детей!» — подумал на сей раз сайсё, и как отличались эти мысли от недавних его размышлений! Затем они вернулись домой так же, как утром, в одной карете. А там женщины встретили Нарицунэ так, будто он воскрес из мертвых, — все собрались вокруг него и от счастья заливались слезами.
6. Увещание
Многих схватили по приказу Правителя-инока, но, как видно, этого ему все еще было мало: сердце его по-прежнему пылало гневом. Он облачился в боевой кафтан из красной парчи, поверх надел плотно облегающий черный панцирь с серебряными пластинами на груди, в руки взял короткую алебарду, рукоять коей была увита серебряными жгутами. Много лет назад, еще в бытность свою правителем земли Аки, приехал как-то раз Киёмори на богомолье в храм Ицукусима, и там привиделся ему дивный сон: будто богиня вручила ему короткую алебарду. Но то был не сон, а явь, — проснувшись, он увидел, что рядом и впрямь лежит алебарда. С тех пор он никогда с ней не расставался и даже ночью ставил у изголовья. Грозен был Киёмори. Выйдя к главным воротам своей усадьбы, кликнул он вассала своего Садаёси; и Садаёси, в оранжевом боевом кафтане и алом панцире, тотчас предстал пред своим господином. Немного помолчав, Киёмори промолвил: — Суди сам, Садаёси: в смуту Хогэн больше половины моих сородичей под началом дяди моего Тадамасы перешли на сторону прежнего государя Сутоку. Покойный отец мой Тадамори всю жизнь служил его сыну принцу Сигэхито, начиная с младенческих лет принца. Нелегко мне было в ту пору пойти против всех моих близких! Но, верный заветам покойного императора Тобы, я прежде всех встал на сторону государя Го-Сиракавы. Такова первая моя служба! Далее, в двенадцатую луну 1-го года Хэйдзи, снова вспыхнул мятеж; Нобуёри и Ёситомо окружили дворец прежнего государя, вторглись во дворец царствующего владыки, снова ввергли страну в черный мрак смуты. Я, Дзёкай, рискуя жизнью, истребил супостатов. Снова и снова подвергал я опасности свою жизнь, дабы послужить государю Го-Сиракаве, пока не одолел бунтовщиков Цунэмунэ и Корэкату[186]. Что бы ни говорили люди о доме Тайра, императорский дом в долгу перед нашим семейством на семь поколений вперед! Так не обидно ли, что ныне государь-инок внял наветам никчемного смутьяна Наритики и низкорожденного негодяя Сайко, одобрил их замысел покончить с семейством Тайра? Чует сердце, что, если снова сыщется какой-нибудь клеветник, государь-инок способен издать указ, направленный против Тайра. А стоит лишь один раз объявить нас государевыми врагами, и поздно будет сокрушаться и плакать! Вот я и мыслю: до тех пор пока в стране снова не утвердится мир и порядок, нужно заключить государя Го-Сиракаву в загородный дворец Тоба, или, если не в Тобу, пусть пожалует к нам сюда, в Рокухару. Что скажешь на это? Но кое-кто из самураев, служащих в государевой страже, пожалуй, вздумает оказать нам сопротивление, не уступит без боя… Передай же приказ моим вассалам — пусть готовятся к битве! Отныне я больше не слуга государю! Оседлай моего коня! Принеси мой боевой панцирь! Морикуни, конюший, поскакал в усадьбу Комацу и сообщил о случившемся князю Сигэмори. Даже не выслушав до конца, князь Сигэмори прервал его речь вопросом: — Стало быть, дайнагон Наритика уже обезглавлен? — Нет, он жив, — отвечал Морикуни. — Но Правитель-инок облачился в боевой панцирь и созвал всех своих самураев, чтобы вести их на дворец государя Го-Сиракавы. Он хочет заточить его в загородную усадьбу Тоба. Однако сдается мне, что в глубине души Правитель-инок намерен сослать государя на остров Кюсю. «Да мыслимо ли такое?!» — подумал князь Сигэмори, но, вспомнив гнев отца нынешним утром, понял, что такое безумие, увы, вполне возможно. Усевшись в карету, он поспешил на Восьмую Западную дорогу. У ворот он вышел из кареты и прошел в усадьбу. Там он увидел Правителя-инока в боевом снаряжении, окруженного множеством царедворцев и витязей Тайра. Все в разноцветных панцирях поверх ярких кафтанов, сидели они двумя рядами на галерее у главных ворот. Правители земель, стражники и чиновники земельных управ заполнили галереи, теснились во дворе, крепко сжимая древки боевых стягов, готовые выступить по первому же сигналу; шнуры их шлемов были крепко завязаны, кони оседланы, подпруги затянуты. А Сигэмори вошел, облаченный всего лишь в просторный кафтан носи и сасинуки[187] из ткани, украшенной крупным узором, в высокой лакированной шляпе; мягко шуршали шелковые ткани его одежды. Сигэмори выглядел столь отлично от прочих, что всех поверг в изумление; Правитель-инок потупил взор и подумал: «Сигэмори, как обычно, не принимает всерьез ничего, что происходит на свете. Следовало бы отчитать его хорошенько!» Но Киёмори не решился открыто порицать сына, ибо знал: Сигэмори, даром что родной сын, никогда не нарушает Пяти Запретов[188], превыше всего ставит милосердие, свято чтит Пять Постоянств[189] и неизменно соблюдает все ритуалы[190]. Киёмори тихонько притворил раздвижную перегородку и набросил поверх панциря монашеское одеяние из сурового белого шелка — уж не потому ли, что, облаченный в боевые доспехи, устыдился он обратиться с речью к одетому в шелка сыну? Но серебряные пластины панциря блестели сквозь складки рясы, и он то и дело плотнее запахивал ворот, чтобы сверкание их не было заметно. Сигэмори опустился на свое место, выше князя Мунэмори, младшего брата. Правитель-инок молчал, молчал и князь Сигэмори. Наконец Киёмори промолвил: — Заговор Наритики — пустяк, о нем и говорить-то не стоит! Но задуман сей заговор с согласия самого государя-инока Го-Сиракавы. А потому, пока в мире снова не утвердится порядок, я намерен поселить государя в загородной усадьбе Тоба, или, если не там, пусть пожалует ко мне, в Рокухару. Что думаешь ты об этом? Еще не успел Киёмори закончить, как слезы закапали из глаз Сигэмори. — Что с тобой? — изумленно спросил Киёмори. — Слушая вас, я явственно понял, что приходит конец счастливой вашей судьбе! — утерев слезы, отвечал ему Сигэмори. — Когда человек замышляет нечто дурное, он сам готовит себе погибель. Ваше появление здесь в полном боевом снаряжении наводит меня на мысль, что рассудок ваш помутился! Пусть далеко отсюда до Индии, пусть мала наша страна и острова ее подобны рассыпанным зернам проса, но с тех пор, как повелителем Японии стал потомок богини Солнца, а бразды правления взял в свои руки род Фудзивара, ведущий начало от бога Ама-но Коянэ[191], никогда еще не бывало, чтобы правитель, стоящий во главе государства, облачался в боевые одежды, надевал шлем и латы! Вам в особенности сие не подобает — ведь вы носите духовное звание! А вы, невзирая на это, готовы, разом изменив облик, сбросить рясу, священное одеяние, символ прозрения бесчисленных будд всех трех миров[192]! Вы готовы надеть доспехи, взять в руки боевой лук и стрелы! Вы не только совершаете тяжкий грех, без стыда нарушая Пять основных заветов Будды, но и предаете забвению Пять Постоянств, которым учит Конфуций, — человеколюбие, долг, ритуалы, мудрость и верность. Как сын, я трепещу, обращаясь к вам с такими словами, но нельзя мне утаить то, о чем болит душа! Четыре милости дарованы человеку, живущему в этом мире, — милость Земли и Неба, милости государя, благодеяние отца и матери, благодеяние всего живого. Но милость государя превыше всего на свете! Ибо недаром сказано: «Нет земли под небесами, неподвластной государю!»[193] Навеки прославился мудрый праведник древности, омывший уши в водах реки Иншуй[194], и два других мудреца[195], добровольно удалившихся на гору Шоуян, чтобы питаться там побегами папоротника, — они понимали глубокий смысл ритуала, знали, что воле государя нельзя перечить! Тем более надлежит понимать это вам, первому в роду Тайра правителю государства! Вот и я, говорящий ныне эти слова, человек неразумный, не умудренный ученостью и талантом, тоже удостоен звания министра. Но разве только в этом благоденствие Тайра? Семейство наше правит сейчас больше чем половиной всех земель государства, все поместья, сёэн[196], находятся в нашей власти. Разве это не великое благодеяние двора? И если, забыв о великой монаршей милости, вы отправите государя в изгнание, вы поступите противно закону и оскорбите волю богини Солнца и бога Хатимана! Боги охраняют Японию. Боги не потерпят нарушения гармонии и порядка. А помыслы государя и на сей раз, может быть, справедливы! Да, вы правы, наш род на протяжении нескольких поколений сокрушал государевых врагов, укрощал волны, бушевавшие на всех четырех морях, — то была наша великая служба государю! Но не следует похваляться заслугами, ибо гордыня принижает других людей. В семнадцати положениях Основного закона, начертанных принцем Сётоку[197], сказано: «У каждого есть душа, и в каждой душе — свои стремления. Что верно для одного, неверно в глазах другого. Кто дерзнет рассудить, что хорошо, а что плохо? В каждом суждении содержится мудрость и безрассудство, подобно кругу, не имеющему конца. А посему, когда человеком владеет гнев, да убоится он прежде всего собственного греха!» Счастье еще сопутствует вам — заговор удалось раскрыть. Больше того, коль скоро вы взяли под стражу дайнагона Наритику, первого советчика государя, чего же нам опасаться, даже если бы государь вдруг надумал какой-нибудь необдуманный поступок? Накажите всех заговорщиков, как они того заслужили, и предайте забвению все это дело. Доложите обо всем государю, служите ему с еще большим усердием, проявляйте к народу еще большее милосердие, и боги защитят вас, и воля Будды пребудет с вами! Если же боги и будды прольют на вас свою благодать, я уверен, государь-инок тоже сменит свой гнев на милость. Сопоставляя в мыслях государя, моего владыку и господина, и вас, моего отца, я чувствую, что не в силах решить, кому я должен сохранять верность, а от кого отвернуться! Но, выбирая между правдой и кривдой, можно ли выбрать кривду?
7. Сигнальные огни
— Вот и ныне правда на стороне государя, и потому долг велит мне оборонять его дворец Обитель Веры, Ходзюдзи, даже если это будет мне не под силу. С тех пор как я получил первый придворный ранг и вплоть до настоящего времени, когда я стал военачальником и министром, я всем обязан государю! Милость его дороже горы драгоценных камней, а глубиной подобна пурпурной краске не единожды, а многократно нанесенной на ткань. Вот почему долг велит мне пойти ко дворцу государя и стоять там насмерть. Есть у меня, — хоть и немного их, — самураи, давшие клятву не щадить ради меня своей жизни; если вместе с ними я встану на защиту дворца, поистине быть страшной междоусобице! О, горестный выбор! Сохранить верность государю — значит, отвернуться от отца, чьи благодеяния превыше горы Сумэру[198]. О, скорбный выбор! Избегну греха сыновней непочтительности — значит, стану ослушником, нарушившим долг верности государю! Душа моя в смятении, я не в силах отличить правду от кривды! И потому я прошу вас: срубите голову Сигэмори! Вот уж тогда я не смогу оборонять дворец государя, не должен буду встать на его защиту! Сяо Хэ[199] благодаря великим заслугам, с коими не могли равняться заслуги его соратников, стал первым советником, получил позволение входить во дворец, опоясавшись мечом, не снимая обуви; но когда он стал перечить монаршей воле[200], император Гао-цзу подверг его тяжкому наказанию. Вспоминая примеры прошлого, видишь: вы, отец, во всем достигли предела, будь то богатство, будь то почет и слава, милости трона или высокие должности в государстве… Теперь же неизбежно наступит закат счастливой вашей судьбы! Ибо недаром сказано: «В богатом доме стремятся еще больше приумножить богатство, но у дерева, что дважды в год плодоносит, корни неизбежно загнивают!»[201] Душа моя охвачена страхом: неужели суждено мне жить, и жить еще долго, чтобы увидеть, как в мире снова наступит смута? О, как несчастна моя судьба, видно, за грехи мои в прошлой жизни суждено мне было родиться в сей горестный век упадка! Прошу вас, поскорей прикажите кому-нибудь из самураев вывести меня во двор и снять мне голову с плеч — это нетрудно исполнить! И вы все тоже слушайте меня хорошенько! — И, сказав это, князь Сигэмори заплакал так горько, что все приближенные, и знавшие, и не знавшие, о чем он скорбит, невольно прослезились с ним вместе. Правитель-инок тоже, видимо, несколько поостыл, когда Сигэмори, его опора, обратился к нему с такими речами. — Нет, нет, — сказал он, — я и в мыслях не держал напасть на дворец государя. Государь прислушался к клевете негодяев, вот я и думал, как бы это не привело к ошибке! — Что бы ни случилось, особа государя священна! — сказал Сигэмори и, быстро поднявшись с места, подошел к воротам, ведущим во внутренний двор. — Слышали, о чем сейчас говорил Сигэмори? — обратился он к самураям. — С самого утра я всячески пытался успокоить Правителя-инока, но он так разгневан, что не слушает уговоров, и потому я возвращаюсь в свою усадьбу. Вы же, если хотите, идите с ним на дворец государя, только убедитесь сперва, что скатилась с плеч моя голова! А сейчас следуйте за мной! — И, сказав так, он возвратился в свою усадьбу Комацу. Призвав Морикуни, князь Сигэмори приказал: — Государству грозит опасность. Объяви всем, кто предан мне, как себе самому, — пусть возьмут оружие и поспешат ко мне! И Морикуни передал приказание. «Не такой человек князь Сигэмори, чтобы ни с того ни с сего отдать такое распоряжение! Наверное, случилось что-нибудь из ряда вон выходящее!» — решили его вассалы в селениях Хёдо, Хацукаси, Удзи, Оканоя, Хино, Кандзюдзи, Дайго, Огурусу Умэдзу Кацура, Охара, Сидзухара и Сэрю. И все примчались, торопясь обогнать друг друга. Многие так спешили, что, облачившись в панцирь, позабыли надеть на голову шлем, взяли колчан со стрелами, но забыли захватить лук, вдели в стремя одну ногу, другая же так и осталась на весу, или прискакали, вовсе оставив стремена. Услышав, что в усадьбе Комацу творится что-то необычное, несколько тысяч самураев, собравшихся на Восьмой Западной Дороге, заволновались, зашумели и, ни слова не сказав Правителю-иноку, один за другим поскакали в усадьбу Комацу. Вскоре в Рокухаре не осталось ни единого человека, хоть сколько-нибудь причастного к воинству. Правитель-инок в великом испуге кликнул Садаёси. — Зачем это князь Сигэмори сзывает воинов? Уж не вознамерился ли он, как давеча говорил, пойти на меня войной? — Неисповедимы сердца человеческие, — уронив слезу, отвечал Садаёси. — Но мыслимо ли заподозрить князя в таком намерении? Я уверен, он сожалеет о словах, сказанных здесь сегодня! И тогда Правитель-инок, может быть, пожалев о размолвке с сыном, отказался от мысли заточить государя в свою усадьбу, снял панцирь, надел поверх белой шелковой рясы монашеское оплечье[202] и начал читать молитвы. Но не от сердца шли те молитвы!
А в усадьбе Комацу Морикуни, повинуясь приказу, составил перечень всех прибывших по зову воинов. Их оказалось свыше десяти тысяч. Просмотрев списки, князь Сигэмори вышел во двор и, обратившись к самураям, промолвил: — Вы прибыли сюда, храня верность нашему давнему союзу, и это прекрасно! Вот какой сходный случай был однажды в чуждых пределах: у чжоуского государя Ю-вана[203] была горячо любимая супруга по имени Бао Сы, первая красавица в государстве. Одно лишь было не по сердцу Ю-вану: Бао Сы никогда не смеялась, ничто не вызывало ее улыбки. А в той иноземной стране был обычай: если где-нибудь возникал мятеж, зажигали костры и били в большие барабаны, сзывая воинов. Костры эти назывались «фэн хо» — сигнальные огни. Однажды начался вооруженный бунт, и загорелись сигнальные огни. «Как много огней! Как красиво!» — воскликнула Бао Сы, увидев эти огни, и впервые улыбнулась. А в одной ее улыбке таилось беспредельное очарование…[204] Ю-ван так обрадовался, что приказал жечь сигнальные костры день и ночь, хотя никаких причин к тому не было. Всякий раз, когда загорались огни, собирались полководцы и военачальники, но, убедившись, что все спокойно, разъезжались обратно по домам. Так повторялось много раз кряду, и в конце концов никто уже не откликался на эти огни. А потом случилось, что из соседней страны проникли мятежники и осадили столицу Ю-вана. Зажгли костры, но воины не собрались, ибо привыкли, что огни жгут на потеху Бао Сы. Мятежники завладели столицей, и Ю-ван в конце концов был убит. А его супруга — страшное дело! — обернулась лисицей и скрылась… Запомните же: отныне, если я призову вас, вы должны прибыть сюда так же быстро, как сегодня! Я созвал вас, потому что услышал, будто государству угрожает опасность. Но потом разузнал подробней, и оказалось, что сообщение было ложным. Возвращайтесь же по домам! — И с этими словами Сигэмори отпустил собравшихся воинов. Но если правду сказать, Сигэмори не слышал ни о какой опасности; созвал же он вассалов отца для того, чтобы проверить, встанут ли самураи на его сторону, и таким путем смягчить сердце отца, в глубине души никогда не помышляя затеять с отцом распрю. Так поступил он, в точности следуя поучению Конфуция: «Даже если государь совершает поступки, недостойные государя, подданный не должен забывать свой долг подданного. Даже если отец совершает неподобающие отцу поступки, сын не должен забывать свой долг сына. Храни верность государю и почтительность к отцу!» Услышал об этих событиях государь-инок Го-Сиракава и сказал: — Уже не в первый раз являет нам Сигэмори величие духа! Поистине стыд жжет меня, ибо он отплатил мне добром за зло! Народ тоже восхищался князем, говоря: — Ныне он достиг высоких званий военачальника и министра, потому что в предыдущих рождениях добродетель его была совершенной! Силой и красотой, мудростью и ученостью превзошел он всех прочих! Недаром говорится: «Если вассал не боится советовать государю, страна пребудет в мире! Если сын не боится дать советы отцу, в доме пребудет добродетель!» И в самом деле, с древних времен и вплоть до нашей печальной поры упадка не бывало второго столь мудрого добродетельного министра, как князь Сигэмори!
8. Дайнагон приговорен к ссылке
На второй день той же шестой луны дайнагона Наритику провели в парадный покой и подали завтрак. Но у дайнагона было так тяжело на сердце, что он даже не прикоснулся к палочкам для еды. Затем подъехала карета, ему велели садиться, и дайнагон, против собственной воли, повиновался. Со всех сторон карету окружили вооруженные самураи, из приближенных же дайнагона не было ни одного человека. «Я хотел бы еще раз увидеться с князем Сигэмори!» — просил он, но и в этой просьбе ему отказали. — Пусть суров приговор, и я осужден на заточение в дальнем краю, но где это видано — не позволить никому из моих родных или хотя бы слугам сопровождать меня! — так горевал дайнагон, сидя в карете; даже стражники-самураи и те преисполнились к нему сострадания. Карета покатилась по Восьмой дороге на запад, потом свернула к югу, на дорогу Красной Птицы, Сусяку и дайнагон увидел дворец, — увы, больше ничто не связывало его с дворцом! Люди, сроднившиеся за долгие годы службы, все, вплоть до пажей и погонщиков волов, плакали, горюя о дайнагоне; не было ни одного человека, чьи рукава не увлажнились бы пролитыми слезами. А супруга и малые дети? Тоска с новой силой сжимала душу дайнагона при мысли, что испытывают они в эти мгновения. Вот миновали уже загородную усадьбу-дворец Тоба, — не было случая, чтобы дайнагон не сопровождал государя Го-Сиракаву, когда тот совершал сюда свой выезд… Неподалеку, в долине между горами, находилось и собственное поместье дайнагона Суха-ма. Но и мимо него он тоже проехал теперь как посторонний. Выехав из Южных ворот Тоба, самураи заторопились: «Готово ли судно?» — Куда же вы везете меня? — спросил дайнагон. — Если все равно суждена мне смерть, так уж лучше убейте где-нибудь здесь, поблизости от столицы! Дайнагона неминуемо ждала казнь, и если его пощадили и заменили казнь ссылкой, то лишь благодаря заступничеству князя Сигэмори. В давние годы, когда дайнагон был еще всего лишь тюнагоном, назначили его правителем земли Мино. И вот зимой 1-го года Као случилось, что к его наместнику Масатомо пришел монах из местного храма Хирано (а храм тот находился в ведении и под покровительством Святой горы Хиэй). Монах предлагал купить ткани, какие изготовляли в монастыре. Наместник же был пьян, и под пьяную руку облил ткань тушью. Монах рассердился, стал браниться. Наместник крикнул: «Молчать!» — и обошелся с ним очень грубо. Тогда несколько сот монахов нагрянули в усадьбу чиновника. Тот, как водится, дал отпор; при этом человек десять, а то и больше монахов было убито. Тут уж разгневались монахи Святой горы. На третий день одиннадцатой луны того же года подали они челобитную государю Го-Сиракаве, требуя правителя тюнагона Наритику отправить в ссылку, а его наместника предать смерти. Так случилось, что Наритику приговорили к ссылке в край Биттю и уже было отправили туда под стражей, но доехал он всего лишь до Седьмой Западной дороги в столице, когда государь Го-Сиракава по своему единоличному усмотрению отменил приговор и возвратил Наритику обратно. Говорили, будто монахи горы в отместку прокляли Наритику самым страшным проклятием… Тем не менее в следующем году он получил новое высокое звание, обойдя при этом вельмож Сукэкату и Канэмасу. Сукэката был заслуженным старым придворным, Канэмаса — одним из самых знатных вельмож того времени. Оба были к тому же старшими сыновьями и главами родовитых своих семейств, и то, что их обошли при очередном присвоении рангов, было весьма прискорбно! Тюнагона же Наритику повысили в звании за то, что он построил дворец на Второй дороге, в столице, и преподнес его в дар государю Го-Сиракаве. А еще через год ему вышло новое повышение, он стал дайнагоном. «И это несмотря на проклятие Святой горы!» — дивились люди, наблюдая его стремительный взлет. Однако на сей раз судьба жестоко обошлась с дайнагоном, — кто знает, может быть, именно из-за проклятия монахов… Божья ли кара, людское ли проклятие, — рано или поздно непременно настигнут они человека, и никто не знает, в какой час свершится возмездие! На третий день той же луны в бухту Даймоцу[205] из столицы прибыл гонец. Дайнагон затрепетал, услышав об этом. «Наверное, он привез приказ зарубить меня здесь!» — подумал он, однако приказ был иной: отправить его в изгнание на остров Кодзима, в край Бидзэн. И еще привез гонец дайнагону личное письмо от князя Сигэмори. Письмо гласило: «Я всячески старался, чтобы место ссылки назначили поближе к столице, и, как мог, пытался усовестить Правителя-инока, но, увы, к великому моему прискорбию, ничего не добился. Теперь вы убедились, сколь я неловок и ни на что не пригоден! Но все-таки удалось хотя бы жизнь вашу вымолить!..» И еще велел князь Сигэмори гонцу передать его наказ старшему самураю Цунэтоо из Намбы: «Всячески ухаживай за дайнагоном, пекись о нем неустанно и не вздумай пренебречь сим приказанием твоего господина!» К этому присовокуплены были подробные советы, как поступать в тех или иных обстоятельствах, с которыми путники могут встретиться по дороге. «Куда же меня везут? — думал дайнагон, разлученный и с государем-иноком, столь к нему благосклонным, и с супругой своей, и с детьми, а расставаться с ними, даже на короткое время, всегда было для него мукой. — Нет, видно, не суждено мне вернуться снова в столицу, не видать больше жены и детей! В былые годы меня уже однажды приговорили к ссылке по жалобе монахов горы, но тогда государь сжалился надо мной, и меня вернули назад с Седьмой дороги. Но на сей раз меня ссылают вопреки его воле… Как же это возможно?!» Так горевал он и плакал, припадая к земле, взывая к небу, но, увы, все напрасно! С рассветом спустили на воду лодку и поплыли, но и в пути дайнагон все время обливался слезами; казалось, смерть ему гораздо милее жизни, и все-таки он не умер, жизнь, недолговечная, как росинка, не покинула дайнагона. Постепенно все дальше становилась столица, все ярче синели белопенные волны — след лодки, уплывшей вдаль[206], как сказано о том в песнях… Дни шли за днями, столица все отдалялась, а край, прежде казавшийся бесконечно далеким, становился ближе и ближе. Наконец лодка причалила к острову Кодзима, что в краю Бидзэн, и дайнагона привели в жалкую хижину под плетенной из сучьев кровлей. Жилище это было таким убогим, что дайнагону оставалось лишь изумляться. А остров был, как все острова, — позади горы, впереди море. Ветер, шумевший в прибрежных соснах, волны, с грохотом набегавшие на берег, — все, что касалось слуха и взора, усиливало и без того неизбывное горе дайнагона.
9. Сосна Акоя[207]
Наказан был не один дайнагон, многих постигла тяжкая кара. Преподобного Рэндзё сослали на остров Садо, Мотоясу, правителя земли Ямасиро, — в край Хооки, Нобуфусу — в край Ава, Сукэюки — в край Мимасака… В эти дни Правитель-инок пребывал в своей вотчине Фукухаре[208]. В двадцатый день той же шестой луны отправил он Мотодзуми, одного из вассалов, к брату своему сайсё с посланием: «Без промедления доставь сюда зятя твоего Нарицунэ, ибо в том возникла необходимость». — Скорее бы хоть как-то решилось дело, я смирился бы и обрел наконец душевный покой! — воскликнул сайсё. — Нет сил снова переживать эту муку! И он приказал Нарицунэ отправиться в Фукухару. Тот покорно стал собираться, горюя и плача. Женщины в слезах приступали к сайсё с мольбами: — Не говорите нам, что это невозможно, попытайтесь еще раз замолвить слово за Нарицунэ! — Все, что я мог, я уже однажды сказал, — отвечал сайсё, — сверх того мне нечего больше добавить… Разве лишь то, что теперь я твердо решил удалиться от мира. Обещаю вам только — если сам буду жив, навещу Нарицунэ, как бы далеко его ни сослали! У Нарицунэ был маленький сын, ему скоро должно было исполниться три года. В молодости люди редко чувствуют особенно пылкую любовь к детям; так и Нарицунэ до сих пор не проявлял заметной привязанности к ребенку. Но в минуту тяжкой разлуки он, как видно, остро ощутил отцовское горе, ибо сказал: «Я хочу еще раз его увидеть!» Кормилица принесла ребенка. Нарицунэ посадил мальчика на колени и со слезами на глазах, погладив его по головке, промолвил: «А я-то мечтал: вот исполнится тебе семь лет и после обряда совершеннолетия отдам тебя на службу во дворец… Да что пользы теперь толковать об этом! Если суждено тебе вырасти и уцелеть, ступай в монастырь и молись за упокой моей души!» И ребенок послушно кивнул головкой, хотя младенческим умом своим не мог, конечно, понять слова Нарицунэ. При виде этого и сам Нарицунэ, и мать дитяти, и кормилица, и все, кто находился при этом, — и слабые, и сильные духом, — все невольно оросили рукава одежды слезами. Меж тем посланец, прибывший из Фукухары, торопил: «Скорее! Скорее! Нужно засветло прибыть в Тобу!» И тогда сказал Нарицунэ: — Я не собираюсь оттягивать свой отъезд, но, может быть, можно мне хоть еще одну ночь провести в столице?.. Однако посол торопился, так что в тот же вечер Нарицунэ покинул дом и прибыл в Тобу. Тесть его сайсё, совсем упав духом, на сей раз с ним не поехал. На двадцать второй день той же луны прибыли они в Фукухару, и Правитель-инок повелел сослать Нарицунэ в край Биттю, поручив сопровождать его в ссылку вассалу своему Канэясу Сэ-ноо. Тот, опасаясь, как бы до ушей сайсё не дошли неблагоприятные слухи, в пути всячески ухаживал за Нарицунэ, стараясь как-нибудь смягчить его горе. Но Нарицунэ был безутешен. Днем и ночью непрерывно твердил он имя Будды и молился о смягчении участи своего отца. Дайнагона сослали на остров Кодзима, однако самурай Цунэ-о, который отвечал за него, решил самолично, что место это не годится для ссылки — слишком близко имелась большая гавань, куда заходили корабли. Он увез дайнагона с острова и поселил в горах, в уединенном храме Арики, в уезде Нивасэ, неподалеку от границы, разделяющей земли Биттю и Бидзэн. Менее десяти тё[209] отделяли владения Канэясу Сэноо в краю Биттю от храма Арики в Бидзэн. Оттого-то Нарицунэ, живший в поместье Канэясу, с душевным волнением встречал даже порыв ветерка, веявшего со стороны Арики. Однажды он решился спросить Канэясу: — Сколько дней пути отсюда до Арики, где находится мой отец? Тот, рассудив, как видно, что говорить правду не следует, ответил: — Ближним путем будет дней двенадцать-тринадцать! Слезы потекли по щекам Нарицунэ, и он промолвил: — В древности Япония делилась на тридцать три края, потом стало их шестьдесят шесть… Земли Бинго, Биттю и Бидзэн составляли когда-то единый край. Так было и на востоке — прославленные земли Дэва и Митиноку были некогда одним краем и назывались общим именем Митиноку. Лишь недавно выделили двенадцать уездов и создали новый край Дэва. Когда вельможу Санэкату[210] сослали в восточные земли, захотелось ему взглянуть на воспетую в стихах достопримечательность тамошних мест — сосну Акоя. Все уголки исходил он в поисках этой сосны, но напрасно. Решив, что поиски его тщетны, он пустился в обратный путь, и тут повстречался ему глубокий старик. «Послушайте! — окликнул его Санэката. — По виду вы человек весьма почтенного возраста. Не знаете ли вы, где находится знаменитая сосна Акоя, достопримечательность здешних мест?» Но старик отвечал: «Здесь нет такой сосны! Наверное, она находится в краю Дэва!..» «Значит, и вы не знаете! — поразился Санэката. — Поистине недалек конец света, если прославленные места уже позабыты!» И с этими словами он собрался было идти дальше своей дорогой, как вдруг старец остановил его за рукав: «Господин, вы изволите говорить о сосне Акоя, которой славится здешний край? Той самой, о которой поется в песне:
Ужели луна и вовсе не выйдет на небо ночною порой, сокрыта раскидистой кроной огромной сосны в Митиноку?..
Эту песню сложили в стародавние времена, когда вся здешняя земля называлась единым именем Митиноку. Но потом отделили двенадцать уездов, и сосна очутилась уже не в Митиноку, а в Дэве!» «Вот оно что!» — сказал Санэката. Он отправился в соседний край Дэва и там увидел сосну Акоя… Оказалось, она была совсем рядом!.. Посол, везущий к государеву двору красную рыбу к новогоднему празднику с далекого острова Кюсю, покрывает весь путь за пятнадцать дней. Ты же говоришь о двенадцати днях пути — да за такой срок можно добраться отсюда до Кюсю!.. Как бы далеко ни было отсюда до Арики, расстояние между Биттю и Бидзэн никак может быть больше двух или трех дней пути. Просто-напросто ты не хочешь, чтоб я знал, где находится мой отец дайнагон, оттого и выдаешь близкое за далекое! И, сказав так, Нарицунэ никогда больше не заговаривал об отце, как бы сильно ни тосковал.
10. Смерть дайнагона
Меж тем Сюнкана, Ясуёри, а вместе с ними и Нарицунэ сослали на остров Демонов, что лежит в море Сацума. Остров сей расположен далеко от столицы, морской путь к нему опасен и труден. Без особой нужды туда и корабли-то не посылают. Людей на острове мало. Цвет кожи у них черный, точно у буйволов, тело обросло шерстью, и речи их непонятны. Мужчины не носят шапки, женщины не убирают волос в прическу. Неведома им одежда, оттого и на людей они не похожи. Главный их промысел — убийство всяческих живых тварей, ибо на острове нет растений, годных для пропитания. Они не возделывают поля, оттого и нет у них риса, в садах не сажают деревья тута, оттого и нет у них шелка и других тканей. Посреди острова высятся горы, вечно пылает там неугасимое пламя. В изобилии находят там вещество, именуемое серой, оттого и зовется этот остров еще и другим названием — Иодзима, Сернистый остров[211]. Среди горных вершин непрерывно грохочут раскаты грома, в низины потоками низвергаются ливни. Кажется, ни единого дня, ни краткого мига невозможно здесь прожить человеку! Тем временем дайнагон, прибыв наконец к месту ссылки, думал, что, как бы то ни было, теперь он немного отдохнет здесь душою, но, узнав, что сына его Нарицунэ сослали на остров Демонов, понял, что отныне надеяться ему больше не на что и счеты с жизнью закончены. И вот, когда представился случай, написал он князю Сигэмори, что решил постричься в монахи. Тот доложил об этом государю Го-Сиракаве, и разрешение было дано. Вскоре свершился обряд пострижения. Вместо пышных нарядов былых времен облачился дайнагон в убогую черную рясу — одежду людей, порвавших все связи с сей юдолью страдания… Меж тем супруга дайнагона, таясь от людей, ютилась в храме Лес Облаков, Унрин, близ Северной горы Китаямы. Жить в чужом, незнакомом месте всегда-то печально; тем более сейчас, когда ей приходилось скрываться, каждый день казался ей веком. Много слуг и служанок было у нее прежде, но, боясь людских глаз, теперь никто не приходил ее навестить. Среди них исключением был самурай Нобутоси. Он постоянно наведывался к госпоже, ибо имел на редкость доброе сердце. И вот, призвав сего Нобутоси, сказала она однажды: — Молва твердила, будто муж мой сослан на остров Кодзима, в край Бидзэн. Но недавно я услыхала, что теперь живет он, кажется, в Арики. О, как хотелось бы мне хоть один-единственный раз написать ему и дождаться его ответа! Утерев слезы, отвечал Нобутоси: — С детских лет я был взыскан милостью моего господина и никогда от него не отлучался. Когда предстоял ему отъезд в Бидзэн, я жаждал разделить с ним изгнание, но Тайра не дали на то разрешения. В ушах моих до сих пор слышится его голос; слова, которыми он, бывало, выговаривал мне, поучая, навсегда запали мне в душу… Что бы меня ни ждало — я доставлю ваше письмо моему господину! Супруга дайнагона обрадовалась, тотчас же написала послание и отдала Нобутоси. Дети тоже написали каждый по письму. Нобутоси взял их послания и пустился в далекий путь, в край Бидзэн, к храму Арики. Приехав, он прежде всего дал знать о себе самураю Цунэтоо Намбе, которому поручено было сторожить дайнагона. Цунэтоо, тронутый его преданностью, сразу же разрешил свидание. И вот, в то время как дайнагон, погруженный в глубокую скорбь, всеми помыслами летел к столице, ему сказали: «Здесь Нобутоси!» «Что это, уж не сон ли?» — мелькнуло в голове дайнагона, и, не дослушав, он вскочил, повторяя: — Сюда! Сюда! Нобутоси вошел. Убогим было жилище, — первое, что обычно бросается в глаза людям, — но Нобутоси даже не заметил эту убогость, ибо у него потемнело в глазах при виде дайнагона, облаченного в черную рясу, и он едва не лишился чувств. Подробно передав все, что приказала госпожа, достал он письма и подал. Дайнагон развернул послание жены, но слезы мешали разглядеть начертанные кистью слова. «Малые дети тоскуют и плачут. Сил нет видеть их горе; я тоже, кажется, не вынесу этой муки…» Прочитал дайнагон эти строчки, и сердце снова сжалось от боли, и подумал он, что вся его тоска и страдания — ничто в сравнении с горестями, выпавшими на долю его жены и детей. Прошло несколько дней. «Позвольте не покидать вас до последнего вашего вздоха!» — умолял Нобутоси, но самурай Цунэтоо, которому вверен был дайнагон, упорно твердил: «Нельзя!» Делать нечего, пришлось и дайнагону приказать: «Возвращайся!» — Меня, наверное, вскоре убьют, — сказал он. — Если услышишь, что меня уже нет на свете, помолись за упокой моей души поусерднее! Затем дайнагон написал письмо супруге и отдал Нобутоси. Тот взял письмо, распрощался и со словами: «Я еще навещу вас!» — поднялся, чтобы уйти, но дайнагон задержал его. — Навряд ли я дождусь тебя снова. Побудь же еще немного! Еще недолго! Слишком уж тяжело мне будет после твоего отъезда! — Так несколько раз возвращал он Нобутоси обратно. Но прощание не может длиться вечно, — утирая слезы, Нобутоси покинул дайнагона и возвратился в столицу. Он вручил госпоже письмо дайнагона. Она развернула бумагу и поняла, что дайнагон уже постригся в монахи, — в письмо он вложил прядь волос, снятых при пострижении. — Не радостно, а горько мне видеть такой подарок! — воскликнула она, не в силах бросить взгляд на послание, и, упав ничком, зарыдала. Дети вторили ей громким плачем. А дайнагона, как он предчувствовал, и в самом деле вскоре убили. Случилось это в том же году, в шестнадцатый день восьмой луны. О гибели его ходили разные слухи. Говорили, будто поднесли ему отравленное сакэ, но яд не подействовал, и тогда его столкнули с высокого крутого обрыва, а внизу были воткнуты колья с раздвоенными концами. Поистине подлое и страшное дело! Такого, кажется, и в старину не бывало! Услышав, что дайнагона уже нет в живых, его супруга сказала: — До сих пор я жила на свете, потому что надеялась когда-нибудь снова на него поглядеть и себя показать, но теперь мне незачем более оставаться в миру! — И она удалилась в храм Прозрения, Бодайин, стала монахиней, возносила молитвы Будде, как предписывает устав, и молилась за упокой души дайнагона. Госпожа эта, дочь Ацукаты, правителя земли Ямасиро, была писаной красавицей и любимой наложницей государя-инока Го-Сиракавы. А так как дайнагон Наритика тоже был самым преданным и любимым его вассалом, Го-Сиракава пожаловал ее ему в жены. Младшие дети дайнагона собирали цветы, черпали священную воду и, украшая могилу[212], тоже молились за упокой души отца. Время шло, миновали дела и страсти людские…[213] Все быстротечно в изменчивом нашем мире, где сами небожители не избегнут Пяти увяданий[214].
11. Дайнагон Дзиттэй[215]
Меж тем дайнагон Дзиттэй заперся в своих покоях, удалившись от света, ибо звание военачальника, о котором он так мечтал, досталось князю Мунэмори, второму сыну Правителя-инока. Когда же он объявил, что намерен уйти в монахи, вся его многочисленная челядь и самураи, состоявшие у него на службе, совсем приуныли от горя. Был среди них некто по имени Сигэканэ, человек сообразительный, хорошо смысливший в любом деле. Как-то раз, лунной ночью, когда дайнагон Дзиттэй, приказав поднять решетчатые ставни на южной стороне дома, в одиночестве распевал стихи, вдохновленный лунным сиянием, Сигэканэ пришел к нему, намереваясь его утешить. — Кто там? — окликнул Дзиттэй. — Это я, Сигэканэ! — гласил ответ. — Зачем ты? — Месяц светит сегодня особенно ярко, душа омыта красотой лунного света, вот я и пришел… — отвечал Сигэканэ. — И хорошо сделал, — отвечал дайнагон, — сам не знаю, почему мне сегодня особенно грустно… Сигэканэ принялся толковать о том о сем, стараясь развлечь Дзиттэя. — Как посмотришь, что творится ныне на свете, — немного погодя сказал Дзиттэй, — видишь, что Тайра процветают все больше. Старший и второй сыновья Правителя-инока стали военачальниками Левой и Правой стражи. А ведь есть еще третий сын Томомори и внук Корэмори… Если оба, в свой черед, получат звания, людям из других семейств никогда ничего не дождаться! Поэтому я решил — уйду в монахи! — Если вы уйдете в монахи, — со слезами отвечал ему Сигэканэ, — всех ваших челядинцев, высоких и низких званий, ожидает участь бесприютных скитальцев. Я придумал, как вам поступить, отлично придумал! Вот, к примеру, семейство Тайра весьма почитает храм Ицукусима, что в краю Аки. За чем дело стало? Поезжайте туда и вознесите молитвы! В этом храме много прекрасных танцовщиц найси[216]. Они удивятся вашему посещению и окажут вам гостеприимство. Найси спросят, ради какой молитвы вы приехали в этот храм, и тогда расскажите им все как есть, без утайки — дескать, молитесь вы о получении звания. Когда же вы соберетесь в обратный путь, им, конечно, будет жаль расставаться с вами. Тогда возьмите с собой несколько главных найси в столицу. Здесь они наверняка побывают в усадьбе Тайра на Восьмой Западной дороге. Правитель-инок обязательно спросит, зачем это Дзиттэй ездил молиться в Ицукусиму, и они обо всем расскажут. У Правителя-инока чувствительная душа. Я уверен, он отнесется к вам благосклонно, ибо ему будет приятно, что вы ездили на поклон к богине, которую он почитает! — Вот до чего бы я сам никогда не додумался! — воскликнул Дзиттэй. — Прекрасная мысль! Немедленно поеду туда! — И он тотчас же начал поститься, совершать очищения и без промедления отправился в Ицукусиму. Там и в самом деле оказалось множество красавиц найси. Семь суток провел там Дзиттэй, и все это время найси прислуживали ему, плясали и пели, всячески развлекая и днем и ночью. Целых три раза устраивали они в его честь представления — священные танцы бугаку[217], играли на лютне и цитре, пели священные песнопения кагура[218]. Дзиттэй пришел в такое восхищение от их искусства, что и сам, в свою очередь, исполнил песни имаё, фудзоку, сайбара и роэй[219]. Так утешал он дух богини. — Господа из семейства Тайра часто посещают сей храм, — сказали найси, — но другие придворные, такие, как вы, бывают здесь редко. У вас, несомненно, были особые причины для богомолья. Ради каких молитв пожаловали вы сюда? — Меня обошел соперник, — отвечал Дзиттэй. — Звание военачальника получил другой человек. Об этом звании я и молюсь. Когда же, закончив семидневный обет моления, Дзиттэй собрался возвратиться в столицу, свыше десятка юных, самых известных найси, жалея о разлуке, приготовили лодки, чтобы проводить Дзиттэя на расстояние одного дня пути. Наконец обменялись прощальными приветствиями. «Мне все еще жаль расставаться с вами. Побудьте со мной еще один день!.. Еще два денька!..» — уговаривал девушек Дзиттэй и в конце концов увлек их с собой в столицу. Здесь он поселил их в своей усадьбе, оказал радушный прием и щедро одарил их на прощание. «Раз уж мы приехали в такую даль, как не навестить Правителя-инока, нашего покровителя!» — сказали найси и отправились в Рокухару, на Восьмую Западную дорогу. Правитель-инок поспешил выйти навстречу. — Что случилось, любезные найси? Что привело вас сюда? — спросил он. — В Ицукусиму приезжал его светлость Дзиттэй и молился там семь дней кряду, — ответили найси. — Мы решили проводить его в лодках по морю на расстояние одного дня пути, но он так жалел о разлуке, что упрашивал нас сопровождать его все дальше и дальше, пока наконец не привез нас в столицу! — Но о чем же молился Дзиттэй, что ездил в такую даль? — спросил Киёмори. — О получении звания военачальника, — ответили найси. Правитель-инок одобрительно кивнул и промолвил: — А, бедняга! В столице так много могущественных храмов, известных чудодейственной силой, а он отправился в долгий путь к богине, которую я почитаю превыше всех прочих богов, — такой поступок заслуживает величайшего одобрения! Ну, если уже он так сильно желает получить это звание, придется заново подумать об этом! И вскоре Правитель-инок устроил так, что его старший сын, князь Сигэмори, министр и военачальник Левой стражи, отказался от военного звания и оно было даровано Дзиттэю. Так случилось, что Правитель-инок поставил Дзиттэя выше своего родного второго сына, князя Мунэмори, ведь тот был военачальником Правой стражи…[220] Превосходно и счастливо поступил Дзиттэй! Дайнагону Наритике тоже надлежало бы действовать так же мудро, вместо того чтобы замышлять безнадежный, бесплодный заговор, понапрасну сгубивший его самого, его детей и вассалов. Он сам навлек на себя погибель, и это поистине прискорбно!
14. Моление Ясуёри
Меж тем изгнанники на острове Демонов все еще чудом оставались в живых, хоть жизнь их была подобна росинке, дрожащей на кончике листа. И не жаль было бы им расстаться с жизнью, но из поместья Касэ, в краю Хидзэн, принадлежавшего тестю Нарицунэ, постоянно слали тому еду и одежду, и благодаря этому держались и Сюнкан, и Ясуёри. Когда Ясуёри приговорили к ссылке, он еще по пути принял постриг в Мурадзуми, что в краю Суо, и стал именоваться монахом Сёсё. Он давно уже помышлял о том, чтобы уйти от мира, и теперь сложил песню:
Вот как мне довелось проститься с жизнью мирскою! Горько каюсь теперь: отчего не покинул прежде сей юдоли скорбей и печалей?..
Ясуёри и Нарицунэ издавна питали глубокую веру в бога Кумано; и вот задумали они как-нибудь устроить на этом острове молельню, дабы обитали там три священных духа Кумано[221], и молиться о возвращении в столицу. Сюнкан же от природы был первейшим во всей стране нечестивцем, в богов не верил и не разделял желания своих товарищей. Но у Ясуёри и Нарицунэ мысли были общие, и стали они бродить по острову в поисках уголка, похожего на местность Кумано. Наконец отыскали они возвышенность, поросшую богатым дремучим лесом. Словно нарядной парчой, разукрашены были деревья багряной листвою. Взору их предстали высокие горы; тучи висели на вершинах причудливых очертаний, а склоны, казалось, были одеты тончайшим сине-зеленым шелком[222]. Несказанно прекрасны были и лес, и горы… К югу расстилалось безбрежное море; волны катились вдаль, теряясь в туманной дымке[223]. К северу громоздились крутые скалы; бурля, ниспадал оттуда водопад длиною в сто сяку… Грозный рев водопада и шелест ветра в соснах придавали этому месту таинственность, величавость, и веяло здесь божественным духом, точь-в-точь как на святой вершине Нати, в Кумано, где обитает бог Летучего Водопада[224]. Не колеблясь, решили они назвать это место Вершиной Нати. «Та гора пусть считается Хонгу, Главным храмом, эта возвышенность да именуется Сингу, Новым храмом…» — каждой вершине дали они название разных храмов Кумано. Ясуёри стал духовником, а Нарицунэ — паствой. Каждый день они дружно ходили туда молиться о возвращении в столицу, как будто шли на поклонение в Кумано. — О великий бог Конго-додзи[225], бог-хранитель Кумано, молим тебя, яви свою милость, возврати нас в родимый край, сподобь снова увидеть наших жен и детей!.. Время шло, платье их износилось, и вместо чистых белых одежд, подобающих паломникам, приходящим в Кумано, они сшили себе одеяния из конопляных волокон; обряд омовения свершали, черпая болотную воду, будто это чистый поток Ивата[226], а поднявшись в гору, говорили: «Это врата Прозрения!»[227] Не было у них бумаги, чтобы написать и поднести божеству гохэй[228], священные обеты, и потому всякий раз, приходя к священному месту, Ясуёри подносил цветы и читал молитву.
Моление Ясуёри
«Сегодня, избрав счастливое утро, в год Петуха[229] — 1-й год Дзисё, когда прошло уже более двенадцати лун и трехсот пятидесяти дней, я, недостойный, взываю к вам, о великие, первейшие, могущественные духи Японии, боги Кумано, и к тебе, грозный и гневный бодхисатва Летучего Водопада, карающий ослушников, нарушивших великий закон Будды! Мы оба, полные веры, ревностные почитатели трех храмов Кумано, Нарицунэ Фудзивара и я, новообращенный монах Сёсё, слив воедино душу и тело, очистив тело, уста и помыслы, смиренно, от всего сердца, обращаем к вам наши молитвы! О великий бодхисатва Амида-Нёрай![230] Ты учитель, спасающий все живое в этом мире страданий; ты, единый в трех ипостасях[231], указываешь грешникам путь ко брегу Прозрения! И к тебе обращаемся мы, о бог Хаятама[232], великий целитель Якуси, избавляющий смертных от всех недугов, владыка райской земли, лазурью сияющий на востоке! И к тебе, бог Мусубу[233], явивший себя в облике бодхисатвы Каннон Тысячерукой, что обращает на путь истины все живое, проповедуя учение Будды на горе Фудараку в полуденной стороне! О бодхисатва Каннон, одиннадцатиликое божество, ты владыка этой юдоли скорби, ты спасаешь все живые создания, ты вселяешь мужество в робких, внемлешь всем молениям смертных! Каждый, кто молится о покое и мире в этой жизни, будь то сам император или простой народ, каждый, кто жаждет блаженства после кончины, непременно сподобится твоей благодати, если станет провозглашать имя Будды по утрам, совершив омовение, смыв скверну с тела и отбросив томящие душу земные страсти, и по вечерам, обратившись лицом к священным вершинам Кумано. Эти скалистые высокие горы — символ доброты и величия Будды, эти бездонные крутые ущелья глубоки, как стремление Будды спасти все живое, всех смертных! С верой в Будду, пробираясь сквозь тучи, поднимались мы на эти вершины, опускались в ущелья, невзирая на хладные росы, и творили молитву. Если бы не упование на божественную благодать великого бодхисатвы, разве в силах были бы мы свершить путь, столь опасный и трудный? Если бы не верили в чудесную силу святого бога, разве сумели бы прийти на молитву в столь глухое, отдаленное место? А посему, о великие боги, и ты, бог Летучего Водопада, обратите к нам милосердный и ясный взор свой, чистый, как лотос, преклоните слух свой, чуткий, как у молодого оленя, узрите чистоту наших помыслов, в коих нет двоедушия, и внемлите нашему гласу, полному великой любви к вам! Ради спасения верующих и неверующих покинули вы, о бог Хаятама и бог Мусубу, райские чертоги, сверкающие сокровищами вселенной, умерили сияние, излучаемое посланцами Будды, и поселились вместе с нами, в нашем грешном мире, в его грязи и скверне. Вот почему без конца стекаются к вам вереницы приносящих дары и священные обеты, и несть числа почитающим вас молящим: „Милосердие божие да изменит предначертание кармы! Да обретет просящий жизнь вечную!“ Приходящие в храм в монашеском рубище приносят к вашему алтарю цветы своего прозрения, и так велико число богомольцев, что прогибается пол в священных чертогах! У почитающих святость храмов Кумано сердца исполнены веры, чисты, как воды, наполняющие райский пруд Спасения всех грешных. Если мы удостоимся благодати и вы, о великие боги, услышите нашу молитву, исполнится все, о чем мы вас просим! Обращая взор ввысь, коленопреклоненно молю — о боги всех двенадцати святилищ Кумано, расправьте крылья спасения, воспарите высоко в небесах над миром суеты и греха и положите конец мукам изгнания! Да исполнится заветная мечта наша — возвращение в столицу! Бьем челом вам снова и снова!»
Так молился Ясуёри.
15. Ступа[234] в волнах
Нарицунэ и Ясуёри каждый день ходили в созданный ими храм Кумано, а случалось, проводили и ночи в молитвах. Как-то раз всю ночь напролет они распевали песнопения имаё. На рассвете Ясуёри задремал и вдруг увидел во сне, будто из морской дали выплыла ладья под белым парусом и вскоре причалила к берегу; из ладьи вышли женщины в алых хакама и, ударяя в ручной барабан, запели хором:
Избавления порукой будет в море зол и бед Принятый Тысячерукой[235] добродетельный обет. Мощь ее превыше мощи множества богов и будд. Повелит — в опавшей роще ветви цвет и плод дадут![236]
Они повторили эту песню несколько раз и исчезли, точно растаяли в воздухе. Пробудившись, Ясуёри немало дивился этому сну. — Думается мне, то явился в преображенном виде Великий дракон, бог — повелитель морей и водоемов. Среди трех святилищ Кумано Западный храм посвящен бодхисатве Каннон. А бог-дракон — не кто иной, как один из двадцати восьми ее божественных стражей. Значит, есть надежда, что молитва наша услышана! В другой раз, проведя ночь в молитве, они задремали, и обоим приснился одинаковый сон, будто ветер, подувший с моря, принес два древесных листка и опустил их прямо на рукава их одежд. Ни о чем не догадываясь, взглянули они на эти листочки: то были листья дерева наги[237], что растет на святой вершине, в Кумано. Червяк прогрыз в листьях дырочки, так что ясно складывались слова:
Если будете впредь возносить с неослабным усердьем славословья богам, — что же праведным помешает снова улицезреть столицу?
Чтобы хоть как-нибудь заглушить безмерную тоску по родным краям, Ясуёри решил вырезать из дерева тысячу ступ. На каждой ступе он начертал священную санскритскую букву «А»[238], год, месяц, день, свое мирское и духовное имя и две песни[239]:
О ветер, владыка над тьмою течений морских! Ты матушке милой открой — в море Сацума дальнем на острове я обитаю…
Задумайтесь, люди! Ведь стоит хотя бы на день кров отчий покинуть — полнится сердце в разлуке тоской по родимому краю…
Эти ступы Ясуёри относил к морю. Всякий раз, когда белопенные волны набегали, разбиваясь о берег, и отступали обратно, он бросал по одной ступе в воду, приговаривая: — О великие боги Брахма и Индра![240] И вы, стражи четырех направлений![241] Вы, могучие боги земли и пресветлые боги, охраняющие столицу! Особливо же к вам обращаюсь, великие боги Кумано, и к тебе, светлая богиня Ицукусимы! Молю вас, пусть хоть одна из этих ступ достигнет столицы! Так бросал и бросал он ступы, по мере того как они были готовы. Шли дни, и число ступ росло, приближаясь к тысяче, как и было задумано. То ли тоскующая душа Ясуёри уподобилась ветерку, несущему вести, то ли помогла чудесная сила богов и будд, но только одну из тысячи этих ступ прибило волнами к побережью земли Аки, в Ицукусиму, туда, где у самой воды стоит храм великого бога морей. Как раз в это время туда пришел паломник-монах, близкий друг Ясуёри. «Если представится случай, поеду на остров Демонов, узнаю, что с ним!..» — С такою думой отправился сей монах в паломничество по святым местам к западу от столицы и прежде всего пришел помолиться в храм Ицукусима. Здесь повстречался ему человек, по виду — мирянин, служка при храме. Монах разговорился с ним и, рассуждая о том о сем, спросил: — Слыхал я, что будды и бодхисатвы, умерив свое сияние, спускаются к нам, на грешную землю, и творят дивные чудеса… Но скажите, как случилось, что здешний бог стал повелителем всех Существ, одетых в чешую и живущих в океанских просторах? И человек тот ответил: — Здешний бог — это бодхисатва, принявший облик третьей дочери царя — повелителя соленых морей, дракона Сагара[242] ради спасения всех живых существ пребывает она здесь, снизойдя к нам из мира Истины[243]! — И он рассказал о многих поистине дивных и благостных деяниях этого божества, с первых дней появления в этих краях и вплоть до недавних времен. Стройными рядами вознеслись коньки крыш всех восьми строений, образующих храм, как будто созданный чудодейственной силой; к тому же стоит храм прямо в море, и луна озаряет его в часы прилива и отлива. Прихлынет море — огромные храмовые ворота Тории, Птичий Насест, и ограды[244], покрытые алой краской, сверкают в лунном сиянии, как драгоценные камни; отхлынет море — белый песок блестит в лунных лучах, словно иней, выпавший летней ночью…[245] Монах, преисполнившись благоговения, стал читать священную сутру; меж тем день постепенно померк, взошла луна, наступил час прилива. Вдруг, среди водорослей, колеблемых волнами, заметил он какой-то предмет, очертаниями похожий на ступу. Ни о чем не догадываясь, он ее поднял, поднес близко к глазам, стал разглядывать и вдруг прочитал: «…Ты матушке милой открой — в море Сацума дальнем, на острове я обитаю…» Резьба была глубокой, поэтому волны ее не смыли, и знаки виднелись отчетливо и ясно. «О чудо!» — подумал монах, положил ступу в ящичек, висящий у паломников за спиной, возвратился в столицу и поспешил туда, где, таясь от людей, жила благородная монахиня — мать Ясуёри и его супруга с детьми. Он показал им ступу. «О, как могло случиться, что волны не унесли эту ступу в Китай и приплыла она сюда, чтобы снова терзать нам душу!» — восклицали они, еще острее ощутив свое горе. Слух об этом дошел и до государя Го-Сиракавы. «О жалость! Значит, несчастные еще живы!» — промолвил он, взглянув на ступу, и пролились августейшие слезы… Вскоре показали ступу и князю Сигэмори, а тот показал ее своему отцу, Правителю-иноку. Какиномото Хитомаро[246] пел о лодке, что исчезает за островом, Ямабэ-но Акахито[247] сложил песню о журавлях, улетающих в прибрежные заросли камыша; бог Сумиёси воспел ветхие кровли храма[248], бог Мива в песне рассказал о вратах из древа криптомерии…[249] С тех пор как в древности бог Сусаноо сложил первую песню танка[250], многие боги поверяли стихам все богатство своих чувств и душевных стремлений. Песня движет людскими сердцами, приводя их в волнение…[251] Сам Правитель-инок при виде ступы обронил, говорят, несколько сочувственных слов, — ведь и у него, как-никак, в груди было сердце, а не камень, не деревяшка[252]!
16. Су У[253]
Сам Правитель-инок преисполнился жалости к Ясуёри, прочитав стихи, вырезанные на деревянной ступе, и все жители столицы, благородные и низкорожденные, старцы и юноши, твердили наизусть эти строки. И впрямь, разве не великое чудо, что одна из тысячи этих ступ — а ведь были они, наверное, совсем крохотного размера! — достигла столицы, доплыла из мест, таких отдаленных! Не иначе как тоска Ясуёри оказалась столь чудотворной! Давным-давно, когда ханьский государь У-ди пошел войной на варваров сюнну, во главе войска сперва поставили полководца Ли Лина, дав ему под начало триста тысяч всадников. Но силы были неравными, варвары были сильнее, и ханьское войско все полегло. Мало того, сам полководец Ли Лин живым попал в плен к предводителю варваров. Тогда вновь отрядили против варваров войско в пятьсот тысяч всадников во главе с полководцем Су У. Но и этих воинов оказалось недостаточно, варвары вновь одержали победу и захватили более шести тысяч пленных. Они отобрали шестьсот тридцать самых выдающихся воинов, в том числе и Су У, каждому отрубили ногу, а затем прогнали их прочь. Некоторые умерли сразу, другие — спустя недолгое время. В живых остался один Су У. Одноногий калека, он скитался в полях, подбирая плоды деревьев, весной собирал съедобные корни болотных трав, осенью — опавшие колосья в полях и тем кое-как поддерживал жизнь, хрупкую, как росинка. Дикие гуси, во множестве гнездившиеся на равнинах, привыкли к нему и перестали его бояться. «А ведь они каждый год улетают на мою родину!» — с тоской думал Су У; и вот, написав в письме обо всем, что было у него на сердце, он привязал это послание к крылу дикого гуся. «Береги же мое письмо и доставь его императору!» — сказал он и с этими словами отпустил птицу в небо. Дикие гуси, надежные посланцы, каждую осень непременно улетают с севера в столицу Ханьского государства. Как-то раз император Чжао-ди[254] гулял в дворцовом парке Шанлинь[255]. Легкие облака слегка туманили вечернее небо. Безотчетная грусть охватила душу императора. Вдруг в небе показалась цепочка диких гусей. Один из них внезапно спустился вниз, оторвал клювом привязанное к крылу письмо и уронил послание на землю. Придворный чиновник поднял бумагу и подал императору. Тот развернул письмо и прочел: «Три первых года я скрывался в горах, в пещере, а ныне блуждаю по бескрайним и бесплодным равнинам. Я стал одноногим калекой. Но даже если тело мое истлеет в этих диких краях, дух мой будет вечно служить моему государю!» С тех пор и повелось называть письма весточкой гуся или посланием гуся… — Несчастный! — воскликнул император. — Узнаю прославленный почерк Су У! Значит, он все еще жив там, в стране варваров! — И на сей раз он выслал против варваров миллионное войско во главе с полководцем Ли Гуаном[256]. Наконец-то ханьское войско взяло верх, и варвары были разбиты. Услышав о победе своих, Су У, ковыляя, выполз из степи и назвался: «Я тот, кто некогда был Су У!» Девятнадцать долгих лет провел он в плену, потерял ногу, но теперь вернулся на родину в паланкине. Когда шестнадцатилетний Су У выступал в поход против варваров, император пожаловал ему знамя. Удивительным образом Су У сумел спрятать это знамя и хранить при себе в течение всех этих долгих лет. Теперь он достал его и представил пред очи императора. Все — и государь, и вассалы — преисполнились глубокого восхищения. И так как заслуга Су У перед государством была поистине беспримерной, император пожаловал ему много поместий и сверх того должность правителя всех вновь покоренных земель. А Ли Лин оставался в стране варваров, ему так и не суждено было вернуться на родину. Он очень тосковал и помышлял только о возвращении, но царь варваров не отпускал его. А ханьский император не знал об этом и думал, что Ли изменник.
СВИТОК ТРЕТИЙ
1. Помилование
В первый день нового 2-го года Дзисё в Обители Веры, во дворце государя Го-Сиракавы, как обычно, был праздник — придворные приносили поздравления. На четвертый день поздравить отца прибыл сам император. Все шло раз и навсегда заведенным порядком. Но с тех пор, как минувшим летом погиб дайнагон Наритика и многие другие верные слуги Го-Сиракавы, гнев неотступно терзал его душу, управление страной стало в тягость. Мрачен был государь. В свой черед Правитель-инок с того самого дня, как Юкицуна донес ему о заговоре придворных, тоже с подозрением относился к государю Го-Сиракаве и хотя делал вид, будто ничего не случилось, в глубине души считал, что государя надо остерегаться, и все время горько усмехался. На седьмые сутки первой луны в небе, на востоке, появилась комета, волоча за собой длинный хвост, похожий на знамя; в восемнадцатый день засветилась она особенно ярким блеском. Меж тем дочь Правителя-инока, государыня Кэнрэймонъин, супруга императора Такакуры — в то время она имела ранг тюгу[257] — захворала. И при дворе, и в народе — все печалились о ее недуге. Во всех буддийских храмах читали священные сутры во здравие государыни. Всем храмам, где чтили японских богов, из Ведомства культа разослали гохэй — священные талисманы. Врачи предлагали все лекарства, какие только существуют на свете, гадальщики, владеющие тайной законов Инь-Ян, прилагали все старания, изощряясь в своем искусстве. Священнослужители провозглашали молитвы, общеизвестные и самые сокровенные. Вскоре, однако, разнеслась весть, что недуг этот болезнью считать нельзя — государыня ждет ребенка. Императору исполнилось восемнадцать лет, государыне — двадцать два, но до сих пор не было у них ни сына, ни дочери. «Если родится наследник-мальчик, вот будет счастье!» — заранее ликовали отпрыски дома Тайра, словно этот мальчик уже родился; прочие тоже твердили: «Тайра процветают все больше. Счастье и на сей раз им не изменит — несомненно, родится мальчик!» Когда весть о том, что государыня в тягости, подтвердилась, спешно приказали священникам самых высоких рангов, известным силой своих молитв, служить молебны, взывать к звездам, ко всем буддам и бодхисатвам о рождении наследника-принца. В первый день шестой луны совершили обряд надевания пояса[258]. Во дворец прибыл настоятель храма Добра и Мира, Ниннадзи[259], принц крови, преподобный Сюкаку; он читал сутру Фазана[260], отводящую всякую беду и болезни. Прибыл также глава вероучения Тэндай, принц крови, преподобный Какукай, чтобы плод во чреве императрицы, — если паче чаяния понесла она девочку, — силою молитвы непременно превратился бы в младенца мужеска пола. Но по мере того, как луна сменялась луною, здоровье государыни ухудшалось. Так страдала, наверное, на ложе болезни в Чжаоянских чертогах[261] госпожа Ли из Ханьского царства, та, о которой сказано: «…кинет взгляд, улыбнется, и сразу пленит обаянием родившихся чар»…[262] Так грустила, верно, сама Ян-гуйфэй из Танского царства, — груши свежая ветка в весеннем цвету[263], что поникла от капель дождя… Но государыня Кэнрэймонъин казалась еще печальнее и слабее. Лотос, сломленный ветром, цветок шафрана, поникший от росы долу… В такое время злые страшные силы тьмы норовят вселиться в тело и в душу болящей[264]. Но священнослужители призывали светлого бога Фудо, силою чар усмиряли злых духов, и те, повинуясь молитвам, вещали устами отрока-ясновидца[265], называя свои имена и звания. То были духи живых и мертвых — дух покойного государя Сануки[266], сосланного в смутные годы Хогэн в землю Сануки и похороненного у кручи Сираминэ; скорбный дух Левого министра Ёринаги[267], погибшего в ту же смуту; дух убитого дайнагона Наритики; злобный дух монаха Сайко; живые духи изгнанников, томившихся на острове Демонов… Тогда повелел Правитель-инок успокоить духов, живых и мертвых; и тотчас же покойному государю Сануки посмертно присвоили высокий титул императора Сутоку. Покойного Левого министра Ёринагу повысили в звании, посмертно пожаловав ранг Главного министра и звание вельможи первого ранга. Отвезти сей указ поручили младшему придворному летописцу Корэмото. Могила Ёринаги находилась в краю Ямато, в уезде Сооноками, на кладбище, неподалеку от селения Каваками, на равнине Хання-но. В годы Хогэн могилу раскопали и выбросили останки. С тех пор непогребенные кости так и валялись у дороги. Годы шли, и лишь густые травы шелестели над заброшенной могилой…[268] Как же возликовал, должно быть, дух усопшего, когда прибыл императорский посланец и прочитал указ, дарующий ему новое звание! Да, недаром страшатся люди гнева усопших! Оттого-то в старые времена провозгласили посмертно императором Сюдо ссыльного наследника-принца Савару[269], а принцессе Игами[270], умершей в заточении, посмертно вернули титул императрицы, и все это с единственной целью — умиротворить гнев усопших. Некогда государь Рэйдзэй помешался в рассудке, а государь Касан сам отрекся от трона, и все это натворил мстительный дух Мотокаты[271], главы Ведомства земель и налогов. А дух покойного Кандзана, священника, служившего при дворе, лишил зрения императора Сандзё… Услышав об умиротворении покойных, сайсё, тесть Нарицунэ, сказал князю Сигэмори, племяннику своему: — Каких только молитв не возносят, чтобы государыня выздоровела и благополучно разрешилась от бремени… А только сдается мне, — нет лучшего средства снискать благоволение богов, чем объявить внеочередное помилование. Что ни говори, нет и не будет дела богоугоднее, чем возвращение в столицу ссыльных с острова Демонов! Представ пред отцом своим, Правителем-иноком, князь Сигэмори сказал: — Князь Норимори молит о зяте своем Нарицунэ — больно глядеть, как он горюет! Слышал я, — и молва толкует о том же, — что порчу на государыню наслал скорбный дух покойного дайнагона Наритики. Если решили утешить и успокоить дух покойного дайнагона, верните же в столицу его старшего сына, еще живого! Утолите чужие печали, — и сбудутся ваши собственные стремления, прислушайтесь к чужим мольбам, — и ваши собственные молитвы обретут силу: государыня родит сына, и род наш будет процветать все больше и больше! И откликнулся Правитель-инок необычно мягко и тихо: — А как же тогда поступить с Сюнканом и Ясуёри?.. — Их тоже верните обратно! Великий грех оставить на том острове хотя бы одного человека! — сказал князь Сигэмори, но Правитель-инок не согласился. — Ясуёри можно простить, а Сюнкана я сам некогда вывел в люди, столько для него сделал! И вот благодарность — не где-нибудь, а у себя в Оленьей долине устроил настоящую крепость, собирал заговорщиков! Нет, о Сюнкане и слышать не желаю! Возвратившись в свою усадьбу, князь Сигэмори сказал дяде: — Успокойтесь, считайте, что Нарицунэ уже прощен! Услышав эти слова, князь Норимори так возрадовался, что, сложив руки, готов был чуть ли не молиться на Сигэмори. — Когда Нарицунэ уезжал в дальнюю ссылку, — сказал он, — мне все казалось, что в душе он меня упрекает — отчего я не добился, чтобы его оставили у меня, не вымолил для него прощение. Несчастный! Бывало, посмотрит на меня, а сам чуть не плачет… Как вспомню, так сердце замирает от жалости! И ответил ему князь Сигэмори: — Поистине я понимаю вас!.. Ведь дети нам дороже всего на свете! Не тревожьтесь, я еще и еще раз напомню отцу о Нарицунэ! — И с этими словами он удалился во внутренние покои. Так решено было возвратить двух ссыльных с острова Демонов. Правитель-инок велел снарядить посольство и выдать грамоту о помиловании. Посланник уже готов был отправиться в дальний путь. Князь Норимори на радостях вместе с ним послал и своего человека. «Не медлить, торопиться и днем и ночью!» — гласил приказ. Но морские пути не подвластны человеческой воле; прошло немало времени в борьбе с волнами и ветром. В конце седьмой луны покинул столицу посланец, но лишь на двадцатый день девятой луны добрался наконец до острова Демонов.
2. Отчаяние
Посланником назначили Мотоясу Тандзаэмона. Сойдя с корабля на сушу, он возгласил: «Где тут ссыльные из столицы — царедворец Нарицунэ и монах Ясуёри?» Так вопрошал он громким голосом несколько раз. Но Ясуёри и Нарицунэ, как обычно, ушли молиться в свой храм Кумано, и не было их на месте. Оставался один лишь Сюнкан. Услышав голос посла, пришел он в смятение. «Я неотступно думаю о столице, наверное, поэтому мне просто чудится чей-то голос… Уж не демон ли Хадзюн[272] смущает мне душу? Нет, не может быть, чтобы то была правда!..» — так безотчетно твердил он, а сам тем временем в великом смятении, падая, спотыкаясь, бегом подбежал к послу и назвал свое имя: «Я и есть тот самый Сюнкан, сосланный из столицы!» Тогда посол достал из сумки, висевшей у пажа вокруг шеи, грамоту Правителя-инока и подал Сюнкану. Тот развернул, взглянул; там стояло:
«Тяжкую вину, за которую вы наказаны ссылкой, отныне мы вам прощаем. По случаю молебствий во здравие императрицы и дабы благополучно разрешилась она от бремени, объявлено внеочередное помилование. А посему сосланных на остров Демонов Нарицунэ и Ясуёри надлежит возвратить в столицу».
Вот и все, что написано было в грамоте, имени же Сюнкана упомянуто не было. «Может быть, на обороте?..» Со всех сторон осмотрел бумагу, но своего имени не нашел. Снова и снова читал грамоту с первых строк до последних, потом еще раз от конца к началу, но все напрасно: упомянуты были двое, о третьем же не говорилось ни слова… Меж тем вернулись Нарицунэ и Ясуёри. Взял грамоту Нарицунэ, прочитал, за ним прочел Ясуёри, но все напрасно — упомянуты были двое, о третьем же не говорилось ни слова. Только в страшных снах такое может присниться… И Сюнкан невольно думал: «Уж не сплю ли я? Быть может, мне это снится?..» Увы, то была явь, а не сон! Но слишком невероятной казалась такая явь, и снова чудилось: «Нет, это сон!..» Мало того, обоим его товарищам привезли из столицы много писем, Сюнкану же не прислали ни единой весточки, никто не справлялся, как и что с ним… «Стало быть, никого из моих родных и близких уже не осталось в столице!» — думал он, и при мысли об этом нестерпимой болью сжимало сердце. «Но ведь мы, все трое, наказаны за одну и ту же провинность, все трое сосланы в одно время и в одно место. Отчего же двоих прощают, а третьего — нет? Может быть, Тайра просто забыли обо мне или, может быть, писец ошибся при переписке? Как же так?» — горевал он и плакал, припадая к земле, взывая к Небу, но, увы, напрасно. — Горькая участь сия постигла меня по вине отца вашего, покойного дайнагона Наритики, — говорил Сюнкан, то хватаясь за рукав Нарицунэ, то ломая в отчаянии руки. — Стало быть, вы не можете отнестись ко мне безразлично, словно к постороннему человеку. Если уж нет мне прощения и нельзя вам взять меня с собою в столицу, то позвольте хотя бы вместе с вами сесть в эту лодку, доставьте меня хотя бы до острова Кюсю! Пока вы оба жили здесь, само собой получалось, что и до меня долетали хоть какие-то вести из родимого края, словно ласточки по весне, словно дикие гуси осенней порой… А теперь как же я их услышу? — Поистине мне понятно, каково у вас на душе… — отвечал Нарицунэ. — Вся радость нашего возвращения отравлена вашим горем. Будь моя воля, я взял бы вас в лодку, но посол ни за что не дает своего согласия. Вдобавок, если пройдет слух, что мы покинули остров все трое, это может, напротив, повредить вам в дальнейшем. Лучше сначала я возвращусь в столицу, посоветуюсь там с людьми, разузнаю, в каком настроении Правитель-инок, и пришлю за вами посольство. А до тех пор крепитесь, наберитесь терпения и живите, как жили мы здесь до сих пор. Что ни говори, жизнь дороже всего на свете! Пусть на сей раз помилование вас не коснулось, но в конце концов вы обязательно дождетесь прощения, не сомневайтесь! — так утешал он Сюнкана, но тот в отчаянии ломал руки и, не стыдясь свидетелей, плакал. «Готовьте судно!» — раздался приказ, и началась предотъездная суматоха. Сюнкан то входил в лодку, то снова выходил из нее на берег. По всему видно было, что он жаждет уехать вместе со всеми. Но, увы, чем можно было помочь? Нарицунэ подарил ему на память свое покрывало, Ясуёри оставил несколько свитков священной Лотосовой сутры. Вот наконец отвязали веревки, столкнули ладью на воду, но Сюнкан все не отпускал свисавший с кормы канат, вцепившись в него руками. Уже вода доходила ему до пояса, потом до шеи, а он все тащился за судном. Когда же вода стала покрывать его с головой и ноги уже не касались дна, он обеими руками уцепился за лодку. — Вот как поступаете со мною вы оба! Стало быть, все-таки бросаете меня здесь! Не думал я, что вы оба столь бессердечны! Значит, многолетняя дружба ваша на поверку — всего лишь притворство! Возьмите же меня, несмотря на запрет, возьмите, молю вас! Отвезите хотя бы на Кюсю! — так просил он, не умолкая, но посланник сказал: «Никак невозможно!» — оторвал его руки от борта лодки и приказал отчалить. Сюнкан вышел на сушу, ибо ничего другого не оставалось, упал на землю у самой кромки воды, там, где волны разбивались о берег, и в отчаянии стал колотить оземь ногами, как малый ребенок, в исступлении зовущий мать или няньку. Он вопил, надрывая голос: «Эй, возьмите же меня с собой, слышите! Заберите и меня, говорю вам!» Но лодка уплывала все дальше, и, как поется в песнях, позади шумели лишь белопенные волны… Лодка была еще близко, но слезы туманили взор, мешая видеть. Сюнкан бегом взбежал на пригорок и оттуда махал руками, обратившись к открытому морю. Поистине сама Саё-химэ из Мацуры[273], махавшая шелковым шарфом вслед ладье, отплывавшей в Миману[274], сокрушалась не больше, чем горевал Сюнкан в эти минуты… Вскоре лодка скрылась из виду, сумерки окутали землю, а Сюнкан, не возвращаясь под жалкий кров свой, всю ночь так и пролежал на морском берегу, не чувствуя даже, что волны лижут ему босые ноги и ночная роса насквозь пропитала одежду… И если в тот час он не бросился в море, не утопился, то лишь потому, что в душе все-таки уповал на доброту Нарицунэ и верил: а вдруг тот и в самом деле поможет ему вернуться — увы, несбыточна надежда! Вот когда в полной мере познал он горе близнецов Сори и Сокури, покинутых мачехой на скалистой вершине, на острове, затерянном в море, а случилось то в Индии, в древние времена[275].
3. Августейшие роды
Меж тем двое ссыльных покинули остров Демонов и прибыли в Касэ, поместье в краю Хидзэн, принадлежавшее сайсё, тестю Нарицунэ. Сайсё прислал туда человека, велев передать: «Зимой бушуют волны и ветер, — дорога морем опасна; отдохни хорошенько в тех краях и возвращайся в столицу с наступлением весны». Так случилось, что Нарицунэ и Ясуёри остались в Касэ до конца года. Меж тем в одиннадцатую луну, двенадцатой ночью, в час Тигра пронесся слух, что у государыни начались схватки. В Рокухару сбежались люди; вся столица пришла в волнение. В ожидании августейших родов государыня пребывала в Рокухаре, в отцовских владениях[276], в Усадьбе у Пруда[277]; сам государь-инок Го-Сиракава соизволил прибыть туда же. Все придворные и вельможи во главе с канцлером и Главным министром, все, кто считался в этом мире сколько-нибудь влиятельной и знатной особой, кто мечтал о повышении в ранге и о продвижении в чинах, все, занимавшие маломальскую должность на государевой службе, все были здесь, никто не упустил случай! В минувшие годы тоже бывало, что в предвидении родов императрицы или принцессы объявляли внеочередное помилование. Так, простили всех осужденных в одиннадцатый день девятой луны во 2-м году Дайдзи, накануне родов государыни Тайкэнмонъин[278]. Следуя этому примеру, на сей раз тоже отпустили на волю множество осужденных за тяжкие преступления. Только Сюнкан не был прощен, и это прискорбно! Императрица дала обет — если роды пройдут благополучно, поехать на богомолье в храмы Яхата, Хирано, Охарано. Слова обета почтительно зачитал пред ликом богов преподобный Сэнгэн. Жрецам более двадцати синтоистских храмов, начиная с главной обители великой богини Аматэрасу в Исэ, приказали возносить молитвы; более чем в шестнадцати буддийских монастырях, начиная с Тодайдзи и Кофукудзи, приказано было читать сутры, дабы боги и будды ниспослали государыне благополучные роды. Передать это повеление поручили старшим чинам, служившим при дворе императрицы. Люди, опоясанные мечом, в разноцветных одеждах, несли всевозможные дары храмам — мечи, ритуальные облачения; непрерывной вереницей шли они от Восточного павильона через Южный сад и выходили из Главных ворот на западной стороне дворцовой ограды. Великолепное зрелище! Князь Сигэмори, неизменно сохранявший спокойствие, прибыл в Рокухару намного позже других, в сопровождении длинной вереницы карет, вместе со старшим сыном и наследником Корэмори и другими своими сыновьями. Князь привез дары, — слуги несли их на подносах, похожих на плоские крышки от ларцов, — сорок разных одежд, семь мечей, украшенных серебром, и двенадцать коней, которых вели под уздцы — в подражание событиям годов Канко, когда во время родин у императрицы Сётомонъин отец ее, канцлер Митинага, преподнес в дар коней. Князь Сигэмори имел все основания поступить так же, ибо, доводясь государыне старшим братом, считался, кроме того, ее приемным отцом. Дайнагон Куницуна тоже преподнес двух коней, но люди говорили: «От сердца ли этот дар? Или у дайнагона так много добра, что и девать некуда?» Кроме того, более семидесяти божьих коней[279] пожертвовали во многие храмы, начиная со святилища богини Аматэрасу в Исэ и вплоть до храма Ицукусима, что в краю Аки. Из императорского дворца тоже послали в храмы несколько десятков коней из дворцовых конюшен, разукрашенных гохэй — священными талисманами. Настоятель храма Добра и Мира, Ниннадзи, принц крови, преподобный Сюкаку читал сутру Фазана; глава секты Тэндай, принц крови, преподобный Какукай возносил молитвы Семи Буддам во главе с Якуси. Настоятель монастыря Трех Источников, Миидэра, принц крови, преподобный Энкэй молился защитнику веры, богу Конго-додзи. Кроме того, возносили молитвы Пяти Буддам, отвращающим напасти, бодхисатве Каннон во всех ее шести ипостасях[280], ритуальные молитвы светлому богу Фудо, служили молебны бодхисатве Мондзю, оберегающему от зла, и бодхисатве Фугэн[281], продлевающему жизнь смертных. Дым очистительных костров[282] застилал все покои, от звона колокольчиков содрогались облака в небе, от голосов, распевавших молитвы, в благоговейном ужасе поднимались волосы дыбом; казалось, никакой злой дух, никакая нечистая сила не посмеет сюда проникнуть! В довершение всего, некоему монаху, обитавшему в слободке ваятелей, поручили изготовить статую целителя Якуси и еще пяти бодхисатв одного роста с императрицей. Но, несмотря на столь ревностные молитвы, государыня только мучилась схватками и никак не могла разродиться. Правитель-инок и супруга его Ниидоно, прижимая руки к груди, пребывали в великой тревоге. «Отчего это? Почему?» — повторяли они и на все вопросы, с которыми обращались к ним люди, отвечали: «Поступайте как знаете, только бы все обошлось благополучно!» — На поле боя я бы ни за что так не струсил! — говорил впоследствии Правитель-инок. Все это время монахи-заклинатели самых высоких рангов — Бокаку, Сёун и Сюнгё, Годзэн и Дзицудзэн, неустанно перебирая четки, усердно молились перед изображениями будд и бодхисатв, покровителей своих храмов; так рьяно взывали они к своим богам, что, казалось, уж теперь-то на роженицу непременно снизойдет благодать. Но самой действенной оказалась молитва государя-инока Го-Сиракавы: как раз в эти дни он постился, совершая обряд очищения перед тем, как отправиться на богомолье в храм Новый Кумано[283]. И вот теперь, усевшись возле парчовой завесы, за которой лежала императрица, он начал громко читать сутру-дарани[284] Тысячерукой Каннон. В то же мгновенье внезапно все изменилось; отрок-ясновидец, бесновавшийся так неистово, что пришлось наложить на него веревки, вдруг перестал биться и замер. Государь-инок говорил: — Никакой злобный дух, кто б он ни был, да не смеет приблизиться к государыне, ибо здесь на страже я, старый монах! Все злобные духи, ныне о себе объявившие, принадлежат людям, некогда осыпанным милостями двора; пусть нет у них сердца и совести, чтобы воздать добром за наши благодеяния, но помешать благополучному рождению младенца они бессильны! Да сгинут, да расточатся все злые силы! Когда женщине трудно разрешиться от бремени и непереносимы ее мучения, вознесите молитву, и рассеются чары демонов и злых духов, и дитя родится легко и спокойно! Так от всего сердца молился государь-инок, усердно перебирая хрустальные четки, и роды сразу завершились благополучно; больше того — новорожденный младенец оказался мужеска пола! Князь Сигэхира быстрым шагом вышел из покоев императрицы во двор. — Августейшие роды свершились благополучно, родился принц! — громко возгласил он, и тогда государь-инок и все вельможи, придворные и сановники, начиная с его светлости канцлера, все жрецы и монахи со своими многочисленными помощниками, глава Ведомства астрологии и гаданий, глава придворной Лекарской палаты разом закричали от радости, да так, что возглас их громом прокатился далеко за ворота и не умолкал долгое время. А правитель-инок от чрезмерной радости заплакал в голос. Слезами радости зовутся такие слезы! Князь Сигэмори приблизился к государыне и положил к изголовью новорожденного принца девяносто девять золотых монет. — Небо да будет тебе отцом, Земля — матерью! — сказал он. — Живи долго, как мудрец Дунфан Шо[285], а в сердце к тебе да снизойдет великая богиня Аматэрасу! Затем он взял лук из тутового дерева, вложил стрелу с наконечником из чернобыльника и пустил стрелы на все стороны света[286].
4. Вельможи в сборе
Кормилицей заранее назначили супругу князя Мунэмори, другого брата государыни, но в минувшую седьмую луну она скончалась родами, и потому воспитание младенца поручили супруге князя Токитады, родного дяди императрицы. Впоследствии ее назвали Соцуноскэ — Главная Госпожа. Спустя некоторое время государь-отец приказал подать карету и возвратился к себе, во дворец Обитель Веры, Ходзюдзи. Правитель-инок на радостях преподнес ему тысячу рё[287] золотого песка и две тысячи рё хлопчатой ваты. Но люди потихоньку шептались между собой: «Не следовало бы так делать!» Много странного случилось при рождении этого принца. Во-первых, необычно было, что заклинания произносил сам государь-инок Го-Сиракава. Во-вторых, издавна повелось, что при рождении младенца в императорском доме с дворцовой крыши, с самого верхнего конька, сбрасывают на землю глиняную миску для риса, при рождении принца — по южному, а при рождении принцессы — по северному скату. Но на этот раз миску по ошибке сбросили по северному скату[288]. Поднялся шум, переполох, раздались крики: «Ой-ой, ошибка!» — миску подняли и сбросили снова, на сей раз уже так, как надо, однако люди говорили, что не к добру такая оплошность. Удивительным показалось смятение Правителя-инока, а вот поведением князя Сигэмори все восхищались. Всеобщее сожаление вызвало отсутствие князя Мунэмори — разлученный смертью с горячо любимой супругой, он заперся в своих покоях, разом сложив с себя оба звания — дайнагона и военачальника дворцовой стражи. А ведь как прекрасно было бы, если бы ко двору явились одновременно оба старших брата императрицы! Когда августейшие роды закончились, призвали семерых жрецов Инь-Ян, дабы сотворили они тысячекратное заклинание Великого Очищения[289]. Среди них был старец по имени Токихару, человек бедный, не имевший ни слуг, ни свиты, занимавший скромную должность в Ведомстве двора, где был надзирателем за уборкой. А меж тем народу собралось очень много, люди теснились на подворье, как молодая поросль бамбука, как густо проросшие злаки риса, как стебли конопли, как тростник на болоте. «Пропустите должностное лицо. У меня дело!» — расталкивал Токихару толпу, с трудом продвигаясь вперед, но в это время кто-то наступил ему на ногу, и у него свалился башмак с правой ноги. Когда же он на мгновение остановился, чтобы поправить обувь, в давке с него даже сшибли парадную шапку. Почтенный старец в Церемониальной одежде в столь торжественных обстоятельствах предстал перед царедворцами без головного убора, с непокрытой головой! Увидев его, молодые придворные, не в силах сдержаться, невольно покатились со смеха. А ведь известно, что жрецы Инь-Ян строго соблюдают все ритуалы, даже походка у них особая, и вдруг такое странное происшествие! В то время ему не придали значения, но потом не раз вспоминали. И в самом деле, было над чем призадуматься, невольно сопоставляя в уме цепь дурных предзнаменований!
5. Воздвижение пагоды
Теперь, когда подтвердилась сила молитв, объявили награды храмам, в которых совершалось богослужение. Настоятелю храма Добра и Мира, Ниннадзи, в Омуро, преподобному Сюкаку, принцу крови, было обещано заново отстроить Восточный храм, Тодзи, и сверх того даровано право отправлять три службы — семидневное молебствие[290] об охране страны и об урожае, молебен богу Дайгэнсую[291] о спокойствии в государстве и обряд Окропления главы[292]. Кроме того, ученику его, преподобному Какусэю, был дарован очередной духовный сан. Глава вероучения Тэндай, преподобный Какукай, просил пожаловать ему второй придворный ранг, дающий право въезжать и выезжать из дворца, не выходя из кареты. Однако преподобный Сюкаку, глава вероучения Сингон, воспротивился этому, и в конце концов решено было ограничиться пожалованием ученику Какукая, преподобному Энре, очередного духовного звания. Были и другие награды, да так много, что все и не перечесть. Несколько дней спустя государыня вернулась из Рокухары во дворец. С тех самых пор, как дочь стала императрицей, Правитель-инок и его супруга только и мечтали: «Ах, если бы у нее родился сын! Он станет императором, и нас будут почитать, как деда и бабку государя с материнской стороны!» И вот, решив молить об этом богиню, обитающую в храме Ицукусима, что в краю Аки, которой они издавна поклонялись, стали они каждый месяц ездить туда на богомолье, — и в скором времени государыня понесла, и младенец, как они того и просили, родился мужеска пола. Если же спросить, отчего Тайра стали почитать богиню в Ицукусиме, то ответ гласит: В царствование императора Тобы, когда князь Киёмори был еще всего лишь правителем земли Аки, решил он своим иждивением заново отстроить Великую пагоду в монастыре на священной вершине Коя: под присмотром его помощника Ёрикаты работы длились шесть лет. Когда постройка была закончена, Киёмори сам поднялся на святую вершину Коя и молился перед Великой пагодой. Затем он прошел во Внутренний храм, где покоится прах великого учителя Кобо, и тут, явившись неизвестно откуда, внезапно вышел к нему престарелый священник; брови его, казалось, осыпал иней, волны морщин избороздили чело. Опираясь на посох с раздвоенной рукоятью из оленьего рога, обратился он к Киёмори: — С древних времен и поныне на этой горе исповедуют вероучение Сингон, и слава его не меркнет. Во всей нашей стране нет второй такой священной вершины! Великая пагода наконец отстроена заново. В Ицукусиме, что в краю Аки, и в Кэи, в краю Этидзэн, тоже имеются храмы, где явил себя дух великого бодхисатвы Дайнити, но в Кэи храм процветает, а в Ицукусиме так захирел, что, можно сказать, и вовсе не существует. Внемли же моим словам, восстанови этот храм! Отстрой его заново, и никто не сравнится с тобой в стремительном продвижении в чинах и званиях! — С этими словами старик удалился, а оттуда, где он стоял мгновение назад, повеяло дивным благоуханием. Киёмори послал вслед за ним человека, тот долго следил за старцем, но примерно через три тё старик внезапно исчез, как будто растаял в воздухе. «Нет, то не простой смертный! То был сам великий учитель Кобо!» — с благоговением подумал князь Киёмори, и, дабы оставить память о себе в бренном мире, решил украсить Главный храм монастыря Коя мандалой. Западную мандалу поручили рисовать Дзёмё, художнику из монахов. «Восточную мандалу нарисую я сам!» — распорядился Киёмори и написал ее собственноручно. При этом — отчего и зачем, кто знает? — драгоценный венчик вокруг головы будды Амиды, восседающего в чаше красного лотоса, он написал кровью, взятой из собственной головы. Возвратившись в столицу, он поведал государю Го-Сиракаве о чудесном явлении старца, и государь чрезвычайно умилился, внимая его рассказу. И снова продлили Киёмори срок управления краем Аки, и он смог заново отстроить также и храм в Ицукусиме. Он перестроил большие ворота Птичий Насест, Тории, заново воздвиг все храмовые строения и обнес их галереей длиной в сто восемьдесят кэн. Когда работы были закончены, Киёмори приехал на моление в Ицукусиму и молился там всю ночь напролет; когда же он задремал, во сне предстал перед ним юноша-небожитель и возгласил: «Я — посланец великой богини Ицукусимы. Возьми это оружие! С его помощью ты утвердишь в стране мир, будешь охранять ее пределы и защищать императорский дом!» С этими словами он подал Киёмори короткую, украшенную серебром алебарду. Когда же Киёмори проснулся, то увидел, что у его изголовья и в самом деле стоит прислоненная к стене алебарда. И было тогда предсказание — оракул великой богини возвестил: «Помни мое повеление, переданное устами старца на горе Коя! Знай же, если будешь творить дела неправедные, не будет счастья твоим потомкам!»
Поистине святое знамение!
6. Райго
В царствование императора Сиракавы супругой его стала Ясуко, дочь канцлера Мородзанэ; звали ее государыня Кэнси — Дочь Мудреца, и государь души в ней не чаял. Желая, чтобы наследник престола был рожден именно этой его супругой, он призвал из обители Миидэра, Трех Источников, монаха Райго, о котором молва твердила, что молитвы его обладают чудесной силой, и повелел: — Помолись, чтобы государыня родила сына, и если молитва твоя исполнится, проси в награду что хочешь! — Это нетрудное поручение, — ответил монах, возвратился в обитель Миидэра и сто дней кряду молил ревностно и усердно. И в самом деле, не прошло и ста дней, как государыня понесла, и в положенный срок, на шестнадцатый день одиннадцатой луны 1-го года Дзёхо, благополучно родила сына. Государь обрадовался необычайно, призвал Райго и спросил: — Ну, каково же твое желание? — Пусть в монастыре Миидэра воздвигнут алтарь новообращенных, вступающих в лоно святого учения Будды! — ответил тот. — Весьма неожиданное желание! — воскликнул государь. — А я-то думал, ты попросишь пожаловать тебе высокий духовный сан или что-нибудь в этом роде… Я просил о рождении принца, дабы передать ему трон единственно для того, чтобы в стране воцарился покой и мир. Если же ныне я исполню твою просьбу, обидятся монахи Святой горы и в мире снова возникнет смута. Между вашими монастырями начнется распря, и вероучение Тэндай придет в упадок! — И государь отказал монаху. Разгневанный Райго возвратился в обитель Миидэра и решил уморить себя голодом. Пораженный этим известием, государь призвал Масафусу Оэ — в то времена правителя земли Мимисака — и сказал: — Я слыхал, что Райго — твой духовный наставник, стало быть, вас связывают тесные узы. Ступай к нему и постарайся как-нибудь его успокоить! Повинуясь высочайшему приказанию, правитель земли Мимисака отправился в келью Райго и передал все, что повелел государь. Райго, запершись в самой заброшенной, прокопченной курениями часовне монастыря, отвечал ему, не выходя из часовни, и голос его был страшен: — Негоже государю бросать слова на ветер! Недаром сказано: «Слово государя подобно поту — однажды пролившись, вспять течь не может!»[293] Раз он не хочет выполнить столь малую просьбу, я заберу принца обратно. Ведь не кто иной, как я, этого принца вымолил; теперь же с ним отправлюсь к демонам преисподней! — И, возгласив эти слова, он так и не вышел к посланцу. Правитель земли Мимисака вернулся во дворец и доложил все, как было. Райго вскоре умер голодной смертью. Государь кручинился, пребывая в тревоге и страхе. Спустя недолгое время принц заболел, и, несмотря на всевозможные молебны, ясно было, что молитвы не помогают. Многие видели во сне, что у изголовья принца стоит седовласый старец-монах, опираясь на посох, увешанный железными кольцами; другим наяву чудился этот призрак. Словами не описать, как страшно то было! Меж тем в шестой день восьмой луны 1-го года Дзёряку принц скончался четырех лет от роду. Звали его принц Ацуфуми. Государь горевал безмерно. Он призвал со Святой горы преподобного Ресина, известного силой своих молитв, в те годы — настоятеля храма Энъюбо, и спросил как теперь быть? — Просьбы о рождении наследника, — отвечал Рёсин, — всегда исполнялись силой молитв, вознесенных не где-нибудь, а только у нас, на Святой горе Хиэй. Вот и у императора Рэйдзэя некогда родился наследный принц, потому что о том молился преподобный Дзиэ, а просил его возносить те молитвы родной дед, Правый министр Мороскэ, отец государыни… Это нетрудно исполнить! С этими словами он возвратился на гору Хиэй, сто дней кряду усердно молился великому богу, покровителю Святой горы, и не прошло и ста дней, как государыня вновь понесла, и на девятый день седьмой луны 2-го года Сёряку благополучно родила сына. Это и был будущий государь Хорикава. Вот как ужасно было проклятие разгневанных духов даже в стародавние времена! И ныне так же — казалось бы, уж на что благополучно и счастливо завершились роды у государыни, уж на что великодушное помилование объявили в ту пору, однако Сюнкан, один из всех, так и не получил прощения, и это весьма прискорбно! В том же году, в восьмой день двенадцатой луны, новорожденного принца провозгласили наследником престола. Воспитателем назначили князя Сигэмори, а старшим в свите — князя Ёримори, владельца Усадьбы у Пруда.
7. Возвращение Нарицунэ в столицу
Наступил новый, 3-й год Дзисё. В конце первой луны Нарицунэ, торопясь поскорее прибыть в столицу, покину Касэ, имение своего тестя в краю Хидзэн. Но сильный холод еще держался, море все еще бушевало; пробираясь вдоль побережья от бухты к бухте, от островка к островку, лишь к середине второй луны достиг он острова Кодзима. Здесь отыскал Нарицунэ хижину, где жил ссыльный его отец, и увидел на бамбуковых столбах, на старых бумажных перегородках след кисти, оставленный дайнагоном. — Письмена — вот лучшая память о человеке! Если б не эти строчки, кто поведал бы нам обо всем, что здесь было? — Вдвоем с Ясуёри читали они надписи, сделанные рукой дайнагона, и плакали; плакали и снова читали… «В двадцатый день седьмой луны 3-го года эры Ангэн принял постриг…» «В двадцать шестой день той же луны прибыл Нобутоси…» — увидели они среди других и эту надпись. Так узнали они, что Нобутоси навестил дайнагона. Рядом на стенке виднелась другая надпись: «Три великих божества — бодхисатвы Амида, Каннон, Сэйси[294] — встретят истинно верующего на пороге райских чертогов! Верую без сомнения и колебания в воскресение к новой жизни в обители вечного блаженства!» «Значит, несмотря на все муки, отец все-таки уповал на вечную жизнь в раю!» — подумал Нарицунэ, прочитав эту надпись, и эта мысль облегчила его печаль. Посетили они и могилу дайнагона, посреди небольшой сосновой рощи увидели не то чтобы настоящее надгробие, а просто небольшой холмик. Подойдя к нему и молитвенно сложив руки, Нарицунэ со слезами на глазах сказал так, словно говорил с живым человеком: — Отец, смутные вести о вашей кончине дошли до меня еще в то время, когда я находился на острове, в ссылке. Но я не мог сразу же поспешить к вам, ибо был не волен в своих поступках. Конечно, я радуюсь, что, несмотря на два года ссылки, сохранил жизнь, недолговечную, как росинка, но на что мне жизнь, если вас нет на свете? Ныне я возвращаюсь в столицу, но что толку, если вас там не будет? До сих пор меня подгоняла надежда на встречу с вами, теперь же больше некуда торопиться! — так горевал он и плакал. Будь дайнагон жив, наверное, он сказал бы в ответ: «Здравствуй, сын! Ну, как ты, здоров ли?» Но, увы, безжалостна смерть! Человек уходит туда, где нет ни света, ни мрака! Никто не откликнется из покрытой мхами могилы, только ветер неумолчно шелестит в соснах… Эту ночь они провели возле могилы вдвоем с Ясуёри, ходили вокруг, читая молитвы; а когда рассвело, заново насыпали холм, обнесли оградой, рядом соорудили хижину и в течение семи дней и семи ночей молились и переписывали священную сутру. Когда же исполнился положенный срок молитв, они выдолбили большую ступу и написали на ней «Благородный дух почившего здесь да покинет сей бренный мир, где на смену жизни неизбежно приходит смерть! Да обретет он вечное просветление!» — обозначили луну, день, а внизу поставили подпись: «Преданный сын Нарицунэ». При виде сего даже темные землепашцы и дровосеки, обитавшие в этом глухом горном селении, все как один пролили умиленные слезы, говоря: «Нет сокровища дороже родного сына!» Да, сколько бы лун, сколько бы лет ни прошло, никогда не угаснет память об отце-благодетеле, лелеявшем сына с детства. Как видение, как сон вспоминается теперь всякая ласка… И слезы по умершему отцу все продолжали литься, и не было сил сдержать их. Будды и бодхисатвы всех трех миров, всех десяти направлений[295] с состраданием взирали на доброе сердце Нарицунэ, а уж как возрадовался, верно, дух его отца дайнагона в потустороннем мире! — Хотел бы я остаться здесь и молиться, дабы обрели силу мои молитвы, но там, в столице, тоже, наверное, ждут меня! Я еще вернусь сюда! — И, попрощавшись с отцом, Нарицунэ в слезах покинул могилу. А глубоко под землей, под покровом травы и листьев дух умершего тоже, наверное, скорбел о разлуке с сыном. Шел шестнадцатый день третьей луны, и солнце уже клонилось к закату, когда Нарицунэ прибыл в Тобу. Здесь находилась усадьба Сухама, имение покойного дайнагона. Годы прошли с тех пор, как обитатели внезапно покинули усадьбу. Ограда еще держалась, но черепичные навесы упали; ворота еще стояли, но створки исчезли. Войдя во двор, увидали Нарицунэ и Ясуёри, что давно не ступала здесь нога человека, все вокруг заросло густым мхом. Над Осенней горкой, устроенной посреди пруда, морща водную гладь, веял весенний ветер, и тихо плавали взад-вперед бесприютные уточки-неразлучницы[296] и белые чайки. «Покойный отец так любил этот вид!» — подумал Нарицунэ, и из глаз его снова хлынули слезы. Дом сохранился, узорные решетки прогнили, ставни и раздвижные двери бесследно исчезли. — Здесь он сидел, бывало… — В эти двери, бывало, входил… — Это дерево посадил своими руками… Так говорил Нарицунэ, и в каждом слове его звучали любовь и неутешная скорбь. Стояла середина третьей луны, еще не отцвела сакура; персик и слива, словно встречая приход весны, обильно покрылись цветами разнообразных оттенков. Прежнего хозяина давно уже нет на свете, но цветы цветут, как всегда, помня о наступлении весны…[297]
Персик и слива безмолвно вокруг цветут. Пышно цветенье — к исходу близка весна. Белая дымка — следы замела она, И не узнать, кто жил некогда тут…[298]
* * *
Когда бы цветам, что раскрылись в родимом селенье, дар речи людской, — как много я мог бы проведать у них о годах ушедших!..[299] —
вспомнил Нарицунэ старинные китайские и японские стихи, и монах Ясуёри, тоже взволнованный до глубины души, невольно смахнул слезу. Они решили повременить с отъездом до вечера, но остались далеко за полночь, — так жаль было покидать это место. Чем больше сгущалась ночная тьма, тем ярче озарял все кругом лунный свет, проникая сквозь щели обветшавшей кровли террасы, как всегда в разрушенном, опустевшем жилище. И вот уже засветилась в лучах утренней зари гора Цзилуншань[300], а они все еще медлили уходить… Но всему приходит конец. «Ведь нас ждут в столице, навстречу высланы кареты, оставлять их томиться ожиданием тоже жестоко!» — подумал Нарицунэ; и, с грустью покинув усадьбу Сухама, направились они в столицу, и радуясь, и печалясь. Монаха Ясуёри тоже встречала карета, но он не сел в нее, а доехал в одной карете с Нарицунэ до Седьмой дороги; там их пути расходились, и долгим было прощание — так не хотелось им расставаться. Разлука всегда печальна, кто бы ни расставался — люди, всего полдня гулявшие вместе под цветущею сакурой, или друзья, вдвоем скоротавшие ночь, любуясь луною, или случайные спутники, вместе укрывшиеся под сенью одного дерева в ожидании, пока прошумит легкий весенний дождик. Что же говорить о Нарицунэ и Ясуёри! Они вместе страдали, влача тяжкую жизнь изгнанников на острове Демонов, вместе изведали тяготы трудного плавания по волнам: одна участь судила им обоим одинаковый приговор. Их связали прочные узы, уходящие в далекое прошлое; нерасторжимую силу этих уз ощутили они теперь в полной мере! Нарицунэ прибыл в усадьбу тестя, князя Норимори Тайра. Мать Нарицунэ жила в селении Васиноо, близ горы Хигасияма, но в ожидании сына еще накануне прибыла в усадьбу князя. Увидев входящего во двор Нарицунэ, она только и смогла, что воскликнуть: «Я дожила! Слава богам!»[301] — и, закрыв лицо покрывалом, упала ничком, обливаясь слезами. Служанки и самураи, все, кто был в усадьбе, окружили Нарицунэ, плача от радости. А уж радость его супруги и кормилицы Рокудзё и вовсе нетрудно представить! Волосы Рокудзё, некогда черные, от неизбывного горя совсем поседели, а супруга, некогда прекрасная, как цветок, за эти годы так исхудала и осунулась, что почти невозможно было ее узнать. Младенец, с которым Нарицунэ расстался, когда тому было три года, так вырос, что в пору было уже завязывать ему волосы в узел. А рядом с ним стоял трехлетний мальчик. «Кто это?» — спросил Нарицунэ, и кормилица Рокудзё, только и вымолвив: «Это… это…» — прижала рукав к лицу, заливаясь слезами. И вспомнил Нарицунэ, как, уезжая в ссылку, оставил жену в тягости, едва живую… «Стало быть, все обошлось, ребенок благополучно вырос!» — подумал он, и печаль охватила его при воспоминании о той тяжелой поре. Нарицунэ стал по-прежнему служить при дворе государя-инока и вскоре получил новое высокое звание. У монаха Ясуёри близ Восточной горы Хигасияма было поместье Сориндзи; там он и поселился, и заветные свои думы прежде всего поверил песне:
Мохом сплошь заросли под нависшими стрехами щели в старом доме моем — много ярче в мечтах казался лунный свет, озаряющий ложе…
Так вел он уединенную жизнь в своей усадьбе, вспоминая горести прошлого; передают, что он написал сочинение под названием «Собрание сокровищ»[302].
8. Арио
Итак, двое из троих ссыльных, томившихся на острове Демонов, вернулись в столицу, только Сюнкан остался один сторожить постылый остров, — прискорбная, горестная судьба! У него был юноша-паж, которого он жалел и воспитывал с детства. Звали его Арио. Услышав, что ссыльные с острова Демонов сегодня прибывают в столицу, отправился Арио встречать их далеко, в селение Тоба; смотрел во все глаза, но своего господина так и не увидал. «Отчего это?» — спросил он, и ему отвечали: «Слишком велико его преступление, потому и не вышло ему прощения!» Трудно описать, что почувствовал Арио, услышав эти слова. С той поры он все время бродил в окрестностях Рокухары, разузнавал и расспрашивал, но так и не смог узнать, когда же помилуют его господина. Тогда пошел он туда, где, таясь от людей, жила дочь Сюнкана, и сказал: «Господин, батюшка ваш, и на сей раз оставлен без милости, в столицу не возвратился. Я решил во что бы то ни стало поехать на остров Демонов, чтобы своими глазами увидеть, что с ним. Напишите послание, я отвезу его вашему отцу!» И юная госпожа, плача, написала письмо. Арио распрощался и, ни слова не сказав отцу с матерью (ибо опасался он, что не дадут они позволения), поспешно пустился в путь. Корабли, отплывающие в Китай, уходят не ранее четвертой или пятой луны, но Арио не стал дожидаться, уже в конце третьей луны покинул столицу и, проделав долгий, трудный путь морем, добрался наконец до побережья Сацумы, что на острове Кюсю. В гавани, откуда отплывали корабли на остров Демонов, люди отнеслись к нему недоверчиво, заподозрили в чем-то дурном, да самого же и обобрали до нитки. Но он нисколько о том не сокрушался, тревожился лишь, как бы не пропало письмо юной госпожи, и потому спрятал его в пучке волос, собранных на макушке. Наконец на купеческом судне переправился он на остров Демонов. Глядит и видит: все здесь еще ужаснее, чем в тех слухах, кои смутно доходили до него в столице. Полей нет, ни заливных, ни сухих; нет ни деревень, ни селений. Изредка встречаются люди, но речи их непонятны. «Может быть, кто-нибудь из этих странных существ все же знает местопребывание моего господина?..» — подумал он и окликнул одного из них: — Эй, постой-ка! — Чего тебе? — отвечал тот. — Не знаешь ли, что сталось с преподобным управителем храма Торжества Веры, Хоссёдзи, сосланным сюда из столицы? — спросил Арио. Кто знает, может быть, тот и ответил бы Арио, понимай он такие слова, как «управитель» и «храм Хоссёдзи», но так как не имел о них ни малейшего представления, то лишь покачал головой и промолвил: «Не знаю!» Но другой человек, случившийся здесь, понял, о чем спрашивал Арио, и ответил: — Верно, верно!.. Здесь жили такие люди — их было трое, но двоим разрешили вернуться. А третьего они не взяли с собой, он все бродил по острову, а куда теперь подевался — не знаем! Тогда решил Арио искать своего господина в горах. Он взбирался на отвесные скалы, опускался в долины; белые облака клубились за ним по пятам, мешая разглядеть тропу под ногами; горные испарения прерывали сон на ночлеге. Но ни следа, ни хотя бы тени Сюнкана не было видно. Не найдя господина в горах, стал Арио искать его на морском берегу, но некого было расспросить о Сюнкане, кроме чаек, усеявших прибрежный песок следами птичьих лапок, да куликов, щебетавших на белых песчаных отмелях в море… Однажды утром на каменистом берегу появилось, шатаясь и с трудом передвигая ноги, какое-то существо, похожее на отощавшего кузнечика-богомола. Когда-то, видно, голова у него была обрита, потому что волосы беспорядочно отросли и стояли торчком, вперемешку с сухими водорослями, так что казалось, будто на голове у него шапка, сшитая из колючек. Весь он был кожа да кости, покрытые обрывками какой-то непонятно из чего сшитой одежды, а в руках он сжимал пучок съедобных водорослей арамэ и выпрошенную у рыбаков рыбу. Шел он еле-еле волоча ноги. Много нищих встречал Арио в столице, но такого жалкого видеть еще ни разу не приходилось. «В священных сутрах сказано, что демоны Асюра[303] обитают у моря… — подумал Арио. — А Будда учит, что Три Сферы Зла и Четыре Пути Греха[304] находятся вблизи глухих гор. Уж не забрался ли я в одну из этих сфер — в царство гаки, Голодных Демонов…» [305] Меж тем человек тот и Арио постепенно приближались друг к другу. «Кто знает, вдруг этому созданию известно что-нибудь о моем господине…» — подумал Арио и окликнул его: — Эй, послушай! — Чего тебе? — отвечал тот, и Арио продолжал: — Не знаешь ли, где искать сосланного на этот остров управителя храма Хоссёдзи? Арио забыл, как выглядит господин, но мог ли Сюнкан не узнать своего пажа?! — Я и есть этот Сюнкан… — вымолвил он и, не договорив, выронил свою ношу и свалился на землю. Так узнал Арио, что сталось с его господином. Сюнкан тут же лишился чувств; приподняв его и положив к себе на колени, Арио, обливаясь слезами, говорил: — Это я, Арио, господин мой! Неужели напрасно прибыл я сюда, несмотря на все трудности морского пути? Неужели лишь затем я приехал, чтобы сразу испытать новое горе? — так повторял он, плача, и через некоторое время Сюнкан очнулся. Опершись на Арио, поднялся он на ноги и промолвил: — Поистине прекрасен душевный порыв, приведший тебя в эту даль! И днем и ночью тоскую я о столице; во сне и наяву мерещатся мне милые сердцу жена и дети!.. А с тех пор как я так исхудал и ослаб, я уже плохо отличаю сон от яви. Вот и сейчас: не сон ли твое появление? Ах, если это сон, как мучительно будет для меня пробуждение! — Нет, это не сон, это правда! — отвечал Арио. — А вот то, что вы, в таком состоянии, еще живы, — это и вправду чудо! — Ты прав! — сказал Сюнкан. — Подумай, что пережил я с тех пор, как год назад Нарицунэ и Ясуёри бросили меня здесь одного, какое отчаяние меня тогда охватило! Я хотел утопиться, но вероломный Нарицунэ, всячески меня утешая, говорил: «Жди вестей из столицы!» И я, неразумный, поверив его обещаниям, все надеялся — что, если и в самом деле?.. — и старался выжить в надежде на его помощь. Но ведь на острове этом нет совсем ничего, что годилось бы в пищу! Пока я был в силах, я поднимался в горы, добывал серу и менял ее на еду у купцов, приезжающих с Кюсю. Но с каждым днем я слабел, и сейчас ходить в горы мне уже не под силу. В ясную, как сегодня, погоду я прихожу на берег и преклоняю колени перед теми, кто тянет сети, кто забрасывает удочки в море, и они дают мне из милости рыбу; а вечерами, после отлива, собираю ракушки или водоросли арамэ — вот и вся моя пища. Так сохранил я жизнь, недолговечную, как росинки, что блестят на мхах, одевших прибрежные камни. Иначе я не выжил бы в этом ужасном краю! Мне не терпится тут же, на месте расспросить тебя обо всем, но лучше пойдем ко мне в дом! И, услышав эти слова, Арио с удивлением подумал: «Он в таком жалком виде, а говорит, что имеет дом!» Он пошел за Сюнканом и увидел под сенью нескольких сосен хижину — столбами служили бамбуковые стволы, выброшенные на берег волнами, стропила и балки заменял связанный пучками камыш, и все кругом — и пол, и навес — было густо усыпано хвоей. Навряд ли такое жилище защищало от непогоды! Некогда главный управитель всех земель храма Торжества Веры, Хоссёдзи, распоряжался он более чем восемью десятками принадлежавших храму поместий, обитал в пышных покоях за высокими воротами с навесом, в окружении сотен слуг и вассалов. Странно, удивительно было видеть теперь этого человека в столь жалком, горестном положении! Разная кара ожидает людей за грехи, совершенные в жизни: возмездие в настоящем, возмездие в будущем и возмездие в отдаленном грядущем. Сюнкан повинен в том, что постоянно тратил для личных нужд богатства, принадлежавшие великому храму Торжества Веры. Тем самым впал он в грех, который сам Будда назвал бессовестным присвоением лепты, приносимой верующими во славу храма. Вот за этот-то грех и постигло его жестокое наказание, словно все три возмездия разом обрушились на него уже при нынешней жизни!
9. Смерть Сюнкана
Наконец Сюнкан уверился, что и впрямь видит Арио наяву, и промолвил: — В минувшем году, когда прислали посольство за Нарицунэ и Ясуёри, я не получил никаких вестей от жены и детишек. Вот и теперь ты тоже не привез мне от них ни строчки… Неужели ничего не велели они передать мне? Задыхаясь от слез, Арио опустил голову и некоторое время не мог вымолвить ни слова. Наконец он собрался с духом и, сдержав слезы, ответил: — Когда вы находились еще под стражей на Восьмой дороге, в усадьбе Тайра, в дом ваш нагрянули стражники, связали всех, кто был в доме, учинили допрос, а потом замучили до смерти. Госпожа, супруга ваша, спасая детей, пряталась с ними в глубине гор Курама. Только я бывал у нее, прислуживая, как мог. Все они предавались глубокой скорби, но больше всех тосковал об отце маленький господин наш; всякий раз, как я приходил, просил он меня о невозможном: «Послушай, Арио, поедем с тобой на этот остров Демонов, ведь так он называется, правда?» Совсем недавно, в минувшую вторую луну, он захворал и умер. Госпожа наша, оплакивая это несчастье и тревожась о вас, погрузилась в безутешную скорбь, день ото дня слабела и вскоре, на второй день третьей луны, в том же году, скончалась. Сейчас одна лишь юная госпожа живет у своей тетушки, в Наре. От нее письмо я вам привез! Развернул письмо Сюнкан, прочитал — все описано, как рассказывал Арио. В конце же письма говорилось:
«Из троих сосланных на остров двоих уже вернули обратно. Отчего же только батюшка до сих пор в столицу не возвратился? Ах, нет доли, печальнее женской, все равно, женщина высокого или низкого звания! Если бы я была мужчиной, ничто не остановило бы меня, я поехала бы туда, где мой батюшка! Поскорее, поскорее вместе с Арио возвращайтесь в столицу!»
— Взгляни сюда, Арио, прочитай, что пишет наивный ребенок! Сердцу больно, — она пишет, чтобы вместе с тобой я поскорее возвращался в столицу! О, если бы мог я поступать по своей воле, разве я томился бы здесь долгих три года! Нынче девочке исполнится, если не ошибаюсь, двенадцать лет, но она так наивна, что не знаю, сумеет ли выйти замуж или служить во дворце, сумеет ли бедняжка прожить на свете? И залился слезами Сюнкан, ибо
Хоть не мраком ночным отцовское сердце объято, но, как путник во тьме, изнывает оно и томится в превеликой тревоге о детях[306].
— С тех пор как я здесь, нет у меня календаря, и потому я не ведаю счета ни дням, ни лунам. Вижу, как осыпаются листья, как увядают цветы, и лишь по этим признакам различаю, что пришла осень. Запоют цикады, наступит пора уборки злаков — значит, настало лето. Выпадет снег — стало быть, зима на дворе… Прибывает и убывает месяц — значит, тридцать дней миновало… Загибая пальцы, считал я: в этом году дитяти моему уже исполнилось шесть лет. А его, оказывается, и в живых-то уж нет! Когда меня увозили в усадьбу Тайра, он все тянулся ко мне, плакал: «И я с тобою!» — но я его успокоил, сказав: «Я скоро вернусь!» Кажется, будто только вчера все это было… О, если б знать, что то была разлука навеки! Отчего я не побыл с ним подольше? Связь отца с сыном, брачные узы супругов — все предопределено еще в прошлых наших рождениях. Отчего же родные мои не подали мне никакого знака, во сне, наяву ли, что их уже нет на свете? Я страдал и унижался, стараясь сохранить жизнь лишь затем, чтобы еще раз их всех увидеть! Теперь осталась у меня только дочь, о ней одной болит сердце. Но ее судьба — судьба всех людей в нашем мире: оплакивая горькую свою долю, она как-нибудь да проживет на свете. Ну, а мне жить, — и жить еще долго, — понапрасну причиняя тебе заботы, кажется греховным и недостойным! — И, сказав так, Сюнкан перестал принимать пищу, устремил все помыслы к Будде и молился, чтобы тот сподобил его отбросить бесплодные, суетные мечтания и возродиться к новой жизни в Чистой райской земле. На двадцать третий день после прибытия Арио на остров Сюнкан, так и не покинув ни разу хижины, расстался с жизнью. Было ему, как передают, тридцать семь лет от роду. Обхватив руками его бездыханное тело, Арио плакал и горевал, припадая к земле, взывая к небу, но все напрасно. А выплакав свое горе, подумал: «Мне надлежало бы тут же сойти в могилу вместе с моим господином, но осталась еще на свете юная госпожа и к тому же надобно молиться за упокой души господина. Останусь же пока в живых, дабы о том молиться!» И, не потревожив тела Сюнкана, он обрушил на него хижину, набросал сверху сухой камыш и сосновые ветви и предал останки огню. Когда же погребение в огне закончилось, он собрал в суму белые кости, повесил суму вокруг шеи и снова на купеческом корабле отбыл на Кюсю. Потом он отправился к юной госпоже и обо всем подробно поведал ей. — Прочитав ваше письмо, господин опечалился еще больше. У него не было ни бумаги, ни туши, вот почему я не смог привезти вам ответного послания. Все, что наболело на сердце у господина, так и исчезло навеки, невысказанное, с ним вместе. Увы, больше мне никогда не увидеть облик вашего батюшки, не услышать его голос, сколько бы раз ни суждено мне было переродиться в грядущем! — так говорил он, и юная госпожа упала ничком и рыдала в голос. Тотчас же, всего двенадцати лет от роду, постриглась она в монахини, посвятила себя служению Будде в храме Хокэдзи, в Наре, и молилась за упокой души отца и матери. Арио же, повесив на шею суму с прахом Сюнкана, поднялся на священную гору Коя, похоронил останки Сюнкана в Главном храме, а потом тоже принял постриг в Лотосовой долине[307] и, совершая паломничество по святым местам во всех семи краях и землях Японии[308], молился за упокой души своего господина. Страшно думать, что ждет дом Тайра, причинивший такие страдания людям!
10. Смерч
В пятую луну того же года, в двадцатый день, примерно в час Коня, налетел на столицу свирепый смерч и разрушил много строений. Ветер поднялся у пересечения дороги Накамикадо с дорогой Кёгоку и понесся в юго-западном направлении. Смерч опрокидывал ворота с тяжелыми навесами и без навесов, переносил их вдаль, за четыре, за пять, а то и за десять тё. Балки, перекладины, столбы вперемешку кружились в воздухе. Кипарисовая дранка и доски кровли носились в небе, как листья под порывами зимней бури. Адский вихрь, дующий в преисподней, казалось, воет не громче, чем гул и грохот, сотрясавшие в тот день воздух! Ураган повредил не только строения — погибло много людей. Волов же и лошадей пропало без счета. «Бедствие сие обрушилось неспроста, нужно вопросить богов!» — повелел государь-инок, и жрецы храмов, посвященных богам Земли и Неба, а также ведуны Инь-Ян, постигшие тайны звезд и законы календаря, совершили гадание, и оракул возвестил и тем и другим одно и то же:
«В течение ближайших ста дней высшим сановникам государства надлежит соблюдать пост и молиться. Стране угрожает опасность: захиреет святое учение Будды, придет в упадок власть государей, и наступит нескончаемая кровопролитная смута».
11. Беседа о врачевании
Узнав о таком предсказании, князь Сигэмори поехал на богомолье в Кумано, — наверное, тревога завладела его душой при виде того, что творится на свете. Перед главным храмом Кумано молился он всю ночь напролет. — Отец мой, Правитель-инок, ожесточился сердцем, действует безрассудно, то и дело повергая в скорбь самого государя; я, Сигэмори, как старший сын, постоянно увещеваю его, но, увы, не наделен я ни даром убеждения, ни красноречием, и словам моим он не внемлет… Уж теперь, при жизни, его поступки угрожают процветанию нашего рода; тем большая опасность подстерегает всех нас после его кончины, — ибо если увянет ствол, разве смогут процветать ветви и листья? Смогут ли потомки достойно прославить предка, да и по себе оставить в мире добрую память? Видя все это, я, Сигэмори, дерзновенно принял решение: не подобает истинно преданному вассалу и подлинно почтительному сыну понапрасну носить звание одного из трех важнейших сановников государства, не подобает оставаться в суетном мире, где нынче взлет, а завтра падение! Нет, во сто крат достойнее сложить с себя высокое звание, забыть тщеславие, удалиться от мира и помышлять лишь о спасении в грядущей жизни! Но смертный человек слаб душою, блуждает в сомнениях, колеблется, не зная, на что решиться, — вот почему до сих пор я медлил с выполнением сих заветных моих стремлений! Земной поклон тебе, о грозный Конго-додзи, молю тебя, смягчи жестокое сердце Правителя-инока, дабы не угасла слава наших потомков, дабы смогли они по-прежнему служить государю! Даруй нам мир и покой в стране! Если же роду Тайра суждено процветание лишь на то краткое время, пока жив отец мой, Правитель-инок, тогда, молю тебя, лучше сразу пресеки жизнь Сигэмори и поддержи в страданиях, ожидающих каждого смертного в круговращениях жизни и смерти! Такова смиренная просьба, с коей, о великий бог, я к тебе обращаюсь, уповая единственно на твою великую милость! — так горячо молился князь Сигэмори, вложив в молитву весь жар своей души. Вдруг какое-то сияние, похожее на пламя светильника внезапно отделилось от тела князя и в то же мгновение исчезло, как будто разом погасло. Это видели многие, но, испугавшись, ничего не сказали. На обратном пути, когда поезд князя переправлялся через реку Ивата, его старший сын и наследник, молодой Корэмори, и другие сыновья князя стали беспечно резвиться у вод реки, ибо стояло лето и день выдался жаркий. Белоснежную одежду паломников надели они поверх лиловых кафтанов; когда же белая ткань намокла, сквозь нее проступила окраска кафтанов, и стала ткань темной, точь-в-точь как если бы облачились они в траурные одежды. Увидев это, Садаёси, правитель земли Тикуго, молвил с упреком: — Нехорошо! Ваша одежда как будто сулит несчастье! Тотчас же переоденьтесь! Но князь Сигэмори возразил: — Боги услыхали мою молитву! Не надо менять одежду! — И отправил с берегов реки Ивата нарочного в Кумано с посланием, в котором сообщал храму, что душе его ниспослана радость. Все сочли странным это послание, никто не понял, что оно означает. Однако не диво ли, что вскоре сыновьям князя и впрямь пришлось облачиться в траурные одежды? Спустя недолгое время после возвращения домой князь занемог. «Стало быть, бог услышал мою молитву!» — решил он, отказался от лечения и не стал служить молебны об исцелении. Как раз в эту пору в Японию прибыл из Сунского государства врач, знаменитый своим искусством. Правитель-инок, пребывавший в своей вотчине Фукухара, послал к сыну вассала своего Моритоси, правителя земли Эттю, велев сказать: «Дошло до меня, что ты болен, и недуг твой день ото дня становится тяжелее. Недавно в наши края прибыл искусный врач из Сунского царства. Радуюсь, что так кстати он появился! Призови же его, и пусть он тебя излечит!» Приподнявшись с помощью слуг, князь Сигэмори велел позвать Моритоси и молвил: — Прежде всего передай Правителю-иноку, что я почтительно выслушал его совет. Однако послушай и мое мнение! Уж на что прославился мудростью император Дайго, правивший в годы Энги, однако же он поступил опрометчиво, допустив в столицу гадальщика-чужеземца — до скончания веков это будет считаться его ошибкой, позором нашего государства! Что же говорить о таком заурядном человеке, как я, Сигэмори?! Если я призову к себе врача-чужеземца, это будет равнозначно оскорблению нашей страны Японии! Ханьский государь Гао-цзу мечом длиною в три сяку утвердил порядок и восстановил спокойствие в государстве, но, во время похода на хуайнаньского князя Цинь Бу, был ранен в бою шальной стрелой[309]. Императрица Люй призвала хорошего лекаря, дабы он осмотрел рану. «Я берусь вылечить эту рану, но возьму за это пятьдесят цзиней[310] золота», — сказал врач. Гао-цзу ответил: «Я сражался во многих битвах и не раз бывал ранен, но пока Небо меня хранило, те раны никогда не болели. Теперь же судьба моя, видно, уж решена. Жизнь человека во власти Неба! Пусть врачевал бы меня сам Вянь Цяо[311], что пользы? Однако негоже, если подумают, будто мне жаль денег!» И он дал врачу пятьдесят цзиней золота, но лечиться так и не стал. Мудрость древних навеки запечатлелась в сердце, и я сейчас восхищаюсь ею! Я, недостойный, стал одним из Девяти избранных[312], взошел на возвышение Троих[313], ибо судьба человека вершится по воле Неба. Зачем же, не разумея сей высшей воли, понапрасну утомлять душу, хлопоча о лечении? Если недуг мой предопределен кармой как возмездие за прегрешения, свершенные в минувших рождениях, то, сколько ни лечись, все напрасно! Если же суждено мне иное, я исцелюсь и без лечения. Недаром оказалось бессильным все искусство знаменитого врача Дживаки[314], и Будда скончался у достославной реки Бацудай[315]; он хотел доказать, что болезнь, предназначенную судьбой, излечить невозможно! Разве он скончался бы, если б врачевание могло исцелять недуги? Я привел пример, когда больным был сам Будда, а врачом — знаменитый Дживака; что же говорить обо мне: ведь мое тело — не тело Будды. Да и лекарь этот тоже навряд ли сравнится с Дживакой! Пусть он выучил наизусть все Четырехкнижие лекарского искусства[316] и применяет все сто способов врачевания, — все равно не в его власти исцелить тело, полное скверны, подвластное закону жизни и смерти, закону бренности всего сущего! Пусть он изучил досконально все Пятикнижие врачевания[317], пусть умеет излечивать всевозможные недуги, все равно он бессилен исцелить немощь, предопределенную кармой в наказание за грехи, свершенные в минувших рождениях! Раз лечение не может увенчаться успехом, стало быть, и звать этого врача напрасно. Но если бы ему все же удалось излечить меня, это было бы равносильно признанию, что в нашей стране не существует науки врачевания! В особенности же не подобает мне, одной из опор Треножника[318], принимать врача, прибывшего к нам из чуждых пределов забавы ради; это позор для нашей страны, забвение долга министра! Пусть тело мое умрет, но можно ли вместе с телом утратить душу, радеющую о достоинстве государства? Передай же отцу моему все, о чем я тебе поведал! Моритоси возвратился в Фукухару и со слезами передал то, что услышал. — Даже в древности не бывало министра, так дорожившего честью своей страны! — воскликнул Правитель-инок. — И уж тем более не бывать такой добродетели в грядущие времена! Наша маленькая Япония — слишком тесное вместилище для столь великого духа! — И, сказав так, князь Киёмори, в слезах, поспешил вернуться в столицу. Той же седьмой луной, на двадцать восьмой день, князь Сигэмори принял духовный сан; имя в монашестве взял Дзёран — Чистый Лотос. А вскоре, в первый день восьмой луны, наступил его смертный час, душа исполнилась просветления, и он тихо скончался. Всего сорок три года минуло князю — возраст расцвета! — и потому кончина его весьма прискорбна! «Покойный князь всегда старался смягчить жестокость и своеволие Правителя-инока, только благодаря ему страна пребывала в покое. Что же будет теперь? Какие начнутся смуты?» — горевали и тревожились все обитатели столицы, и благородные, и низкорожденные. А приближенные князя Мунэмори, второго сына Правителя-инока, радовались, говоря: «Теперь вся власть в государстве перейдет нашему князю!» Отцовское сердце болит, теряя даже неразумного сына, князь Сигэмори был главной опорой всего рода Тайра, праведником явившимся в наше грешное время, и потому, с какой стороны ни возьми, горе его родителей, скорбь жены и детей, печаль всего дома Тайра были поистине беспредельны. Народ скорбел о том, что умер образцовый вассал, а люди Тайра горевали, опасаясь, что кончина князя ослабит могущество их семейства. И то сказать, в этом князе телесная красота сочеталась с душой истинно преданного вассала, с умом и разнообразными дарованиями, и слова его никогда не расходились с добродетельными делами.
12. Траурный меч
Князь Сигэмори был от рождения человеком необыкновенным. Уж не обладал ли он даром предвидения? Ибо седьмой ночью минувшей четвертой луны ему приснился поистине дивный сон. Снилось князю, будто идет он куда-то далеко-далеко, вдоль берега неведомой бухты, и вдруг видит на дороге высокий Птичий Насест, Тории, храмовые ворота. «Что это за ворота?» — спрашивает князь и слышит в ответ: «Это ворота, ведущие в храм великого бога Касуга!»[319] Князь видит толпу людей, и вдруг кто-то подает ему отрубленную голову монаха. «Чья это голова?» — спрашивает князь, и ему отвечают: «Это голова Правителя-инока, главы дома Тайра. Великий бог, покровитель здешнего храма, повелел отсечь ему голову за чрезмерные злодеяния!» На этом князь Сигэмори проснулся. «Со времен смут Хогэн и Хэйдзи наш род Тайра усмирял многих ослушников государя и был за то осыпан милостями сверх меры; мы породнились с самим властителем Поднебесной по его материнской линии, более шестидесяти членов нашей семьи удостоились высших званий и должностей. Вот уже двадцать лет, как процветает наше семейство, пребывая в несказанной радости и довольстве, однако ныне злодеяния Правителя-инока превзошли все пределы, и судьба нашего рода уже решена, нас ждет погибель!» Так, глотая слезы, размышлял князь о грядущих бедах, нависших над его домом, как вдруг кто-то постучал в ставню. — Кто там? Поди узнай! — приказал князь. — Явился Канэясу Сэноо! — гласил ответ. — В чем дело? Что случилось? — спросил князь Сигэмори у Канэясу. — Только что со мной приключилось нечто странное и чудесное! — отвечал тот. — Я не мог дождаться рассвета, хочу тотчас же доложить вам об этом. Пусть посторонние удалятся! Князь велел всем уйти и остался наедине с Канэясу. И тот рассказал ему от начала и до конца сон, который только что видел. Оказалось, все в этом сне точь-в-точь совпадало с тем, что привиделось князю. «Стало быть, на Канэясу тоже снизошла благодать!» — с волнением подумал князь. На следующее утро, когда его сын и наследник Корэмори уже собрался во дворец на службу, князь призвал его и сказал: — Не пристало мне, отцу, хвалить сына, но все же скажу: из всех моих детей ты самый достойный! Будущее тревожит меня. Эй, Садаёси! Подай сакэ молодому князю! — И Садаёси явился, чтобы исполнить роль кравчего. — Первую чарку надо бы поднести молодому князю, да ведь знаю, он ни за что не станет пить прежде отца! Поэтому пригублю первым! — И, трижды отхлебнув сакэ, князь передал чарку сыну. Корэмори тоже отпил из чарки три раза. — А теперь, Садаёси, — приказал князь Сигэмори, — подай сюда меч! — И Садаёси, повинуясь приказу, принес меч в парчовом футляре. «Это фамильный меч, из поколения в поколение переходящий в нашем семействе, и зовется он Вороненок», — обрадовался Корэмори, глядя на меч веселым взором, как вдруг видит — перед ним совсем другой меч, без насечки, без украшений, в черных лакированных ножнах, из тех, какие носят на похоронах высших сановников государства. Разом переменившись в лице, со страхом и отвращением глядел молодой Корэмори на этот зловещий меч. И князь Сигэмори, роняя слезы, промолвил: — Нет, Корэмори, не думай, будто Садаёси ошибся! Это и в самом деле траурный меч, который носят во время похорон министра. Я хранил его на случай, если бы мне довелось пережить кончину Правителя-инока. Тогда, опоясавшись этим мечом, я, Сигэмори, проводил бы его в последний путь. Но теперь отдаю этот меч тебе, на случай если суждено мне умереть раньше Правителя-инока! Услышав такие речи, Корэмори опустил голову, не найдя слов для ответа и молча глотая слезы; в тот день он даже не поехал на службу и целый день пролежал у себя в опочивальне, накрывшись с головой покрывалом. Вскоре после этого князь Сигэмори поехал на богомолье в Кумано, на обратном пути заболел и спустя недолгое время скончался. Поистине цепь этих событий невольно наводит на размышления!
13. Фонари
Князь Сигэмори всегда и везде стремился насаждать добро, очиститься от греха. Заботясь о судьбе, ожидающей его после смерти, он воздвиг у подножия Восточной горы Хигисияма храм в память Сорока восьми священных обетов будды Амиды[320]. Был тот храм длиной ровно в сорок восемь кэн, и в каждом пролете висело по фонарю. Прекрасен был храм: трон Амиды в виде золоченого лотоса сверкал прямо перед глазами, бронзовые зеркала, украшенные фигурами фениксов, сияли, многократно повторяя изображение, — казалось, будто воочию видишь Чистую землю рая, вот она, рядом! И так уж повелось в этом храме, что в четырнадцатый и пятнадцатый день каждой луны собирали сюда красавиц в расцвете лет из рода Тайра и других знатных семейств, по шесть девиц на каждый кэн храма, как бы назначая «временными жрицами» двести восемьдесят восемь этих красавиц. Два дня подряд не умолкали ревностные молитвы, возносимые из глубины чистых, незамутненных грехом сердец; казалось, словно наяву вершится здесь священная клятва Амиды, и сияние Будды озаряет князя, воздвигнувшего сей храм. В пятнадцатый день, по окончании молебнов, совершалось торжественное богослужение. Сам князь участвовал в шествии, с молитвой обходившем священные изваяния, пагоды и весь храм, и, обратившись лицом на запад, провозглашал: «Славься, о великий учитель, обитающий в Чистой райской земле! Молю тебя, — спаси все создания, живущие в нашем греховном мире!» Во славу рая творил он добро и молился о возрождении к вечной жизни в Чистой райской земле. У всех, видевших это, сердца обращались к добру: у всех, слышавших это, выступали на глазах слезы глубокого умиления. Оттого, среди других прозвищ, носил этот князь также еще одно — Князь Фонарей.
14. Золотой дар
И еще подумал князь Сигэмори: сколько бы добра ни насаждать в нашей стране, трудно надеяться, что не угаснет род Сигэмори, что потомки будут вечно молиться за упокой его души в ином мире; стало быть, надлежит совершать какие-нибудь добрые деяния в чуждых пределах, чтобы и там молились за князя после его кончины. И вот, весной в годы Ангэн, призвал он с острова Кюсю кормчего по имени Мёдэн и встретился с ним с глазу на глаз, удалив посторонних. Достав три тысячи пятьсот рё чистого золота, князь сказал: — Ты славишься исключительной честностью, поэтому дарю тебе пятьсот золотых из этих денег. Остальные три тысячи отвези в Сунское государство[321]. Поезжай на гору Юйваншань[322] и отдай тысячу золотых монахам, а две тысячи поднеси императору с просьбой даровать монастырю пахотные земли, и пусть монахи молятся за упокой моей души! Мёдэн взял золото и после долгого трудного пути по туманным морским просторам прибыл в великое Сунское государство. Затем он поехал в монастырь Эюйвансы на горе Юйваншань, посетил келью настоятеля, чаньского монаха Дэгуана. Узнав о поручении князя, настоятель обрадовался, умиленный до слез. Тысячу золотых он роздал монахам, а остальные две тысячи преподнес императору, подробно изложив просьбу князя Сигэмори. Император, тоже растроганный до глубины души, даровал монастырю пятьсот тё[323] пахотной земли. Вот почему на горе Юйваншань и поднесь не умолкают молитвы за упокой души японского вельможи, князя Сигэмори Тайра, дабы возродилась его душа в Чистой райской земле.
15. Беседа с преподобным Дзёкэном
Как видно, тоска завладела душой Правителя-инока после кончины князя Сигэмори, ибо он ускакал в свою вотчину Фукухара и затворился там, ни с кем не общаясь. В одиннадцатую луну, в седьмой день, вечером, около часа Пса, внезапно сильно содрогнулась земля и дрожала, и сотрясалась довольно долго. Ясутика Абэ, глава Ведомства астрологии и гаданий, бегом прибежал во дворец. — Гадание указывает, — сказал он, — что нынешнее землетрясение — предвестник событий важных и грозных. Сутра Конкикё[324], одна из трех главных скрижалей нашей науки, учит: «Не пройдет и года, не пройдет и одной луны, не успеет миновать день, как случится беда!» Поскорее доложите об этом государю-иноку, дело не терпит отлагательства! — И, сказав так, он заплакал, роняя слезы. Придворный, передающий вести, затрепетал от страха; омрачился и государь. Но молодые царедворцы стали потешаться над предсказателем, говоря: — Спятил он, что ли? Чего он плачет? Что там может случиться! Меж тем сей Ясутика, потомок в пятом колене Сэймэя Абэ, был чрезвычайно сведущ в астрологии, досконально знал все основы этой науки и провидел будущее ясно, как на ладони. Ни разу не ошибся он в своих предсказаниях, оттого и прозвали его жрец-ясновидец. Однажды случилось, что его ударило громом, но он остался целым и невредимым, огонь опалил только рукав одежды. Поистине такого человека, как Ясутика, не было даже в древности, а уж в грядущие времена не бывать и подавно! Меж тем в четырнадцатый день той же луны пронесся слух, что Правитель-инок, пребывавший в последнее время в своей вотчине Фукухара, как видно, что-то надумав, внезапно прибыл в столицу во главе нескольких тысяч всадников-самураев; грозной тучей тянулись они вслед за своим владыкой, и вся столица — и благородные, и низкорожденные — затрепетала от страха. Прошел слух — неизвестно, кто первый его пустил, — что Правитель-инок едет, чтобы свести счеты с императорским домом. Его светлость канцлер, тоже, как видно, украдкой проведав об этих слухах, поспешно прибыл во дворец императора Такакуры. — На сей раз Правитель-инок жалует в столицу с единственной целью погубить меня, Мотофусу — сказал он. — О боги, какая же злая судьба уготована мне отныне? Император был чрезвычайно взволнован. — Какова бы ни была ваша судьба, — ответствовал он, — я разделю ее с вами! — И при этих словах — страшно вымолвить! — слезы блеснули на глазах государя. В самом деле, ведь все управление страной должно вершиться по воле императора и его канцлера; что же творилось ныне на свете? Поистине трудно подчас уразуметь промысел божий, волю великой богини Аматэрасу, великого бога Касуги! Меж тем слух о том, что Правитель-инок гневается на государя-инока Го-Сиракаву и его приближенных, становился все упорнее. И вот в пятнадцатый день той же луны государь-инок, донельзя встревоженный, отправил в Рокухару своего посланца, преподобного Дзёкэна, сына покойного сёнагона Синдзэя, велев ему передать:
«В последние годы при нашем дворе нет покоя и благодати, сердца людские пребывают в тревоге, подданные в стране лишены радостей мирной жизни; тем не менее, зная вашу нерушимую верность и твердость духа, мы до сих пор во всем на вас полагались. Однако ныне все изменилось; было бы еще полбеды, если бы вы просто-напросто не прилагали усилий к упрочению спокойствия в государстве; но как понять действия, прямо противные этой цели, поступки, чреватые смутой? Больше того, ныне молва твердит, будто вы за что-то прогневались даже на императорский дом! Как понимать сие?»
Преподобный Дзёкэн отправился с этим поручением в усадьбу Тайра на Восьмую Западную дорогу. С самого утра и до позднего вечера ожидал он свидания с Правителем-иноком, но так и не дождался. «Что ж, придется вернуться…» — подумал он, решив, что все равно, очевидно, ждет понапрасну. Передав смысл высочайшего поручения самураю Суэсаде, приближенному Правителя-инока, он распрощался и уже направился было восвояси, как вдруг вышел Правитель-инок и приказал: «Верните святого отца обратно!» Подозвав преподобного Дзёкэна, он сказал: — Вот что, святой отец, послушайте и рассудите сами, так ли уж я не прав? После кончины князя Сигэмори пребывал я в великом горе, с горечью размышляя о судьбах нашего рода. Судите сами: начиная с годов Хогэн нет конца смутам, сам император лишен покоя, пребывает в тревоге. На протяжении всех этих лет я давал лишь самые общие советы и указания; не кто иной, как князь Сигэмори, неустанно трудился, не щадя сил, дабы то и дело устранять неудовольствие государя. Больше того, он неизменно улаживал все дела, будь то события чрезвычайные или повседневные, выполнял все управление страной. С какой стороны ни возьми, трудно было бы отыскать более доблестного, заслуженного вассала! Вот почему невольно приходит на память, как скорбел в древности танский император Тайцзун, когда умер его вассал Вэй Чжэн[325]; он так горевал, что собственноручно написал эпитафию[326] и поместил ее на гробнице Вэй Чжэна: «Некогда иньский государь У-дин во сне обрел доблестного вассала[327], а ныне я наяву утратил драгоценнейшего помощника!» Вот как велика была его скорбь! Нечто сходное бывало и в нашей стране. Не так давно покойный государь Тоба горько оплакивал безвременную кончину министра Акиёри, отменил все празднества с пением и музыкой, отложил выезд на богомолье в Яхату. Все государи всегда скорбели, теряя верных вассалов. Недаром говорится, что связь государя с вассалом теснее, сердечнее и ближе, чем между отцом и сыном! Для вассала государь дороже отца, а государю вассал милее родного сына! А как поступает государь-инок Го-Сиракава? Еще и сорока девяти дней не прошло после кончины князя, а он уже совершил выезд в Яхату, устроил празднества с музыкой… Ни малейших признаков печали! Хорошо, допустим, он не сострадает моему горю, но разве можно забыть, как верно, как преданно служил ему покойный князь Сигэмори? Опять же, допустим, он забыл верную службу князя, — но как же вовсе не сочувствовать моей скорби? Если же мы оба, и я, и мой сын, неугодны государеву сердцу, значит, честь моя поругана и погибла! Это во-первых. Теперь второе: край Этидзэн был дарован покойному князю с обещанием, что землю эту не отнимут ни у его внуков, ни у правнуков, и отмены этому указу не будет. Однако не успел князь скончаться, как землю эту тотчас отбирают — за какую же это, позвольте спросить, провинность? Далее: когда освободилось звание тюнагона, прошение о даровании этого сана подал вельможа Мотомити, и я всячески поддерживал его просьбу. Но все напрасно, государь-инок так и не согласился, звание даровали Мороиэ, сыну канцлера Мотофусы, — по какой же это причине? Хорошо, допустим даже, что просьба моя была неразумной, но ведь можно было бы, кажется, хоть раз уважить мое усердие! Тем более что зять мой, Мотомити, — старший сын и наследник знатного рода, занимает высокую должность и уж по одному этому, да и по справедливости, бесспорно заслужил это звание. Тем не менее государь поступил совсем иначе, что мне весьма прискорбно! Это в-третьих. Дальше: дайнагон Наритика и другие заговорщики собирались в Оленьей долине вовсе не только по своему личному разумению — заговор их возник целиком и полностью с ведома его величества государя. Повторю еще раз — у государя-инока нет и не может быть никаких оснований отвергать наш род Тайра ни ныне, ни присно, вплоть до самых отдаленных потомков… Так нет же, уже теперь, когда я перевалил на седьмой десяток, он, того и гляди, готов извести весь наш род в тот недолгий срок, который отпущен мне еще жить на свете! Как же мне надеяться, что после моей смерти дети и внуки мои смогут по-прежнему служить при дворе? Терять детей в старости — все равно что сохнущему дереву терять ветви… Как погляжу окрест, вижу, что в нашем мире, где век мой уже недолог, вовсе не стоит болеть душой, убиваться, трудиться — все совершенно напрасно! Вот я и решил — пусть все идет как угодно, больше я ни до чего не касаюсь! — так говорил он, то гневаясь, то печалясь, а преподобный Дзёкэн, слушая его речи, то жалел его, то замирал от страха, да так, что пот его прошибал. Любой человек на его месте не нашелся бы что ответить. Вдобавок он думал: «Ведь я тоже один из самых приближенных людей государя… Я и вправду видел, как собирались заговорщики в Оленьей долине, слышал их речи… Вот сейчас он скажет: „Ты же из их числа!“ — и меня схватят…» — и при этой мысли чувствовал себя так, словно теребил за усы дракона или наступал на хвост тигру. Но преподобный Дзёкэн тоже отличался храбростью и бесстрашием и потому, внешне сохраняя спокойствие, с невозмутимым видом ответил: — Поистине велики, беспредельны ваши многочисленные заслуги и служба трону! И для обиды вашей в какой-то мере, возможно, есть основания! Но ведь и званий, и жалованья — всего у вас вдоволь, в полном избытке! Значит, государь-инок достаточно признает великие ваши заслуги! Когда же вы говорите, будто государь одобрил заговор, затеянный его царедворцами… Позвольте возразить вам — это клевета, измышление зловредных людишек, стремящихся посеять рознь между вами и государем… Мирянам свойственно совершать одну и ту же ошибку[328] — верить тому, что слышат уши, и сомневаться в том, что видят глаза. Придавать значение пустым наветам клеветников и отворачиваться от государя, в то время как двор осыпает вас милостями, о каких не смеют даже мечтать другие, — великий грех и в этой, и в будущей вашей жизни! Взгляните на Небо — синева его беспредельна, трудно уразуметь его волю; так же глубоки и непостижимы помыслы государя! Не пристало вассалу перечить воле монарха — это нарушение долга вассала. Поразмыслите же хорошенько об этом! В заключение скажу — все, что я здесь услышал, я в точности передам государю! — И с этими словами он удалился. «О чудеса! — подумали присутствовавшие при их разговоре, — Молодец! Не дрогнул, хотя Правитель-инок был в таком гневе! Достойно ответил и с достоинством удалился!» — И все хвалили преподобного Дзёкэна.
16. Ссылка министров
Вернувшись во дворец, преподобный Дзёкэн поведал обо всем государю-иноку Го-Сиракаве: ни слова не промолвил в ответ государь, ибо все сказанное Правителем-иноком была сущая правда. А в шестнадцатый день той же луны Правитель-инок свершил наконец то, что давно уже замышлял, — разом лишил должности многих знатнейших вельмож, начиная с его светлости канцлера, Главного министра, и прочих, всего сорок три человека, и приказал им безотлучно находиться в своих усадьбах. Его светлость канцлера приговорили к ссылке на остров Кюсю, понизив в должности до скромного чина правителя Дадзайфу. «Будь что будет… Мне уже все равно!» — решил канцлер и по пути в ссылку принял постриг в местечке Фурукава неподалеку от Тобы. Ему было тридцать пять лет. «Человек поистине безупречный, благородный и мудрый… И такая злая судьба!» — говорили люди, чрезвычайно его жалея. Исстари повелось, что если по пути в ссылку осужденный примет духовный сан, его уже нельзя отправить в первоначально назначенное место; поэтому его светлость сослали в местность Ибасаму, что в краю Бидзэн, хотя раньше собирались поселить в краю Хюга. В минувшие времена тоже случалось, что министров обрекали на ссылку — то были Левый министр Акаэ из рода Сога[329], Правый министр Тоёнари[330], Левый министр Уона[331], Правый министр Сугавара, Левый министр Такааки, Средний министр Исю Фудзивара[332] — шестерых министров постигло изгнание. Но отправить в ссылку регента или канцлера — такое случилось теперь впервые! А канцлером и Главным министром назначили Мотомити, сына покойного Мотодзанэ, ведь он доводился зятем Правителю-иноку. Когда во времена блаженного императора Энъю, в первый день одиннадцатой луны 3-го года Тэнроку, скончался канцлер Корэтада и новым канцлером назначили его младшего брата Канэмити, — люди и то диву давались при виде столь быстрого возвышения; нынешнее же назначение Мотомити превосходило даже тот случай. Не будучи даже дайнагоном, прямо из офицеров дворцовой стражи перескочить к должности канцлера и министра — о таком до сих пор еще не слыхали! В Ведомстве чинов и званий, где письменно скреплялось новое назначение, все, начиная с главного церемониймейстера и кончая рядовыми писцами, только руками разводили от удивления, ошеломленные этим небывалым событием. Главного министра Моронагу, лишив звания, сослали в край Адзума. В смуту Хогэн его вместе с тремя братьями уже однажды приговорили к ссылке — они считались виновными, как сыновья Ёринаги. Старший брат Киэнага и двое младших — Таканага и монах Хантё — так и умерли в ссылке, не дождавшись возвращения в столицу. А Моронага, после девяти лет, проведенных в изгнании, в местности Хата, что в краю Тоса, был прощен в восьмую луну 2-го года Тёкан; ему вернули прежнее звание, пожаловали новую высокую должность, в первую луну 1-го года Нинъан возвысили до звания дайнагона. В то время как раз не имелось свободного звания дайнагона, но ему все-таки присвоили этот титул; то был первый случай, когда звание дайнагона стали носить не пятеро, а шестеро человек. Ныне снова опальный, Моронагу был искуснейшим музыкантом, обладал выдающимся дарованием; неудивительно, что его восхождение к высоким званиям и должностям шло гладко, без каких-либо затруднений. Так в конце концов возвысился он до должности Главного министра. Отчего же, за какие грехи, совершенные в прошлых рождениях, подвергся он теперь наказанию и снова был приговорен к ссылке? В минувшую смуту Хогэн его сослали к Южному морю, в дальний край Тоса; ныне, в годы Дзисё, снова пришлось ему отправиться в дальние земли, на сей раз в край Овари, за Восточной заставой! Конечно, для человека утонченного, умеющего ценить прекрасное, даже радостно любоваться луной в изгнании[333], поэтому в глубине души министр не предавался чрезмерной скорби. Вспоминая о древних временах, когда великий Бо Лэтянь[334], наставник наследника Танского престола, блуждал по берегам потока в Сюньяне, Моронага любовался лунным сиянием над необозримым морским простором у побережья Наруми, перебирал струны лютни под шелест ветра, что веял с моря, и, распевая стихи, проводил дни, далекие от грешных мирских печалей. Однажды пришел он на поклонение в храм, посвященный богу Ацуте[335], один из трех главных храмов здешнего края. В тот вечер, на радость и в утешение богу, он играл на лютне, распевал гимны, но, увы, вокруг не было никого, кто ценил бы изящное, ибо здешний край населен был темным народом. Хотя сельские старцы, деревенские женщины, рыбаки, землепашцы и другой простой люд, поникнув главой, внимали его пению, они не способны были судить ни о чистоте звука, ни о прелести размера и ритма. И все же недаром передают, будто в древности, когда китаец Ху Ба играл на цитре[336], рыбы выпрыгивали из воды, а когда Юй-гун пел, пыль, покрывшая потолочные балки, шевелилась сама собой[337]. Неизъяснимое волнение охватывает человеческие сердца, когда прекрасное искусство достигает высшего совершенства! Так и на сей раз, казалось, от восторга шевелятся волосы на голове у слушателей, внимавших дивному пению Моронаги, и странный таинственный трепет охватил всех. Когда сумерки еще больше сгустились, он заиграл мелодию «Ароматный ветерок», и кругом внезапно разлилось благоухание, как будто воздух был напоен цветочным нектаром. Когда же он перешел к мелодии «Текущий источник», прозрачные, ясные звуки, казалось, соперничали с сиянием луны. Под конец, когда он запел гимн «Молю тебя, прости мне грех…»[338] и заиграл на лютне одну из самых сокровенных мелодий, бог, покровитель храма, был так растроган, что храм содрогнулся. И Моронага, невольно прослезившись, с благоговением подумал: без злодеяний Тайра, без этой несправедливой ссылки разве сподобился бы я узреть сие благостное знамение?
17. Юкитака
У прежнего канцлера Мотофусы служил самурай по имени Тоонари. Тайра к нему тоже относились враждебно. Прошел слух, что стража из Рокухары собирается нагрянуть к нему в усадьбу и схватить. Тогда Тоонари вместе с сыном Иэнари решил бежать куда глаза глядят. И вот, поднявшись на гору Инари, отец с сыном сошли с коней и стали говорить между собой: «Хотелось нам отправиться на восток, в край Идзу и найти там приют у ссыльного Ёритомо. То была заветная наша мечта, но, увы, Ёритомо тоже сейчас в опале и не волен в своих поступках. Во всей Японии не сыщешь земли, неподвластной Тайра! Но стыдно и горько принять позор в местах, где мы родились и жили! Возвратимся же обратно в усадьбу, а когда из Рокухары пришлют за нами стражу, распорем себе живот и умрем! Вот лучшее, что нам теперь осталось!» — И, сказав так, они возвратились в свою усадьбу, на улицу Каварадзака. Как и ожидалось, вскоре из Рокухары прискакали к их дому триста всадников-самураев во главе с Гэндаю Суэсадой и Морисуэ из Сэтцу, все в боевом снаряжении, в латах и шлемах, и грянул боевой клич. Тоонари вышел на галерею и крикнул: — Глядите же хорошенько, витязи, и передайте в Рокухару все, что увидите! — С этими словами отец и сын подожгли дом и, разом распоров себе животы, вместе приняли смерть в огне пожара. Как же случилось, что в эти дни столь многих людей, благородных и худородных, господ и вассалов, убили или отправили в ссылку? Говорят, что все началось из-за спора о звании тюнагона между Мотомити, зятем Правителя-инока, и Мороиэ, сыном прежнего канцлера Мотофусы. Но какой бы каре ни подвергся сам канцлер, мыслимое ли дело, чтобы из-за него одного пострадало свыше сорока человек? Всего лишь год назад вернули сан императора умершему в ссылке государю Сануки, опальному Нобуёри посмертно пожаловали новое высокое звание, а спокойствие в мире так и не наступило. Люди шептались, что демон вселился в душу Правителя-инока, неукротимый гнев пылает у него в сердце, и вся столица — и благородные, и низкорожденные — ждала, трепеща от страха: какие же новые беды сулит завтрашний день? В ту пору жил в столице некий Юкитака, старший сын покойного тюнагона Акитоки. При государе Нидзё служил он в одном из дворцовых ведомств, и жизнь ему улыбалась. Но вот уже более десяти лет, как у него отняли должность, так что ныне влачил он поистине жалкое существование, ни утром, ни вечером не ел досыта и не имел даже лишней одежды, дабы переменить ее с приходом весны. И вдруг Правитель-инок прислал к нему посланца, велев передать: «Извольте явиться для разговора!» — Но ведь минуло уже десять лет с тех пор, как я удалился от света! — заметавшись в страхе, воскликнул перепуганный Юкитака. Жена и дети его тоже горевали и причитали: «Что-то нас ожидает?» Однако из усадьбы Тайра непрерывно слали гонцов с напоминанием. Делать нечего, одолжив у людей карету, Юкитака отправился в Рокухару. Вопреки ожиданию, Правитель-инок сразу вышел к нему, не заставив ждать ни минуты. — С твоим отцом, — сказал он, — я всегда советовался по всем делам, серьезным и малым, оттого и к твоей судьбе не могу отнестись безучастно! Меня весьма огорчало, что тебе пришлось долгие годы терпеть нужду и лишения, но я был бессилен помочь тебе, ибо власть находилась в руках государя Го-Сиракавы, вершившего все дела. Ну, а ныне снова ступай на службу! Я замолвлю словечко, чтобы тебе дали должность! Теперь же возвращайся домой! — И, сказав так, он удалился. Юкитака вернулся домой, а там женщины так обрадовались его возвращению, будто он воскрес из мертвых. Все домочадцы окружили его, заливаясь слезами радости. Вскоре Правитель-инок прислал к нему Гэндаю Суэсаду со множеством грамот, в которых назначал Юкитаку управителем различных поместий. А на первое время, — поскольку, мол, Юкитака терпит, наверное, большую нужду, — он прислал ему в дар сто рё золота и сто хики шелка да изрядное количество риса; для выезда же на службу — слуг, карету, погонщиков и вола. От радости Юкитака едва не рехнулся. «Что это, сон? Уж не сплю ли я?» — дивился он. В ту же луну, семнадцатого числа, ему был пожалован пятый придворный ранг, и он снова занял прежнюю должность. Нынче ему пошел уже пятьдесят первый год, но он как будто снова помолодел. «Да только недолго продлится этот расцвет!» — так оно казалось со стороны.
18. Ссылка государя Го-Сиракавы
В двадцатый день той же луны резиденцию государя-инока дворец Обитель Веры, Ходзюдзи, со всех сторон окружили вооруженные самураи. Разнесся слух: «Сейчас подожгут дворец и всех сожгут заживо — так же, как поступил Нобуёри в смуту Хэйдзи!» Придворные дамы и девочки-прислужницы в смертельном страхе разбежались кто куда, даже не покрыв головы. Государь-инок тоже был чрезвычайно испуган. Князь Мунэмори прислал во дворец карету. «Скорее, скорее! Садитесь!» — торопил он. — Что это значит? — спросил государь-отец. — Я не ведаю за собой никакой вины! Уж не собирается ли Правитель-инок сослать меня куда-нибудь в дальний край или на затерянный в море остров, как дайнагона Наритику или Сюнкана? Император еще молод годами, только поэтому я изредка давал ему советы по делам государства. Но если даже такая малость вам неугодна, отныне такого не повторится! — Нет, дело вовсе не в этом, — отвечал князь Мунэмори. — Отец мой, Правитель-инок, распорядился, чтобы вы изволили пожаловать в загородную усадьбу Тоба и пребывали там, пока в мире не наступит спокойствие! — В таком случае, вы, князь, тоже поезжайте со мной туда! — сказал государь, но князь Мунэмори, боясь отцовского гнева, с ним не поехал. «Увы, как мало он походит на своего покойного старшего брата! В прошлом году, когда надо мною тоже нависла угроза, покойный князь Сигэмори был готов пожертвовать жизнью и сумел отвратить грозу; благодаря ему я благополучно дожил до сегодняшнего дня. Ныне же творится подобное беззаконие! А все оттого, что нет никого, кто усовестил бы Правителя-инока! Кто знает, что сулит мне грядущее?» — с такими мыслями, государь-инок в слезах сел в карету. Ни один вельможа, ни один придворный не сопровождал его. Поехал только самый низший слуга, простолюдин из дворцовой стражи, известный силач Канэюки, да позади государя уселась в карету престарелая монахиня, его бывшая кормилица, госпожа Кии. Карета покатилась на запад, по Седьмой дороге, потом свернула к югу, на дорогу Сусяку. Даже самые низкорожденные простолюдины, мужчины и женщины, плакали, говоря: «О жалость, государя-инока увозят в ссылку!» — и не было ни единого человека, кто бы не прослезился. «Вот и землетрясение, случившееся вечером минувшего седьмого числа, предвещало это несчастье! Недаром содрогалась земля до самых глубоких недр, недаром волновались в испуге потревоженные боги — хранители преисподней!» — твердили люди… Прибыв в Тобу Го-Сиракава призвал Нобунари, стольничего, который неизвестно как сумел пробраться сюда, чтобы прислуживать государю, и сказал ему: — Сдается мне, что нынче ночью меня убьют. Хотелось бы совершить омовение. Как это сделать? Нобунари и без того с самого утра был сам не свой, пребывая в полной растерянности; однако, услышав эти слова, глубоко взволнованный, подвязал рукава шнурками тасуки[339], разломал сплетенную из сучьев ограду, расколол несколько столбиков, подпиравших помост, начерпал, натаскал воду и приготовил некое подобие омовения. А преподобный Дзёкэн отправился в усадьбу Правителя-инока на Восьмую Западную дорогу и сказал: — Дошло до меня, что вчера вечером государя-отца заточили во дворец Тоба и возле его величества нет никого из приближенных. Это слишком жестоко! Позвольте хотя бы мне находиться при нем, что в том плохого? Я поеду к нему! — Что ж, отправляйтесь, да поскорее! — ответил князь Киёмори. — Я знаю, такой человек, как вы, не допустит опрометчивых действий! — И дал свое позволение. Преподобный Дзёкэн прибыл в усадьбу Тоба. У ограды он покинул карету. Войдя в ворота, он услыхал голос государя — тот как раз в это время читал священную сутру, и голос его звучал как-то необычно проникновенно. Преподобный Дзёкэн приблизился быстрым шагом и увидел, что на свиток сутры одна за другой капали слезы. При виде этого сердце Дзёкэна сжалось от чрезмерного горя; он заплакал и, утирая слезы рукавом своей рясы, подошел к государю. При государе находилась одна лишь старая монахиня Кии. — Ваше преподобие, — сказала она, — ведь государь, как позавтракал вчера утром у себя во дворце, так с тех пор ни вчера, ни сегодня ничего в рот не брал и всю эту долгую ночь не сомкнул глаз. Так и жизни лишиться недолго! — Вот уже двадцать лет, как Тайра благоденствуют, процветают, — сдержав слезы, сказал преподобный Дзёкэн, — но всему приходит конец, ныне злодеяния их превысили все пределы! Уже близка их погибель! Великая богиня Аматэрасу и великий бог Хатиман не покинут вас! А паче всего — если только по-прежнему будут почитать Лотосовую сутру в семи храмах славного бога Хиёси, — скажется могучая сила святой скрижали! Боги обязательно защитят государя! Власть в стране снова перейдет в ваши руки, а лиходеи исчезнут, подобно пене морской! — так и еще на все лады говорил он, убеждая государя, и сумел несколько утешить и ободрить его. Велико было горе императора Такакуры, когда сослали его канцлера, убили многих его вассалов; теперь же, услышав, что государь, отец его, заточен в загородную усадьбу Тоба, он так огорчился, что вовсе отказался от пищи и, сказываясь больным, безвыходно затворился в опочивальне. Все, начиная с императрицы и кончая придворными дамами, не знали, как к нему подступиться. С того дня, как государя-отца заточили в усадьбу Тоба, император каждую ночь служил у себя, во дворце Чистоты и Прохлады, особый молебен великой богине Аматэрасу, и молился он только о своем отце-государе. Покойный император Нидзё был мудрый правитель, однако же говорил, что у императора нет ни отца, ни матери, и постоянно отменял все распоряжения государя-отца Го-Сиракавы. Кто знает, может быть, оттого у него и не осталось прямых потомков, оттого и государь Рокудзё, воспринявший трон от императора Нидзё, скончался тринадцати лет от роду, в четырнадцатый день седьмой луны 2-го года Ангэн. Прискорбные, удивительные события!
19. Опальный дворец
Почитание родителей — первейшая из всех добродетелей[340]. Мудрый властитель правит страной силой сыновнего послушания! Недаром Яо почитал мать, дряхлую старуху, а Шунь лелеял отца, своенравного старика[341]. Да будет благословенно сердце императора Такакуры, чтившего пример праведных правителей древности! В те дни из императорского дворца в опальную усадьбу Тоба тайно пришло послание. Государь Такакура писал: «В нынешние печальные времена зачем мне оставаться на троне? Не лучше ли последовать примеру императора Уды[342], жившего в старые годы Кампэй, или императора Касана, отрекшегося от трона, — оставить дом, бежать от мира и простым странником-богомольцем скитаться по горам и лесам!» «Нет, оставь подобные мысли! — отвечал сыну государь-инок. — Пока ты на троне, для меня еще есть надежда. Если же ты уйдешь от мира, на что стану я уповать? Я хочу, чтобы ты дождался, увидел, какова будет участь твоего старика отца…» Получив это письмо, император прижал его к лицу и залился слезами. Государь — корабль, вассалы — вода; вода держит корабль, но она же опрокидывает его[343]. Вассалы охраняют государя, но они же и свергают его. В смутные годы Хэйдзи и Хогэн Правитель-инок защищал государя; ныне, в годы Ангэн и Дзисё, вовсе перестал с ним считаться. Все точь-в-точь как написано в древних исторических книгах[344]. Главный министр Корэмити, министр Киннори, дайнагон Мицуёри, тюнагон Акитоки — никого из них уже давно нет на свете… Из прежних умудренных опытом царедворцев в живых остались только Сэйрай и Синхан[345]. Но они тоже решили, что в нынешние печальные времена бессмысленно служить при дворе, добиваться успеха, стремиться к высоким званиям тюнагона и дайнагона, и, несмотря на цветущий возраст, постриглись в монахи удалились от мира. Синхан поселился среди полей, на убеленной инеем равнине Оохара, Сэйрай скрылся в туманах на священной вершине Коя. Оба, по слухам, всецело предались ревностным молитвам о спасении души в грядущих рождениях, не помышляя ни о чем прочем. В древности тоже бывали люди, предпочитавшие скрываться в заоблачных высях горы Шаншань[346] или утешать сердце, любуясь лунным сиянием, отраженным в водах реки Иншуй[347]; то были люди возвышенного ума и чистой души, оттого они и бежали прочь от суетного, грешного мира… — О горе! — воскликнул Сэйрай, услышав о заточении государя-отца. — Хорошо, что я еще раньше покинул свет! Даже здесь скорбит душа при этой вести, а останься я, как прежде, в миру, как больно было бы видеть эти горестные события своими глазами! Уже смуты Хогэн и Хэйдзи внушали мне отвращение, теперь же, когда приблизился конец света, творятся дела и вовсе ужасные! А какие новые беды ждут нас всех впереди! О, если б, раздвинув тучи, подняться еще выше в самое сердце гор, скрыться в самой дальней горной глуши!.. И в самом деле, похоже, что для людей с сердцем и совестью в нашем мире уже нет места! Меж тем новый настоятель вероучения Тэндай, принц крови, преподобный Какукай настойчиво просил снять с него этот сан, и потому в двадцать третий день той же луны прежний настоятель, преподобный Мэйун, возвратился на свою исконную должность. Правитель-инок творил, что хотел, поступал самовластно. Его дочь стала императрицей, зять — канцлером. И вот, решив, как видно, что теперь все устроилось так, как надо, и можно наконец отдохнуть, он отбыл из столицы в свою вотчину Фукухару, распорядившись: — Управление страной да вершится отныне целиком по воле и усмотрению императора! Князь Мунэмори поспешил во дворец и доложил об этом императору Такакуре. Но тот ответил: «Я согласился бы, если б власть в стране передал мне прежний государь, мой отец. А так — сам решай все дела, советуясь с канцлером!» — и не дал своего согласия. А государь-инок тем временем по-прежнему пребывал в отдаленной усадьбе Тоба. Миновала уже половина зимы, лишь громкий посвист зимней бури в горах доносился в усадьбу, да ясным светом сияла луна в заледеневшем саду. Снег плотной пеленой заносил сад, но никто не оставлял следов на белом покрове; пруд сковало льдом, исчезли птицы, прежде стаями летавшие над водой… Звон колокола, доносившийся из храма Оодэра[348], напоминал колокольный звон храма Иайсы[349], а покрытая снегом Западая гора Нисияма походила на очертания горы Сянлуфэн. Морозной ночью издалека чуть слышно долетал к изголовью веявший холодом стук валька[350], да на рассвете, за воротами, раздавался в отдалении скрип повозок, ломавших хрустевшие под колесами льдинки. По дороге спешили путники, ступали вьючные лошади, — это зрелище жизни, по-прежнему совершавшейся в бренном мире, навевало печаль на государя. Вооруженные до зубов воины днем и ночью сторожили ворота. «Какая карма судила мне стать их пленником, а им — превратиться в моих стражей?» — думал государь, и тоска грызла душу. Все, что касалось слуха и взора, вызывало лишь сердечную муку. Государь-инок вспоминал прежние, столь частые увеселительные прогулки, выезд на богомолье, счастливые, веселые празднества, и не было сил сдержать слезы тоски о прошлом. Год ушел, год пришел, и наступил 4-й год Дзисё.
СВИТОК ЧЕТВЕРТЫЙ
1. Богомолье в Ицукусиме
Наступил новый, 4-й год Дзисё, но никто не приехал с поздравлением в усадьбу Тоба, ибо Правитель-инок запретил навещать опального государя. Узнав об этом, тот и сам боялся принимать посетителей, и за все три дня новогодних праздников в усадьбе побывали только два гостя — Сигэнори, Тюнагон с улицы Сакуры, сын покойного Синдзэя, и его младший брат Наганори, военачальник Восточной столичной стражи. Только им двоим разрешили навестить государя. Во дворце между тем, в двадцатый день первой луны, торжественно отпраздновали первое Облачение в хакама наследного принца и первое Подношение рыбы[351]. Обо всех этих празднествах до государя-инока доходили лишь смутные слухи, словно о чем-то далеком, потустороннем. А в двадцать первый день второй луны императора Такакуру внезапно заставили отречься от трона, хотя он ни в малой мере не страдал каким-либо недугом; трон перешел к наследному принцу. То был произвол Правителя-инока. Все Тайра ликовали, уверенные, что наступило время их высшей славы! Три императорские регалии — священный меч, зерцало и яшму[352] — перенесли во дворец нового государя Антоку. Все царедворцы собрались в зале Церемоний, дабы, по стародавним обычаям, свершить подобающие ритуалы. Священный меч несла придворная дама Бэн; у западного входа во дворец Прохлады и Чистоты меч принял Ясумити, военачальник дворцовой стражи. Затем появилась придворная дама Биттю с ларцом, в котором хранилась священная яшма: яшму принял Такафуса, офицер дворцовой стражи. Все понимали, как грустно, должно быть, на сердце у Биттю, ибо сегодня наступил конец ее службе при дворе — испокон веков повелось, что человек, прикоснувшийся к ларцу со священной яшмой или зерцалом, должен навеки оставить двор. Ларец с зерцалом поручили нести придворной даме Сёнагон, но в последнее мгновенье она вдруг заупрямилась, услышав, как люди толкуют между собой: «Да, больше ей не придется служить при дворе нового императора, ведь она коснулась рукой священного ларца!» Дама Сёнагон была уже в почтенных годах, и поэтому ее порицали: «Ведь молодость все равно не вернешь, а она все еще цепляется за свою придворную должность!» В конце концов вместо Сёнагон нести ларец с зерцалом добровольно вызвалась Бэн — девица в самом расцвете лет — ей едва минуло шестнадцать! Истинно добрая сердцем девушка![353] Так, все священные регалии доставили во временную резиденцию нового императора на Пятой дороге. А во дворце Отдохновения, Канъин, обители прежнего государя, казалось, даже светильники потускнели. Умолк голос стража, переходившего от покоя к покою, возвещая наступление очередного часа[354]. Не слышалось больше переклички воинов дворцовой охраны. Люди, долгие годы служившие прежнему государю, печалились и грустили. В самый разгар праздничных церемоний сердце у них сжималось от боли, и на глаза навертывались слезы. Левый министр вышел в зал Церемоний и объявил о передаче трона новому императору[355]. При этой вести люди с сердцем и с совестью не могли сдержать слезы. Ведь даже тот государь, который, по своей воле оставив трон, удаляется в Приют Отшельника на гору Хакоя[356], не может не испытывать грусти; а императора Такакуру силой принудили отречься от трона. Нет слов, чтобы описать его печаль! Новому государю Антоку исполнилось нынче три года. Люди шептались, что слишком уж рано отец уступает ему престол… Но князь Токитада, чья супруга, госпожа Соцуноскэ, была кормилицей нового государя, сказал: «Кто смеет осуждать столь раннее вступление на трон? В Китае чжоуский император Чэн-ван начал царствовать трех лет от роду, а цзиньский государь Му-ди — двухлетним. Да и в нашей стране император Коноэ вступил на престол трех лет, а императору Рокудзё исполнилось всего лишь два года. Они были еще столь юны, что не могли носить церемониального платья и были в пеленках. При свершении государственных дел император сидел на спине у регента или его держала на руках мать. А Сяо Шан, один из государей Поздней Ханьской династии[357], начал царствовать всего ста дней от роду! И в Японии, и в Китае в прошлом найдется немало примеров столь же раннего вступления на трон, как ныне!» Но сведущие люди с осуждением шептались: «Увы! Уж лучше бы он молчал. Разве достойны подражания такие примеры?» С восшествием на престол наследного принца Правитель-инок с супругой госпожой Ниидоно стали дедом и бабкой государя. Высочайшим указом даровали им титул дзюн-санго[358]. Это звание принесло с собой щедрое содержание и право иметь свиту из благородных господ и дам. Самураи Киёмори разоделись в пышное платье, по шелку были вышиты цветы и пейзажи. Его усадьба не уступала в роскоши дворцу какого-нибудь императора или принца. Киёмори принял постриг, казалось бы, удалился от мирских дел, но и после этого роскошь и блеск дома Тайра ничуть не убавились. Что же касается титула дзюн-санго, то в прошлом тоже был случай, когда лицу духовного звания пожаловали такой титул — это был принявший постриг канцлер Канэиэ[359]. В начале третьей луны прошел слух, что прежний государь Такакура собирается на богомолье в Ицукусиму, в край Аки. Люди дивились, отчего это он собрался в такую даль, вместо того чтобы совершить паломничество в храмы Яхата, Камо или Касуга, куда обычно ездили государи после отречения от трона. Но нашелся некто, сказавший: «Император Сиракава, оставив трон, ездил в Кумано, Го-Сиракава — в Хиёси… Ясно, что ныне прежний государь решил поехать в Ицукусиму по велению сердца! Несомненно, он дал в душе великий обет… Ведь храмы Ицукусимы находятся под особым покровительством дома Тайра: внешне богомолье будет выглядеть так, будто прежний государь находится в полном согласии с домом Тайра, но в глубине души он намерен молить богиню Ицукусимы смягчить жестокий нрав Правителя-инока, заточившего его отца в загородную усадьбу Тоба!» Однако монахи Святой горы разгневались на прежнего государя. — Уж если он решил не ездить в храмы Камо, Ива-Симидзу или Касуга[360], — говорили они, — пусть пожалует к нам, на Святую гору! С каких это пор государи стали ездить на богомолье в край Аки? В прошлом не бывало таких примеров! Коли на то пошло, мы опять нагрянем в столицу со священным ковчегом и силой принудим его отказаться от этого богомолья! — так роптали монахи. По этой причине отъезд пришлось временно отложить. Но в конце концов Правитель-инок задобрил монахов ласковыми словами, и волнение их улеглось. В семнадцатый день той же третьей луны прежний государь Такакура прибыл в усадьбу Киёмори на Восьмую Западную дорогу, чтобы оттуда отправиться на богомолье в Ицукусиму. В тот же вечер он призвал князя Мунэмори и сказал ему — Завтра, по дороге в Ицукусиму, мне хотелось бы остановиться в усадьбе Тоба и повидаться с государем-отцом, но, наверное, сперва следует испросить на то позволение Правителя-инока? — О нет, вы вольны поступать, как пожелаете! — уронив слезу, отвечал Мунэмори. — Тогда, Мунэмори, — сказал прежний государь, — сегодня же вечером извести о моем прибытии в усадьбу Тоба! Мунэмори поспешил в Тобу и сообщил государю-иноку о предстоящем приезде сына. Го-Сиракава так мечтал о свидании с сыном, что невольно воскликнул: «Уж не сон ли мне снится?» На следующий, девятнадцатый день той же луны дайнагон Такасуэ затемно явился к прежнему государю Такакуре сказать, что пора отправляться в путь. Так началось наконец давно задуманное богомолье прежнего императора Такакуры.
Сквозь туманную предрассветную дымку смутно светила луна: все молчало — поля, и луга, и селения, все объяла глубокая тишина. Только клики диких гусей, высоко в небесах вереницей летевших на север, отзывались печалью в душе, навевая унылые думы. Еще не рассеялся сумрак, когда прежний государь Такакура прибыл в усадьбу Тоба. У ворот он покинул карету и вошел во двор, но там было пустынно. Неясно темнели густые купы деревьев в призрачном сумраке утра. И жилище, и сад — все вокруг дышало такой печалью, что у прежнего государя заныло сердце. Весна была уже на исходе. По-летнему яркая зелень одела деревья, цветы на ветвях поблекли. Где-то в чаще еще пел соловей, но песнь его звучала уныло. Год назад, когда в шестой день Нового года Такакура навестил государя-инока в Обители Веры, Ходзюдзи, целый хор музыкантов приветствовал его появление. Стояли рядами царедворцы, у караульного помещения выстроились воины императорской стражи. Приближенные государя-инока вышли навстречу Такакуре, распахнули ворота, украшенные драгоценной завесой. Дворцовые слуги устелили циновками двор. Ныне же не соблюдалось никаких церемоний, не было ни малейшего торжества… Все походило на какой-то тягостный сон — так невольно подумалось Такакуре. Тюнагон Сигэнори известил государя-инока о прибытии сына, и тот вышел навстречу, на помост главного павильона, к ступенькам. Ровно двадцать лет исполнилось нынче прежнему государю. Озаренный неясным светом предрассветной луны, он сиял красотою! Он был так похож на свою мать, покойную государыню Кэнсюнмонъин[361], что государю-иноку невольно вспомнилась обожаемая супруга, и он не мог сдержать слезы. Сиденья для двух прежних государей составили тесно рядом, дабы никто не услышал их речи. Только старая монахиня, госпожа Кии, прислужница государя-инока, присутствовала при встрече. Долго длилась беседа отца и сына. Солнце поднялось уже высоко, когда Такакура наконец распрощался, чтобы сесть на корабль у причала Кусацу и отправиться в дальний путь. Душа его разрывалась на части при виде отца, обреченного на унылую жизнь в убогом, обветшалом жилище, а тот, в свою очередь, с тревогой думал о сыне, которому предстояло плавание по волнам, где утлый челн станет ему приютом… Поистине: могла ли светлая богиня Ицукусимы не внять молению прежнего государя Такакуры? Ведь ради нее он отказался от посещения храмов Исэ, Яхата и Камо и пустился в путь, столь далекий! Да, не могло быть сомнений — богиня услышит его мольбу!
2. Возвращение
На двадцать шестой день третьей луны прежний государь Такакура прибыл в Ицукусиму. Для его временной резиденции убрали дом главной жрицы, фаворитки Правителя-инока. Государь намеревался пробыть в Ицукусиме полных два дня; к алтарю богини он преподнес собственноручно переписанный свиток сутры и сам прочитал ее в храме. Исполнялись также священные пляски бугаку. Службу отправлял преподобный Кокэн из обители Трех Источников, Миидэра. Взойдя на возвышение, он зазвонил в молитвенный колокольчик и громко провозгласил: «О богиня, обрати благосклонный взор к чистым помыслам государя, ибо ради того, чтобы предстать пред тобой, оставил он свой дворец в столице и пустился в далекий путь, преодолев бессчетные морские течения!» И государь, и вассалы умилились до слез, внимая молитве Кокэна. Такакура обошел все храмы Ицукусимы, начиная с главного храма Омия и кончая храмами, посвященными Пяти божествам. Когда же, обогнув холм, он посетил храм Водопада, расположенный в пяти тё от главного храма, преподобный Кокэн сложил стихи и начертал их на одном из столбов в молитвенном зале:
Из облачных далей прозрачные нити струит каскад белопенный — сколь радостно с храмом преславным связать себя нитью обета!
Жрецу Сигэхире Сайки государь пожаловал пятый придворный ранг, Арицуне Сугаваре, правителю земли Аки, — четвертый, и обоим даровал право являться к его двору. Главный жрец всех храмов Ицукусимы также получил новое высокое звание. Как видно, молитвы жрецов оказались угодны богине, и она снизошла к их желаниям. Наверное, сердце Правителя-инока тоже смягчилось… В двадцать девятый день разукрашенный корабль государя, заранее готовый к отплытию, пустился в обратный путь, в столицу. Но ветер дул с такой силой, что гребцам пришлось повернуть обратно, возвратиться в бухту Ари и бросить там якорь. «На прощание сложите стихотворение в честь богини!» — приказал Такакура, и, повинуясь его приказу, Такафуса, военачальник дворцовой стражи, сложил:
Сожаленья полны, бухту Ари мы покидаем. С белопенной волной шлет, как видно, сама богиня государю благие вести.
К полуночи ветер стих, волны улеглись, корабль отчалил от берега и в тот же день прибыл в край Бинго, в местность Сикина. Здешний правитель Тамэнари Фудзивара выстроил там дворец для государя Го-Сиракавы, когда тот приезжал сюда в годы Охо. Правитель-инок приказал привести в порядок этот старый дворец для государя Такакуры, но тот не пожелал сходить на берег. «Сегодня первый день четвертой луны, праздник Смены одежды!»[362] — тосковали о столичных забавах придворные из свиты Такакуры; стали слагать стихи, затеяли всевозможные игры. С палубы корабля Такакура заметил на берегу темно-лиловые гроздья глицинии, обвившей сосну, и, подозвав дайнагона Такасуэ, приказал: «Пошлите кого-нибудь сорвать эти цветы!» Как раз в это время мимо проезжал в лодке Ясусада, чиновник Летописной палаты, — его и послали за цветами. Он сорвал цветущую кисть глицинии и принес ее вместе с веткой сосны. Государь остался очень доволен, похвалил догадливость и вкус Ясусады и повелел сложить стихи об этих цветах. Дайнагон Такасуэ произнес:
Без предела, без срока да продлится твой век, государь! Пусть года набегают — словно волны цветущих глициний, что увили сосну вековую…
Вскоре все собрались вокруг государя, забавляясь разными играми. Такакура рассмешил всех, поддразнивая одного из придворных: — Кажется, та жрица в белых одеждах воспылала страстью к нашему Куницуне! Куницуна стал всячески отпираться, как вдруг появилась служанка с посланием. «Для господина дайнагона Куницуны!» — сказала она, подавая письмо. — Вот видите! — воскликнули остальные, покатившись со смеха. — Любопытно! Любопытно! Куницуна принял письмо, там стояло:
О горькая участь! Промокли от слез рукава одежд белотканых. И хотела бы в танце кружиться, но ни шагу ступить не в силах…
— Как изящно! Вам непременно следует ответить стихами! — промолвил Такакура и тотчас протянул Куницуне прибор для туши. Ответ Куницуны гласил:
Узнай же, в разлуке я тоже тоскою томим. Волна ли накатит — все мне видится образ милый, И рукав слезой орошаю…
Вскоре путники прибыли в край Бидзэн, в гавань Кодзима. На пятый день пути веял ласковый ветерок, ясен был небосвод и море спокойно. Корабли государя и свиты быстро неслись по волнам сквозь легкую дымку и облака, клубившиеся над морем, и в тот же день, в час Петуха[363], прибыли в край Харима, в бухту Ямада. Оттуда Такакура проследовал в паланкине в Фукухару, вотчину Тайра. На следующий, шестой день его свита в нетерпении поспешила в столицу, государь же остался в Фукухаре и удостоил посещением многие тамошние места. Он даже соизволил осмотреть усадьбу князя Ёримори в горах и его новые, впервые распаханные рисовые поля. На седьмой день, покидая Фукухару, Такакура приказал дайнагону Такасуэ составить указ о наградах семейству Тайра: приемному сыну Правителя-инока Киёкуни, правителю земли Тамба, пожаловали пятый придворный ранг, а Сукэмори, внуку Правителя-инока, — четвертый. В тот же день Такакура прибыл в Тэраи и на следующий, восьмой день въехал в столицу. Царедворцы встречали его в Кусацу, в местности Тоба. На обратном пути государь не стал заезжать в опальный дворец к отцу, а проследовал прямо в покои Правителя-инока, на Восьмую Западную дорогу в столице.
В двадцать второй день той же четвертой луны состоялась церемония восшествия на престол нового императора Антоку. Обычно такие торжества совершались в помещении Государственного совета, однако в прошлом году здание сгорело и еще не было отстроено заново, потому и решили было перенести церемонию в зал Министров. Но, услыхав о таком решении, канцлер Канэдзанэ[364] сказал: — Зал Министров — все равно что обычный покой в доме рядового вассала! Если уж нельзя совершить церемонию в зале Государственного совета, пусть она состоится во дворце Сисиндэн, Небесном Чертоге! На том и порешили — и церемония восшествия на престол совершилась во дворце Небесный Чертог, Сисиндэн. Но многие порицали это решение: «Все верно, император Рэйдзэй тоже вступил на трон во дворце Сисиндэн, в первый день одиннадцатой луны годов Кохо. Но так случилось лишь потому, что император был нездоров и не мог пожаловать в покои Государственного совета. Неразумно следовать такому примеру! Почему бы канцлеру Канэдзанэ не взять за образец императора Го-Сандзё, ведь церемония его восшествия на престол в годы Энкю совершалась в зале Министров?» Но поскольку решение принял канцлер Канэдзанэ, самый ученый человек из всех царедворцев, рассуждать было поздно. На церемонии присутствовали все отпрыски дома Тайра; не было только сыновей покойного князя Сигэмори — они все еще носили траур по отцу, скончавшемуся в прошлом году, и не показывались на люди.
3. Воины Минамото
Курандо Саданага на десяти листах лучшей рисовой бумаги подробно описал, как торжественно и прекрасно отметили восшествие на престол нового государя, и подал сей доклад госпоже Ниидоно, супруге Правителя-инока. Прочитав доклад, она просияла. Событие и впрямь было счастливым и радостным, но, увы, спокойствие в мире не наступило. В ту пору жил в столице принц Мотихито, второй по старшинству сын государя Го-Сиракавы, рожденный дочерью дайнагона Суэнари, правителя земли Кага. Дворец принца стоял на Третьей Дороге, в квартале Такакура, отчего и называли принца иногда принц Такакура. Миновало уже немало лет с тех пор, как в шестнадцатый день двенадцатой луны 1-го года Эйман он скромно отметил свое совершеннолетие. В ту пору было ему пятнадцать лет. Принц, выдающийся каллиграф, обладавший многими дарованиями, несомненно, был бы достоин занять престол, но из-за ревности Кэнсюнмонъин, покойной супруги государя Го-Сиракавы, волей-неволей пришлось ему жить уединенно, вдали от света. Весной он утешался душой, слагая стихи под сенью цветущей сакуры и собственноручно записывая их мощными мазками своей поэтической кисти; осенью, пируя при лунном свете, наигрывал нежные мелодии на флейте. Так унылой чередой влачились его дни, когда наконец в 4-м году Дзисё принцу исполнилось тридцать лет. В эту пору в квартале Коноэ-Кавара жил Ёримаса Минамото, царедворец третьего ранга, принявший духовный сан. Однажды ночью он тайно явился во дворец принца и повел страшные речи: — Вы — сорок восьмой потомок великой богини Солнца. Согласно порядку наследования престола, вам предстояло бы стать семьдесят восьмым государем, считая от императора Дзимму. Вас должны были назначить наследником, возвести на трон, а вы до тридцати лет остаетесь всего лишь принцем! Неужели неведомо вам, сколь горестна подобная участь? Гляжу я, что творится ныне на свете, и вижу — внешне люди повинуются Тайра, но в душе их все ненавидят. Поднимите же восстание, истребите Тайра и утешьте государя-инока, заточенного в загородную усадьбу Тоба без малейшей надежды на скорое избавление! Вступлением на трон вы лучше всего докажете сыновнее почтение к отцу, прежнему государю. Так решайтесь же, обратитесь к подданным с манифестом, и множество вассалов и сторонников Минамото тотчас с радостью поспешит к вам на помощь! — Во-первых, — продолжал Ёримаса, — в столице проживают сыновья Мицунобу, прежнего правителя земли Дэва. Это Мицумото, правитель земли Ига, Мицунага, воин дворцовой стражи, Мицусигэ, чиновник Летописной палаты, и юный Мицуёси. А в Кумано скрывается Ёсимори, младший сын покойного Тамэёси. В краю Цу живет Юкицуна, но он человек ненадежный, ибо сперва присоединился к заговору дайнагона Наритики, а потом изменил и предал своих товарищей… Но у него есть младшие братья — Томодзанэ, Такаёри и Ёримото… А в краю Митиноку живет Ёсицунэ, младший сын покойного Ёситомо… — И он перечислил еще многих и многих витязей Минамото. — Все они, — продолжал Ёримаса, — прямые потомки Цунэмото, основателя рода Минамото, все могучие витязи, некогда сокрушавшие супостатов. В былые времена они занимали высокое положение, ничем не уступая семейству Тайра. Ныне, однако, Тайра возвысились над Минамото, как облака над грязью! Никакой холоп так не унижен перед своим господином, как витязи Минамото унижены перед Тайра. Наши люди, владеющие землями, вынуждены подчиняться наместникам, назначенным Тайра. В собственных своих поместьях приходится им повиноваться надсмотрщикам, присланным из столицы, и трудиться не на благо страны, а единственно ради выгоды Тайра. В непрерывных тяготах проходит их время, свободно вздохнуть — и то невозможно! Скорбью полны их души! Если вы решитесь и напишете манифест, единомышленники поспешат к вам, не слезая с коней ни днем ни ночью; не пройдет и нескольких дней, как Тайра погибнут. Я сам, несмотря на преклонные годы, присоединюсь к вам и приведу с собой сыновей! Удивленный словами Ёримасы, принц призадумался и не сразу ответил согласием. В ту пору жил в столице некий сёнагон Корэнага, внук дайнагона Корэмити и сын Суэмити, прежнего правителя земли Бинго. С одного взгляда на человека умел он безошибочно провидеть его судьбу, за что и получил прозвище Сёнагон-Предсказатель. Как-то раз, встретив принца, этот Корэнага сказал ему — На вашем челе я читаю, что вам предстоит воссесть на престоле! Не устраняйтесь же от участия в мирских делах! И вот теперь, услыхав речи Ёримасы, принц вспомнил пророчество Корэнаги. «Значит, так тому и быть. Это воля самой богини Солнца!» — подумал он и, уверившись в этих мыслях, крепко-накрепко утвердился в своем решении. Он вызвал Ёсимори Минамото из Кумано, назначил своим писцом, дал ему новое имя — Юкииэ и послал, как своего вестника, отвезти манифест в восточные земли. В двадцать восьмой день четвертой луны того же года Юкииэ покинул столицу. Сперва он отправился в край Оми, а оттуда — в Овари и Мино, повсюду объявляя манифест принца родичам Минамото, жившим на этих землях. В десятый день пятой луны прибыл он в дом Ходзё, на землю Идзу, и передал манифест ссыльному изгнаннику Ёритомо. Затем повез манифест своему старшему брату Ёсинори, в Укисиму, в краю Хитати. Ёсинака из Кисо доводился Юкииэ племянником; и вот пустился он в путь по горной дороге, ведущей в Кисо, чтобы племяннику тоже сообщить о воззвании принца. Меж тем Тандзо, верховный надзиратель Кумано, сохранял нерушимую верность Тайра. Неизвестно, как и откуда, но он сведал о действиях Ёсимори. «Ёсимори из Нового храма, Сингу развозит воззвание принца родичам Минамото в Овари и Мино, — подумал он. — Ясно, что они замыслили мятеж против Тайра; монахи Кумано тоже, без сомнения, примут сторону Минамото… Но я, Тандзо, многим обязан Тайра — их милость ко мне превыше гор и небес! Могу ли я теперь предать их? Нет, прежде надобно выпустить хоть одну стрелу по смутьянам, разгромить мятежных монахов, а уж затем обо всем подробно донести Тайра!» — И, собрав тысячу вооруженных до зубов воинов, он двинулся в гавань Нового храма, Сингу. Но в Сингу кроме монахов, ему дали отпор самураи из Уи, Судуки, Мидзуя и Камэ-Ноко. А в Нати, где храм Водопада, укрепились монахи под водительством главного управителя. Всего сторонников Минамото набралось здесь две тысячи человек. Грянул боевой клич, и полетели первые стрелы. Противники не уступали друг другу в искусстве владения луком; долгих три дня не умолкая свистели, звенели стрелы. В этой битве Тандзо потерял многих своих вассалов и сам был ранен. Едва унеся ноги, он спасся бегством отступив через горы назад, в Главный храм, Хонгу.
4. Хорьки
Меж тем тревога все сильнее томила душу государя-инока Го-Сиракавы: «Неужели меня сошлют куда-нибудь в дальний край или на отдаленный остров, затерянный в океане?» — думал он. Миновало уже два года со времени его заточения в усадьбу Тоба. В двенадцатый день пятой луны того же года, примерно в час Коня, внезапно откуда ни возьмись появился целый выводок хорьков; с громким писком носились они по залам. Го-Сиракава, не на шутку испуганный, обратился к гаданию. Призвав Накаканэ, правителя земли Оми, он приказал: «Отнеси мое гадание Ясутике, пусть он тщательно его изучит, а затем доставь мне его ответ!» Накаканэ поспешил к Ясутике Абэ, главе Ведомства астрологии и гаданий, но не застал его дома. «Наш господин отбыл в Сиракаву!» — сказали слуги. Накаканэ отправился на розыски Ясутики, с трудом нашел его и вручил послание государя. Ясутика тотчас написал ответ. Вернувшись в Тобу, Накаканэ хотел было пройти в усадьбу через главные ворота, но стражники-самураи преградили ему дорогу. Однако Накаканэ хорошо знал каждый уголок в усадьбе. Он перелез через глинобитную стену, забрался под помост и, просунув бумагу сквозь щель в досках пола, вручил государю ответ Ясутики. Государь взглянул — там стояло: «В ближайшие три дня вам предстоит радость, а затем — горе». — Радость желанна! — сказал Го-Сиракава. — А горе… В моем бедственном положении возможно ли еще большее горе? Меж тем князь Мунэмори всячески заступался перед отцом за государя, и Правитель-инок в конце концов сменил гнев на милость: в ту же луну, на тринадцатый день, Го-Сиракаву освободили из заточения, и он, покинув усадьбу Тоба, переселился во дворец покойной государыни Бифукумонъин[365], на Восьмую дорогу, в квартале Карасумару. Ясутика предсказал, что в ближайшие три дня государю предстоит радость, и слова его точно сбылись. Как раз в это время Тандзо, надзиратель Кумано, прислал в столицу гонца-скорохода с известием о заговоре принца Мотихито. Князь Мунэмори в великом смятении сообщил эту новость Правителю-иноку, пребывавшему в своей вотчине Фукухара. Даже не выслушав до конца, Правитель-инок тотчас примчался в столицу. — Сейчас не время размышлять, кто прав, кто виноват. Схватите принца Мотихито и сошлите в Хату, в край Тоса! — приказал он. Главным управителем императорского дворца был тогда дайнагон Санэфуса, а старшим курандо — Мицумаса. Повинуясь их указанию, два офицера дворцовой стражи, Мицунага и Канэцуна, помчались во дворец принца. Канэцуна был младшим сыном Ёримасы; тем не менее ему доверили схватить принца — случилось так потому, что Тайра еще не знали, что душой и главным вдохновителем заговора был его отец — Ёримаса.
5. Нобуцура
Принц Мотихито в безмятежном расположении духа любовался луной, мелькавшей в просветах туч, как вдруг услышал: «Посланец от благородного Ёримасы!» — и, задыхаясь от спешки, появился гонец с письмом. Мунэнобу, молочный брат принца, принял письмо и подал своему господину. Тот развернул послание, прочел — там стояло: «Заговор ваш раскрыт, и за вами уже выслана стража, дабы сослать вас в Хату, в край Тоса. Немедленно покиньте дворец и укройтесь в обители Трех Источников, Миидэра. Я тоже скоро туда прибуду». — О ужас! Что делать? — в растерянности и испуге воскликнул принц. Был тут самурай Нобуцура, вассал, служивший во дворце принца. — Ничего другого не остается, как бежать, переодевшись в женское платье! — сказал он. — Хорошо! — согласился принц, развязал волосы, чтобы они свободно падали вдоль лица, надел женское платье и широкополую шляпу с длинной вуалью. Мунэнобу держал над ним большой зонтик, а отрок Цурумару, связав разные вещи в узел, нес этот узел на голове. Так, притворившись, будто молодой самурай со слугой сопровождают даму, они выскользнули из дворца и устремились в северном направлении. По дороге попалась им глубокая рытвина; принц легко через нее перепрыгнул. При виде этого прохожие в изумлении остановились, говоря: «Поглядите, как эта женщина скачет через канаву! Что за непристойное поведение!» Услышав такие слова, беглецы поспешили как можно скорее миновать это место. Меж тем Нобуцура остался сторожить покинутый дворец принца. Там еще оставались немногочисленные дамы из свиты; Нобуцура спрятал их в укромном месте, а потом решил обойти покои, чтобы убрать следы беспорядка, как вдруг увидел, что в опочивальне принца, у изголовья постели, лежит флейта «Веточка», которую принц берег как самую большую свою драгоценность — и надо же было забыть ее в столь неподходящее время! «Вот беда! Ведь это флейта, которой так дорожит принц! — подумал Нобуцура. — Наверное, он так горюет о своем сокровище, что готов, чего доброго, вернуться обратно!» И, схватив флейту, Нобуцура бросился вдогонку принцу. Пробежав добрых пять тё, он наконец догнал беглецов и вручил флейту принцу. Тот был глубоко тронут. — Если я умру, положите эту флейту со мною в гроб! — сказал он и, обращаясь к Нобуцуре, добавил: — Ступай с нами, назад во дворец не возвращайся! Но Нобуцура ответил: — С минуты на минуту прибудет высланная за вами стража, — негоже, если во дворце не окажется ни единой живой души. Ведь всему свету известно, что Нобуцура здесь служит, и, если меня не найдут, люди скажут, что я тоже спасся бегством сегодня ночью. А для того, кто неразлучен с луком и стрелами, зазорно утратить честь, пусть даже на короткое время! Лучше я привечу непрошеных гостей, как они того заслужили, разгромлю их в пух и прах и тогда уж не мешкая присоединюсь к вам! — И он бегом вернулся обратно. В тот день на нем был бледно-голубой кафтан, под кафтаном светло-зеленый панцирь, а у пояса висел большой церемониальный меч. И вот, открыв главные ворота внешней ограды, выходившие на Третью дорогу, и ворота, обращенные к дороге Такакура, стал он поджидать недругов. В полночь во дворец нагрянули триста с лишним всадников во главе с чинами Сыскного ведомства, офицерами-стражниками Канэцуной и Мицунагой. Канэцуна — возможно, не без тайного умысла — осадил коня поодаль от внешней ограды. А Мицунага, как был, верхом, въехал в ворота, осадил коня во дворе и громким голосом возгласил: — Мы явились за вами по приказу главы Ведомства сыска, ибо вы изобличены в заговоре! Выходите без промедления! При этих словах Нобуцура вышел на широкий помост. — Принца нет во дворце, — сказал он. — Он уехал на богомолье. Что вам надо? Объясните, в чем дело? — Что такое? Где ему быть, как не здесь? Я не допущу пустых отговорок! Эй, стража! Ступайте и обыщите дворец! — приказал Мицунага. — Вот речи скудоумного стражника! — сказал в ответ Нобуцура. — Уже то одно, что ты въехал во двор, не спешившись, — беспримерная наглость! А ты вдобавок еще велишь своим подручным: «Ступайте и обыщите дворец!» Возмутительное, дерзкое приказание! Здесь перед вами я, Нобуцура! Смотрите, не просчитайтесь, если отважитесь сунуться ближе! Был тут среди младших стражников могучий силач по имени Канэтакэ, он одним прыжком вскочил на помост, норовя схватить Нобуцуру. Увидев это, другие стражники, числом более десяти, последовали за ним. Нобуцура развязал шнурки кафтана, сбросил одежду с плеч, и, хотя меч у него был всего лишь церемониальный, он заранее хорошенько наточил лезвие и теперь пошел рубить направо и налево. Его враги сражались настоящими боевыми мечами и длинными алебардами, но под ударами церемониального меча Нобуцуры скатились с помоста назад во двор, как листья под порывами бури. В этот миг полная луна проглянула из-за туч, ярко озарив все кругом. Стражники не знали расположения дворца, зато Нобуцура отлично знал все закоулки. Он то нападал на своих противников в узком проходе и там рубил беспощадно, то загонял их в конец галереи и снова рубил. — Как ты смеешь обращать меч против посланца, прибывшего по высокому указанию? — крикнули ему, но он отвечал: — Знать не знаю никаких указаний! Когда же меч у него погнулся, он отскочил в сторону, выпрямил лезвие, наступив на него ногой, и тут же, на месте, уложил более десятка достойных, сильных противников. Когда же кончик его меча обломился на добрых три суна[366], он стал шарить рукой у бедра, стараясь нащупать висевший у пояса кинжал, чтобы вспороть себе живот, но в пылу схватки ножны отвязались, и кинжал потерялся. Делать нечего — широко раскинув руки, он хотел было выскочить через задние ворота, но в этот миг навстречу ему ринулся стражник с длинной алебардой наперевес. Нобуцура, подпрыгнув, бросился на него, стараясь оседлать алебарду, но оплошал, и алебарда насквозь пронзила ему бедро. И хоть сердце у него было храброе, но, окруженный многочисленными врагами, он попал в плен живым. Затем стражники обыскали дворец, но так и не нашли принца. Схватив одного Нобуцуру, они привезли его в Рокухару. Князь Мунэмори, выйдя на широкий помост, приказал притащить Нобуцуру во двор, а Правитель-инок наблюдал за пленником из-за бамбуковой шторы. — Ты сказал: «Знать не знаю никаких указаний!» — напал на стражу, больше того — ранил и убил многих, — сказал князь Мунэмори. — Допросите же его хорошенько, пусть все подробно расскажет! А потом стащите на берег реки и снесите голову с плеч! Нобуцура, не выказывая ни малейших признаков страха, отвечал, громко рассмеявшись: — В последнее время вокруг дворца то и дело слонялись по ночам какие-то подозрительные людишки, но я их не опасался и не считал нужным особо остерегаться. Вдруг во дворец вломились вооруженные люди. «Кто такие?» — спросил я, а они отвечают: «Посланец с приказанием!» — и дальше в таком же роде… А я давно уж наслышан, что разбойники, воры и разные лиходеи всегда говорят: «Прибыл знатный вельможа!» или: «Посланец привез высокое указание!» Вот я и ответил: «Знать не знаю никаких указаний!» — и пустил в ход свой меч. Да будь у меня добрый панцирь и настоящий меч из хорошей стали, ни один из этих стражников не ушел бы от меня целым! Что же до местопребывания принца, то где он сейчас — мне неизвестно. А если б даже и знал, — воин, достойный самурайского звания, все равно не сказал бы. А уж коли решился молчать, так неужели под пыткой скажет?! — так отвечал Нобуцура и с этой минуты не проронил больше ни единого слова. — Вот настоящий, подлинно храбрый воин! — сказали стоявшие тут во множестве самураи, вассалы Тайра. — Поистине было бы жаль зарубить столь достойного человека! А кто-то добавил: — Он и в прошлые времена, когда служил при дворцовых складах, один сразился с грабителями, которых никак не могла одолеть дворцовая стража, четверых из шести зарубил насмерть, а двоих взял живьем. В награду его повысили тогда в звании… Вот о таких-то людях и говорится: «Один равен тысяче!» — так дружно жалели Нобуцуру вассалы Тайра, и Правитель-инок — уж кто его знает отчего? — пощадил Нобуцуру и приказал сослать его в Хино, в край Хооки. Спустя много лет, когда властителем страны стал род Минамото, Нобуцура отправился в восточные земли, там, через Кагэтоки Кадзихару, он доложил князю Ёритомо об этом событии. «Замечательный подвиг!» — сказал князь и пожаловал Нобуцуре должность правителя земли Ното.
6. Киоу
Меж тем принц продвигался в северном направлении, по дороге Такакура, потом свернул на восток, на дорогу Коноэ, переправился через речку Камо и углубился в заросли на склонах вершины Ней. В давние времена тоже был сходный случай: императору Тэмму, в бытность его наследным принцем, угрожали мятежники, и он бежал от них в горы Ёсино, переодевшись в женское платье. Вот и ныне принц Мотихито поступил точно так же. Всю ночь напролет блуждая по незнакомым тропинкам, он поранил ноги, ибо не привык ходить пешком по каменистым дорогам, и кровь алым цветом запятнала песок. Пока он пробирался сквозь густые летние травы, обильно унизанные росой, одежда его промокла до нитки, а скорбь, точно влага, казалось, насквозь пропитала душу. Так, на рассвете, добрался он до обители Трех Источников, Миидэра. — Спасая бренную жизнь, пришел я, уповая только на вашу помощь! — сказал принц, обращаясь к монахам. Слова эти и потрясли, и обрадовали монахов. Они убрали храм Колеса Закона, Хориндзи, и, проводив туда принца, подали ему приготовленный на скорую руку завтрак. На следующее утро, с восходом солнца, пронесся слух, что принц Мотихито поднял мятеж и скрылся неизвестно куда; новость вызвала смятение в столице. Услышал об этом и государь-инок. «Меня освободили из заточения, — сказал он. — То была радость. А теперь вот оно, горе, которое предсказал Ясутика!» Как же случилось, что Ёримаса, столь долго мирившийся со своим печальным уделом, ныне внезапно решился поднять мятеж? Всему виной неправедные поступки князя Мунэмори, второго сына Правителя-инока, Киёмори. Ибо как бы высоко ни вознесла судьба человека, какой бы властью ни наделила, во всем надобна осмотрительность — нельзя совершать неподобающие поступки, бросать на ветер опрометчивые слова! Причина же сия такова: у Накацуны, сына и наследника Ёримасы, имелся прекрасный конь по кличке Деревце, великолепный скакун, буланый, с черной гривой; не было равных ему в быстроте и благородстве нрава. Прослышал об этом князь Мунэмори и послал к Накацуне человека, велев сказать: «Хотелось бы взглянуть на прославленного коня!» «Это правда, я владелец прекрасного скакуна! — отвечал Накацуна. — Но в последнее время я слишком часто ездил верхом, и конь притомился. А посему я отправил его в деревню на отдых». — Коли так, делать нечего! — сказал Мунэмори и больше не заговаривал о коне. Но то один, то другой вассал Тайра твердили наперебой: «Только позавчера я видел этого коня!» — или: «Да и вчера он был на месте!» — или: «Только нынче утром Накацуна ездил верхом на этом коне у себя на подворье!» — Вот оно что! — воскликнул Мунэмори, услышав речи вассалов. — Значит, Накацуна солгал мне! Негодяй! Тотчас же доставьте сюда коня! Он приказал вассалам отправиться к Накацуне и написал послание с требованием прислать коня. За один день он посылал к Накацуне не меньше семи или восьми раз. Когда Ёримаса услышал об этих письмах, он призвал сына и сказал: — Да будь твой конь хотя бы из цельного слитка золота, все равно, разве можно отвергать подобную просьбу? Тотчас же отошли коня в Рокухару! Накацуна не смел ослушаться отцовского приказания; пришлось ему отослать коня к Мунэмори. Вдобавок он послал князю стихотворение:
Чтоб увидеть коня, к нам пожаловать было бы проще… Неужели теперь суждено мне расстаться с буланым, с неизменной моею тенью?!
Князь Мунэмори на стихи не ответил, зато воскликнул: — Да, славный конь! Но хоть конь и прекрасен, его хозяин меня прогневил — уж слишком он жадничал, даже показать не желал. Поставьте же коню тавро с именем его господина! Люди Мунэмори изготовили клеймо с именем Накацуны, выжгли это клеймо на крупе коня и отвели его в княжескую конюшню. С тех пор, стоило кому-нибудь из гостей в Рокухаре сказать: «Хотелось бы взглянуть на прославленного коня!» — как Мунэмори приказывал: «Оседлайте этого чертова Накацуну! Ведите его сюда! Садитесь верхом на эту скотину Накацуну! Хлещите его! Дайте ему кнута!» Гневом запылал Накацуна, услышав о таком оскорблении. «Мунэмори, подло использовав свою власть, отнял коня, который был мне дороже жизни! — сказал он. — Я никогда не прощу ему такую несправедливость! Мало того — теперь он бесчестит меня, делая посмешищем в глазах всей страны!» Узнав об этом, Ёримаса сказал сыну: — Тайра презирают нас, не ставят нас ни во что, оттого и глумятся! Стоит ли дорожить жизнью в мире, где царит такая несправедливость? Нужно выждать удобный случай и отомстить! Так решил Ёримаса; но впоследствии говорили, что он задумал мятеж не ради одной лишь мести, а для блага всего государства, оттого он и вовлек в заговор принца Мотихито.
Во время этих событий вспоминался людям покойный князь Сигэмори, прежний Главный министр. Однажды, приехав ко двору, он решил заодно навестить сестру свою, государыню Кэнрэймонъин. В покоях императрицы откуда ни возьмись внезапно выползла змея длиной не менее восьми сяку и запуталась в складках его кафтана. Князь понял, что, если дамы заметят змею, они закричат от страха, государыня испугается насмерть. Крепко схватив змею левой рукой за хвост, а правой — за голову, он тихонько опустил ее в рукав своего кафтана. Потом спокойно встал и кликнул: «Есть здесь кто-нибудь из летописцев шестого ранга?» На зов откликнулся Накацуна, служивший в дворцовой страже; в ту пору он имел звание всего лишь младшего летописца. Князь Сигэмори передал ему змею. Накацуна принял змею, прошел через книгохранилище во двор, подозвал одного из младших чинов и со словами: «Вот, держи!» — хотел передать ему змею, но тот в страхе покачал головой и убежал прочь. Тогда Накацуна кликнул одного из своих вассалов — то был Киоу, самурай из местности Ватанабэ, — и отдал ему змею. Киоу принял ее, не дрогнув, и уничтожил. На следующий день князь Сигэмори приказал оседлать прекрасного скакуна и отправил его Накацуне с посланием: «Преподношу вам сего коня в награду за вчерашнее ваше образцовое поведение. Пользуйтесь им, когда, закончив службу во дворце, вы под покровом ночи спешите к вашей красавице». Накацуна, в свою очередь, послал князю ответ, гласивший: «Я безмерно счастлив, получив ваш драгоценный подарок, и восхищен мудрым поступком вашей светлости вчера вечером. Ваши движения напомнили мне танец Гэндзёраку»[367]. Отчего же князь Сигэмори был так великодушен, так мудр, а князь Мунэмори так мало походил на старшего брата? Даже в малой степени не достиг он величия брата! Больше того, он похитил чужого коня, столь дорогого сердцу владельца, и поступком сим вызвал в стране смятение. Поистине это горестно и прискорбно! В шестнадцатый день пятой луны, едва лишь пала ночная тьма, Ёримаса с сыновьями — старшим Накацуной и младшим Канэцуной, а с ними — чиновник Летописной палаты Накаиэ со старшим сыном и наследником Накамицу и более трехсот их вассалов предали огню свои жилища и поскакали в монастырь Миидэра. Киоу, воин дворцовой стражи, был вассалом Ёримасы. Он не успел присоединиться к своему господину. Князь Мунэмори призвал Киоу. — Отчего ты не последовал за господином твоим Ёримасой и остался в столице? — спросил Мунэмори. — Я всегда был полон решимости, — почтительно отвечал Киоу, — отдать жизнь за моего господина и первым прийти к нему на помощь, если бы ему грозила опасность. Но сегодня ночью, не знаю почему, мой господин не призвал меня. Тогда сказал ему Мунэмори: — Выбирай, следовать ли тебе за Ёримасой, изменником и ослушником государя, или перейти на сторону Тайра? В прошлом ты служил и нашему дому. Взвесь же хорошенько, где ждет тебя в будущем процветание. Говори без утайки. — Тяжело мне расторгнуть давнюю связь с господином, которому еще предки мои служили, — в слезах отвечал Киоу, — но могу ли я принять сторону человека, ставшего врагом трона? Отныне я буду служить вам! — Если так, хорошо! Увидишь, я не менее щедр и великодушен, чем прежний твой господин! — сказал Мунэмори и с этими словами удалился в свои покои. — Здесь ли Киоу? — Здесь! — Здесь ли Киоу? — Здесь! — так весь день напролет, утром и вечером, спрашивал Мунэмори своих вассалов, а Киоу целый день усердно нес службу наравне с самураями Тайра. Когда же завечерело и князь Мунэмори вышел из своих покоев, Киоу обратился к нему с почтительной просьбой: — Слыхал я, что Ёримаса укрылся в обители Миидэра. Несомненно, вы пошлете туда войско, чтобы разгромить его. Силы Ёримасы невелики, но к нему придут на помощь монахи Миидэры или воины Ватанабэ. Хотелось бы мне встретить и уложить достойных противников! Был у меня пригодный для битвы конь, да его увел один из моих прежних товарищей. Не соблаговолит ли ваша милость одолжить мне коня? — Разумеется! — отвечал Мунэмори и дал ему одного из лучших своих коней, мышастого скакуна по кличке Сребреник под дорогим седлом. Киоу возвратился домой. «Поскорее наступила бы ночь! — думал он. — Я поскачу на этом коне в обитель Миидэра и сложу голову в битве, защищая моего господина!» Болью сжималось его сердце, когда с наступлением ночи он укрыл жену и детей в тайном убежище, а сам поскакал в монастырь Миидэра. На нем был яркий узорный кафтан, украшенный по швам маленькими кисточками из шелковых нитей, поверх кафтана — алый панцирь, наследие отца и дедов. Шлем, украшенный серебряными бляшками, был туго завязан шнурами под подбородком. На боку висел большой грозный меч, за спиной — колчан и в нем двадцать четыре стрелы с черной полосой по белому оперению. Памятуя обычай воина императорской стражи, он даже в спешке не забыл вложить в колчан две особые стрелы, украшенные соколиными перьями. Сжимая в руке лук, крытый лаком, оплетенный пальмовым волокном, вскочил он на дареного скакуна. Один из его вассалов следовал за ним на подменном коне, другой держал щит господина. Киоу предал огню свой дом и пустился вскачь к обители Миидэра. Когда в Рокухаре заметили пламя, поднимавшееся из усадьбы Киоу, там поднялся великий переполох. Мунэмори опрометью выбежал из покоев. — Здесь ли Киоу? — спросил он. Но на сей раз ответ гласил: «Его нет!» — О! — воскликнул Мунэмори. — Мы поддались на обман, он ловко провел меня. Догоните его и схватите! Но воины колебались, страшась преследовать Киоу, ибо он славился искусством стрельбы из лука. «У него двадцать четыре стрелы в колчане, значит, двадцать четыре наших воина будут наверняка убиты… Не стоит чересчур торопиться!» — решили они и вскоре прекратили погоню. Тем временем в обители Миидэра воины Ватанабэ вели речь о Киоу: — Надо было взять Киоу с собой! Он остался в Рокухаре. Какие жестокие пытки терпит он в этот миг! Но Ёримаса знал душу Киоу. — Не такой человек Киоу, чтобы сдаться без боя! Он мне предан всем сердцем! Вот увидите, ручаюсь, он скоро будет здесь! Не успел он вымолвить эти слова, как пред ними предстал Киоу. — Ну что, кто был прав? — воскликнул Ёримаса. — Вот он! Киоу опустился перед ним на колени. — Взамен коня господина Накацуны я привел из Рокухары Сребреника. Примите коня! — сказал он, и передал Накацуне лошадь. Обрадовался Накацуна; тотчас приказал отрезать Сребренику хвост и гриву и выжечь клеймо на крупе. На следующий день, с наступлением темноты, коня тайно отвели в Рокухару и после полуночи загнали в ворота. Лошадь прибежала в конюшню, где начала грызться с другими конями. Удивленные конюхи заметили лошадь. «Сребреник вернулся!» — закричали они. Мунэмори поспешил взглянуть на коня и увидел клеймо: «Некогда Сребреник, а ныне — монах Мунэмори Тайра»[368]. — Проклятие, негодяй обманул меня! Приказываю захватить его в плен живым, как только мы ударим на Миидэру! Я пилой отпилю ему голову! В ярости Мунэмори топал ногами как одержимый, да только все понапрасну — ни хвост, ни грива Сребреника обратно не приросли, и клеймо не исчезло.
7. Воззвание к святой горе
Меж тем в обители Миидэра ударили в колокол, затрубили в боевые раковины; монахи стали держать совет. — Воистину сбывается изречение: «…и захиреет учение Будды, и ослабеет власть государей!» Слова эти сказаны о наших гибельных временах! Когда еще представится случай пресечь злодеяния Правителя-инока, если не ныне? Сами великие боги Хатиман и Санара вразумили принца искать убежище в нашем храме: то знамение свыше, дабы мы его защищали! Боги Неба и Земли придут к нам на помощь, бодхисатвы и будды сподобят нас разгромить лиходеев! Святая гора Хиэй к северу от столицы — средоточие вероучения Тэндай; к югу, в древнем городе Нара, монастырь Кофукудзи — священный храм, где миряне, пройдя долгий путь размышлений, вступают в лоно учения Будды. Обратимся же с воззванием к этим монастырям, и они нас поддержат, в том нет сомнения! — Так дружно решили монахи и послали воззвания к Святой горе и в монастырь Кофукудзи. Воззвание к Святой горе гласило:
«Обитель Миидэра — храму Энрякудзи на Святой горе Хиэй. Взываем о помощи, ибо нам угрожает гибель. Киёмори Тайра, в монашестве Дзёкай, творя произвол, вознамерился ниспровергнуть власть государей, уничтожить учение Будды, чем давно уже причиняет всем нам несказанное горе. Скорбь наша усилилась еще больше, когда в пятнадцатую ночь сей луны принц Мотихито, сын государя Го-Сиракавы и второй по праву наследник его престола, спасаясь от гонений, в поисках убежища тайно прибыл в наш монастырь. Тайра требуют выдать принца, ссылаясь на указ, якобы выданный государем Го-Сиракавой, но мы не можем повиноваться сему указу. Дошло до нас также, что Киёмори готовится выслать войско, дабы нас истребить. Поистине наша обитель Миидэра ныне на волосок от гибели, а это было бы величайшим бедствием и для народа, и для всего нашего государства. Братья, наши монастыри относятся к разным школам, но мы так же, как вы, исповедуем единое вероучение Тэндай. Мы подобны двум крылам птицы, двум колесам повозки. Если погибнет одно крыло, велика будет скорбь другого! Придите же к нам на помощь, спасите нашу обитель от разрушения, и мы навеки оставим былые распри и отныне будем жить с вами в мире, как в стародавние времена! Таково единодушное решение всей нашей братии. Дано в восемнадцатый день пятой луны 4-го года Дзисё. Монахи обители Миидэра ».
8. Воззвание к обители Кофукудзи
— Какая дерзость! — сказали монахи Святой горы, прочитав послание обители Миидэра. — Миидэра — всего лишь ответвление нашего храма, а они пишут, будто мы подобны двум крылам птицы или двум колесам повозки! По меньшей мере странные и оскорбительные слова! — И они вовсе не ответили на воззвание. А вскоре Правитель-инок приказал Мэйуну, главе вероучения Тэндай, всячески задобрить монахов Святой горы, и Мэйун поспешил на Святую гору, говорил с монахами, и те написали принцу Мотихито, что еще не решили, как им поступать дальше. Привез Мэйун монахам также и дары от Правителя-инока — двадцать тысяч коку риса из края Оми и более трех тысяч хики[369] шелка из северных земель. Дары раздали монахам, обитателям всех вершин и долин Святой горы. Монахи возликовали. Но дары прибыли так нежданно, что иные монахи получили много, другим же ничего не досталось. И тут кто-то — имя его так и осталось неизвестным — сложил стихи:
О монахи горы, не слишком ли тонки одежды, что прислал вам Дзёкай? Ведь полученными шелками все равно не сокрыть позора!
А вот еще одна песня — возможно, ее сложил монах, оставшийся с пустыми руками:
Ни куска я не взял из шелков, даренных Дзёкаем, — так зачем же винят и меня в зловредной корысти, что шелка вовеки не скроют!
А в монастырь Кофукудзи, в Нару, монахи обители Миидэра писали:
«Храм Трех Источников, Миидэра, — храму Кофукудзи, в Наре. Взываем о помощи, ибо нам угрожает гибель. Прекрасно учение Будды, ибо охраняет власть императоров; вечно величие трона, ибо покоится на учении Будды! Однако вассал императора, прежний Главный министр Киёмори, в монашестве Дзёкай, самоуправно вершит дела в государстве, вносит смуту в управление страною, не отличает правды от кривды, причиняет страдания и горе людям. В пятнадцатую ночь сей луны принц Мотихито, второй сын государя Го-Сиракавы, спасаясь от нежданной беды, внезапно прибыл в нашу обитель. Тайра требуют выдать принца, ссылаясь на указ, якобы выданный государем-иноком, но наша братия решительно отвергает это требование. За это Киёмори вознамерился выслать против нас воинов-самураев. Поистине и учение Будды, и власть государей ныне на волосок от гибели! В давно прошедшие времена, когда танский император У-цзун[370] повелел своим воинам изничтожить учение Будды, монахи обители Циньляншань[371] с оружием в руках встали на защиту святого учения. Так получил отпор даже сам танский император. Насколько же справедливее оказать ныне сопротивление дому Тайра, гнусным заговорщикам и смутьянам! Напомним, что Тайра обрекли на дальнюю ссылку ни в чем не повинного канцлера Мотофусу, старшего в роду Фудзивары, вашего покровителя. Когда же вы смоете сей позор, если не ныне? Братья, молим вас, встанем вместе на защиту вероучения Будды, положим конец злодеяниям Киёмори! Это и будет высшим проявлением единства наших стремлений, осуществлением наших самых заветных чаяний! Таково дружное решение всей нашей братии. С тем и шлем вам это воззвание. Дано в восемнадцатый день пятой луны. Монахи обители Миидэра ».
Прочитав это письмо, монахи Кофукудзи прислали в храм Миидэра ответ. Он гласил:
«Монастырь Кофукудзи — обители Миидэра. Мы получили ваше послание с сообщением о том, что Дзёкай вознамерился уничтожить вашу обитель. Хотя наши монастыри исповедуют разные догмы веры — учение Тэндай, Драгоценный Источник, и учение Хоссо, Драгоценный Цветок, — золотые слова священных сутр толкуют о едином вероучении Будды. Точно так же, будь то на Святой горе Хиэй к северу от столицы или к югу от нее, у нас, в Южной столице Наре, все мы в равной мере суть послушники Будды. А посему надлежит нам объединиться, дабы вместе сокрушить Киёмори, сего новоявленного злого демона Девадатту[372]! Ибо Киёмори — это плевела рода Тайра, грязь, марающая сословие самураев! Дед его, Масамори, прислуживал в доме курандо пятого ранга, был низшим чиновником в земельных управах. Когда Главный казначей Тамэфуса был правителем земли Кага, Масамори служил у него в местной Сыскной управе; когда Акисуэ, глава Ведомства построек, был правителем земли Харима, Масамори состоял при его конюшнях. Оттого-то все жители в деревнях и в столице, старцы и юноши, сокрушались об ошибке императора Тобы, когда тот даровал его сыну Тадамори почетный ранг царедворца. Горевали и мудрецы, постигшие законы буддийской веры и конфуцианской науки, ибо то было знамение грядущих бед для нашего государства! Высоко, к синим тучам, воспарил Тадамори, но люди по-прежнему презирали рожденного под соломенной кровлей! Юноши, дорожившие честью, не желали служить его семейству. Когда же, в двенадцатую луну 1-го года Хэйдзи, его сын Киёмори один-единственный раз отличился на поле брани, император Го-Сиракава осыпал его наградами и сразу возвысил. С тех пор Киёмори вознесся до должности Главного министра, стал правителем государства, получил право иметь почетную свиту. Сыновья его стали министрами, военачальниками дворцовой стражи, дочь — супругой государя, императрицей! Многочисленные братья и даже дети его наложниц причислены к знати, все внуки и племянники назначены правителями земель! Больше того, он подчинил себе всю страну, раздает должности и чины по своему единоличному усмотрению и помыкает государственными чиновниками, как своими рабами. Стоит лишь немного ослушаться его воли, как непокорного бросают в темницу, каким бы знатным он ни был, а если кто-нибудь скажет хоть словечко наперекор, его тотчас хватает стража, будь то даже самый знатный придворный. Ныне сам государь Го-Сиракава расточает лесть Киёмори, дабы уберечься от смерти или позора, а благородные господа, потомки древних родов, униженно преклоняют пред ним колена, даже когда у них отнимают наследственные имения! Даже когда Киёмори грабит земли, принадлежащие государю, никто не смеет вымолвить хотя бы слово протеста, ибо все трепещут перед могуществом Тайра! Дерзость Киёмори дошла до таких пределов, что в одиннадцатую луну минувшего года он насильно переселил государя-инока Го-Сиракаву из его собственного дворца в загородную усадьбу Тоба и обрек на ссылку канцлера Мотофусу. Ни в наше время, ни в старину нет и не было столь дерзкого превышения власти! Нам следовало давно уже выступить и наказать злодея за преступления, но мы молчали, сомневаясь, будет ли на то воля богов? К тому же Тайра утверждали, будто действуют по высочайшему повелению… И вот, сдержав праведный гнев свой, понапрасну проводили мы дни и луны, а тем временем Тайра совершили новое злодеяние — напали на принца Мотихито, второго сына государя Го-Сиракавы. Но боги явили милость, ниспослали принцу священную колесницу, направили его стопы в ваш досточтимый храм, укрыли за вратами святилища бога Сусаноо! Это ли не благое знамение того, что несть и не будет конца могуществу императорской власти! Кто из живущих на земле не прослезился от радости, узнав, что вы, рискуя собственной жизнью, защищаете принца! Мы обитаем вдали от вас, но и к нам уже дошли вести, что Киёмори в злобе своей замыслил поход на вашу обитель, и потому мы уже готовимся к битве. Мы намеревались известить все подведомственные нам монастыри и храмы, собрать в восемнадцатый день, к часу Дракона, надежную воинскую силу и тогда уже поставить вас об этом в известность. Как раз в это время синей птицей прилетело ваше послание[373], вмиг развеявшее давно снедавшую нас кручину! Монахи обители Цинляншань сумели прогнать воинов танского владыки У-цзуна; тем более нам, монахам северных и южных монастырей страны Ямато[374], под силу разгромить супостата! Укрепите же оборону вашей обители слева и справа, оберегайте принца и ждите известий о нашем прибытии. Обстоятельства благоприятствуют нам, отбросьте все сомнения и колебания! Дано в двадцать первый день пятой луны 4-го года Дзисё. Монахи монастыря Кофукудзи ».
9. Долгий совет
И снова собрались монахи обители Миидэра, и снова стали держать совет. — Монахи Святой горы предали нас, а братья из обители Кофукудзи еще не подоспели. Нужно сегодня же ночью ударить на Рокухару, ибо промедление смерти подобно! Разделим надвое наши силы — отряд старших монахов пусть зайдет с тыла, со стороны горы Ней, и вышлет вперед четыреста — пятьсот пехотинцев. Те подожгут жилища в квартале Сиракава. В столице начнется переполох, самураи Рокухары в тревоге выбегут из усадьбы. Мы заманим их в Ивасаки, Сакурамото, там завяжется битва, а тем временем наши главные силы, наши лучшие бойцы под водительством Накацуны, правителя Идзу разом ударят на Рокухару и пустят огонь с подветренной стороны. Огонь выкурит Правителя-инока. Тут мы с ним и покончим! — так решили монахи. Был среди них некий Синкай, монах, обитавший в храме Итикёбо. В прошлом Тайра не раз поручали ему возносить молитвы за процветание их дома. Окруженный учениками, выступил он вперед и молвил: — Может быть, меня примут за сторонника Тайра, но все же выскажу свое мнение! А уж вы рассудите сами, могу ли я пойти наперекор решению всей братии, могу ли не дорожить честью нашего храма?.. В былые времена Тайра и Минамото состязались в верности государю. Ныне, однако, звезда Минамото угасла; вот уже больше двадцати лет, как Тайра взяли власть в свои руки, по всей стране покорно гнутся пред ними деревья и травы. Неприступна твердыня Рокухары, ее не одолеть малой силой! Нужно обдумать иной, лучший план действий: сперва надобно собрать многочисленное, сильное войско и лишь тогда ударить на Рокухару! — так многоречиво, пространно разглагольствовал он, стараясь оттянуть время. Тут вышел вперед престарелый Кэйсю из храма Дзёэнбо. Под рясой на нем был панцирь, у пояса висел большой грозный меч, а голову покрывал клобук. Ударяя оземь вместо посоха алебардой на длинном древке, он прошел к месту, где держали совет монахи, и сказал: — Хватит спорить и колебаться! В былые времена император Тэмму, основатель нашего храма, в ту пору еще наследник, бежал в горы Ёсино, спасаясь от мятежного принца Отомо; всего лишь семнадцать всадников охраняли его, когда он пересекал уезд Уда в краю Ямато. И все же он благополучно достиг земель Ига и Исэ, получил подкрепление в краю Овари и Мино, разгромил войско принца Отомо и в конце концов воссел на престоле! Недаром сказано: «Птица в беде влетает за пазуху; человеколюбие велит пожалеть ее!»[375] Не знаю, что решит ваш совет, но я, Кэйсю, мои ученики и послушники этой же ночью ударим на Рокухару и будем биться, не щадя жизни! Тут выступил вперед монах Гэнкаку из храма Эйманъин и воскликнул: — Спор затянулся! На дворе ночь; час уж поздний! Поспешим же! Вперед!
10. Монахи в сборе
Итак, тысячному отряду старших монахов, — среди них были Кэйсю, Нитиин, Дзэнти с учениками Гихо и Дзэнъё, — предстояло под водительством Ёримасы обрушиться с тыла на Рокухару; с факелами в руках они двинулись по направлению к вершине Ней. А главные силы возглавлял Накацуна, правитель земли Идзу, старший сын Ёримасы. Он вел грозных, могучих воинов — своего младшего брата Канэцуну, чиновника Летописной палаты Накаиэ и его старшего сына Накамицу. Были тут и монахи-воины — Гэнкаку из храма Энманъин, Ара Досо из храма Дзёкиин, и многие другие, все могучие воины, из тех, кто один равен тысяче! С мечом в руках не страшны им были ни боги, ни демоны. Вскочив на коней, пятьсот всадников покинули монастырь Миидэра. После прибытия принца монахи возвели укрепления — вырыли ров, установили щиты-заслоны и частоколы, а на пересечении дорог, ведущих из столицы в Удзи и в Оцу вбили в землю заостренные рогатины-колья. Теперь пришлось снова навести мост через ров и выкопать колья. Тем временем начало рассветать, и не успело войско достигнуть заставы Встреч, Аусака[376], как послышалось петушиное пение. — Петух поет! — сказал Накацуна. — Будет совсем светло, прежде чем мы доберемся до Рокухары. Как быть? Тут снова выступил вперед монах Гэнкаку и молвил: — В древние времена циньский государь Чжаосян-ван заключил в темницу Мэнчан-цзюня[377], но супруга государя помогла Мэнчану, и ему удалось бежать. Вместе с тремя тысячами своих приспешников он добрался до заставы Ханьгу[378]. А порядок в той чужеземной стране был таков, что ворота на заставах открывали не прежде, чем пропоет петух. Среди людей Мэнчан-цзюня был некий Тянь Цзя. Он так искусно подражал петушиному пению, что его прозвали Цзи Мин — Глас Петуха. Он взбежал на пригорок и громко закукарекал; в ответ один за другим отозвались все окрестные петухи. Ворота открыли, и Мэнчан-цзюнь со своими людьми благополучно миновал заставу. Кто знает, может быть, и на сей раз петушиное пение — всего лишь уловка, нарочно подстроенная врагом! А потому — вперед! Пока они рассуждали, постепенно стало светать. — В ночном бою мы, возможно, одержали бы верх, — сказал Накацуна. — В дневном же сражении нам врага не осилить. Верните обратно второй отряд! — Так отозвали назад воинов с вершины Ней, и главные силы тоже повернули обратно от Мацудзаки. — Вся эта проволочка вышла из-за долгой болтовни Синкая! — роптали молодые монахи. — Зарубить негодяя! — И они яростно обрушились на Синкая. Его ученики и послушники бросились к нему на выручку. В схватке погибло несколько десятков монахов. Сам Синкай, едва живой, чуть ли не ползком добрался до Рокухары. Слезы текли из глаз старика, когда он поведал там о случившемся. Но воины Тайра — а их собралось в Рокухаре уже больше десятка тысяч — не выказали особой тревоги и спокойно внимали его рассказу.
На рассвете двадцать третьего дня той же луны принц покинул монастырь Миидэра и отправился в Нару. «Монахи Святой горы предали нас, а помощь из обители Кофукудзи еще не подоспела; чем больше медлить здесь, тем опаснее!» — решил он. У принца были с собой две флейты — «Веточка» и «Согнутая цикада». Эта последняя была сделана из цельного куска бамбука, похожего на тельце цикады. В минувшие годы покойный государь Тоба как-то раз послал в дар сунскому императору тысячу рё золотого песка, и тот отблагодарил его, прислав, в свою очередь, кусок бамбука с коленцами точь-в-точь как на тельце живой цикады. «Со столь редкостным бамбуком нужно обращаться с великим тщанием!» — сказал государь Тоба, приказал настоятелю обители Миидэра поместить сей бамбук на алтарь и молиться перед ним семь дней кряду, после чего из бамбука изготовили флейту. Как-то раз в монастырь Миидэра приехал на богомолье тюнагон Санэхира и играл на этой флейте. Но, забыв, что это необычная флейта, он нечаянно опустил ее книзу, так что флейта оказалась ниже его колен; она тут же согнулась, — наверное, в отместку за столь непочтительное обращение. Оттого и назвали ее «Согнутая цикада». Принц Мотихито славился искусством игры на флейте, за что и получил «Согнутую цикаду» в вечное владение. Наверное, он предчувствовал, что конец его близок, потому что на сей раз оставил флейту в монастыре, посвятив ее изваянию бодхисатвы Мироку[379] в главном святилище Миидэра. Несчастный, может быть, в душе он молился о том, чтобы снова увидеть ее в час второго пришествия бодхисатвы, когда Мироку вновь снизойдет с Небес на нашу грешную землю! Всех старых монахов принц отпустил, велев им оставаться в монастыре. Его сопровождали только молодые монахи-воины и отряд самураев во главе с Ёримасой, всего около тысячи человек. Тогда, опираясь на посох с рукоятью, украшенной изображением голубя, выступил вперед престарелый Кэйсю. Слезы струились по лицу старика, когда, обращаясь к принцу, он молвил: — Я последовал бы за вами повсюду, но мне уже за восемьдесят, и я сокрушен годами. Вместо меня с вами пойдет мой послушник Сюнсю. Отец его, Тосимити Яманоути, уроженец земли Сагами, служил покойному Ёситомо и в минувшую смуту Хэйдзи пал в бою на берегу реки Камо, у Шестой дороги, в столице. Мы были с ним дружны, и я заменил отца его осиротевшему сыну. Я знаю Сюнсю как самого себя! Пусть он следует за вами повсюду! Принц был растроган. «Какая связь в прошлых рождениях побуждает его так заботиться обо мне?» — подумал он, не в силах сдержать непрошеную слезу.
11. Битва на мосту
Всю предыдущую ночь принц не смыкал глаз, и теперь, по дороге в Удзи, от усталости едва не падал с коня. Переехав мост, перекинутый через реку, люди принца сорвали доски настила и проводили принца в храм Равенства, Бёдоин[380] чтобы он отдохнул хоть краткое время. Меж тем в Рокухаре услыхали, что принц покинул монастырь Миидэра. «Принц спасается бегством! — воскликнули самураи. — Он бежит в Нару! Скорее поскачем ему вдогонку!» Двадцать восемь тысяч всадников во главе с сыновьями Правителя-инока Томомори и Сигэхирой, правителем земли Сацума Таданори и Главным конюшим Юкимори преодолели вершину Кохата и во весь опор поскакали к мосту через Удзи. Узнав, что противник укрылся на другом берегу реки в храме Бёдоин, они громовым голосом трижды прокричали боевой клич. Люди принца откликнулись таким же троекратным боевым кличем. — Они разрушили мост! Они сорвали настил с моста! — кричали воины Тайра, скакавшие в головном отряде. Но главные силы по-прежнему неудержимо рвались вперед. Под их напором не меньше двух сотен всадников головного отряда свалились в реку и утонули. Наконец противники выстроились по обе стороны моста, и засвистели первые стрелы. Среди самураев принца особо могучей силой отличались воины Сюнтё Оя, Готиан Тадзима и братья Гэнта — Хауку, Садзуку и Цудзуку; их стрелы пробивали насквозь и щит, и панцирь! В тот день Ёримаса облачился в парчовый боевой кафтан, поверх надел узорчатый панцирь, скрепленный белым и синим шнуром[381]. Наверно, в глубине души он предчувствовал, что сегодня его последняя битва, потому что нарочно не надел шлема. Его старший сын Накацуна, в красном с золотом парчовом кафтане, в черном панцире, тоже не носил шлема — так сподручней было стрелять из лука, а лук у Накацуны был особенно мощный. Но вот вперед выбежал Готиан Тадзима, потрясая алебардой на длинном древке, с изогнутым, словно серп, лезвием. «Стреляйте все разом, дружно!» — закричали воины Тайра, увидев, что Тадзима, совсем один, вскочил на перекладину моста. Несколько самых метких стрелков сгрудились плечом к плечу, вложили стрелы в луки и разом спустили тетиву, стреляли снова и снова. Но Тадзима даже не дрогнул. Когда стрелы летели высоко, он нагибался, когда низко — он подпрыгивал кверху, а стрелы, летевшие, казалось, прямо в грудь, отражал алебардой. И друзья, и враги дивились его проворству. С того дня прозвали его Отражающим Стрелы. Был среди воинов принца монах Дзёмё Мэйсю, из долины Цуцуи. Панцирь на нем был черный, под панцирем — кафтан темно-синего цвета, шлем с пятью пластинами, закрывавшими шею, туго завязан шнурами под подбородком, у пояса висел меч в черных лаковых ножнах, за спиной — колчан, и в нем ровно двадцать четыре стрелы с черным оперением, а в руке он сжимал свою любимую алебарду с изогнутым лезвием на длинном древке. Выбежав вперед, он воскликнул громовым голосом: — Раньше вы слух обо мне слыхали, ныне воочию поглядите! Я воин, известный силой, цвет воинства обители Миидэра! Зовут меня — Дзёмё Мэйсю из Цуцуи, я воитель-монах, из тех, кто один равен тысяче! Кто из вас считает себя могучим и храбрым? Выходи и сразимся! — С этими словами он в мгновение ока послал подряд двадцать три стрелы из своего лука, сразив наповал двенадцать и ранив одиннадцать воинов Тайра. Затем он отбросил лук, отшвырнул прочь колчан, хотя там еще оставалась одна стрела, скинул с ног башмаки из медвежьего меха и, босиком прыгнув на балку моста, бегом побежал вперед. Никто другой не осмелился бы ступить ногой на узкую перекладину, но Дзёмё бежал так смело, будто то была не тонкая балка, а широкий проезд Первой или Второй дороги в столице! Он скосил алебардой пятерых и хотел уже поразить шестого, но тут рукоять алебарды расщепилась надвое. Тогда он отбросил прочь алебарду и обнажил меч. Окруженный врагами, он разил без промаха, то рубил мечом вкруговую, то крест-накрест, то приемом «паучьи лапы», то «стрекозиным полетом», то «мельничным колесом», и, наконец, как будто рисуя в воздухе замысловатые петли «ава»[382]. В одно мгновение уложил он восьмерых человек, но, стремясь поразить девятого, нанес слишком сильный удар по шлему врага; меч надломился, выскочил из рукояти и упал в реку. Единственным оружием остался теперь у него короткий кинжал. Дзёмё бился яростно, как безумный. Был тут отважный, могучий монах по имени Итирай, служка преподобного Кэйсю. Он сражался позади Дзёмё, но балка была узка, и ему никак не удавалось обогнать Дзёмё. Тогда, ухватившись рукой за защитную пластину на его шлеме и бросив: «Не обижайся на меня, Дзёмё!» — он перепрыгнул через него вперед и бился свирепо, пока не пал. А Дзёмё удалось отступить обратно, к храму Равенства. Там он сел на траву у ворот, сбросил доспехи и сосчитал зазубрины, оставшиеся от ударов воинов Тайра. Всего он насчитал их шестьдесят три, но панцирь был пробит насквозь только в пяти местах, и раны были неглубоки. Он прижег раны пучками моксы, потом обмотал голову куском ткани, набросил белую рясу и, опираясь вместо посоха на сломанный лук, направил стопы в Нару распевая: «Славься, о будда Амида!»
По примеру Дзёмё монахи Миидэры и воины Ватанабэ наперебой рвались вперед по перекладинам моста. Иные возвращались с оружием, отнятым у врага, другие, раненные, сами кончали с собой, бросившись в реку. Битва на мосту бушевала, как пламя! Тадакиё, правитель земли Кадзуса, приблизился к князю Томомори. — Битва на мосту жестока, — сказал он. — Нужно переправиться на тот берег, но из-за весенних дождей вода в реке поднялась. Много людей и коней погибнет, если мы прикажем преодолеть реку вплавь. Не лучше ли отыскать переправу вверх по течению, где-нибудь у Ёдо или в Имоараи, или, может быть, избрать путь на Кавати? Тут выступил вперед Тадацуна Асикага, уроженец земли Симоцкэ. — Ёдо, Имоараи, Кавати!.. — воскликнул он. — Ведите туда воинов Индии или Китая, только не нас! Ведь противник здесь, перед нами! Если мы не разобьем их тотчас же, принц успеет укрыться в монастыре Кофукудзи, получит там подкрепление, и наша задача станет вдвое труднее! — Между землями Мусаси и Кодзукэ протекает речка Тонэ; много дней стреляли друг в друга воины Асикаги и Титибу, разделенные водами этой речки. Наконец главные силы Асикаги приблизились к переправе Наги, а тыловые отряды подошли к переправе в Сути. Враги уничтожили все лодки, годные для переправы через реку. Но Асикага не колебался. Он воскликнул: «Навеки погибнет наша самурайская честь, если мы не преодолеем реку здесь, в этом месте! А утонем в волнах — значит, таков наш жребий! Вперед!» — И все воины, цепляясь за лошадей, успешно переправились на другой берег. — Мы — уроженцы земель востока; противник здесь, перед нами, вот он, напротив, на том берегу! К чему бояться глубин и мелей? Эта речка не быстрее и не глубже, чем Тонэ! За мной! И с этими словами Тадацуна, не слезая с коня, первым бросился в воду, а за ним — остальные его вассалы. Около трехсот всадников последовало за своим господином, на скаку кинувшись в реку. Обращаясь к ним, Тадацуна воскликнул: — Могучих коней поверните против течения, а слабосильных — головой по течению! Пока кони ступают по дну ногами, отпустите поводья, пусть идут своей волей! А потеряют дно — бросьте совсем поводья, пусть кони плывут свободно. Если снесет вас течением — нащупайте дно кончиком лука! Возьмитесь за руки и переправляйтесь цепочкой! Опустит голову конь — подтяните уздечку, но не сильно, а то опрокинетесь навзничь! Твердо сидите в седле и крепче упирайтесь ногою в стремя, а где вода глубока — передвиньтесь на круп! С конем будьте ласковы, с течением — тверды! И пока вы в реке, не стреляйте! Даже если противник начнет осыпать вас стрелами, не отвечайте! Нагните голову ниже, опустите защитные пластины у шлема, но слишком не нагибайтесь, чтобы стрела не поразила вас в темя! И не старайтесь двигаться прямо, не то вас снесет течением! Плывите вместе с водою! — так ободрял и наставлял своих воинов Тадацуна. Словно волны прилива, пронеслись триста всадников через реку, и ни один всадник, ни один конь не погиб.
12. Гибель принца
В тот день Тадацуна облачился в кафтан из узорчатой желтой парчи и в красный панцирь. Изогнутые оленьи рога украшали шлем, крепко-накрепко завязанный шнурами под подбородком. У пояса висел меч с позолоченной рукоятью, за спиной — колчан, полный стрел, окаймленных соколиными перьями с черной полосой посредине. В левой руке Тадацуна сжимал лук, туго оплетенный пальмовым волокном, конь под ним был серый в яблоках, по черному лаку седла золотом выписаны фамильные гербы — сова на дубовой ветке. С силой стиснув коня ногами, он привстал на стременах, выпрямился во весь рост и громко провозгласил: — Дальние да услышат, ближние да увидят! Мое имя — Мататаро Тадацуна, и лет мне семнадцать! Я сын Тосицуны Асикаги, потомок в десятом колене Тодая Хидэсато Тавары, в давние времена со славой сразившего изменника и государева ослушника Масакадо! Нет у меня ни звания, ни титула, и потому страшусь я прогневить Небо, натянув тетиву и посылая стрелу против принца, отпрыска императорского семейства! Но да будет нам судьей сам бог Хатиман, покровитель лука и стрел! Да будет судьба благосклонна к дому Тайра! Здесь я перед вами, готовый к поединку с любым из воинов Ёримасы! Кто из вас считает себя отважным? Выходи и сразимся! Бросив этот вызов, Тадацуна с боем стал прокладывать себе путь к воротам храма Бёдоин. Видя его удаль, князь Томомори приказал: «Вперед, через реку! Вперед, через реку!» — и двадцать восемь тысяч всадников разом кинулись в воду. Несчетное множество людей и коней запрудили быстрые перекаты Удзи, так что вверху по течению вода в реке поднялась. И все же так велик был напор воды, что многих снесло непреодолимым потоком. Пешие воины держались за седла всадников; иным удалось достичь противоположного берега, не замочив ноги выше колен. Однако не меньше шестисот пехотинцев из земель Ига и Исэ сбило течением, когда вода разметала коней, за которых они держались, и почти все они утонули — никто не мог бы сказать, как и почему то случилось! В разноцветных панцирях — красных, алых, светло-зеленых — они то погружались, то всплывали, то вновь исчезали под водой, увлекаемые течением, словно красные кленовые листья, когда дыхание осенней бури над горою Каннаби лист срывает с деревьев и несет к речке Тацута…[383] Вода прибила их к запруде, перегородившей реку; дальше пути им не было. Трое из этих несчастных, все в алых панцирях, безнадежно запутались в вершах для рыбы.
Воины Исэ алые панцири носят — пусть же теперь, как золотые рыбки, бьются в рыбачьих вершах! —
глядя на них, сложил стихи Накацуна. То были Гохэй Курода, Дзюро Хино и Ясити Отобэ, все родом из Исэ. Рассказывают, что Хино, закаленный, бывалый воин, вонзил конец своего лука в расщелину скалы, выбрался на большой камень-валун, а затем вытащил из воды обоих своих товарищей и так спас их от смерти.
Наконец воины Тайра достигли берега и теперь с боем прокладывали себе путь в ворота храма Бёдоин. Ёримаса уговорил принца воспользоваться сумятицей боя и бежать по дороге, ведущей в Нару. Сам же он, его сыновья и вассалы остались, чтобы задержать преследователей. Несмотря на преклонный возраст, Ёримаса бился отважно, но стрела вонзилась ему в колено, и рана была глубокой. Тогда он спокойно решил сам лишить себя жизни, но в это время в воротах храма на него напали сразу несколько вражеских воинов. Увидев, что отец в опасности, его младший сын Канэцуна бросился на помощь, дабы отец успел удалиться. Он скакал налево, направо, отчаянно сражаясь, чтобы дать отцу возможность уйти. В тот день на Канэцуне был темно-синий парчовый кафтан и панцирь, скрепленный толстым шнуром крученого китайского шелка; конь под ним был саврасый, а седло украшено позолотой. Но в разгар битвы стрела, пущенная Таро Кадзусой, самураем дворцовой стражи, ударила его прямо в лоб. Пошатнулся Канэцуна; и в этот миг Дзиромару, паж Кадзусы, молодой, сильный воин, ударив хлыстом коня, подскакал к Канэцуне. Поравнявшись, они схватились и оба рухнули наземь[384]. Канэцуна был тяжко ранен, но недаром славился силой — он сдавил юного Дзиромару, прижал к земле, снял ему голову и уже хотел было снова вскочить на ноги, но тут на него обрушилось больше десятка вражеских воинов, и Канэцуна пал мертвый. Его старший брат Накацуна тоже был весь изранен; отступив к беседке над прудом, он сам лишил себя жизни. Тосабуро Киётика отрезал голову Накацуне и спрятал под настилом беседки. Накаиэ, чиновник Летописной палаты, и его сын Накамицу тоже бились отчаянно и сразили многих воинов Тайра, пока наконец сами не пали. Отец Накаиэ, Тосиката, был Главным телохранителем при наследнике трона. После его смерти Ёримаса взял Накаиэ на воспитание и взрастил с великой любовью. И вот теперь, храня верность приемному отцу, Накаиэ отплатил ему за многолетнюю заботу собственной жизнью. Поистине горестная судьба! Ёримаса подозвал Тонау, одного из воинов Ватанабэ. — Снеси мне голову! — приказал он. Но Тонау не решался отсечь голову господину, пока тот жив. — Я не в силах сделать это, господин мой! — ответил он, горько плача. — Я исполню ваш приказ, но только после того, как вы сами лишите себя жизни! — Понимаю! — отвечал Ёримаса. Он повернулся лицом к закату, молитвенно сложил ладони и десять раз кряду громко провозгласил: «Славься, о будда Амида!» Потом он произнес прощальные стихи — и было то и прекрасно, и скорбно!
Пусть древом упавшим в земле буду я истлевать, не зная цветенья, — всего тяжелее из жизни уйти и плодов не оставить…
Таковы были его последние слова перед смертью. Затем он приставил кончик меча к животу, нагнулся вперед так резко, что меч, насквозь пронзив его тело, вышел сзади, и Ёримаса испустил дух[385]. Не каждый способен слагать стихи в такую минуту! Но Ёримаса любил поэзию с юных лет и даже в смертный час не забыл своего искусства. Тонау отрезал голову господина и, плача, привязал к ней камень. Таясь от врагов, он пробрался к реке и погрузил голову Ёримасы глубоко в воду. Самураи Тайра не жалели усилий, стараясь во что бы то ни стало схватить Киоу, взять его в плен живым. Понимая это, Киоу бился отчаянно, тяжко раненный, он сам покончил с собой, вспоров живот. А монах Гэнкаку из храма Энманъин, как видно, уверенный, что принц уже отъехал на безопасное расстояние, мечом и алебардой проложил себе путь к реке сквозь гущу врагов, прыгнул в воду и, не выпуская из рук оружия, выплыл у противоположного берега. Там он взобрался на высокое место и крикнул громовым голосом: — Сюда, витязи Тайра! Или не хватает силенок? — И с этими словами пустился в обратный путь, к обители Миидэра.
Меж тем Кагэиэ, бывалый, опытный воин, догадался, что в сумятице боя принц бежал по дороге, ведущей в Нару; он не стал сражаться, а, нахлестывая коня, горяча его стременами[386], помчался вдогонку принцу; следом за ним устремилось более пятисот его воинов. Вскоре, как и ожидал Кагэиэ, его отряд догнал принца, скакавшего под охраной тридцати всадников. Противники сошлись у ворот храма Комёдзэи. Воины Кагэиэ обрушили на беглецов целый дождь стрел, целясь в принца. Одна из стрел — чья именно, так и осталось неизвестным, — вонзилась принцу в левый бок, он свалился с коня, и ему отрубили голову. Увидев, что принц убит, воины его свиты — Они Садо, Ара Доса, Ара Дайфу, Ига Кими, Сюнко и еще шестеро могучих монахов-воинов из храма Золотого Сияния, Конкоин, — поняли, что теперь им незачем жить на свете. С громким воплем ринулись они на воинов Кагэиэ и сражались, пока все не приняли смерть в бою. Мунэнобу, молочный брат принца, тоже был среди воинов его свиты. Увидев, что врагов много, и зная, что конь под ним слабосильный, он еще раньше нырнул в пруд на равнине Ниино, притаился под плавучими водорослями и, дрожа от страха, лежал в воде. Враги промчались мимо, но, спустя недолгое время, несколько сот всадников с шумом, с победными криками проскакали обратно. Мунэнобу осторожно глянул сквозь водоросли и увидел, что они везут на носилках обезглавленное тело в белой одежде. «Кто бы это мог быть?» — подумал он, но, приглядевшись, понял, что то был принц, ибо за поясом убитого все еще торчала флейта «Веточка», которую принц просил положить с ним в гроб в случае его смерти. Мунэнобу охватило безудержное желание выскочить из укрытия и припасть к телу принца, но страх оказался сильнее. Когда враги скрылись вдали, он выбрался из воды, выжал мокрую одежду и, горько плача, возвратился в столицу; однако там всеобщее презрение стало его уделом. А в это время более семи тысяч монахов монастыря Кофукудзи, вооруженные до зубов, выступили на помощь принцу. Передовой отряд их уже достиг Кодзу, а главные силы все еще толпились у Южных ворот монастыря. Узнав, что принц убит у храма Комёдзэн, монахи пали духом. Отряды остановились, плача и сокрушаясь. Да, горестна судьба принца, погибшего, не дождавшись подмоги; а помощь была так близко, всего в пятидесяти тё!
13. Пострижение малютки-принца
Наступил вечер, и воины Тайра возвратились в Рокухару, высоко подняв на кончиках мечей и алебард сотни отрезанных голов своих недругов. Далеко окрест раздавались их смех и бранные крики. Словами не передать, как страшно то было! Голову Ёримасы не нашли, ибо Тонау отрезал ее и погрузил глубоко в воды реки Удзи; но головы обоих его сыновей удалось отыскать в разных местах. Голову принца опознать было нелегко, ибо мало кому из Рокухары доводилось бывать у него во дворце. Тогда послали за Саданари, главным придворным лекарем. В минувшие годы он не раз лечил принца, и Тайра надеялись, что он сумеет удостоверить, кому принадлежала отрезанная голова. Но Саданари, сославшись на нездоровье, уклонился от участия в таком деле. В конце концов в Рокухару вызвали даму, давнишнюю возлюбленную принца. Принц горячо любил ее, у нее были от него дети. Уж кто-кто, а она бы его узнала… Едва взглянув, она закрыла лицо рукавом и залилась слезами. Так убедились, что отрезанная голова действительно принадлежала принцу. У принца Мотихито было много детей от разных женщин, в том числе сын семи лет и пятилетняя дочь от некоей госпожи Самми-но Цубонэ, дочери Моринори, правителя земли Иё. Она служила при дворе принцессы Хатидзё[387] и жила во дворце принцессы вместе с детьми. Правитель-инок послал к принцессе князя Ёримори, своего брата, велев сказать: «У принца Мотихито много детей. О дочерях речи нет, а сына извольте тотчас отправить ко мне!» — На рассвете, едва дошла до нас весть о гибели принца, — отвечала принцесса, — кормилица мальчика, как видно, помутившись в рассудке, скрылась неизвестно куда и утащила с собой ребенка. Истинная правда, здесь его больше нет! Князю Ёримори не оставалось ничего другого, как передать Правителю-иноку слова принцессы. — Где ему быть, как не у нее во дворце! — сказал Киёмори. — В таком случае возьми самураев и отыщи мальчишку! Князь Ёримори был женат на госпоже Сайсё, кормилице, воспитавшей принцессу. Он часто наведывался к ней во дворец, навещая свою супругу, и принцесса с детских лет к нему привязалась[388]. Но с той минуты, как он явился, требуя выдать малютку-принца, она охладела к нему, словно к чужому, и ожесточилась против него сердцем. — Раз уж так вышло, — сказал маленький принц, которого все это время прятали во дворце, — вам навряд ли удастся скрыть меня. Лучше уж выдайте меня этим людям! — В такие годы, — молвила принцесса, — дети обычно еще не понимают, что творится на свете. Больно слышать его слова! Бедняжка тревожится, что из-за него мне грозит беда! Я лелеяла его с младенческих лет, но, увы, напрасны мои заботы! — И она заплакала, не в силах сдержать слезы. Когда князь Ёримори вторично потребовал выдать принца, принцесса, бессильная помешать ему, в конце концов передала ему мальчика. Мать ребенка, Самми-но Цубонэ, онемела от горя, ибо думала, что расстается с сыном навеки. Словно в каком-то страшном сне, она одела его и, заливаясь слезами, расчесала, пригладила ему волосы. Принцесса, дамы ее свиты, служанки — все проливали горькие слезы. Князь Ёримори принял малютку-принца, усадил в карету и отвез в Рокухару. Увидев принца, князь Мунэмори предстал пред отцом своим, Правителем-иноком, и сказал: — Не знаю отчего, но только мне почему-то нестерпимо жаль этого малыша. Прошу вас, пощадите его вопреки всем порядкам и отдайте на мое попечение! — В таком случае пусть он тотчас же примет постриг! — распорядился Правитель-инок. Князь Мунэмори сообщил о решении отца принцессе; та, разумеется, с радостью согласилась: «Только поскорее, прошу вас!» Так маленький принц стал монахом, и его отдали в ученики настоятелю храма Добра и Мира, Ниннадзи. Впоследствии он стал настоятелем Восточного храма Тодзи в столице. Покойный епископ Досон — это и есть тот самый маленький принц.
14. Прорицатель Тодзё
Другой сын принца Мотихито жил в городе Нара. Его опекун Сигэхидэ, правитель земли Сануки, тоже поспешил постричь ребенка в монахи, после чего бежал вместе с ним в северные края. Годы спустя, когда Ёсинака из Кисо с войском вошел в столицу, он привез с собой этого принца, намереваясь возвести его на престол. Отпраздновали его совершеннолетие, и принц снова превратился в мирянина. С тех пор его называли принц Кисо. И еще прозвали принцем-расстригой. В последующие годы он жил в Ноёри, в предместье Сага, и потому иногда называли его также принцем Ноёри.
В стародавние времена жил на свете прорицатель Тодзё, умевший по лицу человека провидеть его судьбу. Вельможам Удзи и Нидзё[389] он предсказал: «Каждый из вас займет должность канцлера при трех государях и доживет до восьмидесяти лет!» И слова его сбылись. Министру Корэтике[390] этот Тодзё опять-таки сказал правду: «На вашем челе я вижу опалу!» А принц Сётоку предсказал императору Сюсуну: «Вы умрете насильственной смертью!» — и в самом деле, император пал от руки министра Мумако[391]. Великие мужи древности умели провидеть будущее, хоть и не считались кудесниками. Ныне же Сёнагон-Предсказатель Корэнага совершил пагубную ошибку! В старые времена принцы Кэммэй и Гухэй[392] были отпрысками мудрых, добродетельных государей, но тем не менее ни тот ни другой не унаследовали отцовского трона. Однако разве из-за этого учинили они мятеж? Был еще принц Сукэхито, третий сын императора Го-Сандзё, весьма отличавшийся в науках. Отец завещал передать ему трон после императора Сиракавы. Но император Сиракава почему-то не выполнил этого указания; в виде утешения он пожаловал сыну принца фамильное имя Минамото, сразу даровал третий придворный ранг, хотя тот не имел еще ни четвертого, ни даже пятого ранга, и назначил офицером придворной стражи. Так случилось, что основатель рода Минамото, простой вассал, сразу получил третий ранг. Это был первый случай столь внезапного возвышения, если не считать дайнагона Садаму, сына императора Саги — известного впоследствии как Левый министр Арихито. Священнослужители, возносившие молитвы о победе над смутьяном принцем Мотихито, все получили награды. Киёмунэ, малолетнему сыну князя Мунэмори, пожаловали третий придворный ранг. В этом году ему исполнилось только двенадцать лет. Даже сам князь-отец его в таком возрасте не имел столь высокого звания! Ни разу еще не доводилось слыхать, чтобы кто-нибудь, кроме сыновей канцлера, разом попал в вельможи! Указ гласил, что звание это дано в награду за одоление смутьянов — Минамото, Мотихито и Ёримасы. Мотихито Минамото — так именовали теперь покойного принца. Мало того, что Тайра убили отпрыска императорского дома, родного сына августейшего владыки, — теперь они посмертно унизили его до положения рядового вассала. О, гнусный поступок!
15. Птица-чудище Нуэ[393]
Ёримаса, потомок в пятом колене славного Райко[394], правителя земли Сэтцу, и внук Ёрицуны, правителя земли Микава, был сыном Накамасы, хранителя Оружейной палаты. В смуту Хогэн он сражался на стороне государя Го-Сиракавы, проявил немалую доблесть, однако не получил никакой награды; в смуту Хэйдзи, покинув своих сородичей, снова встал на сторону государя, но и тут не удостоился никакого вознаграждения. Долгие годы прослужил он в дворцовой страже, но права бывать во дворце так и не получил. Только в преклонном возрасте, когда уже приблизилась старость, он обрел наконец это почетное право. Случилось это благодаря стихотворению танка, в котором он излил свою душу:
Как страж одинокий с далекой заставы в горах любуется светом листвой затененной луны, — сиятельный образ ловлю…
Ёримаса долго не продвигался в звании. Он имел младший четвертый ранг, но мечтал получить следующий, третий, и сложил об этом стихотворение:
Средь сильных и знатных, как в чаще могучих дерев, я век коротаю, — живу, пробавляясь немногим, не чая достигнуть вершины…
В награду за это стихотворение ему пожаловали следующий, третий ранг. Вскоре затем он принял постриг. Нынче ему исполнилось семьдесят пять лет. А прославился Ёримаса вот каким подвигом. В минувшие годы Нимпё, в царствование государя Коноэ, императора каждую ночь мучили таинственные припадки, он терял сознание от страха. Созвали священнослужителей самых высоких рангов, умевших творить заклятья, читали молитвы, самые сокровенные и святые, но все напрасно — каждую ночь, в час Быка[395], у государя начинался припадок. В этот час над рощей за Третьей Восточной дорогой клубами вздымалась черная туча, нависала над дворцом и причиняла государю страдания. Царедворцы стали держать совет. В былое время, в годы Кандзи, при императоре Хорикаве, тоже случилось нечто подобное — каждую ночь императора мучили припадки. В ту пору встал на страже на широком помосте во дворце Небесный Чертог, Сисиндэн, самурай Ёсииэ Минамото. Когда приблизилось время мучений государя, он трижды со звоном спустил тетиву боевого лука и громким голосом возгласил: — Я, Ёсииэ Минамото, в прошлом правитель земли Муцу, стою здесь на страже! — И так устрашающе звучал его голос, что у всех, слышавших его слова, волосы встали дыбом, а припадки государя с той поры прекратились. И вот решено было по примеру былых времен поручить охрану государя кому-нибудь из воинов-самураев из семейств Тайра или Минамото. Выбор пал на Ёримасу, в ту пору хранителя Оружейной палаты. — С древних времен императорский дом держит на службе воинов-самураев, дабы истребляли они бунтовщиков и расправлялись с ослушниками, — сказал Ёримаса. — Ныне, однако, мне приказано одолеть оборотня, невидимого глазу. О подобном я еще ни разу не слышал! Тем не менее, повинуясь высочайшему повелению, Ёримаса явился во дворец, взяв с собой одного-единственного, самого надежного потомственного своего вассала Инохаяту, уроженца земли Тоотоми, в колчане у коего были стрелы, украшенные орлиными перьями. Сам же Ёримаса, в одноцветном охотничьем кафтане, взял лук, оплетенный пальмовым волокном, две стрелы с особо острым раздвоенным наконечником, украшенные перьями фазана, и встал на страже на широком помосте дворца Сисиндэн. А взял он всего две стрелы вот по какой причине: когда выбирали, кому поручить расправу с чудищем, первым назвал имя Ёримасы царедворец Масаёри, вот Ёримаса и решил, что если он промахнется и с первого же выстрела не поразит чудище, то второй стрелой пробьет голову этому Масаёри. Как и ожидал Ёримаса, едва лишь приблизилось время мучений государя, над рощей, за Третьей Восточной дорогой, заклубились черные тучи и нависли над дворцовой крышей. Ёримаса поднял взгляд к небу и увидел в тучах очертания чудища. «Если промахнусь — не жить мне на свете!» — решил в душе Ёримаса. Медлить было нельзя; он вложил в лук стрелу, мысленно произнес молитву «Славься, бог Хатиман!» и что было сил натянул и спустил тетиву. С громким свистом вылетела стрела и поразила цель. «Попал!» — радостно вскричал Ёримаса. Инохаята бросился во двор, схватил чудище в тот самый миг, когда оно падало вниз, и пригвоздил к земле, девять раз кряду пронзив мечом. Тут сбежались придворные высоких и низких рангов с факелами в руках и разглядели чудище — голова обезьяны, тело барсука, змеиный хвост, тигриные лапы… А голос напоминал клики Нуэ, ночной птицы-оборотня. Словами не передать, как страшно было то чудище! На радостях государь пожаловал Ёримасе меч. Назывался тот меч Царь Лев. Награду вручил Левый министр Ёринага. Он спустился с дворцовой лестницы, чтобы отдать меч Ёримасе: в этот миг в небе над головой пролетела кукушка[396] и несколько раз громко пропела, ибо случилось все это как раз в середине четвертой луны.
Песня кукушки до самых небес вознесла имя героя, —
сказал Левый министр. Ёримаса опустился на одно колено и, расстелив по земле широкий рукав одежды, закончил:
…скрылся в тучах месяц-лук, но стрела нашла свой путь!
Затем он принял меч и удалился. — Он первый не только в воинской доблести, но и в искусстве стихосложения! — хвалили его и государь, и вассалы. А чудище положили в долбленый челн и спустили по воде в море. В годы Охо, в царствование императора Нидзё, снова повадилась летать над дворцом птица-чудище Нуэ, и снова ее крики то и дело тревожили государя. По примеру минувших лет, снова послали за Ёримасой. Стояла пятая луна, сумерки уже пали на землю, моросил теплый дождик. Нуэ крикнула только раз и больше не подавала голос. Ночной мрак окутал дворец, не видно было ни зги, куда целиться — неизвестно… Тогда Ёримаса взял большую гудящую стрелу-«репу» и пустил ее наугад, целясь в дворцовую крышу, откуда раньше слышался голос Нуэ. Испугавшись завывания стрелы, Нуэ громко заверещала и с криком взлетела в воздух. Ёримаса проворно вложил вторую, меньшую стрелу, изо всех сил натянул и спустил тетиву. Со свистом прорезав воздух, стрела точно попала в цель, и Нуэ свалилась на землю вместе с пронзившей ее стрелой. Во дворце поднялся шум, крики, все славили Ёримасу. На сей раз ему пожаловали парадное одеяние. Награду вручил Правый министр Кинъёси. — В древности китаец Ян Ю подстрелил гуся в заоблачных высях[397], — сказал он. — А ныне наш Ёримаса сразил Нуэ, скрытую пеленой дождя!
Славы сиянье в ночь пятой луны озарит нашу округу, —
продолжал Кинъёси.
Хоть казалось, давным-давно закатилась моя звезда! —
закончил Ёримаса и удалился, перекинув дарственную одежду через плечо. В награду за этот подвиг ему даровали землю Идзу, а правителем он назначил туда своего старшего сына и наследника Накацуну. Кроме того, Ёримасе пожаловали третий придворный ранг, дали в собственность поместья Гоканосё в краю Тамба и Томиягаву в краю Вакаса. Он мог бы спокойно доживать век, но вместо этого, увы, безрассудно затеял смуту, понапрасну загубил и принца, и самого себя, и своих потомков.
16. Сожжение обители Миидэра
Еще недавно монахи Святой горы чинили смуты, подавая дерзостные прошения, однако на сей раз они промолчали и, затаившись, хранили полную тишину; монахи же обители Миидэра, напротив, укрыли, приютили принца, а монахи обители Кофукудзи, в древней столице Нара, уже спешили к нему на помощь и, значит, пошли против законной власти. А посему вышло решение проучить монахов Миидэры и Кофукудзи — учинить над ними расправу. В ту же пятую луну, в двадцать седьмой день, отрядили войско, свыше десяти тысяч всадников во главе с князем Сигэхирой, четвертым сыном Правителя-инока. В помощники ему назначили Таданори, правителя земли Сацума. Меж тем не дремали и в Миидэре — вырыли рвы, воздвигли заграждения, вбили раздвоенные колья и приготовились к обороне. В час Зайца[398] засвистели первые стрелы — сигналы к бою; завязалась битва. Сражение длилось весь день. Полегло не меньше трехсот монахов и служек, защищавших обитель. Сражение продолжалось и ночью; в непроглядной тьме каратели ворвались в монастырь и пустили огонь. Сгорели дотла все шестьсот тридцать семь строений обители Миидэра — храм Озарения, храм Вечной Радости, храм Воплощения Истины, Лавровых Кущ, молельня бога Фугэна, кумирни Вечного Сокровища и Синего Дракона, ступа-усыпальница, келья преподобного Кёдая и главная святыня обители — изваяние бодхисатвы Мироку; сгорел Большой зал Поучений размером восемь на восемь кэн, погибли в огне колокольня, книгохранилище, все священные сутры, часовня Принятия Обета, кумирня богини Кисимо[399], покровительницы буддизма, сокровищница Нового Кумано… О скорбный миг! В одно мгновенье обратились в пепел жилища в соседнем селении Оцу — сгорели тысяча восемьсот пятьдесят три дома тамошних обитателей. Погибло свыше семи тысяч свитков сутры, привезенных из Танского царства блаженным Тисе, и более двух тысяч священных изваяний Будды. Казалось, от такой беды навечно смолкли звуки Пяти небесных мелодий[400], услаждающих слух небожителей в заоблачных высях, а муки бога-дракона, снедаемого пламенем преисподней, стали еще ужасней! В далеком прошлом обитель Миидэра была семейным храмом Ётамаро Отомо, правителя земли Оми. Он отдал Миидэру в дар императору Тэмму, и с той поры монастырь считался храмом царствующего дома. Император Тэмму ревностно почитал главную святыню монастыря — изваяние бодхисатвы Мироку, а блаженный Кёдай, о котором молва твердила, будто он и есть живое воплощение этого бодхисатвы, поклонялся этой статуе на протяжении ста шестидесяти лет! Затем он передал ее святейшему Тисёдайси и завещал хранить до тех грядущих времен, когда наступит заветный час рассвета и бодхисатва Мироку, покинув сияющий алмазами чертог в небе Тусита, вновь возродится на земле, дабы обратить людей к вере, проповедуя закон Будды под сенью цветущего Драконова древа[401]. Так не ужасно ли, что ныне погиб в огне сей монастырь, обитель бодхисатвы Мироку!.. Святейший Тисе превратил храм Миидэра в священную обитель, где свершался обряд Окропления главы при вступлении в лоно вероучения Истинного слова — Смигок, где обучали Трем заповедям вероучения[402] — оттого-то и дали монастырю название Миидэра — храм Трех Источников. Здесь поутру учитель Тисе, поднявшись раньше всех прочих, собственноручно черпал святую воду для свершения обрядов Сингон. Вот сколь святой была сия прославленная обитель, а ныне сгорела, исчезла с лица земли! Навсегда погибли учения Сингон и Тэндай, ни следа не осталось от храмов и пагод; исчезли покои, где учили Трем заповедям вероучения Сингон, навечно затих звон молитвенных колокольчиков. Увяли прекрасные цветы, подносимые Будде в дни долгого Летнего Созерцания[403], не стало слышно плеска святой воды! Мудрые, добродетельные монахи отлучены от науки, их ученики и послушники лишены света мудрости святого учения! Главу монастыря, принца крови Энкэя, лишили должности настоятеля храма Небесных Владык, Тэннодзи. Тринадцать других духовных лиц высокого ранга отлучили от сана и предали в руки чиновников Сыскного ведомства. Свыше тринадцати монахов-воинов, среди них Дзёмё Мэйсю, отправили в ссылку. «Нет, неспроста эта смута, неспроста столь жестокие распри! То предвестие гибели дома Тайра!» — говорили в народе.
СВИТОК ПЯТЫЙ
1. Перенос столицы
В третий день шестой луны 4-го года Дзисё разнеслась весть, что император вчера уже отбыл в Фукухару и вся столица пришла в волнение. Слухи о переносе столицы ходили уже давно, но никто не ожидал, что это случится так внезапно, так скоро, не сегодня-завтра… «Да как же это возможно?» — шумела знать, волновался простой народ. В самом деле, отъезд государя сперва назначили было на третий день, но потом даже этот срок сократили, — оказалось, государь отбыл еще вчера! Императорский паланкин подали ни свет ни заря, в час Зайца. Государю исполнилось ныне всего три года; по-детски наивный, он беспечно уселся в паланкин. Обычно императора всегда сопровождала государыня-мать, она ехала с ним в одном паланкине. На этот раз, однако, было иначе — с государем уселась почтенная кормилица, госпожа Соцуноскэ, супруга князя Токитады. Государыня-мать с супругом, прежним императором Такакурой, государь-инок Го-Сиракава отбыли вместе с императором. За ними, торопясь обогнать друг друга, последовали регент, Главный министр, все придворные и вельможи. В тот же день императорский поезд прибыл в Фукухару. Временным дворцом стала усадьба князя Ёримори Тайра. В четвертый день той же луны князю пожаловали в награду второй придворный ранг. Так случилось, что он оказался по званию выше сына вельможи Кудзё[404]. «Впервые младший сын простолюдина обогнал в звании отпрыска знатнейшего дома, где должность канцлера или регента из поколения в поколение переходит от отца к сыну!» — шептались люди. Совсем недавно Правитель-инок, наконец-то смягчившись сердцем, повелел освободить государя Го-Сиракаву из заточения в усадьбе Тоба и позволил ему въехать в новую столицу, но после мятежа принца Мотихито снова пришел в великую ярость и, когда государь-инок прибыл в Фукухару, приказал поселить его в помещение, со всех четырех сторон окруженное высоким деревянным забором, имевшим один-единственный вход. Внутри этой ограды сколотили дощатую хижину размером всего в три кэна; туда-то и поселили государя Го-Сиракаву. Сторожить его приставили охранника Танэнао Хараду. Доступ к государю был весьма затруднен, так что местные ребятишки недаром прозвали эту хижину Тюремным дворцом. Вчуже и то скорбно и страшно об этом слышать! — Но ведь я и не помышлял впредь заниматься государственными делами! — воскликнул государь-инок. — Отныне мне хотелось только утешаться душой, посещая святые монастыри и храмы! А люди говорили: «Злодеяния Тайра, кажется, достигли предела! Начиная с минувших лет Ангэн, сколько царедворцев, сколько вельмож Правитель-инок либо сослал, либо казнил! Его светлость канцлера отправил в дальнюю ссылку, канцлером поставил своего зятя, заточил государя Го-Сиракаву в усадьбу Тоба, принца Мотихито, второго его сына, убил… И вот, в довершение всего, последнее преступление — перенос столицы и столь жестокое обращение с государем-иноком!»
Прекрасна, благословенна была старая столица! Боги со всех четырех сторон света охраняли ее покой. Черепичные кровли святых храмов и монастырей, известных чудодейственной силой, теснились в горах и долах, жители и окрестные землепашцы благоденствовали, семь главных, удобных для проезда дорог соединяли столицу с Пятью Ближними землями[405] и всей остальной страной. Теперь же все перекрестки изрыли, перекопали, так что каретам стало невозможно проехать. Если изредка кто и ехал, то лишь в малой повозке, пробирался окольным путем, объезжая дороги. По мере того как шли дни, разрушались людские жилища, еще недавно выстроившиеся рядами. Дома ломали, доски связывали в плоты и сплавляли по водам рек Камо и Кацуры, имущество и домашний скарб грузили в лодки и везли в Фукухару. О горе! — прямо на глазах цветущая столица превращалась в глухое заброшенное селение. Кто-то — имя его так и осталось неизвестным — сложил стихи и начертал их на столбах покинутого дворца:
Ужели приходит бесславный и жалкий конец селенью Отаги[406] четырежды смену столетий встречавшему невозмутимо?..
* * *
Оставлен, заброшен цветущей столицы предел. Обитель тревоги — наш новый приют, Фукухара, где ветры зловещие веют![407]
Решено было начать постройку новой столицы в девятый день той же шестой луны. Вельможам Дзиттэю, Тосину и Юкитаке поручили разметить равнину к западу от Сосновой рощи, Вада, чтобы проложить по ней девять широких дорог-проездов. Но удалось обозначить лишь пять дорог, дальше земли не хватило. Вернувшись, вельможи доложили об этом. Тут стали думать и гадать — быть может, лучше избрать равнину Инамино в краю Харима или устроить столицу на равнине Кояно, что в краю Сэтцу? Долго совещались вельможи, но дело никак не спорилось. Старая столица уже покинута, в новой — жизнь еще не устроена… Все люди, сколько их есть на свете, пребывают в тревоге, словно утратив под ногами твердую почву. Прежние жители Фукухары горюют, потеряв земли, вновь прибывшие терпят великую муку, не имея пристанища… На тягостный сон похоже все, что творится ныне на свете! — В древних китайских книгах сказано, — молвил тут вельможа Тосин, — «где проложат три широких дороги и поставят двенадцать ворот, там можно воздвигнуть столицу!»[408] Стало быть, уж тем паче может считаться столицей город, где нашлось место для целых пяти дорог! Наконец решили возвести на скорую руку временный дворец, резиденцию императора Антоку. Срочно пожаловали край Суо дайнагону Куницуне, с тем чтобы он возвел дворец своим иждивением — так распорядился Правитель-инок. Этот дайнагон Куницуна был необычайно богат, так что построить дворец было ему вполне по силам; но все равно это вовсе не означает, что из-за таких построек государство не скудеет и народ не страдает!.. В нынешнее неспокойное время переносить столицу, строить дворцы, забросив важные, неотложные нужды, не совершив даже Великой церемонии Первого Подношения риса…[409] О, безрассудство! Некто сказал: «В блаженные древние времена дворец крыли камышом[410] не устраивали даже карнизов, а если государь замечал, что дым от огня в очагах его подданных поднимается к небу слишком тонкою струйкой, подати отменялись[411]! А все потому, что радели о народе, пеклись о благополучии государства! Недаром передают, что, когда Лин-ван, правитель царства Чу, построил терем Чжанхуа[412], народ разбежался куда глаза глядят, а когда циньский государь Ши-хуан воздвиг в Сяньяне дворец Эфан[413], в Поднебесной настала смута! А ведь задолго до Лин-вана, до Ши-хуана правили добродетельные, мудрые государи; при тех крыши дворцов крыли камышом, не подрезая краев, колонны не покрывали разноцветной резьбой, колесницу и ладью государя не украшали, носили простое, одноцветное платье! Вот почему когда танский император Тайцзун построил дворец Лигун[414], он в конце концов так туда и не ездил, огорченный тем, что эта постройка стала слишком тяжким бременем для народа. Поросли травой крыши, плющ опутал ограды[415], так и разрушился дворец! Увы, у нас поступают совсем иначе!»
2. Лунные ночи
В девятый день шестой луны совершилась церемония закладки новой столицы. В десятый день восьмой луны торжественно водрузили коньковую балку на кровлю будущего дворца. Въезд государя назначили на тринадцатый день одиннадцатой луны. Старая столица увядала, новая — расцветала… Но вот миновало полное тревог лето, осень вступила в свои права, и жители Фукухары, новой столицы, устремились в места, прославленные красотой лунных ночей. Иные, подражая стародавним временам принца Гэндзи[416], спешили к заливу Сума и дальше, к бухте Акаси, переправлялись через пролив Авадзи, чтобы полюбоваться лунным сиянием над побережьем Эсимы[417]; другие всю ночь до рассвета проводили в Сираре, в Фукиагэ или на берегах заливов Вака, Сумиёси, Нанива, Оноэ и Такасаго. Те же, кто остался в старой столице, любовались луной, отраженной в окрестных прудах Фусими и Хиросава… Но вельможе Дзиттэю милее всего было сияние луны над старой столицей. В середине восьмой луны он прибыл туда из Фукухары. Все вокруг неузнаваемо изменилось; кое-где дома еще оставались, но ворота заросли густою травою, в садах обильная роса блестела на кустах и деревьях. Кругом все так заглохло, так одичало, что напоминало не то гнездилище птиц, не то равнину, покрытую высоким, словно лес, чернобыльником, не то унылую пустошь, поросшую дикой травой асадзи, а стрекотание цикад, звеневших среди лиловых орхидей и желтых хризантем[418], еще больше усугубляло печаль. Одна лишь прежняя императрица, супруга двух государей, еще оставалась в своем дворце в Коноэ-Кавара — единственное напоминание о прошлом! Туда и направил стопы Дзиттэй и приказал курандо, своему провожатому, постучать в ворота. Изнутри откликнулся женский голос: — Кто там стучит и кто пришел сюда, где так давно никто не раздвигал кустов, осыпанных росой? — Вельможа Дзиттэй из Фукухары! — гласил ответ. — Ворота на замке. Войдите через калитку с восточной стороны! — сказала женщина. — Хорошо! — согласился Дзиттэй и направился к Восточным воротам. Он вошел, когда бывшая императрица, велев приподнять решетки на южной стороне дома, утешалась игрой на лютне, быть может, предаваясь воспоминаниям о прошлом. «Какими судьбами? Сон это или явь? Сюда, сюда!» — позвала она брата, протянув к нему руку, и Дзиттэю внезапно припомнились строки из «Повести о Гэндзи», та сцена, где дочь принца-монаха, тоскуя о том, что осень уходит, всю ночь играла на лютне, а ближе к рассвету, когда тучи вдруг разошлись и луна засияла особенно ярко, девушка, все не выпуская из пальцев костяной плектр, которым ударяла по струнам, невольно поманила луну рукой, как будто приглашая ее подольше задержаться на небесах[419]. Во дворце бывшей императрицы служила дама по прозванию Ночь Ожидания. Ее прозвали так потому, что как-то раз на вопрос: «Что печальнее — ночь, когда ждешь не дождешься свидания, или утро, когда приходится расставаться?» — она ответила:
Уж лучше под утро услышать петуший призыв, предвестье разлуки, чем томиться в ночь ожиданья, звону колокола внимая…
С той поры и дали этой даме прозвище — Ночь Ожидания. Дзиттэй попросил сестру позвать ее, и в беседе о делах нынешних и минувших вечер незаметно перешел в ночь. Дзиттэй сложил песню имаё:
Увы, довелось мне сюда воротиться, Наведаться снова в родные места. В развалинах ныне былая столица — Травой зарастает, дика и пуста.
Сиянье луны с небосклона струится На ветхий, безлюдный дворцовый чертог. Лишь ветер бушует над старой столицей, Лишь ветер осенний, студен и жесток!
Так пропел он три раза, и все женщины, начиная с императрицы, прослезились, внимая его прекрасным стихам и пению. Тем временем рассвело; распростившись, Дзиттэй пустился в обратный путь. — Кажется, эту даму огорчил наш отъезд, — немного отъехав, сказал он своему спутнику курандо. — Ступай обратно, передай ей слова привета! Тот бегом вернулся во дворец и, промолвив: «Мне велено передать вам привет!» — произнес:
Сказала ты «лучше» — быть может, но не для меня. Сегодня с зарею так горько в душе отозвался призыв петуха к расставанью!..
Утерев слезу, женщина ответила стихами:
И колокол мерный печалит ночною порой, но много печальней был петуший клич на рассвете, возвестивший нашу разлуку…
Курандо, вернувшись, передал ее ответ Дзиттэю. — Оттого я и послал тебя, что знал — она грустит о разлуке с нами! — растроганный и восхищенный, сказал Дзиттэй. А его спутника курандо с тех пор прозвали Печальник Рассвета.
3. Оборотни
С той самой поры, как столицу перенесли в Фукухару, людям Тайра снились дурные сны, неспокойно стало у них на сердце, и много странного случилось в то время. Однажды ночью в опочивальню Правителя-инока внезапно просунулась огромная, чуть ли не во весь покой, рожа и в упор воззрилась на князя. Но Правитель-инок, ничуть не дрогнув, устремил на нее суровый взор, и привидение исчезло. Или еще: Дворец на Холме[420] был построен совсем недавно, вокруг вовсе не было больших деревьев, но как-то раз, ночью, внезапно раздался громкий треск, будто рухнуло огромное дерево, и вслед за тем послышался оглушительный хохот, как если бы разом смеялось человек двадцать, а то и тридцать! Не иначе, то были проделки тэнгу[421]. Решено было выставлять стражу — днем полсотни, а ночью целую сотню воинов, вооруженных гудящими стрелами. Но когда стрелы летели в сторону тэнгу, не слышно было ни звука, а если в сторону, где не было никого, — снова раздавался оглушительный смех. И еще случилось, что однажды утром Правитель-инок, встав с постели, отворил раздвижные двери, выглянул во двор, а там видимо-невидимо черепов, целая куча, с громким стуком катаются взад-вперед, верхние — вниз, нижние — вверх. Те, что с краю, катятся к середине, те, что в середине, откатываются к краям… «Эй, люди! Сюда!» — крикнул Правитель-инок, но, как на грех, поблизости никого не оказалось. Внезапно все черепа соединились в один, такой громадный, что он заполнил собой весь двор, наподобие горы высотой не меньше четырнадцати или пятнадцати дзё, и в этом огромном черепе появилось вдруг несчетное множество живых глаз — пристально, не мигая, уставились они на Правителя-инока. Но Правитель-инок и тут нисколько не оробел, а лишь грозно взглянул в ответ, и огромная голова бесследно исчезла под его взглядом, как исчезает под лучами солнца иней или роса. И еще случилось — в хвосте коня, стоявшего в лучшей конюшне Правителя-инока, мышь в одну ночь свила гнездо и вывела мышат, хотя множество конюхов, приставленных к этому коню, только и знали, что задавать ему корм и всячески холить. «Это неспроста!» — поняли люди, поручили жрецам Инь-Ян обратиться к гаданию, и вышел ответ: «Надобно соблюдать величайшую осторожность!» Коня этого преподнес в дар Правителю-иноку Кагэтика Оба, житель земли Сагами, сказав, что это лучший скакун во всех Восьми землях востока[422]. Был он вороной масти, с белой отметиной на лбу, из-за чего и дали ему кличку «Полнолуние». А Ясутика Абэ, глава Ведомства астрологии и гаданий, сказал: «„Анналы Японии“ повествуют: „В древние времена, в царствование императора Тэнти, мышь свила гнездо и вывела мышат в хвосте лошади в царской конюшне, и вскоре дикие племена взбунтовались против императорской власти!“» И еще — молодому самураю, служившему у тюнагона Масаёри, привиделся страшный сон. Снилось ему, будто в пышном покое, похожем на зал в Ведомстве культа, собрались на совет какие-то знатные вельможи, все в парадном придворном платье. Ниже всех сидел человек, приверженец Тайра, но остальные прогнали его прочь из собрания. «Кто это?» — спрашивает молодой самурай у одного почтенного старца, а тот отвечает: «Это бог Ицукусимы!» Был там еще один благородного вида старец, сказавший: «Меч полководца, который в последнее время находился на сохранении у Тайра, надлежит теперь передать Ёритомо, изгнаннику в Идзу!» А сидевший с ним рядом старец, тоже весьма внушительный с виду, добавил: «А после Ёритомо — моему правнуку!»[423] Молодой самурай стал тут расспрашивать первого старца: кто эти люди? «Тот, кто сказал, что меч надо передать Ёритомо, — сам великий бодхисатва Хатиман, — пояснил старец. — А тот, кто сказал: „После Ёритомо — моему правнуку!“ — великий бог Касуга. А я — великий бог Такэути!» Вот какой сон приснился юноше! Он рассказал о своем сновидении людям; дошли слухи и до Правителя-инока. Тот послал к тюнагону Масаёри вассала своего Суэсаду с приказом немедленно доставить к нему этого самурая, но юноша успел скрыться. Тюнагон Масаёри поспешил к Правителю-иноку доложить, что приказание его выполнить, увы, никак невозможно, и Правитель-инок больше об этом не упоминал. Но вот что странно — короткая алебарда с серебряной рукоятью, та самая, которую князь Киёмори получил от пресветлой богини Ицукусимы еще в бытность свою правителем земли Аки и постоянно держал при себе, даже ночью не расставался, ставя у изголовья, — эта алебарда вдруг бесследно исчезла. Не потому ли отобрала ее богиня, что род Тайра, долгое время служивший опорой трону, теперь осмелился перечить императорской воле? Вчуже и то страшно об этом думать! Толки обо всех этих происшествиях дошли до советника Сэйрая, ныне пребывавшего на священной вершине Коя. — Близится конец владычеству Тайра! — сказал советник. — Понятно, почему бога Ицукусимы изгнали из собрания богов — ведь он долго покровительствовал семейству Тайра. Божество это — третья дочь бога-дракона Сякацуры, владыки соленых морей, иными словами, божество приняло женский облик… Понятны также слова великого бодхисатвы Хатимана, сказавшего, что меч нужно передать Ёритомо. Но почему великий бог Касуга пожелал передать затем меч своему правнуку — этого я в толк не возьму! Может быть, это предсказание, что, когда погибнет дом Тайра и пресечется род Минамото, властителем страны и сёгуном станет отпрыск канцлеров, потомок славного Каматари[424]. А некий монах, слышавший эту речь, добавил: — Боги, умерив свое сияние, могут преображаться, являясь в разных ипостасях… Бывает, что божество принимает облик смертного человека или является нам в женском обличье богини… Но пресветлый дух Ицукусимы хоть и принял подобие женщины, тем не менее — великое божество, способное провидеть прошлое, настоящее и грядущее. Велика его мощь, и нет ничего невозможного в том, что на сей раз он явился молодому самураю во сне в образе смертного человека! Казалось бы, преподобному Сэйраю, покинувшему суетный мир и вступившему в лоно учения Будды, отныне безразличны все дела греховного мира, и помыслы его направлены только к грядущей жизни в иных мирах. Но так уж устроены люди, что радуются, услышав вести о праведном, справедливом правлении, и страдают душой, когда узнают о деяниях греховных!
4. Гонец
На второй день девятой луны того же года Кагэтика Оба, житель земли Сагами, примчался, нахлестывая коня, с известием: — В семнадцатый день восьмой луны опальный Ёритомо, сосланный в край Идзу, с помощью тестя своего Токимасы Ходзё, ночью напал на усадьбу наместника Канэтики Идзуми и зарубил его, после чего вместе с тремя сотнями своих воинов — среди них были Дои, Цутия, Окадзаки, — укрепился на горе Исибаси. Я, Кагэтика, собрал преданных нам вассалов, больше тысячи человек, и ударил по мятежникам. Завязалось сражение, Ёритомо бился отчаянно, но в конце концов потерял почти всех своих воинов — их осталось у него меньше десятка: он бежал с ними в Сугияму, во владения Дои, где и укрепился. К нам вскоре прибыли на подмогу пятьсот всадников Сигэтады Хатакэямы, а на сторону Ёритомо переметнулся Ёсиаки Миура и триста его вассалов. И опять завязалась битва близ бухты Юи, у селения Коцубо… Сперва Хатакэяма потерпел было поражение и отступил в край Мусаси, но в скором времени вновь собрал всех своих родичей и вассалов, больше трех тысяч всадников, и нагрянул в усадьбу Миуры на горе Кинугаса. Самого Миуру в том сражении убили, но вассалам его удалось захватить лодки в бухте Курихама и бежать в земли Ава и Кадзуса… Меж тем у людей Тайра оживление, вызванное переносом столицы, уже несколько поостыло. Молодые вельможи в запальчивости то и дело твердили: «Хорошо бы началась какая-нибудь смута или мятеж! Тогда мы пойдем походом против смутьянов и разгромим их в пух и прах!» Опрометчивое бахвальство! Сигэёси Хатакэяма, отец Сигэтады, и его младший брат Арисигэ, а также Томоцуна Уцуномия в эту пору отбывали в столице очередную службу в императорской страже. — Это ложные слухи! — сказал Хатакэяма, прослышав о восстании, поднятом Ёритомо. — За Ходзё не поручусь, ибо он связан с Ёритомо узами родства, но чтобы другие поддержали изменника — быть того не может! Вот увидите, скоро прибудут новые, достоверные вести! — В самом деле! — соглашались иные. Но многие потихоньку шептали: «О нет, это начало великой смуты!» Правитель-инок разгневался не на шутку. — Ёритомо должны были предать смерти, а приговорили всего лишь к ссылке. Я смягчил наказание только потому, что покойная моя мачеха, госпожа-монахиня Икэдзэнни, за него заступилась… А теперь неблагодарный обращает лук и стрелы против нашего дома! Боги и будды накажут его за это! Вот увидите, скоро Небеса его покарают!
5. Государевы изменники
Если же спросить, с чего пошла крамола в нашей стране, ответим, что впервые это случилось на 4-м году правления государя Ямато Иварэхико-но-микото[425]. Объявился тогда в краю Кисю, в уезде Нагиса, в селении Такао, ослушник по прозванию Земляной Паук. Туловище у него было короткое, руки и ноги длинные, а сила необычайная, никто не мог его одолеть. Многих он загубил, и потому выслали против него государево войско. Зачитали высочайший указ, сплели из волокна лианы крепкую сеть и в конце концов одолели его и убили[426]. С тех пор и вплоть до наших времен свыше двадцати раз супостаты посягали на величие трона, но ни одному из них так и не удалось осуществить свои козни. Мертвые тела их, непогребенные, валялись в поле, под открытыми небесами, головы, выставленные на позор, висели у врат темницы… В наше время не стало благоговения пред императорским саном; зато в древности, когда читался высочайший указ, увядшие деревья и травы вновь зеленели, покрывались цветами и плодами, а летящие в небе птицы повиновались августейшему слову. Вот какой случай был в годы Энги, в не столь уж отдаленные времена: император Дайго, гуляя в саду Божественного Источника, заметил на берегу пруда цаплю. «Поймай и принеси сюда эту цаплю!» — приказал государь одному из придворных шестого ранга. «Как же ее поймать?!» — подумал тот, но, не смея ослушаться приказания, направился к цапле. Птица стояла неподвижно, сложив крылья. «По велению государя!» — сказал придворный, и цапля распласталась в поклоне. Придворный взял ее и принес. «Ты повиновалась императорскому приказу, это похвально! Жалую тебе, цапля, пятый придворный ранг! — сказал государь. — Будь же отныне царем над всеми цаплями!» — И, велев написать указ на табличке, он повесил эту табличку на шею цапле, после чего отпустил ее на волю. Государю вовсе не нужна была эта птица, он приказал поймать ее единственно для того, чтобы все убедились, как могущественно августейшее слово.
6. Дворец в Сяньяне[427]
Если же обратить взор к чуждым пределам, то вот что случилось там однажды: принц Дань, наследник царства Янь, попал в плен к циньскому императору Ши-хуану и томился в неволе двенадцать лет. В слезах Дань взмолился к императору: — На родине у меня осталась престарелая матушка. Отпустите меня, дабы я мог о ней позаботиться! Но император Ши-хуан насмешливо рассмеялся в ответ: — Я отпущу тебя, когда сыщется рогатая лошадь и ворона с белым оперением на голове! — сказал он. Дань взмолился, припадая к земле, взывая к небу: «О, пусть на голове у коня вырастут рога, пусть побелеют вороньи перья, дабы я смог вернуться домой и снова увидеть матушку!» Боги и будды всех миров сострадают истинно преданным сыновьям; недаром бодхисатва Мёон, побывав на Орлином пике, наказал нечестивцев, не почитавших отца с матерью, а Конфуций и его ученик Янь Хуэй научили людей в Китае сыновнему послушанию! И вот во дворец прибежала рогатая лошадь, а на дереве в дворцовом саду свила гнездо ворона с белыми перьями на голове. Император Ши-хуан был поражен при виде такого чуда. А так как он почитал нерушимым царское слово, то помиловал Даня и отпустил на родину. Но в душе император досадовал, что пришлось ему отпустить принца Даня. Между государствами Цинь и Янь находилось еще третье царство, Чу, где протекала большая река; через нее был перекинут мост, именуемый Чуским. Ши-хуан послал туда войско, приказав воинам подпилить мост, чтобы Дань провалился в реку. Мог ли Дань избежать ловушки? Конечно нет! Он упал в реку, однако не утонул, а, ступая, точно посуху, благополучно переправился на другой берег. Сам удивившись такому чуду, он оглянулся и увидел бессчетное множество плававших в воде черепах; по их панцирям, как по дорожке, и прошел Дань. Это чудо тоже сотворили боги и будды, тронутые его сыновней любовью! Принц Дань затаил в душе гнев против императора Ши-хуана и больше не хотел ему подчиняться. Тогда Ши-хуан вознамерился послать войско, чтобы погубить Даня. Перепуганный Дань призвал воина по имени Цзинь Кэ, упросил его встать на сторону царства Янь и сделал своим министром. Цзинь Кэ, в свою очередь, призвал на помощь воина по имени Тянь Гуан. — Вы призвали меня, потому что помните, каким сильным я был в молодые годы, — сказал Тянь Гуан. — Цилинь[428] пробегает в день тысячу ли[429], но, состарившись, не может соперничать даже с клячей! Я уже никуда не гожусь. Лучше я пришлю вам настоящего воина! — И он уже хотел удалиться, когда Цзинь Кэ воскликнул: — Никому ни слова об этом! — Нет ничего постыднее недоверия! — сказал Тянь Гуан. — Если враги проведают о ваших замыслах, вы, пожалуй, сочтете, что это я вас предал! — С этими словами он размозжил себе голову о дерево сливы, растущее у ворот, и скончался. В ту пору жил на свете воин по имени Фань Юйци. Он был уроженцем Циньского царства, но император Ши-хуан убил его отца, всех братьев и дядьев, и потому Фань Юйци бежал в царство Янь. А Ши-хуан разослал указ во все четыре стороны света: «Кто отрежет голову Фань Юйци и доставит эту голову во дворец, получит пятьсот цзиней золота!» Услышав об этом указе, Цзинь Кэ разыскал Фань Юйци и сказал ему: — Я слышал, что за вашу голову назначена награда в пятьсот цзиней золота. Отдайте же вашу голову мне! Я отвезу ее Ши-хуану, и, когда он, на радостях, захочет удостовериться, точно ли эта голова — ваша, я легко сумею вытащить меч и пронзить ему грудь! Фань Юйци возликовал, услышав его слова. — Ши-хуан загубил моего отца, дядьев и братьев! — со вздохом промолвил он. — Боль и гнев день и ночь терзают мне душу! Если вы сумеете убить Ши-хуана, я с радостью предоставлю вам мою голову! — И он отрезал себе голову собственными руками. В ту пору жил на свете еще один воин по имени У Ян. Он тоже был уроженцем Циньского царства. Тринадцати лет от роду он расправился с убийцей своего отца, после чего бежал в царство Янь. Это был на редкость могучий воин; в гневе он был так грозен, что при виде его взрослые мужи трепетали от страха, когда же он улыбался, к нему тянулись даже малые дети. Цзинь Кэ взял его с собой в Циньское царство. Однажды, когда они остановились на ночлег в глухом горном краю, услышали они звуки струн и флейты, долетавшие из селения неподалеку, и стали гадать, ждет ли их успех или неудача, сопоставляя звуки мелодической гаммы с пятью стихиями[430]. И вышло, что сами они — огонь, а их враг Ши-хуан — вода…[431] Вскоре настало утро, и на посветлевшем небе появилась белая радуга. Она пронзила солнце, но, увы, не полностью. «Замысел наш будет трудно осуществить!» — сказал Цзинь Кэ. Но возвращаться назад было уже поздно, и они прибыли в Сяньян, пришли ко дворцу и доложили, что доставили карту царства Янь и голову Фань Юйци. Император поручил сановникам принять карту и голову, но Цзинь Кэ сказал: «Нет, ни карту, ни голову я через посторонних не передам! Только самому государю!» Тогда яньских послов с подобающими церемониями провели во дворец. Город Сяньян тянулся в окружности на восемнадцать тысяч триста восемьдесят ли. Императорский дворец стоял на насыпи высотой в три ли. Был там зал Долгой Жизни, ворота «Запрет для старости», украшенные изображением солнца из чистого золота и луны из чистого серебра. Двор был усыпан жемчугом, золотым песком и лазуритовой крошкой. Со всех четырех сторон дворец окружали железные стены высотой в сорок дзё[432], а сверху он был накрыт железной сетью, дабы ни один злоумышленник, посол смерти, не мог проникнуть внутрь. А чтобы сеть не мешала диким гусям, перелетным вестникам, осенью возвращаться, а с наступлением весны вновь свободно улетать в полночные края, в стене имелись железные ворота Диких Гусей — их открывали, чтобы выпустить птиц. Был во дворце колонный зал Эфан, где император вершил государственные дела. С заката на восход зал тянулся на девять тё, с полудня на полночь — на пять, а в высоту вздымался на тридцать шесть дзё. Стяг, укрепленный на кончике воткнутого в землю копья длиною в пять дзё, не достал бы до пола этого зала, ибо пол был приподнят над землей. Черепица на крыше сияла цветным стеклом, пол сверкал златом и серебром. Цзинь Кэ нес карту царства Янь, У Ян — голову Фань Юйци. Когда они поднимались по лестнице, украшенной самоцветами, на У Яна напала дрожь, так ошеломили его роскошь и величие Дворца. Приближенные императора заметили смущение У Яна и заподозрили недоброе. — У Ян замышляет недоброе! — воскликнул один из царедворцев. — Недаром сказано: «Преступника да не приводят пред государевы очи, государь да не приблизится к супостату, ибо общение со злодеем равнозначно погибели!» Цзинь Кэ, замедлив шаги, ответил: — У Ян не замышляет измены. Он долго жил в убогой сельской глуши, не привык к роскоши и потому смутился душой! Придворные успокоились, и Цзинь Кэ с У Яном предстали пред императором. Рассматривая карту царства Янь и голову Фань Юйци, император внезапно заметил лезвие, сверкнувшее ледяным блеском на дне ящичка, где лежала карта; в один миг хотел он обратиться в бегство, но Цзинь Кэ схватил его за рукав и приставил меч к груди. Казалось, императору нет спасения! Десятки тысяч воинов сторожили дворец, но, бессильные помочь своему господину, могли лишь скорбеть при мысли, что их владыка погибнет от руки злоумышленника. Тогда император сказал: — Подарите мне несколько последних мгновений! Я хочу еще раз услышать, как играет на цитре моя возлюбленная супруга! И Цзинь Кэ на мгновение заколебался… У императора Ши-хуана было три тысячи супруг. Одна из них, госпожа Хуаян, славилась искусством игры на цитре. Когда она играла, смягчались сердца суровых воинов, птицы небесные спускались на землю, деревья и травы качались согласно ритму ее мелодий. А уж теперь, когда ее призвали к супругу в последний раз и она играла, заливаясь слезами, и подавно нельзя было без волнения внимать звукам струн ее цитры. Цзинь Кэ тоже невольно склонил голову, весь уйдя в слух, — и дрогнуло его мятежное сердце!.. В это время императрица заиграла новую мелодию. Она пела:
Ширма стоит высока, Но ее перескочишь. Шелковый дернешь рукав — И вырвешься, если захочешь!
Цзинь Кэ не понял истинного смысла этой песни. Но император все понял. Внезапным рывком он выдернул рукав своей одежды из рук Цзинь Кэ, перескочил через высокую ширму и спрятался за бронзовой колонной. В ярости Цзинь Кэ метнул ему вдогонку свой меч, но в этот миг придворный лекарь швырнул в Цзинь Кэ мешок с лекарственными травами. Мешок повис на лезвии, но меч все же вонзился в бронзовую колонну толщиною в шесть сяку, пробил ее до половины и намертво застрял в колонне. Цзинь Кэ не имел другого оружия — нанести второй удар он не мог. Император, опомнившись, вытащил свой меч и изрубил Цзинь Кэ на куски. У Яна тоже убили. Ши-хуан послал войско в царство Янь; погиб и яньский принц Дань.
— Белая радуга не смогла полностью пронзить солнце… Небо осудило замыслы принца Даня; поэтому император Ши-хуан остался цел и невредим, а принц Дань в конце концов погиб. Точь-в-точь такая же участь ожидает мятежника Ёритомо! — твердили иные люди из лести к семейству Тайра.
7. Страсти Монгаку[433]
Было это давно, в двадцатый день третьей луны 1-го года Эйряку, — юного Ёритомо сослали тогда в край Идзу, в местность Хиругасиму. В ту пору ему исполнилось всего лишь тринадцать лет. Отец его, Ёситомо, Главный Левый конюший, сражался с Тайра и проиграл битву в двенадцатую луну 1-го года Хэйдзи. После гибели отца Ёритомо, как сына мятежника, отправили в ссылку. Двадцать раз сменились с тех пор весна и осень. Как же случилось, что Ёритомо, столь долго мирившийся со своей печальной судьбой, вдруг решил теперь поднять мятеж против Тайра? Говорили, будто подвигнул его на это преподобный Монгаку, настоятель храма Такао. Монгаку, в прошлом носивший имя Моритоо, самурай из местности Ватанабэ, что в краю Сэтцу, был сыном Мотитоо Эндо, воина Левой дворцовой стражи, и служил при дворе принцессы Сёсаймонъин[434]. Девятнадцати лет Монгаку постригся в монахи. Но прежде чем отправиться в странствия в поисках просветления, задумал он испытать, способен ли он переносить телесные муки. В один из самых знойных дней шестой луны отправился он в бамбуковую чащу, у подножья ближней горы. Солнце жгло беспощадно, не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, недвижный воздух словно застыл. Чтобы испытать себя, Монгаку улегся на землю и лежал неподвижно. Пчелы, оводы, москиты и множество других ядовитых насекомых роились вокруг него, кусая и жаля. Но Монгаку даже не шевельнулся. Так лежал он семь дней кряду, на восьмой же день встал и спросил: «Достанет ли такого терпения, чтобы стать подвижником и аскетом?» — Ни один подвижник не смог бы сравниться с вами! — гласил ответ. — Тогда и толковать не о чем! — воскликнул Монгаку. Уверившись в своих силах, пустился он в странствия по святым местам. Сперва он направил стопы в Кумано, решив испытать себя у прославленного водопада Нати. Для первого испытания в подвижнической жизни спустился он к подножью водопада, чтобы искупаться в водоеме. Была самая середина двенадцатой луны. Глубокий снег покрыл землю, сосульки льда унизали деревья. Умолкли ручьи в долинах, ледяные вихри дули с горных вершин. Светлые нити водопада замерзли, превратившись в гроздья белых сосулек, все кругом оделось белым покровом, но Монгаку ни мгновенья не колебался — спустился к водоему, вошел в воду и, погрузившись по шею, начал молиться, взывая к светлому богу Фудо на святом языке санскрите. Так оставался он четыре дня кряду; но на пятый день силы его иссякли, сознание помутилось. Струи водопада с оглушительным ревом низвергались с высоты нескольких тысяч дзё; поток вытолкнул Монгаку и снес далеко вниз по течению. Тело его швыряло из стороны в сторону, он натыкался на острые, как лезвие меча, изломы утесов, но вдруг рядом с ним очутился неземной юноша. Схватив Монгаку за руки, он вытащил его из воды. Очевидцы, в благоговейном страхе, разожгли костер, дабы отогреть страстотерпца. И видно, еще не пробил смертный час Монгаку, потому что он ожил. Едва к нему вернулось сознание, как он открыл глаза и, свирепо глядя на окружающих, крикнул: «Я поклялся простоять двадцать один день под струями водопада и триста тысяч раз воззвать к светлому богу Фудо! Сейчас только пятый день. Кто смел притащить меня сюда?» При звуке его гневных речей у людей от страха волосы встали дыбом; пораженные, они не нашлись с ответом. Монгаку снова погрузился в воду и продолжал свое бдение. На следующий день явилось восемь юношей-небожителей: они пытались вытащить Монгаку из воды, но он яростно противился им и отказался тронуться с места. Все же на третий день дыхание его снова прервалось. На сей раз с вершины водопада спустились двое неземных юношей; освятив воду вокруг Монгаку, они теплыми, благоуханными руками растерли его тело с головы и до пят. Дыхание возвратилось к Монгаку, и он спросил, как будто сквозь сон: — Вы меня пожалели… Кто вы такие? — Нас зовут Конгара и Сэйтака[435], мы посланцы светлого бога Фудо и явились сюда по его повелению, — ответили юноши. — Он велел нам: «Монгаку дал нерушимый обет, подверг себя жестокому испытанию. Ступайте к нему на помощь!» — Скажите, где найти светлого бога Фудо? — громким голосом вопросил Монгаку. — Он обитает в небе Тусита! — ответили юноши, взмыли к небу и скрылись в облаках. Монгаку устремил взгляд в небеса и, молитвенно сложив ладони, воскликнул: — Теперь о моем послушании известно самому богу Фудо! Сердце его преисполнилось надежды, на душе стало легко, он снова вошел в воду и продолжал испытание. Но теперь, когда сам бог обратил к нему свои взоры, ледяной ветер больше не холодил его тело, и падавшая сверху вода казалась приятной и теплой. Так исполнил Монгаку свой обет, проведя двадцать один день в молитве. Но и после этого он продолжал вести жизнь подвижника. Он обошел всю страну, три раза поднимался на пик Оминэ и дважды — на Кацураги, побывал на вершинах Коя, Кокава, Кимбусэн, Сирояма и Татэяма, поднимался на гору Фудзи, посетил храмы в Хаконэ и Идзу, взбирался на пик Тогакуси в краю Синано и на гору Хагуро в краю Дэва. Когда же он посетил все эти святые места, тоска по родным краям завладела его душой и он возвратился в столицу. Теперь это был святой монах, неустрашимый и твердый, как хорошо закаленный меч. Говорили, что молитва его способна заставить птицу, летящую в поднебесье, внезапно упасть на землю.
8. Сбор подаяний
Потом Монгаку поселился в ущелье горы Такао. На той горе стоял храм Божьей Защиты, Дзингодзи, воздвигнутый в стародавние времена, в царствование императрицы Сётоку трудами Киёмаро из рода Вакэ[436]. Много лет никто не исправлял наполовину разрушенное строение. Весной храм заполняли влажные испарения, осенью там клубились туманы. Под напором ветра рухнули двери, створки гнили среди палой листвы. Дождь и росы разрушили черепицу, алтарь стоял обнаженный под открытыми небесами… Не было в том храме ни настоятеля, ни монахов, только лунный свет порой заглядывал туда единственным редким гостем… Монгаку дал великий обет — во что бы то ни стало восстановить этот храм; и вот, сочинив воззвание, стал он обходить людей всех восьми сторон света, знатных и простолюдинов. Так пришел он однажды ко дворцу государя Го-Сиракавы Обитель Веры. «Взываю о подаянии!» — возгласил он, но никто не стал его слушать, ибо как раз в это время государь-инок развлекался музыкой и стихами. Но недаром Монгаку от рождения отличался неустрашимым, воинственным нравом. Не зная ни дворцовых порядков, ни правил пристойного поведения, решил он, что государю просто-напросто не доложили о его приходе, силой ворвался во внутренний двор и громовым голосом крикнул: — Государь милостив и велик! Не может быть, чтобы он не соизволил выслушать меня! — С этими словами он развернул свиток и начал громко читать:
«Я, инок Монгаку, с почтением взываю к благородным и худородным, к священнослужителям и мирянам — вносите лепту на воздвижение храма на святой вершине Такао, дабы сие благое деяние даровало нам всем мир и покой в этой и в будущей нашей жизни! Истина всеобъемлюща, непостижима и неизменна! Все живое по сути своей неотделимо от Будды, все мы — его частица. Но, увы, с тех пор как истину заслонили облака людских заблуждений, померкло чистое, как лотос, светлое, как луна, сияние божественной сути, свойственной человеку, угас свет Трех Благодатей[437] и Четырех Мандал. Горе нам! Умер Будда, закатилось солнце, и мир человеческий погрузился во мрак, обреченный на вечное круговращение жизни и смерти! Кто ныне свободен от греха и низменных вожделений? Люди предаются лишь пьянству и похоти, уподобясь бешеному слону или скачущей обезьяне! В злобе клевещут они друг на друга, поносят святую веру! Истинно говорю вам: тем, кто погряз в грехах, не удастся избегнуть посмертных мучений, причиняемых стражами ада, служителями царя преисподней Эммы[438]! Вот и я, Монгаку, отряхнув прах мира суеты и соблазнов, облачился в одежды схимника, но, увы, греховные страсти все еще владеют моей душой. В грехе погрязнув, денно и нощно грешу я, святые слова молитвы терзают нечестивый слух мой, в бездействии проходит мое утро и вечер. Горе нам! Снова ввергнут нас в огненную пещь Трех дорог, снова предстоит нам бесконечно кружить в колесе страдания в новых рождениях! Но ради спасения нашего Шакья-Муни преподал нам святое учение, изложенное в тысячах сутр, ведущее к обретению нирваны. Истинная вера поможет каждому сподобиться великого просветления! Ради этого я, Монгаку, скорбя о бренности сей печальной юдоли, взываю ныне к благородным и худородным, к священнослужителям и мирянам — восстановим святой храм, святилище Будды, дабы возродились мы все в чистом венчике лотоса, в обители рая! Высоко вознеслась над землей вершина Такао, подобная Орлиному пику. Тишины и покоя полны там долины, одетые густыми мхами, как на горе Шаншань[439]! Пробиваясь между камней, светлым шелком струится источник, обезьяны, резвясь меж ветвей, оглашают криком окрестные скалы. Все вокруг исполнено благодати, как нарочно создано для молитвы! Не сыщешь лучшего места, где смертный может обратить все помыслы к небу! Людские селения расположены в отдалении, суета и скверна греховного мира не достигают сей священной вершины. Пусть мала ваша лепта, но кто откажется от участия в столь благом начинании? Ведь известно, что даже дитя, что, играя, лепит из песка священную пагоду, тем самым уже может приобщиться к нирване. Еще более надежный и верный путь к спасению откроется для того, кто пожертвует хотя бы самую малость на воздвижение святого храма! Восстановим же эту обитель, и сбудутся заветные чаяния государя — благодать снизойдет на императорский дом, и царствование его протечет в покое и мире! Весь народ, священнослужители и миряне, вдали и вблизи, в столице и в самых отдаленных краях, восславят мирную жизнь и обретут долголетнее благоденствие, наслаждаясь покоем, как во времена Яо и Шуня! А паче всего души усопших, будь то души князей или смердов, равно возродятся без всяких помех к новой жизни, в одной и той же Чистой обители рая! Такова цель, ради которой я отправился в путь, дабы собрать пожертвования на восстановление святого храма! …дня третьей луны 3-го года Дзисё. Монгаку ».
Так говорил Монгаку.
9. Ссылка Монгаку
Как раз в это время Главный министр Мороката играл пред государем Го-Сиракавой на лютне и распевал сладкозвучные песнопения. Звенели песни роэй и фудзоку, а дайнагон Сукэката сопровождал пение, постукивая веером в лад поющим. Правый конюший Сукэтоки и царедворец четвертого ранга Морисада перебирали струны цитры и по очереди исполняли песни имаё. Веселье и оживление царили за парчовыми завесами и драгоценными ширмами… Сам государь-инок, подпевая, тоже исполнял стихи-песни. Но при звуках громового голоса Монгаку все сбились с ритма, мелодии оборвались. «Кто там? Гоните его взашей!» — Повелел государь. Молодые придворные, скорые на расправу, наперегонки бросились выполнять приказание и окружили Монгаку. «Что ты болтаешь? Ступай прочь!» — крикнул ему Сукэюки, но Монгаку и не подумал повиноваться. «Монгаку не двинется с места, пока не будет пожаловано поместье в собственность храма Божьей Защиты в Такао!» — отвечал он. Сукэюки хотел было вытолкать Монгаку в шею, но тот, перехватив поудобнее свой свиток, с размаху ударил его этим свитком по высокой придворной шапке, сбил шапку с головы, а потом, сжав кулаки, ударом в грудь повалил царедворца навзничь. У Сукэюки растрепалась прическа, и он в самом жалком виде бросился наутек. Монгаку вытащил из-за пазухи сверкавший ледяным блеском меч с рукоятью, обмотанной конским волосом, и встал наизготове, решив поразить каждого, кто посмеет к нему приблизиться. Так бросался он то в одну сторону, то в другую, со свитком в левой руке и с мечом в правой; казалось, будто в обеих руках у него оружие! — Да что же это? Что это?! — зашумели, всполошились придворные и вельможи. Вечер, посвященный музыке и стихам, был безнадежно испорчен. Во дворце поднялся невообразимый переполох. В ту пору во дворцовой охране служил самурай Мигимунэ Андо, уроженец земли Синано. «Что случилось?» — воскликнул он, вбегая с обнаженным мечом. Монгаку с превеликой готовностью хотел было броситься на него, однако Андо, как видно, решил, что негоже вступать с монахом в настоящую схватку; повернув меч, он с силой ударил плашмя по руке Монгаку. От такого удара тот на мгновение дрогнул. «Готов!» — крикнул Андо и, бросив меч, схватился с Монгаку врукопашную. Он сгреб Монгаку в охапку, но тот все же успел ударить Андо. Несмотря на удар, Андо продолжал давить Монгаку. Оба не уступали друг другу в могучей силе; так, сцепившись, катались они по полу, и то один подминал противника книзу, то другой. Но тут уж все, кто был во дворце, разом навалились на Монгаку, так что он не мог шевельнуться. И все же, не помышляя о смирении, Монгаку бранился все сильнее и громче. Его выволокли за ворота и передали в руки стражников Сыскного ведомства. Те наложили на него путы и потащили прочь, а он, встав на ноги и устремив свирепый взор на дворец, громовым голосом крикнул: — Ладно, не хотите жертвовать на восстановление храма, и не надо, но за что столь несправедливое, жестокое обращение? Знайте же, все три мира вселенной станут для вас геенной огненной! Пусть это дворец самого государя, все равно, ему тоже не избегнуть огненной кары! Пусть в гордыне своей он кичится императорским троном, осиянным всеми Десятью добродетелями, все равно, когда настанет час сойти в подземное царство, придется ему принять мучения от служителей с конскими и бычьими головами, что стоят у врат преисподней, не удастся избегнуть муки! — так кричал он, увлекаемый стражами, метался и вырывался. — Дерзкий монах! — прозвучало августейшее слово, и Монгаку тут же заключили в темницу. Вельможа Сукэюки, у которого Монгаку сбил шапку с головы, от стыда некоторое время не являлся на службу, а самурая Андо в награду за то, что одолел он Монгаку, сразу назначили помощником Правого конюшего, минуя должность старшего самурая дворцовой стражи. Тем временем по случаю кончины государыни Бифукумонъин объявили помилование, и Монгаку освободили. Ему бы отправиться куда-нибудь в дальний храм продолжать свое послушание, а он, позабыв о молитвах, опять принялся бродить по свету со своим свитком, и при этом твердил слова одни страшнее других: — Ох, не сегодня-завтра начнется кровавая смута в нашем греховном мире! Погибнут и господа, и вассалы! «Оставить этого монаха в столице — покоя не будет! — решили власти. — В ссылку его, да подальше!» И Монгаку сослали в край Идзу. В те годы правителем земли Идзу был Накацуна, старший сын Ёримасы. По его указанию Монгаку отправили морем, вдоль Токайдо — Восточной Приморской дороги. Под надзором нескольких младших стражников Сыскного ведомства доставили его сперва в Исэ. — Когда в ссылку отправляют монаха, обычай позволяет кое в чем оказать ему снисхождение, — сказали стражники. — Слушай, святой отец, велика твоя вина, за что и назначили тебе ссылку, но, может быть, у тебя все же найдутся какие-нибудь знакомцы? Попроси, пусть снабдят тебя в дорогу едой и какими-нибудь дарами! — Нет у меня знакомцев, к которым я мог бы обратиться с подобной просьбой, — отвечал Монгаку. — А впрочем, пожалуй, сыщется кое-кто близ Восточной горы Хигасиямы. Что ж, пошлю туда письмецо! — сказал он, и стражники дали ему обрывок грубой бумаги. — Да разве это бумага?! — воскликнул Монгаку, швырнув ее прочь. Тогда стражники отыскали и подали Монгаку кусок хорошей, плотной бумаги. Усмехнувшись. Монгаку сказал им: — Я писать не обучен. Вы и пишите! — и попросил написать вместо него: — «Я, Монгаку, собирал подаяние, чтобы восстановить святой храм в Такао, но, увы, в наше гиблое время, когда страной правит нынешний государь-инок, я не только не смог выполнить сие заветное стремление, но вдобавок еще угодил в темницу и в довершение всех бед осужден на ссылку в край Идзу. Путь туда дальний, а посему я крайне нуждаюсь в рисе и прочих съестных припасах. Все дары прошу вручить подателю настоящего послания», — такое письмо составил Монгаку, и стражники записали все слово в слово. — Ну, а кому послание? Говори имя! — Пишите: «Монашке Каннон, в храм Киёмидзу». — Да ты что, никак морочить нас вздумал?! — в сердцах воскликнули стражники. — Вовсе нет, — отвечал Монгаку. — Я всем сердцем верую в богиню Каннон и уповаю на ее помощь. Кого же еще могу я просить о том, в чем испытываю нужду?
Прибыв в край Исэ, они сели там на корабль и отплыли из бухты Ано. Но в заливе Тэнрю, в краю Тоотоми, внезапно налетел сильный ветер, вздыбились высокие волны и, казалось, вот-вот опрокинут судно. Кормчий и корабельщики напрягали все силы, но ветер и волны бушевали все злее. Иные путники взывали к богине Каннон, другие читали отходную — Десять славословий Будде. Только Монгаку как ни в чем не бывало знай себе спал и громко храпел во сне. Когда же гибель, казалось, была уже неизбежна, он вдруг вскочил, выпрямился во весь рост на носу корабля, вперил свирепый взгляд в волны и во весь голос крикнул: — Эй, Царь-Дракон, где ты там, слушай! Как смеешь ты столь невежливо обходиться с судном, несущим праведного монаха? Погоди, вот уже поразит небесная кара все ваше драконово племя! По этой ли, по другой ли причине, но только вскоре волны улеглись, и мореплаватели благополучно прибыли в Идзу. Покидая столицу, Монгаку дал обет: «Если мне суждено вернуться в столицу и восстановить храм в Такао, значит, жизнь моя сохранится. Если же это мое стремление невыполнимо, пусть смерть настигнет меня в дороге!» — и, сказав так, он вовсе отказался от пищи. Во все время пути из столицы до Идзу, как на грех, не случилось попутного ветра; судно медленно пробиралось от бухты к бухте, от островка к островку, и за все эти долгие тридцать с лишним дней Монгаку не взял в рот даже зернышка риса, однако нисколечко не пал духом и не нарушал послушания. Поистине много в нем было такого, что не под силу обычному человеку! В Идзу его отдали под надзор Кунитаке Кондо, и он поселился в глубине гор Нагоя.
10. Высочайший указ из Фукухары
Монгаку часто навещал изгнанника Ёритомо и всячески утешал его, толкуя о делах нынешних и минувших. Однажды он сказал ему: — В доме Тайра один лишь покойный князь Сигэмори был духом тверд и умом обширен. Но в прошлом году, в восьмую луну, он скончался — верный знак, что недалек конец владычеству Тайра! Ныне ни в роду Тайра, ни в роду Минамото, кроме вас, не сыщется никого, кто был бы достоин стать сёгуном, военачальником-полководцем! Не теряйте же времени понапрасну, поднимите мятеж и возьмите под свою руку всю нашу страну Японию! — Мне и в голову не приходили такие мысли, святой отец! — отвечал Ёритомо. — Никому не нужная жизнь моя уцелела только благодаря заступничеству покойной госпожи-монахини Икэдзэнни, и потому единственная моя забота — ежедневно читать святую Лотосовую сутру за упокой ее души. Ни о чем другом я даже не помышляю! Тогда Монгаку снова сказал: — Недаром сказано: «Отвергая дары Небес, навлечешь на себя их гнев; не внемля велению времени, навлечешь на себя беду!»[440] Может быть, вы думаете, будто я всего лишь испытываю вас такими речами? Глядите же, как глубоко и искренне я вам предан! — И с этими словами он вытащил из-за пазухи человеческий череп, завернутый в кусок белой ткани. — Что это? — спросил Ёритомо. — Это череп вашего отца, покойного Левого конюшего Ёситомо, — ответил Монгаку. — После смуты Хэйдзи его череп валялся у врат темницы, непогребенный, и никто не молился за упокой души вашего родителя. Я, Монгаку, не без тайного умысла, выпросил этот череп у тюремщиков и все эти десять лет носил на груди. Я обходил храм за храмом, обитель за обителью, молился за его душу, — отныне он на вечные времена избавлен от страданий в потустороннем мире… Теперь вы видите, что Монгаку — верный слуга не только ваш, но и вашего покойного отца! Ёритомо не был уверен, все ли правда в речах Монгаку, но, услышав о черепе отца, невольно прослезился от переполнивших сердце сыновних чувств и стал беседовать с Монгаку более откровенно: — Да, но как же начать восстание, не имея прощения от государя Го-Сиракавы? — Это дело нетрудное, — отвечал Монгаку. — Я тотчас отправлюсь в столицу и выпрошу вам прощение! — Может быть… Но ведь вы сами, святой отец, тоже наказаны государем, как же вы говорите, что испросите мне прощение? Тут концы с концами не сходятся! — Верно, если бы я просил за себя, это и впрямь было бы невозможно. Но кто может мне помешать просить за другого? До Фукухары, новой столицы, не больше трех дней пути; еще день уйдет на то, чтобы испросить у государя-инока указ. Так что на все про все понадобится не больше семи или восьми дней! — И с этими словами Монгаку поспешно ушел. Вернувшись в Нагою, он сказал ученикам, будто намерен тайно от всех затвориться на семь дней для молитвы в горном святилище Идзу, а сам тотчас же пустился в путь. В самом деле, на третий день он прибыл в новую столицу Фукухару и направился в дом вельможи Мицуёси[441], с которым в прошлом немного знался. — Опальный Ёритомо в краю Идзу говорит, что, будь он прощен да имей на то указ государя Го-Сиракавы, он собрал бы своих вассалов во всех Восьми землях востока, сокрушил бы дом Тайра и вернул мир и покой стране! — сказал Монгаку. — Видишь ли… Я сам нынче лишен всех должностей и прежних придворных званий… — отвечал Мицуёси. — Положение мое весьма затруднительно. Государь-инок тоже находится в заключении, так что боюсь сказать, удастся ли выполнить твою просьбу… Все же попробую разузнать! — И он тайно доложил обо всем государю Го-Сиракаве. Тот сразу же велел составить высочайший указ. Преподобный Монгаку спрятал государев указ в мешочек, повесил тот мешочек на шею и опять-таки на третий день пути вернулся в Идзу. Тем временем Ёритомо не находил себе места от беспокойства. Он старался гнать от себя тревожные мысли, но против воли не мог не думать: «Монах говорил безрассудные речи. Боги, какая страшная участь теперь меня ожидает!» Но тут на восьмой день, около полудня, вернулся Монгаку и предстал перед Ёритомо. «Вот указ!» — сказал он и подал ему бумагу. Услышав слова «высочайший указ», Ёритомо, в великом благоговении, вымыл руки, ополоснул рот, надел новую церемониальную одежду и, троекратно отвесив поклон, развернул свиток.
«В последние годы дом Тайра не почитает власть императоров, самоуправно вершит дела в государстве. Тайра вознамерились изничтожить учение Будды, свести на нет власть двора. Но страна наша — обитель богов. Мирно покоятся здесь гробницы наших божественных предков, благословение богов неизменно и вечно. Вот почему на протяжении нескольких тысяч лет, прошедших со дня основания царствующего дома, все злоумышленники, хотевшие сокрушить власть государей и причинить вред стране, всегда терпели поражение. А посему повелеваем вам, уповая на защиту богов и во исполнение нашего императорского указа, истребить врагов царствующего дома, сокрушить семейство Тайра. Вы унаследовали воинское искусство от длинной вереницы ваших предков; продолжайте же нести службу так же верноподанно, как служили нам ваши предки, добейтесь победы и возродите былую славу вашего рода! Таково наше вам указание. Дано в четырнадцатый день седьмой луны 4-го года Дзисё достославному господину Ёритомо. Записал Мицуёси ».
Рассказывают, что Ёритомо спрятал указ в парчовый футляр, повесил этот футляр на шею и не расставался с ним даже в битве при Исибаси.
11. Река фудзи
Меж тем в Фукухаре вельможи собрались на совет и решили: «Пока Минамото не вошли в силу в восточных землях, нужно немедленно отрядить туда войско, дабы их изничтожить!» И вот, в восемнадцатый день девятой луны, тридцать тысяч всадников покинули пределы новой столицы. Военачальником назначили князя Корэмори, помощником — Таданори, правителя земли Сацума. В девятнадцатый день войско достигло старой столицы и уже назавтра, в двадцатый день, выступило в восточные земли. Полководцу князю Корэмори исполнилось нынче двадцать три года. Кисть живописца была бы бессильна передать красоту его облика и великолепие доспехов! Фамильный «Китайский» панцирь из тисненной золотыми бабочками тигровой кожи — наследие нескольких поколений предков — несли за ним в лакированном ящике, а в дорогу он облачился в красный парчовый кафтан и поверх него — в легкий светло-зеленый панцирь. Конь под ним был серый в яблоках, седло украшено позолотой. Его помощник Таданори, правитель Сацумы, в темно-синем кафтане и черном панцире, ехал на вороном могучем коне, в лакированном черном седле — по черному лаку были рассыпаны золотистые блестки. Шлемы и панцири, луки и стрелы, мечи, все доспехи, вплоть до седел и конской сбруи, искрились и сверкали. То было поистине великолепное зрелище!
Таданори, правитель Сацумы, уже несколько лет навещал одну знатную даму. Однажды, придя к ней, он увидел, что к даме неожиданно пришла гостья и ведет нескончаемо долгую беседу. Некоторое время Таданори ждал под навесом кровли и в нетерпении с шумом обмахивался веером, ибо наступила уже поздняя ночь, а гостья и не думала уходить. Вдруг дама нежным, ласковым голоском произнесла начальные строчки стихотворения: «О, беспокойно и громко стрекочут цикады в полях!..» Таданори тотчас же спрятал веер и удалился. Когда он посетил даму в следующий раз, она спросила: — Отчего вы давеча перестали обмахиваться веером? — Но ведь вы сказали: «О, беспокойно и громко!..» — вот я и перестал! — отвечал Таданори. Теперь, когда Таданори предстоял дальний поход, эта дама прислала ему в подарок одежду и к ней приложила стихотворение, в котором сожалела о предстоящей разлуке, когда меж ними проляжет дальнее расстояние:
Росистые травы в пути твой наряд окропят на тропах востока, — и слезы росою обильной мои рукава напитают…
Таданори ответил:
К чему понапрасну в разлуке столь тяжко скорбеть? Иду я к заставе, хранящей священную память о подвигах лет стародавних.
Наверное, он вспомнил о своем предке, сёгуне Садамори Тайра, который отправился на восток, чтобы покарать мятежника Масакадо, вот и сложил это стихотворение — остроумное и изящное!
В древние времена, когда сёгун выступал в поход против врагов трона, он прежде всего являлся во дворец, где ему вручали меч полководца, Император собственнолично прибывал во дворец Небесный Чертог, Сисиндэн; внизу, у лестницы, выстраивались воины дворцовой стражи, шеренгами стояли царедворцы всех рангов, все совершалось по уставу, в соответствии с церемонией Средней важности. Главный военачальник-сёгун и его помощник тоже строго соблюдали все правила ритуала; наконец им вручали меч. Однако уже в годы Сёхэй и Тэнгё стало трудно полностью соблюдать старинный обычай, ибо слишком много лет миновало с той поры, как были установлены эти правила. Поэтому, когда Масамори, правитель земли Сануки[442], выступил в край Идзумо, дабы покарать Ёситику Минамото, вместо меча ему пожаловали всего-навсего дорожный колокольчик[443]; он положил его в кожаный футляр и взял с собой в поход. Вот и на сей раз поступили так же, по примеру минувших лет. В древности полководец, покидавший столицу, дабы покарать ослушников государя, давал в душе три обета: в день, когда ему жаловали оружие, — забыть навеки дом свой, покидая дом — забыть о жене и о детях, а сражаясь на поле брани — забыть о собственной жизни[444]! Поистине нельзя без волнения думать, что ныне князь Корэмори и Таданори, его помощник, тоже дали в душе такую же клятву!
Итак, воины Тайра расстались с девятивратной столицей[445] и отправились вдаль, за тысячи ри, к морям на востоке. Они ночевали в полях, осыпанных росой, забывались коротким сном на ложе из мха, одевшего высокие скалы, пересекали горы, переправлялись через множество рек, и каждый с тревогой думал: удастся ли целым и невредимым возвратиться в столицу? Дни шли за днями, и вот, в шестнадцатый день десятой луны, подступили они к заставе Киёми, в краю Суруга. Тридцать тысяч всадников выступили в поход из столицы, да по пути удалось собрать и повести за собой еще множество воинов, так что стало их теперь уже семьдесят тысяч. Столь велико было войско, что передовые отряды уже достигли равнины Камбара, подошли к реке Фудзи, а тыловые ещё стояли в Тэгоэ и Уцуя. Князь Корэмори призвал старшего самурая Тадакиё, правителя земли Кадзуса, и сказал ему с жаром: — Нужно преодолеть вершину Асигара, выйти на простор Восточной равнины и там сражаться! Так считаю я, Корэмори! — Когда мы выступали из Фукухары, — отвечал ему Тадакиё, — Правитель-инок повелел все военные дела доверить мне, Тадакиё! Воины всех Восьми восточных земель перешли на сторону Ёритомо, теперь их не одна сотня тысяч! А наше войско хоть и насчитывает семьдесят тысяч, состоит из наемников, взятых из разных краев. И люди, и кони изнемогли от усталости. Воинов из Суруги и Идзу тоже еще не видно, хотя давно пора им быть здесь! Нужно раскинуть боевой стан на берегу реки Фудзи и ожидать, пока подойдет подкрепление — так я считаю! — И когда он сказал так, Корэмори был бессилен ему перечить, и войско остановилось. Тем временем Ёритомо преодолел вершину Асигара и подошел к речке Кисэ, в краю Суруга. Все родичи Минамото, жители земель Кисэ и Синано, примчались к нему на подмогу и влились в его войско. На равнине Укисима навели порядок, пересчитали отряды, и оказалось — двести тысяч воинов насчитывает теперь рать Минамото! Таро Сатакэ, один из воинов Минамото, житель земли Хитати, послал своего пажа в столицу с письмом к жене. Передовой отряд Тайра перехватил посланца; Тадакиё, правитель Кадзусы, отнял письмо, развернул, взглянул, — оказалось, письмо к жене. «Ну, такое послание можно пропустить!» — и письмо пажу возвратили. — Сколько войска у Ёритомо? — спросил Тадакиё. — Я в пути уже восемь дней и все это время видел, как непрерывно двигалось войско. И в полях, и в горах, на реке и на море — повсюду полным-полно самураев… Я простой слуга, знаю счет от четырех-пяти сотен и, пожалуй, до тысячи… дальше считать не умею! Сколько там войска — много ли, мало — не ведаю! Вчера у речки Кисэ я слыхал, будто войска у Минамото двести тысяч! — А, ничто мне так не досадно, как медлительность и беспечность военачальника Корэмори! — услышав такой ответ, воскликнул правитель Кадзусы. — Если бы мы выступили из столицы хоть на день раньше, то сейчас уже перевалили бы через вершину Асигара и вышли бы на равнины востока. Нас обязательно поддержали бы воины из рода Хатакэямы и братья Оба… А стоило им присоединиться к нам, как все Восемь земель востока покорились бы нам, как гнутся под ветром деревья и травы! — так досадовал Тадакиё, да поздно.
Князь Корэмори призвал Санэмори Сайтоо, потому что тот хорошо знал здешний край, и спросил: — Скажи, Санэмори, много ли в восточных землях таких могучих стрелков из лука, как ты? Громко рассмеялся в ответ Санэмори. — Стало быть, ты считаешь меня, Санэмори, сильным стрелком из лука? — сказал он. — А ведь мои стрелы длиной всего-навсего в тринадцать ладоней! Таких стрелков, как я, полным-полно на востоке! Хорошими стрелками здесь называют тех, у кого стрела не короче чем в пятнадцать ладоней. Оттого и луки у здешних стрелков такие тугие, что согнуть их под силу лишь пятерым или шестерым сильным мужчинам, а их стрелы пробивают насквозь даже двойной или тройной панцирь! У тех, кого здесь именуют даймё[446], даже у самых малоимущих и худородных, не бывает меньше пятисот вассалов. А уж когда едут верхом, с коня не упадут, по какой бы крутизне ни скакали, и коня не загонят! Кто бы ни пал в бою — отец ли, сын ли, — скачут все вперед и вперед, прямо по трупам, и продолжают сражаться! В западных землях воюют иначе: если погибнет отец, служат заупокойную службу и не идут в наступление, пока не окончится траур. А уж если погибнет сын, — так сокрушаются и горюют, что вовсе бросают сражаться! Истощится провиант — весной засевают поля, осенью соберут урожай и лишь тогда вспоминают о битве. Летом сетуют: «Жарко!» — зимой недовольны: «Холодно!» На востоке такого нет и в помине! Воинам Минамото, уроженцам Кай и Синано, хорошо знакома здешняя местность. Возможно, они продвинутся по равнине вдоль подножья горы Фудзи, обогнут твое войско и зайдут тебе в тыл… Нет, не думай, будто я хочу запугать тебя такими речами! Вовсе нет! Но недаром говорится — не числом воюют, а хитроумием! Что же до меня, Санэмори, я не собираюсь беречь свою жизнь в предстоящем сражении и не чаю живым вернуться в столицу! — И, услышав такие его слова, воины Тайра задрожали от страха.
Наступил канун двадцать третьего дня десятой луны. Назавтра Тайра и Минамото решили начать сражение у реки Фудзи. Спустилась ночь; поглядели Тайра из своего боевого стана в сторону Минамото — и что же предстало их взору? Испуганные предстоящим сражением, землепашцы и прочие жители земель Суруга и Идзу поспешили покинуть свои жилища; одни убежали в поля или спрятались в горах, другие сели в лодки и отчалили вниз по реке, подальше на взморье. Теперь все они жгли костры, готовя вечернюю трапезу. «О ужас! — увидев эти огни, подумали в страхе воины Тайра. — Сколько огней в боевом лагере Минамото[447]! На горах и в полях, на реке и на море, — враги так и кишат повсюду! Что делать?!» Той же ночью, около полуночи, водяные птицы, в великом множестве гнездившиеся в болотах у подножья вулкана Фудзи, как видно, чем-то потревоженные, внезапно снялись всей стаей. Как посвист бури, как гром небесный, раздался шум бесчисленных крыльев, взлетевших в воздух. «Беда! — закричали воины Тайра. — Это войско Минамото перешло в наступление! Они зашли нам в тыл, как предупреждал о том Санэмори! Если нас окружат, мы пропали! Прочь отсюда, лучше встанем обороной в Суномате или на берегу речки Овари». И, побросав все как было, они с величайшей поспешностью обратились в бегство, торопясь обогнать друг друга. Так велик был обуявший их страх, такой начался тут беспорядок, что схвативший лук позабыл взять стрелы, взявший стрелы — позабыл схватить лук; тот вскочил на чужого коня, его конь достался чужому, а иной, взгромоздившись на неотвязанного коня, как безумный бессмысленно кружился вкруг коновязи. Многим гулящим женщинам и девам веселья, приглашенным из близлежащих селений, в суматохе пробили голову, многих задавили, и они громко охали и стонали. Наутро двести тысяч всадников Минамото подступили к берегам Фудзи, и так громко прозвучал их троекратный боевой клич, что покачнулась земля и содрогнулось небо!
12. Праздник Пяти Мановений[448]
Из боевого стана Тайра в ответ ни звука! Послали несколько лазутчиков на разведку. «Все убежали!» — доложили они, вернувшись. Многие подобрали и принесли с собой — кто забытый панцирь, кто брошенный походный шатер. «Во вражеском стане даже мухи не сыщешь!» — доложила разведка. Ёритомо сошел с коня, снял шлем, ополоснул рот и руки, отвесил земной поклон в направлении столицы и молвил: — В этой победе нет ни малейшей моей заслуги! Великий бодхисатва Хатиман — вот кто ниспослал нам сию победу! Тотчас же приступили к раздаче взятой земли: край Суруга достался Тадаёри Итидзё, край Тоотоми — Ёсисаде Ясуде. Надо было бы преследовать войско Тайра, но в тылах было неспокойно, и от равнины Укисима отряды Минамото повернули обратно и вернулись в Сагами. А на всех постоялых дворах, вдоль всей Восточной Приморской дороги, гулящие женщины и девы веселья смеялись: «Ах, вот срам-то! Ни одной стрелы не послал полководец столичного войска и удрал восвояси! На войне позорно бежать, увидев врага, а эти даже не увидали, а всего-навсего услыхали, и то удрали!» Много было сложено насмешливых песенок и стихов:
То-то, должно быть, перетрухнул Мунэмори, как повалилась, рухнула в доме подпорка под обветшавшею крышей!
* * *
Много проворней, чем воды Фудзи-реки через пороги, — мчались по горным тропинкам воины Тайра из Исэ.
Были стихи и о том, как Тадакиё, правитель Кадзусы, во время бегства бросил в реку Фудзи свой панцирь:
Храбро бежал он, в речку доспех зашвырнув. Вот так вояка! Лучше напялил бы рясу да о душе помолился…
* * *
Неустрашимый, на пегом удрал он коне — так был напуган. Вот уж кому не пристало сбруей богатой кичиться!
В восьмой день одиннадцатой луны князь Корэмори возвратился в столицу. Правитель-инок был вне себя от гнева. «Военачальника Корэмори сослать на остров Демонов, а старшего самурая Тадакиё, правителя Кадзусы, — предать смерти!» — приказал он. На следующий, девятый день той же луны самураи Тайра, молодые и старые, сошлись на совет и стали судить и рядить — неужели и впрямь казнить Тадакиё? Тут выступил вперед Морикуни, Главный конюший, и сказал: — Никто никогда еще не называл Тадакиё трусом. Помню, когда ему было всего восемнадцать лет, в дворцовую кладовую, в Тобе, проникли два разбойника, первейшие головорезы во всех Пяти Ближних землях. Никто не решался приблизиться к ним. А Тадакиё в одиночку перепрыгнул средь бела дня через каменную ограду, ворвался внутрь кладовой, одного разбойника зарубил, а второго взял в плен живьем и прославился этим подвигом на долгие времена! Нынешний его промах для него совсем необычен! Все эти события лишний раз напоминают нам, как опасны военные смуты! А князю Корэмори в десятый день той же луны пожаловали новое, еще более высокое воинское звание. — Возглавил войско, ничего не добился, не совершил… За что же тогда награда? — шептались люди. Князю Сигэхире, четвертому сыну Правителя-инока, тоже пожаловали новое высокое звание. В ту же одиннадцатую луну, на тринадцатый день, в Фукухаре закончилось сооружение дворца, и император соизволил поселиться в новых покоях. Подоспела пора церемонии Подношения Первого риса, однако многое препятствовало ее свершению. Обычно еще в конце десятой луны император выезжал к реке Камо и совершал ритуальное очищение в ее водах. На северной стороне дворцового сада ставили церемониальный павильон, готовили там облачение для государя, все необходимые сосуды и утварь. Перед зданием Государственного совета, у извилистой галереи Драконий хвост[449], сооружали купальню, там император совершал омовение. Рядом ставили священный павильон, где и происходила церемония, здесь устраивали настил для даров, подносимых богам. Затем император давал торжественный пир, звенели струны, звучали песни, исполнялись разные пляски. Церемония восшествия на престол всегда совершалась в зале Государственного совета, а священные танцы и песнопения кагура исполнялись во дворце Летней Прохлады, пировали же во дворце Изобилия и Радости. Так повелось исстари, но, увы, в новой столице Фукухаре не было здания Государственного совета, стало быть, и праздновать восшествие на престол было негде. Не было дворца Летней Прохлады, значит, исполнять священные пляски кагура было негде. Не было дворца Изобилия и Радости, стало быть, и пировать было негде… Того ради вельможи, посовещавшись, решили ныне ограничиться только церемонией Подношения Первого риса и закончить ее праздником Пяти мановений. Торжество совершилось, но все же не в Фукухаре, а в старой столице, в зале Ведомства культа. Праздник Пяти мановений учредили в память события, случившегося в царствование императора Тэмму. Однажды ночью, когда дул сильный ветер и луна светила особенно ярко, во дворце Ёсино император вдохновенно играл на цитре; внезапно с неба спустилась фея и исполнила танец, пятикратно взмахнув рукавами своей одежды.
13. Возвращение столицы
Нынешний перенос столицы поверг в скорбь и господ, и вассалов. И вот все монастыри и все храмы во главе со Святой горой и обителью Кофукудзи дружно обратились с прошением, в коем указывали на неправомерность подобных действий. Тут уж сам Правитель-инок, обычно поступавший наперекор всему свету, и тот согласился: «Что ж, в таком случае придется вернуть столицу на прежнее место!» Заволновалась, зашумела вся Фукухара. В ту же двенадцатую луну, на второй день, внезапно объявили о возвращении. В новой столице на полночной стороне высились горы, на полуденной — тянулась к морю низина. Постоянно шумели здесь неспокойные волны, веял пронзительный, пропитанный солью ветер. Из-за этого ветра как-то незаметно пошатнулось здоровье прежнего императора Такакуры, и он поспешно отбыл из Фукухары. Все вельможи и царедворцы, во главе с канцлером и министрами, наперебой устремились прочь отсюда. Витязи Дома Тайра, во главе с Правителем-иноком, тоже умчались в Киото, торопясь обогнать друг друга. Да и кто стал бы хоть на лишний миг оставаться в постылой сердцу новой столице! С шестой луны минувшего года в старой столице ломали строения, перевозили добро и разную утварь, наконец кое-как обосновались на новом месте, а теперь снова в безумной спешке торопились обратно! На сей раз уже ничего не ломали, не разбирали, а побросали все, как было, и умчались назад, на старое пепелище. Там ни у кого не осталось жилья, и потому пришлось расселиться по окраинам, в Яхате, Камо, Саге, Удзумасе, на Западной горе Нисияме, на Восточной — Хигасияме, временно приютиться в галереях монастырей, в молитвенных залах храмов. Так жили даже знатные люди. Если же спросить, какова истинная причина нынешнего решения перенести столицу, то все дело в том, что старая столица располагалась слишком близко к монастырям на Святой горе и в городе Наре. Монахи по всякому поводу учиняли смуту и беспорядки, бесчинствовали, угрожая то священным ковчегом Хиёси, то божьим древом Касуга[450]. А Фукухара, отделенная водами и горами, отстояла на значительном удалении, и монахам было бы нелегко затевать новые смуты. В ту же двенадцатую луну, в двадцать третий день, в край Оми выслали войско, двадцать тысяч всадников под началом князя Томомори и правителя Сацумы Таданори, — усмирить восставших родичей Минамото. Отряды Минамото, по отдельности бунтовавшие в Ямамото, Касиваги, Нисигори и других уездах, удалось разгромить, и вскоре войско Тайра, преодолев перевал, вступило в земли Овари и Мино.
14. Сожжение Нары
Еще в те дни, когда принц Мотихито укрывался в обители Миидэра, в столице пришли к решению: «Монахи Нары заодно с мятежником-принцем, больше того — они намерены оказать ему помощь, а значит, все они суть ослушники государя! Наказания заслуживает не только монастырь Миидэра, надо проучить и монахов Нары!» Прослышав об этом, зашумели, взволновались монахи. Напрасно взывал к ним канцлер: «Если вам есть что сказать в свое оправдание, говорите! Я доложу обо всем государю Го-Сиракаве, сколько бы раз ни потребовалось!» — но успокоить монахов не удавалось. Тогда канцлер послал к ним для переговоров вельможу Таданари, возглавлявшего Школу поощрения наук[451]. Но монахи не унимались. «Тащите этого скота из его поганой кареты!», «Отрежьте ему пучок!» — кричали они. Перепуганный насмерть, Таданари поспешно бежал из Нары. После Таданари послали к монахам вельможу Тикамасу. Его тоже встретили воплями — «Отрезать ему пучок!» — и он тоже сломя голову бежал прочь. На сей раз поплатились два его свитских из Школы поощрения наук — им отрезали волосы. Но монахам и этого было мало: они изготовили большой деревянный шар[452] и объявили, что это, мол, голова Правителя-инока. «Бей, пинай его!» — кричали они. Однако недаром сказано: «Кто не в меру болтлив, сам накличет себе беду. Кто неосторожен в речах, сам готовит себе погибель!»[453] Ведь Правитель-инок — напомним с благоговением! — приходился родным дедом ныне царствующему владыке! И если монахи Нары так его поносили, то не иначе как по наущению демонов и злых духов! Мог ли обрадоваться Правитель-инок, прослышав о подобных бесчинствах? «Немедленно положить конец дерзкому своеволию монахов Нары!» — приказал он и назначил Канэясу из Сэноо, уроженца земли Биттю, главою сыска в краю Ямато. Канэясу отправился в Нару с отрядом в пятьсот всадников. Перед отъездом он наказал своим подчиненным: «Ни шлемов, ни панцирей с собой не берите! Колчаны и луки оставьте дома!» Но монахи, не ведая об этом его приказе, захватили шестьдесят человек из его вспомогательного отряда, всем снесли голову и развесили эти головы вокруг пруда Сарусава. Великим гневом запылал тут Правитель-инок. «Коли так, ударим же по Южной столице!» — сказал он и послал в Нару войско числом в сорок тысяч всадников, военачальником назначил князя Сигэхиру, своего четвертого сына, а помощником — племянника Митимори. Монахи приготовились к обороне; и стар и млад, все, сколько их было в Наре, туго затянув шнуры шлемов, выкопали рвы на двух главных дорогах, ведущих к холму Нарадзака и к храму Высшей Мудрости, Ханнядзи, соорудили заслоны, вбили в землю заостренные рогатины-колья и стали поджидать карателей. Тайра, разделив свое войско на два отряда, подступили одновременно к храму Мудрости и к холму Нарадзака. Грянул боевой клич. Монахи все были пешие, воины Тайра — все верховые; на конях скакали, здесь догоняли, там настигали, мечом разили, из луков стреляли, дождем стрел поливали… Монахов, державших оборону, становилось все меньше, многие уже полегли. Первые стрелы полетели на рассвете, в час Зайца; весь день длилась битва. К ночи пали оба укрепления монахов — у храма Ханнядзи и у холма Нарадзака. Среди монахов, обратившихся в бегство, был могучий храбрец Сакано Ёкаку. В искусстве ли владения мечом, в стрельбе ли из лука не было ему равных ни в одном из всех семи храмов и пятнадцати монастырей Нары! Поверх светло-зеленого нательного панциря облачился он в панцирь, скрепленный черным шнуром, поверх легкого шлема надел другой, тяжелый, с пятью пластинами, закрывавшими шею. В одной руке он сжимал длинную алебарду на белом древке с лезвием, заостренном, как лист осоки, в другой — огромный меч в черных лаковых ножнах. Ведя за собой десять монахов, своих собратьев, ринулся он навстречу врагу из ворот Великого Восточного храма. Только он один сумел продержаться долгое время. Многих всадников он перебил, многим коням порубил ноги. Но воинов Тайра было не в пример больше, они рвались вперед, непрерывно сменяя павших, и всех сподвижников Ёкаку, прикрывавших его сзади и спереди, в конце концов перебили. Ёкаку в одиночку продолжал яростно биться, но, когда в тылу у него не осталось никого из своих, он обратился в бегство и скрылся, устремившись на полдень в Ёсино. Спустилась ночь, не стало видно ни зги. — Дайте огня! — крикнул князь Сигэхира, стоя в воротах храма Ханнядзи, и тогда Дзиро Томоката, один из рядовых воинов Тайра, уроженец земли Харима, надвое разломал свой щит, чтобы сделать факел, и поджег одну из ближних крестьянских хижин[454]. А дело было в двадцать восьмой день двенадцатой луны, дул сильный ветер, и хотя сперва огонь вспыхнул в одном лишь месте, ветер перенес пламя на соседние храмы. К этому часу все, кто дорожил честью, были уже убиты — пали в сражении либо в Нарадзаке, либо в Ханнядзи; все, кто полагался на свои ноги, убежали к реке Тоцугава, в глубину гор Ёсино; а старые, обезножевшие монахи, рядовые послушники, мальчики-служки и женщины в поисках спасения наперегонки кинулись в храм Великого Будды и в монастырь Кофукудзи. Больше тысячи человек взобрались на второй ярус храма и втянули за собой лестницы, чтобы враги не смогли подняться следом. Здесь и настигло их свирепое пламя. Казалось, вопли грешников в кругах ада — Огненном, Раскаленном и Безвозвратном[455] — звучат не громче, чем крики этих несчастных! Монастырь Кофукудзи, воздвигнутый трудами славного Фуби-то, был семейным храмом дома Фудзивара. О, безутешная скорбь! В пепел и дым обратилась ныне статуя Будды в Восточном храме монастыря — то было первое священное изваяние, прибывшее к нам в давние годы, когда в нашу страну впервые проникло учение Будды! Погибло в пламени изваяние бодхисатвы Каннон в Западном храме, чудом, само собой, возникшее из земли; дотла сгорели разукрашенные драгоценными каменьями галереи, со всех сторон окружавшие храм, погибла двухъярусная, окрашенная в киноварь башня и обе пагоды, вознесшие свои девять ярусов в небо! В Великом Восточном храме, Тодайдзи, высилось изваяние будды Вайрочана, воздвигнутое повелением императора Тэмму в подражание подлинному извечному Будде, пребывающему в обоих мирах — «Истинного закона» и «Вечного сияния Нирваны». Сам император украшал эту статую вышиной в шестнадцать дзё, отлитую из меди и золота. Высоко, полускрытая в облаках, высилась божественная Двойная глава[456], дивным сиянием сверкал божественный Серебристый знак[457] меж бровей. И вот исчез без остатка внушавший благоговение священный лик, подобный луне, сияющей в небесах, сгорела и вся голова, упала и лежала теперь во прахе; тело, расплавившись, уподобилось бесформенной груде! Как осенью луна скрывается в облаках, так в тучах Пяти грехов мгновенно сокрылись, рассеялись бессчетные сонмы будд в небесах; как гонимые ветром ночные звезды, рассыпались развеянные вихрем Десяти прегрешений[458] драгоценные камни ожерелья[459], украшавшего священную грудь, — символы Сорока Одного обета; дым заполнил все поднебесье, языки пламени непрерывно вздымались ввысь. Ближние, видевшие сей огнь, в ужасе отвращали взор; дальние, услышав о сей беде, содрогнулись от страха! Из священных свитков вероучения Хоссо и Санрон[460] не уцелел ни один, — все погибли! Казалось, ни в Индии, ни в Китае, не бывало худшего поругания святого вероучения! Первое изваяние Будды, воздвигнутое великим индийским Царем Удэном[461] из червонного золота, было размером всего лишь в рост человека. Статуя Будды, вырезанная из благоуханного сандалового древа богом Бисюкацумой[462], покровителем ремесла и искусств, тоже была обычных размеров. А изваяние в Великом Восточном храме было единственным во всем нашем греховном мире, второго такого не сыщешь нигде на свете! Казалось, оно будет выситься вечно! Теперь же во прахе и пыли лежала священная статуя, надолго повергнув в скорбь души людские! Мнилось: в испуге встрепенулись, взроптали Четверо Небесных владык во Падениях Брахмы и Индры, Восемь богов-драконов в морях, стражи ада и демоны в преисподней! А великий бог Касуга, покровитель вероучения Хоссо, — что испытал он в эти мгновенья? Недаром потемнела, изменила свой цвет роса на равнине Касуга, а в завыванье ветра на вершине горы Микаса слышались горестные стенанья! Если же сосчитать, сколько народа приняло смерть в огне, — то в монастыре Тодайдзи, на втором ярусе Великого Восточного храма, погибло свыше тысячи семисот человек, а в обители Кофукудзи — более восьмисот. Многие погибли и в других храмах — здесь более пятисот, там — более трехсот, а всех вместе — свыше трех с половиной тысяч. Да вдобавок больше тысячи монахов пали в сражении; из них многие полегли у ворот храма Ханнядзи, другим же отрубили голову и отвезли эти головы в столицу. В двадцать девятый день князь Сигэхира, предавший сожжению Нару, возвратился в столицу. Радовался один лишь Правитель-инок, ни следа не осталось от его гнева. Императрица, государь-инок Го-Сиракава, прежний государь Такакура, канцлер и все придворные горевали: «Пусть бы наказали непокорных монахов, но разве можно губить святые храмы?» Разнеслись было слухи, что головы монахов сперва пронесут по улицам, а потом развесят у врат темницы, но слишком велика была скорбь из-за гибели Великого Восточного храма и монастыря Кофукудзи, и этого решили не делать, а побросали головы куда придется, в пруды и канавы. Некогда император Сёму собственноручно начертал августейшей кистью: «Пока процветает мой храм, будет процветать и страна: придет в упадок мой храм, — погибель ждет и страну!» Оттого и казалось, что теперь государство непременно погибнет. Злосчастный год миновал и наступил Новый, 5-й год Дзисё.
СВИТОК ШЕСТОЙ
1. Кончина прежнего императора Такакуры
Не утихала военная смута в восточных землях; погибли монастыри и храмы в Южной столице; по сей причине в первый день Нового 5-го года Дзисё в императорском дворце отменили церемонию Утреннего приветствия, император не выходил к придворным. Не слышно было музыки, не исполнялись пляски бугаку, не явились жители селения Кудзу из Ёсино, никто из вельмож Фудзивара не прибыл с поздравлениями во дворец, ибо в Наре сгорел храм, посвященный богу-покровителю их семейства. Отменили большое пиршество, которым обычно отмечали второй день Нового года, придворные, мужчины и женщины, ошеломленные гибелью, постигшей и закон Будды, и законы царствующего дома, затаились, погрузившись в молчание. Мрачно, уныло было во дворце. — В предыдущей жизни я соблюдал все Десять заветов Будды и в награду за это удостоился высокого звания повелителя десяти тысяч колесниц. Четыре поколения императоров — мои сыновья и внуки — унаследовали мой императорский трон… Как же случилось, что меня полностью отстранили от участия в делах государства и приходится мне бесплодно проводить дни и годы? — с горечью говорил государь-инок Го-Сиракава. А на пятый день той же первой луны всех священнослужителей Южной столицы Нары лишили духовного сана, запретили участвовать в богослужениях, совершаемых во дворце, отняли должности и приходы. Многие монахи, и молодые, и старые, погибли, пронзенные стрелами, порубленные мечами, задохнулись в дыму, сгорели в огне пожара. А немногие уцелевшие рассеялись по горам и лесам, на прежнем месте не осталось ни единого человека. Преподобный Ёэн, увидев, как обращаются в дым свитки священных сутр, потрясенный, воскликнул: «О горе!» — захворал, слег и вскорости умер. Это был пастырь редкостной доброты. Однажды, услышав пение кукушки, он сложил стихи:
Кукушка лесная, отрадны напевы твои — в урочную пору узнаю о весне желанной, вдалеке заслышав твой голос!..
С тех пор преподобному Ёэну дали прозвание Радости Вестник.
Тяжко было на душе у прежнего императора Такакуры. В позапрошлом году отца его, государя-инока Го-Сиракаву, заключили в усадьбу Тоба, в прошлом году убили брата, принца Мотихито; вслед за тем перенос столицы поверг в смятение весь мир. Из-за всех этих прискорбных событий государь захворал, прошел слух, что ему все время недомогалось. Когда же он услыхал о гибели Великого Восточного храма и монастыря Кофукудзи, болезнь и вовсе его сломила, и на четырнадцатый день первой луны, в тот же 5-й год Дзисё, к несказанному горю государя-отца, он в конце концов скончался в Рокухаре, в Усадьбе у Пруда. Двенадцать лет царствовал Такакура; на всю страну, вширь и вдаль, простиралось его милосердное правление. Он возродил дух человеколюбия, о котором толкуют «Ши цзин» и «Шу цзин»[463], воскресил заповедь «Правя миром, облегчать бремя народа». Но, увы, даже архаты, святые подвижники, владеющие искусством преображения, постигшие Шесть Путей и Три Откровения[464] и те не властны избежать смерти! Да, смерть неотвратима в сей печальной юдоли, и все же кончина императора Такакуры была столь невосполнимой утратой, что никакие доводы разума не могли служить утешением! В ту же ночь тело покойного государя перенесли в храм Чистоты и Покоя, Сэйгандзи, у подножья Восточной горы Хигасиямы, и вместе с дымом погребального костра вознесся он к небу, как весенний туман. Преподобный Кёкэн поспешил спуститься со Святой горы, чтобы принять участие в похоронах, но опоздал; увидев, что тело государя уже обратилось в прах, он сложил стихи:
Твой царственный выезд я прежде не раз созерцал — сколь горестно ныне услышать, что в путь ты пустился, откуда не будет возврата!
А некая женщина[465], услышав о кончине императора Такакуры, выразила свои чувства в таких стихах:
Казалось, вовеки не меркнуть сиянью небес… Сколь горестно ныне об этой кончине услышать, узнать, что луна закатилась!
Покойному государю исполнился двадцать один год. В сердце своем он соблюдал Десять заветов, в деяниях — Пять Постоянств, строго придерживался порядков, предписанных ритуалом. Это был мудрый правитель, явившийся в наше гиблое время, и потому все люди так оплакивали его кончину, словно разом померкли луна и солнце. Но, увы, так уж устроен мир человеческий — здесь тщетны мольбы и горестны судьбы!
2. Осенний багрянец
«Покойный государь был сердцем так добр, так всеми любим, что сами блаженные микадо годов Эиги и Тэнряку[466] и то навряд ли превосходили его!» — твердила молва. Обычно все государи, прославленные мудростью и праведными деяниями, научаются различать зло и добро лишь в зрелые годы; этот же государь с самых юных, младенческих лет отличался удивительно добрым нравом. В минувшие годы Сёан, — в ту пору Такакура только вступил на престол и лет ему было, верно, не более десяти, — он питал особенное пристрастие к багряным осенним листьям. По его приказанию в северном углу дворцовой ограды насыпали горку и посадили клены, листва которых особенно красива осенней порой; он назвал эту горку Холм алых кленов и готов был целыми днями без устали любоваться прекрасным зрелищем. Но как-то раз ночью холодный осенний вихрь сорвал с деревьев красный наряд и палая листва беспорядочно усыпала все кругом. Утром дворцовые слуги, желая убрать сад, подмели и выбросили все листья, а остатки ветвей и листвы сгребли в кучу, развели костер близ Швейной палаты и стали греть на этом огне сакэ, ибо дул ветер и утро было холодное. Дворцовый курандо поторопился выйти в сад раньше государя, глядит — а листьев нет и в помине! — Что случилось? — спросил он, и слуги пояснили — так, мол, и так… — Что вы наделали? — перепугался курандо. — Государь так любит алые кленовые листья, а вы их жжете! Не знаю, какое наказание вам выйдет — ссылка или темница, да заодно и меня по голове не погладят! В это самое время государь, поднявшись раньше обычного, покинул опочивальню, поспешил в сад, взглянул на клены, но на ветках уже не осталось ни единого листика. — Отчего это? — обратился он к курандо; тот не знал, что и сказать в ответ, пришлось рассказать все, как было. Государь ласково улыбнулся и промолвил в самом прекрасном расположении духа: — Молодцы! Любопытно, кто научил этих слуг понимать прелесть китайских строк:
Костер разложив из багряной листвы, Вино согреваю в тени дерев…[467]
Так случилось, что слуги не только не понесли наказания, но, напротив, удостоились высочайшей похвалы. А в годы Ангэн, когда по указанию астрологов государь нередко выезжал из дворца для счастливой перемены места, он всегда просыпался в тот ранний час, о котором сказано, что «мудрый правитель пробуждается от сна по голосу стража, возвещающего рассвет», и больше уже никогда не ложился. В одну из таких ночей ему особенно не спалось — стояли холода, землю покрыл ледяной иней, и государю вспомнилась старая быль о том, как император Дайго, правивший в годы Энги, сострадая народу, зябнущему в холодные ночи, отказался от теплой одежды в своей царской опочивальне… И вспоминая об этом, Такакура сокрушался, что сам недостаточно добродетелен. Наступила уже глухая полночь, как вдруг откуда-то издали донесся чей-то крик. Придворные не уловили этот голос, но государь ясно его расслышал. — Кто там кричит? Подите и узнайте, в чем дело! — приказал он. Придворный, состоявший при государе, передал приказ воинам стражи, которые несли охрану в ту ночь. Стражники поспешили на розыск: оказалось, у какого-то перекрестка плакала бедная девочка; в руках она держала крышку от ящика для одежды. — Что случилось? — спросили ее, и она отвечала: — Моя хозяйка служит при дворе государя Го-Сиракавы. Недавно ей наконец удалось заказать себе парадный наряд. Это платье я ей несла, как вдруг появились какие-то люди, отняли у меня наряд госпожи и скрылись. Но без этого платья моя госпожа не может прислуживать при дворе. А оставить службу и вернуться домой ей тоже никак нельзя, ибо у нее нет никого из близких и ей не на кого опереться в жизни! Оттого я и плачу! Стражники привели девочку во дворец и доложили обо всем, что случилось. — Бедняжка, кто ее так обидел? — услышав их рассказ, промолвил государь. — В царствование императора Яо люди брали пример с добродетельного владыки, потому и отличались честностью нрава. А нынешний народ видит мое несовершенство, оттого и встречаются в городе злые люди, творящие преступления… Разве это не позор для меня? — Какое же это было платье? — спросил он, и девочка отвечала — такого-то цвета. Государь послал спросить, имеется ли у государыни Кэнрэймонъин такое платье, — и был доставлен наряд, намного более прекрасный, чем похищенная одежда. Государь пожаловал его девочке. — Час еще поздний. Как бы ни случилась с ней опять какая-нибудь беда! — соизволил сказать он и приказал проводить девочку до жилища ее хозяйки, приставив к ней стражника-самурая. Разве это не великая милость? Вот почему весь народ, вплоть до самых низкорожденных мужчин и женщин, молился — да продлится благая жизнь государя Такакуры тысячу — нет, многие тысячи лет!
3. Госпожа Аой
Особенно печальной и трогательной была история некоей девицы, служанки одной из придворных дам государыни. Ко всеобщему удивлению, эта девушка стала возлюбленной государя; и то была не минутная прихоть, как нередко случается, нет, он призывал ее постоянно, полюбил искренне и глубоко, так что хозяйка девушки и та больше не требовала от нее никаких услуг, а, напротив, обращалась с ней почтительно, словно с госпожой. Недаром поется в песне
Если сын родится, Радоваться рано. Если дочь родится, Рано огорчаться. Есть предел для сына В полученье чина, А дочь у трона государя Может оказаться![468]
Да, женщина может стать царицей! Вот и с этой девушкой обращались бережно, как с принцессой или с императрицей, почитали ее, словно священную Мать страны. «Какая удача, вот счастливица!» — говорили все, и за глаза шепотом называли госпожой Аой, потому что имя ее было Аой. Однако едва лишь толки эти дошли до государя, как с того же дня он перестал ее призывать — не потому, что разлюбил, а единственно опасаясь людской хулы. Но, расставшись с Аой, он все время пребывал в задумчивости, грустил и не покидал своей опочивальни. Услышал об этом благородный Мотофуса, бывший в ту пору канцлером. — Это весьма прискорбно! — сказал он. — Надо его утешить! — и поспешно отправился во дворец. — Государь, если вы так привязаны к ней, чего опасаться? Тотчас же призовите ее опять! Пусть она незнатного рода, это не имеет значения; я, Мотофуса, немедля удочерю ее! — сказал он. — Может быть, ты и прав, — возразил ему государь. — После отречения от трона такая связь была бы самым обычным делом. Но, пока я на троне, подобным поступком я заслужил бы себе дурную славу в грядущих поколениях! — И он не внял совету канцлера. Тому не оставалось ничего другого, как удалиться, сдержав слезы сострадания. А государь вспомнил старинную песню и написал ее на бумаге темно-зеленого цвета:
Напрасно стараюсь любовь от людей утаить[469] — едва ли не каждый вопросом встречает меня: «Откуда такая печаль?»
Благородный Такафуса Рэйдзэй вручил это стихотворение той самой госпоже Аой. Смущенная, она под предлогом болезни вернулась в родительский дом, слегла и по прошествии всего лишь нескольких дней скончалась. Вот о таких-то делах и говорится:
Повелителя милость продлилась не более дня — И всего я лишилась, окончена жизнь для меня…[470]
В древности, когда танский император Тайцзун хотел поселить дочь Чжэн Жэньцзи[471] у себя во дворце, Вэй Чжэн предостерег его, сказав: «Эта девушка уже просватана в семейство Лу!» — и Тайцзун не велел призывать ее во дворец. Точь-в-точь такое же благородное сердце было и у государя Такакуры!
4. Кого
Глубокая тоска завладела душой государя. Чтобы утешить его, государыня прислала к нему женщину по имени Кого. Эта Кого, дочь тюнагона Сигэнори с улицы Сакуры, слыла первой красавицей при дворе и славилась замечательным искусством игры на цитре. Дайнагон Такафуса Рэйдзэй — в ту пору он был младшим военачальником — влюбился в нее без памяти. Сперва он слагал для нее стихи, непрерывно слал письма, страдал и томился, но она, казалось, вовсе не внимала его мольбам. В конце концов, однако, любовь Такафусы все же тронула сердце Кого, и она ему покорилась. Но теперь, когда Кого состояла при особе самого государя, пришлось ей против воли расстаться с любимым, и от слез разлуки насквозь промокли рукава ее платья. А Такафуса, мечтая хоть издали, хоть одним глазком взглянуть на Кого, постоянно приезжал во дворец и то стоял словно вкопанный, то ходил взад-вперед возле покоев Кого, но она даже через людей не слала ему привета. «Как бы он ни просил, теперь я призвана государем, стало быть, нельзя мне ни говорить с ним, ни читать его писем!» — решила она в душе. А Такафуса, все еще на что-то надеясь, сложил стихотворение и бросил его за плетеную штору, за которой скрывалась Кого:
Тоскою безмерной исполнено сердце мое — любимая близко, но как подступиться, не знаю. Ах, помнишь ли прежнюю близость?..
Кого была бы рада сразу откликнуться, но, видно, подумала, что ответ означал бы измену по отношению к государю: даже не поглядев, не дотронувшись до письма, она приказала девочке-служанке поднять бумагу и выбросить в сад. Горько и больно было на душе у Такафусы, но, опасаясь нескромных взоров, он проворно схватил письмо, спрятал за ворот одежды и пошел было прочь, но затем вернулся и произнес:
Гнушаешься мною, притронуться не пожелав к записке любовной… Ужели навеки былое изгладилось в памяти сердца?
Он понял, что отныне вряд ли им снова придется встретиться в этой жизни; лучше умереть, чем жить, так страдая! — вот единственное, чего он теперь желал. Проведал об этом Правитель-инок. «Государыня — моя дочь. Дайнагон Рэйдзэй — зять. Выходит, Кого свела с ума обоих моих зятьев, — рассудил он. — Ну нет, пока Кого жива, покоя в мире, видно, не будет!» — и приказал: «Схватить ее и убить!» Кого узнала об этом. «О своей жизни я не печалюсь, но мне страшно за государя!» — сказала она и однажды вечером, тайно покинув дворец, скрылась неизвестно куда. Не передать словами отчаяние государя! День он проводил в опочивальне, и слезы лились рекой, а ночью выходил на помост Южного павильона во дворце Небесный Чертог и искал утешения, любуясь сияньем луны. Прослышал об этом Правитель-инок. «Государь слишком много думает о Кого! — сказал он. — Хорошо же!» — и запретил даже придворным дамам прислуживать государю, с подозрением косился на царедворцев, приезжавших во дворец, так что все, боясь его гнева, перестали бывать там. Печально и мрачно стало во дворцовых покоях. Меж тем наступила середина восьмой луны. Полная луна ярко сияла на безоблачном небосводе, но слезы туманили взор государя, и казалось ему — луна подернута дымкой. Стояла уже глубокая ночь, когда он кликнул: — Есть тут кто-нибудь? Люди! — но никто не отозвался на его зов. Этой ночью в охрану дворца заступил самурай Накакуни, находившийся в почтительном отдалении. — Здесь я, Накакуни! — назвался он. — Подойди ближе, хочу молвить слово! — Удивленный, Накакуни приблизился. — Не знаешь ли ты, куда скрылась Кого? — Могу ли я это знать?! — отвечал Накакуни. — Ни сном ни духом не ведаю! — Правда ли, нет ли, но говорят, будто Кого скрывается в бедной хижине с одностворчатой дверью, где-то на равнине Сага. Ступай, отыщи ее, хотя имя владельца той хижины неизвестно! — Но как же найти ее, не зная имени хозяина дома? — Да, верно! — сказал государь, и слезы заструились по его лицу. Крепко тут призадумался Накакуни. «В самом деле, ведь Кого — мастерица играть на цитре. В эту ясную ночь, когда лунный свет так прекрасен, не может быть, чтобы, тоскуя о государе, она не взялась за струны! Бывало, когда она играла во дворце, меня не раз призывали сопровождать ее цитру игрой на флейте; где бы я ее ни услышал, я сразу узнаю звук ее струн. Не так уж много жителей в Саге. Объеду все селение, стану повсюду искать ее и непременно найду, иначе и быть не может!» — И, рассудив так, Накакуни ответил: — Хорошо, пусть имя хозяина неизвестно, я все же попробую отыскать Кого. Но даже если мне удастся найти ее, все равно без вашего письма, государь, что бы я ни сказал ей, все будет напрасно, навряд ли она мне поверит! Напишите и дайте мне письмо к ней, и я отправлюсь! — В самом деле! — сказал государь; он написал письмо и вручил Накакуни, добавив: — Возьми коня в дворцовой конюшне!
Взял Накакуни коня и помчался вперед, погоняя. Цокотом звонких копыт огласилась дорога ночная. В Сагу торопится он напрямик через горные склоны, Где под осенней луной серебрятся ветвистые клены, Где, как поется в стихах, «трубным кличем тревожа округу», По лесу бродит олень, потерявший во мраке подругу. Вот и в селенье гонец, ищет дом с одностворчатой дверцей. Шагом пустив скакуна, едет молча, с волнением в сердце. Слушает, дух затаив, перед каждым затворенным домом, Не прозвучат ли в ночи струны кото напевом знакомым.
«Может быть, она прячется в храме?!» С этой мыслью он объехал все часовни и храмы, начиная с храма, посвященного Шакья-Муни, но нигде не встретил женщины, даже отдаленно похожей на Кого. «Вернуться ни с чем хуже, чем вовсе не возвращаться! — размышлял Накакуни. — Поеду же и я отсюда куда глаза глядят…» Но недаром сказано: «Нет земли под небесами, неподвластной государю!..» Стало быть, нет на свете уголка, где бы нашел он себе приют… «Как быть, что делать? — думал Накакуни. — Неподалеку отсюда есть храм Колеса Закона, Хориндзи; может быть, она пошла туда, влекомая лунным светом?» — и он поскакал к храму.
Близ Черепашьей горы старых сосен чернеют макушки. Вдруг показалось гонцу, будто музыка льется с опушки Ветер ли в соснах шумит, сотрясает ли буря высоты, Или беглянка нашлась — где-то рядом играет на кото? Хижина в роще видна с одностворчатой дверцею шаткой: Спрыгнул на землю гонец, подобрался к ограде украдкой, Замер, укрывшись в тени, и прислушался к музыке снова Это, конечно, она, быть не может кого-то иного. Что же играет Кого здесь, под кровом чужим и постылым? Чем так пленяет мотив? — То не песня ли «В думах о милом»?
«Так и есть! О нежное сердце! Значит, в думах о государе она выбрала эту мелодию из многих других!» Волнение охватило душу Накакуни, он вытащил из-за пояса флейту, дунул в нее, а потом тихонько постучал в дверь, и струны тотчас умолкли. — Отворите! Это я, Накакуни, посланец из дворца! — громко возгласил Накакуни, но никто ему не ответил. Лишь спустя какое-то время во дворе послышались шаги. Обрадованный, Накакуни ждал, и вот заскрипел засов, ворота чуть приоткрылись, и какая-то юная миловидная женщина, просунув голову в щелку, сказала: «Вы, наверное, ошиблись. Не такой у нас дом, чтобы к нам пожаловал посланец из дворца!» «Насилу дождался я ответа, и обидно будет, если она снова запрет ворота!» — подумал про себя Накакуни и, с силой распахнув створки, вошел во двор. Поднявшись на помост у закрытых дверей хижины, он сказал: — Зачем ты скрываешься в этом убогом жилище? Государь пребывает из-за тебя в глубокой тоске, похоже, что сама жизнь его того и гляди угаснет. Не думай, что я обманываю тебя. Я привез письмо от него! — С этими словами он достал и подал письмо государя. Женщина, хозяйка хижины, приняла письмо и передала госпоже Кого. Та развернула — и в самом деле то было письмо государя. Кого тотчас же написала ответ, завязала углы письма и велела женщине передать его Накакуни вместе с подарком — женской одеждой. Накакуни перекинул одежду через плечо и сказал: — Будь на моем месте другой посланник, он не стал бы, пожалуй, еще о чем-то тебя просить, но вспомни, как часто, в прошлом, когда ты во дворце играла на цитре, меня, Накакуни, приглашали сопровождать твои струны флейтой. Как же ты позабыла про эту мою службу? Обидно и горько вернуться, так и не услыхав от тебя ни слова! И госпожа Кого, рассудив, наверно, что слова его справедливы, соизволила сама обратиться к нему с речами: — Ты, верно, тоже слыхал об ужасных угрозах Правителя-инока. В страхе перед ним бежала я из дворца, все это время ютилась здесь и ни разу не играла на цитре. Но вечно оставаться здесь мне нельзя. Завтра я уеду еще дальше, в горы Оохара, и вот здешняя хозяйка, грустя о предстоящей разлуке, упросила меня сыграть что-нибудь на прощание, уверяя, что настала глубокая ночь и никто меня не услышит… И вспомнилось мне былое, и так жаль стало прошлого, что достала я заветную мою цитру, и по звукам ее ты легко меня отыскал! — так говорила она, и слезы лились рекой. Прослезился и Накакуни. — Итак, ты собралась завтра уехать в Оохару? — спустя немного сказал он. — Стало быть, ты решила принять постриг… И во сне об этом не помышляй! Подумай, какое горе постигнет государя, если ты станешь монашкой! — так на все лады уговаривал он Кого; а потом, крепко-накрепко наказав сопровождавшим его слуге и конюшему не смыкая глаз сторожить хижину, вскочил на коня и возвратился во дворец. А ночь меж тем стала уже светлеть. «Государь, наверное, удалялся в опочивальню… Кто бы смог доложить обо мне?» — размышлял Накакуни. Он привязал коня, повесил полученную в дар одежду на ширмы с изображением скачущих коней, что стоят в галерее, а сам направился к Южному павильону. Оказалось, что государь все еще оставался там. Он читал вслух стихи:
О дикие гуси, посланцы далекого юга! Вы осенью снова вернетесь в родные края. Но вести заветной от вас не услышит подруга О том, как в разлуке тоскую на севере я.
Встает на востоке и, ночью по небу кочуя, На западе светит порой предрассветной луна. Сегодня луне о разлуке поведать хочу я, Но вздохам любви безучастно внимает она.[472]
Накакуни приблизился быстрым шагом и подал письмо — ответ госпожи Кого. Государь несказанно обрадовался. — Приведи же ее немедля, сегодня же ночью! — сказал он. И хоть страшился Накакуни гнева Правителя-инока, но разве посмел бы он ослушаться приказания самого государя?! Он раздобыл погонщиков, пажей, прекрасную карету — все как положено, — поехал в Сагу, и хотя Кого твердила: «Во дворец не поеду!» — он всячески ее успокоил, усадил в карету и вернулся вместе с ней во дворец. Государь спрятал Кого в укромном месте и призывал ее к себе каждую ночь. Со временем родилась у нее маленькая принцесса — дочь, ставшая впоследствии госпожой Бомон-но Нёин[473]. Неизвестно, как и откуда, но Правитель-инок узнал о возвращении Кого. — Слухи, будто Кого исчезла, — наглая ложь! — сказал он. И схватили Кого, насильно постригли и прогнали прочь из дворца. Госпожа Кого и сама желала когда-то принять постриг, но теперь ее силой принудили стать монахиней, хотя от роду ей было всего лишь двадцать три года. Она поселилась в окрестностях Саги, против воли сменив яркий наряд на черное рубище схимницы. Вот из-за таких-то поступков Правителя-инока и страдал жестоко государь Такакура, оттого-то он в конце концов и скончался — говорили в народе.
А на государя-инока несчастья сыпались одно за другим. В минувшие годы Эйман умер его старший сын, прежний император Нидзё. В седьмую луну 2-го года Ангэн скончался внук — прежний император Рокудзё. Государыня Кэнсюнмонъин, та, с которой, указывая на звезды Ткачиху и Волопаса, обменялись они нерушимой клятвой:
Так быть вместе, чтоб нам в небесах птиц четой неразлучной летать, так быть вместе, чтоб нам на земле раздвоенною веткою расти![474] —
уязвленная осенним туманом, исчезла как роса поутру. С тех пор миновали годы, но казалось, он разлучился с ней только вчера, и слезы скорби все еще не иссякли. Тем временем в пятую луну 4-го года Дзисё убили его сына принца Мотихито. Теперь же, когда в довершение всех бед не стало и последнего сына, прежнего императора Такакуры, — его опоры и в нынешней и в грядущей жизни, — горю государя-отца не было предела; и некому было поведать об этом горе, и без конца лились слезы. Теперь в полной мере постиг он чувства советника Асацуны Оэ, когда тот, схоронив сына Сумиакиру, начертал своей прославленной кистью:
Из бедствий наихудшего страшней[475] — Для старца пережить своих детей.
Нет на земле плачевнее конца, Чем юноше — не пережить отца…
Погруженный в глубокую скорбь, государь-инок громко неустанно читал святую Лотосовую сутру, непрерывно исполнял все обряды вероучения Сингон. Государь-инок облачился в траур, и вслед за ним все придворные тоже сменили яркие одеяния на траурные одежды. Мрак и печаль поселились в его дворце.
5. Круговая грамота
Вот сколь жестокие дела творил Правитель-инок! Но все же сам, наверное, убоялся своих деяний, потому что решил утешить государя-инока и прислал к нему свою дочь, рожденную от старшей жрицы храма Ицукусимы. Ей исполнилось восемнадцать лет, и она была дивно хороша. В услужение к ней назначили множество знатных дам; множество знатных вельмож и царедворцев состояли в ее свите, так что поезд ее точь-в-точь походил на свадебную процессию законной супруги государя. А меж тем не прошло еще и двадцати семи дней со дня кончины прежнего императора Такакуры, и люди украдкой шептались, что не следовало бы затевать свадьбу в такую пору! Тем временем разнесся слух, что в краю Синано, в местности Кисо, объявился отпрыск рода Минамото по имени Ёсинака. Отец его, Ёсиката, пал от руки Гэнды-лиходея[476] из Камакуры в шестнадцатый день восьмой луны 2-го года Кюдзю. В то время Ёсинаке было всего два года. Мать, обливаясь слезами, с ребенком на руках бежала в Синано, пришла к Тюдзо Канэтоо, владетелю Кисо, и взмолилась: — Прошу вас, воспитайте его, сделайте его человеком! Канэтоо принял мальчика и бережно пестовал больше двадцати лет. Постепенно Ёсинака подрос и теперь силой превосходил любого богатыря на свете и духом был храбр безмерно. Он стал на редкость могучим воином. «Во всем, что ни возьми, сами герои прежних времен — Тамура, Тосихито[477], Ёго-сёгун[478], Тирай[479], Хосё[480] или даже предки его — прославленные Райко и Гика[481] — и те не решились бы тягаться с Ёсинакой!» — твердила молва. Однажды явился он к своему приемному отцу Канэтоо и сказал: — Ёритомо уже восстал, покорил все Восемь земель востока и теперь движется Восточным Приморским путем, чтобы разгромить Тайра. Я, Ёсинака, тоже хочу подчинить себе земли обеих областей Тосэн и Хокуроку, разбить Тайра, хоть на день опередив Ёритомо, пусть даже люди скажут, что в Японии разом объявились два сёгуна! Возликовал Канэтоо, услышав такие речи. — Ради этого я и пекся о тебе все эти годы! — ответил он. — Теперь я вижу, что ты истинный потомок князя Хатимана! — И, сказав так, он сразу начал готовить восстание. Ёсинака не раз бывал в столице вместе с Канэтоо, видел, как процветают, как высокомерно держатся отпрыски дома Тайра. Тринадцати лет он поехал в Яхату, посетил храм Ивасимидзу, совершил там обряд совершеннолетия и дал обет перед изваянием великого бодхисатвы Хатимана: — Предок мой в четвертом колене, благородный Ёсииэ, провозгласил себя сыном этого бодхисатвы и принял имя Таро Хатиман, — сказал он. — Я пойду по его стопам! — С этими словами он завязал волосы в пучок, как носят взрослые люди, и взял себе имя Дзиро Ёсинака из Кисо. «Прежде всего нужно разослать повсюду воззвания!» — сказал Канэтоо. Для начала он обратился к Кояте Нэнои и к Юкитико Унно, жителям того же края Синано, и оба ответили согласием. А вскоре все воины Синано присоединились к Ёсинаке и склонились перед ним, как под ветром гнутся деревья и травы. В уезде Таго, что в краю Кодзукэ все воины, приверженцы покойного Ёсикаты, тоже перешли на сторону Ёсинаки. Всем хотелось увидеть конец владычества Тайра и осуществить заветные мечты Минамото.
6. Гонцы
Край, именуемый Кисо, самая южная часть земли Синано, граничит с землею Мино, до столицы оттуда рукой подать. Прослышав о возмущении в этом краю, воины Тайра пришли в смятение: «Беда! Мало того что восстали земли востока, так теперь еще и на севере неспокойно!» Но Правитель-инок сказал: — Пустяки! Не стоит тревожиться, пусть даже все самураи Синано стали бунтовщиками! Зато в краю Этиго живут братья Сукэнага и Сукэсигэ, потомки Корэсигэ Тайра. У обоих большое войско. Мы пошлем им приказ, и они без труда разобьют смутьянов! Но многие с сомнением шептались: «Да ведь как оно еще выйдет!..» В первый день второй луны Сукэнагу, жителя Этиго, назначили правителем всего края. По слухам, это сделали нарочно, дабы он истребил крамольника Кисо. В ту же луну, в седьмой день, во всех усадьбах, начиная с дворцов министров, переписывали священные санскритские заклинания, рисовали изображения светлого бога Фудо, служили молебны — все для дарования победы над смутьянами. В ту же луну, в десятый день, пришла весть, что Ёсимото, житель земли Кавати, и сын его Ёсиканэ изменили Тайра, перекинулись на сторону Минамото и не сегодня-завтра собираются бежать на восток. Правитель-инок тотчас же выслал погоню — больше трех тысяч всадников во главе с Гэндаю Суэсадой и Моридзуми из Сэтцу. Ёсимото и Ёсиканэ заперлись в укрепленной усадьбе, с ними было не более сотни воинов. Раздался боевой клич, и полетели первые стрелы. Началась битва. Каратели все время выставляли новых стрелков, осажденные сражались, обороняясь изо всех сил, но из защитников крепости многие полегли. Сам Ёсимото был убит, его сын Ёсиканэ тяжело ранен и захвачен живым. В ту же луну, в одиннадцатый день, голову Ёсимото доставили в столицу и напоказ носили по улицам. Хотя в дни траура по покойному императору не положено выставлять на позор головы преступников и смутьянов, однако в минувшие годы был случай, когда после кончины императора Хорикавы по улицам носили голову Ёситики Минамото, прежнего правителя Цусимы; стало быть, теперь последовали этому примеру. В ту же луну, в двенадцатый день, прибыл гонец с острова Кюсю с посланием от Киммити, настоятеля храма в Усе; в послании сообщалось, что воины Кюсю во главе с Корэёси Огатой, все, вплоть до самураев из кланов Усуки, Уэцуги и Мацуры, отложились от Тайра и держат сторону Минамото. «Мало того что изменили восток и север, так теперь еще новая беда!» — восклицали охваченные страхом люди Тайра. А на шестнадцатый день той же луны снова примчался гонец из края Иё, что на острове Сикоку. Самураи Сикоку, во главе с Митикиё Кавано, отвернулись от Тайра еще зимой минувшего года. Только Сайдзяку, житель земли Бинго, до конца сохранял им верность. Он вторгся в край Иё, напал на изменника Кавано в его крепости Таканао, разгромил в пух и прах все его войско, а самого Кавано убил. Сын убитого, Митинобу, в это время отсутствовал — он гостил у Дзиро Нуты, жителя земли Аки, своего дяди с материнской стороны. Услышав о гибели отца, он сказал: «Я не успокоюсь, пока Сайдзяку жив! Не я буду, если с ним не расправлюсь!» — и стал выжидать удобного случая для мести. А Сайдзяку, зарубив Митикиё Кавано и покончив с изменниками на Сикоку, в пятнадцатый день первой луны этого года возвратился к себе, в край Бинго, в селение Томо, призвал множество дев веселья, стал пировать, пить сакэ и до того упился, что свалился, мертвецки пьяный. В это время Митинобу, подговорив более сотни отчаянных молодцов, всей гурьбой внезапно нагрянул к нему в усадьбу. У Сайдзяку было более трехсот воинов, но их застали врасплох, они растерялись, перепугались и совсем оплошали. Всех, кто пытался сопротивляться, зарубили или застрелили, самого же Сайдзяку захватили живьем, возвратились в край Иё, притащили в усадьбу Таканао на то место, где погиб отец Митинобу, и там, говорят, отпилили ему голову пилой, по другим же слухам — распяли.
7. Смерть правителя-инока
Вскоре после этих событий все воины Сикоку присоединились к Митинобу Кавано. Даже Тандзо, наместник Кумано, уж на что был обласкан семейством Тайра, и тот отвернулся от них и, по слухам, перешел на сторону Минамото. Весь восток и весь север отложился от Тайра. На западе и на юге дело кончилось тем же. Одна за другой доходили в столицу тревожные вести о бунтах и восстаниях, угрожая великой смутой, заставляя сердца сжиматься от страха. «Миру угрожает скорая гибель!» — горевали и сокрушались не только отпрыски дома Тайра, но и все люди с сердцем и совестью. В двадцать третий день той же луны вельможи собрались на совет. Князь Мунэмори доложил: — Мы посылали воинов усмирить восточные земли, но они вернулись ни с чем. Нужно снова отрядить туда войско. Я, Мунэмори, сам поведу отряды! — Прекрасно! — согласились вельможи, раболепно стараясь ни в чем не перечить Тайра. Высочайшим указом велено было всем благородным и знатным, имевшим воинский чин и владевшим искусством стрельбы из лука, выступить на усмирение севера и востока под водительством князя Мунэмори. В двадцать седьмой день той же луны, когда войско уже готовилось покинуть столицу, Правитель-инок внезапно заболел, и поход отложили. На следующий день разнесся слух, что болезнь его необычна. «Это неспроста!» — шептались в Рокухаре и повсюду в столице. С того дня, как Правитель-инок заболел, он даже капли воды не мог проглотить. Тело охватил такой жар, словно Правитель-инок горел в огне. Так нестерпим был жар, что никто не мог подойти к ложу Правителя-инока ближе чем на четыре-пять кэн. Он ничего не говорил, только стонал: «Жарко мне! Жарко!» Видно было, что болезнь сия необычна. Начерпали воды со Святой горы Хиэй, из колодца Тысячерукой Каннон, налили в каменный водоем, и Киёмори погрузился в него, дабы остудить жар, но вода забурлила, закипела и вскоре вся испарилась. Тогда, чтобы облегчить его муки, стали поливать его из бамбуковых трубок, но вода шипела, как будто падала на раскаленный камень или железо, и вовсе не достигала тела больного. А те струи, которые все же касались тела, превращались в огонь и пылали; черный дым заволок все покои, пламя, крутясь, вздымалось высоко к небу. В древности преподобный Ходзо, настоятель Великого Восточного храма, Тодайдзи, отправился проведать свою матушку во владения царя Эммы, властелина подземного мира, где она пребывала после своей кончины. Преисполнившись сочувствия к его сыновнему благочестию, царь Эмма приказал одному из служителей преисподней проводить монаха в ад Раскаленный; монах вошел в железные ворота, а там пламя, как хвост кометы, вздымалось ввысь на несколько тысяч ри… Точь-в-точь так же выглядели теперь покои князя Киёмори! Госпоже Ниидоно, супруге Правителя-инока, приснился сон — поистине страшное сновидение! Снилось ей, будто в ворота въезжает карета, вся охваченная огнем. Карету окружают служители ада с бычьими и конскими мордами, а на передке кареты виднеется железная доска, и на ней написан один-единственный знак «Без…». «Откуда эта карета?» — спрашивает Ниидоно во сне, и ей отвечают: «Она прибыла за Правителем-иноком Тайра из ведомства царя Эммы!» «А что это за доска?» — спрашивает Ниидоно, и ей отвечают: «За грех сожжения священной статуи будды Вайрочаны в Южной столице земного мира Правитель-инок будет ввергнут в ад Безвозвратный — так решено в судилище Эммы. Иероглиф „Без…“ уже написан, а слово „возвратный“ — еще нет!» Испугалась Ниидоно, вся покрылась холодным потом, а когда она поведала свой сон людям, у всех от страха волосы встали дыбом. В синтоистские и буддийские храмы, известные чудодейственной силой, разослали щедрые пожертвования — золото, серебро, всевозможные драгоценности вплоть до копей, седел, панцирей, луков со стрелами и мечей, — чтобы там возносили молитвы во здравие Правителя-инока, но молитвы не помогали. Сыновья и дочери собрались у ложа больного, горюя и плача, но видно было, что моленья их тщетны. На второй день високосной второй луны Ниидоно, превозмогая нестерпимый жар, исходивший от больного, приблизилась к его изголовью. — Недуг ваш день ото дня становится тяжелее, — сказала она сквозь слезы. — Если есть у вас на душе какое-нибудь желание, скажите, пока вы в ясном рассудке! Правитель-инок, обычно столь величавый, теперь, с трудом переводя дыхание, через силу ответил: — Со времен годов Хогэн и Хэйдзи я не раз усмирял ослушников государя и за то сверх меры осыпан милостями трона. С благоговением скажу — я стал дедом самого императора и первым его министром. Мне нечего больше желать на свете! Лишь об одном жалею — что не довелось мне увидеть отрубленную голову Ёритомо, жителя края Идзу! Только это мешает мне умереть со спокойной душою! После моей смерти не воздвигайте храмов и пагод, не служите заупокойную службу! Без промедления отрядите сильное войско, снесите голову Ёритомо и повесьте над моею могилой! Это будет мне лучшее утешение! — так сказал он, и поистине греховное то было желание! На четвертый день той же луны устроили дощатый настил, облили водой, и Киёмори катался по этим доскам, чтобы как-нибудь облегчить невыносимые муки, но и это не смягчило его страдания. Так, корчась в нестерпимых мучениях, он в конце концов умер. От грохота карет, от топота верховых лошадей содрогалось небо и сотрясалась земля — то знать спешила в Рокухару с соболезнованиями по случаю его смерти. Казалось, случись беда с самим властителем Поднебесной, шум и суматоха были б не больше! Нынче Правителю-иноку исполнилось шестьдесят четыре года — не такой уж старческий возраст, чтобы смерть была неизбежной. Но когда вдруг приходит конец назначенному судьбой сроку человеческой жизни, не помогут никакие сокровеннейшие молитвы: тут не властны сами будды и бодхисатвы, и боги всех миров не придут человеку на помощь. Тысячи верных воинов, душой и телом преданных Правителю-иноку, рядами теснились в его усадьбе, готовые отдать свою жизнь взамен его жизни, но, увы, не смогли ни одолеть, ни отогнать, пусть хотя бы на короткое время, посланцев подземного мира, невидимых взору, неуязвимых для любого оружия. И пришлось ему в одиночестве пуститься в последний путь, к горе Смерти, к реке Трех Дорог[482], в подземное царство, откуда не бывает возврата. А там, увы, уготовили ему встречу только адские стражи — его собственные земные грехи, принявшие теперь облик служителей преисподней. Медлить было нельзя, и в седьмой день той же луны тело Киёмори предали огню в Отаги. Кости его собрал в суму и повесил себе на грудь преподобный монах Эндзицу; потом он отправился в край Сэтцу и похоронил останки на острове Сутры. Был Киёмори могуч и властен, по всей стране гремело его грозное имя, и все же, в одночасье в дым обратившись, рассеялся он в небесах над столицей. Лишь кости недолгое время еще оставались, но вскоре прибрежный песок, играя, засыпал их, и кости, смешавшись с землею, рассыпались прахом.
8. Рукотворный остров
В ночь похорон случилось много необычных событий. Усадьба Киёмори на Восьмой Западной дороге столицы, сверкавшая золотом и серебром, изукрашенная дорогими каменьями, внезапно сгорела. Людские жилища нередко гибнут в огне, пожары случаются постоянно, но все же ужасно то было! Чьих рук это дело? Пронесся слух, что усадьбу подожгли… И еще случилось, что в ту же ночь, к югу от Рокухары, вдруг послышалось громкое пение, как будто горланили разом человек двадцать-тридцать, и при этом плясали, прихлопывая в ладоши. «О радость, о веселье, водопад бежит, бурлит!» — донеслись слова песни, а потом раздался громовой хохот. В минувшую первую луну скончался император Такакура и вся Поднебесная погрузилась в печаль. С тех пор не прошло и двух лун, как скончался Правитель-инок. Казалось бы, весь мир, вплоть до самых низкорожденных мужчин и женщин, должен облечься в траур; поэтому решили, что хохот этот и пение не иначе как злые проделки тэнгу. Самые молодые и отчаянные из самураев Тайра, числом более сотни, отправились туда, где слышались голоса, и в конце концов пришли к Обители Веры, Ходзюдзи, — дворцу государя Го-Сиракавы. Миновало уже больше двух лет с тех пор, как государю пришлось против воли покинуть свое жилище, ныне обитал там только хранитель дворца Мотомунэ. Оказалось, что дружки этого Мотомунэ, человек двадцать-тридцать, собрались у него под покровом ночи и стали распивать сакэ. Вначале они вели себя тихо — мол, негоже шуметь в такое скорбное время, — но постепенно захмелели и пустились плясать и петь. Самураи набросились на пьяных, всех до единого связали, притащили в Рокухару и бросили наземь перед покоями князя Мунэмори. Мунэмори расспросил обо всем подробно, но потом всех простил, сказав: «Таких пьяниц и рубить-то не стоит!» В нашем мире издавна повелось, что когда кто-нибудь умирает, хотя бы самый низкорожденный простолюдин, родные утром и вечером звонят в колокольчик и в назначенные часы читают сутру Амиды и сутру Лотоса, но после кончины Правителя-инока никаких молитв, никакого богослужения не совершалось; целыми днями только и знали, что совещаться о грядущих сражениях и битвах. Да, хоть ужасны были последние часы его жизни, все же много в нем было такого, что не смог бы совершить простой смертный. Бывало, когда в сопровождении множества вельмож из дома Тайра и других знатных семейств выезжал он на богомолье в храмы Хиёси, его поезд выглядел так роскошно, что сам канцлер или регент и то не могли бы соперничать с Киёмори. Но примечательнее всего был созданный его повелением рукотворный остров Сутры близ Фукухары[483]. Остров сей и поныне облегчает путь кораблям, плывущим из столицы или в столицу, и поистине это благое дело! Его начали строить в минувшие годы Охо, в начале второй луны, но в восьмую луну того же 1-го года Охо внезапно налетевший тайфун взметнул огромные волны и все разрушил. В конце третьей луны 3-го года Охо велено было начать постройку сызнова. Возглавить работы назначили Сигэёси из Авы, ведавшего землеустройством в тамошних землях. Совет вельмож предложил было установить в основании «живую сваю»[484], но князь Киёмори сказал, что это греховно. Тогда высекли на камне текст святой сутры и установили тот камень, как сваю. Отсюда и пошло название — остров Сутры.
9. Госпожа Гион
А еще сказал некто, будто князь Киёмори не сын Тадамори, а в действительности принц крови, родной сын прежнего императора Сиракавы. Вот как это случилось. В минувшие годы Эйкю жила на свете некая госпожа Гион, возлюбленная императора Сиракавы. Жилище этой дамы находилось у подножья Восточной горы Хигасиямы, в окрестностях храма Гион. Государь Сиракава часто туда наведывался. Как-то раз отправился он на тайное свидание в сопровождении всего лишь одного-двух придворных и немногочисленной стражи. Было это в конце пятой луны, под вечер; кругом нависла густая тьма. Вдобавок, как обычно весной, лил дождь, и от этого мрак казался еще непрогляднее, не видно было ни зги. Неподалеку от жилища дамы имелась кумирня. Внезапно возле нее возникло какое-то сверкающее видение. Вокруг головы сиял ореол из серебристых лучей-иголок, по сторонам виднелись как будто руки; в одной руке привидение держало нечто наподобие молотка, в другой — что-то блестящее. «О ужас, это, кажется, настоящий демон! — затрепетали от страха и государь, и вассалы. — В руке у него пресловутая волшебная колотушка…[485] Что делать?!» Тогда государь призвал Тадамори (в то время он был младшим стражником в дворцовой охране) и повелел: «Застрели оборотня из лука или заруби мечом! Из всей свиты тебе одному под силу справиться с таким делом!» И Тадамори, повинуясь приказу, направил стопы к часовне. «Это чудище, кажется, не слишком свирепо, — решил в душе Тадамори. — Наверное, это всего-навсего барсук или, может быть, лис…[486] Застрелить или зарубить его было бы, пожалуй, чересчур уж грешно!» И, решив взять оборотня живьем, он потихоньку подошел ближе, глядит — свет то вспыхивает, то снова гаснет. Тадамори бросился вперед и что было сил сгреб оборотня в охапку. «Ай-ай-ай! Что такое?! Кто тут?» — завопил тот. Оказалось, то был вовсе не оборотень, а самый обычный человек. Тут подбежали остальные люди из святы, зажгли факелы, глянули — перед ними монах, шестидесятилетний старик. Этот монах, служитель храма, шел в кумирню зажечь светильник на алтаре. В одной руке он нес кувшин с маслом, в другой держал горшок с горящими углями. Дождь лил как из ведра, и, чтобы не намокнуть, он вместо зонтика накрыл голову капюшоном из связанной в пук соломы. Озаренные горящими углями, соломинки сверкали, как серебряные иголки. Так рассеялись все страхи. «Зарубить или застрелить его — какой бы это был грех! Тадамори поступил поистине великодушно и мудро. Таким и должен быть истинный самурай!» — сказал государь и в награду пожаловал Тадамори госпожу Гион, хотя, говорят, очень ее любил. А госпожа эта была в ту пору в тягости, и государь сказал: «Если родится девочка — будет мне дочерью, а если мальчик — пусть Тадамори усыновит его и вырастит самураем!» Родился мальчик. Тадамори хотел было доложить об этом государю, да все не выдавалось удобного случая. Но вот однажды государь отправился в Кумано на богомолье. У холма Итока, что в краю Кии, он приказал остановить паланкин для короткого отдыха. В окрестной чаще росло много горного батата. Тадамори собрал клубни батата, положил полную пригоршню на рукав своей одежды, предстал перед государем и произнес:
Сладостный плод[487] налился, окреп, и побеги уж поползли…
Государь тотчас же понял скрытый смысл этих слов и закончил стихотворение:
…далее верному стражу плод сей растить поручаем!
С той поры Тадамори пестовал дитятю, точно родного сына. Младенец часто плакал по ночам; слух об этом дошел до государя, и он соизволил прислать Тадамори стихотворение:
Плачет младенец, спать не дает по ночам — будь же усерден, ибо чаду мы предвещаем беспримерное процветанье!
Оттого и нарекли мальчика Киёмори — Чистое Процветание. Двенадцати лет он уже получил первое воинское звание. Восемнадцати лет удостоился четвертого придворного ранга и военного чина. Люди, не знавшие его подлинного происхождения, говорили: — Столь быстрое продвижение в званиях больше пристало бы сыну вельможи! Император Тоба, знавший об истинном происхождении юноши, прослышал об этих толках. — Благородством Киёмори никому не уступит! — сказал он. В древние времена тоже был случай, когда император Тэнти пожаловал придворную даму канцлеру Каматари, а дама та была в тягости. — Если родится девочка — будет мне дочерью, а если мальчик — пусть станет сыном вассала! — сказал император. Родился мальчик, впоследствии — преподобный Дзёэ, основатель храма на вершине Тафу. Если даже в древности случалось нечто подобное, так уж в наше гиблое время и подавно удивляться тут нечему. Именно потому что Правитель-инок был сыном императора, а не рядового вассала, сумел он задумать и осуществить такие важные для государства деяния, как перенос столицы и другие многотрудные начинания!
10. Битва при Суномате
В ту же луну, двадцать второго дня, государь-инок Го-Сиракава возвратился в свой дворец Обитель Веры, Ходзюдзи, постоянную резиденцию после отречения от трона. Дворец, постройка коего завершилась в пятнадцатый день четвертой луны 3-го года минувших лет Охо, находился неподалеку от храмов Новый Хиэ и Новый Кумано; все, вплоть до расположения водоемов, искусственной горки, кустов и деревьев, было устроено там по вкусу Го-Сиракавы; но в эти последние годы злодеяния Тайра вынудили его против воли покинуть свое жилище. Князь Мунэмори предложил было государю возвратиться туда лишь после того, как исправят все разрушения, но тот ответил: «Не надо ничего исправлять, только бы поскорее вернуться!» — и проследовал во дворец. Прежде всего он бросил взгляд на покои, где обитала когда-то покойная государыня Кэнсюнмонъин. Сосны по берегам пруда, ивы у кромки воды разрослись — видно было, что с той поры миновали долгие годы. «Вид озер и садов все такой же, как в прежние дни, и озерный фужун, как всегда на Тайи, те же ивы в Вэй-янском дворце… Так достанет ли сил видеть это и слезы не лить?»[488] — вспомнил Го-Сиракава. Вот когда в полной мере прочувствовал он смысл прославленных строчек: «…государевы Южный и Западный двор зарастали осенней травой…»[489]
В первый день третьей луны всем священнослужителям Нары вернули прежний духовный сан; высочайшим указом были возвращены им все прежние монастыри и угодья. В третий день той же луны началось восстановление Великого Восточного храма. Ведать работами назначили курандо Юкитаку. Этот Юкитака ездил в минувшем году на богомолье в храм бога Хатимана, в Яхату, и молился там всю ночь напролет. Во время ночного бдения привиделось ему, будто из глубины храма вышел юноша с разделенными на прямой ряд, завязанными у висков волосами, как рисуют на священных изображениях, и возгласил: «Я — посланец великого бодхисатвы. Ты будешь ведать постройкой Великого Восточного храма Будды. Вот, держи!» — и с этими словами юноша протянул ему жезл. Очнувшись, Юкитака увидел, что то был не сон, а явь. «О чудеса! Зачем бы понадобилось в наше время заново строить Великий Восточный храм? С чего бы поручать мне ведать такой постройкой?» — подивился он, положил жезл за пазуху и, вернувшись домой, бережно его спрятал. Когда же из-за злодейства Тайра погибли в огне все храмы в Наре, то из всех чиновников Ведомства построек выбор пал именно на Юкитаку, ему-то и поручили ведать восстановительными работами. Чудесный и благостный жребий! В ту же луну, в десятый день, наместник правителя земли Мино прислал в столицу верхового гонца с известием: «Приспешники Минамото из восточных земель уже подступили с боями к земле Овари, перерезали все дороги, не пропускают ни единого человека». Решено было немедленно выслать против них войско, более тридцати тысяч всадников во главе с князьями Томомори, Киёцунэ и Аримори. Еще и двух лун не прошло после кончины Правителя-инока, и хоть давно уже неспокойно было в стране, эти новые грозные вести заставляли сердца еще сильнее сжиматься от страха! А во главе воинства Минамото, приближавшегося к столице, стояли Юкииэ, дядя князя Ёритомо, и Гиэн, младший брат князя, воинов у них было не более шести тысяч. Оба боевых стана — Тайра и Минамото — встали друг против друга по берегам речки Овари. В ту же луну, в шестнадцатый день, около полуночи, шесть тысяч всадников Минамото переправились через реку и с громким кличем вторглись в тридцатитысячный лагерь Тайра. На рассвете семнадцатого дня, в час Тигра, полетели первые стрелы, завязалась битва, и длилась она, пока полностью не взошло солнце. Но войско Тайра не дрогнуло. «Противник переправился через реку, значит, кони и доспехи у них намокли! Вот признак, по коему легко распознать врага! Бейте же их!» — кричали воины Тайра; они пропустили вражеских воинов в глубь боевого стана и обрушились на них с криками: «Не пропустите! Не упустите!» И полегло воинство Минамото, лишь немногие уцелели. Сам Юкииэ едва спасся и отступил от реки к востоку. А Гиэн слишком далеко вклинился во вражий стан и погиб. Войско Тайра вскоре переправилось через реку и продолжало гнать, преследовать воинов Минамото осыпая их стрелами. Минамото оборонялись, там и сям отражая их натиск, но бойцов у них было мало, а у Тайра силы были большие, и Минамото поняли, что им не одолеть Тайра. Недаром сказано: «Не начинай сражения, если в тылу водные рубежи!»[490] На сей раз Минамото воевали поистине безрассудно! Тем временем Юкииэ добрался до края Микавы уничтожил переправу через речку Яхаги, выстроил укрепления и стал поджидать войско Тайра. Вскоре они нагрянули, но Юкииэ снова не устоял, пришлось ему бежать и оттуда. Если бы Тайра продолжили наступление, к ним несомненно примкнули бы все воины в обеих землях — Микава и Тоотоми, но князю Томомори недомогалось, он повернул назад и возвратился в столицу. Хоть и удалось ему на сей раз разгромить передовой отряд Минамото, но, коль скоро не преследовал он противника до конца, толку от этой победы было немного. В позапрошлом году дом Тайра лишился князя Сигэмори. В этом году скончался Правитель-инок. Ясно было, что приходит конец их счастью. Теперь уже никто не хотел поддержать их, разве что те, кто долгие годы пользовался их милостью. А на востоке перед Минамото покорно гнулись и деревья, и травы!
11. Хриплый голос
Сукэнагу, жителя земли Этиго, назначили правителем этого края. Преисполненный благодарности за подобную милость, собрал он тридцать тысяч всадников и в пятнадцатый день шестой луны двинулся с ними на север, на усмирение Кисо. Сражение назначили на завтра, на час Зайца. Сукэнага уже готовился к выступлению, когда с ночи внезапно налетел свирепый тайфун, хлынул проливной дождь, непрерывными раскатами гремел гром, а с рассветом из-за туч раздался хриплый громовой голос, возгласивший: — Вот он, приспешник злодеев Тайра, предавших огню драгоценную статую будды Вайрочаны в Южной столице земного мира![491] Взять его! — так трижды донеслось из-за туч. У всех, слышавших этот голос, от страха волосы встали дыбом. — После столь грозного предостережения Небес откажитесь от ваших замыслов! Что бы ни было, откажитесь! — стали говорить Сукэнаге его вассалы, но он ответил: «Кто служит луку и стрелам, не станет менять решения из-за такой безделицы!» — и на следующий, шестнадцатый, день, как и было задумано, в час Зайца покинул свою усадьбу. Но не успел он проехать и десяти тё, как в небе вдруг появилась черная туча и нависла над Сукэнагой. И внезапно тело у него онемело, сознание помутилось, и он свалился с коня. Положили его на носилки и вернулись в усадьбу, но он лежал неподвижно и в конце концов часов через шесть скончался. С этим известием послали гонца в столицу, и снова смятение охватило всех Тайра.
В четырнадцатый день седьмой луны того же года изменили название лет — наступили годы Ёва, Сохранения Мира. В этот день Садаёси, правителя земли Тикуго, назначили правителем обеих земель Хиго и Тикудзэн, и он отправился в западные края на усмирение острова Кюсю. В тот же день объявили внеочередное помилование, и всех приговоренных к ссылке в минувшем 3-м году Дзисё возвратили в столицу. Его светлость Мотофуса вернулся из края Бидзэн, Главный министр Моронага — из края Овари, а дайнагон Сукэката — из Синано. Двадцать восьмого дня той же луны Моронага прибыл во дворец государя Го-Сиракавы. Много лет назад, в годы Тёкан, ему уже случилось отбывать ссылку в краю Тоса. Вернувшись оттуда, он исполнил на помосте императорского дворца мелодии «Возвращение в столицу» и «Благословляю отчую милость!». Ныне же, в годы Ёва, он сыграл в Пещере отшельника мелодию «Осенние ветры». И в прежние времена, и теперь как искусно сумел он выбрать подходящую к случаю музыку! В тот же день во дворец государя Го-Сиракавы прибыл и дайнагон Сукэката. — Уж не во сне ли я вижу вас? — обратился к нему Го-Сиракава. — В деревенской глуши вы, наверное, позабыли благозвучие мелодий! Исполните же нам поскорее хоть какую-нибудь песенку имаё! И дайнагон, постукивая в лад церемониальным жезлом, спел одну из широко известных песен с удивительным искусством, в мгновение ока изменив начальные слова в соответствии с пережитым. «Говорят, в Синано есть речка Кисодзи!» — так начинается эта песня. А дайнагон Сукэката вместо этих слов спел: «Да, и впрямь в Синано есть речка Кисодзи!» В самом деле, ведь в ссылке ему довелось увидеть эту речку собственными глазами!
12. Битва при Ёкотагаваре
В седьмой день восьмой луны в зале Государственного совета, по примеру минувших лет, отслужили великое молебствие о ниспослании мира; некогда такой же молебен служили для усмирения крамольника Масакадо. А в первый день девятой луны, так же, как во время смуты изменника Сумитомо, послали дары в храм Исэ — железные шлем и панцирь. Дары повез императорский посол Садатака Оонакатоми, помощник главы Ведомства культа[492]. Но не успел он выехать из столицы и добраться до постоялого двора в Когё, что в краю Оми, совсем близко от храма Исэ, как захворал и вскоре умер. Благочестивый монах, по высочайшему велению творивший молитву грозному богу Госандзэ[493] о ниспослании божественной помощи для одоления врагов, внезапно уснул во время молитвы и так во сне и скончался. Ни боги, ни будды больше не внимали молениям Тайра — это было яснее ясного. В храме Ниспослания Спокойствия, Ансёдзи, праведный Дзицугэн по указанию властей молился о победе над супостатами, но по окончании службы оказалось, что запись в реестре состоявшихся в храме богослужений гласит: «Совершено молебствие об истреблении дома Тайра…» — Что это значит?! — спросили Дзицугэна, и монах отвечал: — Мне приказали молиться об истреблении врагов трона. А судя по всему, что ныне творится в мире, истинные враги трона — не кто иные, как Тайра. Вот я и молил бога об их истреблении! Что же тут странного? — Дерзкий бонза! В ссылку его! Казнить! Хотели было покарать Дзицугэна, но среди многочисленных забот, больших и малых, о монахе в конце концов позабыли. Говорят, что, когда настала пора владычества Минамото, властитель Камакура похвалил Дзицугэна: «Молодец! Отважный поступок!» — и пожаловал ему высокий духовный сан. В том же году, в двадцать четвертый день двенадцатой луны, императрице-матери пожаловали титул инго, и она стала именоваться государыней Кэнрэймонъин. Впервые императрица-мать получила звание инго, когда сам император находился еще в младенческих летах. Меж тем год подошел к концу, и наступил новый, 2-й год Ёва.
На двадцать первые сутки второй луны Утренняя звезда[494] вторглась в пределы созвездия Хо[495]. В древней китайской книге «О небесных светилах» сказано: «Если Утренняя звезда вторгнется в пределы созвездия Хо, взбунтуются варвары во всех четырех концах света». И еще сказано: «По приказу императора верховный военачальник выступит за пределы страны».
В двадцать четвертый день пятой луны того же года опять изменили название лет, наступили годы Дзюэй — Долгой Жизни. В этот день Сукэсигэ, жителя земли Этиго, назначили правителем этой земли. Напрасно отказывался он от сей чести, ссылаясь на то, что его старший брат Сукэнага, едва получив эту должность, тут же скончался, и потому, дескать, и ему, Сукэсигэ, это назначение тоже, несомненно, сулит несчастье; императорскому приказу надо было повиноваться. Чтобы отвратить беду, Сукэсигэ переменил имя на Нагасигэ. И вот на второй день девятой луны того же года сей Нагасигэ во главе воинов земли Этиго, а также земель Дэва и Аидзу, общим числом больше сорока тысяч, двинулся в край Синано на усмирение Ёсинаки из Кисо. В девятый день той же луны его войско встало боевым станом у реки в долине Ёкото-гавара. Кисо находился в ту пору в крепости Ёда, но, услышав о приближении врага, покинул крепость и помчался навстречу противнику во главе трехтысячного отряда. По хитроумному замыслу Мицумори Иноуэ, одного из воинов Минамото, издавна живших в краю Синано, воины Ёсинаки изготовили семь красных стягов, разделились на семь отрядов и, высоко подняв эти стяги, двинулись вперед по долинам и по вершинам навстречу воинам Нагасигэ. — О радость! — воскликнул Нагасигэ, завидев алые стяги. — Глядите, значит, в здешних краях тоже есть сторонники Тайра! Нашего полку прибыло! — Но пока он так ликовал, воины Ёсинаки постепенно приблизились, по условному знаку соединились и дружно грянул их громоподобный боевой клич: в то же мгновенье высоко вверх взметнулись заранее заготовленные белые стяги. — Беда, беда! У противника десятки тысяч бойцов! Мы пропали! Что делать?! — побледнев от страха, закричали воины Этиго, растерялись, перепугались, стали в страхе метаться. Иных загнали в реку, других сбросили с крутых скал в пропасть: спаслись немногие, убитых же было без счета. Прославленные воины Таро Яма из Этиго и Дзётанбо из Аидзу, на которых так надеялся Нагасигэ, пали в бою. Сам Нагасигэ тоже был ранен и едва унес ноги, бежав назад, в Этиго, по берегу речки Тикума. А меж тем в столице, в шестнадцатый день той же луны, в доме Тайра, князь Мунэмори, ничуть не тревожась об исходе этих сражений, снова принял звание дайнагона, а в третий день десятой луны был назначен Средним министром. Седьмого дня той же десятой луны он отправился во дворец императора — благодарить за назначение на эту должность. Его сопровождали двенадцать вельмож из дома Тайра и шестнадцать знатных царедворцев во главе со старшим курандо. На севере и на востоке страны сторонники Минамото восстали, как потревоженный пчелиный рой, не сегодня-завтра грозя напасть на столицу, а Тайра как будто и ведать не ведали, что волны и ветер бушуют с каждым днем все сильней. Поэтому все эти пышные торжества казались со стороны пустым тщеславием. Тем временем наступил 2-й год Дзюэй. Новогодние празднества прошли как обычно. Церемонией руководил Средний министр, князь Мунэмори Тайра. В шестой день первой луны император пожаловал с новогодним визитом в Обитель Веры, Ходзюдзи, резиденцию деда, государя-инока Го-Сиракавы. Это было сделано по примеру минувших лет, когда император Тоба в шестилетнем возрасте тоже навестил деда. В двадцать второй день второй луны князю Мунэмори пожаловали первый придворный ранг. Он тотчас же подал прошение — пожелал сложить с себя должность министра. Говорили, будто он поступил так из соображений скромности, по случаю неспокойного времени. Монахи Нары и Святой горы Хиэй, служители храмов Кумано и Кимбусэн[496], все, вплоть до жрецов великого святилища Исэ, отвернулись от Тайра и перекинулись на сторону Минамото. Во все четыре стороны света разослали императорские рескрипты, во все края и земли направили указы государя-инока Го-Сиракавы с пожеланием истребить ослушников Минамото: но ни рескриптам, ни указам уже никто не повиновался, ибо всем было ясно, что приказы эти отданы только по наущению Тайра.
СВИТОК СЕДЬМОЙ
1. Отрок Симидзу
В начале третьей луны 2-го года Дзюэй между властителем Камакуры Ёритомо и Ёсинакой из Кисо возникла вражда, и Ёритомо выслал против Ёсинаки войско, больше десяти тысяч всадников. Узнав об этом, Кисо покинул крепость Ёда, где пребывал в ту пору, и стал боевым заслоном у Медвежьего холма, Кумадзака, на границе между землями Синано и Этиго. Туда же, в Синано, прибыл и князь Ёритомо с войском; ставку князя устроили в храме Сияния Добра, Дзэнкодзи. Кисо тотчас отправил к нему молочного брата своего Канэхиру Имаи, велев сказать: «За что ополчился ты на Ёсинаку? Тебе уже покорны все Восемь земель востока, ныне ты готовишься сокрушить Тайра, продвигаясь к столице по восточным приморским землям Токайдо. Я, Ёсинака, тоже намерен идти в столицу через земли Тосэндо и Хокурокудо[497], чтобы, ударив по Тайра, как можно скорее истребить их. Так зачем бы стал я затевать с тобой ссору на посмешище Тайра? Против тебя я не таю никакого злого умысла. Разве лишь в том вина моя, что дядя наш, курандо Юкииэ, в обиде на тебя, прибыл в мои владения, и я его принял, рассудив, что негоже мне встретить его недружелюбно, и он по сию пору находится в моем войске». Князь Ёритомо ответил: «Ты уверяешь меня в добрых намерениях, но словам я не верю. Верные люди доносят, что ты умышляешь против меня заговор», — и вскоре пронесся слух, что властитель Камакуры вот-вот двинет против Ёсинаки из Кисо войско во главе с самураями Дои и Кадзихарой. Тогда, чтобы доказать, что он и впрямь не строит против Ёритомо никаких козней, Кисо отправил к властителю Камакуры в заложники старшего сына и наследника своего, одиннадцатилетнего отрока Ёсисигэ Симидзу со свитой из прославленных самураев Унно, Мотидзуки, Сувой и Фудзисавой. — Теперь я убедился, что Ёсинака и впрямь ничего дурного не замышляет! — воскликнул князь Ёритомо. — До сих пор у меня нет взрослого сына[498]. Пусть же сей отрок станет мне сыном! — И он повернул назад и вместе с отроком Симидзу возвратился в Камакуру.
2. Поход на север
Меж тем Тайра, узнав, что Кисо, покорив земли Тосэн и Хокуроку движется на столицу с пятидесятитысячным войском, еще в прошлом году объявили, что весной, как только подрастет трава на корм коням, быть большой битве. Из всех краев — Санъиндо и Санъёдо, Нанкайдо и Сайкайдо[499] — примчались к ним на подмогу в столицу тучи воинов-самураев. Прискакали воины и из области Тосэн — из земель Оми, Мино и Хида. Из земель, расположенных к западу от приморских земель Токайдо, прибыли все, но из краев, лежащих восточнее земли Тоотоми, не явилось ни единого человека. В области Хокуроку, из земель севернее Вакасы, ни один самурай тоже не ответил на призыв Тайра. Итак, решено было прежде всего истребить Ёсинаку из Кисо, а уж потом расправиться с Ёритомо; и вот, на север, в край Хокуроку, выступило воинство Тайра. Военачальниками назначили Корэмори, старшего сына покойного князя Сигэмори Комацу, Митимори, правителя Этидзэн, Цунэмасу, правителя Тадзимы, Таданори, правителя Сацумы, Томонори, правителя Микавы, и Киёфусу, правителя Авадзи. Старшими самураями были — Моритоси, прежний правитель Эттю, Тадацуна, судья из Такахаси, Хидэкуни, судья из Кавати, Арикуни, уроженец Мусаси, и Морицугу из Эттю — всего в войске было шестеро главных военачальников и больше трехсот сорока знаменитых воинов-самураев, всего же дружины Тайра засчитывали больше ста тысяч воинов. В семнадцатый день четвертой луны 2-го года Дзюэй покинули они столицу и выступили на север. В пути, от самой заставы Встреч, Аусака, без зазрения совести грабили они все селения, какие встречались им по дороге, не щадили даже государственного добра, подчистую отнимали зерно — подать местной знати императорскому двору. И по мере того как войско продвигалось на север через лежавшие вдоль дороги селения Сига, Карасаки, Микавадзири, Мано, Такасима, Сиоцу и Каидзу народ, не в силах терпеть обиды и разорение, разбегался и прятался в горах и долинах.
3. Бамбуковый остров, Тикубу
Военачальники Корэмори и Митимори продвинулись уже далеко вперед, а их помощники Цунэмаса, Таданори, Томонори, Киёфуса и остальные еще стояли в краю Оми — кто в Сиоцу, кто в Каидзу. Среди них Цунэмаса считался в особенности одаренным поэтом и музыкантом. Несмотря на военные тревоги и смуты, он вышел на берег озера и ясным взглядом окинул видневшийся вдали остров. — Что это за остров? — спросил он спутника своего Аринори. — Это и есть прославленный Бамбуковый остров, Тикубу! — отвечал тот. — В самом деле! Отправимся же туда! — сказал Цунэмаса и, взяв с собой Аринори, Моринори и несколько самураев, в маленьком челноке отбыл к острову Тикубу. Стояла середина четвертой луны; в зеленых вершинах дерев уже замирала песнь вестника весны соловья и громче звенел сладкозвучный голос кукушки. Лиловые гроздья глициний (цеплялись за ветви сосен. Так красиво было вокруг, что Цунэмаса со спутниками поспешили покинуть лодку и, выйдя на берег, любовались прекрасным видом. Не описать словами прелести, представшей взору! Точь-в-точь такой была, наверное, гора Пэнлай[500] где в гроте хранится снадобье бессмертия, то самое, на поиски которого властитель циньский Ши-хуан и ханьский император У-ди напрасно слали отроков, и юных дев, и чародеев…[501] «Мы не вернемся, пока не сыщем гору Пэнлай!» — поклялись посланцы, но тщетны были все поиски, пришлось им так и состариться на корабле, а вокруг них по-прежнему виднелись только безбрежная морская гладь да небеса…[502] «В средине земного мира есть озеро, — гласит святая сутра. — А в озере — хрустальная гора, возникшая при сотворении мира, — небесных фей обитель…» Поистине то сказано об острове Тикубу! Преклонив колени у храма богини Бэндзайтэн[503], Цунэмаса промолвил: — О великая богиня, ты явилась здесь в облике бодхисатвы, ты известна под двумя именами — Бэндзайтэн и Мёонтэн. Да, хоть мы зовем тебя разными именами, ты равно спасаешь все живые существа в этом мире! Каждому, кто хоть раз придет к тебе на поклон, даруешь ты свершение всех надежд и желаний! Оттого и моя душа исполнена ныне радостных упований! — И, сказав так, он надолго погрузился в молитву. Тем временем сумерки постепенно окутали землю, полная луна восемнадцатой ночи взошла на небо, озеро заблестело в ее лучах, весь храм озарился лунным сиянием, и прекрасная эта картина так взволновала душу, что местный жрец, служитель богини, вынес лютню и подал ее Цунэмасе со словами: — Мы давно уже наслышаны о вашем искусстве! Цунэмаса стал перебирать струны; когда же он исполнил мелодию «Земля и Небо», вся внутренность храма внезапно озарилась сиянием. Не в силах сдержать восхищение, богиня обернулась белым драконом и прильнула к рукаву музыканта. И Цунэмаса, невольно прослезившись от радости, в великом благоговении сложил в душе стихотворение:
Явилась богиня, с небесных высот воссияв, и в знаменье чудном благая читается весть — услышаны просьбы мои!
И, радуясь, что, коль скоро был ему подан священный знак, Тайра сумеют одолеть злых врагов, Цунэмаса снова сел в лодку и покинул остров Тикубу.
4. Крепость Хиути
Ёсинака из Кисо, сам постоянно пребывая в краю Синано, воздвиг в соседнем краю Этидзэн крепость Хиути; свыше шести тысяч его вассалов держали там оборону. С самого основания Хиути считалась неприступной твердыней. Со всех сторон крепость окружали горные кряжи. Куда ни глянь, всюду высились отвесные скалы. А перед крепостью струились две речки, Нооми и Синдо. У их слияния защитники крепости вбили раздвоенные колья, нагромоздили запруду из могучих деревьев, преградив путь потоку, и вода разлилась, образовав водоем у подножья гор на западе и востоке, как если бы крепость стояла на берегу глубокого озера. Все было здесь точь-в-точь как сказано у поэта[504]:
Тонут в лазури тени Южной горы. В чаше озерной прозрачна, чиста вода. Солнце померкло. От алых бликов пестры, К берегу волны бегут за грядой гряда…
Говорят, будто в Индии есть прославленный пруд Прохлады, где дно усыпано золотым и серебряным песком, а в Ханьском царстве при мудром правителе боевые суда бороздили гладь водоема Куньмин…[505] Но не таков был рукотворный водоем в Хиути — здесь соорудили плотину и замутили ясные воды лишь для обмана! Остановившись у подножья горы на другом берегу, войско Тайра проводило дни, понапрасну теряя время, ибо без кораблей крепость Хиути была неприступна. Был среди защитников крепости некий Саймэй, управитель храма Источник Мира, Хэйсэндзи, в сердце своем глубоко преданный дому Тайра. Написав им послание, он вложил записку в полое древко стрелы и, украдкой обогнув подножье горы, тайно пустил эту стрелу в боевой стан Тайра.
«Это озеро — не природный водоем, а просто-напросто временная запруда. С наступлением ночи пошлите рядовых пехотинцев разрушить ее, и вода схлынет мгновенно. Тогда и переправляйтесь без промедления, место здесь для коней удобное. А я приду на подмогу с тыла. К сему руку приложил Саймэй, управитель храма Хэйсэндзи ».
Обрадовался князь Корэмори и тотчас послал пеших воинов разрушить запруду. Саймэй говорил правду — уж на что полноводным казалось озеро, но речки-то были горные, и вся вода ушла очень быстро. Не теряя ни единого мига, войско Тайра подступило к твердыне. Защитникам крепости удалось час-другой держать оборону, но врагов было много, а своих — мало; ясно, что их неминуемо ждало поражение. Один лишь Саймэй сохранял верность Тайра, другие же воины-самураи, хоть и пришлось им оставить крепость, все еще не желали покориться Тайра и бежали в край Кага. Там они укрепились в Сираяме-Кавати. Но Тайра вскоре нагрянули и туда следом за беглецами и сожгли дотла все их заслоны. Казалось, никто и ничто не устоит перед натиском Тайра! Из ближнего селения отправили в столицу гонца с известием о победе, а там князь Мунэмори и все остальные члены семейства Тайра возликовали и снова воспрянули духом!
В восьмой день пятой луны Тайра собрали все свое воинство в долине Синохара, что в краю Кага. Сто тысяч воинов разделили на две дружины — одна составляла главные силы, другой предстояло пойти в обход, чтобы ударить на врага с тыла. Военачальниками главного войска были князья Корэмори и его двоюродный брат Митимори. Старшим самураем назначили Моритоси, прежнего правителя Эттю. Семьдесят тысяч всадников направились к вершине Тонами, разделявшей земли Кага и Эттю. Вспомогательную дружину — тридцать тысяч всадников — возглавляли Таданори, правитель Сацумы, и Томомори, правитель Микавы, а старшим самураем был у них Сабуродзаэмон, уроженец земли Мусаси. Все они подступили к горе Сиояма, на границе между землями Эттю и Ното. О ту пору Кисо пребывал в управе земли Этиго. Услышав о приближении Тайра, он поскакал им навстречу, ведя с собой пятьдесят тысяч всадников. Свое войско он разделил на семь дружин, ибо верил, что число семь сулит ему удачу в бою. Первую дружину — десять тысяч всадников под началом дяди своего Юкииэ — он отправил к вершине Сихо. Вторую — семь тысяч всадников во главе с самураями Нисиной, Ямадой и Таканаси — послал к Черному холму Курояма. Третьей дружине — семи тысячам всадников во главе с братьями Канэмицу и Канэюки — велел встать у южных склонов Черного холма. Еще десять тысяч воинов скрытно встали у подножья Черного холма к югу от вершины Тонами, в Ивовой и Рябиновой рощах. Шесть тысяч всадников под началом Канэхиры Имаи, молочного брата Кисо, переправились через Васи-но-сэ, Орлиные Перекаты, и укрылись в лесу Хиномия. Сам же Кисо с десятитысячным войском[506], преодолев речные перекаты Оябэ, подошел с севера к отрогам горы Тонами и раскинул боевой стан в Ханю.
5. Моление Кисо
И держал тут речь Кисо: — Тайра идут на нас великою ратью! Они перевалят через вершину Тонами, чтобы навязать нам бой на равнине, заставить нас помериться с ними силой на широком просторе. В такой битве побеждает тот, у кого больше войска… Если Тайра, воспользовавшись своим перевесом в силе, окружат нас, мы пропали! А потому прежде всего вышлем вперед знаменосцев, и пусть они высоко поднимут белые стяги! «О ужас! — подумают Тайра, увидав наши стяги. — Передовые дружины Минамото уже выступили навстречу! Наверное, у них несметное войско! Нам несдобровать, если мы опрометчиво выйдем на широкий простор равнины — ведь противник хорошо знает местность, а мы здесь чужие, все равно что слепые. Враги окружат нас… Лучше останемся в горах. Здесь со всех сторон окружают нас крутые, неприступные скалы, зайти в тыл противник никак не сможет. Спешимся здесь и дадим хотя бы недолго отдохнуть коням!» Приняв такое решение, Тайра сойдут с коней и остановятся в горах. Тогда я, Ёсинака, потревожу их, будто с намерением начать битву постараюсь весь день отвлекать их мелкими стычками. Когда же ночь окутает землю, я оттесню все бесчисленное воинство Тайра к ущелью Курихара и сброшу в пропасть! — И, сказав так, он выслал вперед тридцать знаменосцев, державших белые стяги, и приказал им встать на Черном холме Куродзака, на самой вершине. Как и предвидел Ёсинака, Тайра заметили эти стяги. — О ужас! — испугались воины Тайра. — Дружины Минамото уже двинулись нам навстречу! Наверное, у них несметное войско! Нам несдобровать, если мы опрометчиво выйдем на широкий простор равнины — ведь противник хорошо знает местность, а мы здесь чужие, все равно что слепые. Враги окружат нас… Лучше останемся в горах. Здесь со всех сторон нас защищают крутые, голые скалы, зайти в тыл противник никак не сможет! И трава здесь хороша на корм коням, и водоемы удобны… Давайте спешимся и дадим хотя бы недолго отдохнуть коням! — И, на том порешив, сошли они с коней и остановились в горах, у вершины Тонами, в месте, именуемом Обезьянье Ристалище, Сарунобаба. Тем временем в Ханю, в лагере Минамото, глянул окрест Ёсинака из Кисо и увидел — на вершине Летней горы, Нацуямы, сквозь зелень листвы мелькает ограда алого цвета, за ней виднеется храм с позолоченными стропилами, а перед храмом — священные ворота Птичий Насест, Тории. — Что это за храм? — спросил Кисо у местного жителя. — Какого бога здесь почитают? — Это храм бога Хатимана, — отвечал тот. — Вся здешняя округа — владения великого Хатимана! Возликовал Кисо, услышав такой ответ, призвал письмоводителя своего, преподобного Какумэя, и сказал ему: — Счастливый случай привел меня увидеть храм Хатимана, родственный главному святилищу Хатимана в Яхате, и я уже принял решение здесь и сразиться с Тайра! Чует сердце, что мы одолеем их в нынешней битве! Для вящего успеха и в назидание будущим поколениям хорошо бы записать мою мольбу о ниспослании победы и поднести ее богу! — Истинно праведное желание! — отвечал Какумэй, сошел с коня и приготовился записывать моление Ёсинаки. В тот день облачился он в боевой кафтан темно-синего цвета, поверх него — в панцирь, скрепленный черным кожаным шнуром, опоясался мечом в черных лаковых ножнах, за спиной повесил колчан с двадцатью четырьмя стрелами, украшенными соколиными перьями. Лакированный лук он держал под мышкой, а шлем повесил через плечо на шнурах. Достав из колчана небольшой походный сосуд для туши, опустился он перед Кисо на землю и, коленопреклоненный, записал его молитву, — прекрасно то было! Казалось, Какумэй равно преуспел в обоих искусствах — и в науке, и в ратном деле! Сей монах Какумэй был в прошлом ученым-конфуцианцем, и звали его Мотихиро. Он имел звание курандо и служил в Школе поощрения наук[507], но впоследствии постригся в монахи, стал именоваться Сайдзёбо Сингё и часто наведывался в монастыри Южной столицы, Нары. В позапрошлом году, когда принц Мотихито укрывался в обители Миидэра и тамошние монахи обратились за помощью к Святой горе и к монастырям Нары, монахи Нары поручили составить ответное послание этому самому Какумэю. «Киемори — плевела дома Тайра, отброс сословия самураев!» — говорилось в послании. Неудивительно, что Правитель-инок пришел в великую ярость! «Как смеет этот негодный монашек называть меня, Дзёкая, плевелом дома Тайра, отбросом сословия самураев! Схватить дерзкого чернеца и покарать смертью!» — повелел он. Узнав об этом, Сингё бежал на север; там он стал письмоводителем у Кисо и принял новое имя — Какумэй.
Молитва Кисо
«Слава тебе, о великий Хатиман, бодхисатва! Ты властитель Японии, прародитель многих поколений пресветлых наших владык! Дабы охранялся престол государей, дабы процветала земная поросль — народ наш, явил ты себя в трех божественных ипостасях, в тройном образе бодхисатв! С недавних пор объявился здесь некий Тайра, Правитель-инок, завладел землями по всей стране нашей, причинил страдания всему народу, восстал против учения Будды, ополчился против императорской власти. Я, Ёсинака, рожденный в семье воинов, где почитают боевой лук и боевых коней, унаследовал, недостойный, от моих предков сие занятие, ибо сказано: „Сын оружейника-лучника, подражая отцу[508], сгибает мягкие прутья ивы и сплетает корзинку, а сын лудильщика, видя, как отец размягчает металл для починки сосудов, латает меховую одежду…“ Но, видя самоуправство Правителя-инока, я не в силах смириться, пренебрегаю опасностью и не могу поступить иначе! Судьбу свою ныне вручаю Небу, жертвую жизнью ради блага отчизны и поднимаю войско, дабы сразиться за правое дело и истребить вместилище зла и порока! Настал час, когда два войска — Минамото и Тайра — встали друг против друга, готовясь к битве. И что же? В то самое время, когда я, терзаясь сомнениями, опасался, что недостаточно крепок боевой дух моих воинов и нет в них должного мужества, я внезапно узрел совсем близко, у самого поля грядущей битвы, священный храм твой, о великий бог Хатиман! Это ли не явственный знак, что боги услыхали мои молитвы! Теперь уже не осталось сомнения, что злодеи непременно погибнут! Слезы радости туманят мне очи, хвалой тебе переполнено сердце! Благородный Ёсииэ, мой предок, прежний правитель Муну, с особым рвением почитал храм Хатимана в Ивасимидзу и принял имя Таро Хатиман — Старший Сын Хатимана. С той поры весь наш род Минамото превыше других богов почитает великого Хатимана. Я, Ёсинака, один из отпрысков этого рода, на протяжении долгих лет тоже ревностно чтил Хатимана. Ныне, дерзнув подняться на великое дело, сознаю, что уподобился я младенцу, который хочет ракушкой вычерпать море, или кузнечику-богомолу, что, потрясая слабеньким хоботком, бросил вызов могучей рати… Но не ради собственной выгоды и не ради славы моего рода отважился я начать эту битву, а единственно ради блага страны и благополучия государя! Вижу теперь, что чистосердечие моих помыслов тронуло богов, обитающих в небе, и душа моя исполнилась радости и уверенности в победе! Боги и будды всех миров! Простираясь ниц, к вам обращаюсь с мольбою — явите величие ваше и чудесную силу, ниспошлите Ёсинаке победу! Да рассеются, да расточатся враги на все четыре стороны света! В одиннадцатый день пятой луны 1-го года Дзюэй с благоговением говорил Ёсинака ».
Такую молитву записал Какумэй. Затем Ёсинака и все тринадцать ближайших его соратников достали из колчанов по гудящей стреле с раздвоенным наконечником и вместе со свитком, на коем начертаны были слова молитвы, поднесли эти стрелы в дар храму великого бодхисатвы. И тут — о радость! — как видно, великий Хатиман склонил светлый взор свой к мольбе Ёсинаки, ибо внезапно три голубя спустились из-за облаков с неба и закружились над белыми стягами Минамото. В древние времена, когда государыня Дзингу пошла войной на корейское царство Силлу[509], войска у нее было мало, врагов же — несметные полчища. Казалось, японских воинов неминуемо ждет погибель. Но императрица взмолилась к Небу, и вдруг откуда ни возьмись слетели три голубя, отразились в ее щите, и вражеское войско было разбито. И еще был случай в давние годы, когда благородный Райги, предок Ёсинаки[510] и один из основателей дома Минамото, шел походом против мятежников Садатоо и Мунэтоо. Войска у него было мало, силы же бунтовщиков неисчислимы. Тогда Райги поджег степную траву и, обратившись лицом к вражьему стану, молвил: «Не рукотворный, а божественный сей огонь!» Мгновенно поднялся сильный ветер, погнал пламя в сторону лиходеев, и все их укрепления сгорели, а вскоре и сами смутьяны были все до одного перебиты, и Садатоо и Мунэтоо оба погибли. Ёсинака из Кисо помнил эти примеры прошлых времен. Он сошел с коня, снял шлем, ополоснул рот и руки и поклонился трем голубям. И на сердце у него стало спокойно, и душа преисполнилась уверенности в победе.
6. Ущелье Курикара
Итак, встали лицом к лицу оба войска — Тайра и Минамото, придвинулись друг к другу так близко, что всего три тё, не больше, их разделяло. Минамото остановились, и Тайра тоже замерли неподвижно. Но вот из стана Минамото выслали за линию щитов пятнадцать отборных воинов, и те выпустили в сторону Тайра пятнадцать гудящих стрел. Тайра, не догадываясь, что это всего лишь уловка, тоже выставили в ответ пятнадцать всадников и, в свою очередь, послали в стан Минамото пятнадцать гудящих стрел. Тогда Минамото отправили вперед тридцать всадников, и Тайра в ответ выслали тридцать. Минамото выслали пятьдесят, и Тайра выслали столько же. Послали сотню, и в ответ вышла сотня. Так горячились и рвались в бой воины, оспаривая друг у друга победу, но Минамото сдерживали свой пыл и не вступали в решающее сражение, стремясь к единственной цели — оттянуть время, дождаться наступления ночи и оттеснить дружины Тайра к пропасти Курикара. Тайра же, ничуть не догадываясь об этой уловке, неизменно отвечали на вызов. А солнце меж тем клонилось к закату, и, увы, великой бедой обернулся вечер для Тайра! Ночной сумрак уже сгустился, когда дружины Минамото — свыше десяти тысяч всадников, — обойдя врага с юга и с севера, подступили к окрестностям храма бога Фудо у перевала Курикара и, разом ударив в колчаны, дружно издали боевой клич. Оглянулись Тайра и увидали, что позади тучей взметнулись ввысь белые стяги! Напрасно думали они, что крутые скалы надежно защитят их тылы, и теперь пришли в замешательство: «Что это?! Да как же сие возможно?!» А в это время головные отряды Кисо откликнулись на боевой клич однополчан ответным кличем. И все остальные дружины Минамото — и та, числом более десяти тысяч, что ожидала условного знака, укрывшись в Ивовой и Рябиновой рощах, и дружина Канэхиры Имаи, числом более шести тысяч, ожидавшая в роще у Хиномия, — все разом подхватили прозвучавший вдалеке клич. Со всех сторон дружно грянули голоса сорока тысяч всадников, — казалось, от их грозного крика разом рухнут горы, погребая под обломками реки! Как считал Ёсинака, Тайра оказались в ловушке — ночная тьма постепенно становилась все непрогляднее, а со всех сторон, и сзади, и спереди, наступали на них враги. — Остановитесь! Назад! Нельзя бежать, это позорно! — кричали иные из воинов Тайра, и было таких немало, но большинство уже дрогнуло, и никто не сумел бы повернуть вспять бегущих — торопясь обогнать друг друга, ринулись они вниз, прямо в пропасть, в ущелье Курикара. В темноте не было видно, что стало с теми, кто первым бросился в пропасть; остальные же решили, что, верно, там, на дне, есть дорога… Вслед за отцом бросается в пропасть сын, младший брат поспешает за старшим, вассалы — за господином… Все смешалось, люди и кони — все катилось вниз вперемешку! Уж на что глубоко ущелье Курикара, а и оно оказалось тесным, когда семьдесят тысяч всадников Тайра рухнули вниз, прямо в пропасть. Кровью заструились горные речки, горы трупов заполнили все ущелье. Сказывают, что и поныне в том ущелье, на скалах, видны следы стрел, царапины от мечей. Тадацуна из Кадзусы, Кагэтака из Хиды, Хидэкуни из Кавати — самураи, на которых Тайра уповали как на главную свою силу, — все погибли, погребенные в этой пропасти. А прославленного силача Канэясу Сэноо, жителя земли Биттю, взял живым в плен Наридзуми из Каги. Схватили и Саймэя, тайно сносившегося с Тайра из крепости Хиути. «Зарубить негодяя на месте!» — приказал Ёсинака, и Саймэя тотчас же зарубили. Военачальники Тайра, князья Корэмори и Митимори, чудом сохранив жизнь, отступили в край Кагу. Из семидесяти тысяч их всадников уцелело едва ли тысяч двадцать, не больше.
На следующий, двенадцатый день пятой луны Хидэхира, правитель земли Муцу, прислал в дар Ёсинаке двух скакунов — серого в яблоках и гнедого. Кисо сразу же велел поставить коней под золоченые седла и пожертвовал их в храм Хатимана на Белой горе, Хакусан. — Теперь за здешний край я спокоен, — сказал господин Кисо, — но меня тревожит судьба дяди моего Юкииэ, что сражается в Сихо! Поскачем к нему на помощь! — И, отобрав из сорока тысяч воинов двадцать тысяч самых сильных всадников на самых могучих конях, он поскакал с ними в Сихо. К заливу Хими подоспели они как раз во время прилива. Не зная, глубоко ли там или мелко, воины Кисо сперва погнали в воду четырнадцать оседланных коней. Вода дошла им только до седел, и все кони благополучно переправились на другой берег. — Вперед, здесь мелко! — воскликнули всадники, и все двадцать тысяч, разом бросившись в воду, благополучно достигли другого берега. Как и опасался господин Кисо, Юкииэ, потерпев поражение, отступал, и сейчас его дружина как раз остановилась, чтобы дать отдых коням. — Вперед! — крикнул Кисо, и свежие силы пришли на смену воинам Юкииэ; двадцать тысяч всадников Кисо с воплями и с криком врезались в ряды тридцатитысячного воинства Тайра, яростно тесня недругов. Некоторое время Тайра удавалось отражать натиск, но все же они не устояли — в конце концов их выбили и отсюда. В этой битве пал Томонори, правитель Микавы, младший брат Правителя-инока. Погибли многие самураи. А войско Кисо, перевалив через вершину Сихо, остановилось близ Оданаки, у кургана Синно, что в краю Ното.
7. Битва при Синохаре
Тут одарил Кисо все храмы землями и угодьями. Храму на Белой горе, Хакусан, пожаловал угодья Ёкоэ и Миямару, храму Сугоо — имение Нооми, святилищу бога Хатимана, что в Таде, — имение Тёя, храму Кэи — имение Ханбару, а храму Источник Мира, Хэй-сэндзи, поднес в дар земли Ситиго — Фудзисима.
Меж тем многие самураи, год назад, в битве при Исибаси, обратившие стрелы против властителя Камакуры Ёритомо, бежали в столицу, где присоединились к воинству Тайра. Среди них главными были Кагэхиса Матано, Санэмори Сайтоо, Сукэудзи Итоо, Сигэтика Укису и Сигэнао Масимоо. В ожидании новых походов они каждый день по очереди собирались друг у друга и утешались за чаркой сакэ, набираясь сил для предстоящих сражений. И вот когда впервые собрались они в доме у Санэмори, обратился он к друзьям с такими речами: — Приглядитесь внимательнее, как идут дела в этом мире… Ясно, что сила на стороне Минамото, а дом Тайра, судя по всему, клонится к упадку… Не перейти ли и нам, друзья, на сторону господина Ёсинаки из Кисо? — Верно! — согласились с ним остальные. Назавтра товарищи снова встретились, на сей раз в доме у Сигэтики. — Ну что, друзья, подумали вы о том, о чем я давеча толковал вам? — снова обратился к ним Санэмори. Тут выступил вперед Кагэхиса. — Все мы — известные воины, недаром имена наши славятся повсюду в восточных землях. Не подобает нам в поисках выгоды перебегать то на одну, то на другую сторону в нынешней битве! Не знаю, как остальные, а я, Кагэхиса, останусь до конца верен Тайра, и будь что будет! Рассмеялся одобрительно Санэмори. — Поистине я лишь испытывал вас своими речами! — сказал он. — Что же до меня, Санэмори, то я твердо решил сложить голову в предстоящем сражении и уже оповестил всех, что больше не придется мне увидеть столицу. Я и князю Мунэмори уже доложил об этом своем решении! — Тут и все остальные с ним согласились. Увы, как горестно, что во исполнение своего уговора все они как один в скором времени и вправду пали в бою, в северных землях!
Меж тем дружины Тайра, дав передышку людям и коням, встали боевым лагерем в краю Кага, в месте, именуемом Синохара. В двадцать первый день пятой луны того же года, в час Дракона, войско Кисо подошло к Синохаре, и грянул боевой клич Минамото. В войске Тайра служили братья Хатакэяма, Сигэёси и Арисигэ, призванные в столицу еще в минувшие годы Дзисё для несения очередной службы. С той поры они безвыездно пребывали в столице, но теперь их тоже послали сюда, на север, дабы они, бывалые, опытные воины, руководили сражением. Братья первыми выступили навстречу Кисо с дружиной из трехсот всадников. Минамото выставили против них триста всадников во главе с Кацэхирой Имаи. Сперва и те и другие высылали помериться силой в поединках по пять человек, по десять, но вскоре оба войска сошлись, смешались, и началась сеча! А дело было в полдень, в двадцать первый день пятой луны, солнце палило нещадно, в недвижном воздухе не колыхалось ни травинки; воины бились яростно, пот струился ручьями, как будто бойцов окатили водой. В дружине Канэхиры Имаи погибло множество воинов. У братьев Хатакэяма тоже полегло большинство вассалов, в живых осталась малая горстка; не в силах держаться долее, они отступили. Вслед за тем из стана Тайра выехало пятьсот всадников во главе с Нагацуной. Навстречу им поскакали триста всадников Кисо под водительством Канэмицу и Канэюки. Некоторое время Нагацуне удавалось сдерживать натиск, но дружина его состояла из наемников, взятых из разных земель, ни одни не стал сражаться, как должно, и вскоре все они бросились наутек, торопясь обогнать друг друга. Нагацуна был храбрым воином, но когда все его воинство разбежалось, волей-неволей пришлось ему отступить. Один-одинешенек скакал он прочь с поля битвы как вдруг его заметил Юкисигэ, родом из края Эттю. «Вот славный противник!» — подумал Юкисигэ и, нахлестывая коня, горяча его стременами, догнал Нагацуну, поравнялся и крепко-накрепко с ним схватился. Но Нагацуна стиснул Юкисигэ могучей хваткой и прижал к передней луке своего седла. — Кто таков? Назовись! — сказал он, и тот назвался: — Я житель земли Эттю, восемнадцати лет от роду, зовут меня Сётаро Юкисигэ из селения Нюдзэн! — О горе! Моему сыну, павшему в прошлом году в сражении, тоже было бы сейчас восемнадцать! Долг велит мне снять тебе голову, но, так и быть, я пощажу тебя! — сказал Нагацуна, отпустил Юкисигэ и сам тоже сошел с коня, чтобы немного передохнуть, пока не подоспеют свои. «Он пощадил меня, но все-таки он — завидный противник! — думал между тем Юкисигэ. — Надо убить его во что бы то ни стало!» А Нагацуна тем временем дружески с ним беседовал. Юкисигэ отличался необычайным проворством; он внезапно вытащил меч и дважды ударил Нагацуну, поразив его мечом в голову. Тут как раз подоспели трое вассалов Юкисигэ и помогли господину. Отважен был Нагацуна, да, видно, счастье на сей раз ему изменило — тяжко раненный, окруженный врагами, он в конце концов пал мертвый. И снова ринулись в бой воины Тайра — триста всадников во главе с Арикуни помчались вперед с воплями, с криком. Навстречу им поскакали воины Минамото — Нисина, Таканаси, Оямада с дружиной в пять сотен всадников. Некоторое время противники бились, не уступая друг другу, но вскоре у Арикуни многих дружинников перебили. Сам Арикуни, глубоко вклинившись в гущу вражеских воинов, истратил все свои стрелы; вдобавок конь под ним был ранен стрелою. Тогда, спешившись, Арикуни выхватил меч и зарубил насмерть многих, но сам, пронзенный множеством стрел, так и принял смерть стоя. Увидев, какая участь постигла военачальника, остальные его воины тотчас обратились в бегство.
8. Санэмори
Санэмори Сайтоо, житель земли Мусаси, хоть и видел, что все свои уже покинули поле битвы, один повернул коня и продолжал биться, отражая натиск врага. В тот день он с умыслом облачился в красный парчовый кафтан, поверх него надел панцирь, вверху светлый, книзу — темно-зеленый, крепко затянул шнуры двурогого шлема, опоясался мечом с позолоченной рукоятью, вложил в колчан стрелы с черно-белым оперением, взял лук, обвитый пальмовым волокном и сверху покрытый лаком. Конь под ним был серый в яблоках, седло украшено позолотой. Мицумори Тэдзука, один из вассалов Кисо, заметил Санэмори. «Вот достойный противник! — подумал он. — Доблестный витязь! Все его войско бежало, а он остался и продолжает сражаться — прекрасный, славный поступок!» — Кто таков? Назовись! — обратился он к Санэмори. — А ты, желающий знать мое имя, сам-то кто таков? — Я — Мицумори Тэдзука, житель края Синано! — назвался Тэдзука. — Значит, мы достойны сразиться друг с другом! Не думай, будто я тебя презираю, но есть причины, по которым я не могу назвать тебе свое имя! Подходи же, сразимся, Тэдзука! — И, сказав так, Санэмори уже поравнял было коня с конем Тэдзуки, но в этот миг, изо всех сил нахлестывая коня, подоспел один из ратников Тэдзуки. Стремясь защитить своего господина, он вклинился между всадниками и схватился с Санэмори Сайтоо. — О, вот как?! Ты желаешь сразиться с первым богатырем Японии?! — воскликнул Санэмори, сгреб ратника в охапку, стащил с коня, прижал к передней луке седла, одним взмахом отсек голову и швырнул ее прочь. Увидев гибель вассала, Тэдзука заехал слева и, приподняв защитную пластину панциря Санэмори, дважды поразил его мечом, когда же тот пошатнулся, схватился с ним, и оба рухнули наземь. Санэмори был храбр душой, но утомился в долгом сражении и к тому же был стар годами; Тэдзуке удалось подмять его под себя. Тут подоспел еще один из вассалов Тэдзуки, и Тэдзука передал ему отрезанную голову Санэмори. Представ перед господином своим, Ёсинакой из Кисо, он сказал: — Мне, Мицумори, довелось победить в поединке странного, непонятного человека! С виду как будто бы рядовой самурай, но кафтан на нем из красной парчи… Опять же — походит на знатного военачальника, но дружины, которая следовала бы за ним, нет… «Назовись!» — требовал я, но он так и не назвал мне своего имени! — Да ведь это же Санэмори! — воскликнул Кисо. — Я не раз видел его в детстве, бывая в Кадзусе. Уже в те годы голова у него была наполовину седая. А сейчас он, несомненно, должен был стать и вовсе седым! Странно, что у убитого и волосы, и борода черные… Канэмицу дружил с Санэмори, он знает его в лицо. Эй, позвать сюда Канэмицу! Как только Канэмицу бросил взгляд на отрезанную голову, он воскликнул: — Несчастный! Ведь это же Санэмори Сайтоо! — Но если это и вправду он, ему, верно, сейчас за семьдесят и он должен быть совсем седовласым… Отчего же борода и волосы у этой головы черные? — Я хотел объяснить вам это, — проливая слезы, отвечал Канэмицу, — но мне стало так жаль его, что невольно заплакал… Каждый самурай, посвятивший себя бранному делу, должен заранее подумать, какие слова оставить на память о себе людям на случай, если смерть внезапно его настигнет… Санэмори часто со мной встречался и всегда говорил в беседах: «Если мне придется воевать на старости лет, я выкрашу волосы и бороду в черный цвет, чтобы выглядеть моложавым. Неразумно соперничать с молодыми и стараться превзойти их в проворстве и силе; но обидно, если станут презирать тебя за старость и пренебрегать тобою в сражении…» «Вот оно что!» — подумал Ёсинака, услышав эти слова, и приказал вымыть отрубленную голову в воде; и все увидели, что она стала совсем седой. А красный парчовый кафтан Санэмори надел вот по какой причине: придя к князю Мунэмори для последнего прощания, он сказал: — В минувшем году, когда мы пошли походом в восточные земли, мы бежали с Камышовой равнины в краю Суруга, испугавшись шума крыльев водяной птицы, так и не выпустив ни единой стрелы по вражьему стану… Пусть не я один тогда обратился в бегство, все равно — это мой позор на старости лет, единственный в жизни поступок, которого я стыжусь. Вот почему на сей раз, выступая в поход на север, я решил лечь костьми на поле сражения. В последние годы я, повинуясь приказу, долго жил в краю Мусаси, в Нагаи. Однако родом я из земли Этидзэн, а ведь есть поговорка: «Вернись на родину в парчовом наряде!» Позвольте же мне надеть кафтан из парчи! — Хорошо сказано! — ответил князь Мунэмори и разрешил ему носить парчовый кафтан. В древности Чжу Майчэнь блистал парчовым нарядом[511] на горе Гуйцзишань, а в наши дни Санэмори Сайтоо прославился тем же в селениях севера! Но как горестно, что славой покрыто только его имя, звук пустой и бесплотный, сам же он обратился во прах в далеких северных землях!
Свыше ста тысяч воинов покинули столицу в семнадцатый день минувшей четвертой луны, и мнилось — никто и ничто не сможет противиться такой мощи: ныне же, в конце пятой луны, возвратилось в столицу едва двадцать с небольшим тысяч. Недаром сказано: «Если ловить рыбу, осушив поток, улов будет богатым, но на следующий год рыба исчезнет. Если охотиться, выжигая леса, добыча будет обильной, но на следующий год дичи не станет…»[512] — Памятуя о будущем, Тайра надлежало оставить про запас хотя бы часть войска… — говорили, качая головой, люди.
9. Гэмбо[513]
В прошлом году, когда скончался Правитель-инок, Кагэиэ и Тадакиё, правители земель Хида и Кадзуса, печалясь о нем, постриглись в монахи. Ныне, узнав, что в северных землях погибли их сыновья, они впали в такую скорбь, что в конце концов оба скончались с горя. Но и этим дело не кончилось: отцы потеряли сыновей, жены — мужей, и так было повсюду, и в ближних и в дальних землях. В столице же чуть ли не в каждом доме за наглухо запертыми воротами читали заупокойные молитвы, громко плакали и рыдали от горя. В первый день шестой луны курандо Саданага пригласил чиновника Ведомства культа Тикатоси ко входу в личные покои государя, дворца Прохлады и Чистоты, и сообщил: как только стихнет военная смута, император совершит богомолье в храм Исэ. В храме Исэ почитают великую богиню Солнца Аматэрасу, там обитает богиня, спустившись с неба на землю. В древние времена святилище богини находилось в селении Касануи, в краю Ямато; но в царствование императора Суйнина, в третью луну 25-го года, храм перенесли на землю Исэ, в уезд Ватараи, к верховьям речки Исудзу. Здесь воздвигли новый храм на могучих опорах, и люди начали поклоняться богине Солнца. Свыше трех тысяч семисот пятидесяти храмов, больших и малых, насчитывается в нашей стране Японии, в шестидесяти с лишним ее краях, и почитают в этих храмах богов Земли и Неба, демонов и властителей вод — драконов; но самое главное святилище — храм великой богини в Исэ, нет ему равного! И все же случилось так, что, несмотря на всю его святость, царствующие владыки на протяжении нескольких поколений ни разу там не бывали. Первым посетил этот храм император Сёму. В царствование этого государя жил на свете некий Хироцугу[514], сын советника Умакаи, внук Левого министра Фубито. В десятую луну 15-го года Тэмпё сей Хироцугу, собрав в уезде Мацура, в краю Хидзэн, несколько тысяч ослушников-лиходеев, учинил смуту и угрожал спокойствию государства. Адзумаудо из рода Оно во главе государева войска разбил и истребил крамольника Хироцугу. Тогда-то и состоялось первое августейшее богомолье в храм Исэ. Сказывали, что нынешний государь решил последовать этому благому примеру. У бунтовщика Хироцугу имелся конь, способный в один день проскакать путь от Мацуры до столицы, и вернуться обратно. Рассказывают, что, когда вся шайка смутьянов рассеялась и погибла под натиском государева войска, Хироцугу вместе с конем бросился в море и утопился. Но мертвый дух его не обрел успокоения и натворил множество страшных дел. К примеру, в краю Тикудзэн, в уезде Микаса жил монах по имени Гэмбо. В 16-м году Тэмпё, в восемнадцатый день шестой луны служил он молебен в храме богини Каннон. Не успел он, поднявшись на возвышение, зазвонить в молитвенный колокольчик, как небо вдруг потемнело, загрохотали раскаты грома. Гром и молния ударили в Гэмбо, голова его оторвалась и скрылась в тучах. Люди говорили, что то была месть Хироцугу, ибо Гэмбо проклял его в молитвах. Сей монах Гэмбо ездил в Танское государство в свите министра Маби из рода Киби[515] и привез оттуда вероучение Хоссо. Жители Танского царства смеялись над его именем Гэмбо, говоря — «Ваше имя созвучно словам „вернувшись, погибнуть…“[516] Как бы не приключилась с вами какая-нибудь беда после вашего возвращения на родину!» В те же годы Тэмпё, ровно через три года и опять же в восемнадцатый день шестой луны, во двор монастыря Кофукудзи с неба свалился череп с надписью «Гэмбо» и послышался оглушительный хохот, будто разом смеялась тысяча человек, не меньше! А все оттого, что в монастыре Кофукудзи исповедуют вероучение Хоссо… Собратья и послушники Гэмбо подобрали череп, похоронили и насыпали над могилой курган. Назвали тот курган Могилой головы. Он и по сей день высится там. Все это натворил злобный дух Хироцугу. Тогда, дабы умиротворить его, воздвигли в уезде Мацура храм и назвали Зеркальной кумирней Мацуры. В царствование императора Саги, когда прежний государь Хэйдзэй, по злому наущению своей супруги, учинил в мире новую смуту, император Сага отправил свою третью дочь, принцессу Ютико в храм Камо, дабы, став жрицей, она молилась о ниспослании мира. С тех пор и повелось отдавать в жрицы одну из принцесс царствующего дома. А при прежнем государе Судзяку отслужили внеочередной молебен в храме Яхата о прекращении военной смуты, учиненной мятежниками Масакадо и Сумитомо. С того времени и вошло в обычай просить богов о ниспослании мира. Так и нынче, по благому примеру минувших лет, совершались богослужения в различных храмах.
10. Император покидает столицу
В четырнадцатый день седьмой луны того же года, Садаёси, правитель земли Хиго, усмирив мятеж на острове Кюсю возвратился в столицу и привел с собой больше трех тысяч всадников-самураев из кланов Кикути, Мацуры и Харады. Южные земли удалось кое-как замирить, но на севере и востоке по-прежнему смуте не видно было конца. В ту же луну, в ночь на двадцать второе число, зашумела, пришла в волнение вся округа Рокухара. Седлали коней, затягивали подпруги, отовсюду тащили всевозможную поклажу и утварь… переполох был такой, словно в Рокухару вот-вот нагрянут враги! С рассветом по столице разнесся слух, объяснивший причину ночной тревоги. Среди родичей Минамото, осевших на земле Мино, был некий Сигэсада. В минувшую смуту Хогэн он не погнушался взять в плен и выдать властям родича своего Тамэтомо, когда тот, проиграв сражение, спасался бегством. За это власти наградили Сигэсаду новым высоким званием. Все Минамото считали Сигэсаду предателем, он же всячески льстил и угождал Тайра. И вот сей Сигэсада ночью прискакал в Рокухару с сообщением: — Ёсинака из Кисо и с ним пятьдесят тысяч всадников уже подступили с северной стороны к столице. Они кишмя кишат в Сакамото, у восточных склонов Святой горы! А вассал его Тикатада и письмоводитель Какумэй, торопясь обогнать друг друга, поднялись на Святую гору, Тяньтайшань[517], с дружиной в шесть тысяч воинов. Монахи сговорились с Ёсинакой, все вместе они вот-вот вторгнутся в столицу! Великая тревога охватила всех Тайра при этой вести. Дабы отразить врага, решили они разослать во все стороны воинские дружины. Свыше трех тысяч всадников во главе с князьями Томомори и Сигэхирой послали защищать подступы к столице со стороны Ямасины. Князь Митимори, правитель Этидзэн, и его брат Норицунэ, правитель Ното, с отрядом в две тысячи всадников обороняли мост Удзи. Юкимори, Левый конюший, и Таданори, правитель Сацумы, с дружиной в тысячу всадников встали заслоном на дороге Ёдо. Тут снова пронесся слух, что курандо Юкииэ, дядя Ёсинаки из Кисо, готовится вступить в столицу через мост Удзи. А еще говорили, будто Киёсада, сын Ёсиясу из Митиноку, войдет в город через перевал Оэяма. Целые тучи воинов Минамото беспорядочной толпой хлынут в столицу… Тогда Тайра решили, что ничего другого не остается, как снова собрать воедино все свои силы и положиться на судьбу, а там будь что будет! — и отозвали обратно в город всех своих воинов из Ямасины, Удзи и Ёдо.
В имперской столице, на торге тщеславных забот[518], Ни часа покоя с утра, как петух пропоет…
Такова столица даже в мирные годы, что же говорить о временах смуты? Поневоле хотелось бы скрыться куда-нибудь в дальнюю даль, в глубину гор Ёсино, но ни в Пяти Ближних землях, ни во всех семи областях Японии больше не осталось у Тайра тихого уголка, где обрели бы они прибежище. Недаром сказано в священной Лотосовой сутре: «Нигде не обрящете вы покоя, все три мира обратятся для вас в пещь огненную!» Поистине ни на волос не грешат против правды эти золотые слова!
В двадцать четвертый день той же луны, когда пала ночная тьма, князь Мунэмори, прежний Средний министр, предстал перед государыней Кэнрэймонъин, пребывавшей в ту пору в одном из дворцов в Рокухаре. — Мы надеялись, — сказал он, — как-нибудь уладить распрю, положить конец беспорядкам, что нынче творятся в мире, но, увы, сдается мне, что теперь уже поздно! Некоторые из наших людей твердят, что нужно до конца оставаться в столице, а там будь что будет! Но горько, невыносимо подвергнуть вас опасностям и тяготам военной смуты! Вот почему намерены мы покинуть столицу вместе с царствующим владыкой и государем-иноком Го-Сиракавой и направить августейший поезд в западные края! — Пусть все вершится по вашему усмотрению! — отвечала императрица, не в силах сдержать слезы, обильно оросившие рукава ее одеяния. Князь Мунэмори тоже, казалось, готов был горько заплакать. Меж тем в эту самую ночь государь-инок Го-Сиракава прослышав, наверное, что Тайра вознамерились принудить его вместе с ними тайно бежать из столицы, украдкой выскользнул из дворца и в сопровождении одного лишь Правого конюшего Сукэтоки, сына дайнагона Сукэкаты, устремился к горе Курама. Ни одна душа не знала о его бегстве. В ту пору служил у Тайра некий самурай по имени Суэясу, человек смышленый, проворный, отчего и государь-инок нередко призывал его для разных услуг. Этой ночью Суэясу как раз стоял на часах во дворце государя-инока, Обители Веры, как вдруг заметил необычную тревогу в главных покоях, уловил приглушенный плач дам-прислужниц… Самурай насторожился — мол, что случилось? «Государь внезапно исчез! Боги, куда он мог скрыться!» — донеслись встревоженные голоса до его слуха. «Ну и чудеса!» — удивился Суэясу, тотчас же поскакал в Рокухару и передал князю Мунэмори это известие. «Быть не может!» — отвечал князь, однако сразу помчался во дворец, даже не дослушав до конца Суэясу. Глядь — и в самом деле, государя как не бывало! Дамы из его свиты — госпожа Нии и все другие — в полной растерянности, ни от кого никакого толка! «Как могло такое случиться?!» — приступал с расспросами Мунэмори, но не нашлось человека, который знал бы, куда скрылся государь-инок. Все пребывали в полном недоумении. Меж тем слух о том, что государь Го-Сиракава уже покинул столицу, распространился по городу, породив великое смятение в сердцах. А уж растерянность и замешательство Тайра и вовсе не описать словами! Казалось, если бы в каждый дом уже ворвались враги, и то не поднялось бы такого переполоха! Ведь Тайра уже давно задумали в роковой час захватить и государя-инока, и царствующего владыку и вместе с ними бежать на запад. Теперь же, когда оказалось, что государь-инок их покинул, они уподобились человеку, который, в надежде укрыться от дождя под сенью могучих веток, вдруг ощущает, что уже вымок до нитки и от дождя ему нет спасения… — В таком случае поедет только его величество император! — решили Тайра. В час Зайца подали паланкин. Императору исполнилось нынче всего шесть лет. По-детски наивный, он беспечно уселся в паланкин. Августейшая мать, государыня Кэнрэймонъин, ехала вместе с сыном. Дайнагон Токитада распорядился взять с собой три императорские регалии, ключи, водяные часы, лютню «Черный слон», цитру «Колокольчик оленя» и другие сокровища; но в суматохе и спешке многое позабыли, в том числе меч, постоянно хранившийся в покоях императора, во дворце Прохлады и Чистоты. В этот час только трое — дайнагон Токитада, его сын Токидзанэ, правитель земли Сануки, и Главный казначей Нобумото — облачились, как положено по уставу, в придворные одеяния и церемониальные придворные шапки. А чины дворцовой охраны, державшие паланкин, были все в боевых доспехах, с луком и стрелами за плечами. Августейший поезд проследовал по Седьмой дороге на запад, потом свернул к югу, на дорогу Красной Птицы, Сусяку. Занималась заря, наступил двадцать пятый день седьмой луны. Потускнел Млечный Путь, сверкавший на небе; над вершиной Восточной горы Хигасиямы протянулись ленты облаков, побледнел предрассветный месяц, суетливо перекликались петухи. Во сне и то не могло присниться такое бегство! И мнилось: суета и спешка, когда в позапрошлом году переносили столицу, предвещали то, что ныне творилось! Его светлость канцлер Мотомити тоже присоединился к августейшему поезду, но на Седьмой дороге, в Омие, вдруг заметил, как мимо его кареты, неведомо откуда взявшись, быстро пробежал некий отрок с разделенными на пробор, связанными в пучки волосами; на левом рукаве одежды отрока внезапно возникли два иероглифа «Весеннее солнце». «Эти иероглифы произносятся „Касуга“, — с облегчением подумал канцлер. — Значит, великий бог Касуга, покровитель нашего рода, защитник вероучения Хоссо, по-прежнему охраняет потомков великого Каматари!» Тут внезапно послышался голос, — казалось, то был голос этого отрока:
Не знаешь, что делать, когда увяданье грозит побегам глициний?[519] Одна лишь осталась надежда — на милость весеннего солнца…
Канцлер подозвал ближе сопровождавшего его слугу Таканао. — Как приглядишься ко всему, что ныне творится в мире, — сказал он, — то видишь — хоть это императорский поезд, но государя Го-Сиракавы все-таки с нами нет… Кто знает, что нас ждет впереди? Как полагаешь? Услышав эти слова, Таканао переглянулся с погонщиком, и тот сразу, смекнув что к чему, повернул карету и погнал вола вскачь. Карета понеслась, как на крыльях, по дороге Омия в северном направлении и вскоре подкатила к храму Полного Постижения, Тисокуин, близ Северной горы Китаяма.
11. Корэмори покидает столицу
Увидав бегство канцлера, один из вассалов Тайра, Морицугу из Эттю, хотел было помчаться вдогонку, дабы заставить его вернуться, но ему не позволили это сделать, и Морицугу пришлось нехотя подчиниться. Князь Корэмори в душе давно уже готовился к тому, что рано или поздно роду Тайра придется покинуть столицу, но когда этот час наступил, его охватило великое горе. Супругой князя была дочь дайнагона Наритики из усадьбы Накамикадо. Как осыпанный росой цветок персика, прекрасен был ее лик, белила и румяна еще ярче оттеняли блеск глаз, а длинные черные волосы напоминали волнуемые ветром гибкие ветви ивы — казалось, в целом свете не сыщешь другой такой красавицы! У князя были дети — юный господин Рокудай, десяти лет, и восьмилетняя дочь. Все трое плакали и молили князя не оставлять их. — Я не раз говорил тебе, — сказал князь, обращаясь к супруге, — что мне придется бежать на запад вместе со всем нашим родом Тайра. Я хотел бы никогда не разлучаться с тобой, куда бы ни забросила нас судьба, но враги подстерегают нас в пути, навряд ли мы проедем спокойно… Помни, даже если ты услышишь, что я погиб, не смей и думать уйти в монахини, принять постриг! Снова выходи замуж, устрой свою жизнь и воспитай наших деток! Не может быть, чтобы не нашлось на свете доброго человека, он тебя пожалеет! — так утешал он супругу, но она, не ответив ни слова, закрыла покрывалом лицо и молча упала наземь. Когда же князь Корэмори уже хотел было удалиться, она уцепилась за рукав его одеяния и сказала: — В столице нет у меня ни матери, ни отца! За кого мне выходить замуж, если вы нас покинете? Вы сказали: «Выходи замуж!» Горько и обидно слышать эти слова! Вы любили меня, ибо союз наш предопределен еще в прошлых рождениях; кто же, кроме вас, меня пожалеет? Разве мы не клялись друг другу вместе уйти из жизни, как исчезают капли росы на одной и той же равнине, вместе сойти на дно морское, в одну и ту же пучину? Неужели все эти клятвы и ласки на ночном ложе любви были ложны? Но будь я хотя бы одна, — что ж, может быть, я смогла бы смириться… Я осталась бы здесь, в столице, считая, что быть покинутой мужем — такова уж, видно, моя скорбная участь… Но как быть с детьми, кому доверить о них заботу — вот что вы мне скажите! Вы бросаете нас — о, как это обидно и больно! — так говорила она, упрекая мужа и сокрушаясь. — Твоя правда, — отвечал ей князь Корэмори, — мне было пятнадцать, тебе тринадцать, когда мы впервые полюбили друг друга. С тех пор мы готовы были вместе пойти в огонь и в воду и поклялись не разлучаться до самой смерти! Но сейчас, в тяжкий час испытания, когда я ухожу на войну, немыслимо взять тебя и детей с собою, подвергать вас лишениям, обречь на скитания, где повсюду подстерегает опасность, даже самая мысль об этом для меня нестерпима! Ведь на сей раз я даже крова для вас заранее не приготовил. Как только мы укрепимся где-нибудь в глуши, вдали от столицы, я тотчас же пришлю за вами! — И, сказав так, он решительно встал и вышел. У ворот облачился он в панцирь, приказал подвести коня и уже готовился сесть в седло, когда дети — мальчик и девочка — выбежали из дома и приникли к отцу, ухватившись за края его панциря. — Куда же ты едешь, батюшка? И мы с тобой! И мы тоже! — горевали и плакали дети. И князь Корэмори, ощутив с новой силой, сколь всесильны узы любви, коими человек привязан к земной юдоли, совсем пал духом. В это время в ворота въехали на конях пятеро его младших братьев — старший военачальник Сукэмори, офицер Левой стражи второго ранга Киёфуса, офицер Левой стражи третьего ранга Аримори, Тадафуса, вельможа Танго, и Моромори, правитель Бит-тю. Осадив во дворе коней, они наперебой принялись укорять Корэмори: — Императорский поезд отъехал уже далеко! Что ж ты медлишь? Вскочил тогда на коня Корэмори и совсем уже собрался уехать, как вдруг повернул коня вспять, подъехал к краю помоста и рывком приподнял кончиком лука плетеную бамбуковую завесу. — Взгляните сюда, витязи, — воскликнул он. — Так велико горе этих малюток, что против воли я задержался! — И, не договорив, он заплакал; братья, ожидавшие во дворе, тоже все прослезились. У князя Корэмори были вассалы, братья Сайтоо, Го и Року. Старшему Го исполнилось девятнадцать, младшему Року — семнадцать. Ухватившись с обеих сторон за повод княжеского коня, они умоляли: «Возьмите нас с собой, мы пойдем за вами повсюду!» — Когда ваш отец Санэмори уходил на войну на север, — отвечал им князь Корэмори, — вы тоже просили его взять вас с собой, но он сказал: «Я знаю, что делаю!» — и велел вам остаться, сам же в конце концов пал в сражении в северных землях… Опытный, мудрый воин, он заранее предвидел участь, ожидающую дом Тайра! Ныне я оставляю здесь сына моего Рокудая; нет никого, кроме вас, на кого бы я мог положиться, кто позаботился бы о нем! Поэтому оставайтесь вопреки всем доводам сердца, — тогда и я буду спокоен! — И братья Сайтоо, не в силах возразить князю, сдержав слезы, остались. — Никогда, никогда не могла я подумать, что вы столь жестоки! — воскликнула супруга князя и, упав ниц, зарыдала, в отчаянии катаясь по полу. Мальчик и девочка, все служанки выбежали из дома и, не стыдясь людей, кричали и плакали в голос. Навсегда остались звучать у князя в ушах эти рыдания; они слышались ему в плеске волн на Западном море, в свисте ветра над безбрежным морским простором! Покидая столицу, Тайра разом предали огню, сожгли дотла весь посад Рокухары, Усадьбу у Пруда, усадьбу Комацу, дворец на Восьмой дороге и другие строения — больше двадцати усадьб и дворцов вельмож и придворных, дома всех вассалов, а в квартале Сиракава — больше сорока — пятидесяти тысяч жилищ простых людей. Все, сгорев, обратилось в пепел!
12. Императорский выезд
Многие из сгоревших покоев удостоились в прошлом августейшего посещения, сам император бывал здесь.
Камни остались в золе там, где Феникса высилась зала[520]. Выбоины от колес — там, где прежде карета стояла. Сколько прекрасных принцесс, царедворцев когда-то съезжалось В этот чертог, где звучит бури стон, пробуждающий жалость! Веет печалью в садах при покинутом женском покое. Будто слезами, кропит их вечернее небо росою. Стены в убранстве зеркал и на ширмах узоры нефрита Стали добычей огня. Драгоценная утварь разбита. Даже сторожек лесных не осталось в угодьях, где птица, Рыба, непуганый зверь на приволье любили резвиться. Множество пышных палат, где первейшие жили вельможи Вплоть до министров, князей, что к монарху пресветлому вхожи, — Все, услаждавшее взор, что века богатело и крепло, Пламени обречено, стало грудами угля и пепла. Жерди, солома, камыш — все бессчетные смердов жилища, Верных вассалов дворы были отданы пламени в пищу, И трепетали сердца перед страшным всевластием рока, Что низлагает владык и державы карает жестоко. Так и в былые года погибали великие страны: Росные травы взросли на руинах твердыни У-вана[521]. Циньской империи мощь, безнаказанным злом одержима, Пала, и стольный Сяньян запылал в черном облаке дыма[522]. Строили Тайра в горах на крутых перевалах заставы, Чтобы с заставой Ханьгу, с Сяошань им соперничать славой[523]. Грозной оградой засек ощетинились горные склоны. Северных варваров рать[524] прорвалась, разметала заслоны. Словно Цзиншуй и Вэйшуй[525], были реки в горах, но преграды Не убоялись в пути супостатов восточных отряды. Ведал ли кто, что придет час для Тайра бежать из столицы, Чтобы в безвестных краях по лачугам убогим селиться? Им ли, привыкшим блюсти при дворе церемоний порядок, В западных весях сносить дикость нравов и грубость повадок! Равные славой имен богу водной стихии, Дракону, Что, восседая меж туч, неподвластен земному закону, Стали подобны они мелкой вяленой рыбе на низке[526]. Кто из великих досель опускался с вершины столь низко? По мановению вмиг чередуются радость и горе, Недолговечный расцвет увяданьем сменяется вскоре. Тяжко порой провожать даже день, вытесняемый ночью, Что же о смертных сказать, бренность мира узревших воочью! В годы правленья Хогэн были Тайра — как вишня весною, В годы Дзюэй перейдя, стали палой осенней листвою…
Самураи восточных земель, Сигэёси Хатакэяма, Арисигэ Оямада и Томоцуна Уцуномия, с седьмой луны минувшего 4-го года Дзисё находились в плену в столице. Теперь, когда Тайра решили бежать на запад, все эти пленники подлежали казни. Но князь Томомори сказал, обращаясь к старшему брату: — Вы не измените судьбу и не вернете ушедшего счастья, если велите обезглавить даже сотню или тысячу человек! Как, наверное, стосковались их жены, дети, все домочадцы! Не лучше ли, вопреки обычаю, отпустить их? Если случится чудо и счастье вернется к нам, они не забудут этих благодеяний! — Истинно так! — ответил князь Мунэмори и отпустил их. Касаясь челом земли и проливая благодарные слезы, все трое упорно твердили: — С минувших лет Дзисё и вплоть до настоящего времени только ваше милосердие сохранило нашу бесполезную жизнь! Позвольте же следовать за вами повсюду, куда направится императорский поезд! Но князь Мунэмори сказал им: — Все ваши помыслы устремлены на восток. Душой вы летите на родину, зачем же вести за собою пустую оболочку, лишенное души тело? Ступайте домой, возвращайтесь без промедления! — И, утерев слезы, самураи возвратились на восток, в Канто. Ведь, как-никак, целых двадцать лет князь Мунэмори являлся их господином, что ж удивительного, что слезы разлуки не иссякали!
13. Таданори покидает столицу
Таданори, правитель Сацумы, повернул коня вспять — никто не видел, когда и как, — и возвратился в столицу. Семеро всадников — Таданори, пятеро его самураев-вассалов и отрок-паж — подъехали к усадьбе вельможи Сюндзэя[527] на Пятой дороге, но ворота оказались закрыты, и никто не вышел навстречу. — Это князь Таданори! — крикнули его провожатые, и в усадьбе поднялся переполох: «Беглецы возвратились!» Тогда сошел с коня Таданори, правитель Сацумы, и сам громким голосом возгласил: — Не бойтесь, мы не причиним вам вреда! Я вернулся, потому что надобно молвить слово господину Сюндзэю. Не открывайте, но пусть господин подойдет к воротам! — Это похоже на правду, — услышав речь Таданори, промолвил Сюндзэй. — Таданори можно не опасаться… Впустите его в усадьбу! — И, приказав отворить ворота, он вышел к гостю. В печальный час довелось им вновь увидеть друг друга! И сказал тут правитель Сацумы: — Мне выпало счастье долгие годы внимать вашим наставлениям в искусстве поэзии. Всеми помыслами, искренне и глубоко, предавался я науке стихосложения. Но в эти последние два-три года, с тех пор как смуты и распри поселились в столице, не умолкает шум битвы в краях и землях, и все эти войны тесно связаны с судьбой нашего дома Тайра. Вот единственная причина, по которой я не мог посещать вас так же часто, как раньше, а вовсе не потому, что оставил поэзию в небрежении! Ныне император уже покинул столицу, и счастье изменило нашему дому. Но я давно уже слышал, будто вскоре по августейшему повелению предстоит создание нового сборника стихов танка, и с тех пор мечтал лишь о том, чтобы вы оказали мне милость, включили бы в этот сборник хоть одно из сложенных мною стихотворений. Это было бы для меня величайшей честью! Но тут снова разгорелись сражения, и слухи о создании сборника заглохли. Я могу лишь сокрушаться об этом! Но если когда-нибудь в будущем в мире вновь воцарится спокойствие и порядок, и сборник все-таки будет создан… Тогда отберите из этого свитка хотя бы одно-единственное стихотворение, какое сочтете достойным — об этой милости я пришел просить вас! А я порадуюсь этой вести, даже находясь в заросшей травой могиле, и мертвый дух мой будет из потустороннего мира вечно охранять вас! — С этими словами он достал из-за нагрудной пластины панциря свиток и подал Сюндзэю. Больше сотни стихов было в том свитке, отобранных самим Таданори. Не надеясь вернуться живым из нынешнего похода, он принес сюда этот свиток. — Вы оставляете мне на память поистине драгоценный подарок! — сказал Сюндзэй, развернув свиток. — Будьте покойны, к этим стихам я отнесусь с величайшим вниманием! Поистине возвышенна и прекрасна ваша любовь к поэзии, приведшая вас сюда в такой час! Красота вашего поступка вызывает у меня невольные слезы, слезы волнения! Обрадовался правитель Сацумы, услышав эти слова. — Теперь я готов принять смерть на западе, в морских волнах! Я спокоен, пусть даже тело мое истлеет в полях или кости побелеют в горах! Мне не о чем больше жалеть в этом бренном мире! Прощайте! — И, снова вскочив на коня, он туже завязал шнуры шлема и пустил коня вскачь на запад. Долго стоял неподвижно Сюндзэй и глядел ему вслед, и внезапно в ушах его громко зазвучал голос, похожий на голос Таданори.
Путь мой далек[528], и лететь безрадостным думам К тем облакам, что висят над кряжем угрюмым. Знаю, назад оттуда пути не будет — В сердце тоску сегодня разлука будит…
Тоска сдавила сердце Сюндзэя, и, с трудом сдержав слезы, он возвратился в дом. Со временем, когда в мире вновь воцарилось спокойствие и Сюндзэй отбирал стихи для поэтического сборника «Тысяча танка»[529], он с новой грустью вспомнил о Таданори, вспомнил его слова, сказанные в час их последней встречи, достал тот свиток, и, хотя было в том свитке множество прекрасных стихов, отобрал всего лишь одно-единственное стихотворение под заглавием «Цветы родного края», и поместил в сборник, подписав: «Автор неизвестен», ибо опасался неудовольствия государя:
В запустенье пришла столица старинная Сига[530], «город ряби морской» — только горная вишня весною вновь предстала в прежнем убранстве…
Сюндзэй не мог поступить иначе, ибо Таданори считался теперь преступником, врагом трона. Но все же сколь это горестно и прискорбно!
14. Цунэмаса покидает столицу
Цунэмаса, дворецкий императрицы, сын Цунэмори, главы Ведомства построек, в детстве был отдан в служки к настоятелю храма Добра и Мира, Ниннадзи. Несмотря на тревогу и спешку, он вспомнил о любимом наставнике и, взяв с собой несколько самураев, поскакал к храму. У ворот он сошел с коня. — Счастье изменило нашему дому, нынче мы уже расстались со столицей! — возгласил он. — Если я еще жалею о чем-то в нашем бренном мире, то лишь о разлуке с настоятелем сего храма! Восьми лет впервые пришел я сюда и вплоть до тринадцати, когда стал совершеннолетним, ни на мгновение не разлучался с настоятелем, разве лишь в дни болезни… Но сегодня я уезжаю, отправляюсь на запад скитаться по бескрайним морским просторам, и горестно мне, что не ведаю, когда снова доведется сюда вернуться! Мне хотелось бы еще раз повидаться с преподобным владыкой, но, увы, я в неподобающем облачении, ибо надел уже боевые доспехи, держу в руках лук и стрелы и потому охвачен смущением!.. Настоятелю стало жаль Цунэмасу. — Ничего, пусть войдет, как есть, переодеваться не надо! — сказал он. В тот день Цунэмаса облачился в боевой кафтан из лиловой парчи и в светло-зеленый панцирь, книзу темно-зеленого цвета, опоясался мечом в украшенных позолотой ножнах, взял стрелы с черно-белым оперением, под мышкой держал лук, туго обвитый пальмовым волокном, крытый лаком. Шлем он снял и повесил через плечо на шнурах. В таком наряде преклонил он колени перед покоями настоятеля. Настоятель тотчас же вышел. «Сюда! Сюда!» — позвал он, высоко приподняв завесу. Тогда Цунэмаса, взойдя на помост, кликнул одного из спутников своих, Аримори, и тот подал ему лютню в красном парчовом футляре. Цунэмаса принял лютню, опустил ее перед настоятелем на пол и промолвил: — Я принес вам лютню «Сэйдзан» — «Зеленую горку», которую вы пожаловали мне в минувшие годы. Нет слов, чтобы выразить, как мне жаль расставаться с нею, но было бы грешно сокрыть столь прекрасное произведение искусства в пыли и прахе далекого захолустья! Если случится чудо, если к нам снова вернется счастье и я возвращусь в столицу, я надеюсь опять получить от вас эту лютню! — так, проливая слезы, говорил Цунэмаса. Преисполненный жалости, настоятель ответил ему стихами:
Наступает, увы, час безвременной нашей разлуки, но пребудет вовек незабвенный образ со мною в этой лютне «Зеленая горка»…
Цунэмаса попросил у настоятеля тушь и кисть и начертал:
Родниковой водой много раз переполнится желоб, не дождавшись меня, но желанье мое неизменно — снова жить в обители милой!
Наконец Цунэмаса распрощался и пошел прочь. Обитатели храма — монахи, послушники, мальчики-служки, все, вплоть до монахов-воинов, цеплялись за его рукава, горюя о разлуке, и не было ни единого человека, который не пролил бы слез. Но больше всех скорбел некий Гёкэй, сын дайнагона Мицуёри, в прошлом — учитель Цунэмасы. Предстоящая разлука печалила его столь сильно, что он проводил Цунэмасу до речки Кацуры. Увы, сколько ни сокрушайся, всему приходит конец… У реки Цунэмаса распростился с учителем, и оба в слезах расстались.
О горная вишня! Печально цветенье твое — чуть раньше, чуть позже суждено с цветами расстаться всем деревьям, старым и юным… —
сказал ему на прощание старый монах. А Цунэмаса ответил:
Давно уж ночами походной одежды рукав стелю в изголовье и гадаю, в какие дали заведет дорога скитальца…
Потом Цунэмаса высоко вскинул алый стяг, который по его указанию вез свернутым один из его вассалов. Заметив стяг, другие вассалы устремились к своему господину и вскоре стало их больше сотни. Подгоняя коней бичами через короткое время догнали они императорский поезд.
15. Лютня «Зеленая горка»
Однажды, когда Цунэмасе было семнадцать лет, его послали в храм бога Хатимана, что в Усе, с подношениями от императорского двора. Тогда и вручили ему лютню «Зеленая горка». По прибытии в Усу он исполнил перед храмом одну из сокровенных мелодий. И хотя сопровождавшие его царедворцы впервые услыхали эту мелодию, они все как один пролили слезы волнения, растроганные до глубины души. Даже простолюдинам-слугам, не понимавшим музыки, и то почудилось, будто в душу к ним снизошла благодать. Так прекрасно было искусство Цунэмасы! В древние времена, в царствование императора Ниммё, весной 3-го года Касё, вельможа Тэйбин, придворный церемониймейстер, отбыл в великое Танское государство. Там повстречал он Лэнь Цефу, учителя музыки при дворе танского государя, и перенял от него три сокровенные мелодии. Когда же Тэйбин собрался в обратный путь, он получил в дар три лютни. Назывались они: «Черный слон», «Львенок» и «Зеленая горка». Но бог-дракон, наверное, позавидовал Тэйбину, потому что по дороге в Японию разбушевались волны и ветер, на море поднялась буря. Пришлось Тэйбину бросить на дно морское лютню «Львенок», дабы умилостивить царя-дракона; но две другие лютни он благополучно привез в Японию, где они украсили императорскую сокровищницу. В годы Ова, в царствование блаженного императора Мураками, как-то раз, в пятнадцатую ночь, когда полная луна ярко сияла в небе и ветерок веял прохладой, император играл на лютне «Черный слон» во дворце Прохлады и Чистоты. Внезапно какая-то тень предстала пред государем и послышался дивный голос, напевающий песню. — Кто ты и откуда явился? — спросил император, перестав перебирать струны. — Я — Лэнь Цефу, учитель музыки из Танского царства, некогда обучивший Тэйбина трем сокровенным мелодиям, — отвечал голос. — Но одну из трех мелодий я утаил и за этот грех ввергнут теперь в обиталище демонов. Ныне я явился сюда, ибо звук этих струн невыразимо прекрасен! Позвольте же мне передать вам эту третью мелодию, дабы я обрел наконец просветление в потустороннем мире. — С этими словами призрак взял лютню «Зеленая горка», стоявшую подле императора, и, настроив струны, обучил его последней из трех сокровенных мелодий. Это и есть мелодия «Земля и Небо». С тех самых пор ни государь, ни вассалы, трепеща от благоговейного страха, не решались коснуться струн этой лютни. Ее отдали в храм Добра и Мира, Ниннадзи, и, так как ребенком Цунэмаса служил у настоятеля храма и пользовался его особой любовью, он и получил эту лютню в пользование. Она была изготовлена из дерева драгоценной породы, а возле деки была нарисована предрассветная луна, сияющая сквозь верхушки зеленого леса, одевшего гребень Летней горы, Нацуямы. Оттого и назвали лютню «Зеленая горка» — дивное, редкостное творение искусства, ничуть не уступающее лютне «Черный слон»!
16. Тайра покидают столицу
Дайнагон Ёримори, владетель Усадьбы у Пруда, предал огню свою усадьбу и покинул столицу вместе с другими Тайра, но в Тобе, у Южных ворот, замешкался и, промолвив: «Я кое-что позабыл!» — сорвал с доспехов алый герб Тайра, бросил его на землю и поскакал обратно в столицу; за ним устремились и все его самураи-вассалы, числом более трехсот всадников. Морицуги, самурай Тайра, подскакал к князю Мунэмори. — Глядите, глядите! — сказал он. — Князь Ёримори решил остаться, значит, с ним останется множество самураев! Какая низость! Позвольте пустить хотя бы одну стрелу вдогонку предателям! — Нет, — отвечал ему князь Мунэмори. — Не стоит стрелять в изменников, покидающих нас в час испытания, позабыв о многолетних наших благодеяниях! — И Морицуги пришлось против воли подчиниться его приказу. — А где же сыновья покойного князя Сигэмори? Здесь ли они? — спросил Мунэмори. — До сих пор ни один из них не явился! — гласил ответ. Тогда, проливая слезы, промолвил князь Томомори: — Еще и дня не прошло, как покинули мы столицу, а в сердца людские, увы, уже закралась измена! Что же ждет нас там, куда мы стремимся? Оттого и говорил я, что нужно оставаться в столице, здесь и встретить свою судьбу, а там будь что будет! — И он с превеликим гневом и горечью бросил взгляд на старшего брата. А князь Ёримори решил остаться, потому что властитель Камакуры Ёритомо питал к нему добрые чувства и постоянно ласково заверял его в письмах: «Поистине я глубоко вас почитаю! Для меня вы живое воплощение вашей покойной матушки, госпожи монахини Икэ-дзэнни, хозяйки Усадьбы у Пруда. Сам великий бодхисатва Хатиман да будет свидетелем моего к вам чистосердечнейшего расположения!» Такие клятвенные послания он то и дело присылал Ёримори, и всякий раз, отправляя в столицу своих вассалов для истребления семейства Тайра, заботливо наказывал: «Смотрите, ни одной стрелы не выпускайте против самураев князя Ёримори, хозяина Усадьбы у Пруда!» Молва твердила, что князь Ёримори оттого и возвратился в столицу, что решил — коль скоро пришел конец благополучию дома Тайра, остается уповать лишь на милость властителя Камакуры Ёритомо… В столице он направил стопы в монастырь Добра и Мира, Ниннадзи, где в храме Вечный Оплот, Токива, обитала в ту пору принцесса Хатидзё. Кормилица принцессы, госпожа Сайсё, была супругой князя Ёримори. — Молю вас, заступитесь за меня, если мне будет грозить опасность! — обратился он с мольбою к принцессе, но ответ принцессы не развеял его тревоги. — Увы, все, что ныне творится в мире, неподвластно моей воле! — отвечала она. И впрямь, пусть сам князь Ёритомо питал к нему добрые чувства, но кто поручился бы, что остальные многочисленные воины Минамото тоже отнесутся к нему благосклонно? Между тем с родичами он уже разлучился… Тревожно, смутно было на душе у князя Ёримори, как у человека, который и с морем уже расстался, и к берегу еще не причалил!
Тем временем шестеро братьев Комацу во главе с Корэмори и с ними тысяча всадников догнали императорский поезд на отмели Муцуда, где разветвляется речка Ёдо. Князь Мунэмори радостно их приветствовал. — Отчего вы так запоздали? — спросил он, и Корэмори ответил: — Уж очень горевали мои малютки, вот я и замешкался, пока старался как-нибудь их утешить! — Почему же ты не взял с собой Рокудая? Не чересчур ли ты суров сердцем? — спросил князь Мунэмори. — Потому что слишком уж ненадежно все, что ожидает нас впереди! — ответил князь Корэмори и вновь заплакал, ибо вопросы Мунэмори разбередили его душевные раны.
Сто шестьдесят самураев, вассалов Тайра — наместники правителей различных земель, офицеры дворцовой стражи, чины Сыскного ведомства, — сопровождали своих господ, всего же воинство Тайра насчитывало немногим более семи тысяч дружинников, — так мало их уцелело, так мало осталось в живых после непрерывных сражений на севере и востоке, за эти последние два-три года! У древней заставы Амадзаки ненадолго опустили императорский паланкин на землю и остановились, чтобы поклониться священной горе Мужей, Отокояме. — О великий бодхисатва Хатиман, сподобь нас снова возвратиться в столицу вместе с нашим владыкой — государем! — взмолился дайнагон Токитада. Горестно звучала эта молитва! Каждый невольно оглядывался назад, и тревожно было на сердце, как в подернутом туманом небе, где тонкими, зловещими струйками поднимался вдали дым пожарищ…
О суетность мира! Как будто хозяевам вслед к заоблачным высям устремились клубами дыма уничтоженные жилища… —
сложил тюнагон Норимори. А Цунэмори, глава Ведомства построек, сложил:
Поглядим же назад, с родным пепелищем простимся, чтобы двинуться в путь по волнам, увитым туманом, словно дымом пожаров дальних…
Поистине нетрудно понять, что творилось на сердце у тех, кто, оставив родные края в дыму и огне пожарищ, пустился в бескрайний путь, терявшийся в заоблачных далях… О, горькая, злая доля!
Когда Садаёси, правитель земли Хиго, услышал, что воинство Минамото уже приблизилось к устью Ёдо и вот-вот вторгнется в столицу, он устремился туда с дружиной — а было у него более пятисот всадников, — чтобы отбросить врага. Но слух оказался ложным, и Садаёси возвратился в столицу. На равнине Удоно повстречался он с императорским поездом. Сошел с коня Садаёси и, взяв лук под мышку, опустился на колени перед князем Мунэмори. — Что это значит? — спросил он. — Куда вы бежите? Не вздумайте искать убежище на острове Четырех Земель, Сикоку, — вас сочтут там беглецами, преступниками, обратят против вас оружие, и дурная слава пойдет за вами повсюду, а это прискорбно! Надобно остаться в столице и встретить здесь свою судьбу, а там будь что будет! Так надлежит поступить вам, только так, не иначе! — Садаёси, ты, верно, знаешь, — отвечал ему Мунэмори, — что Ёсинака с пятидесятитысячным войском уже подступил вплотную к столице с севера. У восточных склонов Святой горы, в Сакамото, видимо-невидимо его воинов! Нынче в полночь государь-инок покинул столицу и скрылся неизвестно куда. Будь мы одни, куда ни шло — можно было б остаться, но нельзя же подвергать опасности государыню-мать и госпожу Ниидоно! Вот почему мы решили взять с собой государя и всех вассалов и бежать прочь из столицы! — В таком случае отпустите меня! — промолвил Садаёси в ответ на эти слова. — Я возвращусь в столицу, и будь что будет! — И, передав пятьсот своих воинов под начало сыновей покойного князя Сигэмори, он взял с собой человек тридцать, не более, и с ними возвратился в столицу. Когда пронесся слух, что Садаёси вернулся, чтобы покарать тех из родичей Тайра, которые остались в столице, князь Ёримори не на шутку перепугался. — Не иначе как он вернулся по мою душу! — воскликнул он. А Садаёси раскинул шатер на пепелище усадьбы Тайра на Восьмой Западной дороге и провел там всю ночь в ожидании, но никто из вельмож Тайра не последовал его примеру и назад не вернулся, и глубокая скорбь поселилась в сердце Садаёси. Наутро он раскопал могилу князя Сигэмори — дабы не топтали ее копыта коней Минамото! — и, обратившись к мертвому праху, в слезах промолвил: — О горе, горе! Взгляни, что сталось с твоим семейством! С древних пор известна нам истина, что все живое неизбежно погибнет и на смену радости придет горе… И все же мир не видел столь прискорбных событий, как те, которым ныне я стал свидетель! Ты, господин, мудрым прозрением предвидел это тяжкое время и заранее вымолил у Будды преждевременную кончину; теперь я вижу, как счастлив удел твой! Мне, Садаёси, тоже надлежало тогда вместе с тобой сойти в могилу, а я сохранил бесполезную жизнь свою и вот дожил до этих горестных дней лишь для того, чтобы увидеть все эти беды! О, как тяжко и больно! Да будет мне дано после смерти встретить тебя в мире потустороннем, да пребудем мы навечно вместе в обители рая! — так, горько плача, изливал он горе, переполнявшее его душу. Прах князя Сигэмори он отослал на святую вершину Коя, землю из могилы бросил в воды реки Камо, а сам обратился в бегство, держа путь на восток, в сторону, противоположную той, куда ушли его господа. В минувшие годы самурай Томоцуна Уцуномия, попав в плен к Тайра, был отдан под надзор Садаёси[531], и Садаёси относился к нему заботливо и сердечно. И вот теперь, быть может, уповая на эту прежнюю дружбу, Садаёси поехал к нему, и Томоцуна принял его радушно.
17. Тайра покидают Фукухару
Князь Мунэмори и все другие вельможи Тайра, кроме князя Корэмори Комацу, взяли с собой жен и детей, но остальные их приближенные такой возможности не имели и пустились в бегство, побросав своих близких, не ведая, когда доведется вновь свидеться с ними. Разлука всегда печальна, даже когда час новой встречи заранее известен, определенно назначен: какое же великое горе охватило людей нынче, когда расставаться им пришлось, быть может, навеки и они в последний раз видели своих близких! Немудрено, что и те, кто уходил, и те, кого покидали, проливали горькие слезы. Но нерушимы прочные узы, связующие вассала и господина! Мыслимо ли забыть о благодеяниях господ, которым служили долгие годы?! Оттого и шли вперед стар и млад, то и дело оглядываясь назад, и ноги, казалось, не хотели повиноваться их воле…
Многих, кто вел корабли, огибая прибрежные скалы, Вверясь теченьям морским, — на волнах беспощадно качало. Многие сушей ушли. пробивались чащобой дремучей, Плетью коней горяча, по завалам взбирались на кручи, Плыли по рекам в челнах, на шесты и багры налегая. Каждый по нраву избрал путь на запад из отчего края…
Но вот прибыли Тайра в свою вотчину Фукухара, и князь Мунэмори, созвав самых доблестных, прославленных самураев, старых и юных, обратился к ним с речью: — Настал конец счастью, сопутствовавшему нашей семье благодаря добродетели многих поколений прославленных наших предков! Род наш постигло возмездие за неправедные деяния. Боги отвернулись от нас, государь-инок нас покинул! Оставив столицу, блуждаем мы по дорогам бесприютных скитаний — такова теперь наша участь, и впереди нас ждет неизвестность. Но мы знаем: не случайна связь между теми, кто хоть раз вместе укрывался от дождя под сенью дерева или вместе утолил жажду, зачерпнув воду из одного потока, — даже такая мимолетная встреча предопределена глубокой связью в предыдущих рождениях! Насколько же прочнее и глубже связующие нас узы! Все вы — не случайные люди, служившие нам лишь короткое время; вы — потомственные вассалы нашего дома, как и многие поколения ваших предков! Многие из вас связаны с нами узами родства, осыпаны щедрыми милостями нашего дома на протяжении нескольких поколений. В минувшие годы, когда процветал наш род Тайра, вы тоже благоденствовали и семьи ваши жили в довольстве благодаря нашим щедротам! Ныне пришло время воздать нам за эти благодеяния! Помните, здесь с нами император, владыка, украшенный всеми Десятью добродетелями, с нами три священных символа его власти! Отвечайте же, готовы ли вы следовать за ним на край света, в неведомые поля и горы? Выслушав эти речи, и стар и млад ответили в один голос, проливая слезы волнения: — Благодарность за добро свойственна даже несмышленым зверям и птицам! Так неужели же мы, родившись людьми, способны позабыть эту заповедь? На протяжении долгих двадцати лет мы лелеяли наших жен и детей и пеклись о наших вассалах единственно благодаря вашим щедрым благодеяниям. Мы, самураи, всадники, посвятившие себя служению луку и стрелам, почитаем двоедушие в особенности постыдным! Мы пойдем за государем повсюду, — не только здесь, в Японии, об этом и говорить нечего, — но и дальше, куда угодно, хоть в Силлу, в Пэкче, в Когуре, в Кидань[532], на край света, за моря-океаны, а там будь что будет! — так дружно ответили самураи, и вельможи Тайра воспрянули духом.
Ночь провели они в родном гнезде Фукухара. В небе низко висел тонкий, как натянутый лук, ущербный осенний месяц, нерушимо было безмолвие ночи, все вокруг погрузилось в тишину. Как обычно в пути, изголовье из трав насквозь отсырело от влаги — кто скажет, то роса ли была или слезы? Все вокруг навевало печаль. Не ведали Тайра, когда суждено им вновь вернуться сюда, и грустным взором глядели на многочисленные строения, воздвигнутые покойным Правителем-иноком, — вот Дворец на Холме, где весной любовались цветением сакуры, вот Дворец у Залива, где осенней порой наслаждались лунным сиянием. Дворец «Под сенью сосны», двухъярусный терем с решетчатыми террасами, дворец «Тростниковая кровля», беседка над прудом, павильон у конского ристалища, и другой павильон, для любования свежевыпавшим снегом, многочисленные усадьбы знатных родичей Тайра, и дворец самого государя, воздвигнутый по августейшему приказанию усердием покойного дайнагона Куницуны…
Яшма, устлавшая двор, изразцовый узор черепицы — Все по прошествии лет стало меркнуть, ветшать и крошиться, Сплошь за три года в саду бурым мохом покрылись тропинки, Жухлый бурьян заслонил приоткрытых ворот половинки. Дикий кустарник с быльем проросли сквозь дырявую крышу. Плющ по отвесной стене извивался, взбираясь все выше. Ярусы башен иных покосились, оделись травою. Ветер меж сосен шумел, заунывно стеная и воя. Занавеси порвались, и в пустынные опочивальни Только луне по ночам заглянуть доводилось печально…
С рассветом Тайра предали огню дворец государя и взошли на корабль вместе с августейшим владыкой. И хоть скорбь была не столь велика, как при расставании со столицей, но и здесь разлука томила душу.
Вьется ли вечером дым над костром солеваров у моря, В горных ли падях олень трубным зовом приветствует зори. Бьются ли волны о брег, серебрятся ли в лунном сиянье Складки парчовых одежд, орошенных слезами изгнанья, Льются ли с темных дерев, оглашают окрестные долы, Трели вечерних цикад, повторяя напев невеселый, — Все, услаждавшее слух и для взора отрадное прежде, Ныне томило сердца, пресекало дорогу надежде.
Будто бы только вчера выступали походом в Суругу Верных сто тысяч бойцов, ратной доблестью равных друг другу, Тех, что, сомкнув стремена у восточной заставы Киёми, Были готовы врага поразить в его собственном доме. Где же сегодня она, та могучая, грозная сила, Если семь тысяч всего войска Тайра на запад отплыло?
Тихо клубы облаков распростерлись над гладью морскою. Вышних небес синева предвечерней подернулась мглою. Лег пеленою туман, скрылся из виду остров Кодзима. Месяц меж волн за кормой плыл печально и невозмутимо. Прочь от родных берегов, покидая пределы залива, Вверя теченьям судьбу, уходили суда торопливо — Шли чередой на закат и за гранью небес исчезали, Словно приютом для них были те неоглядные дали…
Ночи сменялись и дни. За горами оставив столицу, В край незнакомый, чужой углублялись судов вереницы, И приходили на ум храбрым витязям древние строки: «Чаял ли я забрести в этот край незнакомый, далекий…»[533] Реяли всюду в пути белых чаек шумливые стаи, То припадая к волнам, то под самые тучи взмывая. Веяло грустью от них, как от вестников прежнего мира, — «Птицы столицы родной» называл их поэт Нарихира…
Так, в двадцать пятый день седьмой луны 2-го года Дзюэй, Тайра навсегда расстались со столицей.
СВИТОК ВОСЬМОЙ
1. Государь-инок на святой горе
В двадцать четвертый день седьмой луны 2-го года Дзюэй, около полуночи, государь-инок тайно покинул свой дворец Обитель Веры, Ходзюдзи, и проследовал в монастырь, на гору Кураму. Сопровождал его один лишь Сукэтоки, Правый конюший, сын дайнагона Сукэкаты. Но в монастыре посчитали, что оставаться там для государя опасно, ибо гора Курама расположена слишком близко к столице. Тогда, преодолев крутой, опасный путь через вершины Саса и Якуо, государь направил стопы в обитель Дзякудзё, в долину Гэдацу, в Ёкаву[534]. Но тамошние монахи уговорили его переехать в Восточную башню, в обитель Энъю[535], ибо, считали они, государю больше пристало пребывать в Главном храме. Там и монахи, и самураи стали бдительно охранять его особу. Так случилось, что, покинув Приют Отшельника, государь-инок укрылся на горе Тяньтайшань; император оставил Фениксовы чертоги и удалился к морю, на запад; канцлер нашел убежище в глубине гор Ёсино, принцессы и принцы покинули столицу и спрятались в окрестностях — одни в храме бога Хатимана, другие — в храмах Камо, Сага, Удзумаса, близ Восточной горы, Хигасиямы, или у Западной горы, Нисиямы… Тайра уже бежали, а Минамото еще не вступили в город — в дом без хозяина обратилась столица! С основания мира не случалось такого, даже помыслить о чем-либо подобном было невозможно! Хотелось бы знать, что написано об этом в сочинении принца Сётоку «О днях грядущих»?[536] Как только разнесся слух, что государь-инок пребывает на горе Тяньтайшань, все поспешили туда же — прежний канцлер Мотофуса, нынешний — Мотомити, все министры — Главный, Левый, Правый и Средний, дайнагоны, тюнагоны и советники-сайсё, царедворцы третьего, четвертого и пятого рангов, все, кто считался в мире благородным и знатным, кто мечтал о продвижении в чинах и званиях, кто владел имениями и занимал важные должности, — все были здесь, никто не упустил случая! Вельможи так переполнили обитель Энъю, что и на дворе, и в самой обители, у ворот и за воротами яблоку упасть было негде, так много здесь собралось народа! Давка и толчея, казалось, еще больше приумножат славу Святой горы, послужат вящему ее процветанию! А в двадцать восьмой день той же луны государь-инок возвратился в столицу. Пятидесятитысячное войско Ёсинаки из Кисо сопровождало его почетным эскортом. Ёситака, один из родичей Минамото из края Оми, ехал впереди, высоко подняв белый стяг — фамильный стяг Минамото. Двадцать с лишним лет не видали в столице белого стяга, сегодня впервые за эти годы он развевался на улицах, и дивно то было! Тем временем курандо Юкииэ тоже вступил в столицу через мост Удзи, а Ёсикиё, сын Ёсиясу из Митиноку вошел в город с дружиной, перевалив через вершину горы Оэяма. Во дворце государя-инока тюнагон Цунэфуса и глава Сыскного ведомства Санэиэ вышли на помост и пригласили Ёсинаку и Юкииэ приблизиться. В тот день Ёсинака из Кисо облачился в красный парчовый кафтан и поверх него — в панцирь, скрепленный узорным китайским кожаным шнуром, опоясался могучим мечом, за спиной у него висел колчан, полный стрел, украшенных черно-белым оперением, под мышкой он держал лук, туго оплетенный пальмовым волокном, сверху крытый лаком, а шлем он снял и повесил через плечо на шнурах. Юкииэ был в темно-синем парчовом кафтане, алом панцире, с мечом, украшенным позолотой, стрелы у него были с черной полосой по белому оперению, а под мышкой он держал лук, крытый лаком. Он тоже обнажил голову, повесил шлем через плечо на шнурах. Оба преклонили колени перед помостом и, не вставая с колен, выслушали высочайшее повеление — догнать и истребить весь дом Тайра во главе с князем Мунэмори, прежним Средним министром, и всеми остальными сородичами. Склонившись до земли, Кисо и Юкииэ с благоговением выслушали приказ. Потом они сказали, что у них еще нет пристанища в столице, и Кисо получил Западный приют — усадьбу Главного кравчего Наритады на Шестой дороге, а курандо Юкииэ пожаловали Камышовую палату — Южный павильон на подворье Обители Веры. Государь-инок, сокрушаясь, что Тайра, родичи императора по материнской линии, захватили священную особу и теперь император вынужден скитаться по волнам в море, послал на запад высочайший указ, повелевающий возвратить в столицу императора и три священных символа его власти. Однако Тайра не повиновались указу и согласием не отвечали.
У покойного императора Такакуры, кроме нынешнего императора Антоку, было еще трое сыновей. Второго принца Тайра забрали с собой на запад, намереваясь со временем провозгласить наследником трона, а Третий и Четвертый принцы остались в столице. В пятый день восьмой луны государь-инок Го-Сиракава приказал привести к нему этих принцев. Сперва он подозвал Третьего принца, — тому было пять лет. — Подойди сюда, ближе, ближе! — сказал он. Но принц, увидев государя, закапризничал и уперся. «Не надо, уведите!» — промолвил государь-инок и отослал его прочь. Затем позвали Четвертого принца, и не успел государь сказать ему: «Подойди!» — как тот, ничуть не робея, сразу уселся к нему на колени и доверчиво, ласково прильнул к деду. — Разве стал бы он так ластиться ко мне, старому чернецу, будь он мне чужой, не родной? — прослезившись от умиления, сказал государь-инок. — Вот мой подлинный внук! Он точь-в-точь походит на покойного государя. И как только я до сих пор ни разу не повидал этого ребенка, живую память, оставленную покойным сыном! Государю прислуживала монахиня Нии из храма Чистой Земли — в то время она еще звалась госпожой Танго. — Значит, вы изволите передать престол этому принцу? — спросила она. — Разумеется! — отвечал государь. Решено было обратиться к гаданию, и вышел ответ: «Если на престол вступит Четвертый принц[537], сто поколений его потомков будут править Японией!» Мать принца была дочерью Нобутаки, советника Ведомства построек. Она служила при дворе государыни Кэнрэймонъин, когда та еще не была в ранге старшей императрицы. Государь Такакура часто призывал эту даму, и она родила одного за другим трех принцев. У советника Нобутаки было несколько дочерей, и он мечтал, чтобы одну из них государь взял хотя бы в младшие супруги. Существует поверье: если завести в хозяйстве тысячу белых кур, девушка из этого дома обязательно станет супругой государя. Так ли, иначе ли, но Нобутака и в самом деле собрал и держал у себя в усадьбе тысячу белых кур, и, быть может, поэтому его дочь и впрямь стала матерью принцев. В глубине души Нобутака был очень этому рад, но опасался Тайра и побаивался ревности государыни, а потому не мог лелеять этих принцев так, как ему бы хотелось. Но супруга Правителя-инока, госпожа Ниидоно, сказала: — Бояться тут нечего! Я сама воспитаю их и сделаю наследными принцами! — И бережно пестовала младенцев, приставив множество нянек. Один из этих детей, принц Четвертый, рос в доме родного брата госпожи Ниидоно, преподобного Ноэна, настоятеля храма Торжества Веры, Хоссёдзи, но его преподобие бежал на запад вместе с другими Тайра в такой тревоге и спешке, что оставил в столице и супругу свою, и Четвертого принца. Однако вскоре он спешно прислал из западных земель человека, наказав ему забрать супругу и принца и как можно скорее доставить их к нему. Несказанно обрадованная, супруга тотчас же втайне собралась в путь, прихватив с собой принца, и была уже на Седьмой дороге, когда старший брат ее, Норимицу, правитель земли Кии, остановил ее, говоря: «Уж не помутилась ли ты в рассудке?! Ведь именно сейчас судьба, быть может, улыбнется этому принцу!» — и не разрешил ей уехать. А уже на другой день за принцем прислали карету от государя-инока Го-Сиракавы. Само собой разумеется, что избрание Четвертого принца на царство совершилось по воле богов, но все же нельзя не признать, что сей Норимицу сослужил ему поистине великую службу! Тем не менее, вступив на престол, Четвертый принц, казалось, вовсе позабыл о Норимицу, и тот проводил дни и годы, так и не удостоившись ни малейшей монаршей милости. И вот, излив свою грусть в стихах, он сложил два стихотворения танка и нарочно обронил эти стихи во дворце государя.
Быть может, опять услышу, как отзвук былого, призывный твой глас — о кукушка, помнишь, ночами в роще Оисо ты распевала…
Второе стихотворение гласило:
Под сенью вьюнка приютилась лесная синица, завидуя той, что живет, заботы не зная, в разукрашенной прочной клетке…[538]
Император увидел эти стихи. — Бедняга! Значит, он еще жив! Какой грех, что я совсем позабыл о нем! — сказал он и, наградив Норимицу, пожаловал ему третий придворный ранг.
2. Натора
В десятый день восьмой луны того же 2-го Дзюэй дворце государя-инока состоялась раздача званий. Кисо стал Левым конюшим и получил в дар край Этиго, а курандо Юкииэ — край Бинго. Сверх того, указом государя Го-Сиракавы приказано было впредь именовать Ёсинаку из Кисо полководцем Восходящее Солнце. Но край Этиго пришелся Кисо не по душе, и тогда ему пожаловали взамен край Иё. А Юкииэ не понравилась земля Бинго, и ему отдали землю Бидзэн. Кроме них, еще десять родичей Минамото удостоились разных придворных званий.
А в шестнадцатый день той же луны более десяти членов семейства Тайра лишили всех должностей и чинов и вычеркнули их имена из списков придворных. Только для троих сделали исключение — для дайнагона Токитады, его сына Токидзанэ, вельможи Танго, и для Главного казначея Нобумото, вельможи Сануки, ибо с дайнагоном Токитадой государь-инок состоял в переписке, то и дело посылая ему письма с требованием возвратить в столицу императора Антоку и священные императорские регалии.
В семнадцатый день той же луны Тайра прибыли на остров Девяти Земель Кюсю в Дадзайфу, что в краю Тикудзэн, в уезде Микаса. Самурай Таканао Кикути сопровождал их от самой столицы, но теперь, притворившись, будто едет вперед, чтобы открыть для проезда Тайра заставу Оцуяму, перебрался в край Хюгу, затворился в своей усадьбе и, сколько Тайра ни призывали его обратно, не подумал явиться к ним, так что из всех воинов острова Кюсю при Тайра остался только Танэнао Окура из Ивато. Самураи Кюсю и двух прилегающих островов — Цусимы и Ики — обещали Тайра сразу же прибыть к ним на подмогу, однако на деле никто из них не сдержал данного слова. Тайра совершили паломничество в храм Радости и Спокойствия, Анракудзи[539], все вместе слагали там стихи танка, сплетая их в стихотворные цепочки рэнга[540], и преподнесли стихи к алтарю бога. Князь Сигэхира сложил:
По старой столице тоска нас снедает, томит — не так ли в изгнанье тосковал по родному дому ты, божественный Небожитель!..
Услышав эти стихи, все невольно пролили слезы. В двенадцатый день той же луны, по манифесту государя-инока, во дворце Отдохновения, Канъин, состоялась церемония восшествия на престол Четвертого принца. Должность канцлера осталась по-прежнему за вельможей Мотомити. Когда закончилось назначение главного и всех остальных курандо, присутствующие удалились. Кормилица Третьего принца горевала и плакала с досады, да поздно. Хотя и сказано, что не светят в небе два солнца, а в стране не бывает двух государей[541], теперь, из-за неправедных деяний Тайра, появилось два императора — один в столице, другой — на окраине, в захолустье.
Давным-давно, в старые времена, во 2-м году Тэнъан в двадцать третий день восьмой луны скончался император Монтоку. У него осталось много сыновей-принцев. Все они давно мечтали воссесть на троне и давно уже втайне возносили о том молитвы. Старшего сына звали принц Корэтака, было у него еще и другое имя — принц Охара. Обширным умом своим он был достоин императорского престола, ибо, как сказал поэт:
Сжимая в деснице судьбу четырех морей, Провидел он мудро опасность смуты князей[542].
Второй принц, Корэхито, был рожден государыней Сомэдоно, дочерью князя Ёсифусы Фудзивары, в ту пору канцлера. Все вельможи семейства Фудзивара лелеяли этого принца и служили ему опорой, так что он тоже мог считаться достойным воссесть на троне. Первый принц заслуживал престола своей ученостью, зато у второго было много одаренных умом вассалов, способных мудро управлять государственными делами. И тот и другой никак не заслуживали отказа в своих стремлениях; царедворцы пребывали в растерянности, не зная, кому отдать предпочтение. Первый принц, Корэтака, поручил молиться за него преподобному Синдзэю, настоятелю Восточного храма, Тодзи, ученику святого вероучителя Кобо. За второго принца, Корэхито, молитвы возносил преподобный Эрё со Святой горы Хиэй, давнишний духовный наставник его деда, вельможи Ёсифусы. «Оба монаха известны святостью, оба ничуть не уступают друг другу в высоком духовном сане… Да, нелегко будет решить дело!» — шептались люди. После кончины микадо вельможи собрались на совет. «Люди осудят нас, если мы назначим нового государя по собственному нашему разумению, — решили они. — Скажут, будто мы руководствовались корыстью или судили слишком пристрастно. Надо устроить состязание в верховой езде и борьбе сумо, и пусть все решит исход состязания!» Во второй день девятой луны того же года оба принца проследовали на конское ристалище Укон. Толпами собрались вельможи и царедворцы в пышных нарядах. Как звезды, сверкали украшенные драгоценными камнями удила рядами стоявших коней — великолепное, небывалое зрелище! Все придворные замирали в тревоге, от волнения сжимая руки, — каждый держал сторону того или другого принца. Священнослужители, возносившие моленья каждый за своего принца, не уступали друг другу в рвении! Синдзэй установил свой алтарь в Восточном храме, Эрё читал молитвы во дворце, в молитвенном зале Сингон. Внезапно объявили, что Эрё умер. На самом же деле Эрё сам пустил этот слух в расчете на то, что, услыхав о его смерти, Синдзэй ослабит рвение. Напрасное упование! Синдзэй продолжал молиться еще более усердно! Начались скачки. Было десять заездов. В первых четырех победили сторонники принца Корэтаки, в остальных шести — всадники принца Корэхито. Затем последовало состязание в борьбе. Со стороны принца Корэтаки вышел храбрый Натора, богатырь, обладавший силой шестидесяти человек, стражник Правой дворцовой стражи. Вызов его принял сторонник принца Корэхито, младший военачальник Ёсио. Казалось, Натора одолеет его одной рукой, ибо Ёсио был очень мал ростом. Однако Ёсио заявил, что ему было во сне вещание свыше, и потому он решил бороться. Вот сошлись Натора и Ёсио, крепко-накрепко сцепились руками и снова разошлись в стороны. Но вскоре Натора обхватил Ёсио, поднял на воздух и отбросил прочь от себя на добрых два дзё. Однако Ёсио не упал, а сразу встал на ноги. Одним махом подскочив к Наторе, он с криком схватил его, пытаясь свалить. В тот же миг Натора с криком обхватил Ёсио, тоже стараясь повалить его наземь. Казалось, борцы не уступают друг другу. Но Натора был велик ростом, всем телом навалился он на Ёсио, стараясь подмять его под себя. Казалось, Ёсио не избежать поражения. Видя это, госпожа Сомэдоно, мать принца Корэхито, непрерывно слала гонцов к преподобному Эрё. Один за другим, как зубья частого гребня, представали гонцы пред монахом, говоря: «Что делать?! Похоже на то, что наша сторона проиграет!» Тогда преподобный Эрё, взывавший к божеству Дайитоку[543], воскликнув: «Это прискорбно!» — схватил свой ритуальный остроконечный жезл, одним ударом сам разбил себе голову, смешал мозг со щепой драгоценного древа и возжег священный костер. Столбом поднялись клубы черного дыма, Эрё стал перебирать четки, и Ёсио победил! Сказывают, что с тех самых пор монахи Святой горы, чуть что, с гордостью говорят: «Наш Эрё пробил себе голову — так ревностно он молился… Благодаря ему на императорский трон вступил младший из братьев! А наш блаженный праведник Сонъи мечом своей мудрости успокоил гневный дух опального Сугавары!» Так, один-единственный раз, наследование престола решилось силой буддийской веры; во всех же остальных случаях вступление на трон — и говорить нечего! — всегда вершится только по воле великой богини Аматэрасу!
Весть об избрании нового императора дошла до Тайра, пребывавших в западных землях. «О горе! Надо было захватить с собой Третьего и Четвертого принцев!» — досадовали они, а дайнагон Токитада сказал: — Наверное, на трон посадят сына покойного принца Мотихито, которого Кисо почитает как своего господина… Опекун мальчика, Сигэхида, правитель земли Сануки, сперва отдал его в монахи, но потом вместе с ним бежал к Кисо на север! — Да разве можно сделать императором принца, уже принявшего монашеский чин? — возразил ему кто-то. — Очень даже возможно! — отвечал Токитада. — В чуждых пределах тоже бывали примеры, когда человек вновь становился мирянином и вступал на престол. Да и в нашей стране император Тэмму, в бытность свою наследником, принял постриг из страха перед принцем Отомо и укрывался от него в горах Ёсино, но потом, одолев принца, в конце концов вступил на престол. Государыня Кокэн, обратившись на путь просветления, сняла мирские одежды и стала именоваться инокиней Хооки, но впоследствии снова стала править страной под именем императрицы Сётоку. И уж тем более может поступить подобным образом сей принц-расстрига, которого Кисо почитает за своего господина, — тут никакой помехи не будет!
Во второй день девятой луны того же года государь-инок отправил в храм Исэ своего посланца с молитвенными дарами — по слухам, советника Наганори. В прошлом, при государях Сюдзяку, Сиракаве и Тобе, тоже бывало, что оставившие трон императоры посылали своих придворных с дарами в Исэ. Однако так поступали они до вступления в лоно буддийской веры; но чтобы возносить моления великой богине в Исэ после пострига — такого до сих пор никогда еще не случалось!
3. Клубок ниток
Меж тем Тайра объявили, что будут строить на острове Цукуси[544] дворец, резиденцию императора Антоку, однако где быть столице — пока еще не решили. Император временно пребывал в усадьбе Танэнао Окуры из Ивато, остальным же вельможам Тайра пристанищем служили поля и равнины. И вспоминались им стихи:
Ночь все темнее. Лишь над вершиной горы Месяц сияет…
И чудилось Тайра, будто они находятся в родимом краю Ямато в селении Тооти, хотя здесь, на острове Цукуси, стук валька, уж конечно, не долетал до их слуха[545]. А временная обитель государя, стоявшая среди гор, напоминала им прославленный Бревенчатый дворец[546] и даже казалась по-своему изысканной и красивой… Прежде всего император совершил паломничество в храм Уса[547]. Резиденцию его устроили в доме гласного жреца Киммити. Придворные и вельможи разместились в притворах храма, чиновники пятого и шестого рангов в галереях, а воины с острова Сикоку, все в боевых доспехах, с луками и стрелами за плечами, — прямо во дворе. Казалось, обветшавшие храмовые постройки вновь засверкали яркой алою краской! На седьмой день молебствий, на рассвете, князю Мунэмори было видение. Сами собой растворились двери святилища в Главном храме, и благозвучный, несказанно прекрасный голос возвестил:
И могучим богам не найти от скорбей избавленья в сей юдоли земной — так о чем же молишь ты, смертный, сердца жар вотще расточая?..
Испугался князь Мунэмори, забилось сердце в груди, и он робко произнес старинную танка:
Вместе с плачем цикад замирает и отзвук надежды в бедном сердце моем, изнемогшем от горестей мира. Все мрачнее вечер осенний…[548]
Вот уж девятой луны день десятый в изгнании прожит. Ветер с осенних полей листья оги под вечер тревожит. Путник на ложе из трав не смыкает усталые вежды, Слезы текут на рукав златотканой придворной одежды. Осени поздней печаль разливается всюду в пространстве — Кто превозможет ее из бредущих дорогами странствий? Лунного света красой манит небо тринадцатой ночи, Но от нахлынувших слез затуманились воинов очи. Дума о славе былой омрачала сердца их и лица, Властная сила звала в край родимый, в кварталы столицы, Где будто только вчера пировали в дворцовом покое И сочиняли стихи, неизменной любуясь луною…
Таданори, правитель Сацума, сложил:
Друг мой далекий! Помнишь, в минувшем году этой же ночью созерцали вместе с тобой в небесах столицы луну…
Цунэмори, глава Ведомства построек, сложил:
Гляжу на луну и снова тоскую о милой — всю ночь напролет мы с нею в минувшую осень такой же луной любовались…
А Цунэмаса, дворецкий императрицы, сложил:
Словно каплю росы, оседающей к ночи на травах, занесло меня в глушь — и нежданно в краю чужедальнем той же дивной луною любуюсь…
Край Бунго был владением Ёрискэ, вельможи третьего ранга. Наместником он поставил там своего сына, благородного Ёрицунэ. И вот теперь этому Ёрицунэ отец прислал из столицы распоряжение, гласившее: «Боги отвергли Тайра, государь-инок от них отвернулся. Бежав из столицы, они превратились в бесприютных скитальцев, преступников, преследуемых законом! Непонятно и странно, что самураи острова Кюсю приютили и ласкают таких отщепенцев! Вам, жители земель Кюсю, не пристало держать сторону Тайра. Надлежит вам дружно прогнать их прочь!» Получив от отца такое распоряжение, Ёрицунэ поручил привести его в исполнение местному жителю, самураю Корэёси Огате. Сей Корэёси вел свой род от страшного существа. В старые времена жила-была в краю Бунго, в селении Катаяма, девица. Была она единственной дочерью в семье и еще не имела мужа. И вот, ночь за ночью, стал ее навещать какой-то мужчина, и встречи эти были тайной от всех, — даже от матери. Прошло время, и девушка понесла. Удивившись этому, мать спросила: «Что за человек тебя навещает? Кто он?» «Я вижу, как он приходит, — отвечала ей девушка, — но куда уходит — не знаю!» Тогда мать научила ее: «Прикрепи к его одежде какую-нибудь отмету и, когда он уйдет, ступай за ним следом!» Дочь так и поступила. Утром, когда мужчина собрался уходить, она, по материнскому наущению, воткнула в ворот его голубого кафтана иголку с ниткой, целым клубком, и, держась за эту нитку, пошла следом туда, куда удалился ее возлюбленный. И вот, на самой границе между землями Бунго и Хюгой, у подножья высокой скалы — утеса Старухи, Убагатакэ, увидела она глубокую пещеру. Девушка остановилась у входа в пещеру, прислушалась и услыхала громкие стоны. — Покажись мне! Ведь я последовала за тобой в такую даль! — сказала она. — У меня не человеческое обличье! Увидев меня, ты, пожалуй, умрешь от страха! — отвечал голос. — Возвращайся домой! Во чреве ты носишь мальчика. Когда он вырастет, опояшется мечом и возьмет лук и стрелы, не будет равных ему в силе воинов ни на острове Кюсю, ни на островах Цусима и Ики! — Каким бы ни был твой облик, — снова сказала девушка, — разве могу я забыть любовь, что давно уже нас связала? Позволь же мне на тебя поглядеть и себя показать! — Хорошо! — отвечал голос, и из пещеры выполз змей, в поперечнике не меньше пяти или шести сяку, длиной в четырнадцать или пятнадцать дзё, — столь огромный, что сама земля под ним содрогалась! Иголка, которую девушка, как ей думалось, воткнула в ворот кафтана, торчала у него в горле. Увидев змея, девушка в ужасе едва не лишилась жизни, а сопровождавшие ее слуги попадали от страха на землю, завопили, заголосили и бросились наутек. Девушка вернулась домой и вскоре родила мальчика. Ее отец, дед мальчика, сказал: «Я его воспитаю!» — и взял ребенка к себе. Мальчику не исполнилось еще и десяти лет, а уже стал он ростом высок, в плечах широк, с крупной головой. Когда ему исполнилось семь лет, отпраздновали его совершеннолетие и нарекли Дайтой в честь деда, которого звали Дайтаю. А прозвали мальчика Дайта-заусенец, потому что и летом, и зимой у него всегда были заусенцы-трещины на руках и ногах. Змей же тот был не кто иной, как бог Такатио, которому поклоняются в краю Хюга. От этого Дайты-заусенца и вел свой род в пятом колене Корэёси Огата. Немудрено, что, будучи потомком столь страшного человека, он лживо выдал приказ правителя земли Бунго за императорский манифест и разослал круговую грамоту по всему острову Кюсю и по островам Цусима и Ики, и все самураи этих земель повиновались сему приказу.
4. Бегство из Дадзайфу
Итак, Тайра решили учредить столицу на земле Цукуси и уже готовились к постройке дворца, но, услыхав об измене Корэёси, пришли в смятение: «Да как же это? Как быть, что делать?!» — Корэёси — вассал покойного князя Сигэмори, — сказал дай-нагон Токитада. — Пошлем же к нему кого-нибудь из сыновей покойного князя и попробуем с ним поладить! «В самом деле!» — решили Тайра, и князь Сукэмори с дружиной в пятьсот всадников отправился в край Бунго, чтобы как-нибудь уговорить Корэёси, но тот не стал его даже слушать. Больше того, он прогнал прочь Сукэмори с дружиной, промолвив: — По правде сказать, надлежало бы тут же на месте окружить всех вас и взять в плен, да не стоит тратить время на пустяки, когда есть дела поважнее… Возвращайтесь же поскорее в Дадзайфу и ступайте оттуда на все четыре стороны! — И он отправил в Дадзайфу сына своего, Корэмуру, велев сказать: — Дом Тайра — наши давние благодетели, долг велит нам явиться к вам, сняв шлем и ослабив тетиву лука, но указом государя-инока велено изгнать весь ваш род с острова Кюсю. А посему собирайтесь без промедления и уезжайте! Дайнагон Токитада вышел к Корэмуре в алых хакама, в длинном парадном платье и в высокой придворной шапке. — Наш государь — сорок девятый потомок божественных предков по прямой линии и восемьдесят первый император среди смертных владык Японии, — сказал он. — Великая богиня в Исэ и бог Хатиман охраняют его благополучие! Покойный Правитель-инок, усмиривший смуты Хогэн и Хэйдзи, не раз призывал воинов острова Кюсю в государево войско. Ныне лиходеи из земель севера и востока, по наущению Ёритомо и Ёсинаки, сулят вам: «Если мы победим, мы назначим вас правителями земель, наградим землями и имениями!» — а вы принимаете их слова на веру и повинуетесь приказаниям этого носатого правителя Бунго! У Ёрискэ, правителя земли Бунго, был очень длинный нос, оттого Токитада и сказал так. Возвратившись к отцу, Корэмура передал ему словака Токитады, но тот ответил: — Что было, то прошло, а что есть — то есть! А посему не мешкая гони их прочь с острова Кюсю! — И вскоре пронесся слух, что Корэёси уже собирает войско для изгнания Тайра. — Отныне мы стыдимся числить его среди наших соратников! — воскликнули вассалы Тайра, самураи Суэсада и Моридзуми. — Надо схватить его и взять в плен! — И, собрав три тысячи воинов, они поскакали в край Тикуго, в селение Такано. Напав на Корэёси, бились они весь день и всю ночь, но у Корэёси воинов было великое множество, и пришлось Суэсаде и Моридзуми ни с чем отступить обратно. Услыхали Тайра, что Корэёси вот-вот нагрянет в Дадзайфу, что в войске у него больше тридцати тысяч всадников, и вновь сломя голову обратились в бегство. Тревога охватила сердца, когда покинули они обитель бога Тэммана[549], на которого возлагали все свои упования! Не было у них ни карет, ни паланкинов. Фениксов паланкин только по названию мог таковым считаться, — государь ехал в простых носилках. А нежные дамы, начиная с Матери страны — государыни, и все вельможи и царедворцы, подвернув края хакама и сасинуки, миновали плотину Мидзуки и пешком устремились к заливу Хакодзаки, торопясь обогнать друг друга. На беду, как раз в это время хлынул проливной дождь, ветер вздымал песок. Проходя мимо храмов Сумиёси, Хакодзаки, Касии и Мунакаты, они преклоняли колени и молились лишь об одном — чтобы государь снова возвратился в столицу. Наконец, преодолев крутые скалы Тарумиямы и Улзурахамы, вышли они к бескрайней песчаной равнине. Непривычные столь долго ходить пешком, ни поранили ноги, и алые капли крови запятнали песок. Еще краснее стали кромки алых хакама, а белые окаймились алой полоской… Поистине Сюань Цзан, монах из Танского царства[550], преодолевший пески и горы на пути в Индию, терпел не большие муки! Но Сюань Цзан страдал во имя постижения законов Будды, и, стало быть, те страдания пошли на благо и ему, и всем людям; а Тайра терпели муку из-за врагов, дышавших лютою злобой! Увы, еще при жизни довелось им познать мучения, уготованные грешникам на том свете! Танэнао, житель Харады, выступил было на помощь Тайра с дружиной в две тысячи всадников. Хидэто из Ямаги тоже поспешил на подмогу с дружиной в несколько тысяч воинов. Но Танэнао и Хидэто враждовали между собой. «Если здесь Хидэто, значит, мне тут нечего делать!» — решил Танэнао и с полпути повернул обратно. Когда Тайра проходили через селение Асия, вспомнилось им, как, бывало, по дороге из столицы в вотчину свою Фукухару проезжали они мимо селения с тем же названием, — и еще горше стало на сердце при этом воспоминании. Они готовы были бежать на край света — в Силлу, в Пэкче, в Когуре, хоть в Кидань, но, увы, встречные ветры, буйные волны преграждали дорогу… Наконец, в сопровождении Хидэто, укрылись они в его укрепленной усадьбе, в Ямаге, но вскоре пронесся слух, что и сюда вот-вот нагрянут враги. Тогда, разместившись в жалких маленьких суденышках-лодках, пустились Тайра в море, плыли всю ночь и добрались наконец до Ивовой бухты, что в краю Бунго. Здесь собирались они когда-то строить дворец для государя Антоку, но, не получив земли для постройки, так и не сумели ничего сделать… Тут снова пронесся слух, что из Нагато готовится выступить против них отряд Минамото, и снова пришлось им пуститься вплавь по волнам в утлых рыбачьих челнах. Киёцунэ, третий сын покойного князя Сигэмори, офицер Левой стражи, от рождения обладал нежной душой и все невзгоды принимал близко к сердцу. — Из столицы прогнали нас Минамото, с острова Кюсю пришлось бежать из-за Корэёси… Мы уподобились рыбе, попавшей в сети! — сказал он. — Где же искать нам теперь спасения? Куда бы мы ни пристали, нигде не обрести нам убежища и не укрыться от бедствий! — И вот лунной ночью выйдя из-под навеса, устроенного на лодке, он долго с просветленной душой утешался пением стихов, играя на флейте, а потом, вполголоса прочитав слова святой сутры, вознес моление Будде и бросился в море. Горевали и плакали женщины и мужчины, но помочь горю уже были бессильны. Край Нагато был владением князя Томомори. Наместником служил там некий Митискэ из края Кии. Услыхав, что Тайра плывут на лодках, он собрал и прислал им сотни больших судов. Пересев на эти корабли, Тайра прибыли на остров Сикоку, в Ясиму. Здесь по указанию Сигэёси из Авы собрали людей Сикоку и принялись на скорую руку возводить дворец для государя и помещения для его свиты. Пока же, поскольку невозможно было поселить императора в хижине смерда, дворцом для него временно остался корабль.
Тайра вельможная знать, сам сиятельный князь Мунэмори Долгие ночи и дни коротали у берега моря — Кто на борту корабля, кто в обители простолюдина, В утлом рыбачьем дому, под навесом у ветхого тына. Судно же, где государь разместился со свитою полной, Не подходя к берегам, бороздило без устали волны. Было величью под стать на носу украшенье резное — Феникса гордый изгиб и дракон с величавой главою. Так, созерцая луну, отраженную в водах прилива, Тайра копили печаль и лелеяли грусть молчаливо, Ибо казалась им жизнь не прочнее поникшей осоки, Что с наступленьем зимы преступает последние сроки. С отмели клич куликов, гомон чаек в рассветном тумане Горькую сеют тоску и унынье в их бедственном стане. Весла ли плещут в ночи, раздается ли скрежет уключин, — Лагерь огромный не спит, непрестанной тревогой измучен. В соснах на дальнем мысу белых цапель опустится стая — Мнится, то вражьих дружин реют стяги, как лес вырастая. С криком протяжным летят в поднебесье гусей вереницы — Скрип корабельных снастей беглецам обессиленным мнится. Страх проникает в сердца, гложет души одна лишь забота — Чтоб не ударили вдруг, не напали врасплох Минамото. Злобным открыты ветрам, загрубели под солнцем ланиты. Тушь и румяна сошли, беспощадными брызгами смыты Моря зеркальная синь непривычные очи слепила, И удержаться от слез у изгнанников не было силы. Вместо парчовых завес и постелей, что с царскими схожи, В мазанке из тростника на циновке убогое ложе. Вместо курящихся смол — смрадный дым от чадящей соломы Вот он, удел беглецов, что дорогою кармы ведомы! Тяжко стенали они, вспоминая о радостных годах. Краска с ресниц и бровей оплывала в унылых разводах…
5. Великий сёгун, покоритель варваров
Меж тем по указу государя-инока Го-Сиракавы князю Ёритомо пожаловали титул сёгуна, великого полководца, — покорителя варваров, хотя князь никуда из Камакуры не отлучался и в столицу так и не прибыл. Вручить указ поручено было Ясусаде Накахаре, письмоводителю Государственного совета. В четырнадцатый день десятой луны Ясусада прибыл в Камакуру. — В былые годы император покарал меня, — сказал князь Ёритомо. — Ныне же далеко прогремели наши подвиги и военная слава, благодаря чему удостоился я звания полководца — покорителя варваров! Не подобает получать столь высокий указ в обычном жилище. Я приму его в новом храме бога Хатимана! Храм бога Хатимана находился на Журавлином холме, Цуругаоке[551]. Обширные галереи и двухъярусные ворота были точь-в-точь такие же, как в храме Ивасимидзу на горе Мужей, Отокояме, в столице. Вымощенная камнем дорога длиной почти в десять тё вела от ворот к Главному храму. Был созван совет, чтобы решить, кто примет указ от посла. Выбор пал на Ёсидзуми Миуру, ибо он был потомком Тамэцугу Миуры, искусного стрелка из лука, прославленного во всех Восьми землях востока, а также и потому, что отец его, Ёсиаки Миура, пал в битве, сражаясь за князя Ёритомо, своего господина. И вот, чтобы утешить мертвый дух павшего воина, решено было оказать честь его сыну. Посла Ясусаду сопровождали два потомственных вассала и десять воинов-самураев. Указ хранился в парчовом футляре, висевшем на груди у пажа. Ёсидзуми Миура тоже вышел навстречу в сопровождении двух вассалов, связанных с ним кровными узами, — звали их Мунэдзанэ и Ёсикадзу, — и десяти самураев. Этих самураев прислали ему нарочно на этот случай местные владетельные господа. Чтобы достойно принять указ, Ёсидзуми облачился в коричневый кафтан и панцирь, скрепленный черным шелковым шнуром, опоясался мечом в черных лаковых ножнах. Двадцать четыре стрелы в его колчане имели белое оперение с черной полосой посредине. Под мышкой он держал боевой лук, оплетенный пальмовым волокном и крытый лаком, а шлем снял и повесил на шнурах через плечо. Склонившись в поклоне, принял он указ. — Кто принимает государев указ? — спросил посол Ясусада. — Пусть назовет имя свое и звание! Миура был вторым сыном, но, чтобы не произносить слово «младший», он назвался Арадзиро Миурой — Могучим Вторым сыном из рода Миуры. Положив указ в предназначенный для этого ларец, он отнес его к Ёритомо. Спустя короткое время ларец вернули Ясусаде. Почувствовав, что он стал необычно тяжелым, Ясусада приподнял крышку, оказалось, что в ларце лежат сто рё золотого песка. Затем Ясусаде предложили подкрепиться в одном из залов храма. Тикаёси, помощник настоятеля храма, наливал ему сакэ, за трапезой прислуживал придворный пятого ранга. Угощение было обильным, убранство — изысканным. Сверх того, Ясусада получил в дар трех коней. Один был оседлан, и вел этого коня самурай Сукэцунэ, прежде служивший в страже вдовствующей императрицы. Резиденцию Ясусады устроили в старом доме под камышовой кровлей, который заранее поправили и убрали. Там он нашел новые подарки — два длинных ватных стеганых кимоно и десять с короткими рукавами — все в лакированном ящике. Рядом горой громоздились ткани — тысяча танъов белой и узорчатой синей… На другой день Ясусада посетил князя Ёритомо в его усадьбе. Там он увидел два просторных строения для самураев, каждое длиной не меньше шестнадцати кэн, одно здание за воротами, другое внутри ограды. В первом, скрестив ноги, сидели рядами, плечом к плечу, самураи — вассалы Ёритомо. В другом на верхних местах восседали родичи Минамото, а пониже — местная знать. Ясусаде отвели место выше всех господ Минамото. Спустя недолгое время его провели во внутренние покои, выложенные циновками, окаймленными полосой из парчи с черным узором. Примыкающий к покоям открытый помост был устлан циновками, окаймленными парчой пурпурного цвета. Не успел Ясусада усесться, как драгоценная завеса в верхней части зала приподнялась и Ясусада увидел сидящего перед ним Ёритомо. Он был в коричневом кафтане и высокой лакированной шапке. Голова казалась непомерно большой для короткого туловища. Ликом был он очень красив, и речь звучала изящно. — Тайра бежали из столицы, устрашенные моей силой, — сказал он. — На их место в столицу вторглись Ёсинака и Юкииэ. Но обоих обуяла гордыня, они слишком много о себе возомнили, потребовали больше, чем заслужили… Мало того, осмелились привередничать, когда им пожаловали земли… Это великая дерзость! Хидэхиру из Осю они назначили правителем земли Муцу, Такаёси Сатакэ — правителем земли Хитати, и теперь и тот и другой не повинуются моим приказаниям… Я хотел бы незамедлительно получить от государя-инока августейший указ об их истреблении! — Со своей стороны, — отвечал Ясусада, — я был бы счастлив занести свое имя в список ваших вассалов, но, будучи государевым посланцем, обязан сперва вернуться в столицу, а уж оттуда немедленно пришлю вам свое прошение в письменном виде. Мой младший брат, чиновник Государственного совета, тоже хочет просить о том же! Князь Ёритомо улыбнулся: — В моем нынешнем положении я и не помышляю о такой чести… Но если вы говорите правду, я этого не забуду! Ясусада сказал, что хочет сегодня же пуститься в обратный путь, но князь уговорил его погостить еще хотя бы денек и не позволил уехать. На другой день Ясусада снова побывал у Ёритомо в усадьбе. Князь подарил ему легкий панцирь зеленовато-желтого цвета, меч, украшенный серебром, лук, крытый лаком, и к нему охотничьи стрелы. Вдобавок Ясусада получил тринадцать коней, в том числе трех — под седлами. Сопровождавших Ясусаду вассалов и стражников тоже одарили разнообразной одеждой и даже оседланными конями. Понадобилось тридцать лошадей, чтобы навьючить все эти подарки. Когда же Ясусада покинул Камакуру, то на обратном пути в столицу на каждом постоялом дворе вплоть до местечка Кагами, что в краю Оми, был заготовлен для него рис — ровно по десять коку. И так много было этого риса, что, говорят, путники творили добро, раздавая излишки нищим и странствующим монахам.
6. Кошачьи покои
Возвратившись в столицу, Ясусада проследовал во дворец государя-инока Го-Сиракавы и подробно доложил обо всем, что довелось ему увидеть в Камакуре. Государь-инок остался как нельзя более доволен его рассказом. Вместе с государем радовались все вельможи и царедворцы. Да, князь Ёритомо показал себя и великодушным, и обходительным, зато Ёсинака из Кисо, Левый конюший, ныне охранявший столицу, был вовсе на него не похож — словами не описать грубость его речей и деревенское обхождение! Оно и неудивительно — с двухлетнего возраста и вплоть до тридцати лет жил он в глухом селении Кисо, в горном краю Синано, где же ему было научиться подобающему светскому обхождению? Как-то раз по какому-то делу навестил его тюнагон Мицутака из усадьбы Нэкома, Кошачьи Покои. Слуги доложили Кисо: — Пожаловал вельможа из Кошачьих Покоев, желает побеседовать с господином по какому-то делу! Кисо громко расхохотался. — Что такое? Кот пожаловал в гости к человеку? — Нет, это тюнагон Мицутака, вельможа из Кошачьих Покоев. Очевидно, таково его фамильное имя, по названию его усадьбы! — ответили слуги, и тогда Кисо, сказав: «Пусть войдет!» — вышел навстречу гостю. Но и тут, не умея правильно произнести имя гостя, он сказал: — Так, так… Значит, прибыл вельможа Кот! Такой гость — большая редкость! Эй, подать сюда угощение! — Не надо, благодарю вас, я не голоден! — сказал тюнагон, услышав подобное приветствие, но Кисо возразил: — Да ведь сейчас время обеда, значит, обойтись без еды никак невозможно! У меня как раз имеются пресные грибы… Эй подать сюда, живо! — добавил он, ибо воображал, что всякая свежая пища называется пресной. Коята Нэнои, вассал Кисо, принес угощение в огромной деревянной посудине с крышкой. Чашка была очень глубокой, тем не менее рис был навален горой до самого верха и полит грибным наваром. Подали и закуску трех сортов. Такое же угощение на таком же низеньком столике поставили и перед Кисо. Он взял палочки и принялся за еду. Но у тюнагона при виде неаппетитной чашки пропало всякое желание даже отведать блюдо. — Это мои чашки для постной пищи! — пояснил Кисо. Тогда тюнагон, подумав, что невежливо будет совсем не притронуться к еде, взял палочки и сделал вид, будто ест. Кисо заметил это. — А господин Кот, видать, малоежка! — сказал он. — Правду говорят, что кошки никогда не съедают все до конца… Да ты ешь, бери вторую чашку! При таком обороте дел настроение у тюнагона совсем упало, и он удалился, так и не сказав ни слова о том, ради чего приезжал к Кисо. Услышав, что вельможам высоких рангов не подобает являться ко двору в будничном платье, Кисо впервые в жизни облачился в придворное одеяние, но все, от парадной шапки до шаровар сасинуки, сидело на нем поистине неуклюже. Зато ему очень нравилось ездить в карете. Но и тут выглядел он не в пример хуже, чем верхом на коне, в панцире, с боевым луком и колчаном, полным стрел, за спиной. Его карета и вол раньше принадлежали князю Мунэмори, ныне пребывавшему в Ясиме. Погонщик тоже был прежний. Оставшись в столице, пришлось ему против воли служить у Кисо, ибо так уж повелось в нашем мире, что силе приходится подчиняться… Но в душе у него все кипело, и потому, как только карета выкатилась за ворота, он разок-другой поддал волу хлыста, а тот и без того был известный резвостью скороход… Ясно, что добром это окончиться не могло! Вол пустился вскачь, и Кисо повалился в карете навзничь. Раскинув в обе стороны широкие рукава, наподобие бабочки, распластавшей крылья, он тщетно пытался подняться, да не тут-то было! — Эй, погоняйщик! — закричал Кисо, не умевший правильно произнести слово «погонщик». А тому послышалось: «Эй, погоняй-ка!» — и он еще пуще пустил карету, так что добрых несколько тё она неслась, вздымая целые клубы пыли. Канэхира Имаи, молочный брат Кисо, нахлестывая коня бичом, колотя его стременами; догнал карету и гневно крикнул: — Как смеешь ты так непочтительно обращаться с каретой господина! — Вол взбесился! — отозвался погонщик, но, верно, подумав, что хорошего понемножку, добавил: — Там есть поручни, за них можно держаться! — Замечательное устройство! — воскликнул Кисо, изо всех сил уцепившись за поручни. — Это ты, погоняйщик, сам такое придумал или так завел твой прежний хозяин, бывший вельможа? Когда же, приехав ко дворцу государя-инока, вола выпрягли, Кисо собрался выходить из кареты сзади. Его приближенный, столичный житель, служивший у Кисо пажом, заметил: — В карету садятся сзади, а выходить надо вперед! Но Кисо возразил: — Ну и что с того, что это карета? Обязательно насквозь ее проходить, что ли? — И, заупрямившись, вышел сзади. Много было и других смешных происшествий, но люди помалкивали, потому что боялись Кисо.
10. Вельможа Барабанчик
Меж тем дружины Кисо заполонили всю столицу, врывались без разбора в дома, учиняли грабежи и разбой. Не пощадили даже владений храмов Яхаты и Камо, косили в полях недозревший рис на корм своим коням, взламывали кладовые, подчистую забирали добро, грабили прохожих на улицах, раздевали донага, отнимали одежду. «При Тайра все трепетали перед господами из Рокухары, — роптали люди. — Но чтобы раздевать прохожих — до этого дело не доходило! Теперь Минамото сменили Тайра, да только от такой перемены один убыток!» Государь-инок направил Левому конюшему Кисо посланца. «Прекратите бесчинства!» — повелел государь. Посланцем назначили Томоясу, сына Томотики, правителя края Ики. Сей Томоясу прославился на весь мир искусной игрой на ручном барабанчике, отчего и прозвали его господином Барабанчиком. Кисо вышел к нему и, не ответив на послание государя-инока, первым делом спросил: — Это по какой же причине дали тебе прозвище господин Барабанчик? Наверно, оттого, что всякий, кому не лень, тебя колотит и колошматит? Томоясу, не найдясь с ответом, возвратился во дворец и сказал государю: — Ёсинака — беспутный малый! Еще немного — и придется объявить его врагом трона! Без промедления издайте августейший указ об его истреблении! Услышав такой совет, государь тотчас же принял решение. Но вместо того чтобы поручить расправу с Кисо воинам-самураям, которым было бы по плечу выполнить его приказание, он послал свой указ преподобному Мэйуну, главе вероучения Тэндай, на Святую гору Хиэй и настоятелю обители Трех Источников, Миидэра, принцу крови, преподобному Энкэю, призвав на помощь монахов-воинов из обоих этих монастырей. Вельможи и царедворцы со своей стороны тоже собрали на подмогу государю свое особое ополчение; но то был разный сброд, уличные забияки и драчуны, ни на что не пригодные бродяги и нищие монахи-побирушки. Как только разнесся слух, что государь-инок гневается на Кисо, самураи во всех Пяти Ближних землях, поначалу изъявившие было покорность Кисо, сразу же от него отвернулись и приняли сторону государя. Даже Сабуро Мураками, родич Минамото, житель края Синано, и тот примкнул к государеву войску. — Вот события, чреватые великой бедой! — сказал тут Канэхира Имаи. — Мыслимое ли дело выступить против самого государя, украшенного всеми Десятью добродетелями? Ведь против него и воевать-то никак нельзя! Снимите шлем, ослабьте тетиву лука и ступайте к нему с повинной! Но Кисо, запылав ярым гневом, ответил: — С тех пор как я покинул Синано, во всех сражениях, будь то на севере, в Оми и Хиде, у горы Тонами, у Черного холма, Куродзака, в Сиосаке и Синохаре, или на западе, в Фукурюдзи-Наватэ, Саса-но-сэмари, в крепости Итакуре, — я ни разу не показывал врагу спину! Даже к самому государю, украшенному всеми Десятью добродетелями, не пойду я сдаваться на его милость как побежденный, сняв шлем и ослабив тетиву лука! Из-за чего дело стало? Разве тот, кто охраняет столицу, не имеет права прокормить коня, на котором скачет? Ну и что из того, если мои воины скосили кое-где недозревший рис, ведь полей-то этих здесь уйма! Да, у нас не было провианта, и мои молодцы иногда наведывались на склады вблизи столицы… Только вряд ли государь-инок изменил свое ко мне расположение по такой ничтожной причине! Вот если бы мои самураи ворвались в имения вельмож или принцев крови, — ну, тогда дело другое, тогда бы он рассердился… Все это наветы и происки зловредного Барабанчика, который нарочно старается навредить мне! Надо изловить негодяя и заколотить его до смерти! Наступает час моей последней и решительной битвы! Помните, весть об этом сражении дойдет и до Ёритомо! Так бейтесь же отважно, мои воины! — И, сказав так, он приготовился к битве. Все самураи северных земель уже покинули Кисо, так что войска у него осталось мало — тысяч шесть-семь воинов, не больше. Он разделил их на семь дружин, ибо верил, что число семь всегда сулит ему счастье. Две тысячи всадников под водительством Канэмицу Хигути он отправил в окрестности храма Новый Кумано, чтобы ударить по врагу с тыла. Остальным же шести дружинам приказал по условному знаку выйти из улиц и переулков, где они обычно стояли, и соединиться у Седьмой дороги, на берегу речки Камо. Затем, договорившись об условном знаке, он поскакал вперед. Битва началась утром, в девятнадцатый день одиннадцатой луны. Сказывают, что оборонять дворец государя собралось больше двадцати тысяч воинов. Все они прикрепили к шлемам сосновые веточки — отличительный знак государева войска. Подступив к Западным воротам дворца, Кисо глянул и увидал Томоясу, вельможу Барабанчика, поставленного во главе обороны, — в красном парчовом кафтане, без панциря, но в боевом шлеме, украшенном изображениями Четырех Небесных владык, тот взобрался на глинобитную стену на западной стороне дворцовой ограды. В одной руке он держал копье, в другой — молитвенный колокольчик и, непрерывно потрясая сим колокольчиком, время от времени даже приплясывал от волнения, так что молодые вельможи и царедворцы потешались над ним, говоря: — До чего он смешон! В Томоясу вселился тэнгу! — В древности, когда читали государев указ, — громовым голосом закричал Томоясу, обращаясь к воинам Кисо, — увядшие деревья и травы вновь расцветали, покрываясь цветами и плодами, сами злые духи и демоны смиренно повиновались высочайшему слову! Пусть захирела ныне святая вера, но как достало у вас дерзости обращать лук и стрелы против владыки, украшенного всеми Десятью добродетелями? Стрелы, которые вы пошлете, в вас же вонзятся! Мечи, что вы обнажите, вас же самих изрубят! — так кричал он, бранясь и понося воинов Кисо, пока Кисо не сказал: «Заставьте его умолкнуть!» И по этому его знаку разом грянул боевой клич его дружинников-самураев. Этот клич подхватила дружина Канэмицу Хигути, посланная в тыл дворца, к храму Новый Кумано. Начинив огнем луковицы гудящих стрел, они стали стрелять по дворцу. А в то утро дул сильный ветер, и свирепое пламя разом взметнулось к небу, все кругом запылало. Томоясу, главный военачальник, обратился в бегство прежде всех своих подчиненных. А коль скоро сам военачальник бежал с поля боя, то и все двадцать тысяч защитников государя стремглав бросились наутек, торопясь обогнать друг друга. Так велик был переполох, так силен всеобщий испуг, что схвативший лук позабыл стрелы, а схвативший стрелы позабыл лук! Иные, держа алебарду лезвием вниз, сами поранили себе ноги, другие, зацепившись за что-нибудь тетивой, убегали, так и бросив лук висеть, где придется… В конце Седьмой дороги оборону держали воины Минамото из края Сэтцу, изменившие Кисо и перешедшие на сторону государя. Теперь они тоже обратились в бегство, устремившись по Седьмой дороге в западном направлении. Но еще до начала битвы местным жителям поступило из дворца указание поджидать беглецов и убивать всех подряд! Теперь они ждали в засаде, загородившись щитами-заслонами и вооружившись камнями, которыми укрепляют крышу на случай бури. Когда же самураи Минамото из Сэтцу пустились в бегство, эти люди с криком: «Вот они, беглецы!» — стали подбирать камни и со всей силы швырять в бегущих. Напрасно те кричали: «Мы из государева войска! Вы нас приняли не за тех, вы ошиблись!» Простолюдины в ответ твердили свое: «Полно болтать пустое! Бей их, бей по государеву приказанию!» — и продолжали забрасывать бегущих камнями. Иные, соскочив с коней, удирали чуть не ползком, а многих забили насмерть. В конце Восьмой дороги оборону держали монахи Святой горы, но те, в ком не угасла совесть, пали в бою, а кому стыд неведом, малодушно бежали.
Вельможа Таканари, глава Водяного приказа, бежал из дворца к северу вдоль реки. Поверх бледно-голубого придворного одеяния он надел легкий светло-зеленый панцирь, а конь под ним был буланый. Канэхира Имаи догнал его, поразил стрелой прямо в затылок, и Таканари замертво свалился с коня. Он был сыном Ёринари, главного придворного летописца. «Если ты занят науками в Высшей школе, нечего облачаться в доспехи!» — осуждающе высказался некто, услышав о его смерти… Сабуро Мураками, уроженец Синано, из тех Минамото, которые, изменив Кисо, перешли на сторону государя, тоже погиб. Но это было лишь началом побоища — пронзенные стрелами, пали Тамакиё, военачальник из края Оми, Нобукиё, правитель земли Этидзэн, Мицунага, правитель земли Хооки, и его сын Мицуцуна, Масаката, внук дайнагона Сукэкаты из Адзэти, сражавшийся в боевом панцире, но в высокой придворной шапке, попал живым в плен к Канэмицу Хигути. Преподобный Мэйун, глава вероучения Тэндай, и принц крови Энкэй, настоятель обители Трех источников, Миидэра, оба прибыли во дворец, чтобы участвовать в обороне, но, когда все вокруг заволокло черным дымом, поспешно направили своих коней к речному берегу. Самураи Кисо осыпали всадников целым дождем стрел. Мэйун и принц-монах свалились с коней на землю, и тут же обоим отсекли головы. Среди защитников дворца был и Ёрискэ, правитель Бунго. Когда огонь заполыхал уже совсем близко, он пустился бежать к реке. По пути напали на него челядинцы самураев Кисо и ограбили дочиста, отняли всю одежду, оставив Ёрискэ нагишом. А дело было в одиннадцатую луну, ранним утром в двенадцатый день, речной ветер пронизывал насквозь… У Ёрискэ был шурин, монах в малом чине. Сей монашек вышел к речке поглазеть на сражение и вдруг заметил Ёрискэ, совсем нагого. «Вот чудеса!» — воскликнул он, подбегая к нему. Одежда монашка состояла из двух белых нижних косодэ, поверх которых была наброшена короткая ряса. Ему бы скинуть одно косодэ и дать Ёрискэ, а он вместо этого отдал ему короткую рясу. Ёрискэ закутался в нее с головой, даже не потрудившись завязать пояс. Зрелище, особливо со спины, получилось такое, что, как говорится, глаза бы не глядели! Вместе с монашком, оставшимся в длинной нижней одежде, он зашагал вперед, однако нисколько не торопился, то и дело замедлял шаг и, останавливаясь то тут, то там, расспрашивал: «А это что за улица?», «А это чей дом?», «А здесь кто живет?» — так что люди, видевшие эту картину, от удивления всплескивали руками и чуть не помирали со смеху.
Государя-инока Го-Сиракаву усадили в паланкин и понесли прочь из дворца. Его сопровождал Мунэнага, в темно-пурпурном придворном платье и высокой парадной шапке. Самураи продолжали стрелять, поэтому Мунэнага крикнул: «Это паланкин государя-инока! Побойтесь греха!» — и тогда все самураи сошли с коней и преклонили колена. «Кто вы такие?» — спросил Мунэнага. «Юкицуна, житель края Синано!» — назвался один из самураев. В тот же миг остальные подхватили паланкин государя, препроводили его во дворец на Пятой дороге и взяли там под неусыпную стражу. А царствующего малолетнего императора Го-Тобу усадили в лодку и отчалили на середину пруда. Самураи все продолжали стрелять, и потому вельможи Норимицу и Нобукиё, сопровождавшие императора, закричали: «Это августейшее судно! Побойтесь греха!» — и все самураи тотчас же сошли с коней и пали ниц, а потом переправили императора во дворец Отдохновения, Канъин. Словами не описать, каким убогим и жалким был на сей раз императорский выезд!
11. Битва во дворце Обитель Веры
На другой день — то был двадцатый день одиннадцатой луны — Кисо, Левый конюший, прибыл на берег реки, к Шестой дороге, и приказал развесить в ряд, пересчитать и переписать все головы, отрезанные во вчерашнем сражении. Их оказалось более шестисот тридцати. В том числе выставили на позор голову Мэйуна, главы вероучения Тэндай, и голову принца-монаха Энкэя, настоятеля обители Миидэра. При виде этого зрелища никто не мог сдержать слезы! А воины Кисо, числом более семи тысяч, оборотив коней головами к востоку, издали троекратный боевой клич, столь громогласный, что содрогнулась земля и откликнулось эхом небо… И снова затрепетала в страхе столица! Но, к счастью, на сей раз то был клич радости, а не призыв к бою. Советник Наганори, сын покойного сёнагона Синдзэя, отправился во дворец на Пятой дороге, где пребывал государь-инок. — Я прибыл к государю с докладом! Отворите ворота! — сказал он, но самураи не разрешили ему войти. Тогда, бессильный воспротивиться им, Наганори зашел в первую попавшуюся хижину и там, ко всеобщему, удивлению, обрил голову, облачился в одежду схимника — черную накидку и хакама — и превратился в монаха! — Уж теперь-то меня можно не опасаться! Пропустите! — снова попросил он, и на сей раз самураи позволили ему пройти во дворец. Представ пред государем Го-Сиракавой, он подробно доложил ему обо всех убитых в нынешней битве. — Мог ли я думать, — сказал государь-инок, проливая обильные слезы, — что Мэйуна постигнет столь незаслуженная, ужасная участь! Он принял смерть за меня, но мой смертный час тоже близок! — И, говоря это, он опять не мог сдержать слезы.
В двадцать первый день Кисо созвал на совет своих вассалов. — Итак, — сказал он, — я, Ёсинака, вышел на бой против самого государя и выиграл битву! Вот я и думаю — кем бы мне теперь стать? Царствующим монархом или, может быть, императором-иноком… Хотелось бы стать царствующим монархом, но не могу же я снова превратиться в ребенка… Мог бы стать императором-иноком, но не хочется быть монахом… Вот я и решил — буду канцлером! Услышав такие речи, Какумэй, письмоводитель Кисо, молвил: — Канцлером может стать только член рода Фудзивара, потомок славного Каматари! А вы, господин, происходите из семейства Минамото, и потому стать канцлером вам никак невозможно! — Что ж, тогда ничего не поделаешь! — сказал Ёсинака, произвел себя в Главные конюшие при дворе государя-инока Го-Сиракавы и взял себе во владение землю Тамба. Как постыдно, что ему невдомек были даже такие простые вещи, как то, что прежний император именуется государем-иноком только после принятия монашеского обета, а царствующий владыка — государем-дитятей лишь до свершения обряда совершеннолетия! Кисо взял в жены дочь прежнего канцлера Мотофусы, навязав себя в зятья благородному дому. А в двадцать третий день той же луны он внезапно лишил придворных званий и должностей сорок девять вельмож, начиная с тюнагона Мотокаты. Во времена владычества Тайра разом отняли звания у сорока трех вельмож, ныне же Кисо одним махом разжаловал сорок девять царедворцев, так что его самоуправство даже превзошло злодеяния Тайра!
Меж тем князь Ёритомо, властитель Камакуры, отрядил в столицу братьев своих Нориёри и Ёсицунэ, приказав положить конец бесчинствам Ёсинаки. По пути в столицу братья услыхали, что Ёсинака сжег дворец государя-инока и снова вверг страну во мрак смуты. Эти новости заставили Нориёри и Ёсицунэ на время отложить выполнение приказа старшего брата. Они сочли неразумным торопиться в столицу и решили повременить, задержавшись в краю Овари, в храме Ацута. Братья готовили послание князю Ёритомо, когда два всадника, Кинтомо и Токинари, стражники из дворца государя Го-Сиракавы, примчались к храму Ацута и рассказали обо всем, что случилось в столице. — Лучше сами поезжайте в Камакуру и доложите князю Ёритомо все, о чем вы нам рассказали, — ответил им Ёсицунэ. — Посланец, везущий столь важные вести, должен быть сам человеком осведомленным, иначе князю будет трудно рассудить, как поступить дальше! Услыхав такой совет, Кинтомо устремился в Камакуру. Все его слуги разбежались, и в спутники он взял только пятнадцатилетнего сына своего Киммоти. Прибыв в область Канто, он подробно рассказал обо всем князю Ёритомо. Известия потрясли князя, но потом, успокоившись, он сказал: — Прежде всего виновен вельможа Барабанчик. Это из-за его дерзких наветов сгорел дворец государя и погибли благородные первосвященники! Он нарушил закон государей! Если государь оставит этого Барабанчика при себе, он вскорости навлечет новую беду на страну! — И он послал государю-иноку письмо с выражением своего гнева. Вельможа Барабанчик, стремясь доказать свою невиновность, день и ночь без передышки скакал в Камакуру, где и попросил свидания с князем. Но князь Ёритомо крикнул своим вассалам: — Пусть не смеет являться! Не позволяйте ему входить! Не убоявшись столь грозного отказа, вельможа Барабанчик день за днем приходил к усадьбе князя Ёритомо, моля о встрече. Но все его усилия были тщетны, и он возвратился в столицу, пристыженный и униженный. Сказывают, что вскоре затем он удалился в Инари и уединился вдали от света, дабы уберечь свою жизнь-росинку.
Меж тем Кисо, Левый конюший, отправил посланца к Тайра, велев сказать: «Возвращайтесь в столицу, вместе ударим на восточное войско!» Князь Мунэмори возликовал, но дайнагон Токитада и князь Томомори не согласились. — Пусть недалек уже конец света, — сказали они, — но не пристало нам возвращаться в столицу в сговоре с Ёсинакой! Ведь с нами здесь император, украшенный всеми Десятью добродетелями! Это нам надлежит приказывать Ёсинаке: сними шлем, ослабь тетиву лука и сам изволь пожаловать к нам в Ясиму с повинной! Такой ответ и был послан в столицу, но Ёсинака на это не согласился. Канцлер Мотофуса призвал Ёсинаку и сказал ему: — Уж на что беспощаден был покойный Правитель-инок, но вместе с тем свершил множество прекрасных деяний! Оттого и сумел он на протяжении долгих двадцати лет держать всю страну в порядке и в подчинении. Одними злодеяниями нельзя управлять государством! Надо простить всех людей, у которых вы ни за что ни про что отняли звание и должность! И Кисо, хоть был он диким варваром, все же последовал совету канцлера и всех лишенных сана вельмож простил. По его указанию канцлером и министром назначили сына Мотофусы, благородного Мороиэ. В ту пору как раз не имелось свободной должности министра, так что пришлось «занять» ее у Среднего министра Дзиттэя, отчего Мороиэ и прозвали Заемным Министром. В десятый день двенадцатой луны государь-инок покинул дворец на Пятой дороге и проследовал в усадьбу Главного кравчего Наритады. В тринадцатый день той же луны состоялось молебствие по случаю окончания года. Затем последовала церемония раздачи новых званий и должностей — всецело по усмотрению и прихоти Ёсинаки. Так случилось, что Тайра владели островом Сикоку, Кисо правил столицей, а князь Ёритомо — землями на востоке, подобно тому, как в междуцарствие между Ранней и Поздней Ханьской династией Ван Ман завоевал страну и в течение восемнадцати лет был властителем государства[552]. Все заставы со всех четырех сторон света перекрыли, государственные подати больше не поступали в столицу, плоды осеннего урожая не доставлялись, и все жители столицы, и благородные, и низкорожденные, уподобились рыбе, издыхающей в мелководье. Так, в треволнениях и смутах, год подошел к концу, и наступил Новый, 3-й год Дзюэй.
СВИТОК ДЕВЯТЫЙ
1. Конь Живоглот
Наступил Новый, 3-й год Дзюэй, но при дворе государя-инока не устраивали никаких праздничных церемоний, ибо двор временно разместился в усадьбе Главного кравчего Наритады на Шестой дороге, в Ниси-но Тонн, в помещениях, вовсе не пригодных для резиденции государей. А коль скоро не отмечали праздник при дворе государя Го-Сиракавы, в императорском дворце тоже отменили все торжества, даже церемонию Утреннего приветствия[553]; никто из вельмож и придворных не посетил дворец в новогоднее утро. Тайра проводили минувший год и встретили новый на скалистых берегах Ясимы, в краю Сануки. Наступил праздник, но они сочли неуместным соблюдать обряды Трех новогодних дней[554]. Император пребывал с ними, но никаких церемоний не совершалось — ни Подношения риса, ни Поклонения четырем сторонам света[555]. Из Дадзайфу не доставили ко двору красную рыбу, как то повелось исстари; жители селения Кудзу, в Ёсино, не пришли, как обычно, ко дворцу распевать песни под звуки флейты… «Бывало, в прежние годы, даже в неспокойные времена, в столице все было совсем иначе!» — с горечью думал каждый.
В рощах раскрылась листва, ярким солнцем весенним согрета. Ветер со взморья дохнул отдаленным предвестием лета. Только сердца беглецов были зимними скованы льдами. «Стая иззябших пичуг»[556], — называли себя они сами.
И вспоминали они:
В зарослях старых ракит берег западный, берег восточный, Ив зеленеющих строй над прозрачной водою проточной, Сливовый цвет на ветвях, протянувшихся к северу, к югу… Вешний полет лепестков, устилающих снегом округу.
И вспоминали они:
Вишни рассветной порой, в полнолунье осенние ночи, И сочиненье стихов, от которых те ночи короче, Игры с мячом набивным и забавы на стрельбище с луком, Музыку цитр и цевниц, несравненным дарящую звуком, Смотры цикад и сверчков, что стрекочут в бамбуковых клетках, Сопоставленье цветов, вееров состязания редких…
О бесчисленных забавах и развлечениях вспоминали они, и дни тянулись для них нескончаемой унылой чередой. В одиннадцатый день той же первой луны Ёсинака из Кисо доложил государю-иноку, что выступает на запад, дабы покончить с Тайра. Но в тринадцатый день, когда, по слухам, он уже готовился покинуть столицу, внезапно разнеслась весть, что князь Ёритомо отрядил из Камакуры десятитысячное войско, дабы покарать Ёсинаку за беззакония и бесчинства, и воинство это якобы уже достигло земель Мино и Исэ. Великий страх обуял Кисо при этой вести; приказав разрушить мосты в Сэта и Удзи, он послал своих вассалов оборонять подступы к переправам. На беду, как раз в это время у него не было под рукой достаточно войска, ибо он уже отправил свои дружины на запад сражаться с Тайра. Мост Сэта стоял на главном пути в столицу, и потому Кисо отрядил туда восемьсот самураев под началом молочного брата своего Канэхиры Имаи. К мосту Удзи он отправил пятьсот воинов во главе с самураями Ямадой, Нисино и Таканаси, а к переправе в Имоараи, где водоем Огури сливается с речкой Ёдо, — триста воинов под водительством дяди своего Ёсинори. В войске же князя Ёритомо, наступавшем на столицу с востока, основные силы возглавлял Нориёри, родной брат князя, а вспомогательные дружины вел Куро Ёсицунэ, самый младший из его братьев, и с ними более тридцати знатных и владетельных витязей. Всего же восточное воинство Минамото насчитывало, по слухам, шестьдесят тысяч всадников.
У князя Ёритомо, властелина Камакуры, были в ту пору два славных скакуна, Живоглот и Черныш. Самурай Кагэтоки Кадзихара страстно желал завладеть Живоглотом, но князь отказал ему, молвив: «В решающий час я сам поскачу в бой на этом коне! Черныш тоже прекрасный конь, ничем не уступит он Живоглоту!» — и пожаловал Кадзихаре коня Черныша. Когда же к князю пришел проститься самурай Такацуна Сасаки, властитель Камакуры — кто скажет, отчего и зачем? — подарил ему Живоглота, сказав при этом: «Многие мечтали завладеть этим конем, хорошенько помни об этом!» Сасаки, не поднимаясь с колен, ответил: — На этом коне я, Такацуна, первым переправлюсь через реку Удзи! Если ты услышишь, что меня нет в живых, это будет означать, что кто-то опередил меня! А если скажут, что я все еще жив, знай, — то верная весть, что я был первым при переправе! — И, сказав так, он удалился, а все витязи, — и владетельные, и худородные, — слышавшие его слова, шептались между собой: «Дерзкие, нескромные речи!» Но вот наконец войско выступило в поход. Иные двинулись по равнине Асигара, другие — через горы Хаконэ, каждый избрал путь по своему усмотрению. В краю Суруга, на равнине Укисима, Кадзихара поднялся на пригорок, остановил коня и некоторое время смотрел, как мимо все шли да шли кони — все под разными седлами, украшены разноцветной сбруей; не счесть, как много их было, десятки тысяч! Одних вели под уздцы, других слуги держали на поводу с двух сторон. И все же ни одного не нашлось такого, который превзошел бы княжеский дар — пожалованного ему Черныша! Веселым взором глядел Кадзихара на это шествие, как вдруг показался конь, похожий на Живоглота, — под седлом, украшенным позолотой, в сбруе, увешанной маленькими шелковыми кисточками, грызет удила, все в белой пене, и так и пляшет, так и пляшет, — слуги едва могут его сдержать… Как только Кадзихара его заметил, он ринулся вперед. — Чей это конь? — спросил он и услышал в ответ: «Это конь господина Сасаки!» И подумал тут Кадзихара: «Какая несправедливость! Ведь мы оба одинаково служим князю, а он отдал предпочтение Сасаки! Обидно! А я-то мечтал вместе с войском вступить в столицу и сразиться с кем-нибудь из прославленных витязей Ёсинаки из Кисо — с Имаи или с Хигути, с Тонэ или с Нэнои, коих молва нарекла четырьмя богами — защитниками Кисо… И еще одну мечту я лелеял — отправиться в западные края и сложить там голову в поединке с кем-нибудь из самых могучих воинов Тайра, из тех, о ком говорится — один равен тысяче… Но несправедливый поступок князя развеял мои мечты! Я сейчас же, не сходя с места, вызову Сасаки на поединок, и пусть мы оба погибнем, насквозь пронзив друг друга мечами! Понапрасну примут смерть два славных воина-самурая — то будет немалый урон для князя!» И, прошептав эти слова, он стал ждать, чтобы Сасаки подъехал ближе. Когда тот, ничего не подозревая, приблизился, Кадзихара на мгновенье заколебался, не зная, как поступить — вызвать ли Сасаки на поединок и, поравняв коней, свалить на землю или молча, без всяких предупреждений, поразить его в грудь копьем? Но все же он решил сперва окликнуть соперника: — Что, господин Сасаки, никак князь пожаловал тебе Живоглота? Припомнил тут Сасаки слова князя, ясно припомнил… «Ведь Кадзихара тоже мечтал об этом коне!» — подумал он и ответил: — Да, конь — мой. Видишь ли, в нынешнем великом сражении всем нам предстоит с боями пробиваться в столицу. Враги наверняка разрушат мосты в Удзи и Сэта… Между тем не было у меня могучего коня для переправы через реку. Не скрою: хотелось мне стать хозяином Живоглота, но, узнав, что князь отказал в такой просьбе даже самому господину Кадзихаре, я понял, что мне тем паче нечего надеяться получить в дар этого коня. Тогда я решил — будь что будет, пусть князь потом казнит меня любой, самой лютой казнью, а только я подговорил конюхов и ночью, накануне похода, ухитрился выкрасть коня, как ни сторожили они это сокровище! Ну как? Что скажешь на это? При этих словах всю досаду Кадзихары как рукой сняло. — Проклятие! Надо было и мне не зевать и еще раньше его похитить! — сказал он и от души рассмеялся.
2. Состязание у переправы
Конь, пожалованный самураю Сасаки, был карий, необычайно рослый, могучий: ни людей, ни коней близко не подпускал, сразу кусался, так и норовил съесть живьем, оттого и прозвали его Живоглотом. А конь, подаренный Кадзихаре, тоже рослый, могучий, был вороной, без единого светлого волоска, оттого и дали ему кличку Черныш. Оба знатные были кони! Меж тем войско, выступившее против Ёсинаки из Кисо, двигаясь вперед, в краю Овари разделилось надвое: основные дружины — больше тридцати пяти тысяч витязей — пошли прямиком на столицу под водительством Нориёри и вскоре достигли селений Нодзи и Синохары. Вспомогательной же дружине предстояло ударить по врагу с тыла, ее вел Куро Ёсицунэ, и с ним — больше двадцати пяти тысяч отборных воинов. Миновав землю Ига, подступили они вплотную к мосту, перекинутому через реку Удзи. Как и ожидалось, дощатый настил с моста был сорван, на дно речки в беспорядке вбиты заостренные сваи, между сваями растянуты сети, а к сетям привязаны рогатины-колья — они свободно плавали на воде, во все стороны крутясь на волнах. Миновал уже двадцатый день первой луны: снега и льды, скопившиеся в верховьях Удзи, на скалистых вершинах и в ущельях гор Хиры и Сиги, растаяли под лучами весеннего солнца. Вода в реке поднялась высоко, неслась с громким ревом, едва не выходя из берегов. Устрашающе бурлили на перекатах белопенные волны, образуя водовороты. Уже брезжил бледный рассвет, но над рекой низко стелился густой туман, так что нельзя было различить ни масти коней, ни разноцветных доспехов. Куро Ёсицунэ подъехал к самому берегу и устремил взгляд на бегущие воды. — Как же нам теперь быть? — сказал он, быть может, желая испытать своих воинов. — Не лучше ли поискать переправу в Ёдо или в Имоараи? Или подождем, пока вода спадет? Тут выступил вперед Сигэтада Хатакэяма; двадцать один год исполнялся ему о ту пору. — В Камакуре мы достаточно наслышались об этой речке! — сказал он. — Повстречайся нам на пути незнакомая река или море, тогда, быть может, и впрямь пришлось бы призадуматься. Но эта речка вытекает из озера в краю Оми, а потому, сколько ни жди, вода навряд ли убудет. Да и доски обратно на мост нам никто не настелит! Сумел же Мататаро Асикага одолеть переправу[557] в битве, что кипела здесь в недавние годы Дзисё! Что ж, по-твоему, он был демоном или богом? Я, Сигэтада, берусь переправиться на тот берег! — И не успел он вымолвить эти слова, как пятьсот его воинов во главе с самураями клана Тан тесно сомкнули ряды и поставили коней голова к голове, готовые по первому знаку броситься с воду. В этот миг, вдали, у храма Равенства, Бёдоин, внезапно показались два всадника, мчавшиеся во весь опор. То были Сасаки и Кадзихара. Со стороны казалось, будто скачут они мирно и дружно, на самом же деле они соперничали друг с другом, оспаривая первенство при переправе. Кадзихара скакал впереди, обогнав Сасаки примерно на шесть кэн. — Эй, господин Кадзихара! — крикнул ему Сасаки. — Удзи — самая большая река в западных землях! Осторожней, у тебя ослабла подпруга, затяни-ка ее потуже! Кадзихара, как видно, поверил, что подпруга и впрямь ослабла. Он бросил стремена, закинул повод коню на шею, распустил и заново затянул подпругу. Тем временем Сасаки промчался мимо и на всем скаку бросился в реку. Кадзихара понял, что соперник обманул его, и поспешил вдогонку. — Эй, господин Сасаки, ты жаждешь славы, но берегись — на дне реки протянуты сети! — закричал он. Сасаки, вытащив меч, стал наотмашь рубить сети, опутывающие ноги коня. Да, видно, недаром сидел он на лучшем в мире скакуне Живоглоте! Уж на что широка река Удзи, а конь молниеносно переплыл на другой берег, и путь его был прям, как натянутая струна. А коня Кадзихары посреди реки течением отнесло в сторону, и он выбрался на берег гораздо ниже. Выпрямился на стременах во весь рост Сасаки и громким голосом возгласил: — Я, Такацуна Сасаки, четвертый сын Хидэёси Сасаки, потомка в девятом колене императора Уды, первым переправился через Удзи! Кто из вас считает себя отважным и сильным? Выходи, и сразимся! — так, крича во весь голос, он помчался вперед. Вслед за ним переправился и Хатакэяма с пятью сотнями своих воинов. Но вдруг стрела, посланная с противоположного берега самураем Дзиро Ямадой, угодила его коню прямо в лоб. Стал слабеть конь. Тогда Хатакэяма соскочил посреди реки в воду и пошел вброд, опираясь вместо шеста на лук. Волны, разбиваясь о камни, перекатывались поверх его шлема, заливая его чуть ли не с головой, но он продолжал идти, и уже достиг было противоположного берега, как вдруг кто-то тяжело повис на нем сзади. — Кто это? — спросил Хатакэяма. — Это я, Сигэтика Огуси, — прозвучало в ответ. — Что?! Это ты, Огуси? — Я самый, — гласил ответ. — Течение такое быстрое, что коня моего снесло… Ничего не поделаешь, пришлось мне уцепиться за вас… Хатакэяма хорошо знал Огуси, ибо не кто иной, как он сам, надел на Огуси шапку взрослого при обряде совершеннолетия. — Вот всегда так! Вечно приходится мне выручать всех вас! — молвил Хатакэяма и, схватив Огуси в охапку, вытолкнул его на берег. А тот, едва коснувшись земли, вскочил на ноги и закричал во весь голос: — Я, Сигэтика Огуси, житель земли Мусаси, первым преодолел реку Удзи в пешем строю! — И услышав эти его слова, и враги, и союзники дружно покатились со смеху. А Хатакэяма пересел на подменного коня и выбрался на берег. Панцирь у него был алого цвета, на парчовом кафтане выткан узор — рыбки в волнах, а конь — серый в яблоках, под седлом, украшенным позолотой. Навстречу ему из вражьего стана выехал всадник. — Кто таков? Назовись! — крикнул Хатакэяма. — Родич господина Кисо. Сигэцуна Нагасэ! — назвался всадник. — Так стань же первым моим подношением богу войны в сегодняшней битве! — воскликнул Хатакэяма, поравнял коня с конем противника, схватился с ним, сбросил с седла на землю, одним взмахом снес ему голову и передал ее вассалу своему Хонде, велев привязать к седлу. Этим поединком началась битва. Воины Кисо бились храбро, обороняя мост Удзи, и некоторое время держались, отражая натиск восточных воинов, но тех было не в пример больше, они яростно рвались вперед, и защитникам моста, разбитым наголову, пришлось обратиться в бегство. Пала и другая переправа, у Сэты: здесь восточному войску помогла сообразительность Сигэнари Инагэ, указавшего переправу по мелководью, близ Танаками.
3. Битва на речном берегу
Войско Кисо было разбито. Властелину Камакуры послали с нарочным донесение о битве. — А что Сасаки? — первым делом спросил князь у посланца. — Он первым преодолел реку Удзи! — гласил ответ. Князь Ёритомо развернул свиток с донесением, взглянул, а там и впрямь значилось: «Первым переправился через Удзи господин Сасаки, вторым — господин Кадзихара».
Узнав, что враги уже захватили обе переправы, Сэту и Удзи, Кисо Ёсинака помчался на Шестую дорогу, во дворец государя Го-Сиракавы, чтобы проститься с ним навсегда. А там вельможи и царедворцы, во главе с самим государем, в отчаянии ломали руки и, взывая ко всем богам, твердили: «Все погибло, наступил конец света! Как быть? Что делать?!» Ёсинака уже подъехал к дворцовым воротам, когда внезапно разнеслась весть, что восточное войско уже переправилось через реку и битва кипит теперь на берегу реки. Тогда Ёсинака повернул обратно, ибо на сей раз ему было нечем похвастаться перед государем-иноком. На Шестой дороге, в квартале Такакура, жила женщина, с недавних пор ставшая его возлюбленной. Он приехал к ней в дом, чтобы навеки с ней распроститься, но все медлил ее покинуть. В свите Ёсинаки находился некий Иэмицу из Этиго, недавно поступивший к нему на службу. — Как можете вы нежничать и любезничать в такой час? — обратился он к Ёсинаке, но тот все никак не мог покинуть жилище дамы. — Коли так, я первым отправлюсь в обитель смерти и буду там ожидать вас! — И с этими словами Иэмицу распорол себе живот и скончался. — Он лишил себя жизни, чтобы пробудить во мне мужество! — воскликнул Ёсинака, покинул наконец дом и поскакал прочь. При нем была немногочисленная дружина, не больше сотни всадников, во главе с Хиродзуми Навой, жителем земли Кодзукэ. На берегу реки, у Шестой дороги, заметили они десятка три вражеских воинов, скакавших навстречу; впереди ехали двое — Сиоя и Тэсигахара. — Подождем, пока подойдет наше войско! — сказал Сиоя. — Нет, поедем вперед! — ответил Тэсигахара. — Раз главные силы врага разбиты, значит, остальные тоже все пали духом! — И он с криком понесся навстречу всадникам Ёсинаки. Закипело сражение. Ёсинака бился отчаянно, напрягая все силы. Воины из восточных земель, в свой черед, храбро рвались вперед; каждый стремился первым одолеть Ёсинаку из Кисо.
Меж тем Куро Ёсицунэ, заботясь о безопасности государя, доверил руководство битвой своим вассалам, а сам, взяв с собой нескольких витязей в полном вооружении, поскакал во дворец, на Шестую дорогу. Тем временем во дворце Главный кравчий Наритада, взобравшись на глинобитную стену, смотрел вдаль, дрожа всем телом от страха, как вдруг увидел: несколько всадников, высоко подняв белые стяги, несутся вскачь ко дворцу, шлемы сдвинуты набок, защитные пластины панцирей колышутся на ветру, из-под копыт вздымаются клубы черной пыли. — О ужас! Ёсинака вернулся! — воскликнул Наритада, и тут все вокруг — и государь, и вассалы — закричали в испуге: — Боги, теперь уже нет сомнения — мы все погибли! — Нет, у самураев, которые скачут сюда, совсем другие значки на шлемах, — снова вскричал Наритада. — Сдается мне, что это воины восточных земель, впервые вступившие в столицу! Не успел он вымолвить эти слова, как Куро Ёсицунэ подъехал к ограде, спрыгнул с коня, постучал в ворота и громким голосом возгласил: — Куро Ёсицунэ, младший брат князя Ёритомо, властелина Камакуры, прибыл из восточных земель! Отворите ворота! Вне себя от радости, Наритада так поспешно спрыгнул со стены, что изрядно отшиб себе поясницу, но на радостях даже не почувствовал боли и, прихрамывая, поспешил к государю-иноку с этой вестью. Го-Сиракава, тоже воспрянув духом, приказал тотчас же открыть ворота и впустить Ёсицунэ. В тот день Ёсицунэ облачился в красный парчовый кафтан и панцирь, пластины коего скреплял шнур лилового цвета, книзу переходивший в темно-лиловый. Двурогий шлем был туго завязан под подбородком, у пояса висел меч с золотой насечкой, а под мышкой он держал красный лакированный лук. Полоска белой бумаги, привязанная к середине лука, указывала, что он старший в дружине. Государь-инок взглянул на него сквозь зарешеченное окно у Средних ворот. — Славные, надежные воины! — молвил он. — Пусть назовутся! И они назвались; первым объявил свое имя Куро Ёсицунэ, главный военачальник, за ним — Ёсисада Ясуда, Сигэтада Хатакэ-яма, Кагэсуэ Кадзихара, Такацуна Сасаки, Сигэскэ Сибуя, шестеро самураев. И хоть панцири у них были разного цвета, но храбростью и могучим телосложением никто не уступил бы друг другу, все были равны, как на подбор. По указанию государя кравчий Наритада пригласил Ёсицунэ приблизиться к краю помоста и подробно расспросил о ходе сражения. Ёсицунэ, не поднимаясь с колен, почтительно отвечал: — Князь Ёритомо, крайне опечаленный известием о непокорности Ёсинаки, выслал в столицу войско под водительством тридцати храбрых витязей, во главе с братьями своими Нориёри и Ёсицунэ, а всего в нашем войске больше шестидесяти тысяч всадников. Нориёри наступает со стороны переправы Сэты, но еще не вошел в столицу. А я, Ёсицунэ, сломил оборону у моста Удзи и прежде всего поспешил сюда, дабы защитить дворец государя. Ёсинака обращен в бегство, он бежит вдоль реки, устремившись вверх по течению, но наши воины преследуют его, и сейчас он наверняка уже пойман и обезглавлен! — так скромно доложил Ёсицунэ, как будто речь шла о самых заурядных событиях. — Прекрасно! — промолвил государь-инок, весьма обрадованный этим сообщением. — Однако разбитые дружины Ёсинаки еще могут нагрянуть сюда и вновь учинить разбой. А посему хорошенько охраняйте дворец! Почтительно повинуясь приказу, Ёсицунэ поставил охрану у ворот со всех четырех сторон дворцовой ограды, а спустя недолгое время подоспели и остальные его вассалы, так что вскоре стало их больше десяти тысяч.
Меж тем Ёсинака вознамерился было захватить государя-инока и вместе с ним бежать на запад, дабы воссоединиться там с Тайра, и уже отобрал для этого двадцать самых могучих своих вассалов, но, услыхав, что Куро Ёсицунэ опередил его и уже взял дворец под охрану, воскликнул: «Значит, конец всему!» — и с громким воплем врезался в гущу вражеских воинов, коих были десятки тысяч. Много раз казалось, что смерть вот-вот его настигнет, но все же ему удалось пробиться и вырваться из вражьего окружения. Тут, проливая горькие слезы, сказал Ёсинака из Кисо: — О, если б знал я, что все так обернется, я не послал бы Канэхиру Имаи держать оборону в Сэте! Еще в детские годы, когда мы играли в лошадки, мы обменялись клятвой: если придется нам принять смерть, то умрем вместе! Больно думать, что теперь нас убьют порознь, далеко друг от друга! Нет, я должен узнать, что сталось с Канэхирой Имаи! — С этой мыслью гнал он коня вверх по течению вдоль берега реки, как вдруг на отмели между Шестой и Третьей дорогой наскочил на вражескую дружину, и ему пришлось повернуть обратно, ехать назад, все дальше и дальше, скудными силами отражая нападение врагов — не счесть, как много их было, целые тучи! Наконец, поспешно переправившись через речку Камо, выехал Ёсинака к Сосновому холму, Мацудзака, в Авадагути. Год назад, когда выступал он в поход из родного края Синано, пятьдесят тысяч всадников насчитывали, по слухам, его дружины; ныне же, на берегу реки в Синомие, всего шестеро вассалов осталось при господине. И тоска так сильно томила душу Ёсинаки оттого, что уже мерещилась ему иная дорога — путь в царство смерти, куда предстояло ему вскоре сойти и вовсе без спутников…
4. Гибель Ёсинаки из Кисо
Ёсинака привез с собой из Кисо двух красавиц — Ямабуки и Томоэ[558]. Но Ямабуки захворала и теперь осталась в столице. Особенно хороша была Томоэ — белолица, с длинными волосами, писаная красавица! Была она искусным стрелком из лука, славной воительницей, одна равна тысяче! Верхом ли, в пешем ли строю — с оружием в руках не страшилась она ни демонов, ни богов, отважно скакала на самом резвом коне, спускалась в любую пропасть, а когда начиналась битва, надевала тяжелый боевой панцирь, опоясывалась мечом, брала в руки мощный лук и вступала в бой в числе первых, как самый храбрый, доблестный воин! Не раз гремела слава о ее подвигах, никто не мог сравниться с нею в отваге. Вот и на сей раз — многие обратились в бегство или пали в бою. Томоэ же уцелела. Меж тем прошел слух, будто Кисо бежит по дороге в край Тамбу и якобы уже миновал Нагасаки. Другие говорили, что он устремился на север через перевал Рюгэ. На самом же деле Кисо спешил в Сэту, ибо тревожился о судьбе Канэхиры Имаи, своего молочного брата. Канэхира держал оборону в Сэте, но из восьмисот его воинов в живых осталось не больше пяти десятков. Тревожась о своем господине, он свернул знамя и поскакал было обратно в столицу, как вдруг, у залива Оцу, повстречался с Кисо. Они еще издали узнали друг друга и, подгоняя коней, устремились вперед, торопясь приблизить миг встречи. Взял господин Кисо за руку Канэхиру и сказал: — В битве на берегу реки, у Шестой дороги в столице, мне надлежало разделить судьбу моих воинов, но столь велика была моя о тебе тревога, что я пробился сквозь тучи вражеских полчищ и вот сумел добраться сюда! — Поистине спасибо за эти речи! — отвечал ему Канэхира. — Мне тоже надлежало бы сложить голову в Сэте, но не хотелось принимать смерть, пока не узнал, что стало с вами! — Да, наша клятва всегда быть вместе по-прежнему нерушима! Под натиском врага мои воины разбежались, рассыпались по лесу и, может быть, блуждают сейчас где-нибудь здесь, поблизости… Подними же знамя, которое ты, спрятав, вынес из боя! Канэхира высоко поднял знамя, и воины Кисо, бежавшие из столицы, — а может быть, и остатки дружин Канэхиры, разбитых у переправы Сэта, — заметив знамя, поспешили к ним, и стало у них свыше трех сотен всадников. Возликовал Ёсинака. — С такой силой не страшно вступить в последнюю битву! Там, вдали, виднеется кучка воинов, кто бы это мог быть? — Кажется, это войско из края Каи, вассалы господина Итидзё. — Много ли их? — Говорят, более шести тысяч. — Тогда это достойный противник! Раз уж все равно погибать, сразимся же с почетным врагом, врежемся в их ряды и погибнем со славой! — воскликнул Ёсинака и первым ринулся в бой. В тот день Ёсинака надел красный парчовый кафтан и поверх него — панцирь, пластины коего скреплял узорчатый шнур китайского шелка. Двурогий шлем был туго завязан под подбородком. В колчане за спиной торчали выше головы длинные стрелы, украшенные орлиными перьями, еще не все истраченные в сегодняшней битве, а ехал он в золоченом седле, на могучем прославленном скакуне по кличке Серый Дьявол. Встав на стременах во весь рост, он громогласно воскликнул: — Я — Ёсинака из Кисо! Ты, наверно, давно обо мне наслышан, погляди же теперь воочию! Пред тобой Ёсинака из рода Минамото, правитель земли Иё, Левый конюший, полководец Восходящее Солнце! А ты, как слышно, зовешься Дзиро Итидзё из Каи? Так попытайся же одолеть Ёсинаку, покажи свою удаль правителю Камакуры Ёритомо! — И с этими словами он помчался вперед. — Тот, кто объявил сейчас свое имя, — главный военачальник! Не пропустите, не упустите, храбрые молодцы! Дружно ударим! — закричал Дзиро Итидзё и поскакал вперед, а за ним устремилась его многочисленная дружина. Шесть тысяч всадников окружили триста воинов Ёсинаки. Пробиваясь сквозь их ряды, вассалы Ёсинаки прокладывали себе путь мечами, рубили вдоль, поперек, крест-накрест, «паучьей лапой», неслись вперед, скакали назад, и когда наконец вырвались на свободу, в живых осталось у Ёсинаки всего лишь пятьдесят всадников. А впереди снова ждала засада — то был Санэхира Дои с дружиной в две с лишним тысячи всадников. Но и сквозь их ряды сумел Ёсинака проложить себе путь мечом. И снова поджидал его враг — здесь четыреста — пятьсот человек, там двести — триста, и снова — сотня, но и эти преграды преодолели Ёсинака и его воины, и вот осталось их всего пятеро — господин и четверо вассалов. Томоэ была в числе уцелевших. И сказал тут господин Кисо: — Ты — женщина, беги же прочь отсюда, беги скорей куда глаза глядят! А я намерен нынче пасть в бою. Но если будет грозить мне плен, я сам покончу с жизнью и не хочу, чтоб люди смеялись надо мной: мол, Ёсинака в последний бой тащил с собою бабу! — так говорил он, а Томоэ все не решалась покинуть Ёсинаку, но он был непреклонен. «О, если бы мне встретился сейчас какой-нибудь достойный противник! — подумала Томоэ. — Пусть господин в последний раз увидел бы, как я умею биться!» — и, с этой мыслью остановив коня, стала она поджидать врагов. В это время внезапно появился прославленный силач Моросигэ Онда, уроженец земли Мусаси, и с ним дружина из тридцати вассалов. Томоэ на скаку вклинилась в их ряды, поравняла коня с конем Онды, крепко-накрепко с ним схватилась, стащила с коня, намертво прижала к передней луке своего седла, единым махом срубила голову и швырнула ее на землю[559]. Потом сбросила боевые доспехи и пустила коня на восток. Из других вассалов Ёсинаки Таро Тэдзука пал в бою, а Бэтто Тэдзука скрылся бегством. Теперь, когда их осталось всего лишь двое — господин и вассал — Ёсинака сказал, обращаясь к Канэхире Имаи: — Не знаю отчего, но доспехи, тяжесть коих я прежде никогда не замечал, сегодня гнетут мне плечи! — Господин, вид у вас очень бодрый! — отвечал ему Канэхира. — И конь у вас еще совсем свежий! Почему же вы говорите, что доспехи вам тяжелы? Вам это только кажется, ибо вы пали духом, лишившись войска… Но ведь с вами я, Канэхира, считайте же, что я один равен тысяче! У меня и стрел еще осталось довольно, семь или восемь… Я задержу врагов, а вы скачите к соснам, что виднеются там, вдали, и зовутся Сосновой рощей, Авадзу. Там, среди сосен, вы сможете спокойно кончить счеты с жизнью! — И он погнал вперед своего коня, а навстречу показался отряд противника, пятьдесят сильных, свирепых воинов. — Господин, скачите же в Сосновую рощу! А я, Канэхира, задержу этих недругов! — опять повторил Канэхира, но Ёсинака ответил: — Мне следовало пасть в бою там, в столице, а я бежал сюда, в эту даль, только затем, чтобы умереть с тобой рядом! Зачем же нам погибать от руки врагов порознь? Лучше умрем здесь оба, друг подле друга! — И он поравнял своего коня с конем Канэхиры, намереваясь скакать бок о бок, но Канэхира соскочил на землю и, схватив коня Ёсинаки под уздцы, молвил: — Какой бы славой ни покрыл себя воин в недавнем иль в отдаленном прошлом, вечный позор станет ему уделом, если он умрет недостойной смертью! Господин, вы устали. Ваше войско разбито. Враги оттеснят нас друг от друга, и вы падете от руки ничтожного простого наемника! Разве не обидно, если прославленный Ёсинака из Кисо погибнет от руки какого-то безвестного челядинца? Молю вас, поезжайте же туда, в рощу, и не помышляйте ни о чем прочем! — Тогда прощай! — сказал Ёсинака и поскакал к Сосновой роще, Авадзу. А Канэхира, один как перст, врезался в гущу противника, встал во весь рост на стременах и громовым голосом назвал свое имя: — Раньше вы слух обо мне слыхали, теперь воочию поглядите! Я — Канэхира Имаи, молочный брат господина Ёсинаки из Кисо, тридцати трех лет от роду! Самому властелину Камакуры, наверное, хорошо ведомо мое имя! Так попробуйте же одолеть Канэхиру, поднесите его голову вашему господину! — И с этими словами он выпустил на все четыре стороны восемь стрел, которые у него еще оставались. Неизвестно, убил ли он своих врагов или ранил, но только тут же на месте восемь всадников свалились с коней на землю. Затем он обнажил меч и рубил на скаку наотмашь, мчался то в одну сторону, то в другую, и никто не смел к нему подступиться. Многих он уложил! — Застрелите его! Убейте! — кричали враги и, окружив Канэхиру, обрушили на него целый дождь стрел, но панцирь у него был добрый, стрелы не пробивали доспехи, ни одна стрела в щелки между пластинами не попала — Канэхира оставался неуязвимым. Меж тем Ёсинака, один-одинешенек, мчался к соснам Авадзу. А дело было в двадцать первый день первой луны, уже пали ранние сумерки, земля подернулась тонким льдом. Не заметив, что впереди раскинулось глубокое заливное поле, он направил туда коня и провалился в жидкую грязь так глубоко, что конь погрузился в воду чуть ли не с головой. Привстав на стременах, Ёсинака понукал и хлестал коня, но тот не двигался с места. Тревожась о судьбе Канэхиры, Ёсинака оглянулся, и в этот самый миг скакавший за ним вдогонку Тамэхиса Исида, самурай из клана Миуры, с силой натянув тетиву, послал стрелу прямо ему в лицо. Тяжко раненный, Ёсинака поник, рухнул вперед, уткнувшись головой в конскую шею. Тут к Ёсинаке подскочили два челядинца Исиды и в конце концов сняли ему голову с плеч. Исида надел голову Ёсинаки на кончик меча, вскинул высоко вверх и громовым голосом возгласил: — Я, Тамэхиса Исида, одолел Ёсинаку из Кисо, чья слава давно гремела по всей Японии! Тем временем Канэхира все продолжал сражаться, но, услышав голос Исиды, воскликнул: — Зачем же мне теперь биться, кого теперь защищать?! Глядите же сюда, восточные витязи! Глядите, как принимает смерть первый храбрец Японии! — И, вложив кончик меча в рот, он прыгнул с коня вниз головой, так что меч пронзил его насквозь, и Канэхира пал мертвый. Так закончилась битва у Сосновой рощи, Авадзу.
5. Казнь Канэмицу
Канэмицу Хигути, старший брат Канэхиры, отправился в край Кавати, в крепость Нагано, чтобы разгромить Юкииэ, но упустил врага — оказалось, что Юкииэ уже покинул Нагано и укрылся в селении Нагуса, в краю Кии. Канэмицу бросился было за ним вдогонку, но по пути узнал, что в столице идет война, и поспешил обратно. У реки Ёдо, возле моста Оватари, повстречался ему челядинец его младшего брата Канэхиры, сказавший: «О горе, господин, куда же ты скачешь? Наш военачальник Ёсинака убит, а Канэхира Имаи сам лишил себя жизни!» Заплакал Канэмицу, услышав эти слова, и сказал, обращаясь к своим вассалам: — Слушайте меня, воины! Все, любившие господина нашего Ёсинаку, ступайте отсюда куда глаза глядят! Примите постриг, возьмите чашу для подаяний, умерщвляйте плоть постом и молитесь за упокой души нашего господина! А я, Канэмицу, поеду в столицу и приму смерть в бою, дабы снова повстречаться с господином Кисо в царстве мрака, да заодно и с братом там повидаться! — И когда он сказал так, пятьсот его воинов, один за другим, постепенно покинули Канэмицу, и к тому времени, как проехал он Южные ворота в Тобе, осталось при нем не больше двадцати человек. Меж тем самураи из восточных земель — и знатные, и рядовые воины кланов, — прослышав, что Канэмицу сегодня возвратится в столицу, и в надежде перехватить его, поскакали к воротам Красной Птицы, Сусяку, к Ёцудзуке и на Седьмую дорогу. Завидев их, Мицухиро, один из вассалов Канэмицу, пустил коня вскачь, вклинился в их ряды и громким голосом закричал: — Есть среди вас вассалы Тадаёри, жители земли Каи? Услышав такой вопрос, воины громко засмеялись. — Почему ты желаешь сразиться непременно с кем-нибудь из вассалов Тадаёри? Выбирай любого из нас! — сказали они. В ответ Мицухиро объявил свое имя: — Я — Мицухиро Тино, сын Мицуиэ Тино, жителя селения Сува Каминомия, в краю Синано! Я не ищу противника только среди воинов Тадаёри — дело вовсе не в этом: просто мой младший брат Ситиро служит в его дружине. В Синано, на родине, осталось у меня двое сыновей. Они будут горевать, не зная, какой смертью пал их отец, почетной или бесславной. Вот почему хотелось бы мне вступить в смертельную схватку на глазах у брата, дабы он рассказал моим сыновьям, что отец их принял смерть с честью! А противника я вовсе не выбираю и готов сразиться с любым и каждым! Вперед и назад, влево и вправо скакал Мицухиро и зарубил насмерть трех вражеских всадников, а когда поравнял коня с четвертым и схватился с ним, оба упали с коней на землю. Здесь, на земле, они насквозь пронзили друг друга мечами, и оба скончались. В прошлом Канэмицу водил дружбу с воинами клана Кодама. Теперь, собравшись вместе, они сказали: — Уж так повелось у нас, воинов, посвятивших себя бранному делу, что мы всегда стремимся заручиться друзьями, ищем товарищей повсюду на белом свете, дабы, полагаясь на узы дружбы, в роковую минуту уберечься от смерти и продлить краткую нашу жизнь… Канэмицу тоже, наверное, уповал на это, когда в минувшие годы заключил с нами союз… Давайте же вымолим ему жизнь в награду за наши заслуги в недавней битве! — И они послали Канэмицу письмо, гласившее:
«В прошлом братья Канэмицу и Канэхира славились верной службой у Ёсинаки, ныне, однако, Ёсинака уже погиб, и, стало быть, теперь ты волен в своих поступках! Сложи оружие, и мы спасем тебе жизнь, ссылаясь на наши заслуги в недавней битве, за кои положена нам награда! Ты сможешь тогда вступить на путь Будды и молиться за упокой души твоего господина!»
И уж на что храбрым, могучим воином был Канэмицу, да, видно, счастье от него отвернулось, и он сдался на милость клана Кодамы. О его пленении доложили Ёсицунэ, и тот, в свою очередь, обратился к государю Го-Сиракаве с просьбой помиловать Канэмицу. Но приближенные государя, вельможи, царедворцы и придворные дамы, дружно воспротивились этой просьбе: — Когда воины Ёсинаки ворвались во дворец государя, дикими воплями устрашив августейшего властелина, повсюду только и раздавались имена Канэхиры и Канэмицу! Они подожгли дворец, превратили его в настоящий огненный ад, загубили много людей… Нет, было бы слишком досадно даровать жизнь такому злодею!
В двадцать второй день той же луны нового канцлера Мороиэ лишили сана и вернули звание прежнему канцлеру — Мотомити. Всего лишь шестьдесят дней занимал Мороиэ высокую должность — точь-в-точь внезапно прерванный сон, да и только! Правда, во время оно тоже случилось однажды, что канцлера Митиканэ лишили должности спустя всего лишь семь дней после того, как он приезжал во дворец благодарить за высокое назначение… А Мороиэ, за недолгие шестьдесят дней своего правления, удалось, как-никак, участвовать и в новогодних празднествах, и в церемонии раздачи новых званий и должностей, так что на старости лет ему все-таки было что вспомнить!
В двадцать четвертый день той же луны головы Ёсинаки и четырех его ближайших соратников доставили в столицу и напоказ носили по улицам. Канэмицу был в заключении, но он так настойчиво просил позволить ему сопровождать в этом шествии покойного господина, что просьбу уважили и вели его, в синем кафтане, в высокой шапке, позади, за отрубленными головами. Назавтра его казнили. Говорят, что Нориёри и Ёсицунэ всячески заступались за Канэмицу, но государь Го-Сиракава не внял их просьбе, сказав: — Канэмицу, так же как Канэхира, Нэнои и Татэ, один из четырех богов-защитников[560] Ёсинаки… Пощадить его — все равно что выкормить тигра… [561] Оттого его и казнили. В давние времена, когда пошла на убыль мощь жестокого Циньского государства и по всей стране, как потревоженный пчелиный рой, восстали князья, Пэй-гун первым вошел в столицу и занял Сяньянский дворец. Но, зная, что ему еще предстоит схватка с Сян Юем, он отказался от встреч с красавицами, не жаждал золота, серебра и драгоценных каменьев[562], а помышлял лишь об укреплении заставы Ханьгу. Благодаря такой предусмотрительности, он сумел разбить одного за другим всех своих недругов и подчинить себе всю страну. Ёсинака тоже первым вступил в столицу, и, если бы только повиновался велениям князя Ёритомо, мог бы сохранить и жизнь, и власть, как Пэй-гун! Меж тем Тайра еще зимой минувшего года покинули берег Ясимы в краю Сануки, переправились морем в край Сэтцу, в заливе Нанива, и снова обосновались в своей старой вотчине Фукухара. Здесь, в местности, именуемой Ити-но-тани, они построили крепость: на западе воздвигли укрепления, защищавшие тыл, а с востока поставили главную оборону у рощи Икута. Сюда, в эту крепость — в Фукухару, Итаядо, Хёго и Суму, — Тайра собрали воинов из всех восьми земель, входящих в область Санъёдо, из всех шести краев, составляющих область Нанкайдо. Сто тысяч воинов насчитывало их войско! В Ити-но-тани с севера высились горы, на юге простиралось море. Вход в залив был узким, зато побережье — просторно, отвесный берег высок и крут, словно ширма. От самых гор и вплоть до дальних отмелей в море Тайра нагромоздили огромные камни; нарубив большие деревья, изготовили из них заостренные колья. А в заливе, на взморье, щитом-заслоном поставили в ряд большие суда. На вышках, вдоль укрепления, разместились воины с островов Сикоку и Кюсю, все в полном вооружении, с луками и мечами наготове — каждый равнялся тысяче; словно грозовые тучи, теснились они на башнях, так много их было! Внизу, под башнями, стояло видимо-невидимо оседланных коней. Непрерывно звучал грохот боевых барабанов, раздавались воинственные, громкие клики! Каждый боевой лук походил на полумесяц, упавший в руки, а сверкание мечей у бедра напоминало блеск инея осенней порой… На возвышении установили множество алых стягов — словно языки пламени, трепетали они в небе под дуновением весеннего ветра…
6. Шесть сражений
После того как Тайра переправились в Фукухару, многие самураи Сикоку им изменили. В числе этих изменников были чиновники, служившие в управе земель Сануки и Ава. «До вчерашнего дня мы были слугами Тайра, а сегодня переходим на сторону Минамото, но вряд ли те нам поверят. Докажем же нашу искренность, хоть разок выстрелив в Тайра!» — решили они. И вот, сведав, что князь Норимори, по прозванию Тюнагон у Ворот, с сыновьями Митимори и Норицунэ пребывают в краю Бидзэн, в гавани Симоцуи, они поплыли туда на более чем десяти боевых ладьях, дабы с ними покончить. — Негодяи! — воскликнул Норицунэ, правитель Ното, услышав об их измене. — До вчерашнего дня эти мужланы довольствовались тем, что косили траву на корм нашим коням. Быстро же они предали нас! Коли так, ни один не уйдет живым! — И в небольших челнах он с дружиной поплыл навстречу изменникам. — Не пропустите, не упустите, молодцы! — крикнул своим воинам Норицунэ и так яростно обрушился на врагов, что самураи Сикоку, намеревавшиеся лишь для вида выпустить одну-две стрелы и затем убраться подобру-поздорову, почуяв, что им несдобровать, не приняли бой и поспешили назад, признав свое поражение и решив укрыться в столице. По пути прибыли они в гавань Фукура, в Авадзи. Здесь обитали два родича Минамото — Ёсицугу, младший сын покойного Тамэёси, и Ёсихиса, один из его младших братьев. Самураи Сикоку встали под их начало, построили укрепление и приготовились к бою. И в самом деле, правитель Ното нагрянул сюда без промедления. Целый день длилась битва. Ёсицугу был убит, а Ёсихиса ранен, всех их триста воинов перебили. Правитель Ното приказал отрезать головы всем убитым и, составив список своих вассалов, отличившихся в битве, возвратился в Фукухару с победой. Князь Норимори, Тюнагон у Ворот, остался на сей раз в Фукухаре, а оба его сына снова поплыли на остров Сикоку — теперь собрались они проучить самурая Митинобу Кавано, ибо тот, несмотря на призывы Тайра, так и не явился к ним на подмогу. Первым прибыл в край Ава, в крепость Ханадзоно, старший брат Митимори. Младший, Норицунэ, поплыл в Ясиму. Услышав об этом, Митинобу поспешил в край Аки, к Дзиро Нуте, дяде своему по материнской линии, дабы общими силами отразить наступление Тайра. Узнав об этом, Норицунэ тотчас покинул Ясиму и устремился следом за Митинобу. Быстро миновав Миносиму, что в краю Бинго, он на следующий день подступил к укрепленной усадьбе Нуты. Дзиро Нута вместе с племянником упорно оборонялись. Весь день, всю ночь длилась битва. В конце концов Дзиро Нута, поняв, наверное, что ему не осилить Тайра, добровольно снял шлем и сдался на милость правителя Ното. А Митинобу Кавано, его племянник, все еще не желая покориться, продолжал сражаться, так что из пятисот его воинов осталось не больше пяти десятков. Покинув крепость, они обратились в бегство, но воины Тайра во главе с Тамэкадзу, вассалом правителя Ното, окружили беглецов, и после схватки осталось их всего семеро — сам Митинобу и шестеро его воинов. Тогда поскакали они к морю, надеясь спастись на лодках, но тут погнался за ними Ёсинори, сын Тамакадзу, могучий стрелок из лука, и застрелил пятерых всадников. Уцелели лишь двое — сам Митинобу и один из самых любимых его вассалов. Увидев, что Ёсинори догнал этого вассала, схватился с ним, прижал к земле и уже готов снять ему голову, Митинобу повернул коня вспять, зарубил Ёсинори, швырнул его голову в грязь заливного поля и громовым голосом возгласил: — Так воюет Митинобу из Кавано, двадцати одного года от роду! Кто из вас считает себя могучим и храбрым? Пусть попробует задержать меня! — И, взвалив своего вассала на спину, ускакал прочь, сел в лодку и переправился в край Иё. А правитель Ното, хотя и упустил Митинобу, все же возвратился в Фукухару с пленником — Дзиро Нутой. И еще была битва — житель земли Авадзи, Тадакагэ Ама, тоже изменил Тайра и переметнулся на сторону Минамото. Погрузив на два больших судна провиант для воинов и много оружия, он отплыл в столицу. Услышав об этом, правитель Ното, пребывавший в то время в Фукухаре, в небольших челнах погнался за ним вместе со своей дружиной. Бой закипел на взморье близ Нисино-мии. Обороняясь, Тадакагэ сражался отчаянно, но так свиреп был натиск правителя Ното, что Тадакагэ, поняв, что ему несдобровать, повернул назад и укрылся в бухте Фукэи, в краю Кии. Там примчался ему на помощь житель земля Кии, самурай Тадаясу Сонобэ, и привел с собой сотню всадников. Но правитель Ното вскоре настиг их в бухте Фукэи. И опять весь день и всю ночь длилась битва. В конце концов Тадакагэ и Тадаясу, не в силах противостоять правителю Ното, обратились в бегство и оба укрылись в столице, оставив сражаться своих вассалов. А правитель Ното, перебив двести человек и приказав всем им отрезать головы, возвратился с победой в Фукухару. И еще была битва: сговорились трое — Митинобу Кавано из края Иё, Корэтака Усуки и Корэёси Огата из края Бунго — и, переправившись с двухтысячным войском в край Бидзэн, затворились в крепости Имаки. Услышал об этом правитель Ното и осадил крепость с трехтысячной дружиной. — У этих негодяев — большая сила! Пришлите нам подкрепление! — попросил тут правитель Ното, и на помощь ему из Фукухары выслали десятки тысяч воинов. Долго и упорно сражались защитники крепости, проявляя чудеса храбрости, но в конце концов сказали: — У Тайра — великая сила, а у нас войска мало. Нам не выдержать их осады. Надо бежать отсюда, чтобы перевести дух хотя бы на короткое время! Усуки и Огата погрузились на корабли и уплыли на остров Кюсю, а Митинобу Кавано переправился в Иё. — Теперь у нас врагов не осталось! — воскликнул правитель Ното и возвратился в Фукухару с победой. Все вельможи и царедворцы Тайра, во главе с князем Мунэмори, собрались вместе и, радуясь, дружно восхваляли многократную доблесть Норицунэ, правителя Ното.
7. Войско у горы Микуса
В двадцать девятый день первой луны Нориёри и Ёсицунэ явились во дворец государя-инока доложить, что выступают на запад, дабы покончить наконец с Тайра. — При нашем дворе, — соизволил обратиться к ним государь, — начиная с эры богов, из поколения в поколение передавались три священных сокровища — яшма, меч и зерцало. Верните же их в целости и сохранности обратно, в столицу! Почтительно выслушав высочайшее повеление, Нориёри и Ёсицунэ удалились. А в Фукухаре, в четвертый день второй луны того же года, отмечали годовщину смерти Правителя-инока и отслужили скромную заупокойную службу. В непрерывных сражениях и битвах незаметно промчались дни и луны, и вот уже целый год миновал со дня его смерти, и в положенный срок наступил новый… Но то было печальное обновление! Если бы в мире все шло заведенным порядком, как повелось исстари, какие храмы, какие пагоды воздвигли бы в память Правителя-инока! Теперь же вся поминальная служба свелась к тому, что собрались вместе его потомки, мужчины и женщины, и не было других приношений, кроме проливаемых ими слез… По случаю поминок состоялась раздача новых званий и должностей. Всем — и мирянам, и духовенству — пожаловали новые почетные звания. Говорят, что князю Норимори, Тюнагону у Ворот, хотели пожаловать второй придворный ранг, но, когда князь Мунэмори, его племянник, сказал ему об этом, Норимори ответил стихотворением:
Ужели я дожил до этих прискорбных времен? Все годы былые мне кажутся призрачным сном, и днесь вижу сон наяву… —
и отказался от нового ранга. Мородзуми, правитель земли Суо, сын Моронао, Главного придворного летописца, получил теперь отцовское звание. Масаакира, помощник Главы Оружейного ведомства, получил звание летописца пятого ранга. В стародавние времена, когда Масакадо захватил власть в Восьми землях востока и учредил столицу в уезде Сома, в краю Симоса, он провозгласил себя принцем крови из рода Тайра и завел двор с доброй сотней придворных, однако на должность Главного летописца и составителя календарей все-таки никого не назначил… Не в пример Масакадо, Тайра были вправе жаловать новые почетные звания в своей вотчине Фукухара, ибо император, хоть и вынужденный покинуть столицу, пребывал с ними и три священные императорские регалии тоже хранились здесь, в Фукухаре. Когда прошел слух, что Тайра вернулись в Фукухару и вскоре, наверное, проложат себе мечом путь обратно, в столицу, их семьи, оставшиеся дома, снова воспрянули духом и преисполнились надежды. Преподобный Сэнсин[563], покинувший столицу вместе с Тайра, издавна дружил с настоятелем храма Кадзии[564] и при каждом удобном случае посылал ему вести. Настоятель тоже постоянно писал Сэнсину. «Сердце сжимается от боли, как подумаешь о вашей скитальческой доле, — писал он. — У нас, в столице, тоже не стало покоя…» Письмо заканчивалось стихотворением:
Заветные думы поведаю полной луне, что в позднюю пору на запад по небу плывет и ваш озаряет ночлег.
Прочитав письмо, Сэнсин прижал бумагу к лицу и долго не мог унять горючие слезы.
По мере того как проходили дни и луны, князь Корэмори Комацу все сильнее тосковал по супруге и малым детям, которых покинул в столице. Хотя ему нет-нет да и удавалось обменяться весточкой с супругой, посылая письма со странствующими купцами, но всякий раз, с болью в сердце убеждаясь, как тяжко живется в столице его любимым, он думал: «Нет, лучше взять их сюда и жить всем вместе, а там будь что будет!» Но тут же думалось ему по-другому: «Я-то уж как-нибудь стерплю все лишения, а каково будет ей, бедняжке?» — и в этих душевных муках сказывалась вся глубина горячей любви Корэмори к жене и детям. Меж тем Минамото намеревались дать бой Тайра в четвертый день второй луны, но, услыхав, что в этот день исполняется годовщина смерти Правителя-инока, отложили наступление, дабы не мешать поминальной службе. Пятый день тоже пришлось пропустить — направление на запад сулило неудачу. В шестой день и вовсе не следовало предпринимать каких-либо начинаний. Так случилось, что первую перестрелку решено было начать в седьмой день, в час Зайца, ударив на крепость Тайра в Ити-но-тани одновременно с запада и с востока. Но все же четвертый день считался счастливым, и потому Минамото, разделив свое воинство на главную и вспомогательную дружины, в тот же день выступили из столицы. Главную дружину вел Нориёри, и с ним шли многие славные витязи, всего больше пятидесяти тысяч всадников; в четвертый день, в час Дракона, выступили они из столицы. Вспомогательную дружину, которой предстояло обойти Тайра с тыла, возглавлял Куро Ёсицунэ и с ним — многие славные витязи, всего же воинов было у Ёсицунэ больше десяти тысяч: они выступили в поход в тот же день, в тот же час, что и главное войско. Продвигаясь по дороге, ведущей в Тамбу, в один день преодолели они двухдневный путь и подступили с востока к горе Микуса, на границе между землями Харима и Тамба, где и раскинули боевой стан в местности Онохара.
8. Битва у горы Микуса
Тайра, в свой черед, раскинули боевой стан к западу от горы Микуса, в трех ри от Онохары. Войско их насчитывало больше трех тысяч всадников; возглавляли войско сыновья покойного князя Сигэмори — Сукэмори, Аримори и Моромори, старшими самураями были Киёиэ и Мориката. В эту ночь, около часа Пса[565], Куро Ёсицунэ призвал Санэхиру Дои и сказал: — Тайра стоят наготове в трех ри отсюда, на западном склоне горы Микуса. Как думаешь, что лучше — ударить ли нам сегодня же ночью или отложить сражение на завтра? Тут выступил вперед юный Тасиро и сказал: — Завтра к Тайра подойдут подкрепления. Сейчас у них всего три тысячи воинов, у нас же более десяти тысяч! На нашей стороне великое преимущество. Сдается мне, нужно дать им бой ночью! — Хорошо сказано, господин Тасиро! — воскликнул Дои. — Надо начинать сражение немедля! — И, сказав так, он двинул вперед свою дружину. — Темно хоть глаз выколи! — взроптали тут воины, и Куро Ёсицунэ спросил: — Где же наши привычные факелы? — И то правда! — воскликнул Дои и поджег крестьянские хижины в долине Онохара, а потом пустил огонь и в горы, и на поля. Загорелись трава и деревья, да так ярко, что войско смогло продвигаться столь же быстро, сколь и во время дневных походов, — в один миг преодолели воины путь через гору длиной в три ри. Этот юноша Тасиро был сыном тюнагона Тамэцуны, прежнего правителя земли Идзу. Его мать, дочь Мотимицу Канэноскэ, происходила из сословия самураев, но муж-тюнагон так любил ее, что, когда она родила ему сына, отдал мальчика деду с материнской стороны, чтобы тот воспитал его самураем. Однако истинное свое происхождение по отцовской линии Тасиро вел от принца Сукэхито, третьего сына императора Го-Сандзё, иными словами, был потомком этого принца в пятом колене, а значит, не только отличался в ратном деле, но мог гордиться благородным происхождением. А Тайра, вовсе не ожидая, что Минамото ударят на них этой ночью, думали: «Наверное, битва начнется завтра. Нет ничего хуже, чем идти в бой полусонным! Надо хорошенько выспаться перед боем и тогда уже воевать!» Разумеется, сторожевой дозор не дремал, но остальные воины, опустив голову кто на шлем, кто на колчан или на рукав панциря, погрузились в глубокий сон. Около полуночи внезапно грянул громовой клич и на спящих обрушились десять тысяч всадников Минамото. Воины Тайра так испугались, так растерялись, что схвативший лук позабыл стрелы, взявший стрелы позабыл лук, и, чтобы не попасть под копыта вражеских коней, все они бросились врассыпную, открыв путь в крепость Ити-но-тани. А воины Минамото преследовали, догоняли бегущих, так что войско Тайра потеряло убитыми более пятисот человек, раненых же было без счета… Военачальники князья Сукэмори, Аримори и Тадафуса — уж не от великого ли стыда? — бежали к бухте Такасаго, в краю Харима, сели там на корабль и укрылись в крепости Ясима, в краю Сануки. А младший из братьев, Моромори, правитель Биттю, вместе с самураями Киёиэ и Морикатой бежали в крепость Ити-но-тани.
9. Старый конь
Князь Мунэмори послал Ёсиюки Абэ к вельможам Тайра, велев сказать им: «Куро Ёсицунэ сломил нашу оборону в Микусе и уже вторгся в наши пределы. Под угрозой наш боевой стан в предгорье. Выходите все на битву, дабы воинство Ёсицунэ отбросить!» Но никто не согласился выступить против Ёсицунэ, все отказались. Тогда Мунэмори отправил посланца к Норицунэ, правителю Ното, велев сказать: «Прости, что всякий раз призываю тебя на помощь, но не выйдешь ли против Ёсицунэ?» И правитель Ното ответил: «Каждый должен считать ратное дело своим главным, первейшим долгом! Разве можно добиться победы, если перебирать, словно на охоте или на рыбной ловле: „Туда не пойду, там улова не будет!“ или: „Это место сулит удачу, туда — согласен!“… Я, Норицунэ, повинуясь приказу готов сражаться в самом трудном месте! Ручаюсь, мы отразим врага и обратим его в бегство!» Возликовал Мунэмори, услышав такой ответ, и прислал правителю Ното десять тысяч воинов во главе с Моритоси, прежним правителем земли Эттю. Норицунэ вместо со старшим братом своим Митимори встали обороной у подножья перевала Хиёдори, защищая крепость Тайра в Ити-но-тани со стороны горного кряжа. Князь Митимори вызвал в боевой стан свою супругу, чтобы в последний раз свидеться с нею в хижине, служившей временным пристанищем правителю Ното. Узнав об этом, разгневался Норицунэ. — Я послан сюда, потому что здесь трудное, опасное место! Нам и впрямь предстоит нелегкая битва! Того и гляди, мы опомниться не успеем, как сверху, с гор, обрушатся на нас воины Минамото! Даже если схватим лук, да не успеем вложить стрелу, много ли будет проку? А вложим стрелу, да не успеем натянуть тетиву — что с того толку? Мыслимое ли дело миловаться с супругой в такое время? На что же ты будешь годен? — так упрекал он старшего брата, и Митимори, как видно, рассудив, что он прав, поспешно облачился в доспехи, а жену отослал обратно. На закате пятого дня Минамото покинули равнину Кояно и подступили совсем близко к роще Икута. Поглядели Тайра в ту сторону и увидали — повсюду Минамото встали боевыми заслонами и зажгли сигнальные костры. По мере того как сгущалась ночная тьма, свет костров казался лунным сиянием, как будто луна поднималась из-за горной вершины. Тайра тоже решили, по обычаю, зажечь сторожевые огни и тоже развели костры в роще Икута, по мере того как приближался рассвет, их огни казались звездами, угасающими на светлеющем небе. И невольно вспоминались им строчки старинной песни:
…что это — звезды во мгле предрассветной иль светляки над рекой?
Куда ни глянь — повсюду раскинули стан боевые дружины Минамото; воины кормили коней и, казалось, вовсе не торопились. А Тайра с замиранием сердца ожидали: вот сейчас, вот сейчас враги начнут наступление! — и тревожно было у них на сердце.
На рассвете шестого дня Куро Ёсицунэ разделил свое войско надвое: Санэхира Дои и с ним семь тысяч всадников он отправил к западным пределам долины Ити-но-тани, а сам во главе более трех тысяч всадников двинулся в обход, по дороге Тамба, чтобы ударить на Ити-но-тани с тыла, через перевал Хиёдори. — Эти горы славятся крутизной! — говорили друг другу воины. — Если все равно умирать, так уж лучше сложить голову в честном бою с врагом! А погибнуть, сорвавшись в пропасть, — незавидная доля! Тут выступил вперед Суэсигэ Хираяма, уроженец земли Мусаси. — Я, Суэсигэ, хорошо знаю эти горы! — сказал он. — Ты родился и вырос в восточных землях и сегодня увидал эти горы впервые в жизни. Как же ты говоришь, что они тебе хорошо известны? Никак невозможно тебе поверить! — отвечал ему Ёсицунэ. — Господин, тебе не подобают такие речи! — дерзостно возразил ему Хираяма. — Как любому поэту известно о цветении сакуры в Хацусэ или в Ёсино, так и воину, искусному в ратном деле, должна быть известна обстановка в тылу вражеских укреплений! Вслед за Хираямой выступил вперед Киёсигэ Бэппу, юноша восемнадцати лет. — Мой отец, монах Ёсисигэ, — сказал он, — учил меня: «Заблудившись в горах, на охоте ли, на войне ли, пусти вперед старую лошадь и ступай за ней следом! Она обязательно выведет тебя на дорогу!» — Хорошо сказано! — воскликнул Ёсицунэ. — Недаром существует предание о том, как старый конь отыскал дорогу на засыпанном снегом поле![566] — И с этими словами он поставил вперед старого мышастого коня под легким золоченым седлом, надел ему серебристую уздечку, закинул повод за переднюю луку и двинулся за конем в неведомую горную глушь. Уже наступила вторая луна, белый снег на вершинах местами растаял, кое-где зацветали цветы, птицы уже пели в долинах. Пробираясь сквозь весеннюю дымку, воины то поднимались к вершинам, сиявшим ослепительной белизной, то спускались в ущелья, где стеной стояли крутые скалы и громады гор поросли густыми лесами. Здесь снег, одевший сосны, еще не растаял; чуть заметно вилась среди мхов тропинка, и, как сливовый цвет под порывами бури, сыпались с неба снежные хлопья… Нахлестывая коней, поспешали воины по дороге, петлявшей то на восток, то на запад, а тем временем застала их ночь, и, сойдя с коней, встали они на ночлег в горах. Тут Мусасибо Бэнкэй привел в стан какого-то старца. — Кто таков? — спросил Ёсицунэ. — Я охотник, живу здесь в горах, — отвечал тот. — Стало быть, ты хорошо знаешь эти горы. Отвечай без утайки! — Как не знать, знаю конечно! — Мы хотим спуститься отсюда вниз, к укреплениям Тайра в долине Ити-но-тани. Что скажешь на это? — Ох, боюсь, это вам никак не удастся! Здесь ущелья глубоки, а скалы высоки, человеку не осилить такие преграды! А верхами — тем паче, этого и вообразить невозможно! К тому же Тайра вырыли вокруг своих укреплений ямы-ловушки, вбили в землю раздвоенные рогатины-колья. Наверное, там уже приготовились к обороне! — отвечал старый охотник. — А олени по этим кручам проходят? — Да, олени проходят. С наступлением тепла олени из Харимы приходят в край Тамба подкормиться на густых травах, а ударят холода — снова уходят в поисках корма туда, где снег лежит неглубоко, убегают обратно из Тамбы в край Харима, на равнину Инами. — Вот и будет славное ристалище нашим коням! Где олени проходят, почему бы не пройти коням? А ты будешь нам провожатым! — сказал Ёсицунэ, но старик пояснил, что по преклонным своим летам в проводники уже не годится. — А нет ли у тебя сыновей? — Есть! — отвечал старый охотник и прислал к Ёсицунэ сына, юношу восемнадцати лет по имени Кумао. Тотчас завязали ему волосы на макушке, как подобает взрослому мужчине, нарекли Ёсихисой, по отцу Такэхиса Васио, дали ему коня и двинулись за ним следом. Это и был тот самый Ёсихиса Васио, который годы спустя принял смерть вместе с Ёсицунэ, когда, уже после победы над Тайра, между Ёсицунэ и его старшим братом, властелином Камакуры Ёритомо, возникла распря и Ёсицунэ пал в сражении в северных землях Осю.
10. Спор о первенстве
Накануне шестого дня перед решающей битвой Наодзанэ Кумагай и Суэсигэ Хираяма до полуночи оставались в дружине Куро Ёсицунэ. Назавтра им предстояло обрушиться на стан Тайра с тыла. Глубокой ночью Кумагай призвал сына своего Наоиэ и сказал: — Когда наше войско ринется вниз с крутизны, все смешается и никто не сможет сказать, кто был первым, а кто последним… Вот я и думаю — давай поскачем в дружину Дои, что наступает на Ити-но-тани по дороге Харима, и оттуда первыми ударим на крепость Тайра! — Превосходно! — отвечал Наоиэ. — Я и сам хотел сказать вам о том же! Так не будем же терять время, едем! — Здесь вместе с нами Суэсигэ Хираяма. Он тоже не из тех, кто любит сражаться в куче… — сказал Кумагай и послал слугу на разведку, наказав ему: «Ступай погляди, что он?» А Хираяма и впрямь собрался в путь еще раньше, чем Кумагай. — Пусть другие поступают, как им угодно, — бормотал он себе под нос, — а я никому не уступлю ни на шаг первенства в битве! Тем временем челядинец Хираямы задавал коню корм, приговаривая при этом: — Чертова скотина, жрет и жрет и никак не насытится… — и в сердцах ударил коня. — Не бей коня, — сказал слуге Хираяма. — Ведь и для него эта ночь тоже, может быть, будет последней! Челядинец Кумагая поспешно вернулся к господину и доложил обо всем, что видел и слышал. — Так я и знал! — воскликнул Кумагай и без промедления пустился в путь. В темно-синем кафтане, в панцире, скрепленном красным кожаным шнуром, с алым защитным капюшоном, ехал он на прославленном гнедом скакуне по кличке Гонда. Его сын Наоиэ облачился в кафтан из ткани, сплошь затканной круглыми гербами с изображением стрелолиста, панцирь его был скреплен пестрым, синим с белым, кожаным шнуром, а ехал он на чалом коне, по кличке Сэйро — Западный Терем. Вассал, державший фамильный стяг отца и сына Кумагая, надел зеленоватый кафтан и панцирь, на пластинах коего были выбиты желтенькие цветочки сакуры, а конь под ним был каурый. Оставив слева обрыв, куда назавтра предстояло спуститься воинам Ёсицунэ, все трое поскакали направо, миновали заброшенную дорогу Юинохата, по которой давно уже никто не ходил и не ездил, и выехали туда, где волны бились о побережье Ити-но-тани. Стояла глухая полночь; семь тысяч воинов под началом Санэхиры Дои в ожидании рассвета остановились в Сиое, неподалеку от Ити-но-тани. Никем не замеченный в темноте, Кумагай проехал мимо вдоль берега, у самой кромки воды, к западной стороне крепости Тайра. Было еще совсем темно, и в крепости царила глубокая тишина. Кроме трех всадников, кругом не было ни души. — Не думай, будто только мы с тобой стремимся быть первыми в битве! — сказал Кумагай сыну. — Многие мечтают о том же и где-нибудь поблизости тоже ожидают рассвета. Так давай же не будем медлить, назовем свои имена! — И, сказав так, он подъехал к самому заграждению и громовым голосом крикнул: — Наодзанэ Кумагай и сын его Наоиэ, уроженцы земли Мусаси, первыми вышли на битву в Ити-но-тани! — Пусть кричат… Не отвечайте! — сказали друг другу воины Тайра. — Пусть уморят своих коней и понапрасну истратят стрелы! — И на вызов Кумагая никто не ответил. В это время сзади показался еще одни всадник. — Кто таков? — спросил Кумагай. — Суэсигэ Хираяма, — ответил тот. — А ты кто таков? — Наодзанэ Кумагай! — Что я слышу! Господин Кумагай? Давно ли ты здесь? — С вечера! — отвечал Кумагай. — Я тоже не отстал бы от вас, — сказал Хираяма, — но Горо Нарита обманул меня, из-за него я так запоздал! Он клялся мне в верности, говоря: «Если придется умирать, умрем вместе!» Я дал согласие. Но по дороге он сказал мне: «Господин Хираяма, ты хочешь во что бы то ни стало быть первым в битве, но не надо чересчур горячиться! Хорошо быть первым, когда сзади уже подошло свое войско, тогда все увидят твой подвиг и о славе твоей узнают! А в одиночку врезаться в гущу врагов и пасть убитым — много ли в этом толку!» «В самом деле!» — подумал я и, заметив на пути невысокий холм, направил туда коня и стал поджидать, когда подоспеет наша дружина. Тут следом подъехал и Горо Нарита. Я думал, что он тоже остановится рядом и, наверное, захочет посоветоваться со мной о предстоящем сражении, но оказалось совсем другое — бросив на меня равнодушный, холодный взгляд, он вскачь пронесся мимо. «Негодяй! Ты вознамерился обмануть меня и быть первым? Нет, этому но бывать!» — подумал я, и хоть он, обогнав меня, умчался вперед на пять или на шесть танъов, конь у него был как будто послабей моего; я помчался следом, изо всех сил нахлестывая коня, догнал Нариту и крикнул: «Низкий обманщик! Кого ты отважился обмануть? Суэсигэ не проведешь!» — и вот я здесь, перед вами, а он остался далеко позади. Наверное, изрядно отстал, пожалуй, и след-то мой потерял! — так поведал им Хираяма. Тем временем стало светать. Пятеро всадников во главе с Кумагаем и Хираямой ожидали начала битвы. Кумагай уже посылал противникам вызов, но теперь решил снова объявить свое имя, чтобы и Хираяма услышал, и, подъехав к заграждениям поближе, громовым голосом крикнул: — Давеча я уже называл себя — мы, уроженцы земли Мусаси, Наодзанэ Кумагай с сыном Наоиэ, — первыми вышли на битву в Ити-но-тани! Эй, самураи Тайра! Кто из вас считает себя могучим и храбрым? Выходи, и сразимся! — Ладно же, притащим их сюда, этого Кумагая и его сына, что всю ночь орут здесь, выкликая свои имена! — воскликнули самураи Тайра. Кто ж из них принял вызов? Морицугу из края Эттю, Тадамицу из Кадзусы, Акуситибёэ Кагэкиё, Садацунэ Готонай — больше двадцати отборных витязей Тайра выехали из крепости, отворив проход в заграждении. Навстречу им поскакал Хираяма в пестром — темном с белым — кафтане, в панцире, скрепленном алым кожаным шнуром, с полосатым защитным капюшоном, на прославленном чалом коне по кличке Светлоокий. За ним следовал его знаменосец в панцире, скрепленном черным кожаным шнуром, в слегка сдвинутом набок шлеме с длинными защитными пластинами, прикрывавшими шею, а конь под ним был чубарый. — Перед вами Суэсигэ Хираяма, уроженец земли Мусаси, первый в битвах минувших лет Хогэн и Хэйдзи! — назвал он свое имя и, поравняв своего коня голова к голове с конем своего знаменосца, ринулся вперед с воинственным криком. Кумагай стремился вперед, Хираяма скакал за ним следом, Хираяма вырывался вперед, Кумагай мчался следом; оба соперника, не уступая друг другу, обгоняли одни другого, состязались в первенстве, напрягая все силы, и оба обрушились на врага с такой яростью, что только искры посыпались! Столь сокрушительный натиск заставил самураев Тайра поспешно укрыться в крепости; как видно, решив, что им не устоять, они не приняли боя, а стали изо всех сил поливать врагов дождем стрел из-за ограды. Коню Кумагая стрела угодила в брюхо, конь взвился на дыбы, и Кумагай, перекинув ногу через седло, спрыгнул на землю. Меж тем его сын Наоиэ, объявив врагам свое имя и возраст, — а было ему в ту пору шестнадцать лет, — бился так храбро, что его конь почти упирался мордой в ограду крепости, но тут стрела ранила Наоиэ в левую руку. Тогда он соскочил с коня и, обнажив меч, стал биться плечом к плечу с отцом в пешем строю. — Что с тобой, Наоиэ? Ты ранен? — Да. — Осторожней, следи, чтоб стрела не поразила тебя в спину! Непрерывно встряхивай панцирь, чтоб пластины сошлись плотнее! И нагни защитную пластину, берегись, чтоб стрела не попала в темя! — поучал Кумагай сына. Потом, рывком выдернув стрелы, застрявшие в панцире, он бросил свирепый взгляд на крепость и громовым голосом крикнул: — Зимой минувшего года, покидая Камакуру, я, Наодзанэ, поклялся отдать жизнь за князя Ёритомо и теперь готов лечь костьми здесь, в Ити-но-тани! Нет ли среди вас Дзиробёэ из Эттю, что прославился в битвах при Мурояме и Мидзусиме? Нет ли среди вас Горобёэ из Кадзусы или, может быть, Акуситибёэ? Не здесь ли находится господни Норицунэ, правитель Ното? Только победа над достойным противником приносит славу! Я не намерен сражаться с любым и каждым! Отвечайте же на вызов Наодзанэ, выходите на битву! Услышав эти слова, из крепости выехал Дзиробёэ из Эттю, верхом на мышастом коне, в излюбленном своем облачении — пестром темно-синем кафтане и панцире, скрепленном красным кожаным шнуром. Отец и сын Кумагай приложили кончик меча ко лбу и, тесно прижавшись плечом к плечу, чтобы противник не вклинился между ними, не дрогнув, двинулись навстречу врагу, ни на шаг не отступая назад, и Дзиробёэ из Эттю, убоявшись, быть может, что не сумеет их одолеть, повернул коня вспять. — Я узнал тебя, Дзиро Эттю! — закричал Кумагай. — Разве, по-твоему, я недостоин с тобой сразиться? Подъезжай сюда, померься силами с Наодзанэ! — Нет, нечего понапрасну время терять! — ответил тот и возвратился обратно в крепость. — Позор! Глаза бы не глядели! — воскликнул Акуситибёэ, увидев, что товарищ вернулся, и уже готов был броситься в бой, но Дзиро Эттю схватил его за нарукавник панциря и сказал: — Оставь! Тебе предстоит еще не раз биться за нашего господина! — И Акуситибёэ на бой не вышел. А Кумагай сел на подменного коня и с громким криком ринулся вперед. Хираяма, конь которого отдохнул, пока сражались Кумагай с сыном, тоже снова бросился в бой. Среди воинов Тайра лишь немногие умели сражаться верхом на конях. Зато на башнях их воины дружно обрушили на противника целый дождь стрел. Однако нападавших было всего лишь пятеро, а своих — великое множество, в свалке и тесноте трудно было целиться точно, и стрелы не причиняли вреда. — Садитесь верхом, поравняйте коней, схватитесь с ними! — гласил приказ, но кони у Тайра устали, кормили их скудно, к тому же они застоялись на кораблях и теперь не двигались с места, точно изваянные из камня. А Кумагай с Хираямой кормили коней досыта, да и от природы столь могучи были их кони, что способны были смять, затоптать любого; немудрено, что ни один из воинов Тайра не решался вступить в поединок с таким противником. У Хираямы застрелили знаменосца, которого он любил больше жизни; верхом на коне Хираяма врезался в гущу врагов и вскоре вернулся назад с головой стрелка, убившего его друга. Кумагай тоже перебил многих. Кумагай первый вышел на битву, но перед ним ворота не распахнули, и ему не удалось проникнуть за ограду. Хираяма прибыл на поле брани позже, чем Кумагай, но для него ворота открыли, и ему удалось проникнуть за заграждение. Вот почему впоследствии Кумагай и Хираяма оспаривали друг у друга честь первенства в этом сражении.
11. Два подвига Кадзихары
Меж тем подоспел и Горо Нарита, а затем и Санэхира Дои с дружиной — семью тысячами воинов, все верхами. Высоко вскинув разноцветные боевые знамена, с воинственным криком ударили они на крепость Ити-но-тани. В роще Икута, откуда предстояло начать главную битву, стояли наготове пятьдесят тысяч всадников Минамото. Были среди них братья Кавара, из клана Сино, старший Таканао и младший Моронао, уроженцы земли Мусаси. Подозвал тут Таканао младшего брата и сказал ему: — Владетельные витязи-даймё, даже не вступая сами в сражение, славятся подвигами своих вассалов. А худородным, таким, как мы, приходится добывать славу только собственными руками! Противник перед нами, а мы стоим в ожидании, не смея послать хоть бы одну стрелу. Это слишком досадно! Ныне я, Таканао, решил ворваться в крепость и хотя бы раз выстрелить в неприятеля — пусть это послужит началом битвы… Навряд ли я уцелею. Поэтому ты оставайся здесь, чтобы после моей смерти засвидетельствовать мой подвиг! Заплакал младший брат Моронао. — Обидны твои речи! — сказал он. — Нас всего двое братьев. Как же могу я, младший, допустить, чтобы на моих глазах убили старшего брата? Что скажут обо мне люди? Зачем нам погибать порознь, далеко друг от друга? Лучше сразимся вместе, а там будь что будет! — И, подозвав челядинцев, братья велели им рассказать женам и детям об их последних минутах, а затем, не садясь на коней, обулись в соломенные сандалии и, опираясь вместо шеста на лук, перелезли через раздвоенные колья и проникли внутрь вражеских укреплений. Было еще темно: в неясном свете звезд не различить было даже цвета их панцирей. Старший Кавара громовым голосом возгласил: — Мы, братья Кавара, старший Таканао и младший Моронао, уроженцы земли Мусаси, первыми из воинов главной дружины Минамото начинаем сражение у рощи Икута! — Поистине в целом свете нет никого страшнее воинов из восточных земель! — воскликнули воины Тайра, услышав эти слова. — Они отважились всего лишь вдвоем проникнуть в стан врага в гущу воинов Тайра, и могут натворить здесь немало бед! Ладно же, давайте некоторое время позабавимся с ними! — И ни один воин Тайра не стал стрелять в них. А братья между тем были знатными стрелками из лука и стреляли дружно и метко. — Нет, долго забавляться с ними опасно! Убейте их! — раздался приказ. Были среди воинов Тайра два могучих лучника, прославленные в западных землях, братья Сиро и Горо Манабэ, жители земли Биттю. Сиро находился среди защитников крепости в Ити-но-тани, а Горо — у рощи Икута. Прицелясь в братьев Кавара, он что было сил натянул тетиву и послал стрелу. Со звоном полетела стрела и пробила насквозь защитную пластину на груди старшего из братьев Кавара. Пошатнулся Таканао и, чтобы не упасть, оперся вместо шеста на лук. Тут подбежал к нему младший брат Моронао, взвалил старшего брата на спину и хотел было перебраться через колья назад, к своим, но вторая стрела, посланная Манабэ, угодила прямо в щелку между защитными пластинами панциря Моронао, и он рухнул на землю рядом со старшим братом. Тут подбежали челядинцы Манабэ и сняли головы обоим братьям Кавара. — Славные, храбрые воины! — сказал князь Томомори, когда ему показали эти головы. — О таких-то и говорят: «Один равен тысяче!» Жаль, что не удалось спасти доблестных воинов! Меж тем в боевом стане Минамото челядинцы братьев сообщили: «Братья Кавара пали смертью храбрых в крепости Тайра!» Эти слова услыхал Кадзихара. — По нерадивости клана Сино погибли братья Кавара! Время приспело! Вперед! — воскликнул он, и пятьдесят тысяч воинов Минамото, мгновенно подхватив его приказ, разом издали боевой клич. Пешим воинам приказано было убрать заграждения-колья, и пятьсот всадников Кадзихары с криком и воплями помчались вперед. Кагэтака, младший сын Кадзихары, стремясь быть первым, оказался слишком далеко впереди, и отец послал к нему челядинца, велев сказать: — Помни приказ нашего главного полководца: «Кто стремится быть первым, не получит награды за доблесть, если сразу же вслед за ним не вступит в бой вся дружина!» Кагэтака на мгновенье придержал коня и произнес:
В руках самурая из дерева Адзуса лук, наследие предков, — кто сумеет вспять повернуть к цели мчащуюся стрелу?!
Так и передай отцу! — И с громким криком вновь поскакал вперед. — Охраняйте Кагэтаку, мóлодцы! Скачите следом! Не дайте ему погибнуть! — закричал Кадзихара и помчался вдогонку вместе с сыновьями — старшим сыном-наследником Кагэсуэ и самым младшим Сабуро. Пятьсот дружинников Кадзихары врезались в самую гущу врага и бились отчаянно, когда же отступили назад, в живых осталось не больше пяти десятков. Глядь, а Кагэсуэ среди них нет! — Где Кагэсуэ, мóлодцы? Что с ним случилось? — спросил Кадзихара. — Он слишком глубоко вклинился в стан врага и, наверное, пал в бою!.. — ответили воины. — Я живу на свете только ради моих детей, — промолвил Кадзихара, услышав такой ответ. — Если Кагэсуэ погиб, зачем мне оставаться в живых? Вернемся! — И, сказав так, он снова ринулся в бой. — Мое имя — Кагэтоки Кадзихара, я один равен тысяче! — громовым голосом крикнул он. — Я потомок Кагэмасы Гонгоро из Камакуры! Когда в давние времена, во Второй Трехлетней войне[567], Ёсииэ Минамото по прозванию Таро Хатиман взял приступом твердыню Канадзаву в краю Дэва, предок мой Кагэмаса в том сражении был первым! Стрела, пробив шлем, вонзилась ему в правый глаз, но он, не дрогнув, ответной стрелой поразил насмерть ранившего его стрелка и прославился воинской доблестью в грядущих веках! Кто из вас считает себя могучим и храбрым? Выходи, и сразимся! Поднесите голову Кагэтоки вашему господину! — И, сказав так, он с громким криком погнал вперед своего коня. — Слава Кадзихары гремит повсюду в восточных землях, — сказал князь Томомори. — Не пропустите, не упустите, убейте его, мóлодцы! — И, повинуясь приказу, воины Тайра напали на Кадзихару огромной силой, но Кадзихара, не заботясь о своей жизни, один, окруженный тысячами врагов, думал только о том, чтобы отыскать Кагэсуэ, и, размахивая мечом, рубил вдоль, поперек, «паучьей лапой», крест-накрест, скакал вперед и назад, кружился и возвращался, стараясь отыскать сына. Меж тем у Кагэсуэ застрелили коня, ослабли завязки шлема, пришлось ему соскочить на землю и сражаться в пешем строю. Прижавшись спиной к скале, он вместе с двумя челядинцами отражал натиск пятерых вражеских воинов, бился отчаянно, не на жизнь, а на смерть, не пытаясь уйти и чувствуя, что близок последний час. Кадзихара заметил сына. «Слава богам, он еще жив!» — подумал он и поспешил соскочить с коня. — Я здесь! — закричал он. — Эй, Кагэсуэ, даже под страхом смерти не показывай врагу спину! — Тут отец вместе с сыном зарубили троих и ранили двоих из нападавших на них пятерых врагов. Затем, воскликнув: «Самурай и наступает, и отступает, смотря по обстоятельствам! Эй, идем, Кагэсуэ!» — Кадзихара обнял сына и вывел его из вражьего стана. Таковы два подвига Кадзихары.
12. Спуск в пропасть
И закипела битва! В бой вступили воины Титибу, Асикага, Миура и Камакура, самураи всех семи кланов востока — Иномата, Кодама, Ноиё, Ёкояма, Ниси, Судзуки, Сино; сошлись, беспорядочно смешались дружинники Тайра и Минамото, все новые воины вставали на смену павшим, заменяли убитых, возглашали свои имена, и от криков и воплей содрогались окрестные горы, а топот коней, во все стороны скакавших по полю битвы, походил на раскаты грома! Иные, взвалив на спину раненых, отступали назад. Другие, поравнявшись конями, вместе падали наземь и умирали, пронзив друг друга мечами, иные, сдавив противника, снимали ему голову с плеч. Оба воинства отвагой не уступали друг другу; и было видно, что без подмоги главному войску Минамото не удастся сломить оборону Тайра. |